День первый 2 июля 1943 года

Они ехали. Так было уже не в первый раз. И они знали куда. Они привыкли, и, несмотря на это, они ехали, и их сопровождало слабое чувство, это тупое давление в желудке, что-то среднее между голодом и дурнотой. И к тому же — сухость в горле, не дававшая насладиться сигаретой. И все же они курили и при этом смотрели на руки друг друга. Дрожат ли они точно так же у других, как и у тебя? Нет, не дрожат. И мои спокойны, по крайней мере, внешне. Потому что эта легкая дрожь, это нервное беспокойство чисто внутреннее. Это — вопрос без ответа, неопределенное ожидание и сомнительная надежда.

Они ехали и молчали. И все то, что касалось предстоящего дела, то, что относилось и ко всем предыдущим боям, не оставляло их. Когда начнется? В кого попадут? Как много будет потерь? Останусь ли я цел или меня ранят? Останусь инвалидом или умру? Как долго и как часто это будет продолжаться?

Блондин сидел в машине сзади. Можно сказать, он полулежал, опершись спиной о ранец, правая нога загнута вокруг уложенных на соседнем месте битком набитых бельевых мешков, а левая вытянута почти до сиденья водителя. Голова прислонена к задней стойке кузова. Машина шла по ухабистой дороге. А Блондин прислушивался к неприятному ощущению в животе, к громкому стуку в груди. Он пытался анализировать. От чего это? Возбуждение? Нервозность или страх? «Трясутся поджилки — не что иное, как вполне обычный, дешевый страх. Глубоко дышать — медленно и глубоко». Воздух теплый сухой и пыльный — и лучше от него не становится. Неприятное ощущение в желудке и сердцебиение остаются, и зудящее беспокойство — до кончиков пальцев ног. «Несмотря на то что и раньше так бывало, до сих пор все проходило хорошо. Не будь лягушкой, мужик! Не хватало еще только наделать в штаны, как младенцу, или начать блевать. Блевелуя! Вот-вот! Так Эрнст называет такое состояние. Большая Блевелуя!» Блондин потянулся, и его мысли продолжали вращаться вокруг младенца и «блевелуи». Он незаметно покачал головой. «Нет, так далеко я не могу погружаться в воспоминания, но когда же я впервые испытал это проклятое чувство? В детском саду? В школе? В… Ясно, усатое загорелое лицо с кустистыми, сросшимися на переносице бровями, волосатое тело и громкий голос — преподаватель плавания». Тогда, когда он учился плавать, был первый раз, а потом перед каждым уроком плавания — все то же отвратительное чувство — «блевелуя». Было так плохо, что его тошнило, а облегчение не наступало! Неприятное чувство в желудке оставалось, и возбужденный стук в груди, и отсутствие понимания дома. «Трус!», «Трусливый зайчишка!» Он слышал это так, как будто это было сейчас. И он ничего с этим не мог поделать, в лучшем случае — утопиться. И это продолжалось до тех пор, пока не вмешался его дед. Блондин подтянул верхнюю губу к носу. Он снова увидел бассейн с раздельными душевыми для мужчин и женщин и шестью выровненными фаянсовыми раковинами для ополаскивания ног. В одной из них в теплой воде стоял он, трясясь всем телом, словно один сплошной комочек страха, и ждал гориллоподобного учителя плавания. А потом произошло чудо! Вместо усача появилась молодая женщина в белом купальном костюме и рассмеялась над ним. Страх моментально как рукой сняло, и он поплыл как дельфин или почти как дельфин. Он снова увидел доброе лицо деда и услышал его тихую добрую похвалу: «Смотри-ка, как все замечательно получилось!»

Блондину захотелось поменять положение левой ноги. Толкнул коленкой противогазную коробку, а ногой попал во что-то мягкое, находившееся выше сиденья водителя. Дори вскрикнул:

— Ау! — и начал массировать себе шею.

Эрнст пробурчал:

— Дай поспать, Дори, и смотри получше за дорогой!

Блондин снова закрыл глаза и продолжил свои размышления под раскачивание машины. Фельдфебельский тип — преподаватель плавания — и дедушка поняли, почему и кого боится внук. С тех пор вода и плавание стали наслаждением. Да, а потом пришел вступительный экзамен, потом были работы по математике и зубной врач. И так было в течение всей учебы в школе. Особенно тяжело пришлось в дни перед отправкой на службу. Черт возьми! Что в ней такого! Как долго это уже здесь? Последний год в школе был самым хорошим. Учеба совершенно не донимала. Школа была лишь алиби, прикрытием внутреннего удовлетворения, отлыниванием от работ ради девушек и отговоркой для окружного военного командования. Первые были доступным настоящим, а второе было пугающим будущим, которое должно было начаться после подачи заявления о добровольном поступлении на службу и призыва. На самом деле и то и другое — не что иное, как мужское самоутверждение. Бегали все равно за чем — за юбками или за «Пройсенс Глория»[5]. Прекрасное время. Блондин опять подтянул к носу верхнюю губу. — Нет; глупое время, и даже по-свински глупое! Угловатое, ничего не выражающее лицо фельдфебеля, который при ежедневных справках, естественно, за счет учебного времени, не мог выдавить из себя ничего иного, кроме вбитой ему муштрой в голову философской сентенции: «Терпение, господа, терпение. В армию еще никто не опаздывал!» Идиотская болтовня дряхлых недорослей! Никакого понятия о школьной программе! Ведь ясно сказано: поступление в армию, по возможности, до сдачи экзаменов, тогда можно будет избавить себя не только от страха перед экзаменами, но и от их результата, а учителей — от дополнительной работы! И что важнее в это великое время: зубрежка названий охраняемых законом растений или функции кишечника? Что главнее, герундий или умение читать карту? Пересказ текста по-английски или умение действовать в дозоре? Столько энергии потрачено бессмысленно! Танку в конечном счете все равно, знает ли экипаж латынь. Его необходимо уметь водить, стрелять и попадать! Да, школа и армия — совершенно два разных сапога, а вовсе не пара. И различаются точно так же с первого взгляда, как здание школы и казарма. А потом все же наступил решающий день. Фельдфебель снова пробубнил свою обычную поговорку и при этом улыбнулся — что было для него ново. А потом добавил: «Иди домой, парень, кто знает, сколько тебе там еще осталось быть!» Тупица! Куда нужно было тогда идти, если уже было время обеда и все были уже голодны!

