Рано утром машины доставили боеприпасы и продовольствие. Дори улыбался во все лицо:
— Тра-ра-ра, тра-ра-ра, почта пришла! Цыпленок, один пакет специально для тебя!
Пакет с родины имел размеры коробки из-под обуви, серо-коричневый, из грубой почтовой бумаги, перевязан грубым шпагатом, на нем стоял обратный адрес его деда.
— Что там для нас? — Эрнст напряженно смотрел, как Блондин открывал упаковку. Древесная вата, газетная бумага, он взял письмо и, не читая, отложил в сторону. Серая оберточная бумага, сигареты и большой круглый кекс. Они посмотрели и рассмеялись. Дори провел себе согнутым указательным пальцем по губам.
— Как раз вовремя, к нашему завтраку!
Кекс был сухим и пах бумагой, но это был кекс, и его прислали из дома!
— Что нового, Дори?
Тот запивал кекс чаем, аккуратно и элегантно подбирая каждую крошку и искоса поглядывая на сигареты, присланные из дома.
— Действие начнется сегодня! Во второй половине дня! Мы — в резерве!
Блондин прислонился к вездеходу и распечатал письмо. Он пробежал глазами строчки, закурил сигарету и начал сначала. На этот раз медленно, слово за словом, предложение за предложением.
— Приготовиться!
Он сложил письмо, аккуратно спрятал его под маскировочную куртку, отрыгнул, затоптал окурок и оглянулся в поисках своего отделения. Ханс вытянутой рукой указывал место построения. Блондин по-охотничьи повесил карабин на плечо.
Проходя мимо, он глянул на свое ночное укрытие, два поваленных дерева, яму, в которой ночевал Эрнст с образцовым ровным рядом затушенных окурков на бруствере, так, как будто с чем-то прощался, с тем, что в течение долгого времени уже не увидит. Так он смотрел прежде на свою комнату и на город, когда уезжал оттуда. Потом его взгляд обратился на гряду холмов. Она была плоская, ярко освещенная солнцем и почти гостеприимная в своей яркой зелени. Он покачал головой — угрожающая, темная, массивная — как все это себе можно представить, когда ты устал, да к тому же в грозу, ночью и при неприятном ощущении в желудке… «В лесу наверху стоит в холодном спокойствии смерть…» — идиотская песня. Он постепенно стал заглушать эту мелодию у себя в голове, и вокруг него была уже не покрытая выжженной солнцем травой унылая русская равнина, по которой он шел, а мощеная старая липовая аллея, ведущая в лагерь пимпфов[10]. Там, в темном подвале со сводчатыми потолками, старыми барабанами и длинной пикой ландскнехта с черным флагом пимпфов, там во главе стола было место Ханзи! Блондин нащупал письмо под маскировочной курткой. Смешная ассоциация памяти — песня — письмо — Ханзи. Он оставил письмо в кармане, новость он уже знал. Ханзи пропал без вести. Пропал без вести в Сталинграде.
Далеко растянувшись, роты шли вперед. Слева от лощин поднимались густые клубы пыли. Там шла техника.
— Опять будет жарко.
Он даже не заметил, что Эрнст идет рядом с ним. Блондин не ответил, и мюнхенец посматривал на него со стороны.
— Письмо, Цыпленок?
Тот махнул рукой и стал смотреть на лощины. Песня смолкла, пропали и липовая аллея, и лагерь пимпфов. Осталось только письмо и сообщение: «Пропал в Сталинграде».
Эрнст сплюнул и вытер губы рукой.
— Мой лучший друг детства. Пропал в Сталинграде. — Он закашлялся и снова стал смотреть на гряду холмов. — Его звали Ханзи. Мы его так звали, хотя в нем не было никакого изящества, он не был молокососом и не выглядел малышом, поэтому внешне не походил на Ханзи[11]. Такое имя не шло ему. Я познакомился с ним, когда поступил в оркестр фанфаристов. Ты знаешь играющих мопсов, Эрнст?
— Кто их не знает? Построения, городские праздники, торжества, день рождения фюрера, Девятое ноября и всякое прочее, но быть знакомым? Начищенные до блеска тиски — так мы называли фанфары, белые гольфы, трум-тум-тум и марш крестоносцев — это была лишь одна сторона. Другой была страсть или самосознание того, что ты лучше других, чем масса несущих флаги. Взвод фанфаристов тогда был легендой, заговоренным отрядом старых чудаков, которые давно уже должны были перейти в гитлерюгенд, но из-за того, что они играли настолько же хорошо, насколько и дрались, продолжали оставаться в юнгфольке.
