ШЕСТНАДЦАТАЯ ГЛАВА Маленький скандальчик

Почти стемнело, а Пантя всё ещё не вернулся от мачехи, к которой вечером уехал с участковым уполномоченным товарищем Ферапонтовым.

— У тебя есть фонарик? — как можно небрежнее спросила Голгофа. — Мне надо ненадолго исчезнуть.

Эта милая Людмила принесла ей фонарик, и Голгофа радостно и испуганно прошептала:

— Сейчас я приведу Пантю. Я знаю, где он. Обо мне не беспокойся.

— Но…

— Я знаю, что делаю.

— Но ведь скоро ночь!

Взглянув на неё с ласковой усмешкой, Голгофа почти огорченно сказала:

— У меня так мало времени! Всего несколько дней. И я хочу успеть пожить по-человечески. Да, мне страшно идти одной, но я хочу испытать это. Я просто хочу помочь Панте. Ведь он помогал мне! И больше никто сейчас помочь ему не сумеет. И ещё я уверена, что на моём месте ты поступила бы точно так же.

Известно, что, когда человек очень боится, у него трясутся поджилки. Но Голгофа трусила столь сильно, что тряслась, можно сказать, вся.

Пока она ещё шла по дороге, страх, если позволительно будет так выразиться, был странно приятен, вроде бы щекотлив. Дескать, вот уже стемнело, я одна, боюсь жутко, но и не боюсь, хотя иду в темноте. И не боюсь того, что боюсь.

Но когда Голгофа с дороги через кювет шагнула на поле, у неё от страха даже ноги подкосились, и она едва не повернула обратно. Однако ей помогало прекрасное желание победить страх, ощутить силы, которых у неё раньше не было.

Она спотыкалась на каждом шагу, потому что слабость в ногах не проходила, рука с фонариком откровенно дрожала, и луч его чаще попадал вверх, в стороны, чем на землю.

У опушки леса Голгофе стало совсем страшно, она поняла, что побоится войти в чащу, и тихо позвала:

— Пантя… Пантя, ты здесь, я знаю… Иди сюда, я очень боюсь… Мне страшно, Пантя… — Голос её задрожал, и в нём появились слёзы. — Пожалей меня, Пантя… Я не могу тебя оставить здесь одного…

От волнения она не расслышала его шагов, и он появился в дрожащем луче фонарика неожиданно — не вышел из чащи, а как бы возник. И тут Голгофа дала волю слезам.

Пантя стоял неподвижно, с узлом в руке, стоял долго. Ей уже подумалось, что это призрак, но вдруг он громко сказал:

— Айда!

Успокоилась она лишь тогда, когда они оказались на дороге и Голгофа окончательно поверила, что всё это происходит в самом деле. Пантя начал рассказывать, что было у него дома, когда они приходили туда с участковым уполномоченным товарищем Ферапонтовым. Мачеха сразу изругала его, почему, мол, раньше этого пьяницу не забирали, тут она и отца ещё пуще изругала самыми последними словами, а про Пантю закричала, что и на порог его пущать не собирается, что такое страшилище, обезьяну такую ей не надо, что кормить его она не обязана, что…

— Прекратить оскорбления личности! — скомандовал участковый уполномоченный товарищ Ферапонтов. — Ты сама, голубушка, вот-вот проворуешься. Есть такие сведения у нас. Мальчишку я забираю. Отдавай ему вещи и рта не раскрывай!

Расстроился Пантя не из-за мачехи, ничего хорошего он от неё и не ожидал никогда, просто маму вспомнил, и даже отца ему жалко стало.

И раньше-то Пантя был одиноким, а сейчас вот у него от родного дома остался лишь узел с бельем и обувью.

И больше ничего.

И никого больше.

— Давай топай к ребятам, — сказал участковый уполномоченный товарищ Ферапонтов, — да постепенно становись человеком. Хватит, побезобразничал, похулиганил вволю, берись за ум.

— А где мне его взять, ум-то?

— Развивай. Вон в цирке даже медведи соображают. И учти: теперь за своё поведение ты перед государством отвечаешь! Оно тебе и отцом и матерью будет. И ты уж его не подводи, как ты свою маму подводил. Будь теперь достойным сыном. Ко мне в любой момент заходи, если что. Всего тебе наилучшего. Что-то я стал верить в тебя, хотя и не очень.

Поплёлся Пантя к ребятам, а на душе у него была такая тоска, сердце было так переполнено острым ощущением одиночества и полной ненужности никому, что он не замечал, куда идёт. Очнулся он только у своего шалашика, залез в него, лег, положив голову на узел.

Сначала он просто надеялся уснуть, потом возникла надежда, что придёт злость и отвлечет от мрачных размышлений, ощущения одиночества и полной ненужности никому.