Блондин помнил каждую мелочь. Была среда. На обед он заказал картофельные оладьи с яблочным муссом — его любимое блюдо в середине недели. Шел дождь. Был ветреный осенний день. Он положил школьный портфель на голову и шел, перепрыгивая через лужи, и при этом насвистывал: «Вперед, вперед, труба зовет!» Да, а в дверях квартиры стояла мать. Она стояла какая-то беспомощная, бледная и постаревшая, а он не знал, почему. Когда он увидел серый почтовый конверт, одиноко лежавший на столе, он понял. Повестка!

Вот радости было! Он нетерпеливо распечатал конверт. В него был неправильно вложен листок бумаги — он был перевернут «вниз головой». На нем было всего несколько строк: его имя, адрес, дата и войсковая часть, «Лейбштандарт Адольф Гитлер». Получилось! Наконец-то получилось! Да еще к тому же в часть, которая была предметом его мальчишеских мечтаний. Лейбштандарт! Что может быть выше! Только добровольцы, отборные солдаты, как минимум элитный полк, гвардия Третьего рейха! Дорогой мой, это было что-то! Но что случилось с родителями? Они что, не замечают его радости? Не видят, как ему хорошо?

Дед пробормотал:

— Берлин — Лихтерфельд, Финкенштайн — Аллее.

А потом сказал:

— Тебе нужно будет явиться туда, мой мальчик? Именно в Лейбштандарт и уже через восемь дней?

Когда он смеялся над своими предками, вдруг почувствовал это неприятное тянущее ощущение в желудке, имени которому не было, во всяком случае, в словаре немецкого парня. А потом случилось еще нечто, что его сначала удивило, а потом, постепенно усиливаясь, навело на размышления: насколько уменьшалась день ото дня его радость, настолько усиливалась вялость. Под конец это состояние стало просто невыносимым. А накануне дня отправления он вообще лежал с температурой. Поезд отправлялся в 11.09, с пересадкой в Лихтенфельзе.

Это похмельное прощание в грязно-сером помещении вокзала! Подавленное настроение. Отпускники с фронта. Их семьи. Пискляво-слезливые детские голоса. Сдавленный плач. Ожидание и незнание, как скоротать время. Наконец — платформа. Добрые советы: «Следи за собой, будь осторожен!» Принужденные улыбки: серьезные лица и судорожно растянутые уголки губ. Слезы, крики! Взмахи рукой, и вот вся родня становится все меньше и меньше. Потом — круговорот собственных мыслей. «Когда мы увидимся теперь снова? И увидимся ли вообще?»

В этот миг он понял, почему несколько дней кряду ходил, словно желудочный больной. Что-то безвозвратно прошло. А вместо этого к нему пришло что-то новое, из которого он мог представить себе только начало: то, о чем он слышал и читал, то, что можно назвать рекрутчиной. Достаточно плохое время.

Когда замок — достопримечательность его родного города — исчез из вида, он закурил сигарету и достал повестку из конверта. Он снова и снова вглядывался в название полка, и мысли его плясали в хороводе вокруг букв. Я хотел туда, и я этим доволен! И теперь у меня получилось — великая «блевелуя»! Возьми себя в руки, старая квашня. Не у одного у тебя такое. У одного? Разве я один еду здесь с этим неопределенным чувством? Ведь у других тоже тянет желудок и стоит ком в горле. Он знал, что перед учителями или перед зубным врачом бледнели даже самые крепкие из его друзей. Но после призыва? Он не мог вспомнить, чтобы читал об этом или слышал. О рекрутских временах — да. О бессмысленной казарменной тупой муштре на плацу, о феномене безотказной власти голоса обучающего, о его изобретательности в мучениях рекрутов, о его неиссякаемом запасе крепких выражений — да, но о тянущем чувстве в желудке, страхе?



В Лихтенфельзе купе наполнилось. Он забился в угол и закрыл лицо воротником пальто. Разгулялись воспоминания. В его комнате верхний ряд книжных полок высотой в рост человека был заставлен военной литературой. В основном это были книги в скромных серых льняных переплетах с заглавиями, напечатанными черной краской. И он перебирал их в своей памяти, пытался еще раз перелистать «Отделение Бёземюллера», «Семерку под Верденом», «В стальной буре», «Призраки у мертвеца» — так они назывались. Однако в созвучии с его настроением сейчас на самом деле были две книги из шкафа его деда: «На Западном фронте без перемен» и «В стальной купели 17-го года». В страницах этих книг сидел страх, страх поездки на фронт, страх перед крещением огнем, страх перед же- стокостями войны. А у него этот страх появился уже на пути в казарму!

В купе третьего класса скорого поезда Мюнхен — Берлин ему стало ясно, что неприятные ощущения в желудке относятся не к призыву и к рекрутчине, а к тому, что последует затем, — к фронту!

Блондин выпрямился и подтянул верхнюю губу к носу. Так он делал всегда, когда задумывался и, как он говорил сам, когда обдумывал проблему. Эрнст видел все по-другому, не так сложно, зато более реально, когда сказал по этому поводу:

— Продолжаешь сходить с ума, Цыпленок?

Блондин вытянул ноги, наклонился вперед и положил руки на спинку переднего сиденья.

— Сколько мы уже едем?

Эрнст свернул сигарету, затем снова аккуратно спрятал кисет под маскировочную куртку.

— Долго, Цыпленок, долго. Но еще недостаточно долго. На, закури. Тогда и мысли другие появятся.

— Другие мысли? Почему? — Блондин глубоко затянулся.

— Мысли о чем-нибудь другом. Так всегда, смотришь в ночь — тогда мысли все время про ночь. Каждый сжался, сидит в кузове, смотрит, ничего не видя перед собой, и медленно сходит с ума. Но это не поможет. Ночь от этого светлее не станет, дорога не будет короче, а самочувствие не улучшится. И все равно ничего не изменить.

Дори ухмыльнулся:

— Тогда надо выйти из машины, положить каску в грязь, карабин — рядом и сказать: «Все! С меня хватит! Нет сил продолжать эту дерьмовую войну! Я больше не могу, Господи, помоги! Аминь!»

— Вот болван! Если бы твой Лютер был в «Лейбштандарте», то, по крайней мере, дал бы цитату!

— Смешное представление!

— Что, Цыпленок? — Эрнст прислонился спиной к дверце, чтобы можно было не так сильно поворачивать голову. — Что ты подразумеваешь под смешным представлением?

— Да чтобы Лютер служил в «Лейбштандарте».

— Ерунда! Это все идиотизм, Дори. У меня представление другое. Трясешься здесь с двумя задницами вроде вас, едешь через эту чертову ночь, и ведь никто даже рта не откроет! Ты, Цыпленок, сидишь сзади и потихоньку одуреваешь. А Дори все мои усилия пускает насмарку. Я вот думаю, как Адольф с такими слабаками хочет выиграть «Цитадель»? Ведь все рухнет!

