К войне активно готовились обе стороны. Вопрос заключался в том, кто выступит первым.
Вопреки расхожим представлениям Россия отнюдь не ждала пассивно вторжения французской армады. Благодаря хорошо организованной военным министром Барклаем де Толли разведке русское руководство ясно представляло себе планы и потенциальные возможности Наполеона и готовило превентивный удар.
Причем не только собственно военными средствами.
В 1812 году было достигнуто тайное соглашение с бывшим наполеоновским маршалом Бернадоттом, усыновленным шведским королем и ставшим наследником шведского престола. В качестве компенсации за отнятую Финляндию Швеции обещана была Норвегия. Бернадотт, ненавидевший Наполеона и завидовавший ему, согласился войти в антифранцузскую коалицию.
Летом и осенью 1811 года Кутузов дважды разгромил турецкие армии и, будучи незаурядным дипломатом, сумел убедить султана в том, что Наполеон и Александр снова друзья. В этой ситуации туркам ничего не оставалось, как заключить выгодный для России мир.
Расчет Наполеона на фланговые удары по России с севера и юга рухнул.
Одновременно велись тайные переговоры с Австрией и Пруссией, которые, наученные тяжким опытом, не решались открыто выступить против Наполеона, но обещали России свое содействие.
Однако в последнюю минуту прусский король, запуганный Наполеоном, отказался от своих обязательств…
«Бросок в Европу» не состоялся.
Александр, наученный трагическим опытом Аустерлица и Фридланда, сознавал, насколько опасно лобовое столкновение с легионами Наполеона. Еще 2 марта 1810 года он одобрил стратегическую идею Барклая, изложенную им в записке «О защите западных пределов России».
Крупный дипломат, многолетний посол России в Англии Семен Романович Воронцов перед самой войной писал генералу Михаилу Семеновичу Воронцову, своему сыну: «Даже если бы начало операций было бы для нас неблагоприятным, то мы все можем выиграть, упорствуя в оборонительной войне, отступая. Если враг будет нас преследовать, он погиб, ибо чем больше он будет удаляться от своих продовольственных магазинов и складов оружия и чем больше он будет внедряться в страну без проходимых дорог, без припасов, которые можно будет у него отнять, тем больше он будет доведен до жалкого положения, и он кончит тем, что будет истреблен нашей зимой, которая всегда была нашей верной союзницей».
Идея «оборонительной войны» владела многими и далеко не худшими умами русского общества.
Андрей Григорьевич Тартаковский, автор блестящей книги «Неразгаданный Барклай», писал: «В армии идея „скифской“ войны разрабатывалась самой образованной в военно-ученом отношении частью штабного офицерства и военной разведки (Барклай сумел фактически заново создать ее, став военным министром). Люди из этой среды, располагая точными сведениями о ресурсах России и Франции, могли трезво прогнозировать соответствующий обстановке способ ведения военной кампании. Так, отступательные планы предоставили начальник службы Генерального штаба в России князь П. М. Волконский, полковник Я. П. Гавердовский, военный агент России в Вене Ф. В. Тейль фон Сераскернен. Подобные рекомендации не раз высказывал перед самой войной полковник А. И. Чернышев, один из самых удачливых русских военных разведчиков, добывший чуть ли не под носом у Наполеона ценнейшие для России данные о его армии и его намерениях. В сентябре 1811 года он советовал, дабы „спутать ту систему войны, которой держится Наполеон“, „затягивать на продолжительное время боевые действия, имея всегда достаточные армии в резерве“. В феврале 1812 года в одном из последних донесений из Парижа Чернышев снова предлагал отступить вглубь страны, уклоняясь от больших сражений»[38].
Однако среди тех, кто придерживался идеи «скифской» войны — заманивания противника вглубь враждебного пространства, пресекая его коммуникации и изнуряя постоянными нападениями, не было Ермолова. Даже если он и осознавал смысл подобной стратегии, его восприятие мира вообще и войны в особенности противилось подобному подходу, ибо он не соответствовал идеологии «подвига». Он знал, что существуют иные планы, и один из них, самый радикальный, принадлежал его старшему другу князю Петру Ивановичу Багратиону.
В начале марта 1812 года гвардия, в которой теперь служил Ермолов, выступила к западной границе. Уже на марше Алексей Петрович узнал, что он назначен командующим гвардейской дивизией. В то время это была вся гвардейская пехота — полки лейб-гвардии Преображенский, Семеновский, Измайловский, Литовский, Егерский, Финляндский и Гвардейский морской экипаж.
Как резонно писал потом Ермолов: «Назначение, которому могли позавидовать и люди самого знатного происхождения и несравненно старшие в чине. Долго не решаюсь я верить чудесному обороту положения моего».
Назначение действительно было неожиданным, и объяснить его трудно. Тем более что командовать гвардейской пехотой поставлен был артиллерист, именно на артиллерийском поприще заработавший свою высокую боевую репутацию.
Назначение озадачило не только Ермолова. Михаил Воронцов, командир сводно-гренадерской дивизии в армии Багратиона, писал их общему с Ермоловым другу Закревскому, директору Особой канцелярии при военном министре: «Скажите, как вам не стыдно не давать нам ни одного порядочного артиллерийского генерала. Ведь не шутка, у вас их три: Кутайсов, Яшвиль и Ермолов, вольно вам из последнего (лучший артиллерийский офицер в России) сделать пехотного гвардейского».
Либо Александр имел какие-то особые виды на Ермолова, на что он ему намекнул, как мы помним, либо сказалось влияние командующего гвардейским корпусом великого князя Константина Павловича, явно подпавшего под обаяние Ермолова.
Как бы то ни было, весной 1812 года, в самый канун Великой войны, Алексей Петрович пережил резкий карьерный взлет и, проявив свои таланты и доблесть в период военных действий, мог достигнуть еще больших высот.
Этого не произошло по двум причинам. Во-первых, из-за нового назначения; во-вторых, из-за принципиального расхождения во взглядах на характер будущей войны и с военным министром, который вскоре стал его непосредственным начальником, и с самим императором.
В воспоминаниях Ермолов рисует картину, не совсем совпадающую с реальностью, но дающую возможность понять истинные его мотивации:
«Россия тщетно старалась избежать войны, должна была наконец принять сильные против нее меры.
Мнения насчет образа войны были различны. Не смея взять на себя разбора о степени основательности их, я скажу только то, что мне случалось слышать».
Эта совершенно не характерная для Ермолова скромность имеет свое объяснение: он не желал представить потомству свою позицию того времени. А она у него была, и он отстаивал ее самыми разными способами.
«Военный министр предпочитал войну наступательную. Некоторые находили полезным занять Варшавское герцогство и, вступивши в Пруссию, дать королю благовидную причину присоединиться к нам, средство усилить армию и далее действовать сообразно обстоятельствам. Если бы превосходящие силы неприятеля заставили перейти в войну оборонительную, Пруссия предоставляет местность особенно для того удобную, средство, продовольствие изобильное, и война производилась бы вне границ наших, где приобретенные от Польши области не допускают большой степени к ним доверенности».
Трудно себе представить, чтобы Ермолов, столь близкий в это время к Александру, не знал о существовании «скифского» плана, о котором знали и толковали столь многие из окружения государя.
Когда он пишет, что «военный министр предпочитал войну наступательную», то опирается на кратковременные колебания Барклая конца июня 1812 года, когда у того появилась надежда разгромить передовые корпуса Великой армии до сосредоточения ее главных сил. Это действительно было. Была даже срочно составлена диспозиция — но анализ обстановки тут же заставил отказаться от этой мысли.
Зафиксировав это вполне второстепенное событие, Алексей Петрович ни единым словом не говорит о главном плане. Оборонительная война на территории Пруссии не имела ничего общего со «скифским» планом вовлечения французов в российские пространства. Территория Пруссии не давала возможности широкого маневра, и попытка противостоять более чем двукратно превосходящим в тот момент силам Наполеона могла кончиться только катастрофой…
Забыв «скифский» план Барклая — Александра, Ермолов зато прекрасно помнил план превентивной войны 1811 года, разработанный Багратионом: «Несравненно большие могли предстоять выгоды, если бы годом ранее, заняв Герцогство Варшавское, вступили мы в союз с королем Прусским».
Но «вступить в союз с королем Прусским» было отнюдь не просто. Фридрих Вильгельм патологически боялся Наполеона и, имея на руках договор о военном союзе с Россией от 5 октября 1811 года, 12 февраля 1812 года подписал такой же договор с Францией, обязавшись выставить в случае войны с Россией 20 тысяч штыков и сабель и 60 орудий…
10 июня 1812 года французский посол Лористон вручил ноту об объявлении войны председателю Государственного совета и Комитета министров Николаю Ивановичу Салтыкову, уполномоченному управлять внутренними делами в отсутствие императора.
В девять часов вечера 11 июня 1812 года батальоны генерала Морана из корпуса маршала Даву форсировали Неман.
Рано утром 12 июня 1812 года французские саперы навели через Неман четыре понтонных моста и Великая армия начала массированную переправу.
13 июня император Александр отправил из Вильно генерала Балашова к Наполеону с предложением мирных переговоров и одновременно обнародовал манифест о войне с Францией.
Миссия Балашова успеха не имела.
Чтобы сломить Англию, Наполеону необходимо было заставить Россию следовать его политике. Заставить Россию, как казалось, можно было только оружием.
Одобрив в принципе «скифский» план Барклая де Толли, Александр не исключал и другого варианта действий, как, впрочем, не исключал его на этом этапе и Барклай. Вооруженные силы России составляли три армии: 1-я Западная армия под командованием военного министра генерала от инфантерии Барклая де Толли, 2-я Западная армия под командованием генерала от инфантерии князя Багратиона, 3-я Резервная, Обсервационная (наблюдательная) армия под командованием генерала от кавалерии Тормасова и два резервных корпуса.
1-я армия дислоцировалась на момент начала войны в районе Вильно.
2-я армия — южнее, на территории Белоруссии.
3-я армия — еще южнее, в районе границы с Австрией, за действиями которой она и должна была наблюдать.
В этот момент активную роль играли две Западные армии, вместе насчитывавшие порядка 165 тысяч штыков и сабель. Из них 45 тысяч приходилось на армию Багратиона.
Наполеон сосредоточил на театре военных действий не менее 420 тысяч.
У Александра была любимая идея, предложенная ему прусским генералом Фулем, которого царь чрезвычайно ценил. По плану Фуля 1-я армия должна была сосредоточиться в сильно укрепленном лагере, расположенном в излучине Западной Двины близ местечка Дриссы, и принять на себя удар французов, а 2-я армия при этом атаковала бы противника во фланг.
Наполеон же планировал вклиниться крупными силами между двумя русскими армиями, не допуская их соединения, и разгромить их по очереди. План этот он стал приводить в действие со свойственной ему решительностью.
Багратион, понимая, какая опасность грозит его небольшой армии, начал стремительно отступать, ища возможности пробиться на соединение с 1-й армией. Поскольку многочисленные корпуса Великой армии наступали широким фронтом с разных направлений, то сориентироваться было нелегко. И возможно, что на первом этапе Багратион выбрал не самый удачный маршрут. Во всяком случае, Ермолов, любивший и почитавший его, писал: «Маршал Даву поспешил к Минску с сильным корпусом. <…> Князь Багратион мог бы предупредить Даву в Минске, и если бы даже встретился с его войсками, то конечно с одними передовыми, как то известно сделалось после; надобно было и он должен был решиться атаковать, предполагая даже понести некоторую потерю, чтобы овладеть дорогою на Смоленск. Изменила князю Багратиону всегдашняя его предприимчивость. К тому же скорость движения его умедливали худые от Несвижа дороги…»
Какие были дороги вокруг Несвижа, «резиденции дураков», Алексей Петрович хорошо помнил…
Но в данном пассаже не это главное. «Он должен был решиться атаковать» — вот формула действия, на которой, как мы увидим, настаивал Ермолов.
В это самое время, 30 июня, в служебном положении Ермолова произошла еще одна резкая и отнюдь не желанная им перемена. Он был назначен начальником Главного штаба 1-й армии.
Для Ермолова, прирожденного артиллериста и «лучшего артиллерийского офицера» армии — по утверждению вовсе не склонного к комплиментам Воронцова, перевод в пехоту, хотя и гвардейскую, выглядел достаточно абсурдно. Но это хотя бы компенсировалось высоким постом и надеждой проявить себя во главе гвардейских полков. Но пост начальника штаба армии, хотя делал его вышестоящим по отношению ко всему генералитету армии, лишал при этом возможности «подвига», непосредственного командования войсками в бою. Он просто не мыслил себя на штабной работе.
Этим назначением Александр задал и ему, и нам еще одну задачу. То ли он счел, что во время войны во главе гвардейской пехоты должен стоять более опытный генерал, то ли хотел иметь при Барклае человека, не разделяющего концепцию «скифской» войны, на тот случай, если придется менять стратегический замысел. А то, что Ермолов придерживался принципиально отличной точки зрения на образ действий, Александр не мог не знать. Ермолов этого не скрывал.
Был и еще один любопытный момент. Денис Давыдов утверждал: «Чрезвычайные обстоятельства, в которых была в то время поставлена Россия, вынуждали Государя иметь подробные и по возможности частые известия о всем том, что происходило в армии. Уезжая из Полоцка, Государь приказал Ермолову извещать его письмами о важнейших происшествиях армии».
Полностью доверять этому сообщению нельзя. Ермолов действительно писал Александру из армии через голову главнокомандующего, что со временем поставило его в весьма непростое положение. Возможно, версия, которую предлагает Давыдов со слов самого Алексея Петровича, была попыткой оправдать эти действия. Но не исключено, что Александр, в то время увлеченный Ермоловым, и в самом деле дал ему такое щекотливое поручение. Тогда назначение его начальником штаба при Барклае приобретает вполне понятный смысл.
Алексей Петрович как мог отбивался от нового назначения: «От назначения сего употребил я все средства уклониться, представляя самому государю, что я не приуготовлял себя к многотрудной сей должности, что достаточных для того сведений не имею и что обстоятельства, в которых находится армия, требуют более опытного офицера и более известного армии».
Ермолов не в первый раз демонстрирует излишнюю скромность. Он был уже достаточно известен.
Офицер Гвардейского Генерального штаба Николай Дмитриевич Дурново 30 июня записал в дневнике: «Полковник Толь назначен генерал-квартирмейстером вместо Мухина, генерал Ермолов — начальником штаба вместо Паулуччи. Все удовлетворены этими назначениями».
У того же Дурново есть запись от 26 июня, которая отчасти объясняет ужас Ермолова перед новой должностью: «Мы трудились как каторжные над картой России. Во всех корпусах не хватало карт местностей, по которым они проходили. Вместо того, чтобы изготавливать в Петербурге карты Азии и Африки, нужно было подумать о карте Русской Польши».
Очевидно, Ермолов знал о состоянии штабной документации.
5 июля, в тот самый день, когда 1-я армия выступила из Дрисского лагеря, князь Петр Михайлович Волконский, управляющий квартирмейстерской частью русской армии, то есть фактически начальник Генштаба Вооруженных сил России, отнесся к его превосходительству генерал-майору Ермолову:
«Милостивый Государь,
Алексей Петрович!
По отношению Вашего Превосходительства от 4-го июля из № 244 о доставлении к Вам карты по дирекции от Дриссы до Полоцка и от Полоцка до Невеля, препровождаю к Вам, Милостивый Государь, первый лист от начала сей дирекции; прочие же листы по мере изготовления оных, доставляемы к Вам будут без малейшего замедления».
То есть у начальника штаба отступающей армии до последнего момента не было карт местности, по которой она должна была отходить. Листы, как и утверждал Дурново, изготовлялись в последний момент в лихорадочном темпе.
В отчаянии Алексей Петрович пытался прибегнуть к сильной протекции: «Я просил графа Аракчеева употребить за меня его могущественное ходатайство. Он, подтвердивши, сколько трудна предлагаемая мне должность, не только не ободрил меня в принятии оной, напротив, нашел благорассудительным намерение мое от нее избавиться, говоря, что при военном министре она несравненно затруднительнее, нежели при всяком другом».
Давыдов передает разговор Ермолова с Аракчеевым: «Граф Аракчеев, узнав о назначении, сказал Ермолову: „Вам, как человеку молодому, предстоит много хлопот; Михаил Богданович весьма дурно изъясняется и многого недосказывает, а потому вам надо стараться понимать его и дополнять его распоряжения своими собственными“».
Барклай де Толли служил в русской армии не одно десятилетие, и его умения «изъясняться» хватило на то, чтобы провести немало сложных операций и одержать ряд громких побед. Надо полагать, что подчиненные его достаточно хорошо понимали. Аракчеев явно не питал симпатий к Барклаю и соответственно настраивал Ермолова.
Впрочем, личные отношения Ермолова с главнокомандующим были и без того, мягко говоря, прохладными.
Может, Александр, хорошо осведомленный о взаимоотношениях в генеральской среде, учитывал и это, фактически поручая Ермолову следить за своим начальником?..
В конце концов у Ермолова состоялся прямой разговор с императором: «Государь, сказавши мне, что граф Аракчеев докладывал ему по просьбе моей, сделал мне вопрос: „Кто из генералов, по мнению моему, более способен?“ — „Первый встретившийся, конечно, не менее меня годен“, — отвечал я. Окончанием разговора была решительная его воля, чтобы я вступил в должность».
Между тем положение становилось все тревожнее.
Ошибка Багратиона — если это была ошибка, а не необходимость — делала объединение русских армий весьма проблематичным.
Александра это тревожило, но, судя по сохранившимся документам, он не осознавал всю драматичность происходящего.
27 июня авангард 1-й Западной армии вступил в Дрисский лагерь.
Генерал Паулуччи, в то время еще начальник штаба армии, осмотрев лагерь, сказал Фулю, что построить его мог «или сумасшедший или изменник».
Крупнейший военный теоретик Карл Клаузевиц, анализируя ход военных действий, писал: «Если бы русские сами добровольно не покинули этой позиции, то они оказались бы оторванными от тыла и безразлично, было бы их 90 000 или 120 000 человек, они были бы загнаны в полукруг окопов и принуждены к капитуляции»[39].
Александр, однако, при первом осмотре позиции остался ею чрезвычайно доволен.
Была подготовлена «Генеральная диспозиция к наступательным действиям», которая завершалась соображениями, как быстро и неожиданно разгромить вторгшиеся на русскую территорию корпуса неприятеля.
«Вероятно, после разбития корпусов Нея, Мюрата и Удино, пресечется им всякое сообщение с Давустом, и тогда наши армии беспрепятственно и с видимою пользою могут действовать на сообщение Давуста. <…>
После соединения обеих армий в окрестностях Ошмяны, соберется около 170 000 Российского войска против 160 000 союзных сил, которые, без сомнения, будут совершенно разбиты и рассеяны.