— А Ханзи?
— Как я с ним познакомился? — Блондин улыбнулся: — Это было смешно. — И снова покачал головой, как будто сам сомневался в том, что может сам об этом рассказать лучше. — Я записался во взвод фанфаристов. Просто мне надо было туда поступить. Сказки и истории, которые рассказывали про этот отряд, притягивали меня туда словно мед пчел.
— Какая ерунда. Мед и пчелы.
— Что? Как мед притягивает муравьев. В любом случае я хотел стать таким, как они. Понимаешь? Это было навязчивым представлением, романтическим представлением об элите и потерянном отряде.
— Именно такие романтические выдумки загнали тебя в «ЛАГ».
— Хм, в любом случае тогда я стоял, словно крестьянин перед Эйфелевой башней, и дивился тому, что «играющие мопсы» называли часом музыкальных занятий, пока старший пимпф с бело-зеленым аксельбантом не заметил меня и не спросил: «Тебе что-то надо, друг?»
Я ему стал объяснять, почему я хочу поступить во взвод фанфаристов. Он прервал мои путаные объяснения: «Задаваться и нравиться девчонкам, да?» Он свистнул сквозь большой и указательный пальцы, и через минуту я получил самую сильную трепку в моей жизни. Это была своеобразная проба силы духа у «играющих мопсов». Конечно, я отбивался, как мог. Но, к сожалению, мало попадал или не попадал вовсе. И в конце концов упал на колени, как нокаутированный боксер. «Играющие мопсы» стояли вокруг меня и улыбались. Мне так казалось, потому что их лиц я не видел. Наконец один из них — высокий голубоглазый светловолосый парень — помог мне подняться. Он похлопал меня по плечу и сказал тому, с аксельбантом звеньевого: «Он в порядке, Герд!» Так меня приняли во взвод фанфаристов.
— А тот герой-красавчик?
Блондин снова улыбнулся:
— Да, это произошло на следующий день в школе. Когда на большой перемене я шел через школьный двор, кто-то начал смеяться над моим распухшим носом и синяком под глазом. Особенно один отличник отпускал известные шуточки, от которых другие ржали как лошади. Вдруг появился мой товарищ из взвода фанфаристов, без предупреждения съездил шутнику по зубам и одновременно стукнул по берцовой кости. Потом парень подождал, не появится ли еще какой-нибудь насмешник, а когда убедился, что шутить больше никому не хочется, обнял меня за плечи и сказал: «Можешь звать меня Ханзи».
— Прямо как в кино.
Блондин пропустил мимо ушей слегка насмешливый тон замечания и кивнул:
— Да, впрочем, у него и семья известная. Его старший брат — летчик-майор на пикирующих бомбардировщиках. У него уже были Дубовые листья, а сейчас уже, наверное, и Мечи.
— Или холодная задница.
— Тоже может быть. В любом случае Ханзи был отличным парнем.
— Почему был, Цыпленок?
— Был, Эрнст! Будто не знаешь, пропал — пропал без вести в Сталинграде — все равно что убит. Или?
— Ты прав. Пропал — это даже хуже, чем убит. Пропал — значит, что родные будут надеяться, надеяться с предательской мыслью, что все напрасно.
По цепи холмов проходила старая немецкая позиция. Местность за ними шла слегка на подъем, была сильно пересеченной, холмистой, с открытыми долинами между лесами и кустарниками. На горизонте была широкая возвышенность.
Навстречу шла группа солдат. Это были саперы. Ханс их окликнул:
— Как там, впереди?
Обершарфюрер скривил покрытое щетиной лицо:
— Сейчас очень хорошо, но перед тем мы всю ночь снимали мины.
— Все прошло хорошо? — Ханс предложил закурить. Щетинистый поблагодарил:
— Работа высокой точности. Никаких потерь. Просто удивительно. Сейчас идем завтракать.
Эрнст и блондин присели рядом с Паулем и Йонгом и навострили уши.
— Кто перед нами?
— Первый полк, — ответил сапер и снова скривил лицо, из-за чего было непонятно, улыбается он или хочет заплакать. — А нас, к сожалению, отправят, наверное, брать укрепления там, наверху.
— Как называются холмы?
— Стрелецкие или как-то так. Там должны быть сильные укрепления. Это — передовая позиция 52-й гвардейской стрелковой дивизии.
— Трудно придется.
— Да уж, приятель. — Щетинистый бросил окурок и махнул своим людям.
— Ладно, держите хвост пистолетом! — крикнул им Ханс вдогонку. И снова сапер своеобразно скривил лицо.
Петер Грефенштайн 2.7., мой сосед по помещению.
В траншеях исходного района еще поблескивали лужи. Солнце припекало. Сверху доносилось глухое гудение. Темные точки, напоминавшие осенний гусиный караван, стали крупнее и отчетливее. Прошла одна волна, за ней появилась вторая, третья, четвертая. Гудение переросло в грохот. Солдаты неотрывно смотрели вверх. Эрнст прервал закуску:
— «Штуки»! Я думал, их у нас больше нет!
Многоголосый вой стал тоньше и пронзительнее.
На холмах земля вздыбилась и полетела гигантскими фонтанами вверх. Пикировала новая волна и снова поднимала фонтаны земли. Вой пикирующих и гудение выходящих из пике самолетов смешались в постоянный непрерывный грохот.
— Бог ты мой!
Они стояли над своими окопами и наблюдали атаку пикирующих бомбардировщиков. Эрнст с недоверием снова и снова качал головой:
— Такого я еще не видел! — Чтобы Блондин его понял, ему пришлось кричать.
— Там камня на камне не останется!
— Будем надеяться!
Они улыбнулись друг другу, и это была та редкая улыбка, недоверчивая, потрясенная, почти отчаянная. Пауль и Йонг сидели на ящиках с пулеметными лентами. Йонг перебирал пальцами одну из них, как будто пересчитывал патроны. Пауль был бледен и напряженно смотрел на мыски своих сапог. Вальтер и Петер внимательно смотрели за самолетами. Зепп курил глубокими затяжками. Ханнес и Уни смеялись и радовались фейерверку. Камбала возбужденно болтал, но Куно его не мог услышать.
Вдруг позади них послышался мощный удар. Немецкая артиллерия начала артподготовку. Ее залпы накрыли холмы сплошной завесой огня, пыли, грязи и дыма. Это было начало пролога к операции «Цитадель». Блондин взглянул на часы: почти три часа пополудни!
— Вставай, Цыпленок! — Эрнст махнул Блондину рукой. Тот тупо кивнул, надел каску, в сотый раз проверил, как сидит ремень и штурмовое снаряжение, взял и, по-охотничьи, повесил на плечо СВТ — русскую снайперскую винтовку. И все же он снова оглянулся. Гудели штурмовые орудия, справа «Тигры» давили мелколесье, их люки были открыты, в башнях стояли командиры. Когда Блондин наконец глянул вперед, то Эрнст был уже далеко. Унтершарфюрер из 3-го взвода напустился на Блондина:
— Что вы копаетесь, солдат? Подтянитесь, ваше отделение уже в Курске!
Блондин побежал. И тут без предупредительного свиста с сухим грохотом разорвался снаряд. Блондин упал рядом с шарфюрером. Тот улыбнулся:
— Чуть не попал! Иван проснулся!
«Глупый болтун!» — подумал Блондин, сдвигая на затылок упавшую ему почти на нос каску. Он выругался, вскочил и побежал вперед. Эрнст махал рукой. Между наступавшими солдатами взлетали фонтаны грязи, поднимались грибами облака черного дыма. В непрерывном грохоте отдельные разрывы уже нельзя было различить. Блондин занял место в цепи рядом с Эрнстом и попытался отдышаться. Они залегли в неглубокой канаве. Эрнст скорчил гримасу:
— Ну, как? Желудок по-прежнему тянет?
Блондин взглянул на него — нет, только сильный стук в груди. Он улыбнулся и отрицательно покрутил головой.
— Артиллерия перенесла свой огонь дальше. Слышишь? А наши уже должны быть у ивана!
Сквозь грохот артиллерийской канонады и разрывов с большим трудом едва можно было различить треск автоматных очередей. Русский заградительный огонь слабел, падал так, как падают последние капли грозового дождя. Они поднялись и в полный рост побежали дальше.
Мимо проезжало штурмовое орудие. Его командир махнул рукой и крикнул:
— Вас не подтолкнуть?
Камбала остановился и огрызнулся:
— Хвастун! А воздуха из шланга тебе не дать?
Камбала.
Обратно шли раненые. Один тащил на закорках длинного обершарфюрера. Блондин узнал в нем сапера с щетинистой бородой, встретившегося им утром. Голова его устало болталась. Длинные ноги качались в ритме шагов несущего. Повязка на голени была грязно-бурой от просочившейся крови.
— Огоньку не найдется? — спросил сапер-штурман у Блондина. Рукав его маскировочной куртки был разрезан. На руку и предплечье была наложена толстая бесформенная повязка.
— Обершарфюреру сильно досталось?
— Нет. Ты его знаешь?
— И да, и нет. Он хотел утром получить пропитание, а наш командир отделения разговаривал с ним о расчистке минных полей, которую он проводил прошлой ночью.
— А, так это были вы? Я там тоже был. — Сапер улыбнулся: — Ему повезло. Чистое ранение навылет. Пара недель в лазарете, а потом отпуск на родину.
— А ты?
И снова замороженная улыбка и усталые старые глаза.
— Трех пальцев — как не бывало. Для меня война закончена.
— А что там впереди?
— Холмы — наши, но за ними все только начинается! Нас сильно покосило. И часу не прошло, как от нашего отряда остался только номер подразделения.
— И что, за ними, ты говоришь, все только начинается?
— Да. Позиции ты сможешь увидеть только с холмов, поэтому нам необходимо было их взять, чтобы авиационные наблюдатели знали, где завтра устраивать большой фейерверк. Так что и вам работы достанется.
— Дерьмо!
— Можно сказать и так. Может быть, повезет выбраться, как и мне. Ну, счастливо, приятель!
«Может быть, повезет выбраться, как и мне». Ну и нервы у него. Нет трех пальцев, а говорит о счастье. Война закончилась за три пальца. Блондин подтянул верхнюю губу к носу и потопал дальше. Перед первым валом лежали мертвые. Он пошел медленнее. К горлу подступила тошнота. Он сплюнул. Это были свои мертвые.
Русские позиции представляли собой кучи земли, лабиринт ходов сообщений, пулеметных точек, блиндажей и позиций противотанковых пушек. Все это было перепахано бомбами и снарядами. Воронка была на воронке. И повсюду — убитые. Русские — группами и отдельные убитые в маскировочных куртках. Ландшафт выглядел как покрытый перекопанный ящик с песком, в котором играют оловянными солдатиками, пока кому-то одному не надоело и он не повалил всех одним махом.
— Да, тут было дело, мой дорогой! — Эрнст показал на позицию противотанковых пушек. Неглубоко окопанные противотанковые пушки были разорваны на куски, разбиты и опрокинуты. Одно орудие было воткнуто стволом в окоп. Два других торчали стволами вверх, как сломанные уличные фонари. Расчеты были разорваны в клочья и представляли собой бесформенные куски мяса.
Один блиндаж провалился так, как будто посередине перекрытие было разрублено гигантским топором, и одна из половин была вывернута наружу мощным вихрем. Русские даже не смогли из него выбежать, хотя оставался свободным второй выход вроде лисьей норы. Это была братская могила!
— Они даже не смогли ни разу выстрелить!
— Эти — нет, но вон там!
Выдвижение. 5 июля 1943 г.
Мастерски замаскированная пулеметная точка для стрельбы в трех направлениях. Два пулемета еще оставались целыми. Воронки окружали пулеметный окоп по кругу. В ходу сообщения один за другим лежали длинным рядом убитые немцы. Первый — перед самым пулеметным гнездом.
— Попали под пулемет. Потом под второй, когда побежали назад — под третий.
В следующем окопе русские и немцы лежали рядом и друг на друге. Среди них был унтерштурмфюрер с вытянутой вверх рукой. Кисть руки была срезана словно бритвой. Другая рука была скрыта повернутым на бок телом. Одна нога была поднята вверх, словно для прыжка. Каски на голове у него не было. Верх черепа был снесен. Блондин холодно рассуждал: «Он хотел бросить гранату. Получил пулю в голову. Взрыва ручной гранаты в руке он уже не почувствовал». Блондин поднял голову. «Странно, что-то не так, что-то изменилось…» И вдруг улыбнулся с облегчением: «Артиллерия! Ни воя, ни грохота. Стало тихо, мирно, почти празднично тихо!»
В яме сидели Ханс и другие. Длинный что-то объяснял. Эрнст сидел в нескольких метрах рядом на лафете противотанковой пушки и намазывал бутерброд. Блондин подсел к нему.
— Что там рассказывает Ханс?
— Послушай, тогда узнаешь.
Блондин взял у Эрнста порезанный пополам и сложенный бутерброд и осмотрел яму. Она начиналась на поверхности почвы и накосую углублялась в землю, заканчиваясь укрепленной вертикальной стеной. В дне глубоко отпечатались следы гусениц. Его взгляд проследил следы. Менее чем в пятидесяти метрах стоял Т-34.
Это — танковый окоп. Просто со скошенным дном, чтобы танк мог свободно в него въезжать и выезжать. Спереди видна только пушка. В общем-то, не типично для танковых войск, быстрых и подвижных, но типично для ивана. У него идеи, и он перевел танки в разряд окопавшейся артиллерии. Великолепная маскировка. Едва заметно. Хороший сектор обстрела. Но сверху его можно было взять, и это Т-34 понял и хотел уехать назад. Хотел! Корма корпуса была размолочена сзади. Башня сделала сальто. Блондин поднялся и осмотрел окрестности. Он увидел другие танковые окопы, те, что остались после налета пикирующих бомбардировщиков. Клубы черного дыма от горящей нефти вздымались над холмистой местностью, словно вопросительные знаки. Он снова притянул верхнюю губу к носу. «Танки перестреляли бы наши штурмовые орудия, словно мишени на директрисе».
— Цыпленок, сядь и послушай!
Блондин попытался ногтем вычистить застрявшие между зубами волокна говяжьей тушенки. Другой рукой достал из кармана маскировочной куртки пару сигарет, присланных из дома, и предложил одну Эрнсту. Эти сигареты имели совершенно не такой вкус, как казенные. Они пахли родиной, миром, дедушкиной табачной лавкой в старом переулке. Ханс, Пауль и Йонг посмотрели на него. Блондин встал и спрыгнул с боковой стенки танкового окопа, предложил пачку сигарет всем желающим.
— Вчерашняя полевая почта? — спросил Ханс и с наслаждением потянул дым в легкие. — Итак, дальше, как было сказано, сегодня была лишь закуска, так сказать, пролог. С высот видны настоящие русские позиции. До сих пор наша артиллерия была слепа. Ночью она переместится вперед. Танки — тоже. Как только станет светло, мы выступаем. Мы должны взломать русские позиции, и наши танки ударят потом в эти дыры, прорвутся, все равно куда, налево или направо, на полную катушку в направлении на Обоянь. Это только слышится все прекрасно и просто. Но это будет орешек, очень твердый орешек! Насколько твердый, вы попробуете сами. Но делать нечего — мы должны прорваться! — Он посмотрел на своих людей и продолжил: — Перед нами 1-я рота. Мы и 3-я идем за ней. За нами — 4-я. Продовольствие привезут сегодня вечером. Идите и попытайтесь поспать. Начало наступления — в 3.30! Все понятно?
Эрнст спокойно продолжал жевать, зажав банку тушенки между колен, а бутылку водки — между носками сапог. Своим традиционным ножом он соскабливал жир из банки, издавая своеобразный, протяжный скребущий звук. Блондин не выдержал и «потерял лицо», стиснул зубы и сжал веки:
— Прекрати, Эрнст! У меня волосы встают дыбом!
— Ничего под твоей каской не вижу. Хочешь еще чего-нибудь?
Блондин кивнул. «Странно, — подумал он, — мы сидим на лунном ландшафте. Позиции, вооружение и люди перепаханы, разбиты и разорваны на куски. А мы? Нас это совершенно не касается и не трогает, не проникает в глубину, остается на сетчатке, мы регистрируем это — и все. Мы сидим во всем этом ужасе, в результате человеческого сумасшествия, и едим! Одного только представления о том, что можно сидеть здесь и есть, достаточно, чтобы вывернуть желудок вместе с желчью наружу, но нет. Ничего подобного. Мы жрем, и нам даже вкусно, и нет никаких тянущих ощущений в желудке! Все, что было раньше, — смыто, словно дерьмо от мух. Все, что еще недавно казалось невозможно себе представить и выдумать, что ни один нормальный мозг не в состоянии замыслить, чуть позже становится само собой разумеющимся. Культура, цивилизация, человечность? Где это? Что это? Нескольких недель ползаний и гусиного шага по казарменному плацу достаточно, чтобы свести десяток лет воспитания к нулю. Если после этого еще и остается что-нибудь, то об этом позаботятся снаряды. И они позаботятся об этом основательно, как если бы это был гениальный эксперт по муштре. То, что раньше было мечтой, теперь стало кошмарным сном, только мало кто замечает, насколько ужас стал обыденностью. Черт возьми, до чего может дойти человек! До собаки? Чепуха! Собака поджала бы хвост, увидев горящий танк и почуяв запах горелых ошметков экипажа, и убежала бы туда, куда ее унесли бы ноги. А мы? Мы таращим глаза на обгоревшие трупы, тупо, совершенно нетронутые тем, что это были люди, чьи-то отцы и дети, смотрим и жрем и наслаждаемся вкусом говяжьей тушенки на языке. А что будет дальше? Что будет с теми, кто переживет это сумасшествие? Снова будут вести нормальную жизнь? Работать по гражданской профессии? Плодить и воспитывать детей? С этой грязью и сумасшествием в животе и голове? Можно ли все это потом просто стереть из памяти? Можно ли будет все это забыть? Черт возьми, что они из нас сделали?»
Залегли. 5 июля 1943 г.
— Снова мечтаешь, Цыпленок?
Блондин улыбнулся:
— Просто не могу бросить, Эрнст. Только постоянно возникают новые вопросы, а ответов на них нет.
Медленно стало смеркаться. В воздухе висел запах гари. Затарахтел пулемет, очереди пролетели высоко. Отделение разместилось в русском танковом окопе. Куно и Камбала были назначены в караул. Расчеты пулеметов улеглись, словно тройняшки. Ханс отправился к командиру взвода.
Блондин лежал, растянувшись на спине, штурмовое снаряжение — под головой, вместо подушки, руки — на животе, и смотрел в небо. Эрнст курил и использовал свой баварский нож в качестве зубочистки. При этом он пару раз чиркнул по зубам, хлопнул ладонью по плечу Блондина и проворчал:
— Спи, я тебя потом разбужу в караул.
Он повернулся на бок, выругался, когда наткнулся на лопату, и через несколько мгновений тихо захрапел.
Блондин был бодр, при этом на редкость спокоен, внутренне решителен и свободен от каких бы то ни было проблем с желудком. «Странно, — думал он, — действительно хорошо лежать вот так. Прекрасный летний вечер. Земля теплая, а звезды — словно бы вырезаны из золотой фольги и наклеены на черную плоскую безграничную поверхность. Плакатно, фантастически, словно в книге сказок. — Он улыбнулся. — Всегда, когда начинаю думать, мысли беспорядочно лезут мне в голову. Я начинаю все со смешного слова „странно“. Уже в школе было так. Если такое было на письме, то я мог исправить. А когда говорил, то должен был напрягать внимание, так как учителя не понимали „странных“ формулировок. Еще меньше их понимали в „ЛАГе“. Там не было ничего „странного“, по крайней мере, для тех, кто хотел что-то сказать. Для других, маленьких заправщиков постелей, было много „странного“, часто настолько много, что их тошнило от „странности“. Как тогда, при моем призыве — тоже было странно, но не для меня!»
В Берлине я переночевал у тети, а на следующий день она со мной поехала в Лихтерфельде. Перед воротами казармы стояли и ждали коротко остриженные гражданские с чемоданами и картонными коробками. На проходной кто-то кричал, но мне не было видно, кто и почему. Моя тетя спросила, что там происходит, у лейб-гвардейца, приехавшего с нами в трамвае, где он стоял прямо передо мной, и я не сводил глаз с черной ленточки на его рукаве с вышитым серебром именем Адольфа Гитлера. Он усмехнулся и сказал:
— Это формула приветствия.
— А почему они там так кричат?
Длинный снова усмехнулся:
— Это обычный тон, госпожа! Как вы думаете, как они могут расти?
Когда я наконец подошел к проходной, у меня возникли проблемы с предписанием. Чемодан в одной руке, картонка — в другой, а проклятое предписание — в нагрудном кармане рубашки. Я хотел поставить багаж, чтобы достать документ, но кто-то в стальном шлеме закричал:
— Налево и вон отсюда. Ну, вы, недотепа! Возьмите чемодан на вытянутые руки перед собой и качайте! — Странный набор слов, из которого я мало что понял. У монументальной фигуры роттенфюрера несколько гражданских гнули колени, судорожно удерживая чемоданы на вытянутых вперед руках. При этом они считали. Что, и мне тоже? У кричавшего на меня я видел только широко открывавшийся рот, бегающий кадык и над всем этим — стальной шлем. Когда я попытался сделать первое приседание, я услышал голос моей тети, типичной берлинки, смелой и лишенной чувства какого-либо почтения:
— Вы получили предписание у моего племянника или нет? Ах нет!
А когда тот, в стальном шлеме, хотел ее прервать, послышалось:
— Не разоряйся, мужчинка! Вы мне не нравитесь, а малыш — еще не солдат!
А мне крикнула:
— Прекрати!
Я беспрепятственно прошел через ворота. За решетчатой оградой и монументальной стальной фигурой роттенфюрера потом я впервые узнал, что такое «качать на вытянутых руках», и проклинал свой такой тяжелый чемодан. Тот, в стальном шлеме, прозвал меня «племянником» и дал мне дельные начала, чтобы в будущем я стал экспертом в области «качания». Он был первым служащим «ЛАГа», который заговорил, нет, скорее заорал со мной. Я тогда подумал, что эта орущая обезьяна — исключение. Но я ошибался, ошибался коренным образом.
Блондин потянул воздух сквозь зубы: «Племянник! И мой друг унтершарфюрер Ауэр!» Якобы с высшим образованием. В любом случае слыл за такого. И это было самое главное. Он был настолько уверен в себе и в уровне своего образования, что всех других считал профанами, особенно — рекрутов, те вообще были дерьмо. Его высокомерной роже соответствовал и голос: тихий, издевательский, надменный:
— Прииижаааать! Господа! Прижать — не имеет ничего общего с вашими подростковыми фантазиями! Винтовку прижать, а не стучать ею по плечу! Если хотите стучать — то большими пальцами! Стучите своими лапами по прикладам, чтобы казарма зашаталась!
Его слова были тщательно подобраны, продуманы и проговорены. Его интонации превосходны. Его методы подготовки — интеллектуальны. Самодовольно улыбаясь, он прислонялся спиной к стене и, растягивая слова, отдавал свои команды:
— Счё-ооо-оттри! Сче-ооо-оттри! Счео-о-оттри!
Никак он не хотел заткнуться.
— Вольно! Когда я снова скажу «счет», тогда вы становитесь на колени. Ясно? На «три» вы вскакиваете, как будто вас кто-то уколол в зад, и резко прижимаете винтовку к плечу. Позднее последует приказ: «На плечо!», но до этого еще долго. Итак, прижать! И если вы стоите, бьете в тот же миг левой рукой по прикладу и держите его! Ясно? Итак, начали сче-о-от…
Нас тренировали. Мы были специалистами, так называемыми специалистами по качкам, и несколько десятков приседаний были для нас пустяком. Приседания стали для нас ежедневным хлебом, наряду с искусственным медом и эрзац-кофе. Но руки — руки слушались все хуже. Они немели, начинали дрожать, винтовка становилась тяжелее мешка с цементом, несмотря на счет «три», винтовка не соскальзывала к плечу, а била по нему до синяков! Большой палец левой руки был не лучше, распухал и становился болезненным. Молодцеватые хлопки все больше превращались в усталое удерживание. «Академик» Ауэр констатировал явления усталости с мягкой улыбкой и изменил свой метод. Он стал беречь свой голос, заменив команды свистком. Длинный свисток означал «счет», а короткий — «три». Когда и это уже не помогало, он легонько оттолкнулся от стены и прошептал:
— Глупость — плохо, леность — тоже. Но глупость и леность вместе — это преступно! Вы не должны делать брачных движений, господа, а усердно овладевать приемами! Втяните, пожалуйста, ваши задницы, господа! Приказа заниматься постельной гимнастикой не было, однако была команда «счет — триии»!
Лечь — встать, лечь — встать! Неужели это никогда не кончится? Ноги стали мягкими, словно пудинг. Плечи горели огнем, а руки ничего не чувствовали. Лечь — встать, лечь — встать! Ауэр ухмылялся, улыбался, словно сатир, а в голове гудело и стучало, казалось, что она стала огромным красным горячим шаром, который вот-вот лопнет! Осторожно, парень! Продолжай, иначе будет хуже! Только не делать неаккуратных движений! Делать так, как будто у тебя только одна задача в этом мире: овладевать приемами! Лечь — встать!
— Абитуриент?
— Так точно, унтершарфюрер! — Лечь — встать! Лечь — встать!
— Вы знаете Ницше?
— Так точно, унтершарфюрер! — Лечь — встать! Лечь — встать!
— А можете ли вы что-нибудь процитировать из него?
«Будь благословенно то, что делает твердым!» — Это было написано на плакате над входом в лагерь пимпфов. И это пришло в голову, и я выпалил, словно из пистолета.
— Ну, тогда давайте сделаем вас еще жестче, совершенно так, как благословлял старик Ницше!
И все равно одурачил! Чертов лозунг! Проклятый Ницше! Проклятый Ауэр! Я, что называется, попал! И я это понял. Здесь не поможет ни Бог, ни черт, и я напрягся, как никогда до этого в моей жизни. Через несколько минут он снова насмехался надо мной:
— Ну, Ницше? Знаете еще какую-нибудь цитату?
Еще одну? Именно из Ницше? А говорил ли он вообще что-то еще?
— «Будь благословенно то, что делает твердым!»
— Я думаю, — улыбался Ауэр, словно Мона Лиза. — Кажется, это стало девизом всей вашей жизни. Идите сюда.
Он подвел меня к подоконнику и приказал:
— Упор лежа принять! Самый интеллектуальный вариант: ноги на подоконнике. Руки — на полу!
При третьей попытке я ударился лицом о кафельную плитку. Сапоги соскользнули с подоконника, и я свалился, обливаясь потом, безвольный и обессиленный и услышал проклятый голос:
— Ну, Ницше? Вы что-то ищете? Хэй-я — это что, мы начали вечернюю молитву?
И мне захотелось встать. Я был готов, прикончен и тем не менее хотел подняться. Зачем? Неужели я такая бесхарактерная свинья, что со мной можно делать все, что угодно? Лежи, приятель! Прикинься обессиленным! Вытошни свое бешенство на кафельный пол. Хрипи, стони, закати глаза!
— Может быть, вам при ваших поисках еще что-нибудь вспомнилось?
Этот голос — эта проклятая цитата! Да что ему надо от меня, этой свинье, этой собаке?
— «Будь благословенно то, что делает твердым!» — Я встал!
— Хорошо, Ницше! Ваша неисчерпаемая сокровищница цитат просто не дает застать вас врасплох! — Его улыбка стала четче: — «Знание — сила!» Так или нет?!
Тогда я должен был взять две деревянные табуретки. На одной — ноги, на другой — руки, и снова отжиматься, и снова приседать. И я снова упал с табуреток и остался лежать, как мокрая тряпка.
— Вы не хотите больше или не можете больше?
«Господи, прекрати, чтобы я больше не слышал этого проклятого голоса. Прекрати все! Наконец, прекрати!»
— Да ответьте же, наконец, Ницше!
Я снова поднялся? Неужели я все еще не был прикончен? И вдруг осталось только бешенство! Бессильное, жгучее бешенство и желание вышибить прикладом из проклятого голоса усмешку. Разбить в крошево эту морду! Забить проклятого унтершарфюрера Ауэра до смерти!
— «Если идешь к женщине, не забывай плетку!»
Уни.
Неужели это был я? Этот хрип, но я совершенно не хотел — я хотел этой сволочи, этому садисту размозжить башку. Я хотел. А потом услышал его смех. Он прислонился к стене и смеялся, смеялся, как и говорил, тихо, цинично, надменно, и я слышал этот смех, который, как казалось, мог принадлежать только ему, настолько громким и раскатистым, как будто смеялась целая рота.
— К женщине! — раздался пискливый хохот. — Да, Ницше, к женщине, и не забудь плетку. Это надо себе представить! — Он почти задыхался и хватал ртом воздух, как будто это он, а не я отжимался и приседал.
— Отправляйтесь в «Берлинер иллюстриртецайтунг» в качестве эротической карикатуры, и вы получите бешеные деньги! Эх, мальчик, мальчик, идите отсюда, Ницше! Исчезните, чтобы я вас больше не видел, а то я досмеюсь до колик!
Два приятеля отнесли меня в спальное помещение. Уни сказал:
— Все прошло, ложись, мы почистим вещи.
Когда позднее дверь помещения распахнулась и проорали «Смирно!», первый взгляд Ауэра предназначался мне, второй — кожаному снаряжению и винтовке, третий — постели! Мне чуть не стало плохо от страха! Постель! Черт, я же лежал на койке!
Когда же я, наконец, осмелился посмотреть на свое спальное место, на нем не было ничего — ни малейшей складочки, никакого отпечатка тела, даже рисунок простынь совпадал! Ауэр злобно улыбнулся, сказав:
— В порядке, господа! — и, со своеобразным благожелательным взглядом, ко мне: — В порядке, Ницше!
Блондин притянул верхнюю губу к носу. «Унтершарфюрер Ауэр… Где он теперь? Он поступал учиться на фюрера. Сейчас он уже, наверное, унтерштурмфюрер и лежит где-нибудь, как и я, в какой-нибудь грязной яме, дрыхнет или размышляет, как и я. А может быть, изучает карту с боевой задачей на завтра. Может быть, у него тоже тянет желудок, — Блондин улыбнулся, — но что совершенно точно, так это то, что он не думает обо мне!»
Он попробовал нащупать пачку сигарет. Зашуршала бумага. Письмо! «Ханзи пропал в Сталинграде!»
Он закурил и с наслаждением затянулся, сложил руки на животе.
Ночь была тихой.