Блондин хотел улыбнуться, но опять притянул губу к носу:

— Хочу вам рассказать, что мне пришло в голову. Я размышлял о страхе.

— Отлично! Ну, что я говорил, Дори? Сидит целыми часами в машине, предается мыслям, ничего не делает, молчит, но думает! Ты слышал, Дори? Наш Цыпа думает! И от этого ему становится по-настоящему тяжело. — Эрнст обычно говорил на диалекте, а эту фразу сказал на литературном немецком: — Он, видите ли, пытается разрешить проблему человеческого страха!

— Нет, Эрнст. У него ничего не выйдет! Он еще не «старик». Лишь заслуженные бойцы имеют необходимый опыт в том, как можно наложить в штаны.

— Дори, а они у тебя уже полные?

— Уже почти, Цыпленок. Жду только, когда поедем побыстрее, тогда будет не так вонять.

Все рассмеялись.

Блондин положил руку на плечо Дори:

— Скажи только честно: у тебя тоже тянет желудок?

— Тянет? Ты что думаешь, одного тебя мутит со страха? Эрнст прав, Цыпленок. Так всегда. Сначала ты почти готов навалить в штаны, зато потом, когда вся эта чепуха позади, чувствуешь себя героем. Может быть, получишь орден и даже сам поверишь…

— И в отпуске на родине будешь разыгрывать твердого, как сталь фронтовика, и подваливать к бабам, — ухмыльнулся Эрнст и устало махнул рукой в воздухе: — Чаще всего они откликаются на желание.

— Ну, сейчас-то тебе, наверное, и не хочется прижать какую-нибудь?

— Н-да… — задумчиво протянул Эрнст. — Не теряй сил, и тогда Ла-Яна будет знать, что с тобой делать.

Они снова расхохотались.

— Ну вот, стало получше.

— Естественно, Дори, ведь тебе всегда становится лучше, когда речь заходит о бабах.

— Ты не понял, Эрнст, — Дори вяло отмахнулся. — Я хотел сказать, что всем нам стало лучше. Мы разговариваем друг с другом, рассказываем дурацкие анекдоты, подкалываем друг друга. Понятно, о чем я говорю? Обмануть самого себя, чтобы отвлечься от дум. Размышления — это полная бессмыслица. Размышления и военная служба — несовместимы. Кто может или даже должен думать — самый несчастный человек. На службе всегда за тебя думают другие. А тебе остается только делать то, что они придумали. Сверни-ка, Эрнст, мне еще одну. Хочу я вам рассказать историю, что-то вроде военной философии.

Мой инструктор в Лихтерфельде был высшим проявлением лейб-гвардейца. Как говорится: «В частной жизни — я приятный человек и только на службе — свинья. Но я всегда на службе!» Этот эксперт в области муштры потом, когда я вез его домой в отпуск из Белгорода в Харьков, рассказывал мне, за что он ценит акробатику на казарменном плацу. В центре его рассуждений причудливым образом оказался индивидуум. Только представьте себе: «ЛАГ» и личность! Смеетесь? Я тогда чуть не поперхнулся. Но слушайте дальше, как он рассуждал: «Посмотри-ка, однажды ты окажешься там и познакомишься с казарменным двором. Нос твой будет лежать в грязи, и ты чешешься, словно обожженная солнцем собака. Выжатый как лимон, пустой, рассчитавшийся с миром и с Богом. А потом сквозь грязь и пот ты видишь пару начищенных сапог и слышишь проклятый голос, и этот голос бьет тебя сильнее, чем пинок в задницу: „Ну, вы, герои. Вы, гордость нации! Разве я что-нибудь говорил про отдых?“ И ты хочешь вцепиться этому в начищенных сапогах в глотку, набить ему морду, а с тобой и твои друзья, которые видят сапоги только снизу. И ты видишь — это первый номер! Ты и твои товарищи слились воедино в бессильном бешенстве по отношению к сапогам и голосу. Вы, бедные казарменные дворовые свиньи, становитесь единым целым в поту, проклятиях, ненависти и молитвах. Всё, что было раньше, — стерто. Воспитание, образование, богатство или бедность, жир и худощавость, ум и глупость».

Дори прервал рассказ и поправился:

— Нет, жир — это неправильно. В любом случае жирных в «ЛАГе» я еще не видел. «Сапоги и голос, что они хотят, то вы и делаете: не раздумывая, без причины, без понимания. Ваши действия — автоматические, все происходит независимо от вашего желания, вопреки вашей воле, до тех пор, пока вы еще можете дышать. Вы не думаете — вы повинуетесь! Вашего прежнего „я“ уже нет. Чем меньше вы думаете о прошлом, о цивилизации, о гуманистических идеалах, тем меньше вас придется переучивать для автоматического действия, инстинктивного рефлекса, непоколебимой тупости — тем больше ваш шанс выжить!»

Блондин невольно кивнул головой и притянул верхнюю губу к носу:

— Обратно к неандертальцу!

Дори утвердительно поднял кверху указательный палец и показал вперед, где «Дитрих» вдруг ярко засветился белым цветом.

— За ним я еду уже несколько часов. А это можно делать только от тупости, при полном духовном одурении!

— Дори, а что еще рассказывал этот казарменный педагог?

— А, ну да… Когда я его упрекнул в том, что, несмотря на весь глубокий психологический смысл, у одного из акробатов с казарменного двора неожиданно наступит момент просветления и он вмажет в спину начищенным сапогам в горячке боя, по невнимательности, конечно, или из-за того, что, может быть, просто перепутал направление стрельбы. Тогда он просто усмехнулся и сказал: «А ты попытался сделать такое со мной?» Я отрицательно покрутил головой. А он продолжал: «Видишь ли, в бою мы все вместе. Впрочем, это хорошее положение, что обучаемые со своим любимым пастухом вместе идут на фронт. А что происходит там? Вы словно стадо овец будете держаться неотрывно от меня. Там, где я сморкнусь, если начнется стрельба, тут и вы захотите быть со мной в приятном обществе. Если вы будете в наступлении ползти на получетвереньках, — я буду посмеиваться над вами. А когда ударит артиллерия и вы сожмете свои задницы — расскажу вам анекдот и поддержу вас морально. Я научил вас всем трюкам, и только случаю я не смогу противостоять — из равнодушия. Вот так постепенно от ненависти рекрутов к своему инструктору не останется и следа. Останутся только фронтовые свиньи — один старый кабан и молодые — но свиньи. Грязь сделает всех равными. И может быть, кто-нибудь будет мне благодарен за то, что в Лихтерфельде я ему разорвал задницу».

— Трогательно. Можно умереть со смеху. Философ в «ЛАГе»!

— Ты его тоже знаешь, Эрнст.

— Я? Его знаю?

— Конечно. Я рассказывал о Хансе, нашем командире отделения.

— Черт побери! Теперь до меня дошло! Я всегда думал, что он почти нормальный!

— Нормальный? Ты говоришь загадками. Быть нормальным на войне? Скажи-ка, Эрнст, ты тоже хотя бы раз был инструктором, а?

— Да, в батальоне охраны. Там муштра круче, чем где бы то ни было. И это делал я, Дори. Но только так называемую строевую подготовку. Щелчки прикладами, торжественный марш, выполнение команды «Смирно!», прохождение пошереножно, первые идут, остальные — на месте. И прочая совершенно бессмысленная чепуха. Где муштра по-настоящему необходима — так это при боевой подготовке, а про нее у нас часто забывают. Парад почетного караула Адольфа, как прежде в Потсдаме, — высокие парни идут единообразно, словно рота роботов — такие же глупые, как и длинные. А потом их сразу на фронт! Они же перегретые! Бессмысленно перегретые. Кроме того, на местности этого парня также легко прикончить, как и на казарменном плацу. И только в перестрелке с пулеметом он чему-нибудь научится. А в прохождении торжественным маршем — ничему! Чтобы вернуться к началу разговора, Дори, интеллект — как ты сказал, умение думать — и военная служба — две вещи несовместимые, да? А теперь скажи мне, что мы сейчас делаем? Мы думаем! Думаем! Из нас что, совсем выбили умение думать? И вовсе нет! Иначе наш разговор был бы невозможен.

Эрнст пошарил под своим сиденьем, что-то довольно пробурчал себе под нос и положил плотно набитую бельевую сумку на колени перед собой.

— А что это будет?

— Ничего особенного. Кто-нибудь хочет хлеба с тушенкой?

Колонна остановилась. Дори потянулся и обратился к Эрнсту:

— Иди посмотри, что там случилось?

— Кто у нас водитель, ты или я? — ответил тот недовольно, однако вылез из машины и исчез в темноте.

— Он что-то сказал про тушенку, Цыпленок?

Блондин кивнул.

— Тогда давай сюда!

— Значит, поэтому ты и отправил Эрнста? Дори, если мы сейчас откроем банку, то он восемь дней не даст нам ничего для перекуса!

— Ты прав, Цыпленок! Сиди здесь, а я тоже пойду подышу немного свежим воздухом.

Было жарко и душно. Пахло пылью и бензином. Слева сверкнуло! Негромкие голоса, шум моторов, лязг танковых гусениц.

Эрнст вернулся, он был весь потный, бросил кепи на сиденье.

— А, чертова жара!


Ханс и Эрнст. Июль 1943 г.


Блондин тоже вдруг почувствовал, какая стоит духота, и расстегнул рубашку под маскировочной курткой. При этом он дотронулся до талисмана, который носил на шее на тонкой цепочке. «Счастливый пфенниг» дала ему сероглазая блондинка, а припаянный поверх него православный крестик — старый казак. Было ранение и отпуск на родину (он снова насупился), платформа, она ему не помахала, а он судорожно сжал правой рукой старый пфенниг. В 11.09 — пересадка в Лихтенфельзе. Воспоминания. И снова проклятое ощущение в желудке.

— Мечтаешь? — Эрнст протянул Блондину кусок хлеба, покрытый толстым слоем тушенки. — Впереди поперек дороги перевернулась «восемь-восемь»[6]. Сейчас ее оттащат танком, и сразу поедем дальше.

Молния сверкнула ближе. Блондин считал про себя: «Двадцать один, двадцать два…три…четыре…» — гроза была еще далеко, и донесся лишь приглушенный раскат грома.

— Если сейчас пройдет гроза средней силы, то вам придется толкать! — Дори сел на место водителя и повел машину вперед.

Снова сверкнула молния. Колонну на секунду осветило как днем. Лязг гусениц стал громче и смешался с раскатами грома. На ветровое стекло упали первые капли дождя.

— Что это за смешные танки, Эрнст?

— Не знаю, во всяком случае, они — не русские!

Дори чертыхнулся и наклонился вперед.

— Чертовы дворники! Кто-то из вас мог бы спокойно вылезти и протереть стекло, времени было достаточно. Но нет же, надо было жрать толстенные бутерброды, а я…

Снова сверкнула молния. Блондин увидел танки.

— Эрнст, ты видел их сейчас? Дори, что это за коробки?

— «Пантеры»! Новое секретное оружие. Должны быть настолько хорошие, что и гренадеров к ним не надо!

— А зачем же мы тогда едем с ними?

— Как статисты, Эрнст, праздные наблюдатели! — засмеялся Дори.

— Наблюдатели? — удивленно покачал головой Эрнст и защелкал языком.

— «Пантеры» сделают все сами. А мы будем только ликовать. А тебя, Эрнст, произведут в обер-ликователи!

Все замолчали.

— Танки должны были идти вперед первыми.

— Как обычно, — проворчал Эрнст, — когда тихо, то они прут вперед как сумасшедшие, а как только грохнет, так сразу же остаются позади с «повреждением гусениц».

По ветровому стеклу хлынули потоки воды.

— Льет, как во времена Ноя. Только он был в ковчеге, а мы — нет.

Эрнст намазал по второму бутерброду. Дори ел. Его щеки надулись, как у играющего на трубе. Блондин боролся с собой. Он бы съел еще, но подумал, что лучше отказаться.

— Больше не хочешь, Цыпленок?

— Да можно было бы еще, Эрнст, но мы за одну ночь сожрем весь доппаек на большой бой. А на завтрак будет лишь кусок хлеба с большим пальцем сверху.

Эрнст удивился настолько, что насаженный на его баварский нож большой кусок тушенки застыл в нескольких сантиметрах от широко открытого рта.

— Что ты сказал? Сожрать весь боевой доппаек, а утром только сухой хлеб? Бредишь или шутишь?

