ПАМЯТЬ ДЕТСТВА

Первая учительница

Росли мы с Пашкой Сердюковым без отцов: они не вернулись с фронта. Единственное, чему я все время завидовала, это то, что у него была мать, а у меня ее не было. Я свою мать даже не помню. Тетка говорила, что она умерла от чахотки, когда я была еще совсем маленькой.

Тетка у меня была доброй. Помню, она часто смотрела на меня с жалостью и причитала:

— Сиротинка ты моя, горемычная!

Мне всегда в это время становилось жалко тетку, и я ревела. В том возрасте я очень смутно понимала слово «сирота». А тетку жалела потому, что у нее всегда были красные глаза. Мне казалось, оттого, что она все время плачет, они у нее вытекут, и я за нее очень боялась.

Насколько сейчас понимаю, тетку я не столько любила, сколько жалела и боялась ее. Вечером, когда в избе уже были закрыты ставни, она, сморкаясь и беспрерывно вытирая слезившиеся глаза, становилась в угол на колени. Молилась долго и жутко. Из ее молитв я понимала, что она просила у бога за меня.

— …Да не пошли беду на сироту Лизавету, дочь убиенного Михаила…

Под шепот и подвывание тетки я засыпала на печке и во сне ко мне являлся сам бог. Он был с рогами, с бородой, топал ногами и грозил мне прутом. Я, наверное, кричала во сне, потому что просыпалась от теткиной жесткой руки.

— Христос с тобой, Лизка, чего орешь-то? Перекрестись — сразу отлегет. Да плюнь ему, кто грезится-та, шпонь три раза. Господи, спаси и сохрани от блазни…

По всему по этому я мало находилась дома. Летом мы с Пашкой днями бултыхались в мелкой речке, что протекала у деревни. А когда уши закладывало водой, как ватой, и глаза мутились от нырянья, мы валялись на песке. Война нам в этой глуши казалась очень далекой. Многого мы не требовали. И для нас это была самая прекрасная пора детства.

После бесконечных фантастических рассказов нам хотелось воочию убедиться в существовании чертей и прочих бесов.

Вечером, подгоняемые нетерпеливым любопытством, мы крались по задам изб на окраину деревни. Когда замолкали последние голоса, мы, дрожа от страха и таинственного любопытства, перелезали через плетень маленькой саманной избушки.

В этой избушке жила Марья Степановна Орлова, или тетка Марья, как мы звали ее. Как и почему появилась тетка Марья в нашей деревне, я не помню. Про нее говорили, что она — беженка. Жила незаметно. На улице появлялась редко. Только иногда у речки или на единственной дороге, что вела на станцию, видели мы ее одинокую, тонкую фигуру.

Однажды на побывку с фронта пришел дядя Саша, муж Анны Фроловой. Людей набилось к ним — полная изба. Нас, ребятишек, и вовсе за уши не оттащишь. В избе места не было, так мы на окна забрались. Пашка уже успел выпросить медаль у дяди Саши, напялил ее на грудь и сидел, напыжившись, как будто это его собственная. Мы с завистью смотрели на Пашку, в то же время не пропускали ни одного слова дяди Саши.

Дядя Саша сидел за столом, в переднем углу, под иконой, облепленный своими пятью сыновьями. Те восторженными глазами не так смотрели на отца, как на собравшуюся публику: вот, мол, смотрите, какой у нас отец!

— Вы, бабы, крепитесь тут без нас, — важно говорил дядя Саша, поглаживая сыновей по вихрастым головам. — Побьем сволочей, будьте покойны. Сила у нас есть и духу хватит. Не допустим гада до вас.

Вдруг в избу несмело, сторонясь людей, вошла тетка Марья. Ни на кого, кроме дяди Саши, не глядя, она подошла к столу и быстро и испуганно спросила:

— Вы про Григория Орлова, случайно, не слыхали?

Дядя Саша подумал и покачал головой:

— Нет, не приходилось.

Тетка Марья, поморгав глазами, вышла из избы. На другой день ко мне прибежал Пашка и радостно завопил:

— Ведьму бьют! Пойдем быстрей.

Самое интересное мы, наверное, пропустили. Я запомнила такую, примерно, сцену. Тетка Марья стояла у своей избушки и спокойно смотрела на Анну Фролову. А та, обращаясь к собравшимся бабам, кричала:

— Свово мужика дождись, тогда плетни и чините. Вытаращила глазищи-то! Совести у тебя, у ведьмы, нет! Мужик к семье на три дня пришел, а она вона чего придумала — плетень ей поправь. А можа, без мужика тебе еще чего поправить надо?! У, ведьмища, чужачка!

Тетка Марья покачала головой и ушла в свою избенку. Дядя Саша силой увел разбушевавшуюся жену домой. Он, наверное, сумел внушить ей что-то, на улицу Анна больше не вышла. А плетень дядя Саша тетке Марье все же поправил под бдительным присмотром своих сынишек.

Дядя Саша уехал, а жена его Анна не могла, видать, простить Марье за мужа. Так и норовила чем-нибудь кольнуть, не словом, так делом.

Тетка Марья еще больше замкнулась в своей землянке. Даже за водой ходила ночью.

Эта таинственность больше всего и привлекала нас, детей. Подталкивая друг друга, мы заглядывали в маленькое заросшее оконце. Мы, наверное, ничего там не видели. Да и не наверное, а точно. Но детское воображение и фантазия делали свое. Может, с нашей легкой руки тетку Марью в деревне чурались. Так или иначе, а своею в деревне она не считалась до одного памятного для меня случая.


Лесов в округе у нас было мало. Звали их колками. Километров двенадцать, а то и двадцать отмахаешь, пока до леса доберешься. Помню, пошли мы с Пашкой за ягодами в Волчий лог. Ягод, конечно, не набрали, а леса исколесили вдоль и поперек. То ли муха какая-то укусила меня, то ли уколола обо что ногу, но было уже поздно, а идти я не могла.

Пашка и жалел меня, и одновременно ругался:

— Чего расселась, как клушка? Вечно вот так с тобой свяжешься, потом наплачешься, корова!

Вдруг из леса вышла женщина и направилась к нам. Она шла с большой и, видимо, тяжелой корзиной. Когда подошла поближе, мы узнали тетку Марью.

— Ведьма! — заорал Пашка и бросился в кусты. Я бы тоже убежала, если бы могла.

Тетка Марья подошла ко мне, присела на корточки и стала рассматривать ногу. Я сидела и со страхом ждала, что она со мной будет делать.

Пашка стоял поодаль и ныл, растирая по грязной щеке слезы:

— Чего тебе надо? Что мы тебе сделали? Отпусти нас.

— Да не бойтесь вы меня, глупые, — тетка Марья ласково улыбнулась и погладила меня по голове.

Я, помню, заплакала от жалости к себе. Она выбросила все грибы из корзины, отдала ее Пашке и взяла меня на руки.

Последние километры тетка Марья поминутно садилась отдыхать, вытирала пот. Мне было стыдно за себя, а она, тяжело дыша, ласково роняла:

— Потерпи, доченька! Потерпи, маленькая! Скоро уж…

Наш путь шел через кладбище. Хотя и жуткое это место, но мы с Пашкой знали здесь все закоулки и выносили неприятные эмоции вполне сносно. А тетка Марья, которая так терпеливо несла меня почти двадцать километров, «ведьма», которая в наших понятиях зналась с чертями и всякой другой нечистой силой, вдруг съежилась и остановилась.

— Да чего ты боишься! — Пашка, попривыкший за дорогу к тетке Марье, презрительно сплюнул и пошел вперед.

У деревни нас встречали люди. Моя тетка, непрерывно крестясь и причитая, взяла меня от тетки Марьи и понесла домой. А Пашкина мать, предварительно надрав ему уши, пригласила:

— Пойдем, Мария, ко мне? Что ты в слепоте-то своей живешь! Сердце у тебя, видать, доброе, а без людей зачерствеет… У нас изба просторная, а без мужика и вовсе жить некому.

С тех пор тетка Марья стала жить у Сердюковых. И оказалась она совсем не теткой. Я не помню точно, сколько ей было лет, но не больше двадцати пяти. Пашкина мать называла ее дочкой.

Не зря тянулись мы раньше к Марьиной избенке. Тетка Марья оказалась очень грамотной, она рассказывала нам сказки Пушкина, поэмы Лермонтова.

После войны в нашей деревне открылась школа-семилетка, мы с Пашкой Сердюковым пошли в первый класс, и нашей первой учительницей была Мария Степановна Орлова.

Тетя Таня

Так звали Пашкину мать. Свою мать я всегда представляю в образе тети Тани. Такой же ласковой, доброй и справедливой. На все хватало у ней энергии, терпения и тепла.

— У меня мамка мировая, она все понимает! — с гордостью говорил Пашка.

Наскитавшись с Пашкой за день, я, усталая и голодная, шла к ним. Может, и лишним ртом была, да не понимала этого. Мне не так нужен был кусок хлеба (его я бы получила и дома), как ласковая рука тети Тани.

Свою материнскую заботу она делила поровну между мной и Пашкой. Сначала отругает обоих за порванную одежду, а потом отмоет и накормит. Никогда тетя Таня не называла меня сиротой и горемычной. Богу она не молилась.

Однажды я спросила, почему у них нет иконы.

— Есть икона, — ответила тетя Таня. — Как же, есть. Бабушка Пашкина умирала, передала. Наказала беречь до моей смерти, а потом детям передать.

— Ты ее Пашке отдашь? — спросила я с любопытством.

— А на кой она ему, Пашке-то? Время старинное отошло. Да кабы был он, бог-то, может, и отдала бы.

— Его совсем нет? — я даже испугалась. — Тетка говорит, что если так думать, то обязательно кара какая-нибудь будет.

— Кара? — с усмешкой переспросила тетя Таня. — А отцов ваших убили? Где бог-то? Поди, видать с неба-то, а он не вступился. Хоть и есть этот бог, да несправедливый он. Четверых детей у меня прибрал, мужа… Верила я раньше. Мать моя, покойница, говорила, молись и милосердие вымолишь. А где оно, милосердие? Тетка твоя весь лоб об пол расшибла, а счастье-то с плошкой на дорожке. Нет, ни к чему вам иконы. Сами за себя в жизни думайте.

— А почему тетка одна живет, без детей? — не унималась я.

— Несчастная у тебя тетка, темная она, потому и несчастная. Молодость всю в батрачках проходила. А после революции вовсе в веру ушла. Так и живет, ни богу свечка, ни черту кочерга. Всех вроде жалеет, а толку от ее жалости нет. Ты ее, Лиза, не обижай. Она старая. А советы ее к сердцу не принимай. Не помогают они никому.

Не помню точно когда, но уже после войны к Сердюковым пришел какой-то дядя Сережа. Они сидели с тетей Таней в избе, а мы с Пашкой в палисаднике. Пашка сидел на бревне и сердито ел брюкву.

— Чё ему от ее надо-то? — не вытерпела я.

— Не знаю, — огрызнулся Пашка, а потом, подумав, поделился: — Я, говорит, тебя, Татьяна, облюбовал. Сватать, говорит, пришел.

Я здорово удивилась. В деревне уже не раз были свадьбы, которые мы, дети, смотрели от начала до конца с превеликим удовольствием. Но представить тетю Таню невестой я не могла.

— Паша! Иди, сынок, в избу, — позвала тетя Таня.

Я зашла с Пашкой в сени и начала выглядывать из-за двери.

— Ну, что, Паша, скажешь? — тетя Таня кивнула на дядю Сережу.

Я стояла с открытым ртом, Пашка долго молчал, а потом вдруг спросил:

— У вас что, дети, что ли, другие будут?

Дядя Сережа громко расхохотался, закинул ногу на ногу. Штанина поднялась у него так, что половина волосатой ноги висела голая.

— Слышь, Татьяна, сын-то прямо в точку — сразу ему дети! А что, это мы сообразим, я мужик здоровый!

Это-то, по-видимому, и погубило жениха. Пашка заорал, как ошпаренный, бросился на дядю Сережу, а я выскочила на улицу. Почти тут же вышел дядя Сережа. Он уже не смеялся, а зло кричал на ходу:

— Ишь, гаденыш! Черт тя возьми! Ноги моей у вас не будет. Слышь, Татьяна, пожалеешь!

Тетя Таня стояла на крыльце, гладила Пашку по голове и улыбалась.

— Ты что, Паша, сразу кидаться-то? Мы б ему и так от ворот поворот.

— А че он? — кипятился Пашка. — Думаешь, для чего он сказал «я мужик здоровый»? Пугает, сволочь! Я, дескать, бить вас буду. Вот тебе!

Пашка показал вслед «жениху» большую фигу.

До сих пор я благодарна тете Тане. Не будь ее, жизнь моя под теткиным влиянием могла сложиться иначе. Тетя Таня научила меня отличать хорошее от плохого, справедливое от нечестного.

Весна, стихи и первая любовь

Пожалуй, нигде так остро не ощущается приход весны, как в деревне. Наша речушка, закованная льдом, вдруг начинает дуться и сердиться. Ледяная шуба становится тесна ей, располневшей от весенних ручьев, и лопается то тут, то там. И вот уже огромные куски, глыбы ползут, налезая друг на друга. А речка все ширится, заливает огороды по ту и другую сторону. Солнце пригревает все жарче. Выползает первая травка, ярко-зеленая, нежная. Пахнет землей.

На высохших лужайках визжат от удовольствия ребятишки. Палят цигарки на бревнах мужики и старики. Парни ловят баграми льдины, соломы накладут, подожгут — и айда-пошел! Или какую-нибудь девчонку схватят и тянут ее на льдину. Упирается, верещит для блезиру.

После зимы сил накопится, не знают, куда приложить. Затеют бороться, народ кругом соберется, болеют, подсказывают…

Мы с Пашкой ничего не пропустим. По куску хлеба возьмем — и на берег. Той весной заканчивали седьмой класс и считали себя уже почти взрослыми. Пашка вытянулся, над губой у него рос пушок, и он по несколько раз в день заглядывал в зеркало.

— Лизка — девка, и то так не пялится в зеркало-то, — смеялась тетя Таня. — Ишь ты…

Я же была маленькой и тощей. Тетка причитала:

— Без отца, без матери, витаминов не хватает.

А тетя Таня успокаивала:

— В кого тебе рослой-то? Отец твой ростом небольшой был, мать — худенькая… Войдешь в лета и нальешься.

С весной к нам обоим пришло незнакомое волнующее чувство. Хотелось чего-то необыкновенного, светлого, щемящего душу. К нам пришла юность.

Помню, Пашка попросил меня нарвать первые цветы с теткиного огорода. Я нарвала букет и спросила:

— На что тебе цветы-то?

— Много будешь знать, скоро состаришься.

Он засунул цветы за пазуху и ушел. Я обиделась и одна ушла на берег. Солнце уже село. Мне было тоскливо. Я знала: цветы предназначены Идке. Идка жила на другой улице. Она училась вместе с нами в одном классе. Была Идка черная, как негритянка, волосы курчавые, только зубы да глаза блестят. Это и отличало ее от всех девчонок. Пашка говорил, что за ней даже взрослые парни ухаживают. И не раз обещал «набить морду» за нее. И меня приглашал.

А мне из девчонок нашего класса больше нравилась Нина Власова. Она была полной противоположностью Идке. Светленькая, плотная, с большой толстой косой. Однажды Нина призналась мне, что ей нравится Пашка.

— Что ты в Идке хорошего нашел? — возмущалась я. — Выгибуля! Влюбись лучше в Нинку.

Но в Нинку он не хотел влюбляться. Он писал Идке какие-то записочки, подмигивал ей. Все это вызывало во мне немой протест. Во-первых, я ревновала его из-за Нинки. Во-вторых, не хотела, чтобы вот так понимали любовь. Лично я считала, что любовь — чувство необыкновенное, неземное. В то время мне нравился Колька Колесников, но никто об этом не знал. Пашка, наверное, что-то почувствовал и однажды предложил свои услуги:

— Хочешь, Кольке скажу, он тебя в кино пригласит.

Я рассвирепела до такой степени, что Пашка еле успокоил меня, больше на эту тему разговор не заводил.

Я сидела на берегу, бросала в воду камни и думала. Думала обо всем: о Кольке, о Пашке, о будущем. Где-то куковала кукушка. Прямо над речкой повисла большая белая луна. Было тепло и тихо. В этот вечер я впервые стала сочинять стихи. Они были неуклюжие, робкие и тоскливые.

— Чего ты тут бумчишь? — Пашка явился так незаметно, что я вздрогнула и покраснела. Но ему было не до меня.

— Пошли со мной, у Идкиного дома какой-то шкет крутится. Ждет, наверное, когда ему шею намылят.

Мы засели за плетнем напротив Идкиного дома. Парень появился минут через пять. Мы услыхали, как чиркнула спичка, и улицу осветил факел.

— Вот, сволочь! — прошипел Пашка. — Да это же Колька, гляди!

Да, это был Колька Колесников. Я замерла от обиды и своего первого девичьего горя.

— Видал? — Пашка потряс кулаком перед моим носом. — Я ему не факел, я ему фонарь подвешу, шкура продажная!

Скрипнула калитка у Идкиного дома. Тонкая фигурка в светлом платье осторожно выскользнула на улицу. Пашка засопел от обиды. Идка подошла к Кольке, они о чем-то пошептались и пошли к речке. Луна вышла из-за тучки и осветила их. Колька взял Идку за руку, она что-то тихо говорила ему.

— Палец она порезала сегодня, — мрачно сообщил Пашка и, вздохнув, добавил: — Рука-то у нее нежная.

Непривычное слово сладко коснулось уха. Мы сидели молча, обиженные и оскорбленные. Пашка нюхал так и не подаренные цветы и хмурился.

— Паш!

— Чего тебе?

— Хочешь, я тебе стихи прочитаю?

— Валяй.

— Куковала кукушка

Над сонной рекой.

А по волнам плыл вечер,

Печальный такой.

Звезда в речку упала,

Легла на песок.

И по волнам запрыгал,

Заиграл ветерок.

Я настороженно замолкла.

— Есенин, — определил Пашка.

— Нет, я.

— Ловко у тебя получается, — похвалил он и тихо сказал: — Слышь, Лизка, давай эти цветы я лучше тебе подарю?

— Спасибочки! — фыркнула я. — Ты свои нарви, потом дари… Грамотный какой!

— Пойдем тогда Нинке под окно положим, — быстро вывернулся Пашка. — Она хоть и толстая, а так ничего, мировая.

* * *

Прошли годы. Мы с Пашкой, теперь уже Павлом Викторовичем Сердюковым, разошлись-разъехались в разные стороны. Как ни странно, он стал учителем, хотя, сколько помню, мечтал летать, плавать, строить всевозможные гидро- и электростанции.

Но дружба наша не ослабла, а с годами становилась все дороже для обоих. Тетя Таня жила с Павлом в городе, нянчила его пятерых детей. Встречались мы редко — работа, семьи, текучка, но писали друг другу часто и по необходимости. Все мечтали собраться вместе в родном селе.

И вот, совсем неожиданно, мне выпала журналистская командировка в родные края. В районной газете меня приняли приветливо, а когда узнали, что родилась здесь, без слов дали в распоряжение редакционную машину. «Возвращение к Альма-матер — к кормящей матери, — пошутил редактор, мужчина уже пожилой, очень жизнерадостный и веселый. — Знакомо это чувство. Я ведь тоже деревенский. Ну, всего доброго! Может, привезете что-нибудь для нашей газеты, свежим-то глазом перемены виднее. Сколько вы не были дома?»

Он так и сказал — дома.

— Пятнадцать лет.

Старенькие «Жигули» ныряли по фиолетовой, сухой и мягкой от пыли дороге. Водитель был парнишка молодой, разговорчивый, звали его Лешкой. Он болтал без умолку и дергал машину, нимало не заботясь, что меня швыряет, как в грузовике, в разные стороны.

— Платят мало, конечно, — сам с собой соглашался он. — Че сто пятнадцать рэ! Мне друг джинсы привез — двести пятьдесят рэ. У мамаши взял сто пятьдесят, сто своих, все авансом выписал, получки теперь — шиш. Зато джинсы! Фирма — Штаты! Еще обещал дубленку монгольскую и маг японский, а это, считай, кусок собирай…

— Кусок — это сколько? — не поняла я.

— Тыща, — удивленно покосился на меня парень. Он, видимо, предполагал, что, если я журналист, да еще из крупной газеты, то непременно должна ворочать этими «кусками».

— Я тут временно работаю, скоро в армию, а после дембеля — в Магадан или в Якутию. Лет пять повкалываю, соберу тысяч тридцать — и на юг или на Украину. Куплю дом, женюсь, — Лешка так крутанул на повороте баранку, что я чуть не высадила дверь машины, и сообщил: — У меня все распланировано!

Я с невольным удивлением и любопытством посмотрела на него: молодой, а какой хваткий. Откуда это у него? Мы с Пашкой мечтали учиться, что-то изобретать, что-то строить…

Если мы с Пашкой, замирая от удовольствия, слушали по вечерам передачи из черной шляпки радиодинамика, то сейчас у моей пятнадцатилетней дочери с утра до вечера крутятся магнитофонные кассеты с записями заграничных ансамблей. И моя дочь просит джинсы, и мечтает о всякой модной шелухе, потому что это, по их разумению, модно, это современно, это престижно. Но значит ли это все, что и моя дочь, и этот мальчик Леша хуже нас с Пашкой?

А может, так и надо?! Надо, чтобы дети наши жили богаче, интереснее, красивее, чем мы! К этому мы и стремимся.

— …А я ему говорю: еще раз вякнешь что-нибудь матери — смажу! Она же у него больная, сердце у нее. Мне-то че, она же не моя мать, а все равно жалко… Я говорю, совесть имей, она на тебя, обалдуя, всю жизнь тянется…

— Ты о ком, Леша? — спросила я.

— Да про Валерку, дружка моего. Позавчера ее как схватило, Валерка — «скорую» и в больницу. А сегодня с утра мы ей цветов нарвали и унесли. Она ромашки полевые любит сильно… Валерка, не поверите, в поле заревел. Если, говорит, мать помрет, не прощу себе…

Дорога петляла среди полей пшеницы, овса, кукурузы, лесных колков. И вдруг что-то до боли родное увидела я, точнее, еще не увидела, а почувствовала.

— Леша! — у меня сорвался голос.

— Чего это вы, Елизавета Михайловна? — Лешка повертел головой по сторонам.

— Это Волчий лог? — я напряглась, жадно хватая взглядом лесные колки, рассыпанные по глубокому оврагу.

— Ну, — кивнул Лешка. — Сейчас ваша деревня вывернется.

Я не ожидала этого от себя, я засуетилась. Поправила волосы, одернула свитер, напряглась, как перед самым ответственным в жизни экзаменом. Даже стало плохо. Физически плохо от радостного чувства возвращения домой.

— Это здесь, Леша! Здесь! — показала на пролетевшую стрелой мимо нас березу. Лешка резко тормознул и повел машину потише.

Да, здесь я сидела с распухшей ногой, а Пашка ныл в кустах, пугаясь тетки Марьи. Я заторопилась, мне хотелось быть здесь не случайной гостьей, а хозяйкой.

— Леша, смотри, вон школа наша показалась! — Это была наша школа — длинное здание на краю села.

— Это не школа, Елизавета Михайловна, — тихи и с сочувствием возразил Лешка. — Это правление совхоза и общежитие здесь же… А школа вон там, видите двухэтажное здание.

— Давно оно построено? — растерялась я.

— Давно уже, — пожал плечами парень.

Машина въехала в село. Я ловила взглядом каждый дом, каждый забор. И все узнавала. Почти ничего не изменилось на моей улице.

— Остановись здесь. Это мой дом. — У меня закружилась голова.

— Вам плохо? — участливо спросил Леша.

— Извини, Леша, — попыталась улыбнуться я, — и от счастья плохо, оказывается, бывает. Разволновалась я просто…

Домик, в котором мы жили с покойной теткой, был прежним, только разве старее да темнее. Я подошла к воротам и потрогала черные, изъеденные дровяным жучком доски. И не в силах взять себя в руки, прижавшись к этим теплым, пахнувшим моим детством доскам, заплакала. По-бабски, обидно и облегчающе.

Во дворе зашаркали шаги, некрепкие уже руки долго открывали калитку, старческий голос что-то пришептывал, рассуждал сам с собой.

— Тебе чего, дочка? — старушка разглядывала меня спокойно и ласково. — Ищешь кого?

— Нет, бабушка. Никого я не ищу. Я жила здесь. Очень давно жила, с теткой. Приехала посмотреть.

— А-а… Кыш, проклятущие, — она шваркнула ногой по курицам, столпившимся у калитки. — Проходи, гляди, если хочешь.

— Спасибо. Я пока здесь посижу.

Я села на лавочке у дома. Прислушалась к себе, к этой жизни.

— Лизка! — резанул жаркую немоту августовского дня звонкий голос.

— Пашка! — встрепенулась я.

— Айда на речку купаться! — Мимо проскочил мальчишка в выгоревших шортах. Он было остановился, с любопытством глянул на меня бесшабашными глазами, но тут же поскакал дальше, пристегивая себя по пяткам зеленой веткой. Тут же из ворот соседнего дома выскочила Лизка, босоногая, в ситцевом сарафанчике.

— Меня мамка не пускала, а я в окно, — сообщила она на ходу.

Они покрутились вокруг «Жигулей», а после того, как Лешка шуганул их, деловито помчались по дороге, поднимая пыль.

Их жизнь шла по первому витку.

Загрузка...