Вам, уважаемые читатели, может быть, покажется странным или даже ненормальным такое поведение Панти. Много людей относилось теперь к нему не просто хорошо, а замечательно, душевно, заботилось о нём сверх всяких мер, но он, видите ли… На самом же деле настроение его было вполне естественным. С непривычки к доброму и сердечному отношению Пантя давно перестал верить в него. И сейчас оно показалось ему подозрительным, точнее, временным или даже случайным. Ведь уедут скоро они, его куда-то в детдом отправят… Правда, там не будет ни отца, ни мачехи, и кормить будут… Но ведь и там он окажется никому не нужным…

И вдруг ему показалось, что он начал засыпать, что ещё не видит, а только слышит сон:

— Пантя… Пантя, ты здесь, я знаю…

Он весь сжался, напрягся, чтобы не сделать ни малейшего движения, даже старался почти не дышать — не спугнуть бы сон! — и с наслаждением слушал:

— Иди сюда, я очень боюсь… Мне страшно, Пантя… Пожалей меня, Пантя…

И он, как во сне, осторожненько выполз из шалашика, машинально захватив узел, и тут же понял, что всё это происходит наяву. Пантя шёл на живой голос Голгофы:

— Я не могу тебя оставить здесь одного…

Ее он не видел: она слепила его лучом фонарика, и подумалось, что если это и сон, то и это неплохо. И он громко сказал:

— Айда!

Сначала была сплошная темнота, но постепенно, когда глаза отдохнули от яркого луча фонарика, Голгофа увидела вокруг сказочную красоту. Лунный свет был удивительно добрым и спокойным, он не мог побороть темноты на земле, но и себя ей победить не давал. И это была не борьба темноты и света, а их согласие.

Дорога впереди напоминала ленту лунного цвета.

По ней Пантя с Голгофой шли совсем-совсем медленно. Она уже радовалась освобождению от страха, а Пантя просто-напросто приходил в себя.

— Почему ты сбежал от нас? — спросила Голгофа и не заметила, что голос прозвучал почти нежно. — Я сразу догадалась, что ты в шалашике.

И он, словно расставаясь с чем-то жутким, недавно чуть не сломившим его, рассказал ещё раз о расставании с мачехой, и вдруг у него вырвалось:

— Страшилищем она меня и обезьяной опять обозвала!

— Бывают люди, очень похожие на лягушек или даже бегемотов, — спокойно отозвалась Голгофа. — Я вот на цаплю похожа. Всё это ерунда, не имеет никакого значения. Не всем быть красивыми. Главное, что ты добрый,

— Я-то добрый?! — возмущённо пропищал Пантя. — Колёса изрезал, у Герки три рубли отобрал… Злой я! Злой! Меня в милиции злостным хулиганом считают!

— Как результат неправильного воспитания, — всё так же спокойно говорила Голгофа. — А мы тебя, если хочешь, перевоспитаем, — продолжала она тоном этой милой Людмилы. — Тебе обязательно надо заниматься спортом. Знаешь, какой из тебя баскетболист получиться может? Запросто станешь мастером международного класса. Если, конечно, дурака валять не будешь.

— Трудно ведь это, — серьёзно признался Пантя и тяжело вздохнул. — Уедешь ведь ты скоро.

— Ну и что? Если мы будем дружить, разлука только укрепит наши отношения. Мы будем писать друг другу письма. Я ещё никогда ни одному мальчику писем не писала. Представляешь, как это интересно!

— Я ошибок больно много делаю, — мрачно пробормотал Пантя. — Учительница ещё говорит, что я пишу как курица лапой.

— Это вполне исправимо! Если, конечно, захочешь. И потом, мы посоветуемся с Людмилочкой. Она всё, всё, всё понимает! Она во всём, во всём, во всём разбирается! Она обязательно посоветует что-нибудь умное. А к дню рождения я буду посылать тебе подарки! А на каникулы мы можем приехать сюда!

— Тебя не отпустят.

— Кто знает… — неуверенно, но по возможности весело сказала Голгофа. — Опять же я надеюсь на помощь Людмилочки. А кроме того, я решила жить хотя бы чуть-чуть-чуть иначе. Да, да, да! Во-первых, буду помогать бабушке и маме. Не просить разрешения помочь — они всё равно запретят, — а действовать буду! Во-вторых, буду учиться настаивать на своем.

— Не пойду я к Герке жить, — решительно сказал Пантя. — Мне в шалашике лучше.

— А чем же ты питаться станешь? И почему ты у него жить не хочешь? Игнатий Савельевич — прекрасный человек.