Мясо исчезло за его зубами. Диалект сменился подчеркнуто-поучительным литературным немецким:

— Вооо-первых, в бельевом мешке — еще пять банок тушенки. Вооо-вторых, бутылка водки для рабочих дней и две бутылки «Хеннеси» для праздника победы в Курске. В-третьих, у меня — еще один бельевой мешок. А он тоже полный, и в-четвертых: возьми сейчас свой хлеб или ты можешь, в-пятых…

Блондин рассмеялся, а Дори чуть не съехал с сиденья. Это — Эрнст, организаторский талант, гений, единственный в своем роде, непревзойденный и известный во всем батальоне. Если какому-нибудь среднеодаренному организатору удавалось раздобыть в какой-нибудь богом забытой деревне мешок картошки и, может быть, еще сала, то Эрнст приносил еще и соль, а также необходимую для настоящей жареной картошки сковороду. Блондин продолжал смеяться. Эрнст вовсе не красавец — коренастый, с короткой шеей, слишком полным лицом, с копной непослушных волос, доставивших ему много неприятностей в бытность рекрутом. Он был родом из Мюнхена, точнее, из Зендлинга, расположенного неподалеку от примыкающего Шмида. Профессия? Школьник. Имеющий аттестат зрелости в «ЛАГе» считался не имеющим профессии. Немного ворчливый и неразговорчивый, неслыханный соня, зато обладающий быстрой реакцией и находчивостью, если надо было что-то «организовать». Его коньком (он называл это «бзигом») была классическая философия. Некая смесь размышлений, наплевательства, обжорства и чутья.

Во время харьковской операции он как-то раз вез боеприпасы для танков. Типичная для него задача, потому что никто не знал, где застряли танки. Блондина он взял с собой, как он выразился, для того, чтобы ночь не казалась слишком длинной. Задание выполнить им удалось, и танкисты угостили их водкой и сигаретами. Шнапс привел Эрнста в состояние необыкновенного возбуждения, потому что на обратном пути он без особой причины вдруг свернул, а на вопрос Блондина улыбнулся и ответил:

— Хочу еще достать водки!

И действительно, после нескольких поворотов они подъехали к старому винокуренному заводу. В здании было тепло. Ледяной восточный ветер не чувствовался, и водку они тоже нашли. После того как «согрелись изнутри», они аккуратно погрузили водку в машину, поехали дальше. Проехали конюшни. Эрнст остановил машину и вылез из нее со словами:

— Пусть мотор работает. Время от времени нажимай на газ.

Через некоторое время, показавшееся Блондину вечностью, он вернулся с корзиной в руках.

— Поставь ее осторожно, Цыпленок, чтобы ничего не разбить.

На удивленный вопрос, что у него в этой дурацкой корзине, Эрнст язвительно ухмыльнулся и, наконец, пробормотал:

— Яйца, Цыпленок. Я не люблю чистую водку. Это просто свинское пойло. Но вот в виде яичного ликера…

Наконец они все же заблудились. Встречая каждый новый след машины на дороге, Эрнст подбрасывал одномарковую монету. Орел был налево, а решка — направо. Все никак не рассветало. Но потом пришел этому конец, хотя, правду говоря, конца не было. Они увидели деревню и остановившиеся машины. Вокруг них стояло несколько фигур в белой маскировочной одежде, как и у них самих. Эрнст развернул машину и поставил ее почти в противоположном направлении стоявшим. Блондин из осторожности приготовил автомат, открыл окно и спросил одного из снеговиков, из какой он части. Ответа он не понял, потому что ответили по-русски! Испугавшись, он сразу упал назад на сиденье и чуть не выронил свой автомат. Но не из-за русских, а из-за того, что Эрнст резко дал полный газ. Сразу после этого послышалась стрельба. Эрнст снова язвительно ухмыльнулся:

— Брось им пару яиц вместо лимонок!

Они уже мчались по ночной дороге. Эрнст даже забыл про свой фокус с монетой:

— Поедем, ориентируясь по моему носу.

Когда стало светло, они приехали к своим. А на вопрос командира мюнхенец только пробормотал:

— Отлично съездили!

Это было зимой. А сейчас стояла духота, а дождь лил словно из брандспойта. Дорога стала похожей на скользкую сырую, наполненную паром прачечную.

— Эрнст, а где ты получил жратву?

Эрнст сглотнул, проурчал и не захотел даже открыть рта, по крайней мере, для того, чтобы говорить.

— Не подавись, Эрнст. — Дори указал пальцем на пачку «Юно»: — Наш Цыпленок просто хочет знать, где ты все это «организовал»?

— Где? В маркитантской лавке.

— А где была лавка, Дори, ты видел?

— Нет.

— А я — да!

Они рассмеялись. Эрнст отмахнулся от них рукой и продолжал намазывать бутерброды. Гроза перешла в умеренный дождь. Дорога стала скользкой, словно мокрое мыло, и Дори надо было усилить внимание. Несмотря на это, он продолжал рулить только одной рукой, так как другая была занята бутербродом. Блондину был виден его профиль, тонкий, продолговатый, со слегка крючковатым нордическим аристократическим носом. Слабо различалась узкая рука с тонкими пальцами и указательный палец, придерживавший кусок мяса. Блондин зажег сигарету, улыбнулся, увидев засаленный воротник рубашки Дори, отклонился назад и попытался вытянуть ноги.

Дори из Гамбурга, сухопарый блондин с водянистыми глазами, происходил из хорошего ганзейского дома, однако был неопрятным и всегда испачканным маслом. Он был чем-то вроде ротного замарашки. Эрнст считал, что Дори в его отгороженном от дурных запахов родительском доме обстирывала прачка, поэтому он сам и знать не мог, как самому за собой ухаживать. Кроме того, от природы он был ленив, даже до вонючести ленив. Во время рекрутской подготовки Дори, естественно, постоянно попадало, а вместе с ним и всем, кто жил с ним в одном помещении. Поэтому на него часто снисходил святой дух, не в форме сильных ударов, а в виде щетки и большого количества воды. Дори приходилось стирать, не слишком аккуратно, но основательно. Но в дивизии все пошло по-другому. Он покрылся толстым слоем моторного масла, солидола и грязи. И святой дух вынужден был сдаться. Впрочем, слово «отпуск» было для Дори иностранным. Отходили они для отдыха или их снимали с фронта, тогда Дори пропадал на несколько дней для генеральной чистки, однако потом появлялся опять такой же грязный, каким и уезжал. Таким образом, он годами так и оставался сидеть в своих роттенфюрерских петлицах на прежнем месте водителя. Однако водить он умел всё — от мотоцикла до танка, если, конечно, хотел. А если не хотел, то всегда где-то происходила поломка, и до сих пор это всегда означало, что он избегал особо больших неприятностей. Если где-нибудь в грязи застревала машина, а возившиеся с ней водитель и техник роты были близки к отчаянию, Дори, гордо выступая, появлялся, как бы случайно, перед ними, в резиновых сапогах и слишком широких, зато удобных танкистских брюках, в замасленном маскировочном кепи на аристократической голове, попыхивая сигаретой в углу рта, и, невинно улыбаясь, давал свой комментарий. Само собой разумеется, в ответ он всегда слышал ругань с требованием заткнуться, идти своей дорогой или сделать что-нибудь лучше. И тогда он делал лучше и получал обязательное вознаграждение от туповатых крестьянских парней. Техник роты был личным другом Дори. И стало уже обычным делом, что, несмотря на то что последнее слово и право всегда оставалось за начальником, в их отношениях все происходило наоборот. Техник роты реагировал на это раздраженно, а Дори — снисходительно.

То, что произошло однажды на снежном поле, было типичным случаем. Дори застрял в снежном заносе. Естественно, техник знал, что выбранный Дори проезд был единственно неправильным. Разразилась гроза, как в лучшие времена казарменного плаца в Лихтерфельде. Был отдан приказ: «Отбуксировать и искать лучшую дорогу!» А что сделал Дори? Он ухмыльнулся, закурил новую сигарету, сел в машину и поехал — прямо по снежному полю! И проехал! Техник роты зашелся в припадке кашля и чуть не задохнулся от доклада Дори: «Я же знал, что проеду. Вот начал только неправильно».

Когда к технику вернулся дар речи, он проворчал:

— Приведите себя в порядок! Я переведу вас в качестве переносчика минометных плит в минометный взвод!

На что Дори с улыбкой ответил:

— Слушаюсь, обершарфюрер! — А потом поехал дальше, и вся колонна — за ним.


Снова остановились. Дождь стал реже. На горизонте появилась полоса голубого неба.

— Который час?

Блондин посмотрел на наручные часы:

— Третий.

Эрнст принюхался и показал на восток:

— Сейчас станет светло. В свинской стране все по- другому. Даже ночи у Иванов необычные.

— Почему снова остановились?

— Слышишь — танки?

Они прислонились к машине, закурили и стали смотреть на подъезжающие танки. Гусеницы лязгали, и из-под них из дорожной колеи вылетали брызги жидкой глины.

— Отойди, а то душем окатит.

Дори укрылся на своем сиденье и улыбнулся своему соседу:

— Что, боишься воды, Эрнст?

Эрнст пробормотал что-то про Лихтерфельде и про то, кого там надо было вычистить, и кивнул головой, намекая, что Дори и вода — две вещи несовместимые.

Проходили «Тигры». Экипажи сидели на башнях. В нижних рубашках, некоторые — с голым торсом. Со своеобразным загаром — все белые, кроме лиц и рук по локоть. Стальные коробки двигались медленно. Под гусеницами замешивалась густая каша, а из-под них разбрызгивалась черно-коричневая жижа.


Пауль и Йонг, июль 1943 г.


— Это не наши.

— Нет, смотрите! — крикнул Дори и взволнованно показал на танк, из выхлопной трубы которого на метр вырывалось пламя. — Что с ним?

— Задница у него горит. — Эрнст продолжал жевать со спокойной душой.

«Пантера» остановилась, ее экипаж попрыгал в глинистые лужи. Один из танкистов забежал к корме и начал ругаться. Длинный как жердь унтершарфюрер заговорил с танкистом. Дори выскочил из машины, подбежал к танку, оценил обстановку, показал головой и подвел длинного унтершарфюрера к своей машине. Когда унтершарфюрер увидел закусывающего Эрнста, то рассмеялся. Тот протянул ему бутерброд с толстым куском ветчины. Унтершарфюрер взял его, поблагодарив на ломаном русском: «Спасива!» Потом он кивнул в сторону танка:

— С коробками ничего не получится. Командир мне только что сказал, что мы потеряли уже одну треть из-за поломок.

Эрнст проглотил кусок и проворчал:

— И это без единого ивана!

Ханс, их командир отделения, сказал:

— Но выглядят хорошо: низкие, быстрые, с отличной пушкой, но не доведенные. Они получены прямиком из Графенвёра, с какого-то полигона в Баварии, и им не хватило несколько недель, чтобы их улучшили. Были протесты, и их приняли к сведению, только изменить уже было ничего нельзя. А теперь, когда все начнется, когда с новым оружием понадобится решать исход войны, эти коробки еще при выдвижении выходят из строя, дымят, выплевывают огонь из выхлопной трубы, как будто бы у них ракета в заднице. — Танкист рассказал еще, что два танка по пути загорелись. — Представьте себе, было так, как будто по корме ударил пулемет или у твоей машины, Дори, осталась только задняя передача.

— А я ничего не имею против, Ханс.

— Я думаю то же, но шутки в сторону. На Курск должны тащиться несколько сотен таких чудо-танков!

— Пятьдесят.

— Что, Эрнст? Ну да. А выстрелить смогут в лучшем случае пятьдесят.

— Ханс, ты когда-нибудь видел такое массирование танков?

— Нет, Дори, на этот раз, наверное, будет очень большое дело. Можете сами посчитать на пальцах. «Рейх», «Мертвые головы» и мы — это уже более трехсот танков и сто штурмовых орудий. Если к этому добавить «Великую Германию», а я еще видел 3-ю и 11-ю танковые дивизии, то, я думаю, речь может идти о семистах-восьмистах танках.

— Да, а еще слева и справа от нас еще какие-нибудь, ведь не повиснем же мы в воздухе?

Ханс сворачивал себе сигарету. Он делал это совершенно особенным способом — одной рукой. Дори, Эрнст и Блондин внимательно следили за ним, пока сигарета не задымилась в уголке его рта.

— Внимание!

— Черт возьми! Ты этому во Франции научился?

Долговязый рассмеялся:

— А где еще! Ну, на чем мы остановились? На танках и не повиснем ли мы в воздухе. Я смотрю на дело так: три дивизии войск СС и «ВГ» словно клин ударят по ивану. Пробьют дыру, понимаете? Мы должны будем открыть дверь, а потом гнать на север на всем, у чего есть колеса и что достаточно быстро ездит. Остальные будут прикрывать наши фланги. А когда у нас будет Обоянь — дрянное местечко, вроде ключевой позиции, — значит, мы свою задачу выполнили и…

— И чем дальше мы будем пробиваться, тем длиннее у нас будут наши фланги.

— Правильно, Дори.

— А если их не удержат?

— Тогда нам зайдут в задницу.

— Вот то-то и оно. А это — действительно проблема. — Ханс, поблагодарив кивком, взял у Эрнста второй бутерброд с ветчиной. — Слишком много шума, слишком много танков, на которые сделана ставка, полно артиллерии и реактивных установок. Размах мощнее, чем в начале русской кампании. Не хватает только, чтобы примешались воздушные кучера Германа. После зимы они достаточно выспались.

— С каких пор ты перестал замечать черное, Ханс?

Ханс отрицательно покачал головой:

— Чепуха! Все поставлено на танки! Если наши верховные стратеги исходят из того, что новое чудо-оружие решит это сражение, то будьте здоровы!

Ранним утром ночная духота совершенно не убавилась. После грозы остались только лужи, но никакой свежести. Было жарко и душно. Машины стояли бесконечными колоннами. Справа тянулись «Тигры» и штурмовые орудия, слева — реактивные установки. Из головы колонны подъехал на мотоцикле посыльный с криком:

— По машинам!


Ханс поправил свою высоко задравшуюся маскировочную куртку.

— Эрнст, у тебя еще есть консервы? — Эрнст кивнул. — Тогда, по крайней мере, гарантировано питание. Пока.

Они поехали мимо остановившихся танков. Экипажи стояли возле своих боевых машин и курили. Блондин не сдержался и крикнул:

— Для вас, наверное, война уже закончилась?

Они отмахнулись, а один из танкистов ответил:

— С этим-то металлоломом? Дерьмо! — И показал на свою стальную коробку.

Марш пошел быстрее и приблизился к привычному темпу. Блондин следил за движениями тел товарищей, сидевших впереди. Они клевали носом, сползали вправо, пытались выровняться, но при этом сразу кренились влево, потом резко вздрагивали и на некоторое время замирали прямо, потом нос клевал снова, и голова утыкалась в лобовое стекло. Эрнст недовольно заворчал, потер ушибленный лоб, сел поглубже в сиденье, так, что колени уперлись в лобовое стекло, положил голову на спинку сиденья и подпер ее правой рукой. Дори подмигнул Блондину, указывая головой на своего спящего соседа:

— До еды язык свисал, а поевши — он устал. Давай поспи и ты, Цыпленок.

Блондин поудобнее прислонился спиной и надвинул кепи на глаза.

Цыпленок — так звали его «старики», а молодежь, естественно, вторила им. Цыпленок — потому что он младше по возрасту и по званию. А со своим ростом метр восемьдесят шесть он еще и самый маленький. При этом он не чувствует себя ни слишком молодым, ни слишком маленьким, а кличку ненавидел, как чуму! Но что делать? Если они заметят, что она его раздражает, будут дразнить еще больше. Их, «стариков», всего трое: Длинный Ханс — их командир отделения, Дори и Эрнст. Остальные — Вальтер, Петер и Куно, Йонг, Пауль и Зепп, Ханнес, Уни и Камбала — все «цыплята», «подрост», «эрзац», «овощи», или, как их называли в Лихтерфельде, «детвора» и «отходы»!

А Ханс? Он воздерживался от какой-либо точки зрения. Для него гибель «ЛАГа» началась уже тогда, когда он занимался подготовкой призыва Дори и Эрнста. Блондин улыбнулся. Для Длинного в зачет шла только служба в мирное время! А что было потом, он просто не принимал всерьез. Исключение составляла, быть может, группа, которой пытались привить основные солдатские навыки в батальоне охраны. Службист? В общем-то, нет. Он просто придерживался своего взгляда, и, если здраво рассуждать, он был даже прав, так как немногие «Цыплята» могли выполнить требования службы мирного времени. Но шла война, а для нее годились и второй, и третий гарнитуры. Главное — чтобы был гвардейский рост, а те, кто не хотел лучшего, пришли добровольно. И этого твердо придерживались. Это была традиция, и в этом было виновато название: «ЛАГ» — «Лейбштандарт Адольф Гитлер», или «Длинные бедные собаки»[7]!


«Длинные бедные собаки».


Блондин не мог уснуть. Он очень устал, но пребывал в состоянии между сном и бодрствованием, между воспоминаниями и настоящим. Было так, как будто он смотрел кино, сцена сменяла сцену, без переходов, в разных ракурсах и освещении. Один раз резкие и отчетливые, а затем опять размыто-схематичные, а между ними — лица и карикатуры. Товарищи, как они смеются, и как они выглядят, как умирают, голоса, обрывки слов, крики и музыка — полифоническая, ясная мелодия и сильный резкий женский голос… «Я знаю, чудо случится…» С большим трудом он пришел в себя. Он вспотел, и ему не хватало воздуха. Стояла удушающая жара. Солнце палило вовсю.

Дори с голым торсом лежал на сиденье рядом с водителем и спал. Машину вел Эрнст.

— Эрнст, где мы?

— Спроси у генерала, Цыпленок. Он, может быть, знает.

Они ехали дальше, обливаясь потом. Останавливались, ругались, ехали, останавливались, ехали. Вечером рота остановилась в редколесье.

— Вылезай!

Эрнст уже стоял на дороге, уперев руки в бока, выгнув спину, выпятив живот вперед, и зевал.

— На сегодня хватит!

Дори свесился телом через открытый кожух радиатора. Блондин оглядывал местность, а когда не увидел ничего примечательного, спросил:

— А где устроим пикник?

Эрнст хотел ответить, но тут откуда-то из головы колонны закричали: «Канистры для бензи-и-ина!»

— Началось, — ругнулся Эрнст и, обращаясь к Дори, сказал: — Мы принесем канистры.

Они пошли, встретили Вальтера и Петера, Пауля и Йонга и всегда немножко грустного, угрюмого Куно. Он вдруг остановился.

— Что случилось, Куно?

— Я жду Камбалу.

Блондин рассмеялся: Куно и Камбала — сын горца-крестьянина и берлинский ветрогон. Два спорщика, два непримиримых противоречия. Два друга.

Они встали в длинную очередь у бензозаправщика. Техник ругался на лучшем казарменном жаргоне, хотя сам никогда не тренировал парадный марш на асфальтовой аллее за казармами в Лихтерфельде. Дори даже заметил как-то, что техник был единственный, кто без маршевой аллеи овладел ее жаргоном, однако Дори при этом не был непредвзятым человеком.

Пауль и Йонг стояли спиной к бензозаправщику. Вальтер пошутил над ними по этому поводу. Пауль в ответ отмахнулся:

— Если мы этого парня вынуждены слушать, то уж, по крайней мере, можем его не видеть.


Йонг и Ханнес.


К сожалению, раздача бензина проходила не слишком просто: приходилось подавать канистры наверх, ждать, когда их наполнят, а потом принимать внизу. Все было бы гораздо проще, если бы не было техника. Он придирался к каждому, орал на всю округу, постоянно повторяясь, шипел как змея: «Быстрее! Вы, дерьмо!» И поскольку ему казалось, что все идет не так быстро, его ругань еще больше затягивала процесс. Вдруг он замолчал. Лицо его расплылось в похотливой улыбке. Глаза, до сих пор по-солдатски прищуренные, округлились, как два бильярдных шара, грудь потянула воздух, словно мехи, и при этом издевательски-эластично он приподнялся на цыпочки, напряженно всматриваясь в субъекта, который медленно и неуважительно приближался к нему шаркающей походочкой. Голый торс, замызганные маслом танкистские брюки, обе руки глубоко погребены в карманах, и неизменный окурок в углу улыбающихся губ: Дори — роттенфюрер Винфрид Доренвенд.

— Что сейчас будет! — Эрнст отставил канистру в сторону и толкнул локтем Блондина: — Давай отсюда, Цыпленок! Отнесешь канистру к машине, а потом мухой обратно!

Уходя, Блондин слышал позади громовые крики. Техник роты попытался унизить Дори до размеров садового гнома. А когда Блондин прибежал назад, то техник уже медленно испускал дух. Хотя Дори стоял «руки по швам», но его поведение, и прежде всего выражение лица, которым он владел мастерски, и его подобострастные «Так точно!», «Слушаюсь!» были карикатурой, пародией на солдата, и после того, как техник в конце своей канонады отчаянно прохрипел:

— И что вам, засранцу, здесь надо? Вам, мешку с дерьмом? — последовал неожиданный ответ:

— Командир роты послал спросить, не в отпуске ли вы, обершарфюрер!

— Что-о-о? Ка-а-ак? Отпуск! Вы… — И тут началось перечисление характеристик личности, на которые была так богата его фантазия.

— Или, — прокартавил Дори, — когда наконец рота получит канистры?

Техник посмотрел на ухмыляющихся разносчиков бензина.

— Вы еще здесь? Вы, сонные мухи!

А когда увидел Блондина, стоящего без канистр, заорал на него:

— А вы, корова неуклюжая, схватили две канистры и бегом отсюда к чертовой матери!

Когда Блондин проходил с двумя канистрами в руках мимо Эрнста, тот, ухмыльнувшись, прошептал:

— Там впереди — связисты. Им нужен бензин. А мы за него получим баночное пиво. У мюнхенца башка варит! А?


Лето. Жара. А нужно идти и идти…


Вечером было так же жарко, как и днем. Никакой свежести, ни единого ветерка. Только удушающая жара. Они сидели под тремя деревьями, под которыми устроили пикник, ели тушенку с хлебом и пытались отгонять мух.

После каждого глотка теплого баночного пива пот начинал течь в три ручья. У сигарет после еды был соломенный привкус, и они драли горло.

— Прекрасная ночь.

Камбала кивнул головой в ответ на слова Куно о прекрасном.

— Ничего не имею против.

Вальтер загасил свою сигарету о землю:

— Ты прав, Камбала. Куно под прекрасным понимает лишь тишину.

— А может быть, прекрасную тишину? — усмехнулся Пауль.

— Долго так не будет. — Йонг раздавил ногой пустую банку из-под пива. — Скоро придут любимые огненные червячки, Камбала.

— Не понял?

— Огненные червячки, — повторил Зепп. — Летят один за другим, одинаковые, и летят так красиво!

Когда Вальтер увидел непонимающее лицо берлинца, он рассмеялся:

— Зепп имеет в виду трассирующие пули!

— А когда заварится каша, Ханс?

— По обычаю старого папаши — ночью. Завтра ночью. Мы сейчас где-то южнее Харькова. Фронт проходит севернее Белгорода. И мы где-то между ними. Я думаю, завтра снова поедем, а потом — пешкодралом, как обычно, на исходные позиции. Остается четвертое или, по крайней мере, пятое июля. Вот так, — добавил он задумчиво, — тогда, наверное, и начнется.

Пауль храпел. Йонг лег за ним в той же позе на бок, поджав ноги. Словно две вилки из посудного набора.


Куно.


— Будет, конечно, не так сурово, как в последнюю зиму, — продолжал делиться своими соображениями Ханс. — Больше танков, больше артиллерии, отдохнувшие и пополненные части, полностью всем укомплектованные. Должно быть легче. Первый день, Эрнст, когда дело начнется, выйдем ли мы из него?

Большинство уснуло, только Ханс и Эрнст еще сидели вместе. Блондин слышал их приглушенные голоса. Он положил руки под голову и смотрел в ночь. Желудок снова прихватило, и в голову опять лезли дурацкие мысли. Он не видел своих товарищей, но, несмотря на это, их образы были у него перед глазами, точные, словно подобранные фотографии к паспорту. Ханс, останется ли он, как всегда, целым и невредимым? А Эрнст? Чепуха! С ним будет все в порядке, как и с Дори. В худшем случае у того будет одна из его знаменитых аварий. Вальтер и Петер — будущие офицеры. Ханнес тоже относится к ним. Сорвиголовы, отчаянные храбрецы и хитрецы одновременно. В чем-то они похожи. Пауль и Йонг — лучший пулеметный расчет в батальоне. А Зепп? Камбала? Куно? Уни? А я? Почему о себе думаешь в последнюю очередь? Выйду ли я из боев? Кто там останется на этот раз? В кого попадет? Ведь всегда кому-то достается? И всегда по очереди. Если Ханс и Эрнст уцелеют в любом случае, то остаются еще десять. «Десять негритят…» Ночь была спокойной и почти тихой. Только откуда-то издалека доносился шум моторов, словно музыка. Словно… «Я знаю, чудо свершится…»

— Что такое! Оставь меня! Уйди, проклятие! Я хочу спать…

— Ну, вставай, Цыпленок! — Эрнст по-отцовски треплет его по щекам.

— Вставай!

Блондин зевнул, протер глаза, как пьяный, потряс головой.

— Черт возьми, я же только что уснул!

— Только что уснул? — Эрнст помог ему подняться. — Продрых чуть ли не три часа!

— Три часа? — Он споткнулся о ветку и выругался. Он не знал почему, но его просто тошнило.

Дори был как всегда. Он висел на руле, словно окурок в уголке его рта, ленивый, небрежный и совершенно непохожий на солдата. Мотор работал.

— Остальные уже поехали, проскакивай назад, Цыпленок!

Он резко рванул машину вперед. Она встала на дыбы, ее занесло, и она накренилась. Дори пробурчал что-то о дерьмовой дороге, закрутил руль, переключил передачу, кого-то обогнал, словно гонщик, и пристроился за вездеходом. У Эрнста на коленях лежал бельевой мешок, содержимое которого он ощупывал, достал бутылку, отпил из нее глоток на пробу и передал назад.

— Пей, Цыпленок! Лекарство от «блевелуи».

Шнапс обжег. Но стало легче.

За ветровым стеклом слабо виднелся «лежащий наискось Дитрих». Это была вторая ночь.

Загрузка...