После таковых успехов должно продолжать наступательные действия: со всею возможною деятельностию, минуя Вильну, итти на Троки и заставить отступить неприятеля на правый берег Вилейки и далее через Вилькомир в Самогицию. Сие положение лишит его всех сообщений с Вислою и принудит склониться к миру, который увенчает славу Русского оружия.
В лагере при Дриссе.
28-го июня, 1812 г.».
В это время главным действующим лицом был Александр I, мечтавший возглавить армию. Стало быть, уроки Аустерлица были усвоены далеко не полностью.
В том, что корпуса Нея, Мюрата и Удино будут разбиты, у Александра сомнений нет.
Скорее всего, Ермолов разделял эти настроения. И в качестве начальника Главного штаба 1-й армии он с понятным чувством подписал приказ по армии июня 3-го дня.
«Главная квартира
Город Дрисса:
По повелению Главнокомандующего Армиею Г-на Генерал от Инфантерии Военного Министра и Кавалера Барклая де Толли объявляется:
Сейчас получено из 2-й Западной армии приятное известие о новом успехе оружия нашего. — Там при местечке Мире генерал Платов с казаками своими истребил совершенно три целые полка неприятельской кавалерии. — Теперь ваша, храбрые воины, очередь наказать дерзость врага, устремившегося на отечество наше. Время к тому уже наступило. Мы перешли Двину не для того, чтобы удалиться от него; но для того, единственно, чтобы завлекши его сюда, положить предел бегству его. Чтобы Двина была гробом ему. — Внемлите сей истине и намерение наше с благословением Божиим исполнится».
Приказ сочинял, разумеется, не Барклай де Толли, а сам Ермолов.
О серьезности намерений Александра в этот момент свидетельствует и то, что знающий его настроения и всегда желавший им соответствовать Аракчеев, отнюдь не будучи стратегом, подал императору записку «О наступлении решительной минуты и необходимости сразиться с неприятелем».
Записка была написана рукой Аракчеева, а на полях начертано Александром: «Представляя собственному Вашему благоусмотрению. Я уверен, что Вы не упустите взять нужные меры, если неприятель переправится большими силами от Динабурга для следования к Петербургу».
Положение Барклая как автора и главного исполнителя «скифского» плана усложнялось тем, что сторонники плана наступательного были связаны между собой приязненными личными отношениями. Казалось бы, трудно представить себе более различных людей, чем Багратион и Аракчеев. Тем не менее сложная игра в среде высшего генералитета провоцировала самые причудливые союзы.
25 сентября 1809 года Багратион, командовавший тогда Молдавской армией, писал военному министру Аракчееву: «Два письма приятнейших ваших я имел честь получить, за которые наичувствительнейше благодарю. Я не хочу более ни распространять, ни уверять вас, сколь много вас люблю и почитаю, ибо оно лишнее. Я вашему сиятельству доказывал и всегда докажу мою любовь, уважение и нелицемерную преданность. Я не двуличка. Кого люблю, то прямо притом я имею совесть и честь. Мне вас невозможно не любить, во-первых, давно вы сами меня любите, а во-вторых, вы наш хозяин и начальников начальник. Я люблю службу и повинуюсь свято, что прикажут исполню и всегда донесу, как исполняю».
Нет смысла сейчас разбираться, насколько искренни были взаимные чувства Багратиона и Аракчеева. Равно как трудно определить и истинный характер взаимоотношений Аракчеева и Ермолова.
То, что Ермолов искренне почитал Багратиона — несомненно. Как несомненно и то, что Багратион отвечал ему взаимностью. Их еще роднила демонстративная нелюбовь к «инородцам», и в том же письме Багратион уверял Аракчеева: «Признаюсь в откровенности, как чисто русский и верноподданный нашему монарху…» Грузинский аристократ князь Петр Иванович яростно подчеркивал свою русскость, не сомневаясь, что честное и самоотверженное служение России дает ему это право.
У сторонников генерального сражения вблизи границы были сильные позиции.
В этой ситуации Ермолову, видевшему явные признаки благоволения со стороны императора, знающему настроения Багратиона и Аракчеева, при его темпераменте и характере трудно было удержаться от собственной игры…
Барклай, несмотря на некоторые колебания и появившуюся надежду разбить противника по частям, был настроен отнюдь не так решительно: «Я не понимаю, что мы будем делать со всею нашею армиею в Дрисском лагере…» Он предлагал вывести армию из лагеря и начать маневренную войну, избегая решительного сражения. Но и эту идею пришлось отбросить, когда стало очевидно подавляющее численное превосходство уже подтянутых Наполеоном корпусов. Теперь главной задачей для Барклая было объединение двух армий.
А это оказалось задачей почти неисполнимой, ибо Наполеон делал все, чтобы не допустить объединения и раздавить 45-тысячную армию Багратиона.
В тот самый день, 3 июля, когда Ермолов подписал тот самый бравурный приказ, Багратион отправил ему далеко не бравурное, раздраженное против Барклая письмо.
«На марше, 3-го.
Я расчел свои марши так, что 23 июня главная моя квартира должна была быть в Минске, авангард далее, а партии уже около Светян. Но меня повернули на Новогрудек и велели итти или на Белицу, или на Николаев, перейти Неман и тянуться к Вилейке, к Смаргони, для соединения. (По наступательному плану Александра, на берегах Вилейки должна была решиться судьба Наполеона. Все то, о чем с горечью и яростью пишет Багратион, обвиняя Барклая, вполне соответствует диспозиции от 28 июня, отражающей взгляды Александра и других сторонников наступательной стратегии. — Я. Г.) Я и пошел, хотя и написал, что невозможно, ибо там 3 корпуса уже были на дороге Минска и места непроходимые. Перешел в Николаеве Неман. Насилу спасся Платов, а мне пробиваться невозможно было, ибо в Волжине и Вишневе была уже главная квартира Даву, и я рисковал все потерять и обозы. Я принужден назад бежать на Минскую дорогу, но он успел захватить. Потом начал показываться король Вестфальский (Жером Бонапарт. — Я. Г.) с Понятовским, перешли на Белицы и пошли на Новогрудек. Вот и пошла потеха! Куда ни сунусь, везде неприятель. Получил известие, что Минск занят и пошла сильная колонна на Борисов по дороге Бобруйска.
Я дал все способы и наставления Игнатьеву и начал сам спешить, но на хвост мой начал нападать король Вестфальский, которого бьют как свинью точно. Вдруг получаю рапорт от Игнатьева, что неприятель приблизился в Свеслоч, от Бобруйска в 40 верстах, тогда, как я был еще в Слуцке и все в драке. Что делать? Сзади неприятель, сбоку неприятель, и вчерась получил известие, что и Минск занят. Я никакой здесь позиции не имею, кроме болот, лесов, гребли и пески. Надо мне выдраться, но Могилев в опасности, и мне надо бежать. Куда? В Смоленск, дабы прикрыть Россию несчастную. И кем? Гос. Фулем! Я имею войска до 45 тысяч. Правда, пойду смело на 50 т. и более, но тогда, когда бы я был свободен, а как теперь и на 10 т. не могу. Что день опоздаю, то и окружен. Спас Дорохова деташемент[40], и Платов примкнул. Жаль Государя, я его как душу люблю, предан ему, но видно нас не любит. Как позволил ретироваться из Свенцян в Дриссу. Бойтесь Бога, стыдитесь! России жалко! Войско их шапками бы закидали! Писал я, слезно просил: наступайте, я помогу. За что Вы страмите Россию и армию? Наступайте, ради Бога! Ей Богу, неприятель места не найдет, куда ретироваться. Они боятся нас: войско ропщет и все недовольны. У вас зад был чист и фланги, зачем побежали? Надобно наступать; у вас 100 т., а я бы тогда помог; а то вы побежали; где я вас найду? Нет, мой милый, я служил моему природному Государю, а не Бонапарте. Мы проданы, я вижу; нас ведут на гибель; я не могу равнодушно смотреть. Уже истинно еле дышу от досады, огорчения и смущения. Я, ежели выдерусь отсюдова, ни за что не останусь командовать армиею и служить; стыдно носить мундир, ей Богу, и болен. А ежели наступать будете с первою армиею, тогда я здоров. А то, что за дурак? Министр сам бежит, а мне приказывает всю Россию защищать и бить фланг и тыл какой-то неприятельский. (Багратион не знал, что это был план Фуля, который Александр на первых порах пытался реализовать, а Барклай должен был подчиняться. — Я. Г.) Если бы он был здесь, ног бы своих не выдрал, а я выду с честию и буду ходить в сюртуке, а служить под игом иноверцев-мошенников — никогда! Вообрази, братец, армию снабдил словно без издержек Государю; дух непобедимый выгнал, мучился и рвался, жадничал все бить неприятеля; пригнали нас на границу, растыкали как шашки, стояли рот розиня, обоср… всю границу — и побежали! Где же мы защищаем? Ох, жаль, больно жаль Россию! я со слезами пишу. Прощай, я уже не слуга. Выведу войска на Могилев, и баста! Признаюсь, мне все омерзело так, что с ума схожу. Несмотря ни на что, ради Бога ступайте и наступайте! Ей Богу, оживим войска и шапками их закидаем. Иначе будет революция в Польше и у нас.
Проси Государя наступать, иначе я не слуга никак!..
Я волосы деру на себе, что не могу баталию дать, ибо окружают поминутно меня.
Ради Бога Христа, наступайте! Как хочешь, разбирай мою руку. Меня не воином сделали, а подьячим, столько письма! <…>
Прощай, Христос с вами! а я зипун надену».
Это выразительное послание, в котором яростно выплеснулся грузинский темперамент князя Петра Ивановича, по своему пафосу вполне соответствует и приказу от 3 июля, а главное, мнению Алексея Петровича, которое он высказал на военном совете вскоре по прибытии армии в Дрисский лагерь.
Русское командование получило в это время точные сведения о численности французских корпусов, надвигавшихся на Дриссу и стремившихся обойти с фланга 1-ю армию, чтобы отрезать ее от Центральной России и от 2-й армии.
Барклай де Толли решительно настаивал на возвращении к «скифскому» плану и отступлению на восток. Его поддержал Беннигсен.
Суть плана Ермолова, который в качестве начальника Главного штаба получил право голоса, сводилась к ясной формуле: «Нужно теперь итти на неприятеля, искать его, где бы он ни был, напасть, драться со всею жестокостию».
Это была его позиция, родившаяся еще во времена первого этапа войн с Наполеоном, когда поражение под Аустерлицем, по искреннему его убеждению, было историческим недоразумением.
Он упорно верил, что Наполеона можно разбить, — для этого требуются максимальная решимость и напор, превосходящий боевую энергию противника. «Напасть, драться со всею жестокостию».
Когда письмо Багратиона дошло до Ермолова, 1-я армия уже оставила Дрисский лагерь и пошла на восток, к Полоцку.
Героический авантюризм Багратиона и Ермолова был отвергнут. В действие вступил ненавистный им «скифский» план.
Приказ, подписанный Ермоловым, от 5 июля, когда армия начала отступление, выглядит совсем не так, как героический рапорт от 3-го числа. Это сугубо деловой, сухой документ. Никакой риторики.
«Предупреждаются гг. корпусные командиры, что ежели от корпусов не будут присылаемы адъютанты в главную квартиру за приказанием, то таковые особенно к ним доставляться не будут и строгая ответственность возляжет на дежурных штаб-офицеров. <…>
Войски выступают в поход в 1 час пополудни. Г-м корпусным начальникам направление известно; на половине дороги привал, в каком порядке, в каковом оный застанет войска. Привал продолжать час или по усмотрению не более двух».
Армия шла на восток, и путь был нелегок.
Наполеон нагонял отступающую армию, и надо было увеличивать темп и выработать наиболее рациональный порядок движения. Это было обязанностью начальника Главного штаба.
Армию освобождали от балласта, собирали в кулак все силы и готовили к стремительному отходу.
7 июля произошло событие принципиальной важности: император покинул армию.
Смысл этого поступка был понятен. Наступательной войны не получилось, а возглавлять отступающую армию и брать на себя ответственность за отступление было совершенно неразумно.
Отъезд из армии был обставлен вполне корректно. Трое влиятельных и близких к царю вельмож — Аракчеев, министр полиции Балашов и государственный секретарь адмирал Шишков, сопровождавшие императора в походе, обратились к нему с письмом, в котором убеждали государя заняться организацией необходимых армии резервов. Для этого нужно было находиться в столице…
На марше из Полоцка к Витебску Ермолов получил еще одно письмо от Багратиона от 7 июля.
«Насилу выпутался из ада! Дураки меня выпустили; теперь побегу к Могилеву; авось их в клещи поставлю. Платов к вам бежит. Ради Бога, не страмитесь, наступайте, а то право худо и стыдно мундир носить; право скину. Они революцию делают в Несвиже, хотели в Гродно начать, но не удалось, в Вильне тож хотели, в Минске. (Багратион, очевидно, имеет в виду опасения, что Наполеон, объявив волю крестьянам, взбунтует им население против русского правительства. — Я. Г.) Им все удастся, если мы трусов трусим. Мне одному их бить невозможно, ибо кругом был окружен и все бы потерял. Если хотят, чтоб я был жертвою, пусть дадут имянное повеление драться до последней капли. Вот и стану! Ретироваться трудно и пагубно. Лишается человек духу, субординации, и все в расстройку. Армия была прекрасная, теперь все устало, истощилось, не шутка 19 дней, все по пескам, в жары на марше, лошади артиллерийские и полковые стали и кругом неприятель. И везде бью! Ежели вперед не пойдете, я не понимаю ваших мудрых маневров. Мой маневр — искать и бить! Вот одна тактическая дислокация какая следствия принесла вам? А ежели бы стали вкупе, того бы не было. Сначала не должно было вам бежать из Вильны тотчас, а мне бы приказать спешить к вам, тогда бы иначе. А то побежали и бежите — и все ко мне обратились. Теперь я спас все и пойду, только с тем, чтоб и вы шли, иначе — пришлите командовать другого, а я не понимаю ничего, ибо я не учен и глуп! Жаль мне смотреть на войско и на всех на наших. В России мы хуже Австрийцев и Пруссаков стали.
Прощай, любезный! Христос с вами…»
Материала о взаимоотношениях Багратиона и Ермолова до 1812 года имеется немного. И только эти письма дают представление о степени их близости и того доверия, которое испытывал к Алексею Петровичу князь Петр Иванович.
Помимо чисто человеческих симпатий их роднило представление о стиле войны: «Итти на неприятеля, искать его, напасть, драться со всею жестокостию» — девиз Ермолова. «Мой маневр — искать и бить!» — девиз Багратиона.
Они были уверены в правильности своего «маневра».
Маловероятно, чтобы Наполеон дал русским возможность бить свои корпуса поодиночке. А в случае массированного фронтального столкновения объединенных Западных армий — 165 тысяч штыков и сабель — с более чем вдвое превосходящей по численности французской армией во главе с гениальным полководцем дело бы с неизбежностью кончилось катастрофой.
Ни Багратион, ни Ермолов искренне не могли в это поверить. Они хорошо помнили заветы Суворова, в данном случае категорически неприменимые.
Отсюда с начала июля начинает развиваться горькая драма взаимного непонимания трех сильных и достойных людей — Барклая, Багратиона, Ермолова, в которой Алексей Петрович играл едва ли не центральную и самую опасную роль. И этот сюжет окрасил его жизнь не только в роковом 1812 году, но и в последующий период.
8 июля 1-я Западная армия выступила из Полоцка на Витебск. Корпуса шли разными маршрутами и 12-го числа соединились под Витебском.
Отступление 1-й армии, как недавно 2-й, теперь сопровождалось арьергардными боями, часто удачными для русских. Но это были тактические успехи. Главной стратегической задачей оставалось объединение двух армий. Это было тем более важно, что 3-я армия генерала Тормасова была далеко и вела постоянные бои с выдвинутыми в ее направлении французскими и саксонскими войсками.
Положение осложнялось внутренним конфликтом, вспыхнувшим вскоре после отъезда из армии императора.
Если в начале отступления дело ограничивалось обращениями Багратиона к Александру и глухим неодобрением действий Барклая со стороны части генералитета, то с середины месяца конфликт вышел наружу.
Ермолов вспоминал: «В Полоцке также на прочном основании утвердилась вражда между великим князем Константином Павловичем и главнокомандующим. Опоздавший выступить в назначенное время командир Конной гвардии полковник Арсеньев был им арестован. Довольно сего, чтобы возродить вражду[41]; слишком много, чтобы усилить давно существующую. Великий князь воспылал гневом, ледовитый Барклай де Толли не охладил горячности».
Ермолов прав — это была старая вражда, еще со времен Фридланда, когда Барклай отмел дилетантские предложения Константина.
Но дело, конечно, было не в обиженном подчиненном великого князя. Дело было в принципиальном неприятии стратегии Барклая, «скифского» плана.
Уезжая из армии, Александр оставил там Главную квартиру, состоящую из близких ему лиц. Беннигсен, герцог Александр Вюртембергский, принц Ольденбургский, молодые флигель-адъютанты, не имевшие боевого опыта, — все были решительно на стороне Константина и вели себя совершенно независимо по отношению к главнокомандующему, не неся при этом никакой ответственности.
Ермолов оказался в чрезвычайно сложном положении. Его покровителями и старшими друзьями были Багратион и великий князь Константин. Оба они находились в непримиримом конфликте с Барклаем. Но если Багратион прилюдно соблюдал приличия и скрепя сердце выполнял приказы военного министра, то цесаревич, унаследовавший бешеный нрав отца и обладавший самопредставлением брата государя, к тому же — наследника престола, вел себя вполне чудовищно.
После первой же грубой выходки с его стороны, 12 июля, Барклай выслал его в Москву.
Но вскоре Константин возвратился и возглавил «генеральскую оппозицию».
Ермолову приходилось лавировать между своим непосредственным начальником и великим князем, которому он не без оснований считал себя обязанным и на благосклонность которого рассчитывал впредь.
При этом его, боевого генерала, угнетали повседневные рутинные обязанности, а он постоянно пытался принять участие в боевых действиях: «В Будилове представил я главнокомандующему мысль мою перейти на левый берег Двины; основывал ее на том расчете, что неприятель проходил по берегу реки путем трудным и неудобным, что только кавалерия неприятельская усмотрена была против Полоцка, но главные силы и артиллерия были назади и от нас не менее как в трех переходах. Переправившись, следовать поспешно на Оршу, заставить маршала Даву развлечь силы его, в то время когда все его внимание обращено было на движение 2-й армии, и тем способствовать князю Багратиону соединиться с 1-ю армиею. Уничтожить расположенный в Орше неприятельский отряд, и перейдя на левый берег Днепра, закрыть собою Смоленск. Отправить туда прямою из Витебска дорогою все обозы и тягости, дабы не препятствовали армии в быстром ее движении. Все сие можно было совершить, не подвергаясь ни малейшей опасности».
Барклай, сперва склоняясь к идее Ермолова, вскоре от нее отказался, как полагал Алексей Петрович, под влиянием «тяжелого немецкого педанта» флигель-адъютанта Вольцогена.
Тогда Ермолов впервые обратился через голову главнокомандующего к императору.
Надо сказать, что несмотря на утверждение Ермолова, есть основания сомневаться, что Александр и в самом деле поручил начальнику штаба армии писать ему лично без ведома главнокомандующего. В начале первого письма нет, как можно было бы ожидать, ссылки на высочайшее поручение. Зачин совершенно иной, свидетельствующий скорее о собственной инициативе генерала. Хотя нет возможности утверждать что-либо с полной определенностью.
Ермолов обратился к Александру 16 июля сразу после отклонения Барклаем его предложения, что подтверждает их принципиальные разногласия:
«Всемилостивейший Государь!
Должность по воле Вашего Императорского Величества при армии мною отправляемая, все обстоятельства известными делая мне, обязывает повернуть к стопам Государя мне благотворящего мои относительно до положения армии замечания.
После пяти дней бесполезно в лагере при Дриссе проведенных в намерении приготовить продовольствие войскам, армия выступила в Полоцк. Между тем, неприятель, представляя повсюду передовым нашим постам малые весьма силы, спешил собрать главнейшие. Движение на Полоцк было одно, обещавшее соединение со 2-ю армиею, нужна была скорость. На третьем от Полоцка к Витебску переходе надо было идти на Сенной Коханово. Сим движением если еще и не соединялись армии, то по крайней мере происходила выгода, что 1-я армия становилась уже на дорогу, идущую через Смоленск в Москву, закрывала сердце России и все средства для дальнейших мер поставляла за собою. Неприятель, как из последствий видно, оборотя в Могилев главнейшие свои силы, бессилен был по прямому на Смоленск направлению. Неприятель, видя себя между двух армий на близком расстоянии, не мог бы дать сражения, но должен был отступить. Главнокомандующий согласился было переправиться в Будилове через Двину, но отменил по причине недостатка продовольствия, и армия двинулась к Витебску. Между тем, необычайной скорости маршами неприятельские силы на третий день пребывания армии в Витебске прибыли и соединение армий более нежели когда сделалось сумнительным. Три дня сражения продолжалися упорнейшие с довольно значущими силами армии нашей и мы отступили к Поречью. Далее главнокомандующий не объявлял еще направления. Неприятель может быть прежде нас в Смоленске, отбросив далеко 2-ю армию. Если неприятель предприимчив, может заградить нам путь. Мы опрокинем и пройдем, но обозы армии подвергаются опасности; вслед за нами идет неприятель, много превосходящий нас силами. Трудны пути ему, войско его изнурено, но на сем невозможно основывать успехов, те же трудности путей и для наших войск. В. И. В. и для нас не могут они быть не чувствительны. Неприятель имеет числом ужасную кавалерию, наша чрезвычайно потерпела в последних делах, от ген. Платова даже ни одна партия с нами не соединилась.
Ваше Императорское Величество! Истинное сие дело наших изображение, точное положение армии определит наши средства предпринять должно к уничтожению усилий неприятеля. Государь! 1-я армия одна противустать должна неприятелю и без соединения его с другою его армиею несравненно сильнейшему, успех сомнителен.
Корпус ген. Витгенштейна бесполезно от нас отдален. Если неприятель силен против него, то он слаб сдержать его стремление. Если он останется без действия, то слишком силен его корпус, чтобы армия не чувствовала его отдаления. Государь, необходим начальник обеих армий. Соединение их будет поспешное и действие согласное. В. И. В. угодно было одобрять смелость мою, с каковою всегда говорил истинно. Государь, ты один из Царей, могущих слышать ее безбоязненно.
Верноподданный н-к Главн. Штаба 1-й армии ген.-м. Ермолов».
Письмо явно писалось в спешке, поскольку появилась срочная оказия, и оттого оно не по-ермоловски сбивчиво и запутано. Хотя была, вероятно, и другая причина. Ермолов понимал, что делает рискованный шаг, который может обернуться против него (в чем он, как оказалось, не ошибся), производит странное впечатление. Во-первых, отмена Барклаем маневра, предложенного Ермоловым, уже не приписывается злостному влиянию «тяжелого немецкого педанта Вольцогена», а объясняется заботой главнокомандующего о продовольствовании армии. Вспомним, что по плану Ермолова армия должна была далеко оторваться от обозов для свободы маневрирования. Барклай, очевидно, счел это опасным.
Здесь в очередной раз проявилось принципиальное расхождение взглядов Барклая и его начальника штаба на фундаментальные основы военного искусства. «Методик» Барклай (как называл его презрительно Багратион) полагал необходимым просчитывать все возможные последствия того или иного шага и действовать, исходя из наиболее надежного варианта. Ермолов — как и Багратион — делал ставку на стремительность и неожиданность, будучи уверенным, что яростный натиск минимизирует любой риск (хотя надо отдать должное опытному Багратиону, он далеко не всегда следовал тому принципу, который настойчиво навязывал Барклаю, — наступать во что бы то ни стало!).
Собственно, здесь Ермолов еще ни в чем не решается впрямую обвинить Барклая. Он обиняками дает понять императору, что его план эффективнее прямолинейной стратегии главнокомандующего, поставившей под угрозу саму возможность объединения армий. А без соединения армий успех «сумнителен». Порицая бесполезное, на его взгляд, отдаление от основных сил корпуса Витгенштейна, он, наконец, формулирует то, ради чего, собственно, и было написано письмо: «Государь, необходим начальник обеих армий».
Для всех было ясно, что речь идет о Багратионе.
Для Алексея Петровича соединение двух армий под командованием Багратиона означало не только изменение стратегии и отмену «скифского» плана, но и надежду на прямое участие в боевых действиях.
Александр получил письмо только 27 июля, когда обстановка кардинально изменилась.
В воспоминаниях Ермолов подробно описывает ситуацию, возникшую в результате того, что «необыкновенной скорости маршами неприятель» нагнал 1-ю армию и пытался навязать ей генеральное сражение. Но в этот момент и Ермолов при всей его самоуверенности понимал, что силы слишком неравны, инициатива принадлежит Наполеону, исходные принципы стратегии Багратиона «искать и бить» в данном случае не действуют. Необходимо было задержать Наполеона, чтобы дать возможность основным силам оторваться от французов, «много превосходящих нас силами», и прежде всего — от «числом ужасной кавалерии».
«Надобен был генерал, который дождался бы сил неприятельских и они бы его не устрашили». Ермолов предложил на эту роль графа Остермана-Толстого, которого знал по войнам 1806–1807 годов, героя Пултуска и Прейсиш-Эйлау. Одной этой рекомендацией участие Ермолова в событиях не ограничилось.
Остерман со своим корпусом упрямо держался против превосходящих сил французов, пока не наступила ночь, прервавшая бой. Его войска понесли тяжелые потери, и в подкрепление ему направлена была свежая дивизия генерала Коновницына. Далее произошло нечто труднопредставимое, но, увы, характерное для нравов русской армии того времени.
«В два дня времени неприятель сражался с главными своими силами, которых чувствуемо было присутствие по стремительности атак их. Ни храбрость войск, ни самого генерала Коновницына бесстрашие не могли удержать их. Опрокинутые стрелки наши быстро отходили толпами. Генерал Коновницын, негодуя, что команду над войсками принял генерал Тучков, не заботился о восстановлении порядка, последний не внимал важности обстоятельств и потребной деятельности не оказывал».
Дело могло кончиться полным разгромом русского арьергарда и, соответственно, серьезными осложнениями для всей армии. Положение спас Ермолов, присланный на место сражения Барклаем: «Я сделал им представление о необходимости вывести войска из замешательства и обратить к устройству».
Очевидно, это «представление» было достаточно внушительным, судя по тому, что рассорившиеся в разгар боя генералы приняли все необходимые меры, и беспорядочное бегство превратилось в достойное отступление.
В воспоминаниях Ермолов жестко прокомментировал этот эпизод: «Невозможно оспаривать, что продолжая с успехом начатое дело, приятно самому его кончить, но непростительно до того простирать зависть и самолюбие, чтобы допустить беспорядок, с намерением обратить его на счет начальника. В настоящем случае это было слишком очевидно!»
Ермолов постоянно и решительно вмешивался в управление армией, рискуя раздражить Барклая, как было и в случае отступления от Витебска.
Несмотря на героизм и ожесточенное упорство войск, удерживавших неприятеля, было ясно, что долго они не продержатся. Надо было или уводить армию, или принимать сражение. Тут мы в очередной раз сталкиваемся с явлением, которое можно назвать ретроспективной модификацией реальных событий.
Судя по воспоминаниям Ермолова, Барклай всерьез задумывался над возможностью дать сразу под Витебском генеральное сражение. Хотя это и вызывает сомнения: вряд ли бы он решил перечеркнуть «скифский» план, тем более что ситуация сложилась для русской армии отнюдь не благоприятная.
Известный исследователь войны 1812 года пишет: «Позиция на Лучесе (река. — Я. Г.) была явно неудовлетворительной и для сражения не годилась. Кроме того, первая армия имела немногим более 75 тыс. человек, тогда как у Наполеона было под рукой 150 тыс. человек. Поэтому Барклай де Толли собрал совет, на котором было принято решение отойти к Смоленску, тем более, что туда в это время отходила также армия Багратиона, так что необходимость удерживать позицию у Витебска отпала»[42].
Автор опирался на прочную документальную основу.
В воспоминаниях Ермолова все выглядит и так, и не так.
«Внимательно рассмотрев невыгодное расположение армии, решился я представить главнокомандующему об оставлении позиции немедленно. Предложение всеконечно смелое, предприимчивость молодого человека, но расчет впрочем был с моей стороны: лучше предпринять отступление с некоторым сомнением, совершить его беспрепятственно, нежели принять сражение и, без сомнения, не иметь надежды на успех, а может быть, подвергнуться совершенному поражению. В одном случае, по мнению моему, можно не отвергнуть сражения, если другая армия готова остановить торжествующего неприятеля и преодолеть его, обессиленного потерею. Мы были совсем в другом положении».
Это замечательная декларация: Ермолов через много лет после описываемых событий формулирует основополагающую идею Барклая, ту самую, против которой они с Багратионом горячо протестовали. Но теперь он предлагает ее в качестве собственной.
Неудивительно. Когда Алексей Петрович писал свои воспоминания, абсолютная правота Барклая была очевидна, его репутация восстановлена. Те, кто в свое время поносил и клеймил его, отдавали должное его стратегической мудрости.
Странно было бы Ермолову отстаивать тогдашнюю свою позицию. Поэтому он воспроизводит события так, как они должны были бы выглядеть из 1820-х годов:
«Главнокомандующий колебался согласиться на мое предложение. Ему как военному министру известно было во всем объеме положение наше и конечно требовало глубокого соображения! (Даже теперь Алексей Петрович не удержался от сарказма. — Я. Г.) Генерал-квартирмейстер Толь, вопреки мнению многих, утверждал, что позиция соединяет все выгоды. Генерал Тучков 1-й, видя необходимость отступления, об исполнении его рассуждал не без робости. Решительность не была его свойством: он предлагал отойти ночью. (К этой фразе Ермолов сделал примечание: «Надобно быть уверену, сказал я, что дозволит нам Наполеон дожить до вечера». — Я. Г.) Генерал-адъютант барон Корф был моего мнения, не смея утверждать его. Не ищет он стяжать славу мерою опасностей… Я боялся непреклонности главнокомандующего, боялся и его согласия. Наконец он дает мне повеление об отступлении. Пал жребий, и судьба похитила у неприятеля лавр победы!
Был первый час пополудни…»
На первый взгляд то, что пишет Ермолов, вполне соответствует документальным данным. Но Алексей Петрович был мастером нюансов и деталей.
Он ни словом не упоминает о военном совете, собранном Барклаем, совете, который и высказался за отступление. Важную роль в этом решении сыграла специальная записка Беннигсена, которую тот подал в этот день Барклаю. С другой же стороны, Ермолов дает понять, что главнокомандующий испрашивал мнение генералов, так что в прямом искажении реальности его не обвинишь.
Но получается так, что он был единственным, кто решительно настаивал на отступлении, принимая на себя всю ответственность. Он тонко дает понять это: «Я боялся непреклонности главнокомандующего, боялся и его согласия».
Странно было бы думать, что многоопытный Барклай де Толли не видел изъянов позиции и не осознавал, что при двойном перевесе сил у Наполеона — а наступающими командовал сам Наполеон — генеральное сражение неизбежно приведет к катастрофе.
Но, как уже говорилось, измученный упреками в трусости и измене, он хотел, чтобы решение об очередном отступлении принято было коллективно.
По Ермолову же получается, что без его настояния Барклай неизбежно пошел бы на губительную авантюру.
«Не скрою некоторого чувства гордости, что главнокомандующий, опытный и чрезвычайно осторожный, нашел основательным предположение мое об отступлении».
Но Ермолов не был бы Ермоловым, если б оставил происшедшее без комментария, ставившего все на свои места.
«О дерзость, божество, пред жертвенником которого человек не раз в жизни своей должен преклонить колена! Ты иногда спутница благоразумия, нередко оставляя его в удел робкому, провождаешь смелого к великим предприятиям; тебе в сей день принесена достойная жертва!»
Главное, стало быть, на пути к «великим предприятиям» — дерзость. Но 15 июля 1812 года — в виде редкого исключения — пришлось принести «достойную жертву» дерзости в виде благоразумия.
Ермолов оправдывал отступление от своего главного принципа.
Надо сказать, что в конечном счете было принято более рациональное предложение Тучкова. Армия начала отступление не в тот же час, а именно ночью. Причем была использована традиционная хитрость — на позициях русской армии всю ночь горели костры, в то время как самой армии там уже не было.
Изготовившийся к генеральному сражению Наполеон на рассвете 16 июля увидел перед собой пустое пространство…
Барклай методически и упорно осуществлял свой план.
20 июля 1-я армия пришла в Смоленск, а через два дня, обыграв в маневренной войне французов, к Смоленску вышла и 2-я армия. Первый и главный стратегический результат — соединение армий — был достигнут.
За день до этого, 21 июля, произошло событие незаурядного психологического смысла: князь Багратион, опередив свою армию, прибыл в Смоленск и при встрече с Барклаем де Толли заявил, что он готов подчиниться ему как военному министру.
Этот жест многих удивил. Формально старшинство по чину было у Багратиона, а этому в русской армии придавалось большое значение. Правда, это было условное старшинство: и Барклай, и Багратион были произведены в генералы от инфантерии в один день одним приказом, 20 марта 1809 года, но в приказе фамилия Багратиона стояла раньше фамилии Барклая.
Прорыв Багратиона к Смоленску Ермолов считал необыкновенно счастливым стечением обстоятельств. Отчасти так оно и было — кроме мужественной стремительности князя Петра Ивановича и необыкновенной выносливости его солдат решающую роль сыграли ошибки противника.
Жером, король Вестфалии, которого русские офицеры называли королем Еремой, будучи наиболее бездарным из всех братьев Бонапартов, вместо того чтобы следовать по пятам Багратиона, отрезая его от 1-й армии, двигался не торопясь, позволяя себе длительные дневки, а потому далеко отстал от 2-й армии, вызвав ярость Наполеона, который подчинил его маршалу Даву. Но и многоопытный Даву оказался не на высоте.
Теперь все ждали от Барклая генерального сражения и изгнания Наполеона из пределов России.
После отступления от Витебска Барклай послал Александру письмо, объясняющее смысл его действий. Александр ответил ему обширным посланием: «Михайло Богданович! Я получил донесения ваши, касающиеся причин, побудивших вас идти первою армиею на Смоленск, так и о соединении вашем со второю армиею.
Так как вы для наступательных действий соединение сие считали необходимо нужным, то я радуюсь, что теперь ничто уже не препятствует предпринять их, и судя по тому как вы меня уведомляете, ожидаю в скором времени самых счастливых последствий».
Далее идет принципиально важный абзац: «Я не могу умолчать, что хотя по многим причинам и обстоятельствам при начатии военных действий нужно было оставить пределы нашей земли, однако же не иначе как с прискорбностью должен был видеть, что сии отступательные действия продолжались до самого Смоленска…
Вы развязаны во всех ваших действиях без всякого пристрастия и помешательства, а потому и надеюсь я, что вы не упустите ничего к пресечению намерений неприятельских как и нанесению ему всевозможного вреда. Напротив того, возьмете все строгие меры к недопусканию своих людей до грабежа, обид и разорения поселянам и обывателям.
Я с нетерпением ожидаю известий о ваших наступательных движениях, которые, по словам вашим, почитаю теперь уже начатыми. Поручаю себя покровительству Божию и твердо надеюсь на справедливость защищаемого мною дела, на искусство и усердие ваше, на дарование и ревность моих генералов, храбрость офицеров и всего воинства, ожидаю в скором времени услышать отступление неприятеля и славу подвигов ваших».
Это письмо датировано 30 июля, когда до битвы за Смоленск оставалось четыре дня, а русские армии маневрировали в нескольких переходах от города.
Письмо исполнено печального для Барклая смысла. Император, одобривший в свое время «скифский» план, давал понять, что его поддержка кончается. Он требовал «наступательных движений», не очень представляя себе реальное соотношение сил.
Барклай знал, что ресурс императорской поддержки заканчивается, а «генеральская оппозиция» во главе с великим князем становится все агрессивнее.
Именно этим вызваны были его «колебания». Время от времени он делал вид, что готов уступить общему настроению и попытать счастья в генеральном сражении. Более того, некоторые из позиций, выбранных для этого, уже начинали укреплять. А затем армия снова уходила на восток. Есть предположение, что эти недостроенные укрепления должны были убедить Наполеона, что русские вот-вот остановятся.
25 июля Барклай собрал военный совет, чтобы обсудить возможность и характер «наступательных действий».
На совете присутствовали Багратион, Ермолов, начальник штаба 2-й армии генерал Сен-При, генерал-квартирмейстеры 1-й армии Толь и 2-й армии Вистицкий, флигель-адъютант Вольцоген и великий князь Константин Павлович.
Все они были сторонниками активных действий.
Было решено, воспользовавшись разбросанностью наполеоновских корпусов, ударить по центру французской армии, прорвать его и попытаться уничтожить разъединенные силы противника.
Судя по всему, Ермолов был не только горячим энтузиастом этой операции, но и рассчитывал принять в ней непосредственное участие.
Как начальник штаба 1-й, главной, армии он сразу после военного совета составил «Дистанцию наступательным действиям к стороне местечка Рудня на 26 июля».
Имеет смысл хотя бы частично процитировать этот документ, первые фразы которого дышат надеждой на перелом в ходе кампании.
«Неприятель раздельным положением своих сил подает нам удобный случай разбить его по частям, и для того 1-я и 2-я армии, составя два боковых корпуса, первый по дороге через село Касплю, в направлении к Поречью, а другой при местечке Красном, на левом берегу Днепра, каждый по 5000 человек, выступают главными силами по трем дорогам следующим порядком <…>».
Дальше шла подробная роспись следования войск.
«По приближению колонн к новому лагерю, войсковой атаман, генерал от кавалерии Платов начинает сбивать неприятельские пикеты и растянутым своим движением прикрывает марш всех колонн; авангарды колонн 1-й и 2-й, поступающие в команду генерал-майора графа Палена, служат подкреплением генералу Платову.
Под прикрытием сих последних чиновники квартирмейстерской части делают рекогносцировки дорогам, идущим параллельно в направлении к Рудне, и буде где найдутся испорченные неприятелем мосты, оные немедленно исправить».
Он долго ждал, когда ему представится случай подписать такой документ. И час настал.
Вряд ли Барклай верил в успех операции. Он слишком хорошо помнил, кто ему противостоит и что поставлено на карту. Помнил, что реально он может ввести в бой до 120 тысяч штыков и сабель, а Наполеон, коль скоро по всевозможным обстоятельствам не удастся быстро разгромить хотя бы часть вражеских корпусов, может сконцентрировать силы, в полтора раза большие. И тогда выгодное в первый период положение русской армии по отношению к наполеоновским войскам может стать причиной катастрофы.
В случае успеха французам мог быть нанесен существенный урон, не фатальный, однако, для их общего положения. Но если бы русская армия, встретив сильное сопротивление передовых корпусов, увязла в боях с ними, то оторваться от подоспевшего с главными силами Наполеона было бы чрезвычайно трудно и возможность окружения становилась реальной.
Тем не менее 26 июля наступление началось.
Ермолов пишет: «В расстоянии небольшого перехода от Рудни армии остановились. Главнокомандующий колебался идти вперед, князь Багратион требовал того настоятельно. Вместо быстрого движения в предприятии нашем лучшего ручательства за успех дан армиям день бесполезного отдыха, неприятелю лишний день для соединения сил! Он мог уже узнать о нашем приближении!»
Решение Барклая было отнюдь не бессмысленным. Он получил данные разведки, сообщавшей о сосредоточении французских войск у Поречья, что создавало опасность обхода французами правого фланга русских войск. Данные эти при последующей проверке оказались неточными, но «методик» Барклай не счел возможным рисковать.
Военный историк Любомир Григорьевич Бескровный, проанализировав сложившееся положение, пришел к выводу: «Вообще предположение Барклая де Толли о возможном обходе его правого фланга не было лишено оснований. Из Витебска к Смоленску шли три дороги, одна — через Поречье, другая — через Рудню, третья — через Красный. Наступлением через Поречье русскую армию можно было отбросить к югу от Московской дороги, движением через Рудню — нанести удар в лоб, а через Бобиновичи — Красный — обойти русскую армию с тыла, отрезав ее от основных баз снабжения».
Вот этого последнего варианта больше всего опасался Барклай, неохотно согласившийся на рискованную операцию. До сих пор Наполеону не удавалось отрезать русские армии от основного российского пространства и вырваться на оперативный простор, имея перед собой слабозащищенные обе русские столицы. Барклай совершенно не расположен был предоставлять противнику такой шанс.
А Наполеон между тем, дав своей армии недельный отдых вокруг Витебска, двинулся на Смоленск…
Русские армии, не имея достаточно точных данных о местоположении и намерениях противника, маневрировали в районе Рудни, не предпринимая попыток атаковать французов.
Ермолов был в ярости. Через много лет эта ярость прорвалась в его воспоминаниях: «Не забуду я странного намерения твоего, Барклай де Толли; слышу упреки за отмену атаки на Рудню. За что терпел я от тебя упреки, Багратион, благодетель мой! При первой мысли о нападении на Рудню не я ли настаивал на исполнении ее, не я ли убеждал употребить возможную скорость?»
2 августа «ужасная», по выражению Ермолова, кавалерия Мюрата атаковала именно городок Красный, что означало возникновение самого опасного варианта. Красный занимала 27-я дивизия генерала Неверовского.
Русские сопротивлялись яростно. Но силы были слишком неравны. Неверовский, построив войска в два каре, начал отступать к Смоленску.
Отступление 27-й дивизии, выдержавшей на протяжении многих верст 40 атак кавалерии Мюрата, — один из самых героических эпизодов кампании 1812 года.
Когда Барклаю стало известно об атаке на Красный, он — да и не только он — понял, что Наполеон может оказаться у Смоленска раньше, нежели туда успеют русские армии. 1-я армия находилась в 40 километрах от Смоленска, а 2-я — в 30 километрах. Осторожность Барклая, не давшего увлечь себя далеко от этого важнейшего пункта, оказалась оправданной. Но и сложившаяся ситуация выглядела весьма угрожающей. Наполеон переигрывал Барклая.
Измученная дивизия Неверовского, потерявшая сотни солдат, достигнув Смоленска, не смогла бы противостоять силам Наполеона.
К счастью, корпус Раевского, вышедший к Рудне позже остальной армии, находился от города в 12 километрах. Багратион послал Раевскому приказ немедленно возвращаться в Смоленск и соединиться с Неверовским. Туда же были направлены еще два отряда.
«Нерешительность» Барклая минимизировала риск и предотвратила едва не разразившуюся катастрофу.
Надежды, которые Алексей Петрович возлагал на разработанную им совместно с Толем операцию, были так велики, что он не мог трезво принять реальность, которую сам же здраво проанализировал.
Сохранились два письма Ермолова, написанные в эти дни Багратиону и свидетельствующие как о крайней неопределенности ситуации, так и об упрямом стремлении Алексея Петровича во что бы то ни стало продолжить наступление.
1-я и 2-я армии находились сравнительно недалеко друг от друга, и письма могли быть доставлены к адресату не далее чем через сутки.
4 августа Багратион получил от Ермолова следующее послание: «Ваше Сиятельство! Ничего не знает (Барклай. — Я. Г.), даже и то, куда завтра вдет, ждет известия о неприятеле от Платова, а тот не туда послал, куда надобно. Неприятель от нас так далеко, что дойти до него два марша. Один корпус отослал было назад, предполагая, что Вы не успеете к Смоленску; насилу удержал, несколько часов работая, чтобы подвинуть вперед: как клад не дается! Что скажет Платов? Обманул моего Маршала: вот Поречье! Бога ради, чтобы только не перешли в Смоленск через Днепр. Можно что-нибудь успеть сделать здесь. Но два марша от неприятеля, пока дойдут, надобно держать его у Смоленска, а потом надобно и на драку время; дай Бог Вам терпение — батюшка князь Петр Иванович, через Днепр не пускайте, а быть может, здесь успеем».
О чем, собственно, идет речь в письме, написанном, когда Наполеон уже шел к Смоленску, о чем Ермолов догадывался или, вернее, крайне этого опасался?
Барклай, чуявший опасность, собирался отправить к Смоленску на всякий случай один из корпусов своей армии. Если бы Ермолов с его даром убеждения не отговорил главнокомандующего, то грозную массу наполеоновских войск встретили бы не обескровленная дивизия Неверовского и утомленный форсированным маршем корпус Раевского, а два корпуса, что сделало бы первый период защиты города куда менее драматичным и тяжким для русских войск. Но Ермолов настоял на своем и в канун смоленской битвы гордился этим. Однако он понимал, что Наполеон не станет бездействовать, и это вызывало у него острую тревогу.
Наполеон поступил именно так, как предполагал Ермолов: сконцентрировал войска, форсировал Днепр и стремительно двинулся к Смоленску.
Судя по цитированному письму, Ермолов продолжал, несмотря ни на что, возражать против прекращения диверсий против удаленных от остальных французских сил корпусов. 2-я армия должна была или не допустить форсирование французами Днепра, или же удерживать их под Смоленском, пока, выполнив свою задачу, 1-я армия не вернется туда же. Это конечно же была героическая авантюра. Барклай таких вещей не терпел.
Прежде чем рассказать о сражении под Смоленском, стоит привести фрагмент из записок умного и тонкого наблюдателя Павла Христофоровича Граббе, одного из любимых адъютантов Ермолова, подтверждающий наши рассуждения о роковом во многих отношениях наступлении на Рудню: «Переносясь мыслию в ту эпоху, помню, какое общее веселие произвело во всех соединение армий. Труднейшее было с успехом исполнено… Но тем затруднительнее стало положение Барклая де Толли. От самого Государя, как видно из его рескрипта, до последнего солдата, все полагали, что с соединением армий не только должно сократиться отступление, но остается только наступать на неприятеля, столь далеко зашедшего. Военный совет, к которому прибегнул Барклай де Толли, решил наступление. Я остаюсь при мысли, что главнокомандующий тогда же принял намерение противное всеобщему слепому увлечению, подал вид будто разделяет его, но остался при прежней системе выжидания обстоятельств более верных».
Поразительно точно генерал Граббе ретроспективно понял скрытые намерения Барклая. Он пишет: «Князь Багратион, облегченный от ответственности, говорил только о решительном сражении. Теперь можно утвердительно сказать, что оно имело бы самые гибельные последствия».
И дальше Граббе с точностью военного профессионала и с лапидарностью опытного мемуариста набросал картину происходившего 3 августа: «Между тем наши армии в несвязных движениях переходили без нужды с дороги на другую, Наполеон, безответственный властелин никем не оспариваемых своих соображений, быстро соединил свою армию, все еще далеко превосходную числом против нашей. 3-го августа в Расасне, на левом берегу Днепра, собралось до 200 000 готовых кинуться на Смоленск, прикрытый тогда одною 27-й дивизией под начальством генерал-майора Неверовского. День 2 августа принадлежит Неверовскому. Он внес его в историю. Атакованный авангардом под начальством Мюрата, за которым следовала вся огромная туча французской армии, не имея за собой до Смоленска ни малейшей опоры, Неверовский, окруженный, отрезанный, совершал свое львиное отступление, самими неприятелями так названное.
Между тем, обе наши армии, в неведении об неприятеле, удалялись более и более от угрожаемого Смоленска по направлению на Рудню, 2-я армия следовала на Надву и услышала канонаду на левом берегу. <…> Из 1-й армии по полученному вскоре неясному известию Ермолов послал меня туда же вперед разведать о происходящем».
Граббе, все видевший своими глазами, подтверждает опасения и Барклая, и Ермолова. Только главнокомандующий, исходя из этих опасений, хотел вернуться к Смоленску, а его начальник штаба считал, что надо рискнуть и все же попытаться нанести урон противнику, находящемуся в двухдневных переходах.
Второе письмо Ермолова Багратиону написано скорее всего утром 4-го числа, и оно исполнено острого беспокойства. Ермолов догадывается, к чему может привести поход на Рудню: «Мое мнение, что они (французы. — Я. Г.) для сокращения пути переправляются у устья реки Березины. Желал бы обмануться. Жаль, мы поздно узнали об их движении; много они выиграли пути. Мы готовы идти вперед. Готовы чистым сердцем, движением нашим дать Вам помощь и самыми силами помогать Вам. Ради Бога, мост у Катани. Я посылаю понтоны в Катань, надобны нам будут, мы в тыл можем перейти. Если Вы отступите, Смоленские гавань, вороты, можно дерзкому начальнику их удерживать, через мост в Смоленск можно пускать. Бродов отыскать трудно. Пушки переправят. Нужно выиграть время дня… Много потеряно времени».
Ермолов уже предвидит, что Наполеон может форсировать Днепр и, оказавшись на левом берегу, ринуться к Смоленску. Потому он планирует понтонный мост значительно выше по Днепру, недалеко от Смоленска в Катыни, чтобы в случае прорыва французов к Смоленску раньше русских армий выйти им в тыл. Как всегда в критической ситуации, он полон боевой энергии.
Мы так подробно рассказываем о наступлении на Рудню, потому что этот авантюрный план, навязанный главнокомандующему оппозиционным генералитетом, резко обострил отношения в верхах армий и, соответственно, радикализировал позицию Ермолова.
27 июля, через день после начала наступления, когда стало ясно, что Барклай не намерен рисковать и не испытывает ни малейшего энтузиазма по поводу планов Багратиона и Ермолова и, опасаясь флангового обхода, двинул армии на Поречье, Алексей Петрович на первом же биваке написал второе письмо императору. Причем отправил его не непосредственно Александру, что подтвердило бы факт их договоренности, а приложил к письму, адресованному Аракчееву.
«Ваше сиятельство, м. г. граф Алексей Андреевич. Я, почитая себя обязанным представить Государю Императору мнения мои о действиях армии, имею честь представить оное вашему сиятельству с тем, что если изволите вы найти их достойными внимания Е. И. В., благоволили бы их представить, если же признать изволите их бесполезными, оставить или возвратить мне. Я имею честь покорнейше объявить вашему сиятельству, что я взял смелость писать не с каким другим намерением, как открыть образ мыслей моих относительно положения армии и предположения о намерениях неприятеля.
Я открываю удобность оценить мои способности, ибо лучше хочу, чтобы виден был недостаток оных, нежели скрывая, занижать недостойно и место по обстоятельствам слишком важное и на которое нельзя сыскать человека слишком способного.
С глубочайшим высокопочитанием и совершенною преданностию имею честь быть…»
Алексей Петрович, как всегда искусно играя стилем, ставит достаточно дерзкий вопрос: если вы, высокие начальники, не сочтете мои соображения резонными, то чего ради держать меня на моем посту?
И первое, и второе письма Ермолова императору посвящены, казалось бы, частным вопросам — в первом случае, как мы помним, отказу Барклая выполнить маневр, предложенный Ермоловым, во втором — разногласиям Барклая с большинством генералитета, Багратионом и Ермоловым в первую очередь, возникшим в процессе наступления на Рудню.
Второе письмо обширнее первого, но и его стоит привести целиком, поскольку это не только, так сказать, программно-стратегический, но и глубоко личный документ, свидетельствующий о смятении, в котором находился в это время Алексей Петрович, понимавший, какую рискованную игру он ведет.
Более того, есть основания предположить, что эта игра, основанная на двуличии и коварстве по отношению к Барклаю, давалась ему совсем нелегко.
Но слишком сильны были стимулы.
Аракчеев передал письмо императору.
«Всемилостивейший Государь.
Главнокомандующий, донеся В. И. В. о всех происшествиях в точном их виде, не избавляет меня обязанности повергать к стопам В. И. В. донесения мои, хотя бы для того единственно, чтобы служить могли доказательством образа понятия моего о всем, что до положения армии относится.
Отступление наше от Витебска с необычайною решительностию произведенное, чтобы не дать ей наименования дерзости, тогда как иначе неизбежно было общее дело, приведя неприятеля в недоумение, доставило нам возможность прибыть в Смоленск. 2-я армия, глупою поспешностию маршала Даву, ожидавшего нападения в Могилеве, после жестокого сражения храбрым ген. — лейт. Раевским данного, сокрывшее движение свое беспрепятственно, тоже прибыла к Смоленску. Маршал Даву должен был прежде нас занять Смоленск, и без больших усилий, ибо в Орше были части войск, его армии принадлежавших, и так неожиданно и вблизи многочисленных неприятельских сил армии соединились. В. И. В., мы вместе. Армии наши слабее числа неприятеля, но усердием, желанием сразиться, даже самым озлобленным, соделываемо не менее сильными. Нет возможности избежать сражения всеми силами, ибо неприятель не может терять время в праздности. Могут приспеть к нам усиления, может сблизиться армия ген. Тормасова, не столько опасная в нынешнем его отдалении, и самыми успехами его ничего решительного не производящая до тех пор, как станет на операционной линии неприятеля. Покрывшая себя славою Молдавская армия, неравнодушный взгляд неприятеля на себя привлекающая, может получить опасное для него направление. Государь, наши способы не менее самих он знает. Нельзя медлить ему. Соглашение всех армий действие, соединенные всех способов напряжения, гибельные для него, итак, уничтожение армии в преддвериях, так сказать Москвы стоящей, должно быть единственною его целию, сим не только умедливается состояние наших ополчений, но частию уничтожается и угрожаемая Москва, как сердце России, не может не произвести влияния на прочие страны Империи. На сем основывает коварный неприятель свои расчисления. Государь, армия В. И. В. имела уже успех, солдат не устрашен и мы Русские! но напряжение всех возможных усилий необходимо, малейшее медление опасно!»
Смысл этого торопливого текста сводится к одной простой мысли: неприятель понимает всю гибельность для него промедления в действиях, затягивания войны, сосредоточения всех разбросанных на большом пространстве русских армий, а потому стремится к решительному столкновению. И, по мнению Алексея Петровича, нужно вырвать у него стратегическую инициативу, пока он не настиг и не разгромил соединившиеся армии Барклая и Багратиона, что повлечет за собой падение Москвы и деморализацию всей империи.
Ермолов убежден, что решительность и «озлобление» русских солдат способны компенсировать численное превосходство противника, что выучке и мужеству французов, военному гению Наполеона можно с успехом противопоставить отчаянную ярость озлобленных на врага солдат, их ненависть к захватчику-оскорбителю, не просто мужество, но безоглядное самопожертвование, на которое не способен враг. Это была все та же идеология «подвига» как боевого принципа, перекрывающего любые другие качества противника и любые другие резоны планирования операций.
Разумеется, он прекрасно понимал, что надо подготовить условия для реализации «подвига», но при этом был уверен, что именно «подвиг», а не «метод» пролагает путь к победе.
Эта идеология была внутренне противоречива. Но таков был и сам характер нашего героя, его мощная натура, соотношение его мечтаний и его реальных возможностей в реальных обстоятельствах…
Вторая часть письма Александру посвящена была столкновению представлений, с одной стороны, Багратиона и Ермолова, с другой — Барклая, в дни наступления на Рудню. Затем — общий сокрушительный вывод: «Государь, нужно единоначалие, хотя усерднее к пользе отечества, к защите его, великодушнее в поступках, наклоннее к принятию предложений, быть невозможно достойного кн. Багратиона, но не весьма часты примеры добровольной подчиненности, Государь, Ты мне прощаешь смелость мою в изречении правды».
Упрек Барклаю в выборе неточного направления удара изложен довольно неопределенно. Ермолов все же не готов прямо обвинять главнокомандующего в некомпетентности, но ясно дает понять, что на его месте другой, более решительный и прозорливый военачальник мог бы нанести существенный урон неприятелю, поставив его в то положение, в «каком мы доселе находимся». То есть в положение отступающего и обороняющегося. Речь снова идет о стратегической инициативе.
Но главное, конечно, ясно выраженное пожелание сделать главнокомандующим Багратиона, как средоточие всех возможных достоинств. «Не весьма часты примеры добровольной подчиненности». Багратион добровольно подчинился Барклаю, и ничего хорошего из этого, по мнению Алексея Петровича, не получилось. Нужна была твердая воля императора.
Битва за Смоленск была первым крупным сражением кампании 1812 года.
Раевский и Неверовский ввели свои войска внутрь городских стен и в течение многих часов выдерживали атаки подавляюще превосходящих сил противника.
Понимая, каково приходится Раевскому, Багратион с марша послал ему с нарочным записку: «Друг мой! Я не иду, а бегу; желал бы иметь крылья, чтобы соединиться с тобой…»
Но 2-я армия подошла к Смоленску только вечером 4 августа, а маршал Ней начал наступление с семи часов утра этого дня.
Войска 1-й армии начали прибывать в течение ночи…
Битва за Смоленск имела для Алексея Петровича особое личное значение. В июле военные действия вообще проходили в местах его молодости, но Смоленск имел в его воспоминаниях роль ни с чем не сравнимую.
Прервав последовательное описание событий, он позволяет себе лирическое отступление: «Итак, в Смоленске, там, где в ребячестве живал я с моими родными, где служил в молодости моей, имел много знакомых между дворянством, приветливым и гостеприимным». Ни слова об аресте, о любимом старшем брате… «Теперь я в летах, перешедших время пылкой молодости, и если не по собственному убеждению, то, по мнению многих, человек довольно порядочный и занимаю видное место в армии. Удивительные и для меня самого едва ли постижимые перевороты!»
Сдача Смоленска вызвала в нем нехарактерные, казалось бы, для него чувства. Он вспоминал смоленскую драму через добрый десяток лет, но, надо полагать, что в то время, когда она разворачивалась, его чувства были еще интенсивнее.
«Итак, оставили мы Смоленск, привлекли на него все роды бедствий, превратили в жилище ужаса и смерти. Казалось, упрекая нам, снедающим его пожаром, он, к стыду нашему, расточал им мрак, скрывающий наше отступление». И дальше — главное: «Разрушение Смоленска познакомило меня с новым совершенно для меня чувством, которого войны, вне пределов отечества выносимые, не сообщают. Не видел опустошения земли собственной, не видел пылающих городов моего отечества. В первый раз в жизни коснулся ушей моих стон соотчичей, в первый раз раскрылись глаза на ужас бедственного их положения. Великодушие почитаю я даром Божества, но едва ли бы дал ему место прежде отмщения!»
«Отмщение». Это надо запомнить, чтобы впоследствии оценивать поведение Ермолова по отношению к неприятелю.
После ухода из Смоленска по решению Барклая возмущенный Багратион обратился к Александру с письмом, в котором, осуждая стратегию военного министра, он, в частности, писал: «Смоленск представлял немалую удобность к затруднению неприятеля на долгое время и к нанесению ему важного вреда. Я по соображении обстоятельств и судя, что неприятель в два дня под Смоленском потерял более 20 тысяч, когда со стороны нашей и половину не составляет потеря, позволю себе мыслить, что при удержании Смоленска еще один, два дня, неприятель принужден был бы ретироваться».
Аракчееву он писал еще решительнее: «Я клянусь вам моею честью, что Наполеон был в таком мешке, как никогда, и он мог бы потерять половину армии, но не взять Смоленск».
Это было сильным преувеличением. Упрямая защита уже разрушенного города свелась бы к взаимному перемалыванию войск, что при значительном численном перевесе неприятеля было совершенно невыгодно русским. Не говоря уже о том, что, обладая численным перевесом и полной свободой маневра, Наполеон мог, подтянув разбросанные корпуса, сковать основные силы русской армии в Смоленске и обойти ее с флангов.
Рассказ Ермолова о решении оставить Смоленск — это нечастый случай, когда Алексею Петровичу удалось подняться над страстями того периода и трезво взглянуть как на общую ситуацию, так и на свою роль в событиях.
«Главнокомандующий поручил мне осмотреть, в каком положении дела наши в городе. Сражение продолжалось с жестокостию; урон с нашей стороны чувствителен; урон неприятеля несравненно больше, ибо нас от действия артиллерии охраняли крепостные стены. За час до вечера неприятель был близко к стенам; часть предместья по левой стороне во власти его; единственный мост наш на Днепре осыпаем был ядрами; город во многих местах объят пламенем, вне стен не было уже ни одного из наших стрелков». Эта картина далеко не соответствовала сообщениям Багратиона. И далее Ермолов с холодной трезвостью выступает против своего «друга и благодетеля».
«Князь Багратион склонил главнокомандующего еще один день продолжать оборону города, переправиться за Днепр и атаковать неприятеля, и что он то же сделает со своей стороны. На вопрос главнокомандующего отвечал генерал-квартирмейстер Толь, что надобно атаковать двумя колоннами из города. Удивило меня подобное предложение человека с его взглядом и понятиями. Я сделал замечание, что в городе весьма мало ворот и они с поворотами на башнях. Большое число войск скоро пройти их не может, равно как и устроиться в боевой порядок, не имея впереди свободного пространства и под огнем батарей, близко к стене придвинутых. Скоро ли может приспеть сопровождающая атаки артиллерия, и как большое количество войск собрать без замешательства в тесных улицах города, среди развалин домов, разрушенных бомбами?.. 2-я армия не должна переправиться за Днепр выше города и еще менее атаковать правый фланг неприятеля, как то предполагал князь Багратион. Легко было воспрепятствовать переправе армии или, отбросивши атаку, разорвать сообщение с 1-ю армиею, уничтожить согласие в действиях войск и способы взаимного воспомоществования. Небольшими силами неприятель мог войска наши не выпускать из крепости и свои войска сосредоточить по произволу».
То есть Багратион и поддерживающие его генералы пытались, по ясному утверждению Ермолова, втянуть Барклая в заведомо катастрофическую операцию.
У Алексея Петровича хватило честности не ограничиться описанием своего благоразумия.
«Предоставленные мною рассуждения не воздержали меня от неблагоразумного в свою очередь поступка. Я поддержал мнение гг. корпусных командиров еще один день продолжить защиту города. Желание их доведено до сведения (Барклая де Толли. — Я. Г.) через генерал-майора графа Кутайсова. Защита могла быть необходимою, если главнокомандующий намеревался атаковать непременно. Но собственно удерживать за собою Смоленск в разрушении, в котором он находился, было совершенно бесполезно. Сильного гарнизона отделить армия не могла, а в городе и слабый не нашел бы средств к существованию. Итак, решено главнокомандующим оставить Смоленск!»
Единственной причиной, по которой Ермолов, понимавший бесперспективность наступательной операции, настаивал на дальнейшей защите города, могла быть боязнь оттолкнуть и обидеть Багратиона.
Описывая защиту Смоленска, Ермолов говорит лишь об одном своем активном поступке: «Я приказал вынести из города образ Смоленской Божьей Матери, укрывая его от бесчинств и поругания святыни!»
В ночь с 6 на 7 августа русские войска оставили Смоленск и с кровавыми арьергардными боями стали отходить в сторону Москвы.
Начался новый во многих отношениях период войны.
В армии еще не знали, что 5 августа собранный Александром Чрезвычайный комитет, состоящий из председателя Государственного совета фельдмаршала графа Салтыкова, членов Государственного совета князя Лопухина и графа Кочубея, петербургского генерал-губернатора графа Вязьмитинова, министра полиции Балашова, в присутствии Аракчеева избрал главнокомандующим всеми русскими армиями генерала от инфантерии Михаила Илларионовича Кутузова.
В армии еще не знали о решении Чрезвычайного комитета, и борьба генералов с Барклаем принимала все более ожесточенный характер.
Еще до смоленского сражения, вскоре после Ермолова, к Александру обратился генерал-адъютант граф Павел Андреевич Шувалов, командир 4-го пехотного корпуса. Перечислив все беды, которые претерпевает русская армия под командованием Барклая де Толли, он закончил свое послание так: «Начальник Главного штаба, генерал Ермолов, невзирая на его пламенное усердие, хорошо известное Вашему Величеству по его преданной службе, и несмотря на его выдающиеся таланты, не в силах противостоять злу при таком начальнике. Государь, соблаговолите на сей раз выказать мне свое доверие и убедитесь в истинности слов моих. Необходим другой главнокомандующий, один над обеими армиями; и Вашему Величеству надлежит назначить его немедленно, не теряя ни минуты, иначе Россия погибнет. Припадаю к стопам Вашего Величества, моля об этом, и не только от своего имени, но и от имени ваших армий».
Возможно, это письмо было последней каплей, которая заставила императора созвать Чрезвычайный комитет и 8 августа назначить по его рекомендации Кутузова, весьма им нелюбимого.
Апелляция Шувалова к авторитету Ермолова, младшего по званию и по возрасту, свидетельствует, увы, что именно Алексей Петрович был душой оппозиции главнокомандующему.
Барклай это понимал. Позже, в ноябре 1812 года, в одной из своих оправдательных записок императору он скажет, что «начальник главного штаба моего А. П. Ермолов, человек с достоинствами, но лживый и интригант, единственно из лести к некоторым вышеназванным особам и к его императорскому высочеству и князю Багратиону совершенно согласовался с общим поведением».
Относительно мотивов поведения Ермолова Барклай не совсем прав.
Дело было не только в «лести», хотя Ермолов безусловно учитывал позиции своих «благодетелей» и старших друзей — Багратиона и великого князя Константина, но у него были и другие, более глубинные причины желать смещения Барклая. При главнокомандующем Багратионе он рассчитывал на активное участие в наступательных действиях, на возможность «подвига».
Речь шла о жизненной философии, о фундаментальных поведенческих установках.
После сдачи Смоленска, когда недовольство генералов достигло высшей точки, Константин Павлович решил выступить их рупором. 9 августа он устроил безобразную сцену на глазах многих генералов и офицеров штаба. Он кричал Барклаю: «Немец, шмерц, изменник, подлец, ты продаешь Россию, я не хочу состоять у тебя в команде!»
По воспоминаниям свидетеля, Барклай «в первое мгновение остановился, посмотрел на великого князя и, не обращая более внимания, хладнокровно продолжал ходить взад и вперед». Великий князь оказался в дурацком положении, а на следующий день он получил приказ главнокомандующего отбыть из армии в Петербург с документами, которые Барклай отправлял императору.
Петр Христофорович Граббе вспоминает: «Мне случилось быть одному у Алексея Петровича Ермолова, когда цесаревич вошел, чтобы проститься с ним и получить отправляемое с ним донесение государю».
Ермолов отправил с великим князем свое третье письмо императору, в котором писал: «Отступление, долгое время продолжающееся, тяжелые марши возбуждают ропот в людях, теряется доверие к начальникам. Солдат, сражаясь, как лев, всегда уверен, что ему надобно будет отступать. <…> Я люблю отечество мое, люблю правду, а потому обязан сказать, что дарованиям главнокомандующего здешней армии мало есть удивляющихся, еще менее имеющих к нему доверенность, войско же совсем ее не имеет».
Он писал сущую правду. Но одной из главных причин этого недоверия было поведение его самого и его единомышленников…
Интриги против главнокомандующего не мешали Ермолову, как мы убедимся, ревностно исполнять свои обязанности.
9 августа обе армии остановились западнее города Дорогобужа, памятного Ермолову по печальным делам 1797–1798 годов, у села Усвятье. Генерал-квартирмейстер 1-й армии Толь предлагал дать здесь генеральное сражение…
Теперь надо вернуться на сутки назад, к событиям 7 августа, весьма существенным для Алексея Петровича хотя бы потому, что за сражение при Валутиной Горе он награжден был чином генерал-лейтенанта — не в порядке очередного производства, а за выдающиеся заслуги. Рапорт об этом поощрении был подан Барклаем.
Сражение при Валутиной Горе оказалось одним из роковых моментов кампании 1812 года.
В энциклопедическом издании «Большая Европейская война» ему, в отличие от многих других боев, посвящен подробный пассаж: «Корпуса маршала М. Нея, див. ген. Ж.-А. Жюно и маршала И. Мюрата переправились на правый берег Днепра и атаковали при Валутиной Горе, Лубино, Заболотье и других местах на Московской дороге отряд генерал-майора П. А. Тучкова 3-го, пытаясь отрезать отступающие от Смоленска российские войска. Русские под командой прибывшего к войскам генерала от инфантерии М. Б. Барклая де Толли, постепенно отступая и постоянно получая подкрепления, удержали свою позицию и позволили корпусам 1-й Западной армии Барклая де Толли, отступающей от Смоленска, перейти на Московскую дорогу. Генерал-майор Тучков 3-й взят в плен»[43].
Даже из этой лаконичной справки понятен смысл происшедшего: французам в очередной раз не удалось отсечь русскую армию от основного пространства империи, лишив путей снабжения, и снова разделить две Западные армии. Тогда бы стратегическая ситуация резко изменилась бы в их пользу.
В событиях при Валутиной Горе едва ли не ключевую роль сыграл Ермолов, получивший наконец возможность проявить себя как военачальник, а не штабист.
Наиболее подробное описание сражения и роли в нем Алексея Петровича принадлежит Денису Давыдову. Рассказ его подтверждается другими источниками.
«Генерал-майор Тучков (он ныне сенатором в Москве), отлично сражавшийся, был изранен и взят в плен в сражении под Заболотьем, что французы называют Валутинским. Это сражение, называемое также Лубинским, описано генералом Михайловским-Данилевским, который даже не упомянул о рапорте, поданном Ермоловым князю Кутузову. Я скажу несколько слов о тех обстоятельствах боя, которые известны лишь весьма немногим. Распорядившись насчет отступления армии из-под Смоленска, Барклай и Ермолов ночевали в арьергарде близ самого города. Барклай, предполагая, что прочие корпуса армии станут между тем выдвигаться по дороге к Соловьевской переправе, приказал разбудить себя в полночь для того, чтобы лично приказать арьергарду начать отступление. Когда наступила полночь, он с ужасом увидел, что второй корпус вовсе еще не трогался с места; он сказал Ермолову: „Nous sommes en grand danger; comment a-t-il-pu arriver?“[44]
К этому он присовокупил: „Поезжайте вперед, ускоряйте марш войск, а я пока здесь останусь“. Дурные дороги задержали корпус Остермана, который следовал потому весьма медленно. Прибыв на рассвете в место, где корпуса Остермана и Тучкова 1-го располагались на ночлег, Ермолов именем Барклая приказал им следовать дальше. Князь Багратион, Ермолов и Толь утверждают, что Тучкову 3-му надлежало не только занять перекресток дорог, но и придвинуться ближе к Смоленску на подкрепление Карпова и смену князя Горчакова. Услышав пушечные выстрелы, Ермолов писал отсюда Барклаю: „Если выстрелы, мною услышанные, — с вашей стороны, мы можем много потерять; если же они со стороны Тучкова 3-го, большая часть нашей артиллерии может сделаться добычею неприятеля; во всяком случае прошу ваше высокопревосходительство не беспокоиться, я приму все необходимые меры“».
Ситуация была критическая. Если б французам удалось, раздавив небольшой отряд Тучкова, захватить перекресток, то, помимо всего прочего, русская артиллерия и обозы оказались бы отрезанными от главных сил.
«В самом деле, — продолжает Давыдов, — сто восемьдесят орудий, следуя медленно и по дурным дорогам, находились еще в далеком расстоянии от Соловьевской переправы. К величайшему благополучию нашему Жюно, находившийся на нашем левом фланге, не трогался с места; Ермолов обнаружил здесь редкую деятельность и замечательную предусмотрительность. По его распоряжению граф Кутайсов и генерал Пассек поспешили к артиллерии, которой указано было следовать как можно скорее; здесь в первый раз была употреблена команда: „На орудие садись!“ Ермолов, достигнув перекрестка, поехал далее по направлению к Соловьевской переправе и возвращал назад встречаемые им войска… Получив записку Ермолова, Барклай отвечал: „С Богом, начинайте, а я между тем подъеду“. Прибыв вскоре к колонне Тучкова 3-го и найдя, что здесь уже были приняты все необходимые меры, Барклай дозволил Ермолову распоряжаться войсками. Между тем, неприятель, заняв одну высоту несколькими орудиями, наносил нам большой вред; Ермолов приказал Желтухину со своими лейб-гренадерами овладеть этой высотой. Желтухин, не заметив, что высота весьма крута, повел слишком быстро своих гренадер, которые, будучи весьма утомлены во время подъема, были опрокинуты неприятелем. Неприятель, заметив, что этот храбрый полк, здесь сильно потерпевший, намеревается вновь атаковать высоту, свез свои орудия».
Давыдов, разумеется, рассказывает о Валутинском сражении в основном по словам Ермолова. Но, что характерно для Алексея Петровича, Давыдов не узнал об одной немаловажной детали: лейб-гренадер в атаку вел сам Ермолов, который упомянул об этом в рапорте Барклаю, ибо Барклай был свидетелем происходящего: «Батарея наша из четырех орудий была сбита, и я, не вверяя утомленным полкам 17-й дивизии восстановление прервавшегося порядка, лейб-гренадерский полк в присутствии вашего высокопревосходительства повел сам на батарею неприятельскую. Полковник Желтухин, действуя отлично храбро, опрокинул все, что встречалось ему на пути. Я достигал уже батареи, но сильный картечный огонь, храброму сему полку пресекший путь, привел его в расстройство. Атаки неприятеля, однако же, прекратились».
В рапорте своем Ермолов перечислил еще целый ряд предпринятых им самостоятельно мер, свидетельствующих о его решительной энергии. Он и в самом деле был душой всей операции по спасению армии. Он взял на себя всю ответственность, давая указания даже великому князю Константину Павловичу, еще находящемуся в армии и командовавшему гвардией.
Приведя в воспоминаниях полный текст рапорта, Алексей Петрович заметил: «В продолжение сражения были минуты, в которые невозможно было допустить уверенности в счастливом окончании оного».
О том, что у Ермолова в некоторые моменты боя появлялись самые грозные предчувствия, свидетельствует его адъютант Павел Христофорович Граббе. Он сжато, но выразительно описал всю операцию: «Темнота ночи, узкие дороги, неточность приказаний были виною, что солнце было уже высоко, а наши корпуса пробирались еще и не достигли перекрестка; между тем Жюно наводил уже мост на Днепре в Прудишеве, Мюрат с массами кавалерии спешил туда же. Ней после нерешительного преследования на него ариергарда обращен также на Лубино. Наше положение сделалось чрезвычайно опасно. Разъединенные на большом пространстве по проселочным путям войска наши, если бы неприятель занял перекресток, могли быть отрезаны от войск, продолжавших свое движение к Соловьеву. Барклай де Толли выехал сам на большую дорогу. К счастию, Тучков 3-й, первый на нее вышедший, понял опасность, угрожавшую армии и, несмотря на совсем иное назначение, повернул направо навстречу неприятелю и занял позицию впереди перекрестка… Наступила, однако, критическая минута. Ней с бешенством атаковал Тучкова, осадил его и войска, на дороге стоявшие, картечным огнем рассеял. Барклай де Толли, в некотором расстоянии следивший за ходом дела, внезапно осыпанный картечью и не имея под рукою ни артиллерии, ни других войск, поскакал назад навстречу им. Миновав вслед за ним роковой перекресток, граф Кутайсов увидел меня и в коротких словах передал мне свои опасения, что момент наступил решительный, такой, что каждому следовало делать, что велит ему сердце. Ермолов шепнул мне на ухо: „Аустерлиц!“».
Очевидно, это и в самом деле был страшный момент, если Алексей Петрович вспомнил об аустерлицкой катастрофе.
В рапорте Ермолов пишет кратко, полагая, что Барклай сам помнит подробности: «На центре усилились батареи неприятеля, но противостоящие неустрашимо 3-й дивизии полки Черниговский, Муромский и Селенгинский, удержа место, отразили неприятеля, который, бросясь на большую дорогу, привел в замешательство часть войск, оную прикрывавших. В должности дежурного генерала флигель-адъютант полковник Кикин, адъютант мой лейб-гвардии конной артиллерии поручик Граббе и состоящий при мне штабс-ротмистр Деюнкер, адъютант генерала Милорадовича, собрав рассеянных людей, бросались с барабанный боем в штыки и в короткое время очистили дорогу, восстановя тем связь между частями войск».
Стало быть, пехота Нея, поддержанная сильным орудийным огнем, не просто «привела в замешательство часть войск», но, опрокинув русскую пехоту, вклинилась между полками, разорвав единый фронт обороны в ключевом пункте — на большой дороге, контроль над которой открывал французам возможность стремительного дальнейшего наступления и удара в тыл уходящей к Днепру армии.
Граббе рассказывает этот драматический эпизод несколько по-иному: «Бессознательно поворотил я лошадь и поскакал по оставленной дороге. По кустарникам с обеих сторон пробирались назад солдаты, укрываясь от ядер, прыгавших по дороге. Заметив между ними несколько барабанщиков, я вызвал их, приказал бить сбор, и в невероятно короткое время сбежались со всех сторон ко мне несколько сот унтер-офицеров и солдат разных воротников; из офицеров Кавалергардского полка Башмаков, и де-Юнкер. Мы двинулись вперед, закрыли собой перекресток и стали на виду неприятеля на дороге.
Скоро подошел с дивизиею Коновницын, посланный главнокомандующим для восстановления дела. Найдя уже войска там, где он ожидал скорее найти неприятеля, он в самых лестных словах выразил мне свое уважение и приветствовал наверное с Георгиевским крестом».
Адъютант Барклая де Толли барон В. И. Левенштерн подвел итоги этого дня: «Сопротивление, оказанное неприятелю генералом Барклаем при Валутине и Лубине, спасло нас. Армии князя Багратиона угрожала опасность быть разделенной надвое. Если бы Наполеон пробился сквозь нее, то участь кампании была бы решена.
Император французов и его генералы не проявили в этот день своей обычной решительности, тогда как Барклай действовал с удвоенной энергией… Наполеон был вне себя от бешенства! В этот день утром он предсказывал совершенную гибель нашей армии; правда, ни один человек сколько-нибудь знакомый с военным делом не мог отрицать опасность нашего положения.
Генерал Барклай превзошел в этом случае самого себя. Его спокойствие и присутствие духа были несравненны!
Он подвергался величайшей опасности. Генерал Ермолов выполнил свой долг блестящим образом, но героем дня был генерал Коновницын».
Левенштерн находился во время боя на другом участке и потому, верно оценивая ситуацию в общем, неточен в деталях.
Во-первых, опасность быть «разделенной надвое» угрожала не 2-й, а 1-й армии.
Во-вторых, генерал Коновницын с дивизией прибыл на линию огня уже на исходе боя, когда главная опасность миновала. Героем дня был все же Ермолов.
За дело при Валутиной Горе Граббе получил орден Святого Георгия 4-го класса, а Ермолов — чин генерал-лейтенанта.
Благородный Барклай, прекрасно понимая роль своего начальника штаба в спасении армии, сделал то, что считал должным: доставил ему следующий чин вне очереди.
Это, однако, не изменило сути их отношений.
10 августа, на следующий день после того, как великий князь устроил публичный скандал главнокомандующему, произошла другая характерная сцена. Ермолов описывает ее в сдержанных тонах, а Граббе — более откровенно. Алексей Петрович в воспоминаниях вообще избегал малоприятного для него сюжета — травли Барклая и интриг против него. Он даже великого князя старался представить «скромным и почтительным».
Сопоставление свидетельств его и Граббе демонстрирует рассчитанную сдержанность Ермолова — когда дело касалось неприятных ему событий.
Речь идет о выборе места в районе Усвятья для предполагаемого сражения, что поручено было генерал-квартирмейстеру полковнику Толю. Но когда Барклай — вполне резонно, с точки зрения Ермолова, — указал Толю на принципиальные изъяны выбранной им позиции, Толь ответил откровенной дерзостью.
Ермолов: «Полковник Толь отвечал, что лучшей позиции быть не может и что он не понимает, чего от него требуют, давая разуметь, что он знает свое дело».
Конечно, полковник Толь вряд ли бы решился на что-то подобное, если бы не ощущал враждебности, окружавшей Барклая, и не надеялся на поддержку. Произошло, однако, нечто неожиданное.
Багратион относился к министру отрицательно, но, как истинный военный, знал цену субординации и дисциплине, и поведение оппозиционеров 1-й армии, несмотря на то, что он был, по сути дела, с ними солидарен, не могло его не раздражать.
«Главнокомандующий выслушал его, — продолжает Ермолов, — с неимоверною холодностию, но князь Багратион напомнил ему, что, отвечая начальнику и сверх того в присутствии брата Государя, дерзость весьма неуместна и за то надлежало слишком снисходительному главнокомандующему надеть на него солдатскую суму, и что он, мальчишка, должен бы чувствовать, что многие не менее его знакомы с предметом».
Граббе: «Отыскивали удобной позиции для принятия генерального сражения. Генерал-квартирмейстер Толь выбрал перед Дорогобужем казавшуюся ему выгодною. Оба главнокомандующие и цесаревич Константин с своими штабами выехали 12-го августа (ошибка мемуариста. — Я. Г.) осмотреть ее. Барклай де Толли заметил разные невыгоды этой позиции, в особенности на левом ее фланге. Толь защищал ее с самонадеянностию и без осторожности в выражениях, наконец прибавил в увлечении, что позиция, им выбранная, не может иметь тех недостатков, которые в ней находят. Тут разразилась туча. Едва он выговорил это с тоном еще более неприличным, чем самые слова, как князь Багратион выехал вперед: „Как смеешь ты так говорить и перед кем: взгляни, перед братом Государя, перед главнокомандующим, ты мальчишка! Знаешь, чем это пахнет — белой рубашкой“. Все умолкло. Барклай де Толли сохранил непоколебимое хладнокровие, цесаревич осадил свою лошадь в толпу. У Толя пробились слезы и текли по суровому лицу».
Тут любопытна одна деталь — во время бешеной вспышки Багратиона «цесаревич осадил свою лошадь в толпу», то есть попятился. Сутки назад он прилюдно оскорбил главнокомандующего и, возможно, представил себе, как мог бы отреагировать на его поведение Багратион, присутствуй он при скандальной сцене. Великий князь, конечно, не полковник Толь — и тем не менее.
Демарш Багратиона, несмотря ни на что, делает ему честь.
Возможно, именно публичная поддержка Барклая главнокомандующим 2-й армией решила судьбу великого князя.
Для Ермолова это был выразительный знак — никакие интриги во благо Отечества и в пользу Багратиона не должны разрушать армию.
Филантропом Алексея Петровича назвать никак нельзя. Его несомненное человеколюбие, за что его любили солдаты и офицеры, распространялось исключительно на своих.
Генерал Маевский, в 1812 году служивший при штабе Кутузова помощником дежурного генерала, которым был тогда Коновницын, и, соответственно, постоянно наблюдавший Ермолова, сохранившего пост начальника штаба 1-й армии, оставил жестокое свидетельство: «На ночь подоспела к нам гвардия. Она кроме избы фельдмаршала уничтожила и сожгла все другие. Фельдмаршал, выходя к ним, одобрил их попечение о себе и просил поберечь только его избу, чтобы было где самому ему согреться. Это воспламенило воинов. И надо было видеть, что в эту ночь происходило! <…> К этому своевольству, сумятице и шуму присоединился ужасный холод. И посреди жалостной картины бивака к фельдмаршалу врывается в полночь офицер французского войска и просит помилования и спасения. Это встревожило и нас, а кончилось смешным, но жестоким. К Ермолову привели в полночь пленных, а он был утомлен и сердит. В таком худом расположении он говорит казацкому офицеру: „Охота тебе возиться с ними; ты бы их там же…“ Для казака этого было довольно. Он вышел и тут же принял их всех в дротики. Один из них сорвался с копья и полетел прямо к фельдмаршалу, где он был принят и успокоен по-отечески».
Нет оснований утверждать, что Ермолов был сторонником тотального убийства пленных. Это могло быть печальным эпизодом, но эпизодом тем не менее характерным. Была ли вызвана его жестокость только чувством мести, как он сам утверждал? Мести за разорение России, за горести ее жителей, за сожженный Смоленск, за сожженную — не французами! — Москву, за позор Аустерлица и Фридланда? Не только.
Нужно представить себе, в каком культурном пласте были воспитаны русские дворяне ермоловского интеллектуального уровня, вышедшие из XVIII века, какая литература питала их воображение, диктовала им способы взаимоотношения с миром.
16 августа, накануне прибытия новоназначенного главнокомандующего всеми русскими армиями светлейшего князя Михаила Илларионовича Голенищева-Кутузова, войска расположились на позиции под Вязьмой. Все чувствовали близость решающего столкновения.
«В Вязьме, — вспоминал Граббе, — я зашел к графу Кутайсову под вечер. Он сидел при одной свечке, задумчивый, грустный; разговор неодолимо отозвался унынием. Перед ним лежал Оссиан в переводе Кострова. Он стал громко читать песнь Картона. Приятный его голос, дар чтения, грустное содержание песни, созвучное настроению душ наших, приковали мой слух и взгляд к нему. Я будто предчувствовал, что слышу последнюю песнь лебедя».
Эпос Оссиана был сочинен шотландцем Макферсоном и долгое время выдавался за открытое им оригинальное произведение древнешотландского барда.
Поэмы Оссиана были популярны в среде русского дворянства. Их читали во французских переводах, но в 1792 году основная часть вышла в переводах талантливого одописца, переводчика «Илиады» Ермила Кострова, почитателя и воспевателя Суворова.
Издание «Оссиан, сын фингалов, бард третьего века: галльские стихотворения» посвящено было Суворову, который восторженно откликнулся на перевод и посвящение: «Оссиан мой спутник, меня воспламеняет; я вижу и слышу Фингала в тумане на высокой скале сидящего и говорящего: „Оскар, одолевай силу в оружии! щади слабую руку“. — Честь и слава певцам! — Они мужают нас и делают творцами общих благ».
Прославил Костров и взятие Суворовым Варшавы, в котором отличился Ермолов.
Певец русской воинской славы, Костров неслучайно обратился к Гомеру. В то время вызревал «греческий проект» Екатерины и Потемкина — завоевание Константинополя и основание Греческой империи.
То, что он взялся за Оссиана, свидетельствует о его незаурядном чутье: он знал, что может импонировать русскому офицерству.
Начальник артиллерии 1-й армии молодой граф Кутайсов в тяжелейшем походе-отступлении 1812 года возил с собой томик костровского Оссиана.
Это говорит о многом.
В песнях Оссиана русского офицера-интеллектуала, возросшего на жестоком опыте турецких и польских войн, должен был привлекать романтический культ героической смерти, смертельного конфликта, который разрешался кроваво и беспощадно. Для той жизни, которую они вели, им необходимо было идеологическое обоснование помимо официальной имперско-патриотической идеи.
Для того чтобы не щадить ни своей, ни чужой жизни, людям склада Ермолова и Кутайсова нужен был вдохновляющий миф. Для Ермолова с его высокими мечтаниями и «неограниченным честолюбием» это было особенно важно.
Николай Николаевич Муравьев, впоследствии верный сподвижник Ермолова, сам прошедший горнило 1812 года, вспоминал: «Кутайсов был приятель Ермолову — молодой человек с большими дарованиями, от которых можно было много ожидать в будущем. Накануне сражения (мне это недавно рассказывал сам Алексей Петрович) они вместе читали „Фингала“, как Кутайсова вдруг поразила мысль о предстоящей ему скорой смерти; он сообщил беспокойство свое Ермолову, который ничем не мог отвратить дум, внезапно озаботивших его приятеля». Это был канун Бородина.
Есть и еще один вариант этой сцены: Ермолов, посмотрев на Кутайсова, сказал ему, что он предвидит его смерть в предстоящей битве.
Они неслучайно читали в эти дни именно Оссиана, и неслучайно это чтение в их сознании окрашивало ожидание смертельной битвы в мрачно роковые тона.
Что мог декларировать Кутайсов под Вязьмой, за несколько дней до Бородина? Судя по утверждению Граббе, это был мрачный текст, соответствовавший настроению молодого генерала — скорее всего, это был пассаж, возвещающий скорую гибель и самого молодого Картона, и других героев.
«Познай, вещаю я, познай; душа моя собственным воспламеняется жаром, и я бестрепетен среди тысящи сопостат, хотя сильные мои от меня далече. Но меч мой уже сотрясается на бедре моем, желая блистать в моей деснице.
Возгремите, барды, песни печали, восплачьте над жребием иноплеменных; они пали прежде нас; но скоро и мы падем».
Здесь, как видим, для русского офицера сконцентрирован зловещий смысл происходящего: готовность к подвигу, чреватому гибелью, равно как и уверенность в гибели «сопостатов», «сынов земли дальния».
В канун Бородина они читали «Фингала». Тут уже невозможно хотя бы гипотетически вычленить подходящий текст, ибо Фингал — сквозной герой огромного эпоса. Но очевидно, что именно свирепый романтизм Макферсона идеально соответствовал мироощущению и Кутайсова, и Ермолова.
Представление о мире как об арене вечной войны, где в живых остается сильнейший, представление о человеке достойном, как о воине, живущем по законам боя, совмещалось с ожесточенной мстительностью, охватившей Ермолова. Его жестокость по отношению к противнику проистекала из законов героически безжалостного мира, наиболее отчетливо представленного в оссиановском эпосе.
Куртуазное благородство Ариосто, жизненный стиль «шевалье» — все это осталось далеко позади.
Надвигалось Бородино — сконцентрированная в считаные часы эпопея, по высокой доблести и абсолютной жестокости своей вполне соответствующая кровавым пиршествам Оссиана.
Помимо столь несомненных стимулов — патриотический пыл, солдатский долг, ненависть к агрессору — воинам интеллектуального уровня Ермолова и Кутайсова не менее важно было ощущать себя персонажами героического мифа и иметь право жить по его суровым законам. «Возгремите, барды, песни печали, восплачьте над жребием иноплеменных; они пали прежде нас; но скоро и мы падем»…
В день Бородина они вместе пойдут на верную смерть, и только «особое счастие» Ермолова спасет его. Они вместе участвовали в самоубийственной атаке — хотя Кутайсову надлежало быть в совершенно ином месте. Потому что к этому моменту были друзьями. Что было не всегда.
Когда Ермолов писал в воспоминаниях, что он первый познакомил Кутайсова с опасностями войны, то имел в виду бой под Голимином, где он, 29-летний полковник, ветеран трех кампаний, командовал артиллерийской бригадой, а 22-летний генерал-майор Кутайсов получил боевое крещение.
Затем был конфликт после сражения при Эйлау, когда, по мнению Ермолова, Кутайсов получил орден Святого Георгия 3-й степени, причитавшийся ему. И вообще, баловень судьбы, сын павловского фаворита, с детства хорошо знакомый Александру, делавший карьеру легко и весело, должен был раздражать Ермолова, с 1796 года тянувшего лямку офицера без протекции, прошедшего крепость, ссылку, опалу, кровавые сражения…
Но в канун Бородина все это было позади.
Читая вместе Оссиана, они словно бы давали друг другу клятву боевой верности.
17 августа в лагерь под Царевым Займищем прибыл главнокомандующий светлейший князь Михаил Илларионович Голенищев-Кутузов. Его приезд вызвал бурю энтузиазма в войсках, но, вопреки намерениям Барклая и чаяниям армии, Кутузов продолжал отступление.
Багратион, потерявший надежду возглавить обе армии, яростно отреагировал на появление Кутузова. «Хорош и сей гусь, который назван князем и вождем, — писал он Ростопчину. — Если особенного он повеления не имеет, чтобы наступать, я вас уверяю, что тоже приведет к вам, как и Барклай. <…> Теперь пойдут у вождя нашего сплетни бабьи да интриги».
Барклай испытывал горечь не меньшую, чем князь Петр Иванович. Но его реакция была принципиально иной: «В звании главнокомандующего, подчиненного князю Кутузову, я знаю свои обязанности и буду исполнять их точно».
Генерал Маевский в воспоминаниях выразительно представил атмосферу в армии после приезда Кутузова: «Несчастная ретирада наша до Смоленска делает честь твердости и уму бессмертного Барклая. Собственное его оправдание есть лучшая улика жестоко действовавшим против его особы. Остальные дела его и смерть (после которой хвалят даже и врагов своих) есть лучшая поучительница его талантов; но в современном понятии смотрят в настоящее, не относясь в будущее, и каждый указывает на Суворова, забывая, что Наполеон не сераскир (звание турецких командующих. — Я. Г.) и не Костюшко.
С приездом Кутузова в Царево Займище все умы воспрянули и полагали видеть на другой день Наполеона совершенно разбитым, опрокинутым, уничтоженным. В опасной болезни надежда на лекаря весьма спасительна. Кутузов всегда имел у себя верное оружие — ласкать общим надеждам. Между тем посреди ожидания к упорной защите мы слышим, что армия трогается назад. Никто не ропщет, никто не упрекает Кутузова<…>».
После того как позиция при Цареве Займище, выбранная Барклаем для решительного сражения — выбранная, быть может, не столько по причинам рациональным, сколько от отчаяния, — была категорически забракована Кутузовым, армия, отступая с арьергардными боями, остановилась 21 августа у Колоцкого монастыря, а на следующий день, сделав еще один переход, стала у села Бородино.
После назначения Кутузова главнокомандующим над всеми русскими армиями Барклай де Толли и Багратион остались на своих постах.
Начальником Главного штаба всех армий Александр назначил Беннигсена, несмотря на давнюю вражду его с Кутузовым. Это был типичный для императора ход.
Сохранил свой пост и Ермолов, которого это вряд ли радовало. Он понимал, что в генеральном сражении, когда будет решаться судьба России, его роль может оказаться обидно пассивной.
Накануне сражения 26 августа Алексей Петрович, как начальник Главного штаба 1-й армии, издал распоряжение, объясняющее взгляд Барклая на характер действий подчиненных ему генералов и офицеров на следующий день.
«Главнокомандующий 1-й Западною армиею извещает господ генералов, командующих частей войск, что во время сражения будет он находиться или на правом армии фланге, или в центре, по большой дороге, между 4 и 6 корпусами, где могут находить его имеющие приказания.
Главнокомандующий особенно поручает господам корпусным командирам без особенной надобности не вводить в дело резервы свои, разумея о второй линии корпусов, но по надобности распоряжать ими по рассмотрению. Общий же армии резерв иначе как по воле самого главнокомандующего никуда не употреблять.
Внушить господам шефам и командующим егерскими полками сколько возможно в начале дела менее высылать стрелков, но иметь небольшие резервы для освежения в цепи людей, а прочих людей, построенными сзади в колонне. Большая стрелков потеря не может отнестись к искусному неприятеля действию, но чрезмерному числу стрелков, противупоставляемых огню неприятеля. Вообще сколько можно избегать перестрелки, которая никогда не влечет за собою важных последствий, но стоит неприметно немалого количества людей. Вообще, преследуя неприятеля, не вдаваться слишком далеко, дабы можно иметь от прилежащих частей войск воспомоществование. В атаках, на неприятеля производимых, войскам воспретить кричать: ура! разве в десяти уже от неприятеля шагах, тогда сие позволяется. Во всяком другом случае взыщется строго.
По размещении артиллерии по батареям, остальная артиллерия в Корпусах должна быть по бригадам в резерве. Во второй же линии стоящая остается на своем месте. Сею в резерве артиллериею распоряжается корпусной командир или начальник всей артиллерии в армии, который дает только знать корпусному командиру, что употребил оную и где. Начальнику всей артиллерии не препятствовать в распоряжениях его, ибо он действует по воле главнокомандующего или сообразно цели, ему объявленной.
Господа корпусные командиры особенно обратят внимание, дабы люди не занимались пустою стрельбою и артиллерия сколько можно щадила снаряды, ибо скорая, но безвредная пальба сначала может удивить неприятеля, но заставит потерять всякое уважение.
Особенных прикрытий вблизи самих батарей расположенных не иметь, но учреждать оные по мере приближения неприятеля или явного его на батарею покушения, иначе вдруг неприятелю даются две цели, и сама батарея и ее прикрытие.
Колоннам, идущим в атаку, бить в барабаны.
Начальник Главного штаба
генерал Ермолов».
Подобные документы были, разумеется, совместным творчеством Барклая и Ермолова. При всей своей кажущейся простоте это весьма осмысленный текст. Лишенный малейшего пафоса, что было чуждо Барклаю, он являет здравый смысл и точный профессиональный взгляд на технологию боя.
Особое внимание надо обратить на проблему резервов, которую Барклай, «методик», считал первостепенной.
Помимо заботы о сохранении резервов, что характерно для боевого стиля Барклая, в «Распоряжении» есть еще целый ряд принципиальных моментов.
Аскетичная сдержанность в употреблении егерей как стрелков, беспокоящих неприятеля, что должно уменьшить потери в самом начале сражения, категорический запрет на эффектную, но малоэффективную ружейную стрельбу, запрет на такой традиционный прием, как громовое «ура!», — это, скорее всего, Барклай.
Последний запрет кажется странным, но на самом деле он глубоко осмыслен. Во-первых, он позволял сберечь дыхание на бегу; во-вторых, безмолвно надвигающаяся масса, ощетинившаяся штыками, психологически подавляла противника. Так поступали, как мы знаем, и французы.
В канун сражения Барклай старался учесть даже второстепенные факторы, которые, как ему подсказывал многолетний боевой опыт, суммируясь, способствуют успеху. Для него в бою не было мелочей.
Но есть в распоряжении пассаж, который, скорее всего, принадлежит Ермолову. Это запрет отвлекать пехоту на прикрытие артиллерии без крайней надобности. Артиллеристы должны выполнять свой долг, а пехота — свой.
Оба этих незаурядных каждый в своем роде человека — главнокомандующий 1-й армией и его начальник штаба, оказавшиеся по горькому стечению обстоятельств антагонистами, — жаждали проявить себя в день Бородина.
Барклаю необходимо было реабилитировать себя в глазах армии, Ермолову — взять реванш за недостаточное, по его мнению, участие в реальных боевых действиях прошедших месяцев и совершить желанный «подвиг».
Но прежде чем говорить об участии в бою Барклая и Ермолова, надо дать представление о самом бое — как воспринималась героическая трагедия Бородина ее участниками.
Федор Глинка в «Очерках Бородинского сражения» сумел не только живописать фактическую сторону события, но и передать то отчаянное напряжение, то убийственное вдохновение, которое владело участниками смертельной схватки двух великих армий. Именно поэтому имеет смысл предложить читателю фрагменты его «Очерков», посвященных бою на левом фланге, у Семеновских флешей, которые Глинка называет другим военным термином — редантами.
«Какие-то тусклые неверные сумерки лежали над полем ужасов, над нивою смерти. В этих сумерках ничего не видно было, кроме грозных колонн, наступающих и разбитых, эскадронов бегущих. Груды трупов человеческих и конских, множество распущенных по воле лошадей, множество действующих подбитых пушек, разметанное оружие, лужи крови, тучи дыма — вот черты из общей картины поля Бородинского… Деревня Семеновская пылает, домы оседают, горящие бревна катятся. Бледное зарево во множестве лопающихся бомб и гранат бросает тусклый синеватый отблеск на одну половину картины, которая с другой стороны освещена пожаром горящей деревни.
Конная артиллерия длинной цепью скачет по мостовой из трупов…
Постигнув намерение маршалов и видя грозное движение французских сил, князь Багратион замыслил великое дело. Приказания отданы, и все левое крыло наше во всей длине своей двинулось с места и пошло скорым шагом в штыки! Сошлись!.. У нас нет языка, чтобы описать эту свалку, этот сшиб, этот протяжный треск, это последнее борение тысячей! Всякий хватался за чашу роковых весов, чтобы перетянуть их на свою сторону. Но окончательным следствием этого упорного борения было раздробление! Тысячи расшиблись на единицы, и каждая кружилась, действовала, дралась! Это была личная, частная борьба человека с человеком, воина с воином, и русские не уступали ни на вершок места. Но судьбы вышние склонили чашу весов на сторону французов».
Так мог написать только человек, сам видевший этот ужас и обонявший этот кровавый пар и при этом наделенный талантом литератора и чутьем художника…
Обратимся к нашим героям, каждый из которых искал свой подвиг.
Глинка писал: «Михайло Богданович Барклай де Толли, главнокомандующий 1-ю Западною армиею и военный министр в то время, человек исторический, действовал в день Бородинской битвы с необыкновенным самоотвержением… Нельзя было смотреть без особенного чувства уважения, как этот человек силою воли и нравственных правил ставил себя выше природы человеческой! С ледяным хладнокровием, которого не мог растопить и зной битвы Бородинской, втеснялся он в самые опасные места. Белый конь полководца отличался издали под черными клубами дыма. На его челе, обнаженном от волос, на его лице честном, спокойном, отличавшемся неподвижностию черт, и в глазах, полных рассудительности, выражались присутствие духа, стойкость неколебимая и дума важная. Напрасно искали в нем игры страстей, искажающих лицо, высказывающих тревогу души! Он все затаил в себе, кроме любви к общему делу. Везде являлся он подчиненным покорным, военачальником опытным. Множество офицеров переранено, перебито около него: он сохранен какою-то высшею десницею. Я сам слышал, как офицеры и даже солдаты говорили, указывая на почтенного своего вождя: он ищет смерти!»
По свидетельству очевидца, Барклай сделал все от него зависящее, чтобы оказаться идеальной мишенью, — он руководил боем на белом коне, в полной парадной форме, при всех орденах.
Ермолов вспоминал: «На другой день после Бородинского сражения главнокомандующий Барклай де Толли, самым лестным для меня образом одобрив действия мои в сражении, бывши ближайшим свидетелем их и говоря о многих других обстоятельствах, сказал мне: „Вчера я искал смерти и нашел ее“. Имевши много случаев узнать твердый характер его и чрезвычайное терпение, я с удивлением увидел слезы на глазах его, которые он старался скрыть. Сильны должны быть огорчения!»
Своей самоубийственной храбростью и точными распоряжениями на Бородинском поле Барклай вернул себе уважение армии. (Но, увы, не общества…)
Тяжелораненый Багратион, увидев проезжавшего мимо Левенштерна, просил его: «Скажите генералу Барклаю, что участь армии и ее спасение зависят от него». Это вполне правдоподобно.
В Кутузова он не верил.
Надо сказать, что и Ермолов в воспоминаниях подчеркнул особую роль Барклая: «Недостаточны были средства наши, и князь Кутузов, пребывающий постоянно на батарее у селения Горки, не видя близко мест, где явно было, сколько сомнительно и опасно положение наше, допускал надежду на благоприятный оборот. Военный министр, все обозревая сам, давал направление действиям, и ни одно обстоятельство не укрывалось от его внимания».
(Любопытно, что испытывал Алексей Петрович, когда через десяток лет писал: Кутузов «высказывал, что потеря Смоленска была преддверием падения Москвы, не скрывая намерения набросить невыгодный свет на действия главнокомандующего военного министра, в котором и нелюбящие его уважали большую опытность, заботливость и отличную деятельность».
Многочисленные хвалебные пассажи, посвященные Барклаю, разбросанные в воспоминаниях, свидетельствуют, что угрызения совести были не чужды Ермолову.)
Барклай был свободен в своих действиях и мог, демонстративно рискуя жизнью, совершить свой «подвиг».
С Ермоловым дело обстояло иначе. В начале сражения он проявлял обычную свою активность и энергию.
Полковник 1-го егерского полка Михаил Михайлович Петров вспоминал о бое за село Бородино, начавшем этот день: «К окончанию этого удачного натиска нашего прискакав по мостам, отнятым нами у неприятеля, начальник Главного штаба генерал Ермолов с капитаном Сеславиным приказал оставить село Бородино, до половины занятое, и, отозвав из него полк на правый берег Кол очи, истребить оба моста дотла <…> что надлежало исполнять под сильным близким огнем неприятеля, стрелявшего по нас из восьми орудий с бугров селения и из ружей от крайних домов и огорожей. Но все это успешно мною исполнено через особое соревнование к чести моих офицеров <…> бывших со мною для примера и ободрения подчиненных по груди в воде тенистой речки, при глазах нашего русского Роланда А. П. Ермолова, стоявшего на окраине берега над нами под убийственными выстрелами неприятеля и одобрявшего наше превозможение всего…»
Этот стиль поведения, характерный для Алексея Петровича, считавшего необходимым разделить опасность с подчиненными, даже когда в этом не было формальной необходимости, и создавал ему репутацию героя. Начальник Главного штаба мог, отдав соответствующее приказание, вернуться на командный пункт, к ставке Кутузова. Но Ермолов остался стоять «под убийственными выстрелами» на высоком берегу, демонстративно рискуя жизнью, пока егеря не разрушили мосты.
«Наш русский Роланд» — полковник Петров и не подозревал, сколь точное нашел определение. Конечно, он не знал, что самосознание Ермолова формировалось под влиянием рыцарской мифологии «Неистового Роланда»…
Затем Кутузов держал Ермолова при себе.
Этому могут быть два объяснения. Отправляя Кутузова в армию, Александр показал ему письма Ермолова. Как бы Михаил Илларионович ни относился к Барклаю, но то, что начальник штаба армии обращался через голову своего главнокомандующего к императору, Кутузову очень не понравилось. Быть может, поэтому он и не хотел дать Ермолову возможность отличиться. Но, скорее всего, он просто держал Ермолова при себе, чтобы в критический момент использовать его решительность и находчивость.
И момент этот наступил: стало известно, что Багратион ранен и левый фланг может быть опрокинут.
Ермолов вспоминал: «Около полудня 2-я армия была в таком состоянии, что некоторые части ее не иначе как отведя на выстрел возможно было привести в порядок».
Направив на левый фланг подкрепления, Кутузов приказал Ермолову «отправиться немедленно во 2-ю армию, снабдить артиллерию снарядами, в которых оказался недостаток. Удостоил меня доверенности представить ему замечания мои, если усмотрю средства полезные в местных обстоятельствах настоящего времени».
Как это неоднократно уже было, Алексей Петрович продемонстрировал здесь свою скромность. Он был направлен туда, где с минуты на минуту могла разразиться катастрофа, и должен был на месте принять соответствующие решения, маневрируя артиллерией, а не просто сообщить Кутузову свои соображения.
Барклай находился в центре позиции — далеко от флешей.
«Известно было, что начальник Главного штаба 2-й армии граф Сен-При ранен, и, немногих весьма имея знакомых между заменившими прежних начальников, ожидал я встретить большие затруднения и, чтобы не появиться вполне бесполезным, предложил начальнику артиллерии 1-й армии графу Кутайсову назначить в распоряжение мое три конноартиллерийские роты с полковником Никитиным, известным отличною своею храбростию. Во весь опор понеслись роты из резерва, и Никитин уже при мне за приказанием».
Стало быть, Ермолов собирался действовать.
«Когда послан я был во 2-ю армию, граф Кутайсов желал непременно быть со мною. Дружески убеждал я его возвратиться к своему месту, напомнил ему замечание князя Кутузова, с негодованием выраженное, за то, что не бывает при нем, когда наиболее ему надобен; не принял он моего совета и остался со мною».
Они вместе в ночь перед битвой читали героические, смертью насыщенные песни Оссиана. И Кутайсов, полный тяжких предчувствий, во что бы то ни стало хотел сопровождать друга туда, где шла самая страшная резня и решалась судьба сражения.
Но до Багратионовых флешей они не доехали. Подвиг и смерть ждали их ранее: «Приближаясь ко 2-й армии, увидел я правое крыло ее на возвышении, которое входило в корпус генерала Раевского. Оно было покрыто дымом и охранявшие его войска рассеянные».
Это была только что захваченная французами Курганная батарея — центр русской позиции.
«Многим из нас известно было и слишком очевидно, что важный пункт этот, по мнению генерала Беннигсена, невозможно оставить во власти неприятеля, не подвергаясь самым гибельным последствиям».
Если бы французы удержали за собой центральный редут, то они, во-первых, установив там сильную батарею, могли вести фланкирующий огонь по расположенным слева и справа от редута русским войскам, а во-вторых, в образовавшуюся брешь Наполеон бросил бы свежие полки и эскадроны — прорыв центра был один из любимых его приемов, — и противник оказался бы в тылу разрезанной надвое русской армии.
«Я немедленно туда обратился. Гибельна была потеря времени, и я приказал из ближайшего VI корпуса Уфимского пехотного полка 3-му баталиону майора Демидова идти за мною развернутым фронтом, думая остановить отступающих».
Объясняя причины падения редута, Ермолов, между прочим, писал: «Недостаточны были способы для защиты местности, при всех усилиях известного неустрашимого генерал-майора Паскевича». Когда Алексей Петрович писал воспоминания, он еще не мог знать, какую зловещую роль сыграет в его судьбе этот «неустрашимый генерал». Но, исправляя через много лет свои воспоминания, Паскевича ненавидя, оставил этот пассаж. Что делает ему честь.
«Подойдя к небольшой углубленной долине, отделяющей занятое неприятелем возвышение, нашел я егерские полки 11-й, 19-й и 40-й, служащие резервом. Несмотря на крутизну восхода, приказал я егерским полкам и 3-му баталиону Уфимского полка атаковать штыками, любимым оружием русского солдата. Бой яростный и ужасный не продолжался более получаса: сопротивление встречено отчаянное, возвышение отнято, орудия возвращены, и не было слышно ни одного ружейного выстрела.
Израненный штыками, можно сказать, снятый со штыков неустрашимый бригадный генерал Бонами получил пощаду».
Во всех официальных и неофициальных отчетах о Бородинской битве атака уфимцев во главе с Ермоловым на «батарею Раевского», или Курганную батарею, представляется как один из ключевых эпизодов боя.
Сам Алексей Петрович в специальном примечании к основному своему рассказу, сделанному позднее, несколько развернул сюжет: «Не раз случалось мне видеть, как бросаются подчиненные за идущим вперед начальником: так пошли и за мной войска, видя, что я приказываю самим их полковым командирам. Сверх того, я имел в руке пук георгиевских лент со знаком отличия военного ордена, бросал вперед по нескольку из них, и множество стремилось за ними. Являлись примеры изумительной неустрашимости. Внезапность происшествия не давала места размышлениям; совершившееся предприятие не допускало возврата. Неожиданна была моя встреча с егерскими полками. Предприятие перестало быть безрассудною дерзостию, и моему счастию немало было завиствующих!»
Последняя фраза чрезвычайно значима. Ермолов сознается, что попытка отбить редут только с одним батальоном и остановленными беглецами была авантюрой, «безрассудной дерзостью». Он еще не знал, что в долине стоят невидимые ему три егерских полка. Но он ощутил возможность «подвига» и ни мгновения не колебался.
Этот эпизод — главный для Ермолова в Бородинском сражении, один из главных в его боевой жизни по своему резонансу, один из краеугольных камней ермоловской легенды — воспроизводится в различных вариантах. Именно из-за его значимости в судьбе нашего героя стоит привести некоторые из них.
Наиболее развернутый рассказ принадлежит Денису Давыдову: «Это блистательное дело происходило при следующих обстоятельствах; получив известие о ране князя Багратиона и о том, что 2-я армия в замешательстве, Кутузов послал туда Ермолова с тем, чтобы, ободрив войско, привести его в порядок. Ермолов приказал храброму полковнику Никитину (ныне генерал от кавалерии) взять с собою три конные роты и не терять его из виду, когда он отправится во вторую армию. Бывший начальник артиллерии 1-й армии граф Кутайсов решился сопровождать его, несмотря на все представления Ермолова, говорившего ему: „Ты всегда бросаешься туда, куда тебе не следует, давно ли тебе был выговор от главнокомандующего за то, что тебя нигде отыскать не могли. Я еду во 2-ю армию, мне совершенно незнакомую, приказывать там именем главнокомандующего, а ты что там делать будешь?“».
Есть что-то созвучное роковой предопределенности, преследовавшей героев Оссиана, в этом стремлении Кутайсова не расставаться с Ермоловым, предсказавшим его гибель, стремлении, которое его и погубило…
«Они следовали полем, как вдруг заметили вправо на редуте Раевского большое смятение: редутом овладели французы, которые, не найдя на нем зарядов, не могли обратить противу нас взятых орудий; Ермолов рассудил весьма основательно: вместо того чтобы ехать во 2-ю армию, где ему, может быть, с незнакомыми войсками не удастся исправить ход дела, не лучше ли здесь восстановить ход сражения и выбить неприятеля из редута, господствовавшего над всем полем сражения и справедливо названного Беннигсеном ключом позиции. (Ссылка на Беннигсена выдает основной источник информации — Ермолова. — Я. Г.) Он потому приказал Никитину поворотить вправо к редуту, где они уже не нашли Паскевича, а простреленного полковника 26-й дивизии Савоини с разнородною массою войск. Приказав ударить сбор, Ермолов мужественно повел их на редут. Найдя здесь баталион Уфимского полка, последний с краю 1-й армии, Ермолов приказал ему идти в атаку развернутым фронтом, чтобы линия казалась длиннее и ей легче было бы захватить большее число бегущих. Для большего воодушевления войск Ермолов стал бросать по направлению к редуту георгиевские кресты, случайно находившиеся у него в кармане, вся свита Барклая мужественно пристроилась к ним, и в четверть часа редут был взят… Пощады не было никому».
Свидетельство о «свите Барклая», участвовавшей в атаке, приведенное Давыдовым (безусловно, со слов Ермолова), надо запомнить.
Равно как и фразу «Пощады не было никому».
Близкий к Ермолову Николай Николаевич Муравьев вспоминал: «Алексей Петрович Ермолов был тогда начальником Главного штаба у Барклая. Он собрал разбитую пехоту нашу в беспорядочную толпу, состоявшую из людей разных полков; случившемуся тут барабанщику приказал бить на штыки, и сам с обнаженною саблею в руках повел сию сборную команду на батарею. Усилившиеся на ней французы хотели уже увезти наши оставшиеся орудия, когда отчаянная толпа, взбежав на высоту под предводительством храброго Ермолова, переколола всех французов на батарее (потому что Ермолов запретил брать в плен), и орудия наши были возвращены… Сим подвигом Ермолов спас всю армию».
Ермолов не зря упомянул о своем счастье. Судьба и в самом деле хранила его. Не совсем ясно — спешился ли он, возглавив атаку уфимцев, егерей и «отчаянной толпы», или оставался в седле, что многократно увеличивало опасность. Но он уцелел. Как пишет Муравьев, «сам он был ранен пулею в шею; рана его была не тяжелая, но он не мог далее в сражении оставаться и уехал».
Кутайсова не обманули ни собственное предчувствие, ни предсказание Ермолова.
Муравьев: «С ним находился артиллерии генерал-майор Кутайсов, которого убило ядром. Тела его не нашли; ядро, вероятно, ударило ему в голову, потому что лошадь, которую потом поймали, была облита кровью, а передняя лука седла обрызгана мозгом. 27-го числа раненый офицер доставил в дежурство георгиевский крест, который, по его словам, был снят с убитого генерала. Крест сей признали за принадлежавший Кутайсову».
Ермолов, воевавший с 1794 года и привыкший к смертям, гибель Кутайсова, судя по всему, пережил тяжело. Тем более что он считал его, как артиллериста, своим «крестником». Он писал в воспоминаниях: «Мне предоставлено было судьбою познакомить его с первыми войны опасностями (1806).
Вечным будет сожаление мое, что он не внял убеждениям моим возвратиться к своему месту и, если бы не желание непременно быть со мною, быть может, не пал бы он бесполезною жертвою».
Муравьев не преувеличивал, когда писал, что Ермолов «сим подвигом спас всю армию». Своей стремительной решительностью, своей готовностью к «безрассудной дерзости», порожденной жаждой «подвига», Ермолов не дал Наполеону времени воспользоваться захватом ключевой позиции и бросить войска в прорыв.
В многочисленных свидетельствах о возглавленной Ермоловым атаке на редут нет, как ни удивительно, ни слова о тех конных ротах, которые Алексей Петрович вел на левый фланг.
Лишь Авраам Норов, артиллерист, командовавший двумя гвардейскими орудиями на Семеновских флешах, единственный прояснил эту ситуацию: «Поравнявшись с центральною батареею, они (Ермолов и Кутайсов. — Я. Г.) с ужасом увидели штурм и взятие батареи неприятелями: оба бросились в ряды отступающих в беспорядке полков, остановили их, развернули батареи конной артиллерии, направя картечный огонь на торжествующего неприятеля, и, став во главе баталиона Уфимского полка, повели их в атаку прямо на взятую французами батарею».
Оба главнокомандующих — и Барклай, относившийся к Ермолову с резкой неприязнью, и Кутузов, потерявший к нему былое доверие, — тем не менее отметили его поступок в своих докладах.
Рапорт Ермолова Барклаю, написанный 20 сентября, дает наиболее точную картину: «Августа 26-го дня, занят будучи исполнением поручений Вашего высокопревосходительства и собственно по званию моему разными распоряжениями, около полудня был я его светлостью послан на левый фланг осмотреть расположение артиллерии и усилить оную по обстоятельствам. Проезжая центр армии, я увидел укрепленную высоту, на коей стояла батарея из 18 орудий, составлявшая правое крыло 2-й армии, в руках неприятеля, в больших уже силах на ней гнездившегося. Батареи неприятеля господствовали уже окрестностью сей высоты, и с обеих ее сторон спешили колонны распространить приобретенные им успехи. Стрелки наши во многих толпах не только без устройства, но уже и без обороны бежавшие, приведенные в совершенное замешательство и отступающие нестройно 18,19 и 40-й егерские полки дали неприятелю утвердиться. Высота сия, повелевающая всем пространством, на коем устроены были обе армии, 18 орудий, доставшихся неприятелю, были слишком важным обстоятельством, чтобы не испытать возвратить сделанную потерю. Я предпринял оное. Нужна была дерзость и мое счастие, и я успел.
Взяв один только 3-й баталион Уфимского пехотного полка, остановил я бегущих и толпою в образе колонны ударил в штыки. Неприятель защищался жестоко, батареи его делали страшное опустошение, но ничто не устояло.
3-й баталион Уфимского полка и 18-й егерский полк бросились прямо на батарею. 19-й и 40-й егерские полки по левую сторону оной, и в четверть часа наказана дерзость неприятеля. Батарея во власти нашей, вся высота и поле около оной покрыто телами, и бригадный генерал Бонами был один из неприятелей, снискавший пощаду. Неприятель преследован даже гораздо дальше батареи, но смешавшиеся полки, более прежнего умножавшийся беспорядок, а паче превосходные неприятеля вблизи силы, шедшие в подкрепление своим, заставили меня отозвать преследующих. С трудом мог я заставить устроить людей в колонны, ибо один порядок мог удержать батарею, отовсюду угрожаемую, пока Ваше высокопревосходительство прислать изволили полки 6-го корпуса».
Рапорт Ермолова ценен еще и тем, что содержит рассказ о дальнейших событиях. Если все, кто писал об атаке, ограничивались захватом батареи, то Ермолов сообщает о не менее важном и героическом удержании ее:
«Я нашел 18 орудий на всей батарее, два заряда картечи, два раза переменил большую часть артиллерии. Офицеры и прислуга при орудиях были побиты, и, наконец, употребляя людей от баталиона Уфимского полка, удержал неприятеля сильные покушения в продолжении полутора часов. Вызвал начальника 24-й дивизии генерал-майора Лихачева и, сдав ему батарею, готов будучи отправиться на левый фланг, был ранен в шею».
Ермолов подробно рассказал в воспоминаниях о своем ранении: «Картечь, поразившая насмерть унтер-офицера, прошед сквозь его ребра, пробила воротник моей шинели, разодрала воротник сюртука, но шелковый на шее платок смягчил удар контузии. Я упал, некоторое время был без чувств, шея была синего цвета, большая вокруг опухоль и сильно помятые на шее жилы. Меня снесли с возвышения, и отдых возвратил мне чувства».
К счастью, это произошло, когда командование редутом уже принял Лихачев, и не привело к замешательству.
Если для атаки на редут необходимы были дерзость, храбрость Ермолова и его уверенность в своем «счастьи», то для удержания позиции понадобились его энергия, умение организовать в горячке боя человеческий хаос и брутальное упорство.
Рапорт корректирует и собственные воспоминания Алексея Петровича, и рассказы современников. Бросив на редут батальон уфимцев, он нашел в долине перед ним не просто стоявшие егерские полки, но полки, тоже находившиеся в «расстройстве». Отсюда и живописное определение всего отряда: «толпа в образе колонны», то есть это была именно бегущая в атаку толпа, уподобившаяся в своем атакующем стремлении колонне.
Чувствуя себя спасителем армии, Ермолов проявил высокую степень самостоятельности — именно он приказал генерал-майору Лихачеву ввести на редут солдат его 24-й дивизии.
И ранен он был уже в финале всей операции.
Ермолову необыкновенно везло. Его счастье было с ним.
Ермолов остался верен себе и, свидетельствуя о собственном героическом поведении, назвал и тех, кто разделял с ним опасность: «Овладение сею батареею принадлежит решительности и мужеству чиновников (офицеров. — Я. Г.) и необычайной храбрости солдат. Представляя имена сиих храбрых, я исполняю обязанность мою. Испрашивая вознаграждения их, я испрашиваю должного уважения к отличным их заслугам. У сего имею честь предоставить список отличившихся и, склоняя благосклонное Вашего высокопревосходительства, яко начальника, внимание, особенно обращаю оное на командира 3-го баталиона Уфимского пехотного полка майора Демидова, командира 18-го егерского полка подполковника Чистякова и адъютанта покойного графа Кутайсова поручика Поздеева, всех как отличнейших и достойнейших офицеров, а Поздеева как примерного офицера, который до конца сражения командовал батареею».
В тяжелом бою за удержание отбитой батареи Ермолов сделал ставку на орудия. Из его рапорта можно понять, что он «два раза переменил большую часть артиллерии», то есть заменил поврежденные орудия вызванными из резерва и приставил к орудиям пехотинцев Уфимского полка, которыми командовал адъютант начальника артиллерии армии, тоже артиллерист. Ермолов сумел обеспечить батарею должным количеством зарядов — иначе удержать редут не удалось бы.
Барклай де Толли написал рапорт только 26 сентября: с 20-го числа армия стояла в Тарутинском лагере, появилось время для письменных отчетов.
Подробно описав ход битвы и свои распоряжения, он подошел к интересующему нас сюжету: «К полудни 2-я армия, весь 8-й корпус и сводная гренадерская дивизия, потеряв большую часть своих генералов и лишившись самого даже главнокомандующего своего, была опрокинута, все укрепления левого фланга взяты были неприятелем, который всеми силами угрожал левому нашему флангу и тылу 7-го и 6-го корпусов…
Вскоре после овладения неприятелем всеми укреплениями левого фланга сделал он, под прикрытием сильнейшей канонады и перекрестного огня многочисленной его артиллерии, атаку на центральную батарею, прикрываемую 26-й дивизиею. Ему удалось оную взять и опрокинуть вышесказанную дивизию, но начальник Главного штаба 1-й армии генерал-майор Ермолов с обыкновенною своею решительностью, взяв один только 3-й баталион Уфимского полка, остановил бегущих и толпою в образе колонны (Барклай оценил выразительный образ, предложенный Ермоловым! — Я. Г.) ударил в штыки. Неприятель защищался жестоко, батареи его делали страшное опустошение, но ничто не устояло». И дальше Барклай буквально повторяет все ермоловское описание атаки.
Но при этом он сообщает о собственных действиях: «Вслед за означенным баталионом послал я еще один баталион, чтобы правее сей батареи зайти неприятелю во фланг, а на подкрепление им послал я Оренбургский драгунский полк еще правее, чтобы покрыть их правый фланг и врубиться в неприятельские колонны, кои следовали на подкрепление атакующих его войск».
Завершил этот фрагмент рапорта Барклай, еще раз отметив заслуги Ермолова: «Генерал-майор Ермолов удержал оную (батарею. — Я. Г.) с малыми силами до прибытия 24-й дивизии, которой я велел сменить расстроенную неприятельскою атакою 26-ю дивизию, прежде сего защищавшую батарею, и поручил сей пост генерал-майору Лихачеву».
Дивизию двинул к редуту Барклай, но непосредственно поручил Лихачеву защищать его именно Ермолов.
Почему Ермолову пришлось с малыми силами полтора часа отбивать атаки французов? Протяженность фронта русской армии достигала восьми верст, и переброска войск под шквальным огнем противника занимала значительное время.
Главнокомандующий фельдмаршал Кутузов, суммируя полученные сведения в донесении императору Александру, отчетливо выделил эпизод с возвращением «батареи Раевского»: «Начальник Главного штаба генерал-майор Ермолов, видя неприятеля, овладевшего батареею, важнейшею во всей позиции, со свойственной ему храбростию и решительностию, вместе с отличным генерал-майором Кутайсовым взял один только Уфимского пехотного полка баталион и, устроя сколько можно скорее бежавших, подавая собою пример, ударил в штыки. Неприятель защищался жестоко, но ничто не устояло против русского штыка».
У Кутузова, правда, появляются новые действующие лица: «Генерал-майор Паскевич с полками ударил в штыки на неприятеля, за батареею находящегося; генерал-адъютант Васильчиков учинил то же с правой стороны, и неприятель был совершенно истреблен».
Последние сведения Кутузов получил от Раевского, который в это время ни на батарее, ни вблизи нее не был. Его корпус защищал обширную позицию.
Чтобы поставить точку в этой реконструкции, стоит привести свидетельство надежного мемуариста Граббе, который находился тогда рядом с Ермоловым: «Долго Кутузов не отпускал от себя Ермолова и графа Кутайсова, порывавшихся к Багратиону. Но, когда стали доходить одно за другим донесения об огромной потере, 2-й армиею понесенной при отражении яростных атак неприятеля, о смерти и ранах одного начальника за другим, наконец, и самого князя Багратиона, князь Кутузов приказал Ермолову ехать туда для восстановления дел. Граф Кутайсов поехал с нами. Здесь я видел его в последний раз.
Едва поравнялись мы с батареей Раевского, направляясь прямейшим путем на правый фланг (на левый фланг. — Я. Г.), как увидели скачущие на нас передки артиллерии с этой батареи и нашу пехоту, в расстройстве отступающую. Батарея Раевского была в руках французов. Ермолов тотчас же поворотил свою лошадь к батарее и, не останавливаясь, повел на нее эту же самую толпу отступавших и Уфимский полк. Французы штыками сброшены с нее, покрыв своими телами все внутреннее пространство батареи. Генерал Бонами, тут командовавший, исколотый, взят в плен».
Стало быть, Ермолов и в самом деле вел атакующую колонну верхом, являя собой идеальную мишень и сознавая это…
«Знаменитый подвиг» Ермолова прогремел по армии и России. Во время Бородинской битвы несколько крупных военачальников, не считая Кутузова, принимали стратегические в масштабах боя решения и выполняли фундаментальные задачи: Барклай де Толли, Багратион, Дохтуров, Багговут, Раевский, Милорадович… Но именно на долю Ермолова выпал случай в считаные минуты спасти армию и прославить свое имя.
Счастье не изменило ему. И хотя ни до, ни после этого он не принимал деятельного участия в сражении, штурма Центрального редута оказалось достаточно — как по реальному значению, так и по ошеломляющей концентрации доблести и везения, чтобы сделать его одной из крупнейших фигур Бородинской эпопеи.
После Бородина Ермолов накрепко и окончательно вошел в «обойму» наиболее выдающихся генералов русской армии.
Бородинская битва была мучительно трудным для русской армии сражением. Н. А. Троицкий, объективный и трезвый историк, писал: «Наполеон диктовал ход сражения, атакуя все что хотел и как хотел, а Кутузов только отражал его атаки, перебрасывая свои войска из тех мест, где не было прямой опасности, в те места, которые подвергались атакам… <…> Бородинская битва имела поразительную особенность… располагая меньшими силами (по подсчетам автора, русская армия насчитывала 154 тысячи штыков и сабель, включая 28 тысяч ополченцев и 11 тысяч казаков, а французская около 134 тысяч. — Я. Г.), Наполеон создавал на всех пунктах атаки (Шевардинский редут, Бородино, флеши, батарея Раевского, Семеновская, Утица) подавляющее превосходство сил. Мы восхищаемся героизмом защитников флешей и батареи Раевского, отражавших атаки вдвое, а то и втрое превосходящих сил, но не задумываемся над тем, что русское командование могло и обязано было не допустить на решающих участках битвы такого и вообще какого бы то ни было превосходства неприятеля в силах»[45].
Это говорится не для того, чтобы принизить полководческий талант Кутузова, а для того, чтобы стало понятно, с каким страшным противником имел дело русский главнокомандующий. Кутузов понимал это лучше, чем кто бы то ни было — за исключением Барклая де Толли.
Был и еще один фактор, непосредственно связанный с Ермоловым и Кутайсовым. «Французы превосходили русских в маневренности и мощи артиллерийского огня, хотя количественно и даже по калибру орудий русская артиллерия была сильнее французской, — пишет Троицкий. — Искусно маневрируя, Наполеон сумел и в количественном отношении создать артиллерийское превосходство на левом крыле (400 орудий против 300), а после захвата флешей взять русский центр под перекрестный огонь с обоих флангов»[46].
Это подтверждает и Граббе. Свою роль здесь сыграла гибель Кутайсова — русская артиллерия осталась без общего руководства. Решения иногда принимались командирами артиллерийских рот. Появление русских орудий перед занимавшими командные позиции французскими батареями вело к неоправданным потерям. Невольно приходит мысль, что сетования Воронцова по поводу того, что лучший артиллерийский генерал Ермолов поставлен командовать гвардейской пехотой, были справедливы. Как командующий артиллерией он принес бы куда больше пользы, чем в качестве начальника штаба…
«Победа осталась нерешенная между обеими армиями» — так Граббе подвел итог Бородинской драмы.
Однако главное было достигнуто: русская армия доказала, что может противостоять Наполеону в лобовом столкновении.
Для гениального корсиканца это было начало конца.
Барклай представил Ермолова к ордену Святого Георгия 2-й степени. Это была максимально высокая награда для генерала его уровня. Но Кутузов предпочел, чтобы Георгием 2-й степени наградили самого Барклая. Алексей Петрович получил орден Святой Анны 1-й степени с алмазами.
Это было почетно, но отнюдь не соответствовало его реальным заслугам — Святую Анну 1-й степени получили за кампанию 1812 года более двухсот генерал-майоров и генерал-лейтенантов. Ермолов не считал себя стоящим в общем ряду.
Оттого-то в конце кампании он и счел нужным довольно дерзко напомнить главнокомандующему о своих заслугах.