По приезде в столицу (2 или 3 октября) на квартире у С. Городецкого он впервые встречается с Николаем Клюевым, который сыграет в его судьбе громадную — и неоднозначную — роль. Заочно — по переписке — они уже были знакомы. Перед поэзией Клюева Есенин благоговел давно, но только в апреле 1915 г., окрыленный своими успехами в Петрограде, решился написать ему:
«Дорогой Николай Алексеевич!
Читал я Ваши стихи, много говорил о Вас с Городецким и не могу не писать Вам. Тем более тогда, когда у нас есть с Вами много общего. Я тоже крестьянин и пишу так же, как Вы, но только на своем рязанском языке. Стихи у меня в Питере прошли успешно. […] в «Голосе жизни» есть обо мне статья Гиппиус под псевдонимом Роман Аренский, где упоминаетесь и Вы. Я хотел бы с Вами побеседовать о многом, но ведь «через быстру реченьку, через темненький лесок не доходит голосок». Если Вы прочитаете мои стихи, черкните мне о них. Осенью Городецкий выпускает мою книгу «Радуница».
Клюев не замедлил с ответом:
«Милый братик, почитаю за любовь узнать тебя и говорить с тобой, хотя бы и не написала про тебя Гиппиус и Городецкий не издал твои песен. […] мне необходимо узнать слова и сопоставления Городецкого, не убавляя, не прибавляя их. Чтобы быть наготове и гордо держать сердце свое перед опасным для таких людей, как мы с тобой, — соблазном. Мне многое почувствовалось в твоих словах — продолжи их, милый, и прими меня в сердце свое».
Уже в этом первом письме Клюев пытается резко отделить «милого братика» — крестьянского поэта от его городских покровителей, того же Городецкого и Гиппиус. С тех пор — а может быть, и раньше — Клюев внимательно следит за есенинскими публикациями и не скрывает своего восторженного к ним отношения. В августе поэты «встречаются» на страницах «Ежемесячного журнала»: клюевское стихотворение «Смерть ручья» («Туча — ель, а солнце — белка…») соседствует с двумя стихотворениями Есенина «Выткался на озере алый свет зари…» и «Пастух» («Я пастух, мои палаты…»). Кому как, а нам представляется, что уже в этих стихах, особенно в первом, ученик превзошел учителя.
В августе же в Константиново уходит еще одно письмо Клюева: «Голубь, ты мой белый […] Ведь ты знаешь, что мы с тобой козлы в литературном огороде, и только по милости нас терпят в нем, и что в этом огороде есть немало колючих кактусов, избегать которых нам с тобой необходимо для здравия как духовного, так и телесного. Особенно я боюсь за тебя: ты как куст лесной щипицы,[25] — который чем больше шумит, тем больше осыпается. Твоими рыхлыми драченами[26] объелись все поэты, но ведь должно быть тебе понятно, что это после ананасов в шампанском.[27] Я не верю в ласки поэтов-книжников […]. Верь мне. Слова мои оправданы опытом.
Ласки поэтов — это не хлеб животный, а «засахаренная крыса»[28] и рязанцу, и олончанину[29] это блюдо по нутро не придет, и смаковать его нам грешно и безбожно. Быть в траве зеленым, а на камне серым — вот наша с тобой программа, — чтобы не погибнуть. Знай, свет мой, что лавры Игоря Северянина никогда не дадут нам удовлетворения и радости твердой, между тем как любой петроградский поэт чувствует себя божеством, если ему похлопают в ладоши в какой-нибудь «Бродячей собаке»,[30] где хлопали без конца и мне и где я чувствовал себя несчастнейшим из существ земнородных. А умиляться тем, что собачья публика льнет к нам, не для чего, ибо понятно и ясно, что какому-нибудь Кузьмину[31] или графу Монтетули[32] не нужно лишний раз прибегать к шприцу с морфием или с кокаином, потеревшись около нас. Так что радоваться тому, что мы этой публике на каких-либо полчаса заменяем дозу морфия — нам должно быть горько и для нас унизительно…».
Клюев в общем-то верно — хотя и утрированно — называет причину бешеного успеха Есенина: модернизм стал надоедать публике, захотелось «свежатинки», настала мода на «народность». А всякая мода, как известно, проходяща. Но предупреждать Есенина от зависти к Северянину было совершенно излишне: побывав однажды на его «поэзовечере», Есенин на вопрос, понравилось ли ему, ответил недвусмысленно: «Нет, стихи есть хорошие, а только что ж все кобенится».
Уже в этом письме Клюева просматривается эгоистическое желание «не отдать» Есенина «в чужие руки», вырвать его из-под влияния питерской интеллигенции. И в дальнейшем Клюев всегда будет стараться, чтобы Есенин не вышел из круга «новокрестьянских» поэтов, поддерживать его религиозные искания и предостерегать от богемы. До поры до времени ему будет это удаваться.
… И вот наконец — желанная для обоих — личная встреча. Вспоминая о тех днях, С. Городецкий писал: «Вероятно, у меня он [Клюев] познакомился с Есениным. И впился в него. Другого слова я не нахожу для начала их дружбы […]. Чудесный поэт, хитрый умник, обаятельный своим коварным смирением, творчеством, вплотную примыкавшим к былинам и духовным стихам севера, Клюев, конечно, овладел молодым Есениным, как овладевал каждым из нас в свое время».
Городецкому вторит и В. Чернявский, также свидетель тогдашнего общения Есенина и Клюева: «…влияние Клюева на Есенина в 1915–1916 годах было огромно. […] Есенин благоговел перед Клюевым как поэтом. В часы, когда тот читал с большим искусством свои тяжелые, многодумные, изощренно-мистические стихи и «беседные наигрыши», Сергей не раз молча указывал на него глазами, как бы говоря: вот они, каковы стихи!»
Но с самого начала отношения с Клюевым не были для Есенина сплошным праздником. «Его влияние на молодого поэта вскоре приобрело характер власти» (М. Бабечников).
Тот, кого Есенин хотел бы видеть старшим другом, учителем и наставником, с первой же встречи «впился» в него, отнюдь не только как в поэта. Клюев был геем. И конечно мальчик-херувимчик сразу же стал объектом его вожделений. Что до Есенина, то он питал к содомии самое глубокое отвращение. Уже через несколько недель после знакомства с «апостолом нежным» он сообщает московской поэтессе А. Столице: «Одолеваем ухаживаньем Клюева». Очевидно, все-таки эти «ухаживанья» не были бесплодными. Они не только вместе появлялись в салонах, но и жили вместе. Поэт и переводчик Ф. Фидлер записал в своем дневнике: «Видимо, Клюев очень любит Есенина: склонив его голову к себе на плечо, он ласково поглаживал его по волосам».
Такая любовь была не только не нужна Есенину, он ощущал ее как тяжелую ношу, которую приходится носить. Сам Есенин рассказывал только об отбитых атаках Клюева, о том, что вынужден был припугнуть его разрывом, а за день до смерти поведал художнику П. Мансурову, как однажды Клюев «употребил» его, сонного. Все это наверняка правда. Но вряд ли вся правда. Конечно, Есенин был нужен Клюеву не только как сексуальный партнер, но если бы «Сереженька» не уклонялся, а однажды твердо уклонился, да так, чтобы у Клюева не осталось никаких надежд, вряд ли он стал бы возиться с «меньшим братом», принимать такое горячее участие в его поэтической карьере. Во время поездки Клюева и Есенина в Москву, когда Есенин хотел отправиться навестить Анну Изряднову и сына, Клюев устроил настоящую истерику. «Как только я за шапку, он — на пол, посреди номера, сидит и воет во весь голос по-бабьи; не ходи, не смей к ней ходить!»
Почему же Есенин, чья натура восставала против подобных отношений, все-таки не сказал решительного «нет»? Из уважения к таланту на такое не идут. В то время Клюев был нужен Есенину намного больше, чем Есенин Клюеву. Ведь пока именно Клюев — «известный признанный поэт», пользующийся большим авторитетом. Он — при желании — вполне мог перекрыть кислород поэту начинающему. А вот этого Есенин страшился больше, чем содомии. Ради «лиры милой» Есенин мог пойти на все, не пожалеть «ни матери, ни друга, ни жены». Он с юности мечтал стать поэтом, к которому приковано внимание общества. Но ему и в страшном сне не могло присниться, чем придется заплатить за «попадание в прицел» ему, по рождению далекому от литературных кругов, не имеющему никаких связей.
Во времена Серебряного века однополые союзы были явлением довольно распространенным и неосуждаемым. Но Есенин не мог не осуждать себя сам. (Точнее, не быть самому себе противным.) В свою очередь это не могло не привести к душевной трещине, не стать еще одной ступенькой по дороге — пока еще довольно длинной — к полной потере себя. А человек, окончательно потерявший себя, не может быть поэтом — и ничего, кроме веревки на шее, ему не остается.
…И слышатся нам голоса оппонентов: а откуда вы все это знаете? Вы что… Отвечаем: это гипотеза. Но гипотеза не на пустом месте. Как всегда, выдают стихи. «Не ты ль, мой брат, жених и сын…» — восклицает Клюев в посвященном Есенину стихотворении «Изба — святилище земли…». И в другом, также посвященном Есенину, — еще более откровенно: «Супруги мы…». А в «Плаче по Сергею Есенину»: «Овдовел я без тебя…». Конечно, можно возразить: это метафоры. Но уж больно настойчиво подобные метафоры повторяются. Да и в личном письме Клюев называет Есенина «братом и возлюбленным».
С. Городецкий вспоминает о приступах ненависти Есенина к Клюеву. («Ей-богу, я ножом пырну Клюева».) Михаил Кузмин, тоже гей, и потому разбиравшийся в отношениях такого рода лучше других, в книге «Форель разбивает лед» (написанной в 1926 г., т. е. уже после смерти Есенина), в главе «Уединение питает страсти», закамуфлировано говорит об отношениях Клюева и Есенина.
В начале главы («Ау, Сергунька! Серый скит осиротел./ Ау, Сергунька! Тихий ангел пролетел») явно клюевская лексика. Да и «Сергунькой», насколько нам известно, называли только Есенина. А дальше:
Что стыдиться, что жалеть?
Раз ведь в жизни умереть.
Скидывай кафтан, Сережа.
Помогай нам, святый Боже!
……
И стоим мы посреди,
Как два отрока в печи,
Хороши и горячи.
Держись удобней, — никому уж не отдам.
За этот грех ответим пополам.[33]
Есенин вовсе не «работает под Клюева». В петроградских салонах — в отличие от «учителя», всегда одетого нарочито по-деревенски, — он появляется в своей обычной одежде. Есенин «одевался по-европейски и никакой поддевки не носил, — вспоминала З. И. Ясинская, дочь И. И. Ясинского.[34] — Костюм, по-видимому, купленный в магазине готового платья, сидел хорошо на ладной фигуре, под костюмом — мягкая рубашка с отложным воротничком. Носил он барашковую шапку и пальто. Так одевались тогда в Питере хорошо зарабатывающие молодые рабочие. Есенин имел городской вид и отнюдь не производил впечатления провинциала…»
Но вот — первое совместное выступление Есенина и Клюева на вечере новокрестьянских писателей «Краса» 25 октября 1915 г. в зале Тенишевского училища. В вечере участвовали также крестьянские поэты А. Ширяевец, С. Клычков, П. Радимов и «примкнувший к ним» городской писатель А. Ремизов. Вступительное слово (или как говорилось в афише: «зачальное присловье») сказал С. Городецкий. Кроме стихов на вечере исполнялись рязанские и заонежские частушки, прибаски, канавушки и страдания (под ливенку).
Клюев заявил, что будет выступать на вечере в своем обычном посконном одеянии. Возник вопрос, как одеть Есенина. Поначалу, очевидно, он намеривался выйти на сцену в городском костюме. («Для Есенина принесли взятый напрокат фрак», — вспоминает свидетельница.) Однако фрак явно не шел его крестьянской внешности. Тогда С. Городецкому (заметим: Городецкому, а не Есенину) пришла мысль нарядить Сергея в шелковую белую рубашку (которая очень шла ему) и дополнить ее плисовыми шароварами, остроносыми сапожками из цветной кожи на каблучках. В этом наряде, с гармонью (ливенкой) в руках он и появился на эстраде. Все это изменило обычный облик Есенина — сделало его претенциозным, театральным. И хотя читал Есенин по общему признанию, великолепно, все же этот вечер не стал безоговорочным успехом Есенина. Отзывы зрителей и критиков разделились. Одни готовы были слушать Есенина в любом одеянии, другим этот «маскарад» представлялся необходимым пиаром (хотя тогда это слово еще не вошло в русский язык — употребляли какие-то синонимы), третьи же посчитали, что «дегтярные сапоги и парикмахерски завитые кудри дают фальшивое впечатление пастушка с лукутинской табакерки[35] — и справедливо добавляли: «Этого мнимого «народничества» лучше избегать».
В журнале «Рудин» Л. Рейснер (под псевдонимом Л. Храповицкий) писала о вечере «Красы» в издевательски-ерническом тоне, стилизуя сообщение под военные сводки: «… русское общественное мнение после упорного сопротивления отступило на заранее заготовленные позиции. […] Смолкли резвые частушки г. Сологуба […] Вот оно просыпается «красовитое слово народное». Назло «шептунам» и «фыркателям» приходит оно, чтобы занять подобающее место среди беспорядочно бегущих толп. Сюда «наследники Баяновы» […] во весь рост поднялась Матушка Россия. […] Видно, недаром добрый молодец млад Есенин из Рязани потряхивал кудрями русыми, приплясывал ножками резвыми!»
Заметка сопровождалась карикатурой: на веточке сидят участники вечера — Городецкий, Клюев, Ремизов, Есенин в виде полулюдей-полуптиц. Есенин — в виде крошечного птенца — последний.[36]
Вероятно, именно отсутствие обещанного триумфа охладило отношение Есенина к Городецкому. Масла в огонь наверняка подлил ревнивый Клюев. «Он совсем подчинил нашего Сергуньку: поясок ему завязывает, волосы гладит, следит глазами», — жаловался В. Чернявский в письме В. Гиппиусу.
Наверное, не случайно группа «Краса» после вечера в Тенишевском училище уже не возобновляла своей деятельности.
К сожалению, Есенин не внял совету избегать «мнимого народничества». Он еще не раз появится на петроградских и московской сценах в маскарадном наряде. Анна Изряднова вспоминает: «В январе 1916 г. приехал с Клюевым. Сшили они себе боярские костюмы — бархатные длинные кафтаны; у Сергея была шелковая голубая рубаха и желтые сапоги на высоком каблуке, как он говорил: «Под пятой, пятой хоть яйцо кати». […] На них смотрели как на диковинку».
Некоторые из принявших поначалу Есенина «на» ура стали относиться к нему не без иронии. И тут появляется миф — вот здесь это слово вполне на месте, — благополучно доживший и до наших дней: во всех бедах Есенина виноваты… жиды. Печально известная газета «Земщина» напечатала статью А. И. Тинякова «Русские таланты и жидовские восторги», почти целиком посвященную Есенину: «Приехал в прошлом году из Рязанской губернии в Питер паренек — Сергей Есенин. Писал он стишки среднего достоинства, но с огоньком, и — по всей вероятности — из него мог бы выработаться порядочный и полезный человек. Но сейчас же его облепили «литераторы с прожидью», нарядили в длинную, якобы «русскую» рубаху, обули в «сафьяновые сапожки» и начали таскать с эстрады на эстраду. И вот, позоря имя и достоинство русского мужика, пошел наш Есенин на потеху жидам и ожидовелой, развращенной и разжиревшей интеллигенции нашей». И далее предостережение всем начинающим дарованиям: «Не верьте вы, братцы, жидовской ласке».
Это кто же, по мнению Тинякова, «ожидовел»? Уж не русский ли от пят до кончиков волос Сергей Городецкий? Впрочем, удивляться не приходится: юдофобы имеют обыкновение причислять к «жидам» или «ожидовелам» всех, кто им не по нраву. А может быть, он имел в виду С. Чацкину и Я. Сакера, издателей журнала «Северные записки», обласкавших еще неизвестного поэта, напечатавших его поэму «Русь» и повесть «Яр» и ни сном ни духом не причастных к его маскарадам. Но хватит о Тинякове — противно. Расскажем лучше, как и зачем Есенин в январе 1916 г. оказался в Москве.
Поэт выполнял «социальный заказ». И отнюдь не «жидовских», а неославянофильских кругов, в частности полковника Д. Н. Ломана, одного из главных организаторов «Общества возрождения художественной Руси». В уставе «Общества» говорилось, что оно «имеет целью распространение в русском народе широкого знакомства с древним русским творчеством во всех его проявлениях и дальнейшее преемственное его развитие в применении к современным условиям. […] Общество имеет в виду […] распространять сведения о художественной стороне церковного и гражданского быта Древней Руси и возбуждать к ней общественное внимание путем устройства чтений и бесед, а равно — путем издательства, заботясь при этом о чистоте русской разговорной речи и книжного языка…»
«По совместительству» Д. Ломан был штаб-офицером при коменданте Царскосельского дворца, а его сын Юрий — крестником Николая II. С начала войны Ломан — уполномоченный Ее Императорского Величества Государыни Императрицы по полевому Царскосельскому военно-санитарному поезду № 143.
В конце 1915 г. Ломан лично знакомится с Есениным. И у него тут же возникает план выступления «сказителей» (Есенина и Клюева) в Москве перед Великой Княгиней Елизаветой Федоровной. Он поручает своему представителю обеспечить «сказителей» по их приезде в древнюю столицу жильем, а также распорядиться о пошиве им в кратчайшие сроки новой концертной одежды и обуви для этого выступления. (Какова была эта одежда и обувь, мы уже рассказали.)
Практически одновременно с личным знакомством Есенина с Ломаном к последнему поступает просьба от друзей поэта о зачислении Есенина в подведомственный Ломану поезд для прохождения военной службы. Это было необходимо сделать, так как со дня на день ожидался приказ Государя Императора о призыве всех ратников 2-го разряда, не попавших в предыдущий призыв. Так что ослушаться Ломана Есенин просто не мог. (Это не значит, что Есенин не хотел ехать в Москву — почему бы и не прогуляться на казенный счет, не повидать сына?)
Выступление перед Великой Княгиней (помним: это «заказ» Ломана) возмутило многих из новых друзей Есенина, среди которых господствовали резко антимонархические настроения. Нам сейчас кажется, что только большевики способны на такую жестокость — расстрелять вместе с царем и всю его семью. Но вот что писал, символист (а не какой-нибудь бездарный подпевала социал-демократов) Федор Сологуб:
Стоят три фонаря — для вешанья трех лиц:
Середний — для царя, а сбоку — для цариц.
Начавшаяся Первая мировая война лишь поначалу воодушевила, а потом — еще больше обозлила общество.
Есенин, конечно, понимал, как воспримут выступление перед такой аудиторией те, кто помог ему сделать первые шаги на литературном поприще. Но он уже мог себе позволить не обращать внимания на подобные «мелочи». Имя уже было завоевано, и у него были мощные покровители: в литературе — Клюев, а по жизни — тот же Ломан.
И он не ошибся. Почти сразу же после возвращения обласканных Великой Княгиней «сказителей» в Петроград в издательстве М. Аверьянова (по протекции Клюева) выходит первая книга Есенина «Радуница»[37] — и критика снова захлебывается от восторгов.