Кавказ Проконсул, горцы, ханы

1

Еще в феврале 1817 года Ермолов направил императору Александру рапорт, который первый публикатор достаточно точно назвал «О необходимости уничтожения ханской власти в провинциях».

«Вникая в способы введения в здешнем краю устройства, хотя вижу я большие затруднения, надеюсь, однако же, со временем и терпением, в свойствах грузин ослабить закоренелую наклонность к беспорядкам, но области, ханами управляемые, долго противустанут всякому устройству, ибо данные им трактаты представляют прежнюю власть без малейшего ограничения…»

Описав с яростной экспрессией уже знакомые нам пороки ханской власти и в очередной раз сославшись на Цицианова, Алексей Петрович закончил рапорт поразительным пассажем: «И не испрашиваю Вашего Императорского Величества на сей предмет повеления: обязанности мои истолкуют попечение Вашего Величества о благе народов, покорствующих высокой Державе Вашей.

Правила мои: не призывать власти Государя моего там, где он благотворить не может. Необходимость наказания предоставлю я законам».

Попросту говоря, командир Грузинского корпуса и главноуправляющий Грузией брал на себя решение судьбы ханов и ханств.

Однако надежда на возрождение персидского проекта не покидала Ермолова, и он постоянно напоминал императору через Нессельроде об опасности, исходящей от Аббас-мирзы и его партии.

Но теперь персидские дела стали пунктиром на ином фоне.

Первой заботой Ермолова было привязать к себе солдат.

Через два дня после прибытия в Тифлис, 12 октября 1816 года, он издал свой первый приказ по корпусу:

«Приняв начальство над войсками, Высочайше мне вверенными, объявляю о том всем новым по службе моим товарищам от генерала и до солдата. Уважение Государя Императора к заслугам войск научает меня почитать храбрость их, верность и усердие, и я уверяю, что каждый подвиг их на пользу службы возложит на меня обязанность ходатайствовать у престола Государя, всегда справедливого и щедрого».

Он уже пытался во Франции, сочиняя приказ о взятии Парижа, обратиться к солдатам со словом «товарищи», но тогда Александр не позволил.

Употребив это небывалое в приказах обращение к подчиненным, он давал понять, что пришли новые времена и новые отношения между командиром и его солдатами.

Намерение надо было подкреплять делом.

17 апреля 1817 года, утром того дня, когда отправился он в Персию, Алексей Петрович подписал и отправил рапорт императору:

«Назначен будучи высочайшею волею Вашего Императорского Величества в здешний край, я знал ожидающие меня труды и готов был на оные, и хотя, прибывши сюда, нашел многих частей беспорядок, превышающий ожидания мои, вижу, однако же, что постоянным упражнением и временем могу восстановить уничтоженный и учредить доселе не введенный порядок; но устрашает меня необычайная смертность в войсках, которая среди мира истребляет более воинов, нежели самая жестокая война против здешних неприятелей. Я употреблю зависящие от усердия моего распоряжения и с строгостию моею достигну до точного их исполнения. Устрою казармы вместо убийственных землянок, гошпитали, лазареты и посты по военным дорогам. Учрежу свободные между войск сообщения; доселе на трудных и во многих местах почти непроходимых путях солдат истощает последние свои силы, а нужно иметь движения, которые бы не расстраивали полков. Уничтожу многие из постов, куда назначение офицеров и солдат есть смертный им приговор. <…> Но все сии меры недостаточны, и я, прибегая к милосердию Вашего Императорского Величества, всеподданнейше испрашиваю назначение мясной и винной порции, по два раза в неделю каждой, на войска Грузинского Корпуса, расположенные на Военно-Грузинской дороге и в областях по берегам Черного и Каспийского морей лежащих».

Стало быть, расположенные в самых гиблых местах войска вообще не имели в рационе ни мяса, ни водки…

Речь шла о 16 640 человеках и о сумме около 160 тысяч рублей ассигнациями.

С тем Алексей Петрович и отбыл в Персию.

24 мая император дал распоряжение министру финансов «отпускать ежегодно <…> по 159 744 руб. ассигнациями, для довольствования войск грузинского корпуса мясною и винною порцею».

Но еще до отъезда в Персию Ермолов продемонстрировал свою заботу о подчиненных столь необычным способом, что это не могло не произвести сильного впечатления. В феврале 1817 года он издал приказ, который более походит на некую новеллу:

«При обозрении моем границ высочайше порученных управлению моему областей, владетели ханств: Ширванского, Шекинского и Карабахского, по обычаю здешних стран, предложили мне в дар верховых лошадей, золотые уборы, оружие, шали и прочие вещи.

Не хотел я обидеть их, отказав принять подарки. Неприличным почитал и воспользоваться ими, и потому, вместо дорогих вещей, согласился принять овец (от разных ханств 7000). Сих дарю я полкам; хочу, чтобы солдаты, товарищи мои по службе, видели, сколько приятно мне стараться о пользе их. Обещаю им и всегда о том заботиться… Овцы сии принадлежат артелям, как собственность, в распоряжение коей никто не имеет права мешаться. Стада должны пастись вместе всего полка, не допуская ни малейших разделений, дабы караулами не отяготить людей и солдаты не сделались пастухами. Команды при табунах должны быть при офицерах и в строгом военном порядке. За сохранение табуна не менее ответствует офицер, как за военный пост. Полку вообще не сделает чести, если офицер его не будет уметь сберечь собственности солдатской. Овец в первый год в пищу не употреблять, но сколько можно стараться разводить их.

…В последствии времени будут и мясо, и полушубки, которые сберегут дорогое здоровье солдата, а полушубки сверх того сохранят и амуницию…

Приказ сей прочесть по ротам».

Это был тем более важный замысел, что с продовольствием войск дело обстояло из рук вон плохо. Еще в ноябре 1816 года, вскоре по приезде, Ермолов писал Закревскому: «Провиантская часть с ума сводит. В магазинах нет ничего. Денег не присылают вовремя, присылают мало, и до сих пор все почти ассигнациями, которых здесь не берут или чрезвычайно невыгодно для казны. <…> Теперь в таком беспорядке часть сия, здесь, что все войска в Грузии местными способами довольствуются, остаются без запасов и живут от одного дня до другого. Ручаюсь вам, что впредь сего не будет…»

Алексей Петрович и прежде был известен своей заботой о подчиненных, но теперь это стало особенно очевидно. С самых первых месяцев командования кавказскими полками зародилась эта связь командира и его солдат, которая стала легендой и в конце концов способствовала не только его военным успехам, но и крушению карьеры…

Тогда же по представлению Ермолова были резко увеличены земельные наделы линейным казакам.

Зато его категорически не устраивало качество генералитета и штаб-офицеров.

«Здесь военных нашел я совсем других, — сетовал он в письме Воронцову в декабре 1816 года. — Теперь нет здесь Котляревского, нет Лисаневича, ни Симановича, нет многих других известных офицеров. Половину оставшихся надобно удалить, ибо самое снисхождение терпеть их не в состоянии. Необходимы меры весьма строгие. Они не заставят любить меня».

Все это, однако, приходилось отложить до возвращения из Персии.

А по возвращении, пережив те неудачи, о которых шла у нас речь, и смирившись на время со своим положением, он принялся решать проблему горцев. Хотя всей сложности и драматичности этой проблемы он еще не сознавал.

2

Еще в январе 1817 года — 26-го числа, трех месяцев не прошло с момента его появления на Кавказе, — он пишет Закревскому: «Грузия, если Бог благословит нас необходимым миром, придет мало-помалу к устройству и спокойствию, но меня терзают мерзавцы чеченцы, которых по возвращении из Персии должен наказать непременно. От Моздока до Кизляра нет спокойствия на линии. Беспрерывные хищничества, увозят и убивают людей. Слабое на линии управление избаловало поселенных казаков, и они нерадиво охраняют порученные им посты… В рассуждении чеченцев я не намерен следовать примеру многих господ генералов, которые, нападая на них в местах неприступных и им знакомых, теряли множество людей, им не наносили вреда, напротив, каждый раз утверждали их в мнении, что их преодолеть невозможно, и по сочинению пышной реляции, уверив правительство в геройских своих подвигах, возвращались, озлобив их более прежнего. Я приду на реку Сунжу в места прекраснейшие и здоровые. В горы ни шагу! Построю редуты и хорошие землянки. Соберу посеянный ими хлеб и целую зиму не позволю им пасти свой скот на плоскости. Продовольствие сыщу у народов, называющихся приязненными нам, мирными. Эти злые мошенники под личиною друзей, участвующие во всех злодействах чеченцев, пропускающие их чрез свои земли и дающие им убежище. Останусь до тех пор на Сунже, пока выдадут мне всех наших пленных, заплатят деньги за убытки частных людей, или если достану денег довольно, то на Сунже заложу порядочную крепостицу, в которой расположу некоторую часть войск, теперь на большом расстоянии по линии рассыпанных. С будущею весною уже распоряжено у меня построение одного сильного редута на Сунже со стороны Владикавказа, о чем просили меня горские народы, враги чеченцев, желающие выселиться из гор на плоскость для удобного хлебопашества».

Надо отдать справедливость Алексею Петровичу: он чрезвычайно быстро сориентировался в ситуации и понял, что для достижения стратегического результата необходима точно рассчитанная последовательность действий — постоянное и грозное давление на противника с обязательным закреплением замиренных территорий и противопоставление одних горских народов другим.

Ему приписывают формулу, которую повторяли многие: «Кавказ — это огромная крепость, защищаемая многочисленным полумиллионным гарнизоном. Надо штурмовать ее или овладеть траншеями. Штурм будет стоить дорого, так поведем же осаду».

Но при всей своей проницательности Алексей Петрович не представлял себе реальной тяжести вставшей перед ним задачи.

В ноябре 1817 года, вернувшись из Персии и ожидая реакции Петербурга на свой великий проект, он составил и послал императору рапорт, который можно считать и принципиальной оценкой ситуации, касающейся отношений с горцами, и манифестом о стратегических намерениях.

За три дня до рапорта Александру он писал Закревскому: «Между тем наскучили чеченцы и дерзкое поведение их дает вредный пример другим народам, которые, смотря на их успехи, думают, что мы не в состоянии усмирить их. Это совершенная правда, что нельзя смирить их прежними способами, ходя к ним в горы и теряя напрасно людей, но как я взялся, то смирим и не в весьма продолжительное время».

Он не мог представить себе, что война на Восточном Кавказе продлится еще 40 лет. Но именно предложенный им способ воздействия на горцев, ставший определяющим, равно как и наращивание сил, о котором он также толковал, принесут хотя бы видимость желанного замирения.

Он равно же не мог себе представить, что в 1840–1850-е годы на Кавказ будут прибывать из России не отдельные полки, о которых он просил как о великой милости, а дивизии и корпуса и у главнокомандующего князя Барятинского соберется под рукой более 250 тысяч штыков и сабель — в десять раз больше, чем у него, Ермолова…

Пока же, не получая никаких известий от Нессельроде относительно его действий в Персии, осознавая все более и более колоссальный объем предстоящих ему трудов — не столько военных, сколько административных, он временами впадал в отчаяние.

Однако лейтмотивом всех его писем и рапортов в первые месяцы проконсульства было ужасающее положение солдат и офицеров:

«Обстоятельно вникал я в образ жизни войск на линии и в Грузии. Нимало не удивляюсь чрезмерной их убыли. Если нашел я кое-где казармы, то сырые, тесные и грозящие падением, в коих можно только содержать людей за преступления; но и таковых мало, большею частию землянки, истинное гнездо всех болезней, опустошающих прекрасные здешние войска. Какая тяжкая служба офицеров, какая жизнь несчастная! Предупредите государя, что я буду просить денег на постройку казарм и госпиталей, и ручаюсь, что кроме сохранения людей, сберегу я и деньги в других многих случаях…»

Он умоляет Закревского пресечь традицию, по которой на Кавказ отправляют офицеров служить в наказание, что засоряет офицерский корпус людьми неспособными и нерадивыми.

Далеко не в восторге он и от своих генералов и со свойственным ему безжалостным сарказмом рисует не только индивидуальные портреты, но и общую картину: «Мерлини у меня такая редкая скотина, что уж грех кого-нибудь снабдить им, и всеконечно надобно оставить у меня, ибо я почитаю в лице его волю Бога, меня карающего. Есть какие-нибудь тяжкие грехи мои! Представь жалостное мое положение, что я должен дать ему бригаду, ибо он сколько ни скотина, но по общему закону природы требующая пропитания, а в теперешнем состоянии заводного животного он скоро должен умереть от голода. Истолкуй мне, почтенный Арсений, какой злой дух принуждает вас производить подобных генералов? Не изобрел ли кто системы, доказующей, что генералы суть твари совсем для войск не надобные и что они могут быть болванами, для удобнейшей просушки с золотым шитьем мундиров? Это было бы преполезное открытие, которое бы многим простакам доказало, как грубо доселе они ошибались. Сообщи мне о сем для моего успокоения, если то не тайна государственная».

Он понял, что придется энергично и небезболезненно перетасовывать офицерский состав, чтобы быть уверенным в эффективности планируемых боевых действий.

Он сразу же отметил несколько дельных и опытных офицеров и выдвинул их в полковые командиры.

Он знал, что может положиться на братьев Вельяминовых, старший из которых генерал-лейтенант Иван Александрович командовал 20-й дивизией, разбросанной на большом пространстве, а младший Алексей Александрович, его соратник по Наполеоновским войнам, стал начальником штаба корпуса.

К нему прислали Мадатова, что было большой удачей.

Князь Валериан Григорьевич Мадатов (подлинное имя Ростон Глюкиевич Мехрабенц), «из армянских князей Карабахского ханства», был ценен не только абсолютной храбростью, которую он доказал в войнах с турками и французами, не только опытностью профессионального кавалерийского офицера, но и знанием горских обычаев и языков. Он родился и до пятнадцати лет жил в Карабахе. Этот армянский аристократ и русский генерал с его анекдотическим французским и далеко не совершенным русским языком был постоянной мишенью добродушных шуток Ермолова, который при этом чрезвычайно высоко ценил его. Он писал Закревскому, что Мадатов «отправлен в Карабахское ханство командовать расположенными там войсками и надзирать за управлением хана. Какое предоброе и бескорыстное создание. Там надобен такой, ибо Котляревский обворожил их своею честностию и бескорыстием. Этот человек не по одним способностям военным достоин почтения. Его надо уважать по строгим правилам его поведения. Простой народ лучший в сем случае свидетель. — Жаль, что у нас немного ему подобных! Я доволен, что имею Мадатова…».

О бедственном положении не только солдат, но и офицеров он вспоминает в письмах Закревскому непрестанно. В тот самый день, 17 апреля 1817 года, когда отбыл он в Персию, Алексей Петрович отправил своему влиятельному другу письмо, в котором говорил с горечью: «Теперь, вникнув в службу в здешнем краю офицеров и солдат, вижу я, что в России о ней понятия не имеют и не отдают должного ей уважения. Представь состояние офицера. Полки раздроблены мелкими частями. Редко по несколько офицеров живут вместе. Случается, что офицер живет один в несчастной землянке, если на границе, то непременно в степи, ибо по причине войн жители места близкие к границам оставляют. Но если бы даже и селения были близки, они так бедны, что нередко первейшей потребности не могли бы доставить нуждающемуся офицеру. Прибавь к тому незнание языка земли. Я не понимаю, как живут офицеры, что могут они доставать в пищу себе. Бога ради самого, выпросите у Государя деньги на казармы. У меня редко где менее баталиона будет вместе, будут и по два иметь непременные квартиры. Я буду всевозможно избегать раздроблений и кроме необходимейших постов не буду отделять войски или по крайней мере целою ротою вместе и сии посты будут служить школою офицеров, в которой будут усматривать расторопность их, сметливость, способность распорядиться и заботливостию о сбережении людей. На посты сии будут избираемы благонадежнейшие офицеры и посты сии будут крепкою заставою, чрез которую обер-офицер должен прийти к производству за отличие. Здесь в короткое время моего пребывания заметил я несколько отличнейших офицеров, которые впоследствии должны быть наилучшими помощниками начальникам в здешней земле».

То, что замыслил Алексей Петрович, было в некотором роде революцией в тяжелом быте Кавказского корпуса. Знаменитые в будущем базовые поселения кавказских полков со штабом и обширным хозяйством, куда солдаты с радостью возвращались из тяжелых экспедиций, — это результат деятельности Ермолова.

Он постоянно возвращается к этой проблеме: «Хочется мне для несчастных здешних войск выстроить хорошие жилища и улучшить образ жизни их. Сие есть единственное средство избежать смертности, опустошающей здешние войска…»

Тяжба Ермолова с петербургской бюрократией, начавшаяся с первых месяцев его командования, продолжалась все десятилетие и стоила ему немало сил, надобных на совершенно иное.

Каждое разумное решение Петербурга он встречает с восторгом: «Как благодарен я вам за исходатайствование повеления, чтоб за наказание офицеров и солдат не определять в Грузинский корпус. До сего времени мы беглецами своими комплектовали неприятельские войски. К стыду нашему, есть у них и офицеры наши, но надеюсь не будет того впредь».

Речь идет, разумеется, о персидской армии.

Готовясь к отбытию в Персию, обдумывая свою тактику и стратегию в отношениях с персиянами, он одновременно занимается буквально всем, стараясь успеть как можно больше.

В том же обширном письме, отправленном 17 апреля, явлены самые разнообразные планы: «Мучит меня страшное желание в 20-й дивизии полки линейной пехоты обратить в егеря, так чтобы кроме егерской бригады в обеих прочих было по одному егерскому полку, то есть в 6-ти полках дивизии будет 4 полка егерских. Сие необходимо по роду войны в здешнем крае, часто малыми частями, всегда в таких местах, где егеря с гораздо большею употребляются выгодою».

В лесной и горной войне, где неприменимы были обычные приемы европейских войск, егеря были тем самым родом войск, который мог эффективно противостоять сражавшимся россыпью горцам.

Еще не начиная боевых действий против горцев, Алексей Петрович обдумывал необходимые реформы: в том, что после возвращения из Персии ему придется столкнуться с горцами, он не сомневался. Более того — мечтал об этом.

3

В апреле 1818 года, готовясь выступить на Сунжу, он писал Закревскому: «Чеченцы, друзья наши, кажется уже надуты. По приуготовлениям думал я, что они оставят ближайшие селения и разбегутся, но они лучше сделали, они в совершеннейшей беспечности, что я по примеру прежних на линии начальников дождусь глубокой осени и когда лес обнажится от листьев, пойду пожигать их селения, из которых обыкновенно удаляют они своих жен и лучшее имущество, а наши рыцари придут и пожгут пустые дома, потеряют множество людей и все подвиги заключат лживыми и пышными реляциями.

Я, напротив, прикинулся не желающим другого как оградить себя от хищничеств и разбоев, уверяю их, что они люди честные, не мешаю в сельских работах и занятиях, а посеянный ими хлеб возьму на себя труд жать солдатами и сено их скошу в пользу войск. Теперь, чего никогда еще не бывало, открою подряды на перевозку к Сунже провианта и некоторое количество берутся ближайшие чеченские деревни перевозить за плату, которая не выше будет той, что даем мужикам нашим. В нынешнем году не успел я занять всей Сунжи, а в будущем некоторые из деревень, называющиеся мирными и кои делают нам ужаснейший вред, получат благосклонное приглашение удалиться в горы и оставить прекраснейшие земли свои в пользу стесненных казаков наших и верных нам и добрых ногайцев, около Кизляра живущих. Удалиться в горы значит на пищу святого Антония. Не надобно нам употреблять оружия, от стеснения они лучше нас друг друга истреблять станут. Вот вернейший план, которого если бы держались мои предместники, давно бы мы были покойнее на линии».

План, по которому вытесненные в горы чеченцы, лишенные пашенных земель и пастбищ, должны были драться друг с другом за пропитание, был вполне достоин патера Грубера. В выборе средств, если они обеспечивали должный результат, он не затруднялся.

Приготовления к напору на чеченцев, с чего, собственно, и началась активная фаза ермоловской войны, происходили на фоне драматической переписки с Нессельроде о персидских делах.

И готовясь к военным действиям, и приступив к ним, Алексей Петрович ни на минуту не забывал о главном своем замысле. Подавление чеченцев было занятием необходимым, но для него — второстепенным.

10 августа 1818 года Алексей Петрович в очередной раз напомнил Нессельроде о персидской опасности, явно рассчитывая, что министр доведет его опасения до сведения государя: «Адъютант мой доносит, что в столице Аббас-Мирзы явно в мечетях проповедуется возмущение, а именно против русских, о чем доводил он до сведения каймакама Мирзы-Бюзюрка, но сей, сколько же закоснелый, как и злобный, дервиш отвечал, что для того учатся ахунды и сейды, чтобы в состоянии быть о чем-нибудь говорить народу. Вот ответ второго чиновника в государстве, передавшего правила свои воспитаннику своему Аббас-Мирзе».

Адъютант, штабс-капитан князь Бебутов, был отправлен Алексеем Петровичем в Тегеран в качестве своего представителя и информатора…

…Переписка эта с Петербургом велась уже не из Тифлиса, а из лагеря на реке Сунже. Ермолов приступил к реализации своего «чеченского плана».

4

Еще в мае он сосредоточил на Тереке сильный отряд, состоящий из четырех егерских и двух линейных батальонов, шести тяжелых орудий, шести легких и четырех конных орудий. Кавалерию составляли 500 донских и линейных казаков.

Перед выступлением Ермолов направил императору обширный рапорт, в котором изложил подробную программу подавления и вытеснения горцев с плодородных земель, программу, которой он старался придерживаться во все десятилетие своего проконсульства:

«В нынешнем 1818 году, если чеченцы, час от часу наглеющие, не воспрепятствуют устроить одно укрепление на Сунже в месте, самом для нас опаснейшем, или если можно успеть будет учредить два укрепления, то в будущем 1819 году, приведя их к окончанию, тогда живущим между Тереком и Сунжею злодеям, мирными именующимся, предложу я правила для жизни и некоторые повинности, кои истолкуют им, что они подданные Вашего Императорского Величества, а не союзники, как они до сего времени о том мечтают. Если по надлежащему будут они повиноваться, назначу по числу их нужное земли количество, разделив остальную часть между стесненными казаками и караногайцами; если же нет, предложу им удалиться и присоединиться к прочим разбойникам, от которых различествуют они одним только именем, и в сем случае все земли останутся в распоряжении нашем. Я в таковых обстоятельствах прошу Вашего Императорского Величества соизволения, чтобы из полков Моздокского и Гребенского добровольно желающие могли переселиться вперед за Терек.

За сим распоряжением селения наши по Тереку от устья Сунжи и до Кизляра и самый сей город, единственный родом промышленности и знатный казне доход приносящий, останется тем же как и теперь подверженным опасностям, которые отвратить одно средство в том состоит, чтобы цепь укреплений, расположенных по Сунже, продолжить через Аксаевские, Андреевские и Костековские селения до р. Сулака, где для учреждения оных несравненно менее предстоит затруднений, нежели против чеченцев.

Таким образом, со стороны Кавказской приблизимся к Дагестану, и учредится сообщение с богатейшею Кубинскою провинцией и оттуда в Грузию, к которой доселе лежит один путь, чрез горы, каждый год несколько времени, а иногда и весьма долго пресекаемый.

Мимоходом в Дагестан чрез владения шамхала Тарковского овладеем мы соляными богатыми озерами, довольствующими все вообще горские народы и чеченцев не исключая. До сего времени шамхал не помышлял отдать их в пользу нашу и уклонялся принять войска наши в свою землю, теперь предлагает взять соль, а войска расположу я у него как особенную милость Вашего Императорского Величества за его верность, которые нужны нам для обеспечения нашей в Дагестан дороги. <…>

Обеспечив таким образом безопасность левого фланга линии, надобно обратить внимание на центр оной, лежащий против кабардинцев, народа некогда весьма сильного, храброго и вообще воинственного, нынче не требующего чрезвычайных мер к усмирению. Моровая язва народ сей истребила почти до четвертой оного части и среди его создала почти всегдашнее свое пребывание по связи его с закубанскими народами. Для прекращения или по крайней мере уменьшения сих бедствий, Кавказской линии грозящих, надобно, сближаясь к вершинам р. Кубани, при урочище, известном под именем Каменный Мост, сделать укрепление на один батальон пехоты и, вступая в сношение с некоторыми горскими народами, от кабардинцев утесненными, содержать сих последних в совершенной зависимости. <…>

Если благоугоден будет Вашему Императорскому Величеству план сей, то нужен на имя мое высочайший указ в руководство и непременную цель преемникам моим. В предложении моем нет собственной моей пользы; не могу я иметь в предмете составлять военную репутацию мою насчет разбойников… Не всякого однако же на моем месте могут быть одинаковые выгоды».

Здесь уже ясно видны и стратегические, и тактические принципы будущих действий Ермолова и его взгляд на противника.

«Мы не перестаем верить тем, у кого нет ничего священного в мире». Убежденность в том, что поскольку горцы не исповедуют мораль и этику европейского образца, то у них «нет ничего священного в мире», была роковым препятствием к компромиссу со стороны России. При этом убежденность горцев в своем праве нарушать любую клятву, данную неверным — то есть существам вне закона божеского и, соответственно, человеческого, являлась непреодолимым препятствием с их стороны.

Цельное сознание горца принимало компромисс лишь как тактический ход, как допустимую хитрость.

И с той, и с другой стороны мы видим отрицание за противником права на оправданную идеологию и признание силы в качестве реального аргумента.

Понадобились катастрофические для Кавказского корпуса события 1840-х годов, а для горцев более чем двадцатилетняя жестокая диктатура Шамиля, чтобы те и другие пришли к осознанию возможности иного варианта, который, однако, тоже оказался далеко не оптимальным. Но все это будет через десятилетия после того момента, в котором мы находимся сейчас.

В 1818 году проконсул Кавказа выдвинул более чем простой и определенный план: полное подчинение, безоговорочное включение в государственную структуру России или же вытеснение и истребление. За те полгода, что прошли между рапортом императору, принятым благосклонно, и письмом бывшему военному министру, Ермолов начал энергично свой план осуществлять — «отняв у них лучшую половину хлебородной земли» и приступив к устройству новой линии крепостей, оттеснявшей чеченцев к бесплодным горам. Естественной реакцией на эти действия было яростное вооруженное сопротивление.

Ермолов много и достаточно подробно писал своим корреспондентам об этом первом походе, считая его акцией фундаментальной, от успеха которой зависели последующие его действия.

31 мая 1818 года — Закревскому: «Переправясь чрез возвысившиеся воды Терека, я с 24-го числа нахожусь на Сунже. Предшествующий явлению ужасной рожи моей слух обо мне еще ужаснейший содержит чеченцев в страхе и трепете».

Но если чеченцы и в самом деле опасались его прибытия, то вряд ли только по причине его грозного вида. Ермолов умело пользовался тем, что слухи на Кавказе распространялись быстро и в гипертрофированном виде. Его угрозы, сопряженные с концентрацией войск, доходили до них и воспринимались всерьез.

Сообщив Закревскому о «трепете» чеченцев, Алексей Петрович продолжал: «Ближайшие из них, которых постигнуть может казнь, чрезвычайно покорны, возят мне в лагерь хворост и 500 повозок с Терека перевозят мне провиант безденежно. Живущие за Сунжею присылали уже старшин просить позволения жить безмятежно и в безопасности. Ответ мой: отдайте всех русских пленных и тогда стану говорить с вами и можете надеяться пощады и милости».

Истинные намерения его были совершенно иными, и чеченцы об этом догадывались. Ермолову нужны были плодородные земли на плоскости и совершенно не нужны были под боком воинственные чеченцы, отнюдь не считавшие священными свои договоренности с неверными. «Я успел уверить их, что не Сунжа есть главным моим предметом, но что в сердце земли их устрою я крепость. Между тем, бегут из-за Сунжи многие деревни, жен и детей увозят в горы, бросают хозяйства и в душе отчаяние. Я весьма готов на то, что мне пленных не отдадут, особливо таких, которые уже переменили закон, обженились и имеют детей и сему причиною будет надежда их на высокие в Сунже воды и на лес густым листом покрытый; спадут и воды, и листья, главнейшая их оборона и увижу я их покорнейшими. Между тем, уже обещают продать мне строевой лес для крепости или по крайней мере до того дойти надеюсь, что допустят мне вырубить оный без большой опасности. Как бы переменили они мнение свое, если бы узнали, что мне нет никакой пользы идти за Сунжу и что я даже того сделать не могу, ибо три четверти людей моих так молоды и недавно в службе, что не видывали неприятеля, и таковых не приуча несколько прежде не поведу я против зверей, каковы чеченцы и которых сама крайность призовет к обороне. Я избрал вернейшую систему. Позволю им храбриться и между тем буду строить крепости. Во все продолжение лета простоят они под ружьем и в робкой осторожности, ни жать хлеба, ни сена возить нельзя будет и семейства их, скитаясь в горах, удалены будут от хозяйства. Настигнет глубокая осень, у меня будут крепости, у них не будет хлеба, обнажится лес и не будет защиты — осторожность утомит их; река Сунжа будет глубиною по колено и от крепостей моих до самых злодейских селений не далее 20 или 25 верст. Тогда я буду господствовать и заплатим за слезы и кровь русскую, пролитые разбойниками».

Все это очень похоже на Алексея Петровича с его хитроумием, последовательностью и, если угодно, коварством. Чеченцы для него — звери. Они не имеют права на милосердие. Он совершенно бесстрастно пишет о голоде, который неизбежно настигнет их зимой. Он не собирается ни о чем с ними договариваться, но искусно делает вид, что договаривается. И если в письмах он не считает нужным сообщать об этих маневрах, демонстрируя свое высокомерие по отношению к чеченцам, то в написанных позже записках он достаточно подробно описывает свою суровую дипломатию:

«Старшины почти всех главнейших деревень чеченских были созваны ко мне, и я объяснил им, что прибытие войск наших не должно устрашать их и если они прекратят свои хищничества, то я не пришел наказывать их за злодеяния прошедшего времени, но требую, чтобы впредь оных делано не было, и в удостоверение должны они возобновить давнюю присягу на покорность, возвратить содержащихся у них пленных».

Однако мы помним, что Алексей Петрович декларировал в письме Закревскому свои истинные намерения — как только обмелеет Сунжа и облетит листва: «Тогда я буду господствовать и заплатим за слезы и кровь русскую, пролитые разбойниками».

Он пришел именно что жестоко наказать их и усмирить навсегда.

Между тем строительство крепости происходило отнюдь не так идиллично, как описывает это Ермолов в первых письмах Закревскому и Воронцову. Ему важно было внушить друзьям, что для усмирения чеченцев, во всяком случае для того, чтобы внушить им робость, достаточно его грозной личности.

Но имеются свидетельства и несколько иного характера.

Артиллерийский прапорщик Цылов, автор записок «Из боевой жизни А. П. Ермолова на Кавказе», вспоминал: «Построение крепости началось немедленно, но успеху работ много мешал неприятель, подскакивая со стороны хинкальского ущелья к нашим аванпостам и беспокоя их ружейными выстрелами. Для прекращения этих нападений Алексей Петрович приказал вырубить лес в ущелье на две версты, и неприятель лишен был возможности подходить к нам невидимкой. Солдаты работали весело, молодцами, постоянно с песнями и каждый день получали винные порции».

Цылов рассказывает о приемах, которыми Ермолов рассчитывал психологически подавить волю чеченцев к сопротивлению:

«Алексей Петрович приказал отряду удалых казаков, в числе 50-ти человек, одну из привезенных пушек, в сумерках, поставить в 200 саженях от крепости и, окружив ее, не двигаться с места до тех пор, пока из крепости не будет пущена ракета. Между тем 6 батарейных орудий бригады полковника Базилевича были поставлены на гласисе крепости, заряженные картечью и наведенные на то место, на котором приказано было отряду казаков оставаться со взятым ими орудием. Никто из нас не знал причины и цели распоряжения Алексея Петровича. На рассвете неприятель, завидя с гор малый отряд казаков, удаленных от крепости, с гиком бросился на него. В это мгновение взвилась ракета и казаки, обрубив постромки, поскакали с орудийными лошадьми к стоящему за крепостью баталиону Кабардинского пехотного полка, а орудие оставили на месте. Чеченцы, в числе 500 человек, не видя никакого преследования, спешились и начали тащить пушку. В это время 6 батарейных орудий произвели залп картечью, от которой неприятель потерял убитыми 40 человек, оставил тяжелую пушку на месте и, не успев убрать убитых, еле-еле ускакал в горы, преследуемый баталионом пехоты и отрядом казаков. Пехота на себе привезла орудие в крепость, и тем дело кончилось. <…> Проученные чеченцы долго не покушались более нападать на крепость, сделавшуюся действительно для них грозною».

В записках Ермолов достаточно выразительно очертил реальную картину происходившего вокруг строившейся крепости: «Пришли наконец в помощь лезгины, и между чеченцами примечена большая деятельность в приуготовлениях к сражению. Повсюду показывались они в больших уже силах… Между многих перестрелок с отрядами нашими была одна весьма сильная, когда квартирмейстерской части подполковник Верховский послан был занять лес, в котором надобно было произвести порубку для строений».

При всем своем презрении к чеченцам Алексей Петрович не может не отдать им должное: «В сей день чеченцы дрались необычайно смело, ибо, хотя недолго, могли, однако же, они стоять на открытом поле и под картечными выстрелами. Вскоре после сего произошли между чеченцами и лезгинами несогласия и ссоры, и сии последние, не в состоянии будучи переносить жаркого летнего времени, претерпели ужаснейшие болезни и, оставивши не менее половины людей до выздоровления, удалились в дома свои.

Сим кончились все подвиги лезгин, и чеченцы, знавшие их по молве за людей весьма храбрых, вразумились, что подобными трусами напрасно нас устрашали».

Алексей Петрович прекрасно знал, что лезгины не трусы. Он сам же и объяснил причины их ухода от строящейся крепости. Ему важно было в летописи, которую он намерен был оставить потомкам, дать ту картину реальности, которую ему хотелось бы видеть. Он предпочитал, чтобы горцы — что чеченцы, что лезгины — предстали в виде уничижительном. И это желание постоянно боролось в нем с внутренним побуждением написать правду. Однако признать горцев равным противником он не мог.

Но текст его воспоминаний и его письма уже лишились того презрительно-веселого колорита, которыми отличались весенние письма из Тифлиса и с Сунжи.

Алексей Петрович ясно осознавал, что усмирить чеченцев будет отнюдь не просто и что давление на чеченцев явно вызывает цепную реакцию превентивного сопротивления по всему Восточному Кавказу.

Надо оговориться — у нас нет возможности и надобности представить во всех подробностях боевую и административную деятельность Ермолова на Кавказе и в Грузии. Наша задача — постараться понять главные стратегические идеи Алексея Петровича и психологические мотивы, им двигавшие. Как отразилась на его деятельности этого периода особость его грандиозной личности и как особенности этой личности окрашивали его конкретные действия.

И здесь мы можем и должны прибегнуть к его письмам как к источнику, наиболее адекватному реальности.

Письма Ермолова Воронцову малочисленнее, чем письма Закревскому, в содействии которого у Алексея Петровича была повседневная нужда. Но с военно-профессиональной точки зрения в них содержится больше нужной нам информации. Важно и то, что многие письма Закревскому в известном смысле предназначались и высшему руководству государства, включая императора. Письма Воронцову были лишены этой функции и потому писались свободнее.

20 октября 1818 года, находясь еще на Сунже, когда крепость Грозная была уже построена и вооружена, Ермолов начал большое письмо Воронцову, которое окончил 30 ноября. Письмо это дает представление не только о конкретных боевых действиях, но и о принципиальных планах Ермолова, и о его настроениях, когда масштаб задачи хотя и несколько туманно, но уже вставал перед ним — мы приведем вторую его половину:

«Октября 25-го, Сунжа.

От Пестеля[69] не получаю ничего; но из Тарков есть известие, что жители города сего рассеялись, боясь собравшихся лезгин, и что все владение шамхала взбунтовало и соединилось с оными, что сообщение с Пестелем прервано и мои к нему предписания не достигают. Мятежники присылали возбудить против нас жителей деревень, принадлежащих владельцам андреевским. Я, дабы удержать сих последних, решился идти к ним и завтра выступаю. Со мною идет пять весьма неполных баталионов пехоты, в числе коих новосформированный 8-й егерской полк, прибывший ко мне из Крыма и не видавший неприятеля. Идут 350 едва движущихся казаков, но идут 15 орудий артиллерии, составляющей главнейшую мою силу. Дальнейшее движение мое зависеть будет от известий, которые получу от Пестеля.

Октября 30-го. Пришел я в Андреевскую деревню, и отовсюду есть слухи, что Пестель был атакован, дрался два дня сряду и вышел из Башлы, что в ближайшие здесь деревни привезены убитые лезгины. Недоброжелательствующие нам весьма увеличивают нашу потерю.

Октября 31-го дня. Давши отдых войскам, нынешний день я иду в Тарки, дабы движением сим отвлечь собравшихся мятежников и не допустить идти на Кубу, как они намереваются и где нет у меня войск, которыми удержать было их можно.

18 ноября. Шатаясь долгое время, наконец, в свободную минуту опишу я тебе все случившееся со мною. Не доходя трех часов пути до Тарки, остановился я у одного селения, откуда идет дорога довольно свободная во владения всех возмутившихся против нас мошенников. Начались дожди проливные, и я принужден был, оставя все выгоды моего направления, идти в Тарки, дабы войска расположить на квартирах и снабдить себя провиантом, которого мало уже у меня оставалось. В Тарки прожил я девять дней; ибо казалось, что самое небо далее меня не допускало, проливая на нас дожди ужаснейшие. Наконец выступил в горы прямо к столице аварского хана, генерал-майора и подлейшего изменника. В трудном весьма дефиле встречен я им был с довольным числом мятежников. Было уже поздно, люди устали от перехода, и обоз мой весьма растянулся. День сей кончился несколькими выстрелами из пушек и слабым ружейным огнем. Неприятель остался на вершине горы в торжестве, что не дал нам дороги. Расположась лагерем, в десять часов вечера послал я один баталион Кабардинского полка в обход на гору, и он так удачно подкрался, что нашел неприятеля в совершенной неосторожности у огней в разных забавах. Залп из ружей и ура рассеяли мошенников, и с того времени вселился между ими трепет; ибо по справедливости нигде уже удобнее остановить нас было невозможно. Более суток употребил я, чтобы подняться с артиллериею на гору и селение Параул, столицу и место рождения хана аварского, нашел совершенно оставленную жителями. На другой день пошел я в селение Джунгутай, принадлежащее брату его, молодому человеку, владеющему большим округом и которое более всех способствовало к возмущению против нас Дагестана. Здесь нашел я мятежников в большом собрании, в крепкой позиции, защищенной окопами. После некоторой перестрелки окопы взяты были штыками; но неприятель не мог иметь большого урона: ибо и артиллерия наша мало действовала, и во время сражения столько густой распространился туман, что неприятель мог спастись бегством, почти не преследуем по причине темноты. Селение Джунгутай и в 3-х верстах от него другое того же имени, оба прекраснейшие и лучшие нежели многие из уездных наших городов, приказал я разорить совершенно. После сего все возмутившиеся владения шамхала, все брата аварского хана и некоторые из селений ему самому принадлежащих покорились и прислали старшин просить помилования. Шамхал во все время остался верным и был с войсками нашими при Пестеле, в вознаграждение его из владений аварского хана, брата его и еще одного мошенника, дал я ему в управление четыре больших городка с селениями, составляющими более четырех тысяч семейств. Сверх того из остальных составляю особенный небольшой уезд, никому не принадлежащий кроме императора, намереваясь впоследствии иметь тут военную дорогу с линии в Дербент и кратчайшую, и несравненно удобнейшую. Таким образом кончив дела здешней страны, возвращаюсь я на линию, дабы успокоить войска, которые уже семь месяцев на бивуаках, и здесь поблизости к горам уже зима порядочная. В бытность мою в Тарки получил я от Пестеля рапорт, что лезгины в числе более 25 т[ысяч] человек атаковали его в Башлы и что 10 т[ысяч] сверх того, ожидая последствия дела, готовы были броситься на Кубинскую провинцию. Пестель занимал замок и часть домов, прилежащих к нему, которые приуготовил он к обороне; с ним было две тысячи пехоты и 6 орудий, конницы Аслан-хана кюринского и нашей Кубинской слишком 500 человек. Три дня лезгины дрались, и жители Башлы, изменив данной присяге, присоединились к ним и впустили их в дома свои. Тогда Пестель, не имея сообщения с Дербентом и опасаясь недостатка в провианте и снарядах и видя сверх того, что неприятель начал окружать замок окопами, выступил ночью из Башлы. На дороге два раза безуспешно нападал на него неприятель, но с большим прогнан уроном, и Пестель благополучно пришел на прежний при реке Бугаме лагерь, где атаковать его неприятель не решился. Потеря с нашей стороны по образу здешней войны необыкновенная, ибо с убитыми и ранеными простирается до 370 человек; неприятель, а паче изменники селения Башлы, потерпели ужасно. Теперь по предписанию моему Пестель выступил из Дербента для совершеннейшего разорения Башлы и прочих селений взбунтовавшего владения каракайдакского уцмия.

В будущем году поеду я наказать акушинской народ, сильнейший в Дагестане и наиболее нам враждебный, и после того вся сия страна будет совершенно спокойна и лучше многих других повиноваться. Здесь не так легко я кончу, как теперешний раз, но кончу непременно.

Вот, любезнейший брат, вернейшее тебе описание всего здесь происшедшего и даже частию моих вперед предприятий. Не думаю, чтобы мог ты упрекнуть, что не пишу к тебе обстоятельно и обо всем».

5

В первой части этого письма есть несколько важных пассажей.

Во-первых, впервые Алексей Петрович говорит об истреблении мирного населения в чеченских аулах, формально лояльных русским, но способствующим своим единоплеменникам во время набегов: «Удалось убить более несколько людей и жен (!) нежели в сражениях, ибо не столько всегда удобно бегство». За этой витиеватой фразой, сознательно туманной — Ермолов не знал, как отнесется его просвещенный друг к подобным методам, — стояла хорошо рассчитанная «гуманная» жестокость, урок которой юный артиллерист Ермолов получил от Суворова во время осады Варшавы.

В. А. Потто приводит принципиальное заявление Ермолова: «Хочу, чтобы имя мое стерегло страхом наши границы крепче цепей и укреплений, дабы слово мое было для азиатов законом, вернее неизбежной смерти. Снисхождение в глазах азиатов — знак слабости, и я прямо из человеколюбия бываю строг неумолимо. Одна казнь сохранит сотни русских от гибели и тысячи мусульман от измены».

И в письмах Закревскому, и в письмах Воронцову Алексей Петрович зондирует как общественное, так и начальственное мнение на предмет отношения к его методам замирения края.

Во-вторых, он в очередной раз ясно формулирует свой стратегический план — отсечь цепью укреплений территории немирных горцев от контролируемых территорий.

В-третьих, чрезвычайно характерен пассаж, посвященный уцмию Каракайдакскому.

Уцмий — традиционный титул владетеля Каракайдакской области — был одним из тех дагестанских феодалов, которые, по замыслу Ермолова, подлежали изгнанию или уничтожению. И Алексей Петрович, подозревая его в коварных замыслах, прямо объявлял своему другу о намерении захватить владения и уцмия, и аварского хана. Это было начало операции по разрушению системы ханств в Дагестане и на южных его границах. Мотивация вполне достойная: «Будущею весною, если чуть возможно мне будет, я приду разведаться с мошенниками в собственные их жилища, и тут будет конец и уцмеевскому достоинству, а жители богатой земли сей и нам необходимо нужной отдохнут под милосердным правлением императора от злодейской власти, их утесняющей».

Методы, которыми пользовался Ермолов при подавлении горцев, их соотношение с европейскими — христианскими — нравственными законами и представлениями о человеческой гуманности — особый и непростой сюжет.

В начале 1819 года, после похода в Дагестан, Грибоедов, человек пронзительного ума и к тому времени неплохо узнавший Алексея Петровича, написал о нем нечто, дающее ключ к проблеме: «Нет, не при нем здесь быть бунту. Надо видеть и слышать, когда он собирает здешних или по ту сторону Кавказа кабардинских и прочих князей; при помощи наметанных драгоманов, которые слова его не смеют проронить, как он пугает грубое воображение слушателей палками, виселицами, всякого рода казнями, пожарами; это на словах, а на деле тоже смиряет оружием ослушников, вешает, жжет их села — что же делать? — По законам я не оправдываю некоторых его самовольных поступков, но вспомни, что он в Азии — здесь ребенок хватается за нож. А, право, добр; сколько, мне кажется, премягких чувств…»

Это Грибоедов писал в Россию своему другу Бегичеву, понимая, что слухи о ермоловском терроре туда доходят.

Последняя фраза о доброте Ермолова и его «премягких чувствах» на первый взгляд категорически противоречит всему остальному. Это не так. Ермолов на Кавказе принадлежал двум мирам. «Вспомни, что он в Азии…» Он категорически отбросил все попытки своих предшественников Гудовича, Тормасова, Ртищева искать компромиссное решение конфликта. «Лучше от Терека до Сунжи оставлю пустынные степи, нежели в тылу укреплений наших потерплю разбои».

Дело не в отдельных набегах. Дело в принципе.

Отложив по необходимости реализацию своего персидского плана, Алексей Петрович, который не мог жить, не имея перед собой задачи, равной его самопредставлению, все больше проникался сознанием своей цивилизаторской миссии. Это было не просто усмирение и замирение горцев. Это было стремление фундаментально изменить сам характер их бытия.

Европеец, шевалье Ермолов, — латынь, итальянский и французский языки, глубокая начитанность, — не мог смириться с принципиально иным способом существования, который с таким неразумным упорством отстаивали горцы.

Мы знаем, как он умел привязывать к себе людей искренней заботой о них, доброжелательством и отсутствием заносчивости по отношению к низшим. Его боготворили его адъютанты. Но доброта и доброжелательность резко обрывались там, где начиналось сознание миссии.

Холодная и рассчитанная жестокость имела не только тактико-прагматический смысл. Но на первом плане был именно этот смысл.

Вот основополагающая формула: «В случае воровства (набега. — Я. Г.) каждое селение обязано выдать вора, а если он скроется, то его семейство. Но если жители дадут средство к побегу всему семейству вора, то целое селение предается огню… Если же по исследованию окажется, что жители беспрепятственно пропустили хищника и не защищались, то деревня истребляется, жен и детей вырезывают».

Это была не просто свирепая риторика.

В письме Закревскому от 30 сентября 1819 года он сообщает о достойной службе своих подчиненных, для которых намерен просить награды: «Мадатов служит похвальнейшим образом и делает невероятные успехи. У него до сих пор только два раненых казака и вся потеря в одних татарах. О нем получите вы донесение. Посылаю также рапорт о Сысоеве. Он имел чрезвычайно горячее дело с чеченцами, штурмовал деревню, в которой жители защищались отчаянно до последнего. Их вырезано не менее 500 человек, исключая женщин и детей, взято в плен только 14 мужчин в совершенном обессилении, несколько женщин и детей. Сами женщины, закрыв одною рукою глаза, бросались с кинжалом на штыки в толпы солдат. Мужчины убивали жен и детей, чтобы нам не доставались. Здесь не было подобного происшествия, и я сделал с намерением сей пример с самыми храбрейшими из чеченцев, дабы устраша их, избежать впоследствии потери, ибо нигде уже впредь не найдем мы ни жен, ни детей, ни имущества, а без того никогда чеченцы не дерутся с отчаянием. Небольшой отряд наш дрался с невероятною храбростию и по справедливости заслуживает отличное награждение».

Судя по всему, несмотря на известную ему разницу в представлениях о дозволенном и недозволенном, Алексей Петрович не опасался вызвать своим рапортом неудовольствие государя.

Нет никаких оснований полагать, что Ермолова беспокоили окровавленные тени чеченских женщин и детей.

Он уже избрал себе иные образцы и не сомневался в своей правоте. Он снова возвращается к этому страшному сюжету в записках, через годы, и столь же бесстрастно констатирует:

«Желая наказать чеченцев, беспрерывно производящих разбой, в особенности деревни, называемые Качкалыковскими жителями, коими отгнаны у нас лошади, предположил выгнать всех их с земель Аксаевских, которые занимали они сначала по условию, сделанному с владельцами, а потом, усилившись, удержали против их воли.

При атаке сих деревень, лежащих в твердых лесистых местах, знал я, что потеря наша должна быть чувствительна, если жители оных не удалят прежде жен своих, детей и имущество, которых защищают они всегда отчаянно, и что понудить их к удалению жен может только один пример ужаса.

В сем намерении приказал я войска Донского генерал-майору Сысоеву с небольшим отрядом войск, присоединив всех казаков, которых по скорости собрать будет возможно, окружив селение Дадан-юрт, лежащее на Тереке, предложив жителям оставить оное, и, буде станут противиться, наказать оружием, никому не давая пощады. Чеченцы не послушали предложения, защищались с ожесточением. Двор каждый почти окружен был высоким забором, и надлежало каждый штурмовать. Многие из жителей, когда врывались солдаты в дома, умерщвляли жен своих в глазах их, дабы во власть их не доставались. Многие из женщин кидались на солдат с кинжалами.

Большую часть дня продолжалось сражение самое упорное, и ни в одном доселе случае не имели мы столь значительной потери: ибо кроме офицеров простиралась оная убитыми и ранеными до двух сот человек (Алексей Петрович запамятовал, что в сражении вокруг Башлы, по его собственному утверждению в письме Воронцову, русские потеряли 370 человек, а на самом деле до 500. — Я. Г.).

Со стороны неприятеля все, бывшие с оружием, истреблены, и число оных не менее могло быть четырех сот человек. Женщин и детей взято в плен до ста сорока, которых солдаты из сожаления пощадили, как уже оставшиеся без всякой защиты и просивших помилования. (Но гораздо больше оных число вырезано было или в домах погибло от действия артиллерии и пожара.) Солдатам досталась добыча довольно богатая, ибо жители селения были главнейшие из разбойников, и без их участия, как ближайших к Линии, почти ни одно воровство и грабеж не происходили, большая же часть имущества погибла в пламени. Селение состояло из 200 домов; 14 сентября разорено до основания».

Алексей Петрович прекрасно понимал, какое впечатление эта картина, очерченная его «римским стилем» — без малейших эмоций! — будет производить на будущих читателей. Но для него это был камертон. Он давал понять, какими принципами он руководствовался, равно как и демонстрировал плодотворность и своеобразную гуманность этих принципов. Вспомним Суворова под Варшавой.

Дальше идет рассказ о захвате других аулов — без сколько-нибудь значительных потерь с той и с другой стороны.

Жизнями сотен женщин и детей, «вырезанных» в Дадан-юрте («гораздо больше», чем 140!), были спасены на будущее тысячи других жизней. В том числе горских женщин и детей, ибо теперь их загодя уводили в леса и горы до штурма аулов. И сами чеченцы предпочитали оставлять обезлюдевшие аулы и обстреливать атакующих из лесной чащи.

Несмотря на оскорбительные эпитеты, которыми Алексей Петрович награждал горцев вообще и чеченцев в частности, он предпочел бы, чтобы ему не приходилось «вырезывать» женщин и детей. Равно как не жаждал он убивать и самих горских воинов. Но это был, как он считал, первый и необходимый этап его цивилизаторской миссии, которой горцы противились по неразумию и непониманию реального положения вещей.

Ермолов настойчиво — и не в последнюю очередь в письмах — старается внедрить в сознание петербургской элиты основы своей системы усмирения Кавказа.

Главный способ давления на чеченцев — лишение их плодородных земель на плоскости, что обрекало их на неминуемый голод. Это был важный элемент военно-экономической блокады, которую Ермолов считал наиболее эффективным средством подавления горского сопротивления.

Еще недавно, как мы помним, он писал Закревскому, что в горы он «ни шагу». Однако вскоре понял, что при выбранной им жесткой линии поведения подобные экспедиции неизбежны. Стратегия планомерной осады с минимальными потерями оказалась нереальной.

Если отодвинуть ставший проблематичным персидский проект и сосредоточиться на проблеме Кавказа, то ясно, что главным внутренним побудительным мотивом действий Ермолова были не столько геополитические соображения, сколько психологическое неприятие самого миропорядка, который был для горских народов естественным и единственно возможным.

Перед нами неразрешимый конфликт, ибо компромисс был невозможен для обеих сторон.

«Право сильного» в отношениях с горцами было любимым мотивом в письмах Алексея Петровича. В официальных документах, чтобы не вызвать нареканий со стороны Петербурга, предпочитавшего более гуманные способы умиротворения, он выдвигает другие мотивы. Так, 12 февраля 1819 года, убеждая императора усилить Кавказский корпус, Ермолов писал: «Государь! Внешней войны опасаться не можно. Голова моя должна ответствовать, если война будет со стороны нашей. Если сама Персия будет причиною оной, и за то ответствую, что другой на месте моем не будет иметь равных со мною способов. Она обратится во вред ей!

Внутренние беспокойства гораздо для нас опаснее. Горские народы примером независимости своей в самых подданных Вашего Императорского Величества порождают дух мятежный и любовь независимости. Теперь средствами малыми можно отвратить худые следствия; несколько позднее и умноженных будет недостаточно.

В Дагестане возобновляются беспокойства и утесняемы хранящие Вам верность. Они просят справедливой защиты Государя Великого; и что произведут тщетные их ожидания?»

Для императора он мотивировал необходимость решительных действий, — для чего нужны дополнительные полки, — опасностью мятежной заразы и необходимостью защитить тех горцев, что хранят верность России.

Что до «мятежного духа и любви к независимости», то имелись в виду, разумеется, те, кто непосредственно соприкасался с горцами — солдаты и казаки. Проблема дезертирства и бегства в горы была проблемой нешуточной.

И все это действительно волновало Ермолова. Но, судя по его откровениям в письмах близким друзьям, куда более искренним и значимым по смыслу, чем рапорты императору, главным для него лично, для Алексея Ермолова, было доказать превосходство его самого и империи, которую он представлял, над современными варварами, не признающими право сильного. Сильного не только оружием, но и теми духовными ценностями, которые стояли за ним, той системой взаимоотношений с людьми и миром, которую он представлял.

Они противились ему, Ермолову, его мечте, его планам.

Хотя, разумеется, все это подкреплялось и превосходством чисто военным.

Ермолов писал 10 февраля 1819 года Денису Давыдову: «Ты не удивишься, когда я скажу тебе об употребляемых средствах. В тех местах, где я был в первый раз, слышан был звук пушек. Такое убедительное доказательство прав наших не могло не оставить выгод на моей стороне. Весьма любопытно видеть первое действие сего невинного средства над сердцем человека, и я уразумел, сколько полезно владеть первым, если не вдруг можешь приобрести последнее».

Алексею Петровичу в этот период был свойствен весьма жестокий, если не сказать — свирепый юмор.

Автор первого концептуального исследования Кавказской войны М. Н. Покровский утверждал: «Ермоловская политика загоняла горцев в тупик, из которого не было выхода»[70].

Это неверно — выход был. Но стороны видели его по-разному. Алексей Петрович представлял его себе достаточно ясно: «…Я только усмирю мошенников дагестанских, которых приязненная Персия возбуждает против нас деньгами, а там все будет покойно! Правда, что многочисленны народы, но быть не может у них единодушия и более сильны они в мнении. Здесь все думают, что они ужасны и привыкли видеть их таковыми, ибо в прежние времена в здешней стороне не происходило ни одной войны или набега, в которых бы они не участвовали всегда в силах. Многолюдство давало им сии выгоды! С того времени вселили они ужас. Я довольно хорошо познакомился со свойствами здешних народов и знаю, что не столько оружием усмирять их удобно (ибо они убегают), как пребыванием между ими войск, чем угрожается их собственность, состоящая в большей части в табунах и скотоводстве, которые требуют обширных и открытых мест. А в сих местах войска наши, хотя и в умеренном числе, но всегда непобедимы. В два года Дагестан повсюду, где есть путь войскам, будет порядочно научен покорности».

И далее снова программная декларация, дающая представление о внутренней задаче Ермолова на Кавказе: «Меня восхищает, что я власть государя могущественнейшего в мире заставлю почитать между народами, которые никакой власти не признавали, и гордость сих буйных чад независимости достойна пасть во времена Александра. Как ханы наши сделаются смиренны и благочестивы в ожидании обуздания их бесчеловечной власти и кажется отдохнут стенящие под их управлением».

Ермолов писал это в начале июня 1819 года, после первого удачного похода в Дагестан, похода, который, однако, стратегической ситуации не изменил. Но дело в том, что, вняв его требованиям, Петербург прислал на Кавказ несколько полков егерей и линейной пехоты.

Бросается в глаза, что в победительных планах Ермолова отсутствуют чеченцы, еще недавно постоянно проклинаемые.

Алексей Петрович был уверен, что он нашел радикальное средство к их усмирению.

6 февраля 1819 года полковник Николай Васильевич Греков доносил Ермолову: «Благодаря Бога Хан-Кала очищена. Не потеряв ни одного человека, я вырубил такое пространство леса, которое совершенно отворяет вход в землю чеченцев».

Это было начало принципиально новой стратегии. По широким просекам войска могли выйти в глубину чеченской плоскости, где произрастал хлеб и паслись стада. Захватив эти земли и вытеснив чеченцев в горы, посадив их «на пищу святого Антония», можно было, как считал Ермолов, диктовать свои условия.

У горцев был иной взгляд на возможность выхода из тупика. Собственно, сам Алексей Петрович его и обозначил, только не поверил в подобную возможность. Выходом этим было объединение горских народов, координация действий против завоевателей.

Ермолов был прав в том смысле, что это был чрезвычайно сложный для горцев процесс. Со времени восстания шейха Мансура в середине 1780-х годов ничего подобного не происходило. Но ермоловская политика военно-экономической блокады, удушения горцев голодом, вынуждала их стремиться именно к такому выходу.

Не прошло и десяти лет, как Кавказский корпус оказался лицом к лицу с консолидированными силами Чечни и Дагестана во главе с имамами — духовными и военными вождями…

6

В 1855 году подполковник князь Михаил Борисович Лобанов-Ростовский, воевавший на Кавказе, декларировал в специальной записке: «Во времена Ермолова Чечня не имела той важности, которую она приобрела после. Единовластия в ней не существовало, фанатизма религиозного в ней не было. То и другое было зажжено теснейшим сближением чеченцев с русским начальством. <…> Первое начало зла было положено оставлением естественных линий — Терека и Кубани — против горцев и вмешательством местной власти во внутренние дела народов. Эту политику начал Ермолов. Остальное было — неизбежная жатва первого кинутого семени. <…> Придвинувшись на Сунжу, в сердце тогда обитаемой Чечни, Ермолов обрек на враждебные столкновения, повторяемые ежедневно, военное начальство и чеченцев. Двадцать лет не прошло, как все положенное влияние было разбито и дела в Чечне дошли до самого худшего состояния!»[71]

Что двигало Алексеем Петровичем, когда он ставил перед собой столь жестокие задачи, исключавшие возможность любого компромисса?

Ермолов был не только человеком «необъятного честолюбия», но, воспитанный в опьяняющем имперском климате екатерининской эпохи, он был и человеком миссии, что неразрывно с имперским сознанием. Ермолов был человек империи, судьбу которой он, быть может подсознательно, подменял собственной судьбой…

Ермолов видел свою миссию в том, чтобы фундаментально изменить горский мир — доселе независимый, внедрить в него тот порядок, который он считал образцом высокой целесообразности, культурно-государственную систему Российской империи.

Ермолова «восхищает» именно то, что он первым смирит «гордость сих буйных чад независимости». Его воистину цезарианская решимость идти до конца, ломая сопротивление противника — физическое и психологическое, — налицо.

Дело в общем самоощущении Алексея Петровича. Он не просто один из русских генералов, выполняющих ответственное поручение императора. Он — деятель, погруженный в мощную историческую толщу, наследник великих завоевателей. И если путь Александра Македонского, разрушителя Персидской державы, был ему — во всяком случае на время — заказан, то в дебрях Чечни его сопровождала тень Цезаря.

Иногда он удивительным образом проговаривался, возможно, сам не сознавая до конца смысла этих проговорок. Так, он просит императора разрешить карабахскому хану выделить обширные поместья Мадатову, как наследнику карабахских аристократов и владетелей. И пишет Закревскому в июне 1819 года: «Права его (Мадатова. — Я. Г.) поистине, точно столь же основательны, как мои на Римскую империю!»

Это кажется иронией. Но дело в том, что Ермолов был уверен в правах Мадатова и настаивал на этом… И вряд ли случайно проконсул Кавказа вспомнил именно Римскую империю. И вряд ли случайно он называет свои войска римскими легионами.

«Не браните ли вы меня за римские мои приказы?» — запрашивает он Закревского.

6 января он писал Давыдову, посылая ему один из своих приказов: «Приказ возьми у Раевского, свидетеля жизни нашей и действий легионов римских».

И в этом же письме: «Боюсь, чтобы не явилось много Язонов, смотря на мое счастие. Здесь золота уже ни золотника давно не находят».

Эта отсылка к мифу об аргонавтах очень значима. Алексей Петрович ничего не писал зря. Он помнил, что овладение золотым руном на кавказских берегах не принесло победителям счастья. И его счастье — его победы — иллюзорно.

Но характерно, что свои потайные мысли зашифровывает он античными реминисценциями.

И уж совсем не случайно недоброжелатели Ермолова в Петербурге саркастически называли его Цезарем.

Здесь, на Кавказе, поднявшись на такую высоту, он отнюдь не забывал свою молодость, когда Античность и стала важнейшей частью его мира.

В апреле 1818 года, еще до выступления на Сунжу, он писал Закревскому: «Если Самойлову, который у меня, не мешает чин подпоручика, то сделай его адъютантом ко мне. <…> Мне бы не хотелось сего прекрасного молодого человека отлучать от себя, и его мать того желает. <…> Я был некогда облагодетельствован отцом его и был его адъютантом; мне приятно было бы, в свою очередь, быть полезным его сыну».

С того времени, когда генерал-прокурор Самойлов благодетельствовал юного Ермолова, прошло без малого четверть века.

А с костромского сидения, когда он изучил латынь и переводил «Галльскую войну», — 20 лет.

Но прошлое оставалось живым и ярким для проконсула Кавказа.

7

В Кавказском корпусе воевали самые неожиданные персонажи. В частности, в 1819 году в прославленный Нижегородский драгунский полк был зачислен майором Хуан Ван-Гален, испанский аристократ, офицер и мятежник, бежавший из тюрьмы инквизиции. Через год он был выслан из России, когда император Александр узнал о его инсургентском прошлом. Позже он командовал восставшими против голландского короля бельгийцами уже в чине генерала, принимал деятельное участие в гражданских войнах в родной Испании.

Но за те месяцы, что он провел на Кавказе, он вызвал симпатию Ермолова — как храбрый кавалерийский офицер и человек глубокой европейской культуры. Соответственно, ему удалось близко наблюдать Алексея Петровича, и он рассказал много любопытного в своих мемуарах[72].

Ермолов произвел на аристократа-инсургента, немало уже повидавшего незаурядных людей, можно сказать, сокрушительное впечатление.

Этот совершенно свежий взгляд человека, незамутненный знанием о репутации Алексея Петровича и его прошлом, столь интересен для нас, что стоит предложить читателю основной корпус свидетельств Ван-Галена о Ермолове.

«На небольшом расстоянии от лагеря оба полка сделали привал в ожидании распоряжений от Ермолова. Неожиданно вместо адъютанта явился сам Ермолов, причем пеший и без всякой помпы. Едва солдаты заметили его на ближайшей возвышенности, как тотчас имя Алексея Петровича с неподдельным восхищением стало передаваться из шеренги в шеренгу, и вскоре колонны были оповещены о приближении этого великого человека. У нас в Европе нет такого обыкновения и нет слов, которые способны были бы передать оценку воинских достоинств главнокомандующего, какая выражается русскими солдатами, когда они называют его крестильными именами без упоминания фамилии. <…> Всем новоприбывшим офицерам было приказано на следующий день в шесть утра представиться главнокомандующему. Они были введены в кибитку Ермолова графом Николаем Самойловым, одним из четырех адъютантов генерала. Тот обнял знакомых офицеров, служивших под его началом в кампаниях 1812 и 1813 года. После чего долго беседовал с остальными офицерами. <…> Генерал проводил параллель между широкомасштабными военными действиями в Германии и войной в горах, где более необходимо обладать инстинктом, чем полководческими талантами, а в завершение порекомендовал им практически изучить такие различные методы ведения войны, как метод Фридриха и метод (тут он бросил взгляд на Ван-Галена) Мины (записки испанца написаны от третьего лица. — Я. Г.)».

Понятно, что Ермолову хотелось внушить офицерам с европейским боевым опытом принципиальную разницу между классическими методами ведения войны — отсюда и Фридрих Великий с его жестко отрегулированной системой ведения боя и генерал Франсиско Эспос-и-Мина, один из вождей испанских партизан в войне против Наполеона. Методы борьбы испанских герильясов давали представление о методах герильясов кавказских. Ермолову важно было предостеречь новоприбывших офицеров от следования шаблонам европейской войны.

В ермоловском мифе далеко не последнюю роль, как мы знаем, играла его внешность, особость которой Алексей Петрович максимально использовал. И Ван-Гален восхищенно подтверждает впечатление от этого титанического облика:

«Ермолов роста был высокого, сложения геркулесовского и чрезвычайно пропорционального, могучей комплекции: внешность имел благородную; черты лица его были не грубы, а само оно было исполнено достоинства и энергии; когда же он устремлял на кого-либо живой и проницательный взор, в нем читалась безукоризненная душа и возвышенная натура. Никто, учитывая его положение, не был менее склонен блистать заученными фразами: поистине мало кто нуждался в этом менее, чем Ермолов».

Для человека, впервые увидевшего Ермолова, человека отнюдь не глупого и не наивного, как уже говорилось, не знавшего репутации Алексея Петровича, для этого человека «безукоризненная душа и возвышенная натура» Ермолова оказывались вне сомнения. И свидетельствует это не о лицемерии и талантливом притворстве нашего героя, а о том, что натура его была бесконечно сложна и высокие душевные достоинства удивительным образом смешивались в нем с качествами совершенно иными.

Можно с вескими основаниями предположить, что эта роковая широта была мучительна и для самого Ермолова, когда «возвышенность натуры» шевалье сталкивалась с необходимостью действовать по методе патера Грубера… Отсюда странная для подобного человека рефлексия и самоуничижение.

Однако на отношение к горцам и персам эта рефлексия отнюдь не распространялась. Чеченцы, лезгины и персы существовали в мире, закрытом для «возвышенной натуры» и «безукоризненной души», равно как для «премягких чувств», растрогавших Грибоедова.

«Неприхотливость Ермолова была поистине спартанской. Несмотря на свой рост и могучее сложение, он никогда не пил крепких напитков и даже вина, разве что разбавленное, и то крайне редко; из различных поданных блюд едва ли отведал два; ел мало и торопливо, по большей части холодные закуски. По ходу разговора генерал много раз обращался к Ван-Галену, расспрашивая его о путешествии, только что завершенном, и утверждая, что Ван-Гален, без сомнения, первый испанец, посетивший Кавказ; естественно, разговор остановился на испанских событиях. „Господин майор, — иронически заметил Ермолов, — инквизиция в вашей стране всегда выступает с большой важностью, а вы, мне кажется, несетесь, очертя голову, так где же ей за вами угнаться <…>“.

Время отдыха Ермолов обычно проводил в занятиях, не требующих большой затраты сил. В странах, где столь часты случаи вероломства и убийств, он тем не менее не страшился выходить за пределы форпостов один, в сопровождении одного лишь проводника — весьма опытного в своем деле местного уроженца, а тот, как всякий черкес, никогда не расставался со своим смертоносным кинжалом. Ван-Гален, для которого все сие было внове, немало дивился такому поведению генерала, не скрывая своего удивления от его адъютантов, но те его уверили, что генерал не опасается предательства, поскольку уверен в себе и в том, что горцы его уважают; с другой стороны, генерал убежден, что, если он изменит свой образ действий, он незамедлительно потеряет свой авторитет среди непокорных народов».

Этот пассаж подтверждает самоуверенные утверждения Алексея Петровича относительно подавляющего воздействия самой его личности на горцев. Но при этом надо помнить, что ермоловский отряд, к которому и прибыл Ван-Гален, стоял в это время в окрестностях богатого и мирного аула Эндери (Андреевского). Жители аула меньше всего были заинтересованы, чтобы генерала убили на их территории. Это с неизбежностью повлекло бы уничтожение аула вместе с населением. Ермолов, разумеется, учитывал эти обстоятельства.

«Молодые адъютанты Ермолова принадлежат к лучшим семействам империи. Он обращается с ними отечески, воспитывает их своими советами и увещаниями: он держится в их обществе с братским прямодушием, в редкие минуты отдыха позволяя им любые развлечения, ограничивая их разве в игре или пьянстве; сии страсти порабощают поляков и русских еще в большей мере, нежели американцев. У Ермолова не было личного секретаря, он привык обходиться без оного; он сам составлял в своем уединенном кабинете большую часть деловых бумаг: тяжкий труд для одного человека, и нужно иметь очень хорошую голову, чтобы управлять областью, равной по своей протяженности нашему полуострову, включая Португалию, да еще, если управление ею, и особливо Грузией, сопряжено в настоящее время с препятствиями, вызванными жесточайшей войной, конца коей не предвидится».

Записки Ван-Галена «Два года в России» были впервые изданы в 1826 году и, стало быть, написаны еще во время проконсульства Ермолова. Но слова о том, что конца войне на Кавказе не предвидится, делают честь проницательности мемуариста и, возможно, отражают представления ермоловского окружения.

«Вечером, когда удалялось небольшое общество, образующее его семейный круг, как он его называл, Ермолов предавался различным трудам: либо завершал неоконченные дневные дела, либо читал — занятие, страстно им любимое с младых ногтей, из коего он, благодаря своей отличной памяти, извлекал немало пользы для себя. И, поскольку на часы он не смотрел, то выпускал из рук перо или откладывал книгу лишь тогда, когда его начинало клонить ко сну».

Сведения, сообщаемые Ван-Галеном относительно приватных занятий Ермолова, совершенно точны и ценны. Перо было важнейшим орудием Алексея Петровича в ночные часы — он писал огромное количество писем, помимо официальных документов, которыми он скорее всего занимался во время, так сказать, служебное, и что особенно существенно, он создавал в это время свои воспоминания о войнах с Наполеоном и вообще о докавказском периоде своей жизни. В то же время он вел дневник, который лег в основу его кавказских записок.

Непреодолимая любовь к фиксации действительности на бумаге, заставившая Ермолова исписать за свою жизнь тысячи страниц, тоже роднила его с Цезарем, который среди войн и гражданских смут нашел время для описания своих деяний. Разумеется, и тем и другим руководила не просто страсть к писательству. Им было необходимо оставить личные свидетельства, чтобы современники и потомки увидели реальность их глазами и по достоинству оценили сделанное ими.

Ван-Гален: «Немногие русские генералы, за исключением Суворова и, разумеется, Петра Великого, обладали в столь высокой степени прирожденным даром пробуждать к себе любовь у солдат. И впрямь мало кто в России так заботился о благоденствии своих подчиненных, как Ермолов, и так был скуп, когда дело касалось пролития их крови. „Мюрат, — говорил он, — своими шутовскими самонадеянными эскападами погубил больше французов, чем смогла бы положить их наша картечь“.

Вера войск в Алексея Петровича, как все называли его, была столь велика, что, когда он принимал командование какой-либо операцией, ни у кого не возникало сомнения в ее успешном исходе».

Позже, однако, Ван-Галену пришлось услышать отзыв о Ермолове, который его несколько смутил. Разговор произошел в иезуитской миссии в Моздоке. Возглавлявший миссию отец Энрике, надеясь найти сочувствие в католике-испанце, спросил его:

«— Как вам показался Ермолов?

Услышав краткий и неопределенный ответ, он заметил:

— Уж слишком вы простодушны, друг мой, из ваших слов я просто не узнаю хамелеона, о коем идет речь.

И святой отец привел различные случаи, имевшие место между Александром и знаменитым генералом, но мы о них умолчим, не будучи достаточно осведомлены в сем вопросе. Напоследок он сказал, что Александр счел разумным удалить генерала от своей особы, сделав его главнокомандующим над войсками, состоящими из отчаянных голов, для ведения войны против дикарей, дабы он окончил свои дни среди всевозможных бед и напастей».

Стало быть, версия, о которой мы говорили, — почетное назначение как изгнание из Петербурга, имела весьма широкое распространение, если о ней толковал иезуит в Моздоке. Возможно, это был отзвук разговоров между офицерами. Хотя тень опалы, лежащая на мощной личности Ермолова, могла только увеличить его популярность.

И дальше иезуит попытался открыть глаза «простодушному» Ван-Галену, сказав: «Ведь он всею своею политикой выказывает ненависть к любому иноверцу: он терпеть не может поляков и питает отвращение к священнослужителям любого вероисповедания, кроме собственного».

Ван-Гален понял, что речь идет об отношении Ермолова к католицизму и иезуитам, и не стал поддерживать этот разговор.

Обаяние Алексея Петровича, его ум, образованность и направление мысли пересилили обвинения иезуита. Тем более что Ван-Галену были известны некоторые факты, объясняющие поведение Ермолова.

Бывая у Ермолова в Тифлисе перед походом на Казикумух, о котором у нас пойдет речь, Ван-Гален стал участником и свидетелем любопытной сцены. Миссионер-капуцин отец Фелипе из католического монастыря просил Ван-Галена проводить его к Ермолову. «Ван-Гален <…> сообщил о его просьбе Ермолову во время обеда; тот усмехнулся, но не возразил и согласно кивнул. На другой день в условленное время Ван-Гален зашел в монастырь за отцом Фелипе и проводил его к Ермолову. Один из офицеров (разумеется, в полной форме) проводил капуцина в кабинет Ермолова; они застали его полуодетым, в окружении многочисленных офицеров в полной парадной форме, что представляло весьма забавный контраст. Генерал встретил его со своей обычной благожелательностью, беседовал с ним то по-итальянски, то на латыни, но все о каких-то незначительных предметах, и, прежде чем облачиться в мундир, повернулся в одной рубашке к святому отцу, одну руку положил ему на плечо, другою рукой провел по его груди и бороде, как бы намереваясь представить его обществу, и сказал: „Messieurs, il faut avoer que le P. Filipo c’est un bon diable!“ („Господа, следует признать, что отец Фелипе — чертовски славный малый!“)». Ван-Гален объясняет сарказм Алексея Петровича: «Тайный сыск правительства хорошо знал о секретной переписке нашего монаха кое с кем из иностранцев и врагов России, укрывшихся в Персии, — тех самых, что сеяли смуту в Грузии…»

Персидская тема не раз появляется в записках Ван-Галена. Так он тогда же в Тифлисе присутствовал при аудиенции, которую Ермолов дал эмиссарам Аббас-мирзы, в очередной раз предъявивших претензии на спорные территории.

«Взгляда, который бросил на них Ермолов, было бы достаточно, чтобы всякий, но только не эти безмерно коварные люди, тут же прервал свою льстивую речь. Окруженный офицерами Ермолов подозвал к себе своего толмача и приказал ему громко переводить эмиссарам, но не на персидский, а на грузинский (что чрезвычайно польстило толпе любопытствующих, которые собрались вокруг, не упуская ни единого слова из речи персов) следующее обращение:

— Царствованию варварства приходит конец по всему азиатскому горизонту, который проясняется, начиная с Кавказа, и Провидение предназначило России принести всем народам вплоть до границ Армении мир, процветание и просвещение, однако враги цивилизации пытаются вновь отнять у них эти блага. Я сам, собственными устами объявил персидскому двору о миролюбивых устремлениях моего государя Александра, но персы своими непрестанными тайными происками заставили увянуть пальмовую ветвь, которую я им принес; коль они не отваживаются открыто объявить войну, то пусть расскажут своему повелителю шаху, что русские орлы проникли дальше, чем кто-либо с древних времен; два месяца назад Персия имела возможность увидеть, как Россия отвечает на происки азиатского варварства, и убедиться, что генералы императора Александра твердой рукой карают дерзких и вероломных.

В то время как грузины, исполненные горделивой радости, слушали толмача, не отводя сияющих взоров от энергического лица генерала, которому они беспредельно верили, персы продолжали отвешивать церемонные поклоны и не могли дождаться часа, когда можно будет бежать от подобного позора».

В этом фрагменте есть несколько принципиальных вещей. Во-первых, то, что речь Ермолова переводится на грузинский и, соответственно, предназначена грузинам, которых генерал приглашает в союзники против их давних мучителей персов.

Во-вторых, фраза о русских орлах и древних временах. Это сочетание неизбежно приводит на память римские орлы — знамена легионов. Римские легионы доходили до берегов Каспия, но в неприступные горы Дагестана они не проникали. А легионы Ермолова проникли.

В-третьих, Ермолов фактически дезавуирует свои договоренности с персами в 1817 году — «пальмовая ветвь увяла». Это говорится в 1820 году, сразу после безжалостного подавления мятежа в Имеретии, о чем проконсул напоминает персам и грузинам.

И главное — проконсул Кавказа декларирует смысл своей миссии: «Провидение предназначило России принести всем народам <…> мир, процветание и просвещение».

И произносится эта речь в канун похода на Казикумыкское ханство, владетель которого теснейшим образом связан с Персией.

В записках Ван-Галена, который и сам был человеком сильным и ярким, сконцентрированы ценные для нас сведения — быт, личность, идеология Ермолова. И мы можем сказать искреннее спасибо генералу Бетанкуру, испанскому военному инженеру на русской службе, занимавшему пост директора Главного управления путей сообщения, и флигель-адъютанту князю Андрею Борисовичу Голицыну за то, что они убедили Александра принять неизвестно откуда взявшегося испанского офицера на службу и определить его к Ермолову.

8

Иллюзия, владевшая Ермоловым, что несколько жестоких и решительных ударов заставят горцев смириться, доказав им «право сильного», постепенно рассеивалась. Военные действия приходилось вести постоянно.

Напор Ермолова привел к результату прямо противоположному тому, на который он рассчитывал. Проконсул в своем презрении к «азиятам» не понял особенностей их психологии. То, что Алексею Петровичу казалось естественным: принципиальное изменение привычного образа жизни и беспрекословное подчинение русскому начальству, горцам представлялось катастрофой и крушением того мира, в котором они только и чувствовали себя людьми, достойными отцов и дедов.

Очевидно, цивилизационный потенциал Римской империи превосходил потенциал империи Российской. Римляне делали покорившиеся народы своими союзниками. «Союзники» — это был юридический термин.

Союзники Рима, принимая на себя определенные обязательства, постепенно вливались в «римский мир».

Горские племена под союзничеством имели в виду нечто иное — взаимный нейтралитет без всякого посягновения на их традиционный уклад.

Одним из трудно разрешимых противоречий оставалась набеговая традиция. Для искоренения ее требовалась добрая воля обеих сторон. И главное — длительное время для адаптации горской молодежи к новым представлениям о самореализации.

Ермолов торопился. Он писал Воронцову: «Образование народов принадлежит векам, не жизни человека», но не намерен был положить жизнь на перевоспитание горских народов. О веках речи не было. Ему нужны были быстрые и очевидные результаты. И если в апреле 1817 года он убеждал Закревского, что «не оружием намерен наказывать, а под покровительством оного наказывать деньгами», то с осени 1818 года именно оружие и стало главным способом наказания и перевоспитания горцев.

Военные действия шли на всем пространстве Северо-Восточного Кавказа. Сам Ермолов разгромил акушинцев — одно из самых сильных вольных горских обществ Дагестана, чьи воины пришли на помощь ополчению аварского хана. Последствия побед были традиционны: «Селение Большой Джангутай имело до 600 дворов, и в нем был дом брата Аварского хана довольно обширный.

Все приказано истребить, кроме одной небольшой части селения, которую оставили в пользу пришедшим просить пощады жителей, которые, всего лишившись, должны были проводить зиму без пристанища. От них узнали мы многие подробности и что Гассан-Хан имел немало войска, ибо в помощь к нему приходили живущие на Койсу народы».

Начиналась консолидация сил сопротивления завоевателям. Пока это был бессистемный процесс, но Ермолов вполне оценил опасность тенденции.

«На другой день послал я отряд разорить селение Малый Джангутай 200 дворов, но дальше не пошел, ибо выпал глубокий снег и начались довольно сильные морозы. Старшины многих деревень пришли просить помилования, и мне приличествовало даровать пощаду».

Алексей Петрович еще надеялся, что акции устрашения приведут к тотальной покорности…

Поскольку мы не пишем истории войны на Кавказе — у нас другая задача, то нет необходимости придерживаться строгой хронологичности. Для нас важнее смысловая логика сюжета.

Одной из постоянных забот Алексея Петровича после возвращения из Персии и решительного запрета на антиперсидские интриги было доказывать Петербургу свое миролюбие. Каждое свое сколько-нибудь значительное действие он скрепя сердце тщательно обосновывал.

28 июня 1819 года в канун крупной операции, имевшей фундаментальное значение для его общего стратегического плана, Ермолов доносил начальнику Главного штаба генерал-адъютанту князю Волконскому: «Сего июня 22 числа прибыл я на Кавказскую Линию. По сделанному прежде распоряжению приказал я начальнику корпусного штаба генерал-майору Вельяминову войти с отрядом войск в земли Андреевских владельцев и расположиться у селения Андреевского, коего жители прежде чрез депутатов просили о защите их войсками, и потом, внушениями дагестанских народов, поколебались в верности. Теперь мерами кроткими приводятся они в покорность».

Аул Эндери (Андреевское), населенный кумыками, по многолюдности и зажиточности, равно как и по расположению, открывавшему путь вглубь Дагестана, играл в планах Ермолова чрезвычайно важную роль. Базируясь на Эндери, получая от его жителей продовольствие, можно было свободно оперировать на большом пространстве.

Для того чтобы закрепить за собой эту стратегическую позицию, Алексей Петрович решил воздвигнуть над селением большую крепость, батареи которой должны были господствовать над окружающей местностью.

Крепость решено было назвать «Внезапная». Она должна была, помимо сказанного, отсечь земли кумыков от Чечни.

Строительство Внезапной было подготовкой к большому походу в Дагестан. Ермолов в рапорте Волконскому обосновал необходимость этого похода, объединив две наиболее болезненные для него проблемы: происки Аббас-мирзы и возможные измены ханов.

«В Грузии оставался я наблюдать, до какой степени могут успевать происки Шахского сына, Аббас-Мирзы, старающегося возмутить пограничные наши Татарские области. В одной из них, называющейся Шамшадэльскою дистанциею, обнаруживаются некоторые беспокойства, но думаю, кончатся побегом нескольких семейств и важных следствий никаких не будет. Успел я вовремя схватить начальника сей дистанции и отправить его в Россию.

Генерал-лейтенант Мустафа, Хан Ширванский, явные делает измены, сношения его с Аббас-Мирзою беспрерывны, и сей последний чрез него пересылает деньги к изменнику, Аварскому Хану, для возбуждения народов Дагестана.

Они собираются в больших силах сделать нападение на Кубинскую провинцию. Там войск чрезвычайно мало, но не ожидаю ничего важного, разве возмутится самая провинция, где неприятели по единоверию сильную имеют партию.

Впрочем, в жаркое время, не думаю, чтобы горцы решились на какое предприятие, и войска наши, расположенные у селения Андреевского, слишком близки к собственным землям их, чтобы осмелились они удалить все свои силы и идти на Кубу, а с силами малыми ничего не сделают. Но терпеть может владение верного нам Хана Кюринского, против которого озлоблены они за его к нам преданность.

Жалею, что войска, назначенные на укомплектование, прибудут поздно по затруднениям, которые встретил я в приуготовлении для них продовольствия. Я мог бы вскоре рассеять замыслы бунтующего Дагестана и устыдить коварного Аббас-Мирзу в гнусных его происках.

Недавно весьма, под конвоем 200 человек конницы, препроводил он деньги к Хану Ширванскому, который с чиновниками своими отправил их в Дагестан.

Невежество Аббас-Мирзы представляет ему народы Дагестана столько же страшными для России, сколько могут быть таковыми авганцы для Персии, и, с первыми в связи, думает он положить твердую ограду своим пределам со стороны нашей».

Докладывая в Петербург о своих оперативных планах, касающихся чеченцев ли, дагестанцев ли, Ермолов пользовался каждым случаем, чтобы подготовить высшую власть к своим радикальным действиям против ханств, равно как и напоминая о персидской опасности.

1 июля он доносил начальнику Главного штаба, понимая, что его рапорт попадет в руки императора: «К отряду войск, расположенному при селении Андреевском, прибыл я 1 числа июля, и жителей оного, мгновенно возмущенных, нашел покойными; пребывание наше в сем месте наводит страх горским народам, ибо здесь были их все связи, главнейший и почти единственный торг их».

Контроль над Эндери, стало быть, был важным звеном в организации блокады дагестанских мятежников. При этом Ермолов доводит до сведения Петербурга и гуманный аспект пресечения торговых связей горцев, осуществлявшихся через Эндери:

«Недавно еще строгим настоянием моим и усердием определенного здесь старшего владельца, прекращен торг невольниками, которые свозились из гор и дорогою весьма ценою продавались в Константинополь. Большая часть таковых были жители Грузии, похищаемые лезгинами, и немало было солдат наших».

Пресечение работорговли было делом святым. Но любопытно, как сочетались в поведении Алексея Петровича ясное представление о нравственных запретах, делавшее работорговлю отвратительным преступлением, и способы, которыми он старался это преступление наказать и пресечь.

Давыдов — бесспорно, со слов самого Ермолова — свидетельствовал: «Захватив однажды большое количество пленных чеченцев, Ермолов выдал лучших пленниц замуж за имеретян, а прочих продал в горы по рублю серебром. Это навело такой ужас на чеченцев и прочих горцев, что они с того времени лишь изредка выхватывали наших в плен, и то не иначе как по одиночке».

Вырученные деньги Ермолов, естественно, употребил на корпусные нужды.

И далее Алексей Петрович разъясняет смысл строительства крепости над Эндери и очерчивает следующие за этим действия:

«Высочайшее соизволение на учреждение здесь укрепления теперь уже приносит ощутительную пользу, ибо самые владельцы сих земель, мало весьма различествующие от разбойников, и много, по связям с чеченцами и прочими горскими народами, причинявшие доселе нам зла, постигают необходимость оставить ремесло злодеев и покорностию снискивать покровительство. Отнятая свобода делать зло и наказание за преступления, доселе никогда не взыскиваемые, конечно, с первого разу не приобретут нам здешних народов привязанность, но нет сомнения, что весьма скоро уразумеют они пользу в охранении жизни и собственности, которые отъемлет безнаказанно каждый, имеющий силу, и сие легко приучит их к нашей власти. Теперь уже люди, имеющие состояние и по свойствам не наклонные к разбоям, преданы нам совершенно.

Большую весьма получаем мы выгоду, удаляя левый фланг Линии от Терека. Здесь места чрезвычайно здоровые, и мы избавимся той смертности, которую производят низменные берега Терека и непроходимые камыши, их покрывающие.

Акушинский народ, о котором имел я честь доносить прежде, остановился до сего времени делать нападения на Кубинскую нашу провинцию. Но дабы не мог разорить владения верного нам Хана Кюринского, по распоряжению моему, генерал-лейтенант Вельяминов 1-й отправил генерал-майора князя Мадатова в Кубу, где составится отрад из полуторы тысячи человек пехоты, при шести орудиях, и трех сот казаков, при двух конных орудиях, который выступит за реку Самур и предупредит неприятеля, буде обратится он на Кюраг и Чираг. По причине пребывания войск у селения Андреевского и возможности в скором времени вступить в горы, неприятель не решится идти в больших силах, или даже и совсем оставить предприятие.

К отряду генерал-майора князя Мадатова присоединена будет татарская конница от Ханств Ширванского, Шекинского и Карабагского, которую потребовал я с тем намерением, чтобы иметь в руках залоги в верности Ханств, ибо Мустафа, Хан Ширванский, делает явные измены, и на верность Хана Карабагского никак положиться невозможно. В нынешнем году спокойствие в Ханствах для успеха дел наших необходимо, и имею надежду, что все произойдет по желанию.

Прозорливым попечением Государя Императора будет дано спокойствие странам здешним прекраснейшим, и умножение войск, не нанося бедствий народам, но являя власть в виде достойном, научит их для собственного блага покорствовать оной».

Внезапная возводилась быстро и основательно.

Ермолов реализовал свой план постепенного расчленения кавказского пространства системой укреплений для жесткого контроля за каждым сектором.

Цылов вспоминал: «Стены крепости были возведены из сырого кирпича, руками солдат; они же приготовляли и самый кирпич из глины, смешанной с соломенною трухою или, как туземцы называют, с саманом. Вторично я был бессменным ординарцем при Алексее Петровиче, и мне же было поручено построение этой новой крепости под главным распоряжением обер-квартирмейстера подполковника Верховского. Крепость Внезапная строилась также при беспрерывных набегах акушинцев, упорно тревоживших работы. Алексей Петрович мало на кого надеялся; где только можно он лично и зорко следил за точным исполнением его приказаний не только офицерами, но и рядовыми; в походах и в сражениях постоянно был хладнокровен и шутлив; в своих распоряжениях весьма осторожен. Эти его свойства, а также опытность, внушали к нему доверие всех его подчиненных, что каждый был уверен, что не встретит неприятеля, который бы мог воспользоваться оплошностью отряда, идущего на бой. Он весьма часто припоминал всем поговорку: „Осторожность есть мать премудрости“, — и прибавлял, что эту прекрасную поговорку он запомнил еще из прописи, по которой учился писать».

Нельзя сказать, что молодой Ермолов исповедовал эту мудрость, но, безусловно, первые же годы на Кавказе сделали «пропись» актуальной. Настолько актуальной, что он решил следовать ей, когда в 1826 году началась наконец война с Персией, и эта осторожность, как мы увидим, была поставлена ему в вину и сыграла роковую роль в его судьбе.

Создание системы крепостей было настойчивой идеей Алексея Петровича с самого начала. «Настаивай и подкрепи мнением своим представление мое об устроении в здешнем краю крепостей и сформирование для них постоянной обороны», — писал он Закревскому.

Густая система крепостей и других укреплений необходима была для осуществления блокады.

Горцы прекрасно понимали значение крепостей. По свидетельству того же Цылова, 18 августа 1819 года акушинцы и их союзники в числе десяти тысяч воинов начали военные действия против строителей крепости и охранявших ее войск, но были отбиты.

Это стало непосредственным поводом для карательной экспедиции.

Поход был трудный. Цылов вспоминал: «Главнокомандующий с отрядом выступил против них из крепости Внезапной и настиг горцев при селении Горячеводском. Истребив их жилища, он вторгнулся во владения коварного врага нашего Сурхай-хана, а далее, направя отряд к селению Лаваши, шел путем почти непроходимым; приходилось употреблять неимоверные усилия для прорубки дремучих лесов. Силою воли и благоразумия Алексей Петрович достиг до Лаваши, где горцы, сосредоточенные в больших силах и возбужденные одним из предводителей, Амалат-беком, решились защищаться до последней капли крови, под прикрытием возведенных ими огромных завалов. 18 декабря отряд под личным предводительством Алексея Петровича без всякого действия должен был стоять на одном месте до самого полудня, так как в это время был столь сильный в горах туман, что в двух или в трех шагах нельзя было различить предметов. Авангард наш набрел неожиданно на один неприятельский завал и завладел им без выстрела, потому что испуганный неприятель, приняв авангард за штурмующие колонны и убоясь превосходства сил, ретировался. К двум часам прояснилось: горцы, увидя русских, близко подошедших, открыли такой жестокий огонь, что Алексей Петрович, не откладывая ни минуты, повелел штурм завалов. Пук знаков отличия военного ордена, сжатых в руке его, был самою блистательною речью. Войско наше быстро двинулось вперед, штыки склонились грозно стальным гребнем, и толпы горцев обратились вспять, как вихрем гонимое стадо».

Цылов здесь явно совместил две операции.

В конце августа Ермолов, выступив из Внезапной, разгромил ополчение хана Аварского на реке Сулак и, как он рапортовал в Петербург: «сделал марш в горы, пользуясь общим ужасом и бегством и местами почти непроходимыми, так что с трудом мог провести два легких орудия; истребил несколько селений, весь на полях хлеб и ни одного не встретил на пути человека. До такой степени рассеялся неприятель».

Декабрьская операция, о которой вспоминает Цылов, — это был второй поход на Акушу, о котором речь впереди.

Ермолов действительно не знал поражений и нес минимальные при этом потери. Он объясняет это главным образом наличием у него артиллерии, которая производила на горцев сокрушительное впечатление и которой они еще не научились ничего противопоставлять. Он не втягивался в вязкие лесные бои, где горцы, великолепные стрелки, имели все преимущества. Его отряды предварительно расчищали необходимое пространство.

Значительную роль играло конечно же его магнетическое влияние на солдат.

Надо иметь в виду, что «старых кавказцев», тех классических кавказских ветеранов, с которыми Розен, Воронцов и Барятинский совершали свои подвиги, еще не существовало. Ермолов застал на Кавказе и в Грузии некоторое количество солдат, служивших при его предшественниках. Но это была не самая лучшая школа. Это были храбрые солдаты с малым опытом горной и лесной войны.

Грозные кавказские полки, имена которых мы встречаем в более поздних воспоминаниях — Апшеронский, Ширванский, Куринский, Тенгинский, Навагинский, — прибыли на Кавказ в 1819 году и закалялись, обучались уже в ермоловское время.

Было и еще одно обстоятельство: горцы еще не освоили — и долго не освоят — эффективные способы войны с регулярными войсками. Собираясь большими массами, рассчитывая на свою безоглядную доблесть и искусство ближнего боя, они пытались противостоять русским в открытых столкновениях.

Судя по описаниям боевых ситуаций, Ермолов использовал в этих столкновениях те же методы, какими пользовался в европейской войне — с поправкой на особенности местности: старался избегать лобовых атак и применял глубокие обходы и удары по противнику с тыла. Ну и громил его артиллерией.

Что же касается стратегических установок, то недаром его молодость прошла в войнах с Наполеоном. Он многое усвоил. Наполеоновский принцип стремительных ударов по разбросанным в пространстве войскам противника, с тем чтобы не дать ему сконцентрировать свои силы, прославивший молодого Бонапарта в Итальянском походе, был в высшей степени эффективен на Кавказе.

До эпохи Шамиля горские народы не выработали механизма быстрой концентрации сил на нужных направлениях.

«Наполеоновским» принципом Ермолов пользовался сам и приучал к нему своих подчиненных. Готовясь к походу в Акушу в конце 1819 года, он давал наставления Мадатову, действовавшему автономно.

Инструкция Мадатову написана была на французском языке, который он понимал, но говорил на нем плохо. Это был особый знак уважения, который должен был польстить самолюбивому Мадатову с его «светскими» претензиями:

«Господин генерал-майор князь Мадатов!

Гнусная измена уцмия в то время, когда вы заботились единственно о благе его семейства и о средствах возвратить ему милость правительства, поставила вас в необходимость прибегнуть к оружию, и я вполне доволен как мерами, благоразумно вами принятыми, так и исполнением оных, доказывающих деятельность и мужество, вас отличающие. Многочисленные народы, против коих вы должны действовать, не могут быть иначе предупреждены в своих предприятиях, как быстротою, вами так успешно приводимою в действие; возвращаясь всегда в ваш укрепленный лагерь, вы лишаете их способов нападать на вас и оставляете их в неизвестности о ваших намерениях».

Письма-предписания Ермолова Мадатову содержат весьма значимые сведения.

Если Греков продолжал давление на чеченцев на севере, опираясь на Грозную, а Ермолов со своим отрядом, базируясь на крепость Внезапную, нависал над Дагестаном с северо-востока, готовясь обрушиться на Акушу, то Мадатов оперировал на юге Дагестана в мятежной области Табасарань, граничащей с владениями каракайдакского уцмия.

28 августа Ермолов писал Закревскому из Внезапной: «Мадатов наш командует пречудесным войском, с ним собранные с ханства татары и весьма мало войск наших».

Особенность отряда Мадатова заключалась именно в присутствии местных формирований — конницы Кюринского ханства, с Табасаранью граничащего, чей владетель Аслан-хан демонстрировал полную лояльность русским. Ермолов придавал большое значение участию в боевых действиях на стороне России кавказцев. Мадатов в этом отношении был идеальным командиром — карабахский уроженец, знавший местные нравы и владевший местными языками.

Ермолов во что бы то ни стало хотел противопоставить одни кавказские народы другим. Так, во время похода на Акушу он включил в состав своего отряда воинов главного союзника русских в Дагестане шамхала Тарковского. «Со мною находился шамхал, — писал он в записках, — которому поручил я начальство собранных подвластных. Не имел я ни малейшей надобности в сей сволочи, но потому приказал набрать оную, чтобы возродить за то вражду к ним акушинцев и посеять раздор, полезный на предбудущее время».

Готовясь к походу в Дагестан и считая этот поход решающим, Алексей Петрович направил Мадатову предписание, которое свидетельствует о появившейся в отношении Ермолова к покоряемым народам гибкости:

«Господину генерал-майору и кавалеру князю Мадатову.

Государю императору донес я о действии вашем в Табасарани, отдавая должное уважение благоразумным распоряжениям вашего сиятельства и быстрому исполнению оных.

Я не упустил поставить на вид доверенность, снисканную вами у подчиненных вам мусульман, которые столь храбро сражаются под вашею командой. <…> Из последних действий ваших сужу я, что должен быть большой страх, между врагами нашими, ибо и добыча досталась войскам богатая, и что всего более, захвачены женщины и дети. Здесь редки весьма подобные случаи и потому должны производить полезные впечатления и послужить к убеждению их уклоняться от беспокойств и искать покровительства нашего. Потеря имущества не легко и не скоро вознаграждается. Одобряю весьма, что возвратили захваченных женщин; не говорю ничего и против освобождения пленных, ибо полезно вразумить, что русские великодушно даруют и самою жизнь, когда не делают упрямой и безрассудной защиты. <…> В рассуждении пленных, предлагаю вашему сиятельству к соблюдению впредь, следующее замечание: внушить войскам, чтобы не защищающегося, или паче, бросающего оружие, щадить непременно; при малейшей защите истреблять необходимо и, тем пользуясь, не обременять себя излишним и тягостным числом пленных».

Письмо, датированное 11 сентября 1819 года, не столько предписание, сколько одобрение уже принятых решений. Мадатов, знающий местные нравы, не отягощенный комплексом Цезаря, понимал, что одним устрашением должного результата не добьется. И он, командуя местными ополчениями против других местных ополчений, попытался примирить враждующие стороны и выступить в качестве третьей — высшей — силы.

Это было плодотворно, и Ермолов это понял.

Он уже осознавал, что его уверенность в замирении Кавказа серией сокрушительных побед над мятежниками не безусловна. А для эффективного осуществления военно-экономической блокады наиболее опасных народов необходима лояльность их соседей. Блокировать весь Кавказ было невозможно.

Гуманные жесты Мадатова могли привлечь на сторону России жителей ханств, от большинства владетелей которых Алексей Петрович твердо решил избавиться.

Ермолов готовился к решающему удару по акушинцам. В ноябре он вызвал из Табасарани, уже усмиренной, Мадатова с его татарской конницей и начал предварительные переговоры с противником.

«Акушинцам отправил я бумагу, — вспоминал он в записках, — коей требовал, чтобы они дали присягу на верность подданства императору, прислали лучших фамилий аманатов, не давали у себя убежища неблагонамеренным и беглецам, возвратили имеющихся у них русских пленных».

Это были те же самые стандартные требования, которые он предъявлял и чеченцам и на которые акушинцы, защищенные горами, еще менее чеченцев склонны были обращать внимание.

«Обещал, если не согласятся, наказать оружием и взять главный город, Акуша называемый. Жителям провинции Мехтулли (лежавшей перед землями акушинцев. — Я. Г.), коих акушинцы склонили на свою сторону, послал я объявить, что если не останутся покойными в домах своих, разорю их до основания и пленных отошлю в Россию. Сии были в ужасном страхе…»

Последняя угроза — ссылка в Россию — была одной из самых действенных. Подобная мера уже практиковалась.

28 августа 1819 года Алексей Петрович запрашивал Закревского: «Спроси князя Петра Михайловича (Волконского. — Я. Г.), где назначит он места, куда бы да мог я посылать отсюда на службу разные народы? У меня здесь столько шатунов, возмущающих спокойствие людей, готовых быть добрыми подданными государя. Хотел я чеченцев и кабардинцев отправлять в Сибирь в войска, но не знаю, как оттуда посланные даже в работу (каторжную. — Я. Г.) уходят без больших затруднений. В одном ханстве Шекинском имею я таковых недавно возвратившихся из Сибири 22 человека. Есть в Персии и даже здесь в Андрее был один. Они проходят чрез киргизов, а бухарцы как единоверцев принимают хорошо и дают всякое пособие — в прошедшем году несколько чеченцев отправил я на Камчатку из предосторожности от побегов, но сам я знаю, что это худое средство, ибо многие со временем могли бы быть годными, а не каждый вынести далекий путь может. Нельзя ли на остров Эзель в Финляндии или Архангельск? Здесь есть разные беки, беи — то есть владельцы, которые почитают храбростью и удальством собственными руками убивать своих подвластных. Нельзя наказывать их как преступников, пока законы наши не будут распространены на них, особливо когда между здешними народами подобные деяния приемлются отличием; но нельзя вразумить их, что то преступление, иначе как некоторым смирением и таковых, по мнению моему, надобно определять в службу унтер-офицерами, как людей, принадлежащих высшему сословию или здешнему дворянству. У меня теперь уже сидит один в крепости ребенок едва 18 лет возраста и уже убивший двух человек, о чем никто не сказал ни слова, как о происшествии весьма обыкновенном. Он из владельцев и хорошей фамилии отправится с кадрами в Россию. Итак, мне надобно разрешение, куда в дальние места отправлять простолюдинов в солдаты, и куда не столь далеко отправлять людей лучшего происхождения в унтер-офицеры».

Очевидно, Ермолов и в самом деле не сознавал, какой психологической катастрофой является для горца любого социального статуса перемещение из традиционной среды в незнакомый, непонятный, враждебный и страшный мир — солдатом ли, унтер-офицером ли — совершенно неважно… Подобная практика не могла в обозримое время сломать традиционные представления горца, но гарантированно могла вызвать еще большее озлобление и ненависть.

Причем Алексей Петрович, стоя на страже законности, не считает это наказанием, но неким способом «смирения».

Его возмущение произвольными убийствами на первый взгляд противоречит его собственному представлению о своем праве распоряжаться жизнями горцев — в том числе женщин и детей. Но он приказывал убивать во имя рациональной и, по его убеждению, законной цели. Он, таким образом, рассчитывал установить прочный мир и привести горские народы к благоденствию под милосердной властью российского императора. Необузданный деспотизм и кровавое самодурство ханов и более мелких владетелей были ему отвратительны.

Он был уверен, что во имя будущего мира на Кавказе он должен был демонстрировать свою несгибаемость.

9

Греков теснил чеченцев. Мадатов усмирил Табасарань. Но Ермолова не покидало ощущение ненадежности ситуации. Аварский хан снова собрал сильное ополчение.

Аварцы напали на шамхала Тарковского, и тот с трудом отбился. Акушинцы захватили земли лояльного русским вольного общества Гамри-Юзен и чрезвычайно затруднили связь основных сил Ермолова с отрядом Мадатова. Хан Казикумыкский вел себя двусмысленно. Равно как и сильный ширванский владетель Мустафа-хан, на которого вначале Ермолов возлагал большие надежды. Уцмий Каракайдакский откровенно перешел на сторону противника.

Имеет смысл поподробнее рассмотреть поход на Акушу, чтобы представить себе типичную ермоловскую операцию.

Поскольку поход был первой операцией такого масштаба, Алексей Петрович подробно описал и военную, и дипломатическую стороны дела. Это в некотором роде «энциклопедия» не только действий, но и представлений Ермолова на первом этапе его Кавказской войны.

Базой для наступления на Акушу выбран был город Тарки, резиденция шамхала. Туда вызван был Мадатов.

Ермолов писал в воспоминаниях: «В селение Шора соединил я все войска, и отряд генерал-майора Мадатова прибыл из Карабудагента. Незадолго перед сим акушинцы в довольно больших силах занимали гору Калантау, через которую лежит лучшая дорога в их владения. Подъем не менее шести верст и в некоторых местах чрезвычайно крутой, затруднял всход на гору; неприятель, с удобностию защищая оный, мог причинить нам чувствительный урон; но мне удалось посредством шамхала внушить акушинцам, что они раздражают русских, занимая землю, принадлежащую Мехтулинской провинции, находящейся под их покровительством. Они оставили гору Калантау, и сие немало облегчило мои предприятия».

Удивительно! Акушинцы — один из наиболее сильных и воинственных дагестанских народов. И они послушно отказываются от выгоднейшей позиции под влиянием более чем сомнительного аргумента. Какая им разница — раздражат они русских или нет, если те идут их завоевывать?

Возможно, акушинцы надеялись договориться с Ермоловым и избежать войны, но скорее всего они рассчитывали завлечь русские войска как можно глубже в горы, где рельеф работал на них.

Ермолов прибег к испытанным средствам: глубоким обходам флангов неприятеля и мощному артиллерийскому обстрелу, психологически подавляющему горцев. Он уже научился пользоваться особенностями горного рельефа, дающего возможность скрытно приближаться к позициям противника. Новым было и значительное участие «татарской конницы» — ополчения шамхала и отрядов, присланных теми ханами, что еще демонстрировали свою лояльность.

«Судя по твердости неприятельской позиции, я решался на довольно значительную потерю, и она, конечно, была бы таковою, если бы отряд генерал-майора князя Мадатова нашел сопротивление при переправе и были заняты трудные места, которые прошел он без выстрела. Но тогда уже встретил его неприятель, когда, воспользовавшись местоположением, мог он развернуть свои силы и уже начинал обходить конечность правого его крыла, после чего вскоре укрепления подверглись действию артиллерии. Сражение вообще продолжалось около двух часов, неприятель не успел употребить четвертой части сил своих, затруднения в переправе на правый берег реки не допустили обратить таковых, которые бы в состоянии были остановить успехи генерал-майора князя Мадатова, коего решительное и весьма быстрое движение было главнейшею причиною его бегства.

Потеря наша, вместе с татарскою конницей, не превзошла пятидесяти человек, что, конечно, не покажется вероятным.

Во весь переход 20 декабря не видали мы неприятеля; посланные в разъезд партии открыли, что жители из всех деревень вывозят в горы свои семейства, угоняют стада. Конница наша взяла несколько пленных, отбила обозы и множество скота. В селениях находили имущество, которое жители спасти не успевали.

Приказано было истреблять селения, и, между прочим, разорен прекраснейший городок до восьмисот домов, Уллу-Айя называемый. Отсюда с такою поспешностью бежали жители, что оставлено несколько грудных ребят.

Разорение нужно было, как памятник наказания гордого и никому доселе не покорствовавшего народа; нужно в наставление прочим народам, на коих одни примеры ужаса удобны наложить обуздание.

Многие старшины деревень пришли просить помилования; не только не тронуты деревни их, ниже не позволено войскам приближаться к оным, дабы не привести в страх жителей. На полях хлеб их, все заведения и стада их остались неприкосновенными.

Великодушная пощада, которой не ожидали, истолковала акушинским народам, что одною покорностью могут снискать свое спасение, и уже многие являлись с уверенностью, что они найдут снисхождение. <…>

Собравшиеся жители и главнейшие из старшин всех селений приведены были к присяге на подданство Императору в великолепной городовой мечети, войска были под ружьем и сделан сто один выстрел из пушек.

Я назначил главным кадием, бывшего в сем звании незадолго прежде и добровольно сложившего оное старика, известного кроткими свойствами и благонамеренностью, и выбор мой был принят акушинцами с удовольствием. От знатнейших фамилий приказал я взять двадцать четыре аманата и назначил им пребывание в Дербенте. Наложена дань ежегодная, совершенно ничтожная, единственно в доказательство их зависимости. Они обязались никого не терпеть у себя из людей, правительству вредных, были признательны за пощаду и видели, что от меня зависело нанести им величайшие бедствия. Мне, при выражениях весьма лестных, поднесена жителями сабля, в знак особенного уважения.

Многим из отличнейших людей, в особенности пяти кадиям, начальствующим в магалах или округах, роздал я приличные подарки; некоторых, потерпевших разорение, наделил скотом, отбитым во множестве».

Приказ, изданный Ермоловым после этой победы, звучал так:

«Января 1-го дня, 1820 г. № 1. В Дагестане.

Труды ваши, храбрые товарищи, усердие к службе, проложили вам путь в середину владений акушинских, народа воинственного, сильнейшего в Дагестане. Страшными явились вы пред лицом неприятеля и многие тысячи не противостали вам, рассеялись и бегством снискали спасение. Область покорена и новые подданные великого нашего государя благодарны за великодушную пощаду. Вижу, храбрые товарищи, что не вам могут предлежать горы неприступные, пути непроходимые. Скажу вам волю императора — и препятствия исчезают пред вами, заслуги ваши смело свидетельствуют пред государем императором, и кто достойней из вас не одарен его милостию?

Командир отдельного Грузинского корпуса генерал Ермолов».

Приказ этот интересен не только обращением к солдатам, не только патетическим своим тоном, но и уверенностью — искренней! — в праве покорения Акуши. «Новые подданные» должны быть благодарны «за великодушную пощаду». Если бы не великодушие завоевателей — они могли быть истреблены.

Один из офицеров, участников Акушинской экспедиции, вспоминал: «Главнокомандующий <…> отдал по корпусе приказ, который привел нас всех в восторг. Мы беспрестанно читали, повторяли этот приказ и вскоре знали его наизусть».

На это Алексей Петрович и рассчитывал.

10

Воевавший под началом Ермолова офицер Иосиф Дубецкий предложил в воспоминаниях вполне резонное объяснение неудач горцев в этот период: «У кавказских горцев, как и у всех полудиких народов, самосохранение есть душа военной тактики. На сем основании все кавказские племена, не исключая даже лезгин и чеченцев, грозны в нападениях внезапных, страшны в лесах, в ущельях, в скалах, в завалах, одним словом, везде, где можно убивать других и не быть убиту самому. Но чтобы горцы в чистом поле вступивши с хладнокровием в открытый бой с неравными силами, это бывает весьма и весьма редко, и то в затруднительных обстоятельствах. За всем тем это народ удивительной храбрости, а самоотвержение их бывает невероятное. Зато распорядительность в делах большею частию бывает очень дурная, а дух свободы, разрушая дисциплину и единство в действиях, приводит их военные предприятия к результатам безуспешным и нередко разрушительным для них самих».

Акушинцы предпочли изобразить покорность. Насколько она была искренняя, продемонстрировал случай, зафиксированный участником похода офицером Д. Н. Бегичевым и опущенный Ермоловым в его записках:

«После совершенного поражения на реке Мкасе и взятии нами с величайшими усилиями, один за другим, семи укреплений, построенных в ущельях и утесах, все сопротивлявшиеся нам акушинцы разбежались, а мы, продолжая уже беспрепятственно следование наше к городу Акуши, узнали, что на встречу к нам высланы все старшины в числе 150 человек; между ними был и кадий (из селения Мокагу). Я был личным свидетелем тому, что этот кадий вышел вперед всех и, остановившись в недальнем расстоянии от корпусного командира, начал в самых дерзких выражениях говорить, что одержанная нами победа ничтожна, и что хотя потеря с их стороны довольно значительна, но для целого народа, известного храбростию и воинственным духом своим, полученная нами временная поверхность ничего не значит, что у них осталось еще много войска и они могут не только прогнать русских, но и истребить всех до последнего. — „Взгляни“, продолжал он, указывая на узкие тропинки по горам, — „вспомни, что это те самые места, на которых была рассеяна, разбита и совсем уничтожена предками нашими, в десять раз могущественнее русского государя многочисленная армия Надир-шаха, который сам избавился от смерти поспешным бегством: так может ли после того горсть русских покорить и предписать нам закон?“ — Глаза его блистали от ярости. Я был в это время ближе всех к генералу, и опасаясь, чтобы фанатик, в исступлении своем от ярости не бросился на него с кинжалом, приготовился встретить его при первом малейшем движении, и не спускал с него глаз, держа в руке пистолет с взведенным курком; многие из окружавших генерала обнажили было свои сабли, но он удержал нас и, с величественною, грозною осанкою своею, опершись на саблю, выслушал его хладнокровно, смотревши прямо ему в глаза; когда же он умолкнул, то, обращаясь к прочим старшинам, приказал им обезоружить его и взять под стражу, что и было ими тотчас беспрекословно исполнено; потом генерал объяснил им в самых сильных выражениях всю важность преступления безумца, позволившего себе оскорблять священное имя императора обширного, могущественного государства, при верноподданных его и в присутствии главного начальника над здешнею страною; потом он настоятельно потребовал, чтобы этот дерзкий мятежник был тотчас ими же самими осужден и наказан. — Суд старшин не долго продолжался; они сами объявили генералу, что он более всех причиною бедствий, претерпенных соотечественниками их, что он возбуждал злонамеренными внушениями своими к сопротивлению и непокорности; после того они схватили его, разложили на землю и так жестоко отодрали бывшими в руках их нагайками, что он не мог сам встать; его подняли, кое-как усадили на лошадь и отправили домой… Очень вероятно, что смерть его была последствием претерпенного им жестокого наказания».

Ермолов несколько сгладил тяжесть боев на подступах к Акуше. Но главное в этом тексте другое — Алексей Петрович не мог не понимать, что именно этот яростный кадий выражает истинное настроение затаившихся акушинцев. Но он испортил спектакль и вызвал неудовольствие своих соплеменников.

Ермолов на исходе второго года активных действий по замирению горцев должен был догадываться, что этот поход в Дагестан далеко не последний.

Как только относительно успокоились Чечня и Дагестан, начался мятеж по другую сторону Кавказского хребта — в Имеретии, затронувший и Гурию, и Мегрелию, мятеж, вызванный причинами для Алексея Петровича непривычными.

5 марта 1820 года Ермолов писал Закревскому: «Заставляют меня обстоятельства отсрочить приезд мой в Петербург, хотя многие дела и требовали того чрезвычайно. Меня удержало готовое возгореться в Имеретии возмущение, невзирая на которое решился я вывезти оттуда несколько главнейших лиц духовенства, наиболее к тому возбуждающих. На сие имею я даже разрешение правительства, — следовательно, тут нет моего произвола <…>». И далее, после весьма подробного рассказа о происходящем: «С тобою могу я, однако же, говорить откровенно, что всех сих беспокойств причиною начальствующий здесь митрополит наш Феофилакт. Не познакомясь хорошо с обстоятельствами здешнего края, сделал он представление о преобразовании по Имеретии духовного управления, сие представление было представлено на утверждение. Но когда приступлено было к самому преобразованию, духовенство имеретинское, видя потерю своих выгод, возбудило дворянство, которого Феофилакт также неосторожно коснулся интересов, дворянство сообщило дух мятежа народу, и в прошедшем году все было под ружьем. Феофилакт, не рассуждая об утеснении, хотел умножением церковных доходов сделать угождение своему начальству. Князь Голицын (Александр Николаевич — глава Министерства духовных дел и народного просвещения. — Я. Г.), не будучи расположен ко мне, не хотел спросить мнения моего, можно ли без неудобства приступить к тому и теперь дошло до того, что надо употребить оружие и, хуже еще того, что народ противится постановлению, утвержденному государем. Феофилакт, известный необыкновенным умом своим и редкими способностями, не монашески ищет угождать начальству и знает, что это лучший способ достигать собственных выгод. Он ни в чем не остановится, не затруднится, и у нас здесь не обойдется без хлопот неприятных».

Но полностью полагаться на характеристику, данную Ермоловым своему недругу, не стоит.

Феофилакт был человеком образованным, а его приязненные отношения со Сперанским явно говорят в его пользу. Беда была в том, что при твердом характере, высоком самолюбии и стремлении во что бы то ни стало добиваться назначенных целей он весьма слабо представлял себе ту реальность, в которой ему предстояло действовать.

В. А. Потто, знаток кавказской истории, писал о нем: «Феофилакт, земляк Ломоносова, одна из тех редких, выдающихся личностей, которые всем своим гордым, упорным характером и направлением умственного развития как бы предназначаются на реформаторскую деятельность, страстно отдаются ей и становятся ли жертвой своей идеи, или добиваются торжества ее»[73].

Получив в 1817 году пост экзарха — высшего духовного лица — Грузии, Феофилакт решительно принялся, так сказать, оптимизировать саму церковную структуру не только Картло-Кахетии, но и сравнительно недавно вошедших в состав России Имеретии, Гурии и Мегрелии.

Причины, вызвавшие мятеж в Имеретии, весьма характерны для сложностей, с которыми русская администрация сталкивалась при управлении вновь присоединенным краем. Непосредственный участник событий молодой офицер Иосиф Петрович Дубецкий вспоминал: «Высшие духовные должности, как то: митрополии, епископства, отдельные монастыри и т. п., имевшие значительные удельные имения и, следовательно, весьма доходные, замещались дворянами из высших фамилий… Для изменения столь вредной монополии, увековеченной временем, нужен был человек с умом, сильною волею и властью не стесненный. Притом же подобный перелом в народе полудиком и невежественном не мог произойти без кровавых усилий».

Это представление о народе, в частности, Имеретии, как «полудиком и невежественном», широко бытовавшее в среде русской военной и гражданской администрации, лежало в основе многих тяжелых конфликтов, ибо давало право игнорировать многовековые религиозные традиции и бытовые обычаи.

«В это время появился подобный человек, — писал Дубецкий, — как бы посланный свыше. То был архиепископ Феофилакт, экзарх Грузии и Имеретии, в полной мере достойный современник Ермолова. Великий ум, обширное образование и энергический характер явили в нем замечательного государственного мужа, коему подобного, быть может, и не было в России на поприще духовной иерархии. Он смело приступил к преобразованиям и встретил сильных противников в имеретинской иерархии. Посему решено было отправить в Россию двух главных сановников митрополитов: Гелацкого и Кутаисского. При арестовании их поступлено было не деликатно, ибо против сопротивления одного из них употреблены в дело приклады и штыки, так что архипастырь, избитый и окровавленный, был связан и посажен на лошадь силою.

Для князей, неискренне расположенным к русским, причины этой было достаточно для поднятия знамени бунта».

Причины конфликта были весьма серьезны.

По представлению Феофилакта было резко сокращено количество церквей, а вместо девяти епархий, на которые были поделены территории Имеретии, Гурии и Мегрелии, остались только три — по одной на каждую область.

До появления экзарха из России высшее грузинское духовенство по своему усмотрению распоряжалось церковными доходами. Феофилакт начал тотальную ревизию для определения размера этих доходов. Ревизия сопровождалась переписью церковного имущества.

Мы подробно остановились на имеретинском эпизоде, потому что он с абсолютной ясностью демонстрирует подоплеку общей драмы, главным действующим лицом которой был Ермолов: взаимное непонимание противостоящих сторон и нежелание сильнейшей, российской, стороны вникнуть в систему представлений тех, кого она стремилась осчастливить.

Решительно не одобряя действий Феофилакта, Алексей Петрович тем не менее считал, что начатую реформу надо проводить до конца, чтобы не проявить пагубную в этом краю слабость. Ему принадлежит решение о высылке в Россию оппозиционных митрополитов.

Для Ермолова мятеж в Закавказье, в непосредственной близости от турецкой границы, был тревожным симптомом. Пространство измен и беспокойств стремительно расширялось. Кроме персидской проблемы могла появиться и традиционная турецкая. Вкупе с продолжающимся сопротивлением горцев это создавало положение тревожное.

Подавление мятежа Ермолов поручил своему начальнику штаба генералу Вельяминову.

Алексей Александрович Вельяминов, глубоко образованный европеец, знаток французской литературы и поклонник энциклопедистов, возивший с собой в экспедиции небольшую библиотеку, талантливый и хладнокровный военачальник, был при этом человеком спокойной жестокости.

Чтобы у генерала не было сомнений в широте его полномочий, Ермолов снабдил его инструкцией: «Употребив в прошедшем году все меры кротости и снисхождения, даже намерения не показывая к открытию виновных в возмущении, не отдалили мы бунта в Имеретии, и он возгорелся без малейшего повода ни со стороны местного начальства, ни со стороны войска».

Смысл последней фразы был Вельяминову понятен: виноват в происшедшем Феофилакт, а расхлебывать приходится светским властям.

«Готов был бы и ныне тоже оказывать снисхождение, но гнусная, подлая измена, сопровождаемая подъятием оружия, требует в пример для будущих времен, строгого наказания. Я предписываю Вашему Превосходительству всех, взятых с оружием в руках, и тех, кои, спасаясь, захвачены будут из скопищ бунтовщиков, наказывать смертию на самом месте преступления. Суду должны подлежать только те, на коих падает подозрение, но нет достаточных доказательств, и сии суды произвести не прежде, как по усмирению мятежа; до того времени содержать их под крепким караулом.

Тех, кои посылаемы будут мятежниками для возмущения жителей, или, устрашая их разорением, будут вымогать их согласия, таковых, пойманных, лишать жизни».

Дубецкий вспоминал: «В шесть или семь месяцев спокойствие было восстановлено. Человек 10 было повешено, некоторые пали под ударами штыков, а другие удалены в Россию».

Ермолов получил высочайший рескрипт: «Алексей Петрович! Принятые вами меры к усмирению народов буйных уничтожили возмущения, уничтожили беспокойства, возникшие в Гурии, Мегрелии и Имеретии. Дагестан покорен твердостию и благоразумием во всех случаях распоряжениями вашими. Я считаю справедливым долгом изъявить вам полную мою признательность за успешные действия ваши, будучи при том уверен, что вы усугубите старания к водворению тишины и благоустройства в областях, управлению вашему вверенных.

Пребываю навсегда к вам благосклонный.

Александр.

В Варшаве.

18 августа, 1820 г.».

События в Имеретии потрясли Феофилакта. Через год он внезапно умер пятидесяти шести лет от роду от «желчной горячки».

11

Официальные документы, отправляемые Ермоловым в Петербург, рисовали картину значительно более оптимистичную, чем была она на самом деле.

Отсюда и уверенность Александра, что «Дагестан покорен».

Но сам Алексей Петрович ясно представлял себе реальное положение вещей.

Чем дальше, тем лучше он понимал сложность задачи, которую он собирался решать за два-три года, чтобы развязать себе руки к неминуемой войне с Персией.

В его частных письмах уже с 1818 года стали появляться странные на первый взгляд пассажи.

В письме Воронцову от 9 июля 1818 года с Сунжи, когда успешно шло строительство Грозной и ему казалось, что способ усмирения чеченцев им найден безусловно, он писал: «…Представил я систему крепостей для областей наших по ту сторону гор лежащих, вводя в предмет умножение и усовершенствование войск в Персии. Она требует обстоятельного рассмотрения, ибо стоит и некоторых издержек. Я об оной сообщу тебе впоследствии, когда правительством или утверждена или откинута будет. Если допустится, то границы наши, сколько возможно по порочному виду их, примут некоторую твердость, и в случае даже распространения оных (то есть расширения территории России за счет Персии. — Я. Г.), крепость ни одна не останется бесполезною». Это существенный текст, но для нас важнее то, что идет далее: «Сего конечно уже не я приведу к окончанию, ибо несколько лет на то надобно; но по крайней мере план со всеми обстоятельствами соображенный должны будут исполнять мои преемники <…>».

Стало быть, в июле 1818 года Алексей Петрович не рассчитывает пробыть на Кавказе «несколько лет». За те два-три года, что он себе назначает, он намерен заложить основы умиротворения и устройства края, с тем чтобы его преемники продолжили именно его начинания.

А как же война с Персией и грандиозные азиатские планы?

Как ив 1813–1814 годах, настроения Алексея Петровича были весьма неровны. От взлета героического честолюбия до глубокого уныния. И тогда желанный Кавказ казался ссылкой, а срок пребывания в крае минимально сокращался.

Одной из причин, по которым он жестко ограничивал этот срок, была нехватка ресурсов, исключавшая быстрое и прочное замирение горских народов.

В феврале 1819 года Ермолов писал Закревскому по поводу новогоднего производства нескольких генералов в следующие высокие чины: «Можно вас поздравить, что вы обогатились полководцами, приуготовляйте одного из них на мое место, ибо если бы для благоустройства здешнего края откажете мне в трех полках пехоты (которые здесь не более потеряют, как у вас от парадов), по чести говорю тебе, что не хочу здесь служить как Тормасов и Ртищев, и не могу понимать, чтобы власти могущественного государя могли не повиноваться мошенники. Прошу тебя собственно для пользы государя довести сие до его сведения. Я не хлопочу о своих выгодах, ибо все лучше проживу моих предместников, не затею бесполезных беспокойств и, если бы они могли случиться, не кончу их хуже. Но боюсь я, что мы не воспользуемся мирным расположением соседственных земель и не укротим внутренних беспорядков, а когда случится война внешняя, то все горские народы и сядут нам на шею. Желаю, чтобы сего не случилось, но вы, не дав войск, тому много будете способствовать».

Письма Алексея Петровича — сложнейшие психологические документы, отражающие напряженно противоречивое состояние, в котором он постоянно пребывал.

Обида, которая точила душу Ермолова во время Наполеоновских войн, не отпускает его и на Кавказе: «Ты пишешь, что многие по расположению ко мне важно говорят о моих здесь делах и что тебе даже досадно. Перестань негодовать, не только я, но редко из людей необыкновенных кто-либо избегал молвы ядовитой. На мой счет и потому многие говорить будут, что вопреки желанию злословящих, счастье не устает благотворить мне. Посмотрим молодца на моем месте и посмотрим на дела! Не шутя говорю, приготовляйте кого-нибудь из хвастунов».

Это был момент, когда он сомневался — дадут ли ему еще войск, необходимых для задуманных операций и удержания в покое замиренных территорий, или не дадут. Возможное отрицательное решение, ставящее его в тяжелейшее положение, и было катализатором подобных настроений, которыми пронизано это обширное письмо Закревскому.

Однако вопреки его опасениям император решил существенно усилить корпус — и в начале мая 1819 года Ермолов получил от императора рескрипт, в котором излагался план усиления Грузинского корпуса.

Комбинация, придуманная Александром, состояла в том, что в новые прибывшие к Ермолову полки вливались солдаты некомплектных частей корпуса. Вместе с 26 тысячами вновь прибывших они составляли 50 тысяч штыков.

Кадры, то есть основной офицерский и унтер-офицерский состав одновременно выводимых с Кавказа полков распределялся по дислоцированным в России дивизиям и, укомплектованный рекрутами, занимал места полков, отправленных на Кавказ. Армия, таким образом, сохраняла свою прежнюю структуру.

После решения императора тон писем Ермолова резко меняется.

Закревскому от 1–2 июня 1819 года: «Прибавлением войск вы впервые дали мне чувствовать, что проживу здесь с пользою и без стыда. Начинал я терять надежду, и устрашали меня упреки. Ты знаешь мой характер огненный и к несчастию моему я еще более нетерпелив, когда дело идет о службе. У меня многие замыслы и, без хвастовства скажу тебе, дельные и довольно обширные. Теперь есть возможность привести многие в исполнение и щадить трудов не буду».

Он третий год на Кавказе. Пережил крушение «персидского проекта», хотя не потерял надежды на победоносную войну с Аббас-мирзой. Но понимал, что при том числе войск, которыми он располагал по сию пору, ему не обеспечить свои тылы в случае войны. Проиграть войну потомок Чингисхана не мог — это означало моральную гибель.

«Начинал я терять надежду, и устрашали меня упреки». Перед ним явственно вставал призрак крушения всей его миссии. Устрашить чеченцев на Сунже и вырубить леса в Хан-Калинском ущелье, — и даже отбросить ополчения хана Аварского, — этого было далеко не достаточно.

Теперь положение кардинально менялось.

Разгром акушинского вольного общества был первым результатом этой новой ситуации. Войска из России еще не подошли, но главнокомандующий мог свободно маневрировать имеющимися у него силами, зная о близости подкреплений.

Можно было приступать к давно задуманному плану ликвидации ханств.

12

Вся политика Алексея Петровича была направлена, как и при Цицианове, на провоцирование ханов и вытеснение их в Персию.

Ханы не были надежными и верными подданными. Их симпатии находились на стороне Аббас-мирзы, на стороне Персии, с которой их связывали религиозные и родственные связи, равно как и привычные способы управления подданными.

Ермолов властно пытался заставить их изменить сам стиль жизни.

Предвидя неизбежное столкновение России с Персией, зная об энергичных приготовлениях Аббас-мирзы к войне, о поддержке персиян европейскими державами, ханы надеялись на возвращение добрых старых времен и готовились к их приходу.

К весне 1819 года наиболее влиятельные владетели уже составили негласный союз. Это были уцмий Каракайдакский, Султан-Ахмет-хан Аварский, Сурхай-хан Казикумыкский и лишенный владений, но не лишившийся приверженцев известный нам Ших-Али-хан.

Если аварский хан был открытым противником русских и явным вождем этой дагестанской Вандеи, то теневым лидером союза был наиболее значительный в военном и экономическом отношении Мустафа-хан Ширванский, на которого, как мы помним, Ермолов некогда возлагал большие надежды.

Теперь Ермолов был уверен, что он ведет двойную игру, равно как и уцмий Каракайдакский.

Поведение ханов было тем более опасно, что, несмотря на разгром Акуши, спокойствия в крае не было.

Ханы понимали, что за игру ведет с ними Ермолов, как понимали и то, что вечно эта игра взаимных обманов продолжаться не может…

Могла ли система ханств Южного Дагестана сосуществовать с российскими властями, выполняя некую стабилизирующую функцию? Скорее всего — да, если бы не антиперсидская и цивилизационная установка Ермолова. Но Алексей Петрович поставил своей стратегической целью уничтожение ханской власти как института и превращение территории ханств в области, непосредственно управляемые русскими офицерами.

В 1819 году картина складывалась достаточно тревожная: наращивающий свои силы Аббас-мирза, ориентированные на него и ждущие удобного момента для открытого выступления ханы, скрывающийся в Дагестане царевич Александр, тесно связанный с Аббас-мирзой и возбуждающий надежды на сокрушение русских не только у горских обществ, но и у значительной части грузинского дворянства и аристократии. В Имеретии нарастало напряжение, заражающее Гурию и Мегрелию. Не следовало забывать постоянные беспокойства, которые доставляли закубанские черкесы, совершавшие набеги на казачьи станицы.

Это был вулкан, готовый в любой момент извергнуть лаву мятежа.

Несмотря на почти трехлетние энергичные и внешне вполне результативные усилия проконсула…

Чеченцы были если не замирены, то во всяком случае деморализованы. После разгрома Акуши притих Дагестан.

Все это было ненадежно, но давало возможность приняться за выполнение плана, изложенного некогда в записке «Об уничтожении ханской власти».

Аварский хан, откровенный и активный недруг, был до поры защищен труднопроходимыми горами. После поражения акушинского общества, которое он поддерживал, он попытался войти в переговоры с Ермоловым, но безуспешно.

«Аварский хан ожидал ответа на присланное ко мне письмо, — вспоминал Алексей Петрович, — в котором, признаваясь виновным в глупом поведении своем, просил прощения. Я отвечал ему, что нет подлым изменникам прощения, что он лишился чина своего и жалования».

Ермолов поступил так, как и обещал императору — он карал по собственной воле, значительно превышая в данном случае свои полномочия.

«Он тотчас уехал в Аварское ханство, а я, в прокламации описавши подлую его измену, именем императора лишил его чина генерал-майорского и получаемого им 5 тыс. рублей серебром жалования.

В Парауле истреблен дом сего изменника, строение огромное и нарядное».

Хан Аварский и после поражений сдаваться не собирался. Он знал, что решается не только его судьба и судьба Аварского ханства…

6 августа 1819 года Ермолов писал Закревскому: «Я живу между народом, сто лет называющимся подданными России, и, конечно, трудно найти величайших злодеев и между самыми злейшими врагами. Пребывание наше здесь весьма не нравится, ибо нельзя продолжать делать разбои и надо покорствовать. Измены ежечасные; исключая некоторое число людей благоразумных, все прочие явно со стороны неприятелей. <…> Изменник Аварский хан собирает большие силы, ему содействуют все вообще чеченцы, почти все деревни владений Андреевских и большая часть Аксаевских. Завтра будет часть скопищ их верстах в 20 отсюда. Они прячутся в лесах, пока соберутся со всеми силами для общего нападения. Соединение всех и начало действия положено на сих днях».

В этом небольшом тексте сконцентрирована разница представлений горцев и проконсула Кавказа о сути ситуации. Горцы готовы называться подданными русского императора. Более того, с ними можно договориться о минимизации набеговой практики — хотя это и противоречит их фундаментальной традиции, — но они не желают терпеть русские войска на своей территории и главное — «покорствовать», то есть скроить свою жизнь по чуждым образцам.

Для Ермолова в понятие подданство входит полное подчинение российской власти и постоянный контроль за жизнью «подданных», для чего строится крепость и дислоцируются войска. И те и другие уповали только на силу…

«Глупым народом, населяющим Андреев, — писал Ермолов Закревскому, — управляют несколько злодеев старшин и сии-то желали бы весьма, чтобы нога русских не была на земле их».

И это нежелание казалось ему диким и преступным…

Между тем существовала и иная точка зрения на сложившееся положение.

В известной записке адмирала Мордвинова, этом наставлении, которым опытный и мудрый государственный человек снабдил Алексея Петровича при отъезде, в частности, говорилось: «Кавказские обширные долины, простирающиеся на миллионы десятин в окружности, издревле принадлежали горским жителям и составляли богатейшее их обладание, с избытком вознаграждавшее скудость, обитающую вечно в ущельях, рытвинах и на вершинах тощих каменных гор. От сих степей получали они пищу и одежду, имели все, что для жизни их потребно, довольны были своим состоянием, жили мирно с соседями и, в случаях внутреннего между собой несогласия, ходили на суд к начальнику двух российских батальонов, стоявших на страже собственных границ. Но когда военною цепью загнали горцев в тесные пределы, поставили у подошв гор войска и когда с отнятием у них таким образом степей, ущелья обитаемых ими гор не представили ни единой пространной площади, на коей могли бы они производить землепашество или содержать нужный для них скот, когда разрушилась у них взаимная с нами дружба и восстала на место оной вражда, долженствующая дотоль существовать, покуда вседневные недостатки в жизненных потребностях не перестанут им напоминать об источнике оных, то есть отнятии у них Россиею древнего и богатейшего их достояния».

Сюжет, изложенный Мордвиновым, не совсем соответствует реальности. Адмирал здесь выступил в качестве провидца, предсказавшего ситуацию, которая сложилась в Чечне в результате устроенной Ермоловым блокады. Но и утверждение относительно мира и дружбы между горцами и российскими властями выглядит весьма идиллически. Набеги чеченцев на сопредельные территории не были вызваны голодом, поскольку до появления на Сунже крепости Грозная в их распоряжении была плодородная плоскость, откуда они вытеснены были в «тощие горы» проконсулом Кавказа.

Общая ситуация была значительно сложнее, чем это представлялось Мордвинову, но суть его рассуждений была совершенно верной — горцы яростно реагировали на вытеснение их с земель, им издревле принадлежавших, и не желали терпеть на оставшихся у них территориях присутствия русских войск.

Мордвинов предлагал вернуть горцам часть отобранных плодородных земель и таким образом восстановить мир и дружбу.

Но лучшие земли были уже заняты казачеством, и жить в тесном соседстве с ними горцы не согласились бы.

Идеи Мордвинова были благородными, но запоздалыми.

13

Обещанные императором полки шли чрезвычайно медленно. Две конные батареи, которые Алексей Петрович особенно ждал, не без труда отыскались возле Полтавы, но без лошадей, и непонятно было, когда они смогут прибыть к корпусу.

Обо всем этом Ермолов пишет с горечью и нервным напряжением.

«Вот положение моих дел и, конечно, не самое лучшее!»

Но когда полки стали наконец прибывать, то Алексей Петрович впал в ярость. Он пишет Закревскому: «Формальная бумага моя покажет тебе, каким образом укомплектовывается мой корпус людьми из вторых баталионов 1-й армии. Ты представить не можешь, какие поступают карикатуры, но на сие роптать не имею я права, ибо где бы то ни было, они будут еще годными, служить должны. Но ко мне поступило и в числе способных, все дряхлое, вялое, неопрятное и даже бывшие нестроевики. Как можно требовать от сих людей деятельной и живой службы, здесь поистине не менее необходимой, как и в 1-й армии».

Несколько позже — в сентябре 1819 года: «Вы совсем загоняли меня упреками, что я пишу очень резко, так что я уже и без желания писать резко не знаю, как составлять мои по службе бумаги, а потому тебе только по дружбе скажу, что полки, идущие сюда из России, совсем не в том числе людей, как сказано в указе. Не знаю, кому было выбрать приказано полки, но выбор поистине чрезвычайный. Есть такие, что не сильнее одного баталиона по здешнему новому положению, но идут со множеством офицеров, ведут лошадей и тьму нестроевых людей, которые фуражом и провиантом разорят меня совершенно.

В 45-м егерском полку какая-то дрянь из гвардии полковник, который беспрестанно пишет рапорты на офицеров, а они на него жалобы, и я, не видав еще на грош от них пользы, должен уже начинать арестами и военным судом.

42-й егерский полк, теперь у меня находящийся, точно весь выпущен из школы, начиная с самих офицеров, между коими три или четыре имеют вид человеческий, солдаты же все дети и только что довольно чисто одеты, но о настоящей службе понятия не имеют. <…>

43-й егерский полк, как я слышал, состоит весь из рекрут и пренесчастный».

И тем не менее через несколько лет из этих «пренесчастных» выработались под командованием Ермолова те самые «кавказцы», храбрость, самоотверженность и выносливость которых ставили в пример всей армии.

Действовать, однако, надо было немедленно и решительно.

Алексей Петрович прекрасно понимал, что первое же поражение его войск станет сигналом ко всеобщему мятежу.

Любопытна стилистическая разница между письмами и описанием тех же сюжетов в воспоминаниях.

Ермолов писал в записках: «В течение августа Аварский хан начал собирать горские народы, обещая им не только препятствовать нам производить работы (окончание строительства крепости Внезапная. — Я. Г.), но прогнать нас за Терек и разорить Кизляр; легковерные последовали за ним, и их составилось не менее 6 или 7 тысяч человек. <…> Чеченцы пришли ему на помощь; жители Кумыхских владений готовы были поднять оружие, из Андрея (аул Эндери. — Я. Г.) многие из узденей, отличнейший класс в городе составляющих, с ним соединились. Принадлежащие городу деревни, называемые Салотавскими, нам изменили, словом, все вокруг нас было в заговоре».

«Римский стиль», которым пользовался Алексей Петрович в записках, позволял ему объективно представить картину происходящего, не давая ей эмоциональной окраски. В противном случае результаты напряженной деятельности — победоносных экспедиций и организации жестокой блокады горных районов — выглядели бы сомнительными. «Все вокруг нас было в заговоре». Несмотря на явное военное преимущество русских, горцы не теряли надежды вынудить противника оставить их в покое…

«Чеченцы сделали нападение на табуны нашего отряда и отогнали не менее 400 упряжных лошадей, артиллерии и полкам принадлежащих. Недалеко от лагеря повсюду были неприятельские партии, сообщение с Линиею удерживаемо было большими конвоями, от самого лагеря и до переправы на Тереке. Пост на Сулаке, при селении Казиюрте, должен я был усилить двумя ротами и с двумя орудиями, ибо дагестанцы угрожали пойти прямейшею на Кизляр дорогою».

Как только пришел из России первый из обещанных императором полков — 42-й егерский, — Ермолов «выступил, чтобы атаковать Аварского хана».

Следующий за этим рассказ еще раз дает возможность понять уже прочно выработанную им тактику при крупных столкновениях с горскими ополчениями.

Горцы, положившись на свое численное превосходство, встретили русские батальоны в предгорьях, лишаясь таким образом преимущества горной войны и укрепив свои позиции только окопами и земляными валами.

Более того, Султан-Ахмед-хан, опытный воин, вместо обороны, которая могла изнурить атакующие русские батальоны, выбрал наступательную тактику, не учитывая, как ни странно, наличия у русских грозной артиллерии.

Это свидетельствует о характернейшей черте горского традиционного сознания — его консервативности. Они дрались так, как привыкли драться их отцы и деды.

«Неприятель впереди позиции своей встретил мой авангард сильным огнем и бросился с кинжалами. Две роты 8-го егерского полка, удивленные сею, совсем для них новою атакою, отступили в беспорядке, но артиллерия удержала стремление нападавших. В сие время прибыли все войска, и баталион Кабардинского пехотного полка, ударив в штыки, все опрокинул, и если бы изрытые и скрытые места не способствовали бегству неприятеля, он понес бы ужасную потерю, но скоро мог он собраться позади своих окопов. Деревню Боутугай тотчас заняли наши войска. Я, избегая потери, не допустил атаковать окопы, но удовольствовался тем, что мог стеснить неприятеля в горах, отрезав сообщение с равниной, откуда получал он продовольствие, будучи уверенным, что не долго в таковом останется он положении. Перестрелки сначала довольно горячие, но артиллерия наводила величайший ужас, и неприятель смешным образом прятался от оной.

В ночи на 3-е бежал с неимоверною поспешностию и в беспорядке.

Вслед за ним сделал я один марш в горы, но уже догнать было невозможно. Аварский хан бежал в Авар, сопровождаемый проклятиями разорившихся».

Взять Аварское ханство под российское управление Ермолов не решился — расположенное в труднопроходимых горах, оно было пока еще недоступно.

Проконсул прибегнул к им разработанному методу.

«Его Императорскому Величеству.

Преследуя всеми средствами изменника Аварского хана, чрез людей приверженных нам, отыскал я, между родственниками хана, молодого человека, которому по всем правам, и даже по закону мусульманскому, принадлежит управление ханством, коего лишен он коварством жены прежнего хана, находящейся в замужестве за теперешним изменником. Данные мною сему молодому человеку способы привлекли на сторону его большую уже партию людей значущих».

Что же это были за способы?

«Аварским жителям пресечено сообщение с подданными В. И. В-ства, и они, лишенные торга, начинают чувствовать крайность. Наследнику дана от меня печать, и по билетам за оною признаются люди, ему приверженные, и принимаются в областях наших, что производит большое действие и делает его народу необходимым. Теперь он у меня при войсках, и я отправляю его обратно, дабы пользовался благоприятными обстоятельствами последнего поражения Аварского изменника; он награжден и одарен прилично, и я всеподданнейше испрашиваю Вашего Императорского Величества соизволения обнародовать его ханом, когда усилится его партия, дабы жители Аварского ханства видели его под Высочайшим Вашего Императорского Величества покровительством. Таким образом, без потери войск и трудов, наказан будет изменник, и подобные ему получат поучительный пример.

27 сентября 1819 года.

Кр. Внезапная».

Давление на подданных Султан-Ахмед-хана началось еще с весны 1819 года. 31 марта Ермолов приказал майору Пономареву: «Сближается время, в которое обыкновенно жители Аварского ханства приезжают в Нуху по торговым делам, а как изменник Султан-Ахмед-Хан не перестает делать возмущения в Дагестане, то предписываю всех подвластных ему аварцев брать под стражу и препровождать в Елисаветопольскую крепость, имуществу их составляя вернейшую опись, представлять ко мне оную и ожидать приказания о самом имуществе, которое должно сберегаемо быть как принадлежащее казне, повеление сие сохранить в тайне и тогда только о нем объявить жителям ханства к непременному исполнению, когда аварцы в самом г. Нухе уже будут схвачены».

Город Нуха был центром Шекинского ханства, а майор Пономарев приставом при шекинском хане.

В тот же день Алексей Петрович предписал генерал-майору князю Эристову, командовавшему в Кахетии: «Вскоре для торговых дел будут приезжать в Кахетию жители Аварского ханства. Ваше сиятельство извольте сделать распоряжение, чтобы не давали им проезда, и тот, кто представит начальству взятого аварца, имеет право воспользоваться его товаром или другим имуществом беспрекословно.

Предписание сие некоторое время извольте сохранить в тайне, дабы они предупреждены быть не могли и тогда объявите, когда несколько аварских жителей возможно будет схватить».

То есть подданные Султан-Ахмед-хана объявлялись вне закона. Их можно было безнаказанно грабить…

Алексей Петрович решил на примере Султан-Ахмед-хана дать жестокий пример всем прочим владетелям. Назначенный ему преемником «молодой человек» получал максимальную поддержку русского командования.

6 июля 1819 года Ермолов отправил собственноручное предписание генерал-лейтенанту Александру Вельяминову, осуществлявшему административную власть в крае в отсутствие Ермолова, который строил крепость Внезапную под Эндери.

«Известно в. пр., что Сурхай-бек Аварский, составив из жителей ханства партию, оспаривает у изменника Султан-Ахмед-Хана право на владение. Желая способствовать Сурхай-беку, прибегающему под покровительство наше, прошу в. пр. дать повеление во всех провинциях наших брать под стражу жителей Аварского ханства, приезжающих по торговым делам или другим надобностям, если не будут они иметь вида за печатью Сурхай-бека, которой препровождаю при сем несколько слепков, дабы повсюду была оная известна. По предмету задержания их было мною дано приказание прежде, которое усмотреть изволите в журнале. Главнейший торг Аварцев производится в Шекинском ханстве и там против них должна употреблена быть строгость и всякое прекращено с ними сношение. Бывают они частью в Кахетии и Кубинской провинции: я прошу дать приказание начальствующим там генералам.

Задержанных Аварцев употреблять в крепостные и прочие работы. Об имуществе их сказано в прежнем моем предписании.

После сих распоряжений, по мнению многих, нет сомнения, что жители Аварского ханства возьмут сторону Сурхай-бека, и бывший Аварский хан, изменник Султан-Ахмед, будет изгнан из ханства. Сего мошенника, бывшего виною всех беспокойств в Дагестане, надобно преследовать всеми способами, в пример многим другим, ему подобным, или готовым быть таковыми».

К жителям Аварского ханства была применена военно-экономическая блокада.

Очевидно, Алексей Петрович и в самом деле был уверен, что корень всех беспокойств в Дагестане именно в активности аварского хана.

И ему, и его преемникам предстояло убедиться, что все обстоит куда серьезнее…

Через три года Алексею Петровичу снова пришлось прибегнуть к тем же драконовым мерам.

26 сентября 1822 года он предписал князю Мадатову:

«Желая наказать аварцев и андреевцев, имевших доселе безвозбранную в границах наших торговлю, за разные неблагонамеренные их поступки, я предлагаю в. с. сделать распоряжение, чтобы никто из народов сих ни по чьим билетам в управляемых вами провинциях и ханстве Карабагском впредь до повеления принимаем не был; чтобы аварцы и андийцы, открыться теперь имеющие, были под арестом задержаны; товары, им принадлежащие, конфискованы, и мне в то же время донесено о том было, с приложением подробной описи оным, и чтобы сверх того подтверждено было, в особенности армянам и жидам, о неимении с ними тайного торга, под опасением строжайшей ответственности».

Сложность ситуации заключалась еще и в том, что многие из аварцев, несмотря ни на что, предпочли сохранить верность сыну изгнанного, а к 1823 году умершего Султан-Ахмед-хана.

Горское правосознание не совпадало с логикой европейца Ермолова, и то, что казалось ему нелепым и преступным, для них было естественным и законным.

Горное ханство не могло жить без поставок продовольствия. И его жители оказались перед простым выбором — признание своим властителем ермоловского ставленника или голод. Это было куда рациональнее, чем тяжелый военный поход с неопределенным результатом. Большого опыта горной войны еще не было и у Ермолова. Даже его горы пугали. Один из известных кавказских мемуаристов — полковник Константин Бенкендорф, племянник Александра Христофоровича Бенкендорфа, офицер безукоризненной репутации и правдивости, сохранил горестный возглас Ермолова, взиравшего на горный хаос Дагестана: «Как бы избавиться от этих проклятых гор!»

С ненавистными Алексею Петровичу ханами Южного Дагестана, правившими в местностях вполне доступных, все было проще.

Еще до решающего столкновения с ополчением аварского хана, 2 августа 1819 года, Ермолов с удовлетворением писал Нессельроде:

«Милостивый Государь

Граф Карл Васильевич!

Прошедшего июля 24 дня, генерал-майор Шекинский Измаил-Хан, после восьмидневной болезни, умер; после него нет наследников, и я дал приказание ввести в ханстве Российское правление, подобно существующему в других, обращенных из ханств провинций.

О чем просить покорнейше честь имею Ваше Сиятельство доложить Его Императорскому Величеству.

По возвращению в Грузию, займусь я исправлением погрешностей прежнего злодейского управления, и народ, отдохнув от неистовств оного, будет благословлять благодетельнейшего из монархов.

С совершеннейшим почтением и преданностию имею честь быть и пр.

А. Ермолов».

Измаил-хан, прямо скажем, особого сожаления не заслуживал. Вскоре по прибытии в Грузию, ознакомившись с положением в ханствах, Алексей Петрович писал ему:

«Г-н генерал-майор хан Шекинский!

Едва я приехал сюда, как уже закидан просьбами на вас. Не хочу я верить им без исследования, ибо в каждой из них описаны действия одному злонравному и жестокому человеку приличные. Я поручил удостовериться о всем том чиновнику, заслуживающему веры. Если только точно откроет он те жестокости, которые деланы по воле вашей, что могут доказать оторванные щипцами носы и уши, то я приказал всех таковых несчастных поместить в доме вашем до тех пор, пока вы их не удовлетворите. Чиновника вашего, который бил одного жителя палками до того, что он умер и тело его было брошено в ров, я приказал взять и по учинению над ним суда будет лишен жизни. Советую вам, г-н генерал-майор хан Шекинский, быть осмотрительнее в выборе чиновников, назначаемых для приведения в исполнение вашей воли; паче советую вам, чтобы воля ваша не была противна милосердию и великодушию государя, который управление ханством вверил вам совсем не в том намерении, чтобы народ, его населяющий, страдал в дни славного его царствования, и ручаюсь вам, что если найду жалобы основательными, я научу вас лучше исполнять намерения всемилостивейшего нашего государя. Знайте, что я ни шутить, ни повторять своих приказаний не люблю».

Однако до поры Ермолову приходилось терпеть хана Шекинского, поскольку внимание его было устремлено преимущественно на горские общества Чечни и Дагестана.

…Затем наступила очередь Сурхай-хана Казикумыкского и Мустафы-хана Ширванского.

14

Проведенная в июне 1820 года операция против Казикумуха была уникальной в том смысле, что значительную долю боевой тяжести взяли на себя воины, собранные на лояльных территориях и в особенности в Кюринском ханстве. Это было именно то, о чем мечтал Алексей Петрович.

Ван-Гален, участник похода, подробно и красочно описал происходившее:

«Воинственный вид татарских отрядов, соперничающих между собой великолепием коней, оружья и сбруи, давал все основания сравнивать их с любым самым блистательным кавалерийским подразделением Европы. <…> Отряд Аслан-хана (Кюринского. — Я. Г.) выделялся среди всех выразительностью лиц и решительностью движений. Никогда еще грузинские провинции не предоставляли России столь превосходную, блестяще экипированную конницу; татарская знать окружала своих властителей; вооружена она была, подобно курдам, живущим у подножия Арарата, длинными тонкими пиками, очень легкими и чрезвычайно удобными в бою; каждый был в сверкающем шлеме, кольчуге и с круглым щитом».

12 июня возле селения Хозрек произошла решительная битва. Сурхай-хан и его соратники понимали, что речь идет не просто о власти над Казикумухом, но о самой судьбе ханств, а потому сражение было чрезвычайно ожесточенным.

Для союза ханов, враждебных России, это был последний шанс сохранить статус-кво до вступления в игру Персии.

Обостряло ситуацию и то, что между Аслан-ханом Кюринским и его сторонниками и казикумухскими владетелями была старая смертельная вражда. Для Аслан-хана поражение Сурхай-хана означало не просто военную победу, но, как мы увидим, крупнейший выигрыш.

В конце концов отряды Сурхай-хана были разбиты и рассеяны.

Ермолов по обыкновению издал «римский приказ»: «Еще наказуя противных, надлежало, храбрые воины, вознести знамена наши на вершины Кавказа и войти с победою в ханство Казыкумыков. Сильный мужеством вашим, я дал вам это приказание, и вы неприятеля в числе превосходного в местах и окопах твердых упорно защищавшегося, ужасным поражением наказали. Бежит коварный Сурхай-хан, и владения его вступили в подданство великому нашему Государю. Нет противящихся вам народов в Дагестане».

Аслан-хан Кюринский получил разрешение присоединить к своему небольшому ханству весь Казикумух и стал, таким образом, владетелем обширной территории.

Поражение Сурхай-хана означало и крушение наиболее значительного из дагестанских владетелей Мустафы-хана Ширванского, который до поры пытался сохранять нейтралитет, демонстрируя лояльность по отношению к российским властям и в то же время не порывая связей с мятежными ханами.

24 сентября 1820 года Алексей Петрович отправил рапорт императору:

«С давнего времени, видя изменническое поведение генерал-лейтенанта Мустафы, Хана Ширванского, искал я случая изобличить его; наконец, схваченный один из приближенных ему людей, знающий тайны его, открыл мне все его злодейства. В то самое время, как Мустафа дал тайное убежище в своем ханстве изгнанному из Казикумыка Сурхай-хану и проводил его в Персию, он мне не переставал писать уверения в приверженности и усердии. На лживые письма я отвечал быстрым вступлением войск в ханство, и изменник бежал в Персию, где заблаговременно приуготовил себе пристанище.

Ширванская область поступила в управление Российское, жители изъявляют чистосердечную радость, и Вашему Императорскому Величеству будут подданными верными.

Таким образом в течение одного года поступили в управление два ханства, без малейших с нашей стороны пожертвований, и даже без самых беспокойств уничтожена власть ханов, не приличествующая славному царствованию Вашего Императорского Величества, и я, имея в предмете полезную цель единоначалия, почитаю происшествия сии и потому достойными внимания, что оба ханства приносят не менее миллиона рублей ассигнациями дохода, который при учреждении порядка, легко возрасти может».

Правда, одновременно с ликвидацией трех сильных ханств — Шекинского, Казикумухского и Ширванского — появилось большое ханство, возглавленное Аслан-ханом, но этот владетель был фигурой весьма нетривиальной.

Ван-Гален рассказывает, что он «несмотря на свои религиозные верования <…> носил на груди крест Святого Владимира, второй по значению русский военный орден, полученный за многочисленные услуги, оказанные Российской империи. <…> Аслан-хан уже возил с собой роскошный экземпляр Библии <…> благодаря этому начальному шагу к обращению, то ли искреннему, то ли притворному, русские власти относились к нему с удвоенной благосклонностью».

Исходя из общестратегических соображений, проконсул решил сохранить объединенное Кюринское и Казикумухское ханство под властью преданного хана, готового поставлять первоклассную конницу.

Через два года прекратилось существование последнего из крупных ханств, чьи владетели оказались под подозрением или просто были лишними в том раскладе, который проконсул считал идеальным.

Речь идет о Карабахском ханстве.

В 1819 году Ермолов, чрезвычайно довольный службой Мадатова, живущего на свое армейское жалованье, задумал наградить его землями в Карабахе. Карабахский хан, не желая перечить главнокомандующему, предложил вернуть Мадатову земли, которые, как он, Мехти-хан, утверждал, некогда принадлежали предкам Мадатова. После нескольких отказов из Петербурга разрешение, под сильным давлением Ермолова, все же было получено. У Мадатова появились все шансы стать реальным правителем Карабаха.

На то Ермолов и рассчитывал. Укоренив Мадатова в Карабахе в качестве крупного землевладельца, он убивал двух зайцев: награждал генерала и создавал предпосылки для изгнания хана.

Мы не знаем, что произошло на самом деле в этом богатом ханстве, но 14 ноября 1822 года Ермолов отправил рапорт императору Александру:

«Возникшие неудовольствия жителей Карабагского ханства на управляющего оным генерал-майора Мехти-хана, паче поборы любимцев его, коим, сам будучи об управлении крайне нерадеюшим, вверял он большую власть, устрашив его ответственностию перед Правительством, решили на побег в Персию, где, как замечено прежде частными в тайне сношениями, приуготовлял он себе благосклонный прием. Главнейшая боязнь его, как легко догадаться возможно, состояла в том, что жители ханства, получив от щедрот Вашего Императорского Величества прошение за несколько лет знатного числа недоимок, милостию сею не воспользовались, ибо расточительный хан не представлял дани в казну, но с жителей собирал подать.

После побега хана, по прежнему распоряжению, должен бы полковник Джафар-Кули-Ага быть наследником; но как оный в 1812 году был в бегах в Персии и действовал против нас оружием, то я, находя основательную причину удалить его от наследства, объявил Карабагское ханство, подобно как и прочие провинции, что оное впредь будет состоять под Российским управлением.

Кроме дохода довольно значительного, который с провинции сей может поступать в казну, немаловажною выгодою почитаю я то, что провинция, на самой границе лежащая, не будет уже в беспутном мусульманском управлении, и жители оной, увидя водворяющийся порядок и неприкосновенность собственности, будут преданными благотворящему им Правительству.

Бежавший хан, долгое время управляя ханством, имеет людей к себе приверженных, но спокойствием жителей обязан я благоразумным мерам, принятым генерал-майором князем Мадатовым».

К 1822 году за пять лет реального управления Ермоловым Грузией и Кавказом система ханств фактически перестала существовать. Алексей Петрович последовательно и хитроумно реализовал план уничтожения ханств, который он представил императору вскоре по приезде в Тифлис.

И только через несколько лет выяснилось, что во многом он просчитался и просчитался самым роковым образом.

Его сильный и здравый ум европейца, полагавшего европейскую модель жизнеустройства в ее российском варианте неким идеалом, не справился с анализом принципиально иной ситуации.

Его уверенность, что жители ханств, освобожденные от тиранства своих владык, будут благодарить новую власть, оказалась ошибочной.

Когда через четыре года войска Аббас-мирзы вторглись на территорию бывших ханств, то именно всеобщий мятеж этих территорий не позволил Ермолову предпринять активные действия против персов и дал возможность новому императору обвинить его в нерешительности и некомпетентности.

В краткой истории наступления на Кавказ, предпосланной «Запискам» Ермолова, составленной скорее всего в его канцелярии, говорилось: «В 1819 году изгнан уцмий Каракайдацкий и заняты владения его. В 1820 году покорено ханство Казикумыцкое, и владетелем оного назначен полковник Аслан-Хан Кюринский. Взято в казенное управление Нухинское ханство в 1822 году. В 1823 году изгнан хан Ширванский в Персию без сопротивления и ханство взято в казенное управление».

Мустафа-хан Ширванский был изгнан, как мы знаем, в 1820 году. Но суть не в мелких неточностях. Если вспомнить судьбу ханств Шекинского и Карабахского, то картина выглядит убедительно. Дело сделано.

Но Алексей Петрович ошибался не только в отношении настроений жителей ханств, за столетия привыкших к своим естественным властителям-единоверцам.

Было еще одно роковое последствие этого торжества европейской гуманности и целесообразности.

Оказалось, что с ликвидацией системы ханств русские власти потеряли пускай «позорную» и ненадежную, но единственную все же опору в Дагестане. Была взорвана традиционная система баланса сил. И вместо самодержавных квазигосударств, по характеру власти родственных самодержавной России и потому психологически понятных русскому генералитету, командование Кавказского корпуса оказалось лицом к лицу с вольными горскими обществами, жившими по совершенно иным законам и готовыми к ожесточенному сопротивлению. Ханы могли бежать в Персию, унося с собой накопленные ценности и уводя свои семейства. Вольным общинникам этот путь был заказан. Они могли отступить в горные трущобы и продолжать борьбу, могли смириться под картечью и штыками на время и восстать при первом же подходящем случае.

Именно вольные горские общества — военно-демократические образования — не имея противовеса в виде ханств, станут вскоре опорой первого имама Кази-муллы, а затем и великого имама Шамиля.

Европейская просвещенность и острый ум Ермолова парадоксально сочетались с имперским высокомерием и ограниченностью представлений, мешавшими предвидеть плоды собственных действий.

Унификационное сознание Российской империи не делало различий между ханствами и вольными обществами, равно считая их сырым материалом для превращения в покорных подданных.

При всей уникальности своей личности Алексей Петрович в этом отношении был плоть от плоти именно Российской империи, несмотря на его римские претензии.

Ломая систему ханств, он не в состоянии был предвидеть, что таким образом расчищает дорогу явлению куда более грозному — имамату.

Имамы Кази-мулла, Гамзат-бек и особенно Шамиль — так же как Цицианов и верный его заветам Ермолов — стремились ликвидировать институт ханской власти, мешавший слиянию народов Северо-Восточного Кавказа в единую вооруженную общность, способную противостоять экспансии с севера.

В борьбе против ханов Цицианов с Ермоловым и имамы оказались союзниками. Разрозненные, неустойчиво сбалансированные действия ханов сменила централизующая, единонаправленная воля имамов. Свирепые и корыстные ханы, несмотря на их тяготение к Персии, стали бы естественными союзниками России в борьбе с имамами, ибо построение единого теократического государства на Кавказе означало их фактическую ликвидацию.

Просветительская, гуманизаторская, цивилизаторская — с его европейской, «римской» точки зрения — доктрина Ермолова решительно сработала в этом случае против интересов России, создав идеальные предпосылки для объединения вольных обществ и освободившихся от локальной деспотии жителей ханств под властью теократического лидера.

Впереди были десятилетия тяжелой войны. Но Алексей Петрович считал иначе.

15

5 марта 1820 года Ермолов отправил Закревскому письмо, впервые с первых месяцев кавказской эпопеи проникнутое оптимизмом:

«Здесь разнесся слух, что меня отзывают и другой назначен на мое место начальник. Многие письма то подтвердили, и ты представить себе не можешь, какая была радость князей и дворянства грузинского, и в сем чувстве с ними сравнялись одни чеченцы, которые в восхищении. Грузины думают, что они сыщут тоже виновное снисхождение, каковым пользовались они при моих предместниках, а чеченцы ожидают, что можно будет безнаказанно продолжать те же хищничества и разбои, которые прощались им 30 лет. Надо сказать справедливо, что между теми и другими мало весьма разницы в чувствах и правилах! Трудно поверить, какое делает влияние на дела наши отъезд мой, из чего заключаю я, что не самый я приятнейший начальник. Впрочем, не тебя уверять я должен, что не корыстолюбие, лихоимство и неправосудие причиною сей ненависти. Одна строгость во мне не любима и, что пред лицом справедливости не имеют у меня преимущества знатный и богатый пред низкого состояния и бедным человеком — вот преступление!

Чеченцы мои любезные — в прижатом состоянии. Большая часть живет в лесах с семействами. В зимнее время вселилась болезнь, подобная желтой горячке, и производит опустошение. От недостатка корма, по отнятии полей, скот упадает в большом количестве. Некоторые селения, лежащие в отдалении от Сунжи, приняли уже присягу и в первый раз чеченцы дали ее на подданство. Теперь наряжается отряд для прорубления дорог по земле чеченской, которые мало-помалу доводят нас до последних убежищ злодеев.

Скоро, любезный друг, прекратятся продолжительные и горькие оскорбления бедных наших жителей Кавказской линии. Тебе приятно было бы слышать, как благодарят меня. Не раз упоминал я тебе о благоприятствующем мне счастии. И точно, надобно мне стоять пред ним на коленях, ибо здесь все предприятия мои успевают скорее, нежели я предполагаю. В одних подобных расчетах не погрешаю я несносною моею нетерпеливостью!

Девять месяцев в году, определенные мною на кочевую жизнь, образ жизни строгой и неприхотливой, делающий меня чрезвычайно подвижным, заставляют меня чрезвычайно страшиться. Всем кажется, что я иду и если нет где меня — не верят, чтобы я не пришел. Здесь делаю я сие по расчету и вижу большую пользу.

Недавно, проходя в Дербент, пустился я горами отыскивать кратчайшую военную дорогу. Со мною было 800 человек пехоты, 35 казаков и ни одного орудия. Всюду принят был с трепетом и всем казалось силы со мною несметные. Два тому года назад я не смел бы сего сделать. Выгоды сии доставил мне последний поход мой в горы. Теперь повиновение неимоверное и везде, где войска проходили, жители — подданные России, чего доселе не понимали».

И в следующем абзаце: «Не бранили ли вы меня за приказ в роде римского».

Он упорно не дает Петербургу забывать, что он не просто главнокомандующий корпусом, но проконсул, ведущий в бой легионы.

10 февраля 1819 года он писал в письме Денису Давыдову: «Я прошел трудными дорогами до самых неприступных утесов Кавказа, и далее уже не было пути. Появление войск наших в тех местах, где никогда еще они не бывали, преодоленные препятствия самого положения земли, рассеяли величайший ужас. Возмутившиеся наказаны, и вознаграждены сохранившие нам верность. Одному из сих последних дал я в управление 16 т. душ с обширною и прекрасною страною. Так награждает Проконсул Кавказа».

«Проконсул Кавказа» — а не главноуправляющий Грузией и командир корпуса…

Он упорно настаивал именно на этом звании.

6 января 1820 года Давыдову: «Я многих по необходимости придерживался азиятских обычаев, и вижу, что Проконсул Кавказа жестокость здешних нравов не может укротить милосердием».

30 марта 1821 года из Петербурга тому же Давыдову: «Дни через два еду я в Лайбах: желание сократить бесполезное мое здесь пребывание и удаление от моих легионов понудило меня искать позволения ехать туда».

О самой ситуации речь у нас пойдет дальше, а сейчас нам важна терминология, на которой настаивает Алексей Петрович: «проконсул», «легионы».

Это была опасная игра, рискованность которой Алексей Петрович в гордыне своей не сознавал. Сопоставление с Цезарем, бытовавшее в столичном обществе, наводило на мысль о дальнейшей судьбе удачливого и любимого солдатами полководца. Императоров делали легионы.

Этот цезарианский стиль тревожил уже и Александра, а Николая пугал и раздражал…

Разумеется, не одному Ермолову казалось, что в процессе замирения края наступил перелом и что титанические его усилия принесли свои явные плоды.

24 сентября 1820 года Пушкин, вернувшийся с Кавказа, где он путешествовал с семьей Раевских, в Кишинев, место своей ссылки, писал брату Льву: «Кавказский край, знойная граница Азии — любопытен во всех отношениях. Ермолов наполнил его своим именем и благотворным гением. Дикие черкесы напуганы; древняя дерзость их исчезает. Дороги становятся час от часу безопаснее, многочисленные конвои — излишними. Должно надеяться, что эта завоеванная страна, до сих пор не приносившая никакой существенной пользы России, скоро сблизит нас с персиянами безопасною торговлею, не будет преградою в будущих войнах — и, может быть, сбудется для нас химерический план Наполеона в рассуждении завоевания Индии».

В этом письме все важно. И ощущение замирения Кавказа — ощущение по сути своей ложное, но симптоматичное. И всплывший в памяти молодого Пушкина план похода в Индию, разработанный сначала Бонапартом и Павлом I, а затем Наполеоном и Александром I. Пушкину во времена Тильзитского мира, когда возникали эти «химерические» проекты, не было еще десяти лет. Вряд ли он тогда ознакомился с этими замыслами. Стало быть, идея прорыва к Индии через Персию — мирно или вооруженным путем — жила в русском общественном сознании и связана была в 1820 году с Кавказом и «благотворным гением» Ермолова.

Ощущение выполненной задачи, явная эйфория от военно-дипломатических успехов подтолкнули Алексея Петровича к некоторому смягчению своей позиции по отношению к покорившимся.

Так, сразу после разгрома акушинцев и бегства аварского хана, он обнародует «Извещение» одному из вольных горских обществ, расположенных рядом с землями акушинцев, — обществу Гамри-Юзенскому, являющему по сравнению с установками Ермолова предшествующих лет образец лояльности по отношению к горским обычаям.

Обществу, что чрезвычайно важно, оставлено было в полном объеме собственное традиционное управление. В отличие от ханств, поступивших под управление русской администрации, с общества не требуется никакой дани. Наконец, в «Извещении» отсутствует требование, которое неизменно оказывалось невыполнимым и лишало русские власти и горцев возможностей компромисса, — требование не пропускать через свою территорию враждебные русским отряды.

Три года не прошли даром. Ермолов постепенно приходил к выводу, что нужна избирательная политика по отношению к разным народам и обществам.

Отношение к чеченцам у него было особенное. Он считал их наиболее опасными и непримиримыми и, соответственно, выбирал тон разговора.

В ответ на предложение засунженских чеченцев о переговорах и поисках компромисса Алексей Петрович ответил 30 мая 1818 года: «Вот мой ответ: пленных и беглых солдат не медля отдать. Дать аманатов из лучших фамилий и поручиться, что когда придут назад ушедшие в горы, то от них будут взяты русские и возвращены.

В посредниках нет нужды и потому не спрошу я ни Турловых, ни Бамат-Девлет-Гирея, ни Адиль-Гирея Тайманова. Довольно одному мне знать, что я имею дело с злодеями.

Пленные и беглые или мщение ужасное!»

Послание это свидетельствует о наличии весьма болезненной для русского командования проблемы — бегство солдат к горцам. И если пленных, захваченных при набегах, чеченцы могли вернуть, то многие из беглецов принимали ислам, и выдача их была страшным преступлением против веры. Чеченцы не могли пойти на это, и «мщение ужасное» становилось реальной угрозой.

Надо сказать, что через некоторое время Ермолов понял чрезмерность этого требования и фактически от него отказался.

Он тщательно отслеживал перемещения непокорных групп чеченцев и преследовал их неумолимо.

Где бы он ни находился, он внимательно следил за действиями полковника Грекова, которому поручено было приводить чеченцев к покорности всеми средствами, не только терроризируя их оружием и голодом, но и восстанавливая друг против друга.

Алексей Петрович очень быстро понял ту роль, которую могут сыграть чеченцы в тотальном сопротивлении имперской экспансии, и старался превентивными мерами минимизировать их возможности.

15 марта 1820 года из Моздока, с границ Кабарды, он отправил Грекову инструкцию, можно сказать, энциклопедического характера.

«Ответствую на записку вашу, в проезд мой полученную:

Согласен, что одно стеснение чеченцев в необходимых их потребностях может им истолковать выгоду покорности и я давно уже разрешил вам употреблять к тому возможные средства. Вы достигли уже одного из главнейших: из рапорта вашего ген.-м. Сталю увидел я, что вы открыли дорогу даже на плоскость, близ Гребенчука лежащую. Сближение с сим убежищем разбойников немало послужит к смирению их. Знаю я, что в удобное время не дадите им заниматься работою и тем сделаете способы пропитания их самих и скота во многом зависящими от вас.

Справедливо и то, что содержа их в опасении и боязни, покорность живущих на Сунже деревень будет надежнейшею. Теперь, содействуя вам, они большое оказали повиновение.

Предоставляя вам оказать снисхождение тем из чеченцев, которые на основании сел. Алды будут согласны принять подданство (кроме Горячевской и Найбердинской деревень), и тех, кои, прежде дав присягу, оной изменили, стараться впоследствии времени схватить, как зловредных и доверия не заслуживающих людей, объясняя прочим, что сие есть неизбежное наказание изменников. Разумеется, что сему должны подвергнуться одни главнейшие из злодеев и сообщники известному мошеннику. Против таковых не у места великодушие и вразумительна им одна сила.

Если которые из селений, лежащих по левому берегу Сунжи, будут замечены вами употребляющими во зло данную им свободу пользоваться землею богатою и изобильною и вредные будут иметь связи с непокорствующими нам, таковых предоставляю вам удалить за р. Сунжу. Если противиться будут, то понудить оружием. Думаю, однако же, что полезна на некоторое время терпеливость, ибо надеюсь, что в нынешнее лето успеете вы построить редут на известном месте, близ Алхан-юрта, и хорошо, если соседственные селения препятствовать не будут. По окончании работ можно их выгнать и на зимнее время сие наказание гораздо чувствительнее».

Он не был ни злодеем, ни садистом. Он чувствовал в чеченцах наиболее грозного противника и действовал сообразно общей задаче замирения края.

Когда же он видел другие пути по отношению к другим народам, он охотно по ним следовал.

24 мая 1819 года — а этот год он считал самым тяжелым для себя, — готовясь к решительной борьбе с дагестанскими народами, он наставлял коменданта Владикавказа:

«Обращая внимание, что народ Ингуши, будучи от природы кроткий и трудолюбивый, занимаясь скотоводством и хлебопашеством, не имеет никакой религии, кроме некоторых идолопоклоннических обрядов, а потому желая предупредить могущий последовать ему соблазн со стороны соседей мухаммеданского исповедания, относился я к преосвященному экзарху Грузии с тем, не рассудит ли он послать туда одного или двух миссионеров, известных как поведением своим, так и отличными качествами, которые, находясь посреди самих ингуш, или в близлежащих к ним Российских укреплениях, могли бы примером кротости и благочестия открыть им учение Евангелия и присоединить их к православной Христовой церкви.

Преосвященный экзарх к приведению сего в действие избрал Тифлисского Сионского собора протоиерея Александра, который вместе с сим и отправляется к ингушам.

Объяснив цель предприятия сего, я предписываю вам, по прибытии означенного протоиерея, немедленно снабдить его хорошим переводчиком и, поручив военному начальству в Назрани, чтобы оказываемо было ему всякое по сему поручению пособие, не оставлять его оным и с вашей стороны».

Христианами ингуши не стали, и кротость их Алексей Петрович преувеличил, но сама попытка, восходящая к идеям Мордвинова, — симптоматична.

16

Нет сомнения, что Алексей Петрович внимательно изучил записку почитаемого им адмирала Мордвинова, полученную незадолго до отъезда в Тифлис.

Основополагающая формула Мордвинова: «Таковых народов оружием покорить невозможно» — явно Алексея Петровича не убеждала. Именно на оружие он и возлагал главную свою надежду. На воздействие оружием и на угрозу оружием.

Хотя, конечно, не мог не согласиться с описанием тех тягот, которые предстояли, по мнению адмирала, новым конквистадорам.

Из всей записки ему принципиально близок был известный нам пассаж: «…Россия должна иметь иные виды; не единую только временную безопасность и ограждение своих нив и пастбищ. Пред нею лежат Персия и Индия. К оным проложить должно дороги и сделать их отверстыми и безопасными во внутренность России. Европа устарела и требует мало от избытков наших; Азия юная, необразованная, теснее может соединиться с Россиею».

«Пред нею лежат Персия и Индия» — напоминание о старой петровской идее, «химерической идее» Наполеона, как назвал ее Пушкин. Но и любимой мечте самого Ермолова, мечте, преграду которой поставила осторожная политика Петербурга. Великие примеры Александра Македонского, Цезаря и Наполеона были, увы, не внятны Нессельроде. Да и Александру Павловичу, утомленному европейскими делами и вообще усталому от жизни.

Но если было запрещено — хотя бы временно — продвижение в Азию через сокрушенную Персию, то был и другой путь.

Мордвинов писал: «К стороне Бухарин полезно было бы поставить себя на твердой ноге, дабы привести в зависимость народы хищные, отделяющие Россию от сей богатой части Азии; нужно соделать сильную колонию на Каспийском море при заливе, называемом Красноводский или Огурчинский, смежном с Хоросанскою провинциею. Занятие сего места в видах военных и торговых представляется важнейшим на Каспийском море. Из оного места владычествовать можно на севере против трухменцев и на востоке против хивинцев. В оном соединиться может торговля сухим путем из богатейшей восточной части Персии, Бухарин и северной Индии, а морем из Астрахани и Баку».

Полномочий для действий на восточном берегу Каспия у Ермолова не было — это была территория вне российских границ. Но, во-первых, это был путь в Азию, минуя Персию. Во-вторых, обитающие там туркмены — «трухменские племена» — враждовали с персами. В-третьих, Хивинское и Бухарское ханства тоже были в напряженных отношениях с этой «региональной сверхдержавой». Стало быть, можно было не только отыскать желанные пути в Индию, но найти союзников в случае войны с Персией.

Опальный уже Ермолов, рассказывая Погодину об этой, в общем-то, авантюре, говорил: «Я послал в Хиву Муравьева на свой страх и ответственность. Если бы я просил дозволения, то никак не получил бы его: пошли бы опросы да расспросы, ноты и переговоры».

Скорее всего, Петербург без всяких расспросов и нот просто запретил бы Алексею Петровичу расширять сферу своей деятельности.

10 июня 1819 года генерал от инфантерии Ермолов вручил в Тифлисе гвардейского Генерального штаба капитану и кавалеру Муравьеву подробную инструкцию: «Назначив экспедицию к Трухменским берегам, все поручения, относящиеся до обитающих по оным народов, возложил я на состоящего по армии майора и кавалера Пономарева.

Вместе с ним отправляетесь и ваше высокоблагородие, и обязанности ваши состоят в следующем:

1. Выбор удобного места на самом берегу моря для построения крепостицы, в которой должен быть склад товаров наших. Место сие не должно быть слишком близко к владениям персидским, чтобы не возбудить опасения против нас; ни близко слишком к Хоросану, дабы караваны с товарами (которые впоследствии правдоподобно к нам обратятся) не подвергнуть нападениям народа хищного.

Главнейшее затруднение в выборе места происходить будет от недостатка пресной воды, и на изыскание оной должно быть обращено все тщательнейшее внимание, ибо всякий другой порок в самом местоположении может при учреждении крепостицы быть исправлен искусством».

Далее следовали подробные советы как Муравьеву, так и Пономареву относительно дипломатических приемов в сношениях с Хивой.

Но все эти разговоры о будущей торговле и дружбе между русским царем и хивинским ханом были далеко второстепенны. Главное заключалось в третьем пункте, обращенном исключительно к Муравьеву:

«3. Если невозможно будет предпринять путь в Хиву, определенный при экспедиции армянин Петрович, имеющий знакомства между трухменцами, доставит Вам случай быть между ними и Вам поручаю я иметь старание изведать:

а) Какие силы сего народа в военном отношении?

Какого рода употребляемое оружие?

Не имеют ли они недостатка в порохе?

Имеют ли они понятие об артиллерии и в войнах против соседей желали бы употребления оной?

Можно ли будет из них самих составить по крайней мере нужную прислугу для некоторого числа орудий?

б) Исследовать расположение их к персиянам. Прошедшая с ними война дала много случаев заключить о вражде, между ними существующей.

Каковы отношения их к жителям Хоросана и нет ли вражды, обыкновенной между соседей?

Принимают ли участие в войне Хоросана против Персии и воспомоществуют ли первому освободиться от ига персиян?

Какого рода пособия дают они хоросанцам и что служит их условием?

Ваше высокоблагородие, можете сделать и другие полезные исследования, которым может дать повод Ваше между ими пребывание, более, нежели, что могу я предписать, а паче о народе почти совершенно нам неизвестном. Я от способностей Ваших и усердия могу себе обещать, что не останутся бесплодными делаемые усилия войти с трухменским народом в приязненные сношения и что доставленными сведениями облегчите Вы путь к будущим правительства предприятиям».

Короче говоря, Ермолов поручал узнать Муравьеву, которому доверял, — можно ли будет в случае войны с Персией вооружить и использовать туркменов.

Хоросан — точнее, Хорасан — появился не случайно. Эта обширная область, населенная разными народами, в том числе воинственными туркменами и курдами, — находилась в состоянии мятежа против Персии. Подкрепленные кочевыми туркменами восточного берега Каспия, снабженными оружием, порохом, а возможно и артиллерией, объединившись с хорасанцами, русские могли нанести удар по Персии с границ, противоположных российским, и поставить Аббас-мирзу в положение катастрофическое.

Характерно, что проводником Муравьева в его рискованном путешествии в Хиву и доверенным лицом стал туркмен Сеид, который «славился разбоями, которые он производил в Персии».

Муравьев с неимоверными трудностями добрался до Хивы и едва не сложил там голову. Но хивинский хан все же не рискнул навлечь на себя месть проконсула Кавказа. Муравьев был отпущен с подарками и уверениями в дружбе. Сколько-нибудь серьезного политического значения это путешествие не имело, но доказало саму возможность достигнуть Хивы этим путем — через Каспий.

Ермолов, однако, не оставлял надежды основать крепость у Красноводского залива и установить прочные связи с туркменами.

Экспедиция Муравьева не вызвала недовольства в Петербурге. По представлению Ермолова Муравьев был произведен в полковники свиты его императорского величества по квартирмейстерской части.

В марте 1821 года Алексей Петрович отправил Муравьева в новую экспедицию уже исключительно для выбора места, где можно было бы поставить укрепления и — быть может, главное — завязать прочные связи с туркменами.

В Петербурге, очевидно, не определили своего отношения к тому, что делал проконсул Кавказа на территории, ему не подвластной. Определенных планов относительно Закаспия у властей не было. Важно было не спровоцировать Персию и не слишком раздражить англичан.

Поскольку подобной опасности Нессельроде не увидел, то и сколько-нибудь отчетливо отрицательной реакции из столицы не последовало.

Равно как не последовало и разрешения строить крепости и создавать экспедиционный корпус на восточном берегу Каспия.

И этот порыв Ермолова, как и «персидский план», был остановлен.

В 1822 году полковник Николай Николаевич Муравьев выпустил описание своих путешествий 1819 и 1821 годов отдельной книгой в Москве.

Через много лет добытые им сведения пригодились при завоевании Средней Азии.

17

Надо сказать, что Алексей Петрович внимательно следил за европейской политической ситуацией, возможно, догадываясь, что катаклизмы в мире могут отозваться и в его судьбе.

В мае 1820 года, информируя Закревского о мятежах в Гурии и Имеретии и активизации чеченцев, он неожиданно переходит к революции в Испании: «Я, как житель Азии, говорю вам о бунтах, но вы, просвещенные обитатели Европы, вы то же делаете, только что у вас слово бунт заменяется выражением революции. Не знаю, почему это благороднее? Однако же и при сем том в Гишпании возмутились войска, к ним пристал народ, и то, чтобы приличествовало испросить у короля, у него вырывают силой. Прекрасные способы! Хороши и написанные к нему письма! Какой неблагоразумный поступок, оскорблять то лицо, которое и при перемене правления должно остаться первенствующим. Это — приуготовлять собственное уничтожение! Скажите, сделайте одолжение, вас что заставляет все эти мерзости печатать в русских газетах? Неужели боитесь вы отстать в разврате от прочих? Нам не мешало бы и позже узнать о подобных умствованиях, которые, конечно, ничего произвести у нас не в состоянии, но нет выгоды набить пустяками молодые головы».

Речь ретрограда? Не так просто. Во-первых, нужно помнить испытания, которым судьба подвергла молодого Ермолова. Ему инкриминировалось оскорбление начальства вообще и императорского величества в частности. Этот урок Алексей Петрович запомнил на всю жизнь и уже в старости говорил, что он благодарен Павлу Петровичу, осадившему его в самом начале пути, иначе он мог зайти очень далеко и вообще погибнуть.

Во-вторых, обратим внимание на весьма значимую фразу: «то, что приличествовало испросить у короля, у него вырывают силой». То есть общество имеет право испрашивать у высшей власти перемены, но бунтовать нельзя…

30 ноября 1820 года он писал своему другу Кикину: «Что за вздоры происходят у вас в мире просвещенном? Головокружение хуже чумы нашей, а укрощать и ту болезнь не легче; у нас та выгода, что восстающих против законной власти и разрушающих установленный порядок просто называют бунтовщиками и их душат, ибо напрасен труд вразумлять не рассуждающих, а при переворотах таковыми является большая часть людей; движущие же пружины в малом всегда числе или многосложная машина сама собою повреждается. Не нравится мне новый характер революций, производимых армиями. Если сии последние способствовали иногда властолюбивым удерживать народы в порабощении, то сколько же раз были оградою внутреннего царств спокойствия, благоденствия народов. Не в нынешние времена могут быть армии слепыми орудиями власти, следовательно не им приличествует содействовать к разрушению оной! Просвещение открывает народам пользу их, научает властителей не пренебрегать общим мнением и довольно! Кто нынче не разумеет, что лучше сегодня дать добровольно то, что завтра может быть вырвано насилием. Достоинство есть свойственный вид власти, ей приличествует дар добровольный, не совместно соглашение, а народы не менее воспользоваться могут им принадлежащим».

То есть, что касается России и Европы, Алексей Петрович верил в необходимость и неизбежность разумных реформ.

То, что происходило в 1820 году — военные революции в Испании и в Неаполе представлялись ему разрушительными и требующими скорых и энергичных действий.

«Владыкам, собравшимся на конгресс в Троппау, нельзя терять столько времени, как на конгрессе в Вене. Соседней Франции пожар не благоприятен. Гишпанцы не взяли за образец хартию Людовика XV, следовательно можно думать, что есть что-нибудь лучшее».

Но если военную революцию полковников Риэги и Квироги он хмуро не одобряет, то народный мятеж вызывает его откровенное презрение: «Неаполитанцы прикидываются, будто чувствуют себя людьми; впрочем, для беспорядков много годных инструментов, и если ладзарони возмечтают, что революция может дать им лучшую пищу, нежели излавливаемые в море черви, то и ими пренебрегать не должно».

Лаццарони — неаполитанские низы, профессиональные нищие и поденщики, своим участием делают неаполитанскую революцию недостойной уважения.

Но все рассуждения относительно европейских катаклизмов имеют для Ермолова смысл прежде всего применительно к России.

Он сознавал, что любые его проекты, любая возможность удовлетворения честолюбия — все это реально только тогда, когда за ним стоит могущественная империя. Разрушение системы в России создавало бы совершенно новую ситуацию, к которой он не был готов. Как политик он мыслил исключительно традиционно.

И в этом отношении о многом свидетельствует его разговор с генерал-майором Михаилом Фонвизиным, его любимым адъютантом времен 1812 года.

Декабрист Якушкин свидетельствует: «В Москве, увидев приехавшего к нему М. Фонвизина, который был у него адъютантом, он воскликнул: „Поди сюда, величайший карбонарий“. Фонвизин не знал, как понимать такого рода приветствие. Ермолов прибавил: „Я ничего не хочу знать, что у вас делается, но скажу тебе, что он вас так боится, как я бы желал, чтобы он меня боялся“».

Ситуация любопытная. В 1819 году Алексей Петрович дважды просил Закревского ходатайствовать перед императором за Фонвизина. Первый раз по поводу производства его в генерал-майоры, а второй — желая получить его к себе, в Грузинский корпус. После возмущения в Имеретии 8 апреля 1820 года Ермолов обращается с просьбой непосредственно к Александру прислать уже генерал-майора Фонвизина, с тем чтобы сделать его правителем усмиренной Имеретии, где необходим был умный и тактичный человек, которому он мог полностью доверять.

Стал бы он это делать, если бы до него дошли сведения о «карбонарстве» Фонвизина, то есть его участии в тайном обществе? Трудно ответить.

Очевидно, будучи в 1821 году в Лайбахе и разговаривая с Александром, Алексей Петрович напомнил о своей просьбе и получил от императора недоброжелательный отзыв о своем бывшем адъютанте.

Отсюда и полуироническое приветствие во время встречи в Москве, где Ермолов остановился на обратном пути из Лайбаха на Кавказ.

Но для нас важно не это. Важна фраза о страхе императора перед оппозиционными офицерами, а главное, пожелание, чтобы Александр боялся его, Ермолова.

Это был простой и традиционный для России вариант — самовластие, ограниченное не обязательно удавкой (по мадам де Сталь), но опасением генеральского неудовольствия. Армия не должна производить революций, но властители обязаны учитывать интересы и настроения генеральской элиты.

Если бы император боялся Ермолова, то Алексею Петровичу легче было бы осуществлять свои грандиозные планы…

Русское общество — и консервативная, и либеральная его части — придерживалось вполне определенной точки зрения. Если консерваторы толковали о «цезаризме» Ермолова, то осведомленные либералы не исключали его вмешательства в события в случае успеха тайного общества.

В дневнике Александра Тургенева 1836 года есть запись, формулирующая его с Пушкиным мнение относительно позиции Ермолова и других «кандидатов в Наполеоны» в период перед 14 декабря: «О Михаиле Орлове, о Киселеве, Ермолове. <…> Знали и ожидали, „без нас не обойдутся“».

По мере того как у Александра накапливались сведения о брожении в армии и деятельности тайных обществ, менялось и его отношение к Ермолову.

После смерти Александра в его бумагах обнаружился документ, по своему смыслу для императора трагический. Историки датируют его 1824 годом.

«Есть слухи, — записывает император, — что пагубный дух вольномыслия или либерализма разлит или по крайней мере сильно уже разливается и между войсками; что в обеих армиях, равно как и в отдельных корпусах, есть по разным местам тайные общества или клубы, которые имеют притом секретных миссионеров для распространения своей партии. Ермолов, Раевский, Киселев, Михаил Орлов, граф Гурьев, Дмитрий Столыпин и многие другие из генералов, полковых командиров, сверх того большая часть разных штаб и обер-офицеров».

Это потрясающий документ, многое объясняющий в депрессивном состоянии Александра в последний период его жизни. Он подозревал, что фактически вся армия — его детище! — абсолютно неблагонадежна.

И симптоматично, что имя Ермолова стоит на первом месте…

У императора не могло быть сколько-нибудь конкретных сведений о принадлежности Ермолова к тайным обществам, поскольку он не имел к ним никакого отношения. Но до него могли доходить сведения о резких высказываниях Алексея Петровича, а возможно, и кое-что из содержания его писем тому же Закревскому.

Мы уже говорили, ссылаясь на Дениса Давыдова, о распространении писем Ермолова в достаточно широком кругу. Ермолов знал это и опасался последствий.

13 апреля 1820 года он писал Закревскому: «Сделай одолжение, письма мои по получению истребляй немедленно. Как ты, аккуратнейший человек в мире, пренебрег сию необходимую осторожность? Теперь насядут на меня граф Витгенштейн, барон Сакен, граф Коновницын, граф Нессельроде, все исчадие графа Тормасова и неприятно будет брату Михаилу и графу Каподистрии, о коих пишу в письме сем, что пришло мне в голову. <…> Мой образ писем, если каким-нибудь образом откроется, не сделает мне пользы…»

Зачем же он писал эти письма, понимая, как и чем рискует? Только ли желчь и личные обиды водили его пером? Только ли непреодолимая тяга к острому слову и саркастическое отношение к знатным своим сослуживцам?

Вопрос непростой.

В письмах Закревскому он и в самом деле позволял себе многое. Когда он говорил о своей «пламенной натуре», то не преувеличивал. Он конечно же был человек страстей. И эти страсти требовали выхода. Письма давали эту возможность.

Когда он получил известие о производстве его вне очереди в генералы от инфантерии, то ликующе писал Закревскому: «Вы одержали важную победу над супостатами разных племен и закона. Все попались под один почерк!

Я воображаю, какими смотрели на вас глазами обиженные. Нельзя было им не догадываться, что ты и Петрахан (прозвище князя П. М. Волконского. — Я. Г.) мне благоприятствовали. <…> Как нарочно все старшие товарищи мои, ныне подчиненные (то есть те, кто оказались ниже чином. — Я. Г.), собрались в Москву, чтобы торжествовать мое производство, и вы не хотели трудов их сделать напрасными, вы их утешили! Я представляю длинные рожи, дрожащие голоса, рожи плачевные. Вижу угрозу оставить службу, вижу упреки отечеству неблагодарному! Вижу Яшвиля, который отвергает возможность, чтобы кто другой удостоился награждения, когда он не имел случая заслужить его».

Прямо скажем, невысоко ценил Алексей Петрович своих сослуживцев и соратников по недавним войнам.

И далее идет принципиальный пассаж, полный уже не столько личного, сколько, так сказать, социального смысла:

«Я могу большим числом считать умножившихся друзей моих, ибо не против одних только виноват я старших (ранее его получивших чин генерал-лейтенанта. — Я. Г.), но и против тех, которые превосходят меня рождением, воспитанием, знатными связями, известностью у двора и проч., и проч. Но как бы то ни было, я восхищен милостию государя, и признателен тебе, как истинному другу признаюсь, что радостию моею много обязан я тому, что государь наградил во мне простого солдата, усердного к службе его и не остановился затем, что имя мое не столько знакомо общему слуху или не так приятно звучит в ушах, как имя вспоминающее знаменитые заслуги или происшествия, то есть, что государь не основывается на том, что достоинства праотцов должны быть непременным наследием потомков, а смотрит на дела каждого. Иначе и тебе, и мне, как и подобным нам, достались бы в удел большие труды и весьма малые приятности».