Беда Панти заключалась в том, что он не умел рассказывать о своих переживаниях, потому что раньше в этом не было необходимости — некому было рассказывать, незачем, да и не о чем, в общем-то. А вот сейчас он готов был колотить себя руками по голове от бессилия высказаться.

Он смутно ощущал, что в нём начал просыпаться он, прежний, злостный хулиган Пантелеймон Зыкин по прозвищу Пантя, и хотел бы снова стать им, забыть два предыдущих прекрасных дня, которым никогда, конечно, больше не повториться.

И уж не подумали ли вы, уважаемые читатели, что за два дня Пантя перевоспитался, как говорится, на сто процентов? Но если вам, как мне, хочется поверить в то, что Пантя может из хулигана превратиться в человека, то согласитесь, что на это требуется время, усилия многих людей и, главное, желание самого Панти в корне изменить своё отношение к жизни.

Сейчас Пантя никаких определенных намерений не имел, ничего не загадывал дальше завтрашнего дня. И всё особенно осложнялось тем, что раньше он вообще ни над чем серьёзно и долго не размышлял (то есть даже понятия не имел, как это и для чего делается). Жил себе как жилось, и другой жизни не представлял, посему и не тужил никогда слишком-то, а тут вдруг обнаружилось, что жить можно совсем иначе, куда интереснее. И если бы это открытие он делал постепенно, чтобы иметь возможность обдумывать каждое событие, Панте было бы значительно легче перемениться. Но за коротенький промежуток времени на него свалилось, вернее, обрушилось столько событий, переживаний, вопросов, столько раз возникала непривычная необходимость соображать, что прежняя жизнь нет-нет да и представлялась ему более надежной, чем нынешняя. А будущее Пантю просто пугало.

— Ты совсем не слушаешь меня, — донёсся до него голос Голгофы. — Ты о чем задумался?

— Ничего не получится, у меня ничего не получится, — зло пропищал Пантя. — Всё ты мене сказки рассказываешь. Никому я в детдоме не нужен. И здесь я обезьяна, и там. Я оттуда убегу.

— Куда? — уныло спросила Голгофа. — Куда ты можешь убежать, глупый?

— А хоть куда. Вот вырасту немного и — айда куда-нибудь.

— Когда вырастешь хоть немного, тогда хоть немного, да поумнеешь. И поймёшь, что и дальше надо ума набираться.

— Сейчас я что, совсем дурак?

— По крайней мере, сейчас ты говоришь сплошные глупости! — рассердилась Голгофа. — В конце концов можешь поступать как тебе угодно. МЕ-НЕ всё равно! Но если не хочешь оказаться в абсолютных дураках, не забудь правило: прежде чем совершать серьёзный поступок, надо сто раз подумать и хотя бы один раз посоветоваться. У тебя появилась возможность стать настоящим человеком. Но если не хочешь, никто ТЕ-БЕ не неволит.

— Чего дразнишься?

— Заметил? Вот и исправляйся. Тогда и не буду ТЕБЕ дразнить. И пошли, пожалуйста, быстрее, нас ждут.

Опять Пантя вынужден был призадуматься! Совсем недавно Голгофа, позвольте мне, уважаемые читатели, так выразиться, ошарашила его своим появлением у шалашика, душу Панте, можно сказать, вверх тормашками перевернула, а сейчас вдруг отругала.

— Стой, стой… — попросил Пантя. — Ругать мене… Меня легко ругать! Ругай меня сколько хочешь, но…

— Да не прибедняйся ты! — совсем рассердилась Голгофа. — Если сам сразу соображать не можешь, просто нас слушай. Мы же твои друзья. Хотим тебе помочь. А ты двух слов — МЕНЕ, ТЕБЕ! — не хочешь научиться правильно говорить!.. Вот завтра отправимся в поход, будет время всё обсудить. Захочешь — станешь настоящим человеком. Не захочешь — возвращайся в хулиганы.

Во дворе их ждала эта милая Людмила, которая сразу безошибочно определила:

— Или ты, Голочка, долго его искала, или по дороге вы чуть не поссорились.

— Не, не, не! — решительно запротестовал Пантя. — Мачеха ме-ня из дому выгнала. Отца лечиться забрали. Ме-ня в детдом отправят.

— Жизнь у тебя несладкая, — печально согласилась эта милая Людмила. — Но зато трудности закалят тебя, и ты вырастешь сильной личностью. У Германа положение сложнее. У него никаких трудностей нет. Вот и растёт неженкой и не сознает этого… Теперь для тебя, Пантя, главное — подготовиться к детдому. Чтобы ты там появился не таким, какой сейчас. Будешь до августа учиться.

— У… у… учиться?! — Пантя принуждённо гоготнул. — Летом-то? Дурак я, что ли, совсем?