Что бы ни говорил Алексей Петрович, ясно, что его тяжко угнетали незнатное происхождение и бедность. И его гордыня — требование, чтобы не «уродовали» его фамилию графским титулом, резко подчеркнутое бескорыстие, в частности, отказ от аренды (возможности получать доход с земель, пожалованных на время), которую ему предлагал император, его желание остаться «простым солдатом» — все это была твердая компенсация за незнатность и бедность. Все, что он приобретал — чины, должности, славу, — всем этим он был обязан себе, своей шпаге. Вот тут вставал в полный рост шевалье Ермолов, выученик Каховского и Дехтярева!

Когда в письмах он неоднократно называет себя «простолюдином», будучи дворянином с многовековой родословной, то естественным образом на память приходит «Моя родословная» Пушкина, объявившего себя «мещанином».

Это был протест против «новой знати», против придворных парвеню, против сыновей, эксплуатирующих заслуги отцов.

Тех, кого Алексей Петрович не любил, он и не щадил.

Он внимательно следил за назначениями в армии и все происходящее примерял на себя.

«Удивлен я назначением Капцевича…» Под командой генерала Капцевича Ермолов служил после ссылки молодым подполковником и относился к нему презрительно. Теперь он узнал, что Капцевич назначен командовать Отдельным Сибирским корпусом, и счел это обидой для себя — их уравняли. Капцевич, возможно, был малоприятным человеком, но во время Наполеоновских войн он проявил себя вполне достойно… Самооценка Алексея Петровича не давала ему примириться с происшедшим: «После сего пусть осмелятся усомниться, что я вскоре буду командовать армией. Мне подобные назначения много придают гордости, ибо жду своей очереди, но и нельзя не жалеть того, что вы не можете ни от кого отделаться. Я предсказываю вам, что скоро потребую армию и как вы от меня избавитесь, если хотя мало у вас есть совести. Я покажу по соразмерности на Капцевича и прочих».

Это мало похоже на шутку. Это раздражение, доходящее до ярости.

«…Скоро потребую армию…»

Если не удастся «персидский проект», не получится выйти на оперативный простор Азии, то меньше чем на командование одной из двух российских армий он не согласен…

18

Не то чтобы Алексей Петрович был мелко злопамятен, но обид он не прощал — никому.

В 1818 году он отправил императору письмо — как он потом подчеркивал, а не «донесение», в котором резкими красками обрисовал вопиющий беспорядок в управлении Закавказьем и просил прислать сенатскую ревизию.

Письмо, должно быть, выглядело совершенно непривычным потону.

10 августа 1818 года он писал Закревскому: «Правду и весьма правду говоришь, почтеннейший брат Арсений Андреевич, что письмо мое зло и тебе не должно нравиться; но кто мог ожидать предательского способа, каковым с ним поступлено».

«Предательски» с доверительным письмом Ермолова поступил император. Чтобы так назвать поступок Александра, нужно было глубоко оскорбиться.

9 июля он отправил Закревскому объяснение своей оскорбленности:

«Я послал тебе с последним фельдъегерем письмо, которое писал я государю в рассуждении беспорядков в Кавказской губернии и просил ревизора из сенаторов также и для Астрахани. Что, думаешь ты, сделалось с сим письмом? Конечно, не угадаешь. Его принял он как донесение и отправил в копии в комитет министров. Вот твой способ внушить в меня доверенность. Таким способом можно заставить молчать и о самой правде, какая выгода может быть поссорить меня со всем светом».

То есть письмо попало к тем, кто не в последнюю очередь был ответствен за те безобразия, о которых Ермолов поведал императору.

Требование сенатской ревизии означало недоверие к министерствам и должно было восприниматься как вызов.

«После сего станут еще сомневаться, что простосердечие мое не вредит мне».

Сложность и многообразие ермоловской натуры поражают. Когда он толкует о своем «простосердечии», он не лукавит. Он и в самом деле был простосердечен. Он поверил в особые отношения между ним и императором. Его доверчивость была грубо обманута. Его отдали на растерзание.

Он не простил императору обманутого доверия.

«Конечно, после сего и самую правду буду я говорить сквозь зубы, если за нее должен я покупать себе злодеев, которыми и без того очень изобилую. Воображаю, как на меня дуются министры и какие готовы делать мне пакости, но я не буду сердиться и в свою очередь буду сколько возможно истреблять, хотя весьма уверен я, что сражения не всегда будут в мою пользу. Жалею, но поздно, друг любезный, о сем письме и признаюсь, что не надеялся такого поступка».

Постоянной его обидой было недоверие власти к его мнению в персидских делах.

«Фельдъегерь везет кучи бумаг к Нессельроде и Каподистрии. Моя политика как-то не встретилась с нынешними правилами благочестия, основанном на священном законе; надо было пространное объяснение. Предложения мои не годились, и я по данным мне наставлениям должен вести дела мои с Персиею точно в духе христианства и истин библейских».

Закревский, конечно, понял. В Петербурге господствовало весьма своеобразное явление, которое получило название «официального мистицизма». Главным действующим лицом был Александр. Когда Ермолов уезжал в Грузию, большие привилегии получило Библейское общество, занимавшееся переводом Библии на языки российских окраин и ее распространением.

Ни для взаимоотношений с горскими народами, опиравшимися на свою веру и традиции, ни тем более для дипломатических сношений с шиитской Персией мистическое христианство, которое стали демонстративно исповедовать российские вельможи, чтобы подольститься к Александру, отнюдь не годилось.

Ермолова раздражало, что ему мешают вести дело так, как от него требовали обстоятельства и его знание ситуации.

«Кто хотя мало знает персиян, никак на сие согласиться не может. Я знаю обязанность повиновения и в строгом смысле буду поступать как приказывают, но дабы не упрекнули, что я не сказал своих мыслей и желая оправдать впредь поведение, я написал свое мнение, смирив сколько возможно перо мое, которое нередко следует за кипящим моим характером».

Не таких отношений ждал он с Петербургом, отправляясь на Кавказ. Мы помним его эпическую записку с требованием абсолютных полномочий.

Теперь ему навязывали образ действий те, кого он не слишком уважал.

Тем не менее он «со свойственным ему упрямством» (как выразился некогда Витгенштейн) пытался убедить Петербург, что война с Персией грядет неминуемо и поведением «в духе христианства и истин библейских» Аббас-мирзу не замирить.

Он явно продолжал тайные отношения со старшим сыном шаха, опальным владетелем Курдистана. И когда Денис Давыдов свидетельствовал, что Мухаммад-Али-мирза сетовал на бездействие Ермолова и даже жаловался в Петербург, то сведения его подкрепляются документально.

31 октября 1821 года Нессельроде отправил Ермолову сдержанно-раздраженное послание, в котором проконсулу Кавказа еще раз и окончательно дали понять, что его антиперсидские затеи категорически не одобряются императором и действовать он должен по букве Гюлистанского трактата, то есть поддерживать законного наследника Аббас-мирзу. Никакие доводы Ермолова, никакие факты, свидетельствующие о ненависти наследника к России и о намерении его начать войну, ни Александра, ни Нессельроде не убеждали.

Активность Мухаммада-Али-мирзы в борьбе за престол и надежда его на помощь России подтвердились самым убедительным образом.

Он был отравлен.

Через два месяца после фактического выговора, полученного от Нессельроде, Ермолов с очевидной горечью сообщил министру: «Мамад-Али-мирза умер. Наследник не имеет уже могущего оспаривать престол страшного соперника. Англичане избавились от человека, в твердом и решительном характере которого видели они разрушение некогда могущества их в Персии».

Со смертью Мухаммада-Али-мирзы все рухнуло. Аббас-мирза и стоящие за ним англичане переиграли проконсула Кавказа.

Оставалась надежда на агрессию со стороны Аббас-мирзы и на ответный удар, который Петербург не сможет не одобрить…

Бесконечные препятствия делали все более иллюзорными те грандиозные планы, которые и привели его на Кавказ.

Время от времени Ермолов впадал в мрачное уныние.

В конце 1820 года он жаловался Закревскому: «Здешним пребыванием начинаю скучать и не мудрено, ибо жизнь несноснейшая, нет никаких удовольствий и трудов без конца. Все надобно делать, при малых способах идет все медленно, а если и могут быть успехи, то ими пользоваться будут мои преемники, но, конечно, не я. Признайся, что подобная работа тягостна, и мало таких людей, которые бы не лучше желали наслаждаться плодами трудов в настоящее время, нежели одними ожиданиями таковых в будущем времени. К сему последнему потребен великий героизм, а я не герой!»

Нет, он безусловно чувствовал себя героем, но героем, поставленным в неподходящие для совершения «подвигов» условия.

Он оставался потомком Чингисхана, наследником Македонца и Цезаря, но заниматься делом, соответствующим его самоощущению, ему мешали люди, которых он не уважал. И это вгоняло его в тоску.

19

В 1819 году Ермолов женился так называемым кебинным браком на кумычке Сюйду, а на следующий год у него родился сын Виктор.

Тут надо объяснить — что такое кебинный брак и какую роль сыграл этот кавказский обычай в жизни нашего героя.

Адольф Петрович Берже, выпускник восточного факультета Петербургского университета, много лет служивший и умерший в Тифлисе, которому чрезвычайно обязаны все последующие исследователи Кавказа и Закавказья, в сентябрьском номере «Русской старины» за 1884 год опубликовал небольшую статью «Алексей Петрович Ермолов и его кебинные жены на Кавказе».

Чтобы не заниматься пересказом, мы приведем весьма содержательный фрагмент из этой статьи, и личная жизнь шевалье Ермолова предстанет отнюдь не столь монашеской, какой представлял он ее в письмах друзьям:

«У мусульман жены разделяются на кебинных, т. е. таких, которым по шариату, при бракосочетании, назначается от мужа известная денежная сумма, очень часто с разными вещами и недвижимым имуществом, и временных (мут’э), пользующихся тою только суммою, какая назначается при заключении условия о сожительстве. Кебинная жена имеет то преимущество пред временною, что после смерти мужа, если он умер бездетным, получает из его наследства 4-ю часть; если же остались дети, то 8-ю. Дети же от кебинных и временных жен считаются одинаково законными.

3-го ноября 1819 года А. П. Ермолов, после разбития Ахмед-хана Аварского у Балтугая, прибыл в Тарку, где заключил кебин с тамошнею жителькою Сюйду, дочерью Абдуллы, которую оставил беременною, поручив ее, пред выездом в Тифлис, попечениям Пирджан-хакумы, жены шамхала Тарковскаго. Сюйду родила сына Бахтиара (Виктора) и года два спустя приехала в Тифлис, вместе с служанкою Пирхан и таркинским жителем Султан-Алием. По прошествии года Сюйду, с почестью и подарками, возвратилась в Тарку, так как, по случаю отправления сына в Россию, не пожелала остаться в Тифлисе. Этим покончились сношения Алексея Петровича с Сюйду. Впоследствии она вышла за Султан-Алия, от которого имела сына Черу и дочерей Дженсу и Аты. Последние еще недавно были живы; Черу же скончался, оставив после себя дочь Сеид-ханум.

Другую кебинную жену Ермолов взял во время экспедиции в Акуту, в селении Кака-шуре. Прибыв туда в сопровождении шамхала, он изъявил желание жениться на туземке. Ему указали на дочь кака-шуринского узденя Ака, по имени Тотай — девушке редкой красоты и уже помолвленной за односельца своего Искендера. Тотай была представлена Ермолову и произвела на него глубокое впечатление. Он тогда же изъявил готовность взять Тотай в Тифлис, при возвращении из похода. Но едва только Алексей Петрович выступил в Акушу, как Тотай была выдана замуж за Искендера, с заключением кебина, в видах воспрепятствования Ермолову увезти ее в Грузию. Расчеты эти однако же оказались тщетными. Возвращаясь из Акуши, Ермолов 1-го января 1820 года достиг Параула, откуда отправил сына шамхала Альбору в Кака-шуру во что бы то ни стало взять и привезти Тотай. Поручение это было исполнено с полным успехом. В момент похищения Тотай отец ее Ака находился на кафыр-кумыкских мельницах, где молол пшеницу. Вернувшись домой и узнав об участи Тотай, он, не слезая с лошади, отправился вслед за нашим отрядом, который настиг в Шамхал-Янги-юрте. Там какая-то женщина указала ему дом, в котором находилась его дочь. Ака немедленно отправился к указанному месту, но переводчик Алексея Петровича, известный Мирза-Джан Мадатов, не допустил его к Тотай, объявив, что дочь ни в каком случае не может быть ему возвращена, при чем вручил ему перстень, серьги и шубу Тотай и посоветовал ему отправиться восвояси.

Таким образом Ермолов остался обладателем Тотай. Впоследствии шамхал, по просьбе Алексея Петровича, выдал ей свидетельство за печатями почетных лиц о знатном ее происхождении.

Тотай жила с Алексеем Петровичем в Тифлисе около 7-ми лет и имела от него сыновей: Аллах-Яра (Севера), Омара (Клавдия) и третьего неизвестного по имени и умершего в самом нежном возрасте, и дочь Сатиат, или как ее обыкновенно называли София-ханум.

Живя в Тифлисе в полном удовольствии, Тотай часто навещали отец ее Ака и брат Джан-Киши.

По отозвании Ермолова, Тотай, отказавшись от принятия православия и поездки в Россию, возвратилась с дочерью на родину, где вышла замуж за жителя аула Гили Гебека, от которого имела сына Гокказа и дочь Ниса-ханум, вышедшую тоже за жителя Гили Сурхай-Дауд-оглы.

Говорят, что Ермолов, при заключении кебина с Тотай, дал ей слово, что прижитых с нею сыновей он оставит себе, а дочерей предоставит ей, что и исполнил. Тотай скончалась в июне 1875 года, а София-ханум вышла за жителя аула Гили Паша-Махай-оглы. Первая пользовалась от Алексея Петровича ежегодным содержанием в 300 рублей, а последняя, т. е. София-ханум — в 500.

Что касается первого мужа Тотай — Искендера, то он, вследствие сильного огорчения от потери любимой жены, заболел и года два спустя скончался.

Сатиат, подобно матери, пользовалась от отца ежегодным содержанием по 500 рублей, а за последний получила 1300 рублей. Она скончалась осенью 1870 года, оставив после себя трех сыновей и четырех дочерей. <…>

Наконец, третьей кебинною женой Ермолова была Бугленская жителька Султанум-Бамат-кызы, с которою он заключил кебин во время пребывания с отрядом в Больших-Казанищах. Алексей Петрович имел от нее сына Исфендиара, который, при следовании Султанум в Тифлис, умер в станице Червленной. Султанум, лишившись сына, не пожелала ехать далее и возвратилась на родину. Там она вышла за Шейх-Акая, с которым прижила сына Яхью, не имевшего потомства; Шейх-Акай вскоре умер, а чрез несколько дней после него скончалась и Султанум».

Старшие сыновья Ермолова — Виктор, Север и Клавдий (он во всем оставался «римлянином») — окончили артиллерийское училище, где им покровительствовал великий князь Михаил Павлович, начальник всей русской артиллерии.

Все трое проявили себя на военном поприще — именно на Кавказе во время наместничества Воронцова, тоже их опекавшего. Виктор дослужился до чина генерал-лейтенанта, Клавдий — до генерал-майора, Север — до полковника гвардейской артиллерии.

Самый младший, Петр, о котором не знал Берже, но о существовании которого ясно из переписки Ермолова, не радовал отца. Он был записан унтер-офицером в Тенгинский полк и убит в бою с горцами…

А еще в московском доме Ермолова с ним жила до самой его смерти крепостная девушка. И был у него «воспитанник» Николай Алексеев, о котором он тоже заботился. Николай дослужился до генерал-майора.

Кавказские сыновья Алексея Петровича, не порывая связей со своими горскими родственниками, органично вошли в среду русского дворянства, заключили удачные браки. Вполне преуспевало и следующее поколение. Так, сын Клавдия, тоже Югавдий, стал камер-юнкером императорского двора.

20

Письма Алексея Петровича 1820 года производят противоречивое впечатление.

Он горд военными успехами собственными и своих подчиненных.

«В Имеретии, благодаря богу, рассеяны все шайки мятежников…»

«Тебе, как другу, хочу признаться, — пишет он Закревскому, — что покорение всего Дагестана меня весьма потешило, народы сии имеют знаменитость и никакой не признавали над собой власти. Здесь такой вселяли они ужас, что никто верить не хотел, что их усмирить возможно».

Дело в данном случае не в том, что Алексей Петрович далеко не точно оценил ситуацию: Дагестан затаился на время, но отнюдь не был сломлен.

С ханствами фактически покончено. Чеченцы загнаны в горы и голодают.

Но 16 октября того же года он пишет Закревскому: «Что сказать о себе? Хлопоты те же, год тяжелый, фураж так дорог, что если бы можно было кормить лошадей пшеном сарачинским (рисом. — Я. Г.), то едва ли было бы дороже ячменя. Я начинаю понемногу прихварывать и, кажется, что лета напоминают, что уже не по них должность многотрудная. По справкам оказалось, что из всех здесь бывших начальников я живу в Грузии более прочих, а жизнь подобная не красит! Напрасно, друг любезный, замышляешь ты женить меня: прошло время и жене наскучить можно одним попечением о сбережении здоровья дряхлого супруга (ему 43 года. — Я. Г.). Хорошо тебе рассуждать еще молодому человеку, избравшему жену чудесную. Не думаешь ли, что все такие? Тебя судьба наградила по справедливости, а если мне достанется характера, моему подобного, то мы можем давать уроки малой войны».

Еще через полтора месяца — Кикину: «В черные минуты жизни, каковые жизнь здешняя доставляет во множестве…»

Эти «черные минуты» могли быть вызваны и тем, что он чувствовал убывание физических сил. Почти без отдыха после тяжких кампаний 1812,1813, 1814 годов он взвалил на себя далеко не радостное знакомство с Грузией, злое напряжение персидского посольства, многомесячные походы против мятежных горцев, жизнь на бивуаках… Только его богатырская конституция могла это выдерживать — до поры.

Была и еще одна фундаментальная причина его мрачности — крушение персидских планов.

Вопреки его настояниям Петербург признал Аббас-мирзу наследником престола. Это придало принцу уверенности, и он вел себя по отношению к Ермолову — при непрекращающихся переговорах о границе — все более вызывающе.

Алексей Петрович постоянно убеждал императора и Нессельроде во враждебности Аббас-мирзы и неизбежности войны. От него отмахивались.

Аббас-мирза с помощью английских офицеров энергично готовил армию.

Вторая половина 1820 года была временем острого психологического кризиса. Ермолов все яснее осознавал свое положение как ссылку. Его стремление в Петербург, о котором писал он Закревскому, было вызвано не только желанием передышки, стремлением окунуться в другую атмосферу, вдохнуть европейского воздуха. Зная о приготовлениях Аббас-мирзы и трезво оценивая возможности Кавказского корпуса, он уже не так как прежде стремился к войне.

Возможно, он надеялся, что личная встреча с императором изменит его судьбу. Хотя на что он мог рассчитывать — непонятно. Посты командующих обеими армиями были заняты, но в любом случае, на что бы он ни рассчитывал, он преувеличивал расположенность к нему Александра. Тот явно не собирался надолго возвращать его в Россию — не говоря уже о Петербурге.

Но какие-то вполне определенные планы у Алексея Петровича были.

Он писал Закревскому в конце ноября 1820 года: «Я думаю, однако же, что если не просить на то позволения, надобно, по крайней мере, предварить на счет моего приезда, дабы не был неожиданным. Досаден будет вопрос: зачем приехал? Сделай дружбу, распоряди все пристойным образом и меня уведомь».

Стало быть, он намерен был приехать в столицу по собственной воле, не испрашивая позволение императора, а только поставив его в известность.

Его, конечно, обнадеживало то, что инициатива исходила от Закревского:

«Ты не перестаешь зазывать меня в Петербург. Знаю весьма, что и для дел по службе это необходимо, а, кроме того, право хочется и тебя видеть и хотя несколько пожить времени для удовольствия. Я писал выше, чтобы ты уведомил, не будет ли то противно, но если мне ожидать ответа, то пройдет время бесконечное, и потому располагаю выехать из Тифлиса около конца декабря».

Он мечтал о Петербурге, о своем торжественном появлении там в качестве проконсула Кавказа. Он собирался послать вперед доверенного офицера для устройства дел: «Проконсул Кавказа должен иметь важный экипаж».

При этом он, по своему обыкновению снижая пафос будущих событий, иронизировал над собой:

«Я сам забавляюсь моим в Петербург приездом, и беспутное мое воображение представляет мне разные престранные вещи. Весьма необыкновенное дело человеку, дожившему до моего чина, быть незнакомым в столице и в обществе представлять одинакую фигуру с трухменцами, башкирами и другими тварями, которые к вам приезжают».

Это было сильное преувеличение, но он выдерживал стиль — одичавший в дебрях Кавказа солдат, чужой в столичном обществе, не знающий, как себя вести…

Однако, как говорилось, он отнюдь не собирался ограничиться отдохновением и чудачествами.

«Между бумагами есть письма к Кикину и министру финансов. Прикажи их отдать и вернейшим образом последнему.

Сей вельможа не отвечает ни на бумаги, ни на письма.

Ты говоришь, чтобы с ними я не бранился, но возможно ли, когда они даже невежливы и тогда не отвечают, когда к ним пишешь по службе».

Ермолова оскорблял и приводил в ярость контраст между его положением проконсула, Цезаря, и пренебрежением, с которым к нему относились петербургские чиновники. Он надеялся изменить это положение:

«Приеду и дам баталию! Знаю всех против меня союзников. Прикажи прощупать Змея (Аракчеева. — Я. Г.): каков он на счет мой? Обстоятельство сие должно быть введено в расчет моих действий. Этот может лишить выгод войны наступательной, и тогда кроме азиатского хищничества ничего более не сделаешь».

Если он собирался привлечь в качестве союзника Аракчеева, значит, замыслы были весьма серьезные. Для перебранки с министрами по хозяйственным и финансовым вопросам поддержки самого влиятельного человека в империи не требовалось.

Имелось в виду нечто иное. «Война наступательная…»

Что он замышлял, мы не узнаем.

Закревский выполнил дружеский долг — 8 января 1821 года Ермолов был вызван в Петербург. Но когда он приехал туда, императора в столице уже не было.

В июле 1820 года произошла революция в Неаполитанском королевстве. Как и в Испании, это была военная революция. Полки под командованием офицеров-карбонариев заставили короля Фердинанда IV подписать конституцию, схожую с испанской. За Неаполем восстал Пьемонт.

Государи Священного союза съехались в немецком городе Троппау, а затем переместились ближе к итальянской границе в Словению — в городок Лайбах.

Алексею Петровичу недолго пришлось наслаждаться гостеприимством Аграфены Федоровны Закревской. Вряд ли он успел начать свою «наступательную войну», которая в отсутствие императора теряла смысл.

В марте 1821 года он получил рескрипт императора: «Алексей Петрович!

Обстоятельства, соделавшие необходимым присутствие Мое за границею, продолжаясь ныне в последствиях своих, не дозволяют Мне с достоверностию определить время к возвращению Моему в Петербург; а потому, не желая, чтобы ожиданием вашим в сей столице служба лишилась той пользы, которую вы трудами своими всегда ей приносили, признаю за лучшее, чтобы вы, для свидания со Мною, отправились немедленно в место настоящего Моего пребывания.

Ожидаю скорого приезда вашего, пребываю к вам благосклонным.

Александр».

В тот же самый день, 3 марта, когда был написан высочайший рескрипт, начальник Главного штаба князь Волконский отнесся к Закревскому.

«Получил весьма неприятные известия из Турина, где пиемонтские войска взбунтовались и хотят непременно идти против австрийцев, в северной Италии находящихся. А как в северной части Италии австрийцев, по несчастию, не терпят, то и надобно ожидать для них худых последствий, от сего происшедших, у них же войска там недостаточно, чтобы удержать пиемонтцев и жителей Италии. Теперь посылают за остальными войсками в Австрию, Богемию, Венгрию и Галицию, но когда они прибудут! Вместе с тем просят и нашей помощи… К Алексею Петровичу хотя было и писано, чтобы нас ожидал, но по теперешним обстоятельствам его Государь желает видеть здесь для некоторых соображений, о чем и высылается ему рескрипт».

Не удержавшись, Волконский сделал приписку: «А между нами сказать, думаю, будет главнокомандующим сей 3 армии, о чем ему скажите, но ради Бога, чтобы ни он, ни от вас о сем его назначении никто не знал и по приезде его сюда, чтобы не подал вида, что знает».

Закревский немедленно оповестил Ермолова, и они подробно обсудили кандидатуры начальника штаба армии, генерал-квартирмейстера, дежурного генерала…

Это конечно же был поворот судьбы. Судя по сохранившейся росписи войскам, которые должны были составить 3-ю экспедиционную армию, это была бы весьма значительная сила.

Но Алексей Петрович не мог не понимать, что командование этой армией — пост временный. А что же дальше?

Но — удивительное дело! — Алексея Петровича перспектива двинуться во главе мощной армии в Италию совершенно не привлекала.

Он писал Закревскому с дороги: «Быть может дела в Италии без нас обойдутся, и дай Боже. Это было бы счастливо для России по средствам ее небогатым. <…> Рано Волконский заготовил квартиру, а я еще и до Великих Лук не дотащился. Весьма нездоров, и дорога измучила».

Как непохож этот унылый тон на того, кто сопоставлял себя с Цезарем.

11 апреля: «Не еду, мучусь! не редко в день не более 50 верст и болен. <…> В Белоруссии жиды, содержатели почт, встретили меня известиями, что я назначен главнокомандующим. Как они люди самые достоверные, то я не смел усумниться в истине! Итак, тебе, любезный друг, остается меня поздравить.

Как ни забавны эти глупости, но меня в отчаяние приводит злодейская дорога. Я думаю, что она может сносною казаться одному спасающемуся от виселицы, но ни для какого благополучия нельзя делать ее терпеливо».

И это писал человек, недавно водивший своих солдат в неприступные горы.

Это был упадок не столько физический, сколько психологический.

Похоже, возможность «подвига» уже не столь сильно его привлекала.

Путь Ермолова лежал через Польшу, и соответственно предстояла встреча со старым другом и покровителем великим князем Константином Павловичем.

И здесь Ермолов повел себя до странности нерасчетливо.

Во-первых, он не поехал через Варшаву, а избрал более тяжелую дорогу через Краков. Но Константин, в отличие от Ермолова полный искреннего чувства, попытался и на этом пути продемонстрировать свое восхищение «храбрым товарищем».

Ермолов писал Закревскому из Брест-Литовска в середине апреля:

«Здесь от великого князя было повеление принять меня с величайшими почестями, но я, въехав в город и увидев приготовления, выскочил из коляски и скрылся в жидовские переулки. Едва меня отыскали, и я тогда возвратился в квартиру, как уже ни одного не было часового, великому князю пошел эстафет о законопротивных моих поступках. Ту же встречу приказано мне сделать в Люблине, и также спасусь я бегством».

Это было то самоуничижение паче гордости, столь свойственное Алексею Петровичу. Он показывал, что выше всей этой суеты. Проконсул, наследник Цезаря и римских нравов, мог согласиться на триумфальную встречу, которой удостаивались римские полководцы после великих побед.

Почести, которые воздавал ему великий князь силами провинциальных гарнизонов, казались ему шутовством, принимать участие в котором он не желал.

Константин не пришел в восторг от полученных «эстафет», но обиду проглотил.

26 апреля Ермолов прибыл в Лайбах.

27-го — Закревскому: «Вчера приехал я сюда во время обеда и в тот же день приказано мне к вечеру представиться государю. Он занят был делами с Меттернихом до 10 часов, и с того часу до половины первого по полуночи позволил мне быть у себя. Главнейший разговор в том состоял, что государь взял на себя труд изобразить мне картину положения политических дел, и я, признаюсь, что я ни от кого более и яснейших понятий не мог бы иметь. Мне государь изволил объяснить о моем назначении начальником армии и о причинах к тому побудивших, и хотя, для блага нашего, рад я, что мы уклонились от действий, но из основательного рассуждения его вижу, что они были необходимы».

Мы знаем его точку зрения на военные революции, и вполне понятно, что они с императором сошлись во мнениях.

Во фрагментах дневника Ермолова, опубликованных Погодиным, есть любопытное свидетельство о разговоре с Александром:

«Государь удивлен был, когда я сказал ему, что без сожаления услышал я об отмене движения армии, которой назначен я был главнокомандующим. „Суворов, говорил я ему, начальствовал австрийцами и не избежал зависти их. Трудно было ему преодолевать препятствия, которые ему делали. И желал бы видеть, продолжал я, того, кто без робости явится на сцене, которую сей необыкновенный человек, и незадолго перед ним Наполеон, ознаменовали великими воинскими делами“. Рассуждения мои, вероятно, казались основательными».

Эти разговоры о «робости» и сопоставлении с деяниями Суворова и Наполеона наводят на мысль, что Алексей Петрович этого сравнения опасался. Конечно, мятежных неаполитанцев трудно было сравнивать в военном отношении с армиями революционной Франции во главе с талантливыми генералами, противостоящими Суворову, равно как и австрийские войска, с которыми сражался Бонапарт, были достаточно опасными противниками.

И тем не менее — возглавив армию, Ермолов обязан был бы поддержать блеск своей репутации. Он не мог уступить предшественникам. И это, очевидно, его тревожило.

В «Записках» он еще яснее высказался на этот счет: «Конечно, не было доселе примера, чтобы начальник, предназначенный к командованию армиею, был столько, как я, доволен, что война не имела места. Довольно сказать в доказательство сего, что я очень хорошо понимал невыгоды явиться в Италии вскоре после Суворова и Бонапарта, которым века удивляться будут»…

Вскоре Ермолов возвращался обратно, и уже 20 мая он записал в своем дневнике: «Варшава. Великий князь принял меня благосклонно. Почти ежедневно бывал я у развода; видел парады, учения всякого рода войск, смотры и маневры.

Я отказался от квартиры во дворце государя и остановился в гостинице».

Во время смотров и парадов Алексей Петрович вел себя по отношению к Константину откровенно вызывающе, делая при этом вид, что демонстрирует свою скромность. Великий князь, желая подчеркнуть свое уважение к Ермолову, придерживал коня, давая возможность гостю оказаться на первом плане. Но и Ермолов стал придерживать свою лошадь, пропуская Константина вперед. Выглядело это соревнование в скромности довольно комично и, естественно, бесило великого князя.

Но помимо этого Алексей Петрович позволил себе жест, который и положил навсегда конец его дружбе с цесаревичем.

Сам он рассказал об этом в дневнике с невинно-простодушной интонацией:

«По приказанию цесаревича все польские генералы и прочие чиновники на другой день по приезде моем сделали мне посещение. Я просил об отмене сего приказания, но не успел. Я не принял их, не желая делать им беспокойства, зная притом, что из них знакомые охотно увидятся со мною и без объявленного приказа. Цесаревич был в большом негодовании на меня, и начальнику штаба генералу Куруте поручил объясниться со мною самым неприятным образом».

Если приказание Константина ставило Ермолова в несколько нелепое положение, то поведение Алексея Петровича по отношению к своему другу и покровителю было откровенно оскорбительным. Отказаться принять польский генералитет, приехавший к нему по прямому приказанию главнокомандующего польской армией, означало поставить Константина в куда более неловкое положение, чем он поставил Ермолова.

Этого Константин ему не простил…

Алексей Петрович это понял. Очевидно, до него доходили соответствующие слухи.

Уже в 1822 году он писал Закревскому: «Ты ни слова не сказал о пребывании у вас великого князя; так ли он расположен к тебе, как и прежде? Он верно мерзости говорил обо мне и ты молчишь из деликатности. Досадно, что я не заслужил его сердца, а впрочем от того не умирают! Узнай, буде можно, не жаловался ли он на меня государю?»

Странный поворот сюжета — чего ж досадовать, когда Алексей Петрович сделал все, чтобы поссориться с обидчивым и самолюбивым великим князем, до того искренне любившим своего «храбрейшего товарища».

Прямое оскорбление великого князя свидетельствует не только о самооценке Алексея Петровича, но и о взвинченности его состояния в это время.

Именно этим состоянием можно объяснить его вызывающее поведение по отношению ко всем своим «протекторам».

Вскоре по возвращении на Кавказ он поссорился с Аракчеевым.

Граф Алексей Андреевич курировал все стороны государственной жизни. В том числе и финансовую. В этом качестве он усомнился в целесообразности использования Ермоловым неких сумм. К сожалению, мы не располагаем письмом Аракчеева, но по ответу Ермолова ясно, о чем идет речь.

«Графу Аракчееву. 1822 г.

Желая избегнуть случая, в котором объяснения личные могут быть неприятными, я имею позволение на переписку партикулярную, и сим пользуясь, покорнейше прошу взглянуть на письмо, писанное ко мне от Вашего Сиятельства.

Ваше Сиятельство изволите увидеть, что можно было избавить меня от заключающегося в нем вопроса. Конечно Вы бы не делали такового, если бы хотя на минуту остановили Ваше внимание на том, что я приобрел Шекинскую провинцию, которая дает более полумиллиона доходов и сбор оных доселе употреблен во вспомоществование упадшим ханам. Предав уже раз объяснение Министру Финансов, я более ничем не обязан. Как по законам, так по собственным правилам чести, кроме ясной отчетности и таковая отдана Правительству.

Быть может не знаком я Вашему Сиятельству со стороны бережливости, но в течение немаловременной, а иногда видной службы, хорошо будучи замеченным, оскорбительны подобные вопросы, а ежели сделаны с намерением, то даже нестерпимы.

Вам, Милостивый Государь, когда я только ищу приличие, угодно видеть в поступках моих присваивание излишней власти. Увертесь, Ваше Сиятельство, что я не кинусь воспользоваться ничтожеством.

А. Ермолов»[74].

Эта бешеная отповедь, раздраженный выговор, подпись без приличных в обращении к старшему формул — все это должно было оскорбить Аракчеева.

А он был злопамятен.

Теперь оба друга и покровителя — Константин и Аракчеев, отношения с которыми и создавали в значительной степени устойчивость позиции Ермолова, — должны были от него отвернуться.

Ясно, что Алексей Петрович устал от необходимости лицемерить — демонстрировать уважение к людям, которых не уважал. Самооценка побеждала карьерный расчет. Тем более что и карьера шла совсем не так, как ему мечталось.

Вскоре Закревский получит от него горькие признания, о которых еще год назад не могло быть и речи:

«Не поверишь, почтенный друг, как возрастает во мне охлаждение к службе и за какую несносную потерю почитаю я возвращение в Грузию».

И еще более того: «…Угасли пламенные мои замыслы, и многое уже кажется мне химерою».

С таким настроением возвращался он в Россию из Европы.

21

Александр I настойчиво выказывал ему свое особое благоволение.

20 июня Ермолов заносит в дневник: «Царское Село. Мне уже назначены были во дворце комнаты, и приказание жить в нем объявлено начальником главного штаба Е. И. В. Как все дико для человека, никогда не бывшего близким ко двору, и конечно всех забавлял я моею неловкостию. Но никто не говорил о ней, ибо у двора кроме похвал ничего не говорят о том, кого весьма ласкает государь!»

Алексей Петрович старательно — не только в этой записи, но и в письмах, — выстраивает образ, так сказать, «естественного человека», напоминающего вольтеровского «простодушного» дикаря, попавшего в цивилизованную европейскую среду.

Трудно поверить, что он не представлял себе, как нужно вести себя при дворе. Его «неловкость», надо полагать, была достаточно искусственной. Это была такая же черта особости, как и бедность. Но за ним должен был видеться грозный хаос Кавказа, призрак безбрежной Азии и отличать его от тех, кто жил и действовал в «кротовой норе» Европы… И это притом что Кавказ ему уже опостылел, ибо не оправдал его ожиданий. «Угасли пламенные мои замыслы…»

Тем не менее эта грандиозная «химера» сопровождала его и в Лайбахе, и в Варшаве, и в Царском Селе, не в последнюю очередь определяя стиль его поведения.

Придворный мир должен был понимать — он, Ермолов…

Он, как и в свое время в Париже, противоречил императору.

«Июль. Инсуррекция греков была в полной силе. Порта принимала меры к наказанию, т. е. к истреблению возмутившихся. Война с Турцией казалась неизбежною. Переписка с иностранными кабинетами была беспрерывная, приказано показывать мне оную, и я видел усилия не допустить России до войны. Государь часто говаривал со мной о греках, я утверждал о необходимости войны в защиту их, в спасение! Безуспешно! государь старался доказать мне противное».

Возможно, Алексей Петрович был не прочь возглавить армию, идущую на помощь эллинам, бьющимся за свободу против турок, как некогда их предки дрались против персов. Подавление мятежных итальянцев было делом банальным, восстановление свободы Эллады органично вписывалось в круг представлений об исторической героике.

Но этот «подвиг» Алексею Петровичу не суждено было совершить.

Казалось бы, после такого небывалого и труднообъяснимого доверия, которое демонстрировал император по отношению к Ермолову, следовало ждать его назначения на один из ключевых постов. Он и сам так думал: «Продолжение пребывания моего в Петербурге заставляло многих думать, что я не возвращусь в Грузию, но получу другое назначение, и я имел причины то же предполагать».

Возможно, император колебался и не принял еще определенного решения относительно греческого вопроса. Возможно, он еще не был уверен — не придется ли России начать войну, и тогда Ермолов был самой подходящей кандидатурой в главнокомандующие.

Но войны с Турцией не произошло.

Его отправляли обратно на Кавказ.

На исходе пребывания в Царском Селе у него состоялся знаменательный разговор с Александром.

«Из примечательных происшествий, случившихся со мною, было то, что император в 30 день августа пожаловал мне аренду, не допустив подписать о том указа, я имел случай объясниться по сему предмету, и государь не только выслушал меня благосклонно, но с похвалою отозвался насчет моей деликатности, и когда отпустил меня, еще вторично говорил мне об оной. Редко, думаю, докучают государям подобными объяснениями».

Последняя фраза, от которой не удержался автор дневника, ключевая — Ермолов не такой как все.

Между тем, выказывая публично пренебрежение к презренному металлу, Алексей Петрович всерьез задумывался на приватном уровне о возможности хоть как-то обеспечить свою приближающуюся старость.

На обратном пути на Кавказ он остановился в Орле у старика-отца. И там он принял вполне конкретные решения.

14 октября он писал Закревскому: «Тебе, участвующему во всем до меня касающемся, скажу я и о домашних делах моих. Старика моего нашел я слабым, имение наше не только управляемо худо, но почти без надзора. В первый раз обстоятельно узнал я, в чем заключается состояние наше, и теперь открыто мне, что, разделив с сестрой имение, не более будет у меня семи тысяч дохода. На имении есть довольно значительный казенный долг, и при самой строгой умеренности моей, едва буду я иметь способы существования и тогда даже, как присоединю я принадлежащие мне по законам за 30-летнюю в офицерском чине службу половинное жалование и получаемый за Георгиевский крест пенсион».

То, что следует дальше, вызывает и чувство горечи, и безусловное уважение к нашему герою, особенно если вспомнить, что он только что отказался от аренды, которую ему настойчиво предлагал император.

«Поверишь ли, друг любезный, что при всем ничтожном состоянии сем покупаю я под Москвою деревню. Вот разрешение загадки.

У меня есть алмазные знаки Александра, есть три перстня, пожалованные императорскою фамилиею, их я продаю; есть до двадцати тысяч рублей денег, все обращаю на покупку деревни. Мне дают родные вдобавок сумму за самые умереннейшие проценты, сами выбирают и покупают имение, им управляют и из доходов платят проценты и ежегодно некоторую часть капитала».

Вряд ли Алексей Петрович с легким сердцем расставался с алмазными знаками ордена Святого Александра Невского, да и с перстнями тоже, но в Орле, в местах, где прошло его невеселое детство, он ясно представил себе свою старость.

«Мне по состоянию нельзя иметь собственно в Москве дома и потому буду я приезжать и жить у родных и друзей моих. Я постоялец спокойный и неприхотливый, и конечно никому не наскучу».

Проконсул Кавказа, новый Цезарь, еще недавно одержимый «пламенными замыслами», воитель с «неограниченным честолюбием», теперь смиренно размышляет о том, как он будет за неимением собственного крова останавливаться у родных и друзей…

Вряд ли ему легко было это писать. А в некоторых пассажах сквозит явное чувство отчаяния. Это не яростная обида и ревность времен Заграничных походов. Это признание поражения.

«Скажи мне, любезный друг, что мне делать с табакеркою, пожалованною государем? И жаль мне снять с нее бриллианты, и боюсь того сделать, но на что она бедному человеку, у которого ей ничто соответствовать не будет?

Долго оспаривал я желание многих оставить службу для присмотра за имением, но скажи мне, что мне делать, чтобы не лишиться скудного моего состояния? Неужели и отпуск мне отказан будет?»

И тут он спохватывается, что сетования его могут дойти до императора и тот опять попытается его осчастливить.

«Если еще судьба допустит меня продолжать службу, прошу тебя, почтенный друг, как человека, имеющего честь служить при государе, следовательно, у источника милостей, употребить старание в случае, если на меня обратится внимание, чтобы мне не дано было аренды или денежной награды, не меньшим почел бы я наказанием, если бы пожаловали меня и графом…»

Пожалование графским титулом — сама возможность его — преследовало его как некий кошмар. Став графом Ермоловым, он оказывался встроен в общий заурядный ряд искателей высочайших милостей не по заслугам.

Слишком многие получают аренды и графские титулы.

Стало быть, это не для него.

Он упорно возвращается к мысли об отставке или перемене службы.

Здоровье начинало изменять. Но главное было не в этом. Кавказ и Грузия без персидского и шире — азиатского — проекта изжили себя.

Вернувшись в Грузию, он меланхолически сообщает Закревскому: «Я говаривал с тобою некогда о старшем шахском сыне, который был неприятелем брата своего, назначенного наследником, и оспаривал престол. Он умер, и я потерял человека, бывшего совершенно в моем распоряжении, предприимчивого, пылкого и молодца. Теперь наследник будет гораздо спокойнее. Это отнимает у меня большие способы».

Мы уже приводили официальное извещение Ермолова о смерти Мухаммад-Али-мирзы в Министерство иностранных дел. Но это была фиксация события.

В письме другу это — тяжелая личная неудача.

Разочарование за разочарованием сокрушало «пламенную натуру» Ермолова.

Им овладевало сознание неудавшейся жизни.

22

Кавказ встретил его неприветливо.

6 января 1822 года он писал из Тифлиса Закревскому: «Неурожай двухлетний, паче же нынешнего года (1821 год. — Я. Г.), поставил нас в затруднительное положение и если бы не турки и горские жители (доселе худо повиновавшиеся) дали нам хлеба, я не знал бы, что делать с войсками. Странные происшествия, но тебе, как другу, могу сказать, что не каждый воспользуется подобными средствами. Вот где настоящее счастие!»

Он имел в виду, что хлеб был получен от турок и горцев благодаря его влиянию и его счастью. Но неурожаем и подступившим голодом дело не ограничивалось.

«Какой жестокий год, какие ужасные в войсках и даже между жителями болезни, но к удивлению смертность не более прежних лет. Рекруты болеют во множестве. Снега и метели в горах остановили их на пути, и стеснены будучи в бедных горных селениях и сами заболели и повсюду зародили болезни. Теперь в одном тифлисском госпитале более тысячи рекрут и до пяти сот их жен».

Его проект — женатые рекруты — был принят правительством, но во что он превратился в реальности!

«Исходатайствуй, почтенный друг, чтобы лечение и содержание в госпитале рекрутских жен было принято за счет комиссариата. Полугодовой провиант, выданный оным, для того недостаточен. Его недовольно и для здоровых…»

В параллель трагедии женатых рекрутов пишет он в «Записках» об ужасной судьбе переселенцев из Малороссии.

«В Черномории нашел я переселяемые из Малороссии семейства в ужаснейшей бедности. Войско (Черноморское казачье войско. — Я. Г.) без всяких средств вспомоществовать им по истощению своих доходов. В одно время выслано их из Малороссии вдвое большее число, нежели распоряжено было правительством. На прежних жилищах своих продавали они имущество за бесценок, ограблены были земской полиции чиновниками, отправлены в путь в самое позднее осеннее время, и многие, весьма лишившись в дороге скота своего, без средств идти далее, остались зимовать по разным губерниям, выпрашивая для существования милостыню».

Корыстная жестокость по отношению к людям, которые шли под его, проконсула, опеку и по его инициативе, ввергала его в еще большее уныние. От министров до чиновников земской полиции — никто не выполнял свой долг. Его, как человека долга, это мучило.

«В такой нищете нашел я их разбросанных по дороге, возвращаясь из Петербурга. Сии несчастные должны умножить силу войска Черноморского противу многочисленного, угрожающего ему, неприятеля. Правительства же распоряжения были и полезны, и благоразумны».

Любое благоразумие высшей власти перечеркивалось равнодушной бюрократией на самых разных уровнях…

Во время пребывания Алексея Петровича в Петербурге художник Доу, создававший портретную галерею победителей Наполеона для Зимнего дворца, написал знаменитый портрет кавказского героя — мощный профиль на фоне горных вершин, неумолимый уверенный взгляд, рука, твердо опирающаяся на рукоять шашки… Это было концентрированное представление общества не просто о Ермолове, но о романтической сущности Кавказа, о героике покорения непокоримого…

Но Ермолов слишком хорошо знал истинный Кавказ — трагический для обеих противоборствующих сторон, Кавказ далеко не романтический, требовавший от него не только боевых походов и возведения крепостей, но и тягучей административной рутины, и тяжелых хозяйственных забот — поисков хлеба для своих солдат, и вариантов устройства управления горскими народами, которые, оставляя их под контролем, не вызывали бы постоянных мятежей.

Душевная мрачность провоцировала физические болезни.

В марте 1822 года — Закревскому: «Я с некоторого времени нездоров; кажется привез из любезного отечества ревматизмы. Растравляю болезнь свою множеством хлопот, и служба смертельно начинает скучать мне. Не долго могу я подобным образом упражняться. Приводи к счастливому окончанию дела мои, друг любезный…»

Он имел в виду продажу его алмазных знаков и перстней в Кабинет его императорского величества — ведомство, занимавшееся управлением личным имуществом августейшего семейства.

Он уже представляет себе жизнь в тихом имении на лоне русской природы.

Но он — человек долга и скрепя сердце занимается устройством края.

Однако его европейская логика себя не оправдывала: простой народ предпочитал испокон века установившуюся жизненную систему…

23

Раздраженный неустройствами во вверенном ему обширном крае, не получивший того объема власти, который он запрашивал, Алексей Петрович сделал ход, который, как он надеялся, полностью развяжет ему руки для преобразований. Он обратился к императору с просьбой прислать сенатскую ревизию.

На Кавказ были командированы в 1818 году сенаторы Гермес и Мертваго.

Надежды Ермолова на жесткие выводы сенаторов, что позволило бы ему действовать решительно, без постоянной оглядки на Петербург, не оправдались. Но тем не менее некоторые возможности для оптимизации системы управления краем Алексей Петрович в результате ревизии получил.

После скупого и неопределенного отчета сенаторов ему было поручено составить план административных реформ.

1818, 1819 и 1820 годы были годами интенсивных военных действий. Но параллельно с ними Алексей Петрович занимался ненавистной ему «гнусной и беспутной гражданской частью».

В том числе он разрабатывал подробную систему реорганизации как административного деления края, так и методов управления им.

Уже находясь в Петербурге, Алексей Петрович передал управляющему Министерством внутренних дел графу Кочубею отношение, датированное 2 марта 1821 года. Это был подробный план преобразований.

Нет надобности приводить в полном объеме этот документ, свидетельствующий о тщательной разработке Ермоловым устройства подвластных ему земель.

Там речь шла и о новом административном делении края, и о переносе столицы Кавказской области из Георгиевска в Ставрополь, и о новой структуре «областного правительства».

В нем охвачены и быт кочевых народов, и проблемы налогообложения, и средства для привлечения на кавказскую службу дельных чиновников: система льгот, касающихся как жалованья, так и чинопроизводства, не говоря об особом порядке назначения пенсий, — и особая система судопроизводства для «азиатцев», и многое другое.

Во всем просматривается одна фундаментальная тенденция: сделать управление краем максимально рациональным и простым. Военный профессионализм Алексея Петровича сказался здесь в полной мере, равно как и его ориентация на «римские» уроки, смысл которых был, с одной стороны, в том, чтобы учитывать особенности покоренных народов, с другой — стараться включить их в общую имперскую организацию.

При всей специфике российской — это документ, составленный проконсулом, кавказским Цезарем.

Во время пребывания своего в Петербурге Ермолов познакомился со Сперанским, великим реформатором, познавшим опалу, ссылку, клевету, а затем назначенным генерал-губернатором Сибири и проводившим там преобразования, по масштабам своим сходные с ермоловскими. В частности, он яростно боролся с казнокрадством и взяточничеством.

Сперанский вернулся в Петербург в марте 1821 года — 22-го числа, за четыре дня до того, как Ермолов вручил Кочубею свой план.

Два этих глубоко незаурядных человека явно пришлись по душе друг другу. К сожалению, мы никогда не узнаем, о чем беседовали они, отягощенные столь разным и в то же время парадоксально схожим опытом.

Кочубей, благодаря которому когда-то и выдвинулся на первые государственные роли Сперанский, передал ему проект Ермолова.

Назначенный вернувшимся из Лайбаха Александром в Государственный совет, Сперанский стал ответственным за обсуждение в совете ермоловского проекта.

В феврале 1822 года Сперанский писал Ермолову на Кавказ: «Я должен вашему высокопревосходительству и благодарностию, и ответом на два письма ваших. Первую приношу вам от чистого сердца; второй будет содержать краткий отчет о поручениях ваших. Дополнения к образованию Кавказской области, согласно предположениям вашим, мною окончены и ныне, по Высочайшему повелению, поступают в комитет; но скоро ли там будут решены, не знаю. Все, однако же, что от меня зависит (а зависит весьма немного), я употреблю, чтобы положить сему доброму делу успешный конец».

Старания Сперанского тем не менее оказались вполне эффективны.

24 июля 1822 года император издал указ Сенату о преобразовании Кавказской губернии в область. Сенат 10 августа адресовался к Ермолову, поручая ему реализацию утвержденного Сенатом плана.

Скорость прохождения документов была для российской практики вполне энергична.

Но сотрудничество Ермолова и Сперанского не ограничилось административными преобразованиями.

В том же письме Сперанский пишет: «По участию, которое вам угодно было принимать в предположениях моих об устройстве Сибири, не излишним считаю сказать, что хотя по многосложной их тяжести и не могут они иметь быстрого движения, движутся, однако же, и, кажется, дойдут к своему концу».

Стало быть, они обсуждали и устройство Сибири.

Могли ли они предположить, что совсем скоро лидеры тайного общества, готовя государственный переворот, будут прочить их обоих вместе с адмиралом Мордвиновым во временное правительство России и готовились именно в их руки вручить судьбу отечества…

Оскорбительные и жесткие оценки, которые в письмах и воспоминаниях дает Ермолов грузинскому обществу, мешают понять разнообразие его истинных устремлений. Кроме мер чисто административных, а иногда и репрессивных, он искал более тонкие пути воздействия на отношение грузин к России.

Грузия обладала древнейшей и глубокой культурой, которая вряд ли была внятна рафинированному европейцу Ермолову с его латынью и европейскими языками. Но как человек умный, он понимал, что сближение культур необходимо для естественного существования Грузии в составе империи. А для этого нужны особые средства.

В 1819 году он основал в Тифлисе первую грузинскую газету.

Несмотря на свое пристрастие к использованию силы, Алексей Петрович довольно скоро понял необходимость психологического воздействия не только на единоверцев-грузин, с их древней культурой, но и на горцев, которых он считал грубыми варварами.

В 1820 году он сочинил, собственноручно записал и разослал начальствующим лицам по всему Кавказу текст молитвы, которую должны были читать в мечетях во время праздников.

Он считал, что истово верующих мусульман часто повторяемая молитва с именем русского царя постепенно приучит почитать императора.

Разумеется, на местах она переводилась на соответствующие языки и читавший молитву мулла обращался к Аллаху, а не к православному Богу…

Действия Ермолова-администратора были, очевидно, отнюдь не совершенны. Это признавали даже преданные ему люди.

Скрепя сердце занимаясь ненавистными ему административными делами, Алексей Петрович главную свою цель видел все же в усмирении, а не в устроении края. Воевать он любил и умел.

Но в этом и разница в масштабах личности Ермолова и его кумира — Наполеона, который, будучи до мозга костей военным человеком, оказался еще и великим администратором…

24

«Отсутствие мое продолжалось целый год», — записал в дневнике Алексей Петрович, приехав в январе в Тифлис.

Прежде всего, ему надо было оценить обстановку, сложившуюся за этот год в его проконсульстве. И он подробно фиксирует свои впечатления в дневнике.

В Грузии и Имеретии все было спокойно. Абхазия бунтовала. Только что подавлен был мятеж в Мехтулинской области, поднятый все тем же неукротимым аварским ханом.

Главные беспокойства переместились теперь с Северо-Восточного Кавказа, из Чечни и Дагестана в Кабарду и закубанские области, населенные многочисленными и воинственными адыгами-черкесами.

Для подавления набегов закубанцев Ермолов применил то же средство, которое оказалось эффективным на определенном этапе по отношению к чеченцам. Стремительности и храбрости черкесов он противопоставил не столько доблесть своих солдат, сколько — голод.

29 ноября 1821 года он инструктировал генерал-майора Власова: «Войска наши не должны отдаляться на большое расстояние от Кубани и главнейшее внимание должно быть обращено на аулы, по самому берегу или поблизости к оному расположенные. Один из таковых разоренных аулов научит все прочие удаляться. К сему не менее побудить может отгон стад или табунов, что и самого нападения на аулы удобнее. <…> Ваше превосходительство согласитесь со мною, что не перестрелками с закубанцами можно нанести им наиболее вреда, но лишение их имущества, т. е. табунов и скотоводства, которых они по зимнему времени не могут укрыть в горах».

Перед черкесами вставала дилемма — перенести свои поселения дальше от Кубани и, соответственно, от казачьих станиц и прекратить набеги или лишиться скота, что катастрофически подорвет их существование.

«Филантропические», по его определению, планы Петербурга, восходящие к идеям Мордвинова о благотворном влиянии торговли на процесс замирения черкесов, вызывали у проконсула глубокий скепсис.

27 апреля 1822 года он отнесся к графу Нессельроде в ответ на большое инструктивное послание, предлагавшее развернутый проект торговых отношений с черкесами, вплоть до того, что там были указаны штат чиновников, которые должны были его осуществлять, и общая смета затрат.

Проект был утвержден Александром.

Несмотря на это Алексей Петрович вступил в полемику с высшей властью:

«Нельзя не быть исполненным уважения к великодушному намерению правительства распространить торговые отношения с горскими закубанскими народами и, посредством оных удовлетворяя первейшие нужды их, смягчить суровость их; между тем, вразумив в выгоде связей с ними, уменьшить исключительное на них влияние Порты и, наконец, между полудикими сими народами ввести просвещение. Но превосходная сия теория чрезвычайно неудобна в приложении, если не совсем невозможна. Не под властью чуждого, не под невежественным правительством мусульманским, враждующим всякому просвещению, может водвориться оное!»

Идеи Мордвинова были в принципе плодотворны и при соблюдении целого ряда условий могли в будущем принести мир на Кавказе.

Но, во-первых, и сама власть, принимающая эти идеи, не готова была соблюдать сопутствующие условия, требуя от горцев немедленного подчинения и радикального изменения образа жизни, а во-вторых, Ермолов был не склонен годами и десятилетиями ждать результатов экономического мирного воздействия на своих противников.

Ему нужен был скорый и определенный результат.

Правда, в этом случае речь шла о черкесах, которые формально считались подданными турецкого султана, и завоевывать их было нельзя (Западный Кавказ отошел к России в 1829 году. — Я. Г.). И развитие торговли могло сблизить черкесов и русских и установить хотя бы относительное спокойствие.

Но Алексей Петрович с пренебрежением относился к достижению промежуточных целей. Он покровительствовал торговле с народами уже замиренными. С народами немирными он предпочитал иные методы.

Закубанцы не очень его волновали. Главное внимание его после возвращения обращено было на Кабарду.

Родственные адыгам-черкесам кабардинцы занимали стратегически важное пространство между Чечней и Черкесией — в центральной части Кавказа, на его северных склонах. Это был один из наиболее многочисленных и воинственных кавказских народов. Сильную Кабарду когда-то связывали постоянные отношения с Московским государством с одной стороны и Крымским ханством — с другой.

Кабарда славилась своей блестящей панцирной конницей, которую некоторые военные историки считали «лучшей в мире».

Кабардинское общество, в отличие от многих вольных горских обществ, было четко социально структурировано: князья, дворяне-уздени, общинники, рабы. В то время как, скажем, Чечня была военной демократией, обществом равных.

Тяжкий удар нанесла Кабарде эпидемия чумы, начавшаяся в тридцатые годы XVIII века и более чем наполовину уменьшившая ее население. Но и в ермоловские времена Кабарда играла незаурядную роль в общекавказском раскладе.

Занятый усмирением Чечни и Дагестана, устройством гражданского быта Грузии, он мало уделял внимания Кабарде в первый период своего проконсульства, хотя, естественно, некоторые действия в этом направлении предпринимал.

13 ноября 1821 года, вернувшись из Петербурга и ознакомившись с обстановкой, он предписал начальнику штаба корпуса Вельяминову: «Умножившиеся набеги кабардинских и прочих хищников заставляют взять против них особенные меры строгости и я предназначаю некоторую часть войск к движению в Кабарду в продолжение наступающей зимы, дабы озаботить их собственным охранением и удержать от замыслов нападения на Линию».

В конце 1821 года он прибег к своей излюбленной и эффективной методе — отправил в Кабарду экспедицию для изгнания кабардинцев с обжитых мест и лишения их в зимнее время средств пропитания.

Он приказал генерал-майору Сталю:

«Составить отряд из 1000 чел. пехоты и 4-х орудий артиллерии. При нем находиться 200 линейным казакам с одним конным орудием. Начальство над отрядом поручить артиллерии подполк. Кацареву. <…>

Начальнику отрада поставить главнейшею целью не сражения или сшибки с Кабардинцами, но лишение их стад и табунов, которых они, конечно, укрыть не могут, ибо в горах не менее жестокости времени грозит им самая неприязнь утесняемых ими жителей, которые ободрены будучи не одним, как обыкновенно, мгновенным появлением войск наших, но их присутствием, пожелают отмстить им понесенные оскорбления».

Таким образом достигались сразу две цели. Во-первых, среди зимы лишенные крова, скота и лошадей кабардинцы оказывались в положении крайне бедственном. Во-вторых, при попытке укрыться в горах они должны будут столкнуться с враждебным им народом, который они до того «утесняли».

Более того, Алексей Петрович вполне рационально решил сыграть на социальной розни, существующей в Кабарде, и наказал тому же Сталю: «Стараясь наносить всякого рода бедствия злодеям, строжайшим образом запретить войскам пожигать на полянах хлеб или сено, ибо и из числа их самих редко кто сие делает.

Если черный народ, терпящий разорение от злодейств своих владельцев и узденей и давно скучающий их властью, будет просить пощады и покровительства, то даровать ему оные и оказать великодушие. Вооруженным нет пощады, паче мошенникам узденям. Владельцев, буде можно, брать живыми для наказания в пример прочим, как гнусных изменников великому своему Государю и нарушителей многократно данной присяги в верности. <…>

Если черный народ пожелает переселиться, то отвести ему места по реке Малке и по левому берегу Терека в приближении его к Малке, на местах, прежде принадлежавших Кучуку Джанхотову. Переселяющемуся народу объявить свободу и независимость от владельцев и одну власть над ними Императора.

Воспретить впредь называть кабардинских владельцев князьями, кроме тех, что служат в войсках наших, таковыми признаваемы правительством».

В этих указаниях много принципиально нового по сравнению с тем стилем отношений с горцами, который Ермолов практиковал в первые годы в Чечне. Он ищет способы привлечь на свою сторону часть горского населения. Он не стремится загнать всех в горы — «на пищу святого Антония», но, наоборот, предлагает мирным кабардинцам земли на равнине. Это — важный нюанс.

Социальная структура Кабарды давала ему и еще один сильный аргумент — он освобождал крестьян от крепостной зависимости. Перейдя на предлагаемые им земли по Малке и Тереку, крепостной кабардинец становился свободным.

Алексей Петрович чутко нащупал слабое место кабардинской знати.

28 июля 1822 года он писал Кикину: «Я более двух месяцев таскаюсь по Кабарде, хочу перенести гнусную и убийственную прежнюю Кавказскую линию».

А в ноябре того же года — Воронцову: «Недавно возвратился с Кавказской линии, которой весьма большую часть переношу к горам, охватывая ею прелестную землю кабардинскую. К сему принудили меня беспрерывные и наглые их разбои и смертность войск в прежнем их расположении. Новая линия имеет все вообще удобности и лучше охраняет жителей Кавказской области».

Усмирив Кабарду и придвинув Кавказскую линию ближе к горам, он взял таким образом под контроль предгорья, что лишало возможных «хищников» свободы маневра в случае попытки набега.

Проблема Кабарды была на время решена.

Казалось, цель достигнута — Кавказ затих.

25

Ермолова по-прежнему волновала и категорически не устраивала кадровая политика Александра. Ему не нравилось, что боевых генералов удаляют из армии. Воронцова прочили на высокую административную должность, но действующим генералом он быть переставал.

Он фактически уговаривает Закревского бросить службу, поскольку начальником Главного штаба вместо князя Волконского, человека их круга, стал Дибич. «Странно было бы видеть тебя докладывающего Дибичу».

Его, воспитавшего себя на Плутархе, приводило в ярость предательство по отношению к грекам.

«Меня терзает участь греков, — писал он в декабре 1822 года Закревскому, — и горько будет, если не смирят зверских поступков турок. Они привыкнут позволять себе неуважение к требованиям нашим и наконец не обойдется без неприятностей».

Не только внутренняя, но и внешняя политика Ермолова отнюдь не устраивала.

Он видел нечто символическое и для себя в судьбе своих любимых адъютантов.

«Заметь, что большая часть из бывших моих адъютантов исчезли, — с горечью писал он Закревскому. — Граббе, офицер достойнейший, — несчастлив.

Фонвизин, с отличными способностями, — кажется, не на хорошем замечании.

Поздеев, исправнейший полковник, умер».

С Поздеевым, тогда адъютантом Кутайсова, он штурмовал батарею Раевского. Граббе и Фонвизин были рядом с ним в роковые моменты Заграничных походов.

Этих людей изгоняли из армии, не давали им ходу. Зато благоденствовали совсем иные. Его безумно раздражало и высокомерие петербургской элиты, и бессовестное завышение репутаций тех, кого он считал ниже себя.

Алексей Петрович знал подноготную карьер тех, кто в это время окружал императора, и это знание, как и утверждал Екклесиаст, умножало его печаль.

Меланхолия его постепенно нарастала и была глубже, чем перепады настроения в первые годы.

8 октября 1822 года он писал Закревскому: «Что скажу тебе, друг любезнейший? Скучаю ужасно, обстоятельства беспрерывно рождают дела новые, многое не ладится, многое улучшается чрезвычайно медленно, не согласуясь и с нетерпеливым моим усердием, с моим пламенным характером. Употребляю усилия всевозможные, но успехи самым постоянным трудам не соответствуют. Какая жизнь несносная!»

А в ноябре — Кикину: «Все идет медленно и с пламенным моим характером несогласно. Живу здесь давно, ничего не сделал, и это меня мучит до крайности. Браните меня, предайте проклятию, но не станет терпения и я бегу! Горестно оглянуться на шесть лет пребывания в здешней стране и ничего не произвести ощутительного, чтобы свидетельствовало об успехах».

Ермолов, разумеется, сильно преувеличивал и прекрасно это знал. Как командир Кавказского корпуса, он сделал немало — впервые подавил волю к сопротивлению у большинства горских народов и заставил их уважать его железную волю.

Он привел в относительный, но порядок гражданскую жизнь Грузии.

Но ужас был в том, что ехал он сюда вовсе не за этим.

Мы помним, с каким восторгом встретил он свое назначение, о котором мечтал много лет.

Он ехал совершать «подвиг», осуществлять самые смелые свои мечтания.

Но даже и с этой точки зрения он явно преувеличивал свои неуспехи.

Одну из главных своих задач, — пролог сокрушения Персии, — изгнание дагестанских ханов — он выполнил и с удовлетворением писал об этом Закревскому: «Не может быть ничто выгоднее для правительства здесь, как удаление сих ханов. В них никогда не было к нам приверженности и предоставленные им права не допускали власть начальства действовать решительно. Теперь, почтенный друг, кажется уже и бежать некому, ибо все земли, которые должны быть нами управляемы, все у нас в руках».

В следующем абзаце Ермолов, вопреки обыкновению, приоткрывает завесу над реальной политической кухней, над которой он шефствует:

«Недавно истребился также один из сильных владетелей, изгнанный мною в 1820 году и не перестававший делать нам некоторые пакости. Его искусно поссорили с одним из приверженных нам людей и сей по вражде убил его. Так исчезают неприятели наши!»

То бишь совершено было политическое убийство.

И дальше — поразительное утверждение, категорически опровергающее цитированные выше иеремиады: «Здесь в короткое время произошли чрезвычайные перемены, и вам на место мое надобно избрать, по крайней мере, столько же как я, счастливого начальника. Не прими за хвастовство слова мои, а меня в сем случае оправдают все, которые захотят сказать правду».

Кикину и Воронцову он жалуется на бесплодность своих неустанных усилий, а Закревскому пишет нечто противоположное.

Разгадка в том, что в каждом случае он применяет свой критерий.

С точки зрения великого «подвига», который прославил бы его имя и утолил «необъятное честолюбие», его достижения незначительны.

С точки зрения банальной государственной пользы его успехи несомненны и значительны.

Но он-то ориентирован на высший критерий — на свой собственный критерий!

Единственно, что его отчасти утешает, что в Европе догадываются о его подлинной миссии.

23 марта 1823 года Ермолов иронически замечает: «Какой нелепый врут вздор французские газеты, но я не менее благодарен за присланную записку. Я примечаю, что с некоторого времени сделался весьма интересной особою для иностранцев. Недавно один пропечатал в книге и в числе исполнителей обширных России замыслов (которых не существует) на востоке, наименован le fier Yermoloff — гордый Ермолов. Видишь ли как коротко меня знают! Таким обо мне мнением заставят наконец полагать меня чем-нибудь стоящим и некоторое иметь ко мне уважение».

Это принципиальный пассаж. Ирония здесь явно перемешана с удовлетворением. У России, то есть у правительства, «обширных замыслов на востоке», быть может, и нет, но они есть у «гордого Ермолова». Французский автор это понял. И если его, Ермолова, как носителя некой миссии в направлении Азии, не ценят в России, то мнение Европы способно эту несправедливость исправить…

Да и личные дела его скорее радовали, хотя к судьбе своих жен и детей относился он вполне по-восточному — фаталистически.

«Ты как редкий из друзей с приятностию занимаешься всем, что до меня принадлежит, и потому от тебя ничего не скрываю. Наследник мой точно умер (один из сыновей Ермолова умер в младенчестве. — Я. Г.), был малыш прекрасный, но у меня скорые средства комплектования и потому теперь двое и важных ребят. Один современник умершего, ибо в одну неделю было у меня двое от разных стран. Меньшего же заготовил я по возвращении из Петербурга. Когда-нибудь увидишь, что завод преизрядный и штука одна возрастет помудренее меня».

Это первое упоминание о личной жизни Алексея Петровича в письмах. Но из следующих фраз понятно, что они с Закревским говорили об этом в Петербурге.

Он был уверен в достоинствах своих сыновей, представлявших и Россию, и Кавказ, — и, как мы знаем, не ошибся.

26

Удивительна разница между разного типа документами, выходившими из-под пера Ермолова. Кажется, что письма его писал один человек, а дневник другой.

После мрачности и сетований писем дневник 1823–1824 годов оставляет впечатление величественного удовлетворения: проконсул объезжает вверенную ему страну, вполне благоденствующую и цветущую, населенную верными подданными.

«Сентябрь 7. Тифлис. Повсюду совершенное спокойствие. В одной Абхазии продолжался мятеж и народ не повиновался своему владетельному князю. <…>

16. В первый раз я посетил богатую и роскошную Кахетию.

Ноябрь, Тифлис. После побега в Персию карабагского хана предположил я взглянуть на Карабагскую провинцию и после осмотреть Ширванскую и Шекинскую, чего до селе не имел я времени сделать по множеству занятий.

Декабря 21. Встретили меня знатнейшие беки всех трех ханств.

23. Во время пребывания моего в г. Шуше жители города приведены к присяге на верноподданство императору и то же приказано сделать по всей провинции. Открыт провинциальный суд, членами коего назначены отличнейшие из беков и люди других состояний под председательством коменданта, начальствующего в провинции. Жители на память присоединения области и прекратившегося беспорядка ханского управления поднесли мне саблю с надписью. <…>

Для привлечения торгующих я дал наставление, дабы во многих отношениях была допущена свобода, которую изгоняют правительства, омраченные исламизмом. Я имел в предмете и то, чтобы в самом городе поклонник Магомета находил все роскоши прославленного Шираза! <…>

В Ширванской провинции сделал я некоторые перемены в хозяйственном управлении и уничтожил часть обширных казенных посевов, отягощающих жителей, приказал заменить оные разведением шелковичных деревьев в весьма значительном количестве.

24. Нуха. И нашел жителей блаженствующих после злодейского правления последнего хана, которого жестокость и алчность равно были беспредельны.

Февраль 1. (Была ночь.) Пехотный конвой мой остался в 2 часах позади. Со мною были 50 нухинских беков.

Три или четыре года назад хотел бы я видеть, чтобы главный в сем краю начальник, известный строгостию, мог в ночное время проехать с теми самыми людьми, которых смиряя своевольство и грабежи, против себя вооружает, — проехать в самом близком расстоянии от лезгин непокорных. <…>

1824 г. Январь. Приезжали ко мне изменники кабардинские, укрывающиеся за Кубанью, изъявляя желание возвратиться в свою землю. Отказано в безмерных их требованиях, позволено заслужить равные выгоды, предоставленные соотечественникам их, которые не переставали быть верными подданными. Они вразумились, что несправедливо было дать им преимущество над сими.

В то же время приехал известный разбойник чеченец Бей-булат просить прощения в прежних злодеяниях. За доверенность к начальству принят благосклонно.

Прощен молодой джангувайский владелец Ахмат-хан, сын мехтулинского Гассан-хана, который бунтовал против нас. Он бежал от родственников своих из Авара, с доверенностию явился ко мне, и я, возвратя ему большую часть владений отца его, взял присягу на верноподданство императору.

Явились многие прислужники бывшего дербентского Ших-Али-хана, умершего в бегах; они просили позволения возвратиться в отечество. Отказано только тем, коих известны были непростительные преступления, но они отпущены даже без упрека, как люди, предавшие себя моей власти».

Эта идиллия нарушилась только однажды:

«Наказаны смертию главнейшие из виновников мятежа (в Мехтулинской провинции. — Я. Г.) и убийцы пристава Батырева в страх прочим изменникам. Народ принял с признательностию наказание только трех человек, когда сам указывал гораздо большее число».

Даже и казнь была принята народом «с признательное — тию»…

Занося эти записи в дневник, Алексей Петрович не мог предвидеть, какую роль вскоре будет играть «разбойник Бей-булат» и насколько искренни были мирные настроения жителей ханств…

Но вообще при чтении этих страниц дневника вспоминается опасная шутка Александра в Лайбахе относительно того, что Ермолов уже ощущает на плечах царственную мантию.

Это — интонация владыки, замирившего обширную и буйную страну и теперь демонстрирующего милосердие к вчерашним врагам.

Со страниц дневника встает некто более значительный, чем проконсул. «В Азии целые царства к нашим услугам…»

Двойственность самоощущения Алексея Петровича в это время поразительна и, надо полагать, мучительна для него самого.

Вскоре после триумфального проезда по мусульманским провинциям — 12 сентября 1824 года — он сетует в письме Воронцову: «Судить можешь, что, при малом знании моем гражданской части, при совершенном незнании части администрации, могу я без помощи способных людей сделать полезного? И так живу здесь долго и бешусь, что даже начала самого не сделал порядочного. <…> Не подумай, чтобы, как многие, говорил сие par fausse modestie[75], божусь, что не скрываю от тебя истинных чувств моих. Гораздо решительнее скажу тебе, что войска и все что в управлении военном, теперь в лучшем состоянии, нежели прежде было. Народы, которые не повиновались нам, теперь лучше покорствуют, солдат в бодром духе и более уважаем <…>».

Быть может, он заполнял дневник для собственного успокоения или для потомства, для своей репутации в истории, а в письмах толковал о реальном положении вещей?

В том же письме он благодарит Воронцова за намерение подарить ему кусок земли в воронцовских поместьях в Крыму. «Сделай меня своим соседом!»

Отношения Ермолова и Воронцова — особый сюжет для психологического исследования. Искренняя дружба — боевое братство времен великой войны — существенно осложнилась в кавказский период. Воронцов был на пять лет моложе Ермолова, происходил из семьи, выдвинувшейся при Елизавете. Сын генерала-дипломата, он провел детство в Англии и получил блестящее образование. В цициановские времена сражался добровольцем на Кавказе против лезгин.

По сравнению с Ермоловым он был баловнем судьбы. Любопытно, что чем дальше, тем острее Алексей Петрович чувствовал разницу их положений, хотя полного генерала он получил на семь лет раньше Воронцова и Александр явно отличал его больше, чем командующего отдельным корпусом во Франции.

Алексей Петрович обладал удивительным даром предвидения: когда он не раз писал Воронцову, что он должен занять его, Ермолова, место на Кавказе и при этом возможности у него будут куда значительнее, то он как в воду смотрел…

На исходе кавказского периода сменилось не только обращение Алексея Петровича к своему привычному адресату: вместо обычного «редкий брат» — «любезный граф Михаил Семенович», что должно было подчеркнуть расстояние между ними, но и появилась какая-то совершенно не свойственная «гордому Ермолову» жалобная нота.

12 июля 1826 года он писал: «На твоей стороне преимущества происхождения, имени, ознаменованного важными заслугами предков, средств доставляющих связи и способы утверждать их, даже множество приверженцев. Мне отказаны все сии выгоды!!! <…> Ты верно не в том смысле как я принимаешь предложение доставить мне небольшую дачу на полуденном берегу. Я просто принимаю за величайшее одолжение и с такою деликатностию сделанное, которая, может быть, одному тебе свойственная. Избери по своему вкусу, но если только прикажешь построить или завести сад, то чтоб было по моим средствам, то есть, чтобы было самое умеренное и даже несколько скудное».

Это все та же неотступная мысль о скорой отставке и мирной жизни вдали от суеты, которая преследовала его постоянно в разных вариантах.

10 декабря того же 1824 года он писал Закревскому: «Ты меня порадовал мыслию построить для меня маленький домик под Москвою. Я принимаю то за величайшее одолжение и, конечно, им воспользуюсь. Неужели вне службы нет для человека удовольствий? <…> Я гораздо старее тебя и мне кроме упражнений хозяйственных, по состоянию моему, весьма ограниченных есть заботы воспитания детей, следовательно совершенно праздным не буду я, но и занятий найдется достаточно».

Это ли мечты «потомка Чингисхана», нового Цезаря, проконсула Кавказа, только что величественно и бесстрашно объезжавшего свои необъятные владения, миловавшего и казнившего? Нет, это другой человек.

Это человек, которого терзают мелочные финансовые заботы. Он уже отправил на продажу орденские алмазы и августейшие подарки — перстни. Но жизнь заставляет думать и думать о своем скором будущем:

«Старик мой, как слышу я, жизнию не довольно расчетливою порядочно порасстроил состояние и умножил долги, следовательно на первое время и я не без хлопот буду».

Была, как мы знаем, и еще одна забота, неожиданно возникшая для человека, привыкшего к одинокой бессемейной жизни.

Судя по всему, Алексей Петрович не питал горячей привязанности к своим кебинным женам. Но неожиданно он оказался увлеченным и заботливым отцом своим «татарчатам».

В том же письме, готовясь к мирной жизни в отставке, он вопрошал Закревского: «Научи меня, как поступить мне к испрошению детям моим дворянского достоинства и какой-нибудь фамилии? Через кого я должен действовать? Весьма недавно были примеры и, между тем, сделали то для генерал-лейтенанта Талызина, довольно великого мерзавца. Неужто мне-то откажут».

Судьба троих его сыновей, как мы знаем, сложилась вполне успешно…

Он уже продумал корректный способ уйти на покой.

«Ты желаешь, почтенный друг, — спрашивал он Закревского, — справедливы ли доходящие до тебя слухи, что я намерен удалиться из Грузии? Вот чистосердечное помышление мое: в 1825 году хочу я поехать на минеральные воды, там возьму курс, сдав прежде формально команду старшему; и потом подам рапорт, что расстроенное здоровье требует лучшего пользования и успокоения. К тому времени, кажется, будет сорок лет службы по формуляру, разумеется, со включением унтер-офицерской в гвардии, и я попрошу отпуска с полным жалованием, ибо иначе нельзя мне существовать».

Забегая вперед надо сказать, что сорока лет не получилось и, соответственно, по закону полного жалованья ему не полагалось. Что было чувствительным ударом.

Усталый и разочарованный, он чувствовал приближение неких событий и хотел избежать участия в них. Он писал время от времени в Петербург о враждебности и коварных намерениях Аббас-мирзы, но и возможная война с Персией вряд ли его влекла.

Однако события уже настигали его.

«Не в том положении я, — писал Ермолов Закревскому 12 июля 1825 года, — ибо уже к старости клонятся мои лета и мне уже почти не принадлежат удовольствия. Не по силам были труды мои и утомление призывает болезни. Прошу Бога, чтобы мог расстаться со службою без больших оскорблений».

Это не прозрение, это постоянное мироощущение. Готовность к несправедливости. Казалось бы — любимец императора, высший генеральский чин вне очереди, намерение государя поставить его во главе большой армии в Европе… Откуда это постоянное ощущение опасности?

От сознания неудавшейся жизни? От обилия врагов, число которых, равно как и их ожесточенность, он явно преувеличивал?

Понимание, что он — без богатства, знатности и семейных связей — держится только покровительством императора с его непостоянным характером?

А слава, популярность, любовь подчиненных, обожание солдат, ордена, чины, власть?

Оглядываясь назад, он видит «преследования, досады и горести».

Проконсул Кавказа. Новый Цезарь… Цезарь без Рубикона.

Видимо, Закревский был единственным — кроме друга юности Казадаева, — кто искренне любил Ермолова. Недаром и письма к нему Алексея Петровича так напоминают по своему скорбному тону письма Казадаеву из Костромы и Вильно… Удивительным образом Ермолов возвращался к психологической ситуации своей невеселой молодости.

В роковом декабре 1825 года его постоянно обуревают мысли о будущей жизни на покое.

27

События настигали его.

Записи этого времени в дневнике уже не напоминают царственную идиллию.

«1825. Июня 25. Отправил я фельдъегеря с письмом к императору, в котором огласил подозрения мои насчет войны с Персиянами. Просил подкрепление корпуса одною дивизией пехоты.

Поверенный в делах при персидском дворе г. Мазарович отправлен к шаху с предложениями, дабы отдалить войну.

Июля 2. Получил известие, что в ночи с 7 на 8 июня возмутившиеся чеченцы, возбужденные лжепророком, напав на укрепленный пост Амир-Аджи-Юрт, сожгли оный. Неосторожный начальник поста был атакован внезапно, хотя неоднократно предупрежден был о намерении. — Гарнизон (одна рота), потерпев чувствительный урон, переплыл через Терек».

Еще недавно он был уверен, что «любезные чеченцы» подавлены психологически, обессилены блокадой и осознали бессмысленность сопротивления. Оказалось, что последние годы в Чечне шли процессы, которые неминуемо должны были привести к взрыву. Поскольку мятеж не ограничился территорией Чечни, то становилось ясно, что потерпела крушение вся его политика умиротворения вольных горских обществ.

Не помогло возведение крепости Грозная, на которую был такой расчет, не помогли вырубленные до самых гор леса. Чеченская проблема оказалась куда фундаментальнее, чем еще недавно казалось.

Во главе мятежа стал тот самый «разбойник Бейбулат», которого Алексей Петрович так недавно величественно простил.

Но уникальность и опасность мятежа 1825 года заключалась не в популярности и отчаянности Бейбулата. Дело было куда серьезнее.

На Кавказе развивалось учение тариката.

Как писал глубокий исследователь этой проблематики и истории Кавказской войны вообще Николай Иванович Покровский: «Идеология борцов за „возрождение мусульманства“ выразилась в учении тариката, „пути к истинному богу“, организационно же движение оформилось в мюридизме»[76].

И далее, опираясь на соответствующие тексты проповедников тариката: «Основные правила тариката преследуют задачу целиком подчинить волю ученика-мюрида воле его учителя-мюршида (шейха). Первым из этих правил является тщательное соблюдение всех требований религии».

На Восточном Кавказе начался процесс выковывания нового типа воинов, сплоченных железной дисциплиной и безоговорочным подчинением своему вождю — имаму, не просто сражавшихся за свободу и заветы предков, но выполнявших высшую миссию: ведущих газават, священную войну против неверных.

Один из «коренных кавказцев», генерал Григорий Иванович Филипсон, автор содержательнейших мемуаров о своей кавказской службе, сетовал: «Известно, что фанатический шариат возник еще в начале 20-х годов. Непонятно, как Ермолов не придал этому никакого значения, не знаю, сознал ли он после свою ошибку, но последствия стоили нам слишком дорого».

Филипсон был не прав. Он начал служить на Кавказе уже в 1830-е годы и просто не знал реальной ситуации. Что не удивительно, ибо Ермолов сделал все от него зависящее, чтобы его усилия в этом направлении остались в тайне.

Алексей Петрович достаточно рано ощутил надвигающуюся опасность. И предпринял превентивные действия, делающие честь его проницательности.

Покровский пишет: «…Группу умеренных тарикатистов и использовал Ермолов для противодействия слишком широко распространившейся проповеди тарикатистов радикальных. Царский наместник, по свидетельству М. П. Погодина, „провел в ауле Казанищи всю зиму с 1823 г. на 1824 г., где имел при посредничестве умного и вполне преданного нам шамхала Тарковского ночные свидания с Сеидом-эфенди, ученым наставником значительнейших туземных мулл, пользовавшимся в горах огромным влиянием. Во время этих свиданий, о коих не знали многие из самых приближенных к Ермолову лиц, ему удалось склонить Сеида-эфенди употребить в нашу пользу свое влияние в горах и принять на себя наблюдение за своими единоверцами. Таинственность этих свиданий вполне понятна.

Ермолову было нужно, чтобы агитация Сеида против мюридов не связывалась с русским командованием“»[77].

Через шамхала Тарковского проконсул выплачивал Сеиду-эфенди постоянное жалованье[78].

Меры, принятые Ермоловым, были более чем своевременны. Кавказ находился на пороге газавата — идеи, которая на десятилетия объединила горцев и сделала их силой куда более мощной, чем в ермоловское время.

В 1825 году и была сделана первая после восстания шейха Мансура в 1780-х годах попытка объявить священную войну.

Генерал Греков, которому Ермолов поручил чеченские дела, доносил: «Разбойники, употребив все обманы для народа уверениями в помощи дворов турецкого и персидского в продолжение прошедших лет, и видя, что им уже не верят, вздумали прибегнуть к религии».

То, что произошло дальше, не в последнюю очередь объясняется личными особенностями главных действующих лиц с русской стороны.

С марта 1825 года Кавказской линией командовал генерал-лейтенант Д. Т. Лисаневич, недавно возвращенный на Кавказ и еще слабо ориентировавшийся в новой ситуации. Генерал-майор Греков, напротив, много лет провоевал на Кавказе, начав службу унтер-офицером в 1805 году и к 1823 году дослужившись до генерал-майора.

Авторитетный военный историк Н. А. Волконский писал про Грекова: «Ермолов был чрезвычайно расположен к нему и безусловно доверял ему, потому что видел в нем честнейшего, беззаветно храброго и весьма распорядительного офицера. Греков и в самом деле имел все эти прекрасные качества <…> но имел недостатки, те именно недостатки, которые были вредны только для него одного. Прежде всего в нем сильно развито было чрезмерное самомнение, которое могло быть, с одной стороны, последствием жизненных удач и быстрого возвышения, а с другой — действительно обширного знания среды, в которой он стоял, и дела, которым руководил. Последнее условие развило в нем гордость, излишнее самолюбие, упрямство и ту самоуверенность, которая не допускала ни советов, ни возражений. <…> Греков был совершенно в духе Ермолова»[79].

Греков относился к чеченцам с еще большим презрением, чем Ермолов. Как писал Волконский: «Греков смотрел на этот народ с весьма невзрачной для него точки зрения, и не только в разговоре, но и в официальных бумагах называл его не иначе как „сволочью“, а всякого представителя из среды его — „разбойником“ или „мошенником“. Так отнесся он и к Бейбулату Тайманову. <…> А между тем Бейбулат был известен среди чеченцев удалью, бесстрашием, вообще „джигитством“, которое они беспредельно уважали в каждом; он имел нередко решающий голос на общественных сходках, и тогда его считали поборником народных интересов»[80].

Был и еще один персонаж, сыгравший свою роль в событиях лета 1825 года.

Собиравший материалы по истории чеченского восстания Н. Ходнев выяснил личность пристава, управлявшего в этот период Чечней. Это был казачий офицер Артамон Лазаревич Чернов.

«Приняв управление Чечнею в преклонных летах, пристав не выказал большой гуманности к подчиненным; напротив, все знавшие его говорят в один голос, что, собирая с чеченцев штрафы, он закапывал сопротивлявшихся в землю по пояс; уверяли далее, что бывали случаи, когда он и совсем закапывал их в землю живыми. Страх к нему был так велик, что он свободно ездил по Чечне в сопровождении лишь одного казака вестового. Окончательно возненавидели его чеченцы в 1825 году по поводу исчезновения одного из фамилии Турло, Могомы. Об этом обстоятельстве ходило много слухов, но все они выставляли Турло, укрывателя разбойников, невинною жертвою, а Чернова безжалостным мучителем. <…> Если Чернов служил правою рукою для Грекова, то понятно, что к этому последнему народ питал не менее враждебные чувства. Это раздражение и было одною из главных причин восстания»[81]. Жестокость Чернова и Грекова конечно же свою роль сыграла. Но она сыграла ее в наэлектризованной атмосфере религиозной проповеди.

Проповедь газавата в это время широко распространилась в Дагестане. А весной 1825 года оттуда вернулся Бейбулат в сопровождении муллы Могомы Майортупского.

29 мая в ауле Майортуп состоялся сход, на котором с проповедями выступили два проповедника из Дагестана. Они утверждали, что мулла Могома — истинный пророк, который пришел возвестить час освобождения от ига неверных.

Бейбулат Тайманов стал военным вождем готовящегося восстания, а мулла Могома — его духовным вдохновителем.

По Чечне распространились слухи о чудесах, которые творит новоявленный пророк.

Это была совершенно новая ситуация, отличная от всех предшествующих мятежей. Восставших объединяла высокая религиозная идея.

Алексей Петрович записал в дневнике под тем же числом 2 июля: «Генерал-лейтенант Лисаневич и генерал-майор Греков нанесли им поражение и рассеяли их совершенно. За сим должно было последовать совершенное укрощение мятежа, но в это время один из аксаевских жителей, которого генерал-лейтенант Лисаневич приказал взять под стражу, как изменника, бросился на него с кинжалом, нанес ему тяжелую рану и заколол генерал-майора Грекова».

К убийству двух генералов мы еще вернемся. А сейчас надо вспомнить обстоятельства, при которых начался мятеж. Это важно для понимания восприятия русским командованием реальной ситуации.

Кумыкский князь Хосаев, преданный русским властям, неоднократно сообщал Грекову о происходящем, но генерал был уверен, что это напрасные страхи. Он не мог себе представить, чтобы чеченцы после неоднократных разгромов, которым они подвергались, после сожженных и вырезанных аулов, после голодных зим в горах осмелились на новое восстание. Когда Бейбулат и мулла Могома, провозглашенный имамом, активно собирали силы для нападения на русские укрепления, он писал Хосаеву: «Почитаю нужным уведомить вас, что чеченцы, самые усердные почитатели пророка, наконец одумались и совершенно перестали верить. Я посылал везде нарочных и удостоверился в том. Шалинцы и оба Атаги больше всех прилеплялись к мошенникам и верили имаму, теперь раскаялись и сознались, что их обманывали и что они теперь сами увидели и не поверят ничему. Мошенники распускают разные ложные слухи, ибо видят, что дело их разрушается. Разбойник Бейбулат поехал в горы, но там никто его не слушает и не верит».

Когда Греков прозрел, Бейбулат и Могома собрали значительные силы и получили подкрепления из Дагестана. После первых неудач русских войск Лисаневич и Греков рассеяли отряды Бейбулата, но это отнюдь не означало окончания восстания.

30 июля Ермолов писал Кикину из Владикавказа: «Любезный и редкий брат, Петр Андреевич! Со мною должны встречаться все странные случаи и все, что неприятно.

Не в сем числе должно быть возмущение чеченцев и горских их соседей, ибо здесь это дело обыкновенно, и если бы жив был отличный генерал-майор Греков, то все было бы приведено в порядок, и мне не нужно было самому туда ехать, следовательно, я застал бы тебя на водах, хотя один или два дня, но надобно, чтобы судьба во гневе дала мне генерал-лейтенанта Лисаневича, который, по чрезмерной ограниченности своей, думал, что он лучше всех все знает, и потому, не следуя мнению Грекова, человека умного, дальновидного и опытного, взялся распоряжаться всем.

Правда, как человек храбрый, он решился с горстью войск напасть на многочисленных мятежников, разбил их и рассеял, но не хуже его сделал бы то же и генерал-майор Греков, но вслед за сим совершенным успехом, который давал выгодный делам оборот, он умел бесполезно и без нужды попасть на кинжал злодея.

Вызвавши к себе жителей города Аксая, явно изменивших нам и участвовавших в нападении на укрепление Герзель-Аул, от коего с уроном отбиты мятежники, он, вговаривая им в измене, вздумал взять главнейших виновников. Не мог отклонить его Греков, представлявший, что не прилична мера сия и не время употреблять строгость и розыскания, он не послушал. Двое преступников, вызванные из толпы, предстали с покорностию, но когда взяли третьего, он бросился на Лисаневича с кинжалом и его ранил смертельно, Грекова же убил одним ударом. Истребили убийцу, это не заплата за достойного Грекова!»

Трагедия в Герзель-Ауле этим не кончилась. Теряя сознание, Лисаневич крикнул солдатам: «Коли!» Не совсем ясно, что имел он в виду, но понят был вполне определенно. Разъяренные солдаты перекололи всю толпу безоружных людей. При этом погибли преданные русской власти армяне и переводчики из местных жителей.

«Прекрасные и благоразумные действия Лисаневича», — зло прокомментировал случившееся Ермолов.

Гибель не одной сотни безоружных и в большей части невинных людей ожесточила их родственников и соплеменников. Это способствовало развитию мятежа.

«Иду к чеченцам, — говорит Ермолов в конце письма Кикину, — всюду бунт, все под ружьем и давно на меня готовятся кинжалы. Но со мною мое счастие, и знаю, что Бог поможет мне все, по желанию, кончить. <…> Смените меня другим начальником и увидите, что не те будут обстоятельства».

Но где же плоды девятилетних трудов? Где усмиренные чеченцы? Где покоренный Дагестан? Где устрашенная Кабарда?

«Всюду бунт». Так и было.

И было еще одно обстоятельство, о котором Алексей Петрович не пишет своему другу, но которое фиксирует в дневнике.

После записи о гибели Лисаневича и Грекова: «Я хотел тотчас ехать на линию, но сильная болезнь меня удерживала.

24. Болезнь моя в дороге очень усилилась от чрезвычайного жару. <…>

28. Возобновилась болезнь с жестокостию, и лекаря отчаялись в жизни».

Бесконечное напряжение подтачивало его могучий организм.

А ситуация требовала действий.

«Слышно было, что чеченцы собираются в силах и лжепророк имеет большое в народе влияние. Партии их переходят на правый берег реки Сунжи».

Он приказал разрушить часть города Аксая, а сам город перенести дальше от гор, чтобы затруднить связь с чеченцами.

«Получены известия о возгоревшемся в Кабарде мятеже».

До конца года, превозмогая болезнь, он курсирует по своему проконсульству, затаптывая тлеющий и время от времени вспыхивающий пожар.

Грибоедов пишет 7 декабря 1825 года своему другу Бегичеву в Москву из станицы Екатериноградской: «Чтобы больше не иовничать, пускаюсь в Чечню. Алексей Петрович не хотел, но я сам ему навязался. — Теперь это меня несколько занимает, борьба горной и лесной свободы с барабанным просвещением, действие конгревов; будем вешать и прощать и плюем на историю».

«Конгревы» — реактивные снаряды или ракеты английского инженера Конгрева.

«Плюем на историю» — то бишь не будем заботиться о своей репутации в потомстве. «Будем вешать и прощать».

В этот поход Ермолов больше вешал, чем прощал.

Но не только вешал. В одном из донесений на высочайшее имя за январь 1826 года он писал: «Я делал весьма малые переходы и неприятелю давал время собраться; но не мог извлечь его из лесов, в которых оставался он для охранения укрывавшихся семейств. Чеченцы, лишившись в деревнях хлеба, чувствуют в оном недостаток и от ужасного голода перетерпевают великие бедствия».

Это доносил он уже новому императору.

13 декабря 1825 года — Кикину: «Дожил я до того, что пришло внезапное известие о кончине императора и теперь привожу к присяге войска новому государю».

Это был император Константин Павлович, бывший друг, ныне — недруг.

28

1 мая 1826 года Алексей Петрович отправил генерал-майору Лаптеву, заменившему убитого Грекова, секретное предписание, в котором сконцентрировал печальный опыт всех прошедших лет. Этот документ писал уже не тот Ермолов, который в 1818 году строил Грозную и уверен был, что только сила и страх, сопряженные с голодом, могут привести «мошенников» чеченцев к покорности.

«Со стороны вашего превосходительства, как начальника, для коего новы еще сии народы, нужны крайняя осмотрительность и терпение. Доходящие до вас обвинения должны быть сколько возможно проверяемы сведениями от людей благонамеренных, каковых хотя не много, но есть между чеченцами. Без совершенного изобличения, знаю я, что вы не приступите к наказанию, но еще нужно, чтобы не было до того ни малейшей перемены в кротком и снисходительном обращении с ними».

Надо отдать должное Алексею Петровичу: мятеж 1825 года, захвативший зиму 1826-го, стал для него весьма серьезным уроком. При всем своем уважении и доверии к Грекову он осознавал совершенные им роковые ошибки. И то, что он далее пишет Лаптеву, — явная укоризна убитому Грекову и недавно умершему от чахотки Чернову:

«Предместник ваш не всегда соблюдал сие правило, а подчиненные его не всегда изобличали виновных; нередко даже по видам корыстолюбия обносили правых, либо облегчали вину мошенников».

Точнее говоря, это не просто укоризна, но это обвинение, в значительной степени снимающее вину с мятежных чеченцев.

То, что Ермолов внушает Лаптеву далее, — принципиальное изменение его первоначальных установок. С ним произошло то, что произошло в последний год командования с Цициановым. Мощное давление обстоятельств вынудило их признать достоинства горских народов, которые надо уважать и на которые ориентироваться.

«Между здешними народами не трудно начальнику приобрести доверенность справедливостью и точным исполнением данного обещания. Данное слово должно быть свято. Строгим соблюдением сего последнего нередко случалось мне привлекать людей, известных злодеяниями, и многие из них не только переменили род жизни, но сделались полезными. Каждый полагающийся на великодушие начальства и доверяющий лицо свое должен пользоваться безопасностью, принимайте с кротостью являющегося к вам; выслушивайте его с терпением; несоглашающегося на убеждения отпускайте свободным и без укоризны; преследуйте обманувших раз, а изменивших наказывайте строго.

Сколько здешние народы ни закоснелы в невежестве, сколько ни упорны в наклонностях порочных, они имеют уважение к правосудию начальника: не возбуждает в них ропот заслуженное наказание».

Удивительным образом это наставление Ермолова новому начальнику над чеченцами совпадает с горькими размышлениями Грибоедова, бывшего свидетелем действий Алексея Петровича в период мятежа.

7 декабря 1825 года Грибоедов писал Бегичеву: «Я теперь лично знаю многих князей и узденей. Двух при мне застрелили, других заключили в колодки, загнали сквозь строй; на одного я третьего дня набрел за рекою: висит, и ветер его медленно качает. Но действовать страхом и щедротами можно только до времени; одно строжайшее правосудие мирит покоренные народы со знаменами победителей».

Судя по контексту, речь идет о кабардинцах, схваченных во время подавления мятежа и доставленных в станицу Екатериноградскую, на границе Кабарды, где пребывал в это время Ермолов.

И далее в ермоловском наставлении следует истина простая, но выстраданная Алексеем Петровичем:

«Никогда не требуйте того, что для них исполнить трудно или чего они вовсе исполнить не могут, ибо за ослушанием должно следовать наказание. <…> Наблюдайте, чтобы никто из подчиненных не позволял себе грубого обращения с ними; чтобы никто не порочил веры мусульман, паче же не насмехался над ней».

Это установка, как мы понимаем, противоположная стилю поведения Грекова и Чернова, о котором Ермолову, разумеется, было известно. И он смертельно боится повторения ошибок. Мятеж уже достаточно скомпрометировал его многолетние усилия.

Он должен вернуться со славой покорителя Кавказа, а не воинственного неудачника, разбудившего дремавший вулкан. Он должен оставить своему преемнику замиренный Кавказ, а не тяжкое пространство непрерывных боевых действий. Иначе неизбежно встанет вопрос: а чего же он, герой легенды, новый Цезарь, достиг своими титаническими десятилетними усилиями? Русское общество — от императора до мещанина — весьма приблизительно представляет себе, что такое Кавказ. И никто не станет слушать его объяснений.

Он не мог позволить себе вернуться побежденным.

А для этого надо было менять стратегию взаимоотношений с горцами.

«Каждого руководит собственное убеждение и сильные предрассудки народа в полудиком его состоянии. Надобно стараться сблизить чеченцев частым их общением с русскими. Начальнику войск на линии предпишу я об учреждении торгов в кр. Грозной и для опыта учредить меновой двор. Распоряжение сие неприметно привлечет чеченцев, коих некоторые изделия, нужные нашим линейным казакам, будут вымениваемы и исподволь можно будет дать большее обращение медной нашей монеты вместо извлекаемого ими серебра».

Он возвращался, таким образом, к идеям адмирала Мордвинова, которые в первые годы казались ему наивными.

«Дам я предписание о построении мечети (в крепости Грозной! — Я. Г.), где богослужение могут отправлять поочередно в торговые дни муллы из деревень, расположенных по левому берегу Сунжи, более уже имеющих к нам привычки. Сим озаботится начальствующий войсками на Линии.

Нужно иметь большее попечение об аманатах, что доселе было крайне пренебрежено. Содержание, определяемое на них, достаточно, но они жили в сырой и худой казарме, где занемогли и родственники их жаловались на то. Я назначил для них дом, полковником Сарочаном построенный собственными издержками. На нем надобно переменить крышу, уменьшив тягость оной. Вы извольте приказать соблюдать в содержании аманатов большую опрятность».

Это не значит, что он исключил насилие.

«О действиях против чеченцев оружием дам особенное предписание».

Ему не нужен был новый мятеж еще и потому, что он чувствовал приближение войны.

Еще 12 июля 1825 года он направил в Петербург два обширных рапорта — императору и Нессельроде, в которых обосновывал свое предвидение скорой войны.

Он писал Александру: «…Делаются персиянами приуготовления к войне, собираются из отпусков войска и уже на границах появились отряды оных, где прежде их не бывало. Думать можно, что сим желают они показать твердость, с каковою решились они поддерживать требования свои о границах, но в то же время дерзость некоторых из пограничных начальников простирается до неимоверной степени. <…>

Строгий исполнитель священной воли Вашего Императорского Величества, не подал я ни малейшей причины к неудовольствию и все доселе преодолевая терпением. Я мог бы перенести более, если бы в понятиях здешних народов оскорбления, относящиеся собственно к лицу моему и снисхождения со стороны нашей не принимались в виде робости и бессилия.

Но есть предел снисхождению, далее которого оно непростительно и преступно. Могут оскорбления возбудить познания собственных сил, и кто обвинит меня в чувствах, что я принадлежу Государю великому, народу могущественному? Смотрят на поведение мое здешней страны покорствующие нам народы. Они легкомысленны, склонны к беспокойствам и еще не утверждены в обязанностях послушания».

Последний аргумент был серьезен. Вызывающее поведение Аббас-мирзы и его представителей на границе вполне могло возбудить в приграничных областях и татарских дистанциях надежду на скорое пришествие единоверцев-персов.

Рапорт императору — довольно странный документ. Из него не очень понятно — хочет Алексей Петрович по-прежнему войны или уже не хочет.

С одной стороны, он предрекает: «Накажет судьба правителей жестоких и зверонравных, и царствующую семью поколения, всегда бывшего в презрении и теперь ненавидимого». И просит усилить Кавказский корпус.

С другой — он готов уступить славу победителя персов новому командиру корпуса.

«Безбоязненно излагая мысли мои, не имею сомневаться, что Ваше Императорское Величество простить мне изволите, если простодушно скажу, что, имея несчастие возбуждать зависть многих милостями, которыми ущедряет меня Государь, мне благотворящий, я опасаюсь порицания, что я был виною прервания мира, что война есть замыслы мои для удовлетворения видов честолюбия.

Всего легче заменить меня на случай войны другим начальником.

Буду скорбеть я, что не мог быть полезным приобретенными сведениями в девятилетнее мое здесь пребывание, но почту наградою, если благоугодно будет Вашему Величеству позволить мне остаться здесь в состоянии частного человека, ибо свидетелем буду наказания правительства самого низкого и вероломного, народа самых презрительных свойств в мире».

Странная для Ермолова просьба…

В послании Нессельроде Алексей Петрович подробно конкретизирует свои доводы в пользу скорой войны, но завершает подобным же пассажем:

«Многие, не зная происшествий, готовы будут обвинять меня, что не отвратил я разрыва, скажут, что приуготовил даже войну, как могущую льстить видам моего честолюбия. <…> В доказательство же того, что в службе Государя моего нет у меня места собственным выгодам, я не скрыл от Его Величества ожидания моего, что заменен буду другим в здешнем краю начальником».

Александр и Нессельроде ответили ему успокаивающими письмами.

В Петербурге категорически отказывались верить в агрессивные намерения Персии и, соответственно, не расположены были усиливать Кавказский корпус, о чем просил Ермолов. А он, в отличие от императора и министра, хорошо представлял себе и разбросанность своих войск на огромном пространстве с растянутыми и слабыми коммуникациями, и ненадежность населения в бывших ханствах, близких к персидской границе. Хотя эту опасность он недооценивал.

На что же рассчитывал он несколько лет назад, мечтая о сокрушении ненавистной Персии? Это понятно. Если бы ему самому пришлось начинать военные действия, он мог предварительно сконцентрировать необходимый войсковой кулак и обеспечить наступающие батальоны и сотни продовольствием. Сейчас ему приходилось держать войска в местах постоянной дислокации, чтобы не быть обвиненным в провоцировании войны.

Нессельроде, уверенный, что он владеет всей нужной информацией, влиял на императора, связывая ему, Ермолову, руки.

Если учесть, что переписка по персидским делам велась на фоне разгорающегося мятежа, становятся понятны те ноты отчаяния, которые явно проступают в его посланиях.

Есть все основания предположить, что неудачная — по вине Петербурга — война с Персией становилась его кошмаром.

29

Офицер Шимановский оставил свидетельство о ситуации, в которой принималась на Кавказе присяга Николаю.

Перед походом в Чечню войска собирались в станице Червленой.

«Толкуя о предстоящем походе в Чечню, мы увидели, что шибко скачет кто-то на тройке прямо к квартире генерала. Это был фельдъегерь Дамиш. Тотчас позвали его к генералу; он подал ему довольно толстый конверт, в котором были: манифест о восшествии на престол императора Николая и все приложения, которые хранились в Москве в Успенском соборе. Алексей Петрович поздравил нас с новым государем и тут же приказал дежурному по отряду сделать нужные распоряжения относительно присяги. Не медля нимало был отправлен курьер в Тифлис к начальнику штаба, и как мы расположены были по раскольничьим станицам, то пришлось посылать за священником в город Кизляр (с лишком 200 верст от станицы Червленой), которого и привезли только на третий день. Тогда все мы <…> присягнули. Эта медленность была поставлена потом в вину Алексею Петровичу, между тем как вины никакой тут не было».

Ермолову и в самом деле в Петербурге ставили в вину промедление с присягой, которое объяснялось скорее не политическими, но географическими обстоятельствами.

Хотя, по сведениям Погодина, узнав об отречении Константина, Ермолов посылал нарочного в Новороссийский край к Воронцову, чтобы узнать точнее, что происходит, но непохоже, чтобы это задержало присягу.

Тут надо разобраться с «декабристским сюжетом» в судьбе Алексея Петровича.

Официальная советская историография старалась революционизировать Ермолова, объявляя его если не участником, то покровителем тайного общества, опираясь при этом на достаточно сомнительные источники.

На следствии по делу 14 декабря выяснилось, что капитан Якубович, кавказский герой, сообщил князю Сергею Григорьевичу Волконскому, одному из лидеров Южного тайного общества, что таковое же существует на Кавказе и возглавляет его Ермолов. Но Якубович, фантазер и фанфарон, сознался, что это было чистой выдумкой.

Эмигрант-публицист Петр Долгорукий утверждал: «Сперанский сносился с Обществом через посредство Батенькова, Мордвинов через Рылеева, Ермолов через Грибоедова, Михаила Фон-Визина и еще через одного полковника».

Сперанский действительно был осведомлен в общих чертах о возможном сопротивлении переприсяге. Осведомленность Мордвинова крайне сомнительна. Характер отношений Ермолова и Фонвизина нам известен — подозревая своего бывшего адъютанта в «карбонарстве», он не желал иметь ничего общего с его конспиративной деятельностью. Участие Грибоедова в тайном обществе не доказано. Стало быть, и связным он быть не мог.

Николай Павлович действительно подозревал Ермолова в коварных замыслах, и у него был вполне конкретный повод. В письме, которое передал ему 12 декабря подпоручик Ростовцев, член тайного общества, затеявший свою собственную игру, в частности, говорилось: «Государственный совет, Сенат и, может быть, гвардия будут за вас; военные поселения и отдельный Кавказский корпус решительно будут против».

Ростовцев откровенно вводил великого князя в заблуждение. Он знал, что готовится выступление гвардейских полков против Николая. Что до военных поселений и особенно Кавказского корпуса, то проверить их настроения в обозримое время было невозможно. Быть может, это были отголоски слухов, которые распространял Якубович.

Николай уже знал о заговоре из обширного письма начальника Главного штаба Дибича из Таганрога, суммировавшего поступившие к императору доносы. И он отнесся к сообщению Ростовцева с полной серьезностью.

В тот же день он писал Дибичу: «Послезавтра я — или государь, или без дыхания. <…> Но что будет в России? Что будет в армии? Я вам послезавтра, если жив буду, пришлю — сам еще не знаю, кого — с уведомлением, как все сошло; вы тоже не оставьте меня уведомить о всем, что вокруг вас происходить будет, особливо у Ермолова. К нему надо будет под каким-нибудь предлогом и от вас кого выслать, например, Германа или такого разбора; я, виноват, ему менее всего верю».

Стало быть, в штаб Кавказского корпуса был послан полицейский агент, о котором мы ничего не знаем.

Дело было и в том еще, что Николай и Константин после 14 декабря были уверены, что «эти мальчишки», капитаны и поручики, — только «застрельщики», а за ними стоят некие крупные фигуры.

Ермолов, своенравный, вечно недовольный, строптивый, вполне подходил, по мнению Николая, для такой роли. Он был любимцем покойного императора, к которому у Николая несмотря на все трогательные декларации было отнюдь не простое отношение.

Никаких следов причастности Ермолова к заговору не обнаружилось, и Николаю пришлось с этим примириться. Равно как и не было доказано существование тайного общества на Кавказе.

Политические воззрения Алексея Петровича кавказского периода нам известны. Его отношение к «карбонариям» — Фонвизину, Граббе — не выходило за пределы чисто человеческой симпатии. О их делах он, как нам известно, «знать ничего не хотел».

Именно человеческая симпатия заставила Ермолова решиться на весьма рискованный шаг: дать возможность Грибоедову уничтожить свои бумаги перед арестом.

Существует версия, что, поступая подобным образом, Ермолов думал не только о Грибоедове, но и о себе. Это маловероятно.

Вряд ли в бумагах Грибоедова был план государственного переворота или планы тайного общества. Скорее всего, это были дружеские письма, в которых могли быть весьма резкие высказывания, не говоря уже о том, что письма эти могли втянуть в круг следствия новых лиц. Это могла быть литературная переписка с Александром Бестужевым, которая сама по себе компрометировала Грибоедова, вне зависимости от содержания.

Там, конечно, могли быть и записи бесед с Ермоловым, но вряд ли в этот момент Алексей Петрович об этом думал. И, надо полагать, высказывания Ермолова, которые мог зафиксировать Грибоедов, были не опаснее того, что содержалось в письмах Алексея Петровича Закревскому, ходивших в списках.

Надо сказать, что лидеры тайного общества ошибались в Ермолове в том же духе, что и советские историки. Его недовольство несовершенством системы они принимали за радикальное ее неприятие.

Князь Сергей Петрович Трубецкой писал в воспоминаниях: «Общество намеревалось предложить в члены Временного правления двух членов Государственного Совета адмирала Мордвинова и Сперанского и генерала от артиллерии Ермолова».

Чрезвычайно интересный вопрос — принял бы Алексей Петрович это предложение в случае победы тайного общества 14 декабря, что было вполне реально? И если принял бы, то на каких условиях? Увлек бы его пример Бонапарта и возможность утолить неограниченное честолюбие? Или он саркастически отказался бы от этой чести?

Думается, что не принял бы — не это была сфера его мечтаний. А если бы принял, то не для того, чтобы ломать систему, а лишь совершенствовать ее. В означенном выше триумвирате союзниками были бы Ермолов с Мордвиновым.

Но устроило бы такое развитие событий лидеров тайного общества? У них не было бы выхода. Авторитет Ермолова в глазах гвардии и армии был неизмеримо весомее их авторитета…

Если вернуться к поставленной в начале главы проблеме, то можно сказать, что Ермолов и «карбонарство» — проблема, решаемая в плоскости скорее чисто человеческой, чем политической.

Молодой император между тем совершенно не был в этом уверен, тем более что в обществе ходили упорные слухи о роли Ермолова в недавних событиях.

Как мы помним, сразу после 14 декабря на Кавказ, скорее всего, был послан полицейский агент. Кроме того, Николай решил действовать прямо и откровенно. В разгар следствия над мятежниками он отправил на Кавказ генерал-майора князя Александра Сергеевича Меншикова, входившего еще недавно в дружеский генеральский круг — Ермолов, Воронцов, Закревский — и носившего прозвище Калиостро.

Конечным пунктом вояжа Меншикова была Персия, где он должен был урегулировать пограничные споры, сгладить противоречия, вызванные, как считали в Петербурге, радикализмом Ермолова, и окончательно укрепить мир между двумя державами.

Это были наивные надежды, основанные на полном непонимании ситуации и столь же полном недоверии к донесениям Ермолова.

Но функции Меншикова как доверенного лица императора были шире.

Выбор был не совсем понятен. У Меншикова была стойкая репутация либерала. Он вместе с Воронцовым и Новосильцевым в 1821 году предлагал Александру проект освобождения крестьян. Его попытались удалить из Петербурга, как и прочих ненадежных, назначив посланником в Дрезден — в Саксонию. Пост был вполне второстепенный, и Меншиков демонстративно вышел в отставку.

Трудно сказать, почему Николай, вернув его в службу, тут же дал ему весьма ответственное, а кроме того, конфиденциальное поручение.

Персидские дела были не единственной заботой князя.

28 января 1826 года Меншиков подал Николаю записку, в которой сформулировал поставленные перед ним задачи и метод расследования. Как мы увидим — главным героем этой записки оказывается Ермолов.

Меншиков должен был выяснить, действительно ли Ермолов в силу своего чрезмерного честолюбия и ненависти к Аббас-мирзе провоцирует войну с Персией. Он должен был довести до сведения проконсула недовольство Николая излишней разбросанностью войск на Линии. Но суть поручения сконцентрирована была в разделе третьем:

«III. Настроение войска и секретные действия

Контакты посольства с гражданскими и военными чинами Кавказа и Грузии и те сведения, какие оно соберет на месте, дадут ему возможность составить общее понятие о настроении войска и местных жителей. Труднее будет определить демагогические происки и тайные замыслы, если таковые существуют.

В этом случае недостаточно одних данных, доставляемых наблюдением; они могут породить лишь неясные подозрения до тех пор, пока следствие, производимое в Петербурге, не доставит дальнейших сведений о делах на Кавказе.

Если в этой местности не кроются никакие нити заговора, то, может быть, было бы удобнее поговорить откровенно с генералом Ермоловым и сообщить ему о слухах, ходящих на его счет, с тем чтобы самолюбие побудило бы его опровергнуть их фактами.

С этой целью ему следовало бы передать следующие мысли, изложенные здесь вкратце.

Когда была обнаружена анархическая цель заговора, клонившегося к цареубийству, то всеобщее негодование против зачинщиков мятежа побудило общество проследить и разъяснить их прежнюю деятельность.

При просмотре списка их фамилий невольно бросалось в глаза, что в этом деле замешаны один адъютант генерала Ермолова и две другие личности, Якубович и Кюхельбекер, пользовавшиеся его покровительством, между тем как один из них посягал на жизнь императора Александра, а другой — на жизнь вел. кн. Михаила.

Покровительство, оказанное им этим личностям, вызвало в обществе самые немалые толки.

Император не обратил на них внимания, но они не могли нравиться ему, так как касались одного из известнейших его генералов, пользующегося его полным доверием.

Поэтому е. в-во с прискорбием сообщает ему эти подробности, но по чувству деликатности, которое генерал, конечно, сумеет оценить, государь поручил передать ему все это словесно, чтобы в официальной корреспонденции не осталось следов этого дела.

К тому же меры, которые г-н Ермолов не преминет принять к соблюдению порядка и к обнаружению пагубных стремлений, если будет повод подозревать их, сами собой разрушат клевету, столь огорчившую императора».

Алексея Петровича, стало быть, подозревали в том, что он провоцирует конфликт с Персией — что было запоздалым подозрением, и, главное, в причастности к событиям декабря 1825 года, мятежу в Петербурге и деятельности Южного общества.

К абзацу, в котором говорилось об адъютанте Ермолова — Фонвизине, о Якубовиче и Кюхельбекере, Николай сделал примечание: «Прекрасно; к вышеупомянутым фамилиям прибавить Грибоедова, о поведении, связях и проч. его разузнать у того же генерала Ермолова и у других».

Меншикову предстояло исполнить обязанности следователя.

Надо отдать ему справедливость, он категорически отмел всяческие политические подозрения — как в отношении Ермолова, так и в отношении настроений в Кавказском корпусе и вообще в крае.

Но отголоски тогдашних представлений о роли Ермолова в событиях 14 декабря звучали еще очень долго…

Загрузка...