— Эх, Пантя, Пантя! — с весёлой укоризной воскликнула эта милая Людмила. — Как раз дураки-то и не учатся. Ведь если бы ты появился в детдоме хотя бы круглым троечником, жить тебе было бы уже значительно легче. Вообще сейчас всё зависит только от ТЕ-БЕ… А тут у нас, друзья мои, маленький скандальчик. Но идёмте к костру. Скоро будет готова печёная картошка!

На самом же деле скандальчик получился не таким уж маленьким. Возник он неожиданно, хотя причины его оказались давними.

Пока разжигали костёр на берегу, пока дед Игнатий Савельевич мечтал, как они с уважаемой соседушкой славно порыбачат на Диком озере, пока тётя Ариадна Аркадьевна никак не могла решить, брать с собой в многодневный поход Кошмарчика или оставить дома, эта милая Людмила всё доказывала Герке, что за лето в перевоспитательной работе с Пантей можно добиться многого, да и сам Герман нуждается в таком же содействии, разговор протекал мирно.

И вдруг Герка громко сказал, а в тишине показалось, что он крикнул:

— Да я в ваш поход и не собираюсь идти! Ни за какие коврижки!

Решив, что он просто неудачно пошутил, эта милая Людмила тоже пошутила:

— Ну и оставайся дома с Кошмаром.

Герка подскочил, словно ужаленный одновременно двенадцатью осами в одно место чуть пониже спины, и яростно заговорил, так яростно, будто ругался с этими самыми осами:

— Не пойду! Не пойду! Ни за что не пойду с Пантей! Он же хулиган злостный! Он бандит почти! Он у людей деньги отнимает! А вы над ним трясетесь! Можно подумать, дед, что у тебя новый внук появился!

Даже сучья в костре, которые до этого весело трещали, стреляли искрами, вдруг приуныли, и огонь присмирел.

— Так рассуждать ты не имеешь права, — с еле сдерживаемым осуждением проговорила тётя Ариадна Аркадьевна. — Если мы решили помочь мальчику, а он очень нуждается в нашей помощи, она ему просто необходима… Забудь все обиды, Герман, будь благороден и великодушен. Пантя живёт в ужасных условиях. Он не знает ни ласки, ни обыкновенной заботы, ни…

— Ни-и-и-и за что не пойду с ним! — капризно оборвал Герка и грубо добавил: — Он надо мной издевается, а дед его кормить будет?!?!?!?!

Похоже было, что сучья в костре затрещали сердито, зло застреляли искрами, и почти все они полетели в Герку. Он отпрыгнул от огня и затараторил:

— Колёса у машины он изрезал? А вы его защищать бросились! А он хоть одному хоть спасибо сказал? Его печёной картошкой угостить пригласили, — уже издевательским тоном продолжал Герка, — а он, видите ли, не пришёл. Так за ним с фонариком побежали! А он жулик, жулик, жулик он обыкновенный!

— А ты? — спокойно спросила эта милая Людмила. Выждала, пока дед Игнатий Савельевич предостерегающе покряхтел, покашлял. — Ты, конечно, не жулик в чистом виде. Но три рубля без спроса ты взял и не сознался.

— Так ведь он, он, он, он, ваш бандит, из-за них меня изуродовать мог! Я ведь вам не мешаю! Угощайте вашего преступника печёной картошкой! Молочком, как Кошмарика, поите! Мультики с ним смотрите! С фонариком за ним бегайте! А в поход я с ним не пойду!

— Я не понимаю, — оскорбленно возвысила голос тётя Ариадна Аркадьевна, — на каком основании ты опять неуважительно отзываешься о бедном коте, который не имеет никакого отношения… к твоим отношениям с Пантей. А твое поведение, Герман, я считаю всего-навсего капризом. Не по-мужски ты поступаешь и совершенно негуманно. И почему ты молчал до сих пор? Почему тогда, когда всё приготовлено к многодневному походу, только тогда ты вдруг… раскапризничался?

После долгого и тягостного молчания дед Игнатий Савельевич кротко объяснил:

— Баловень он. А баловень, конечное дело, только об себе и печётся, то есть во всю силу заботится. Вот взбрело в голову поход сорвать и — сорвёт. И глазом не моргнёт. Пусть из-за этого даже международная обстановка ухудшится. Ему главное — он.

А Герка ждал, что скажет, как скажет эта милая Людмила, больше его ничего не интересовало. Его даже ничего не беспокоило. Он был убеждён, что одного его дед ни за что не оставит. А без деда они идти ни за что не смогут. Эта милая Людмила молчала, безучастным, почти равнодушным взглядом смотрела на огонь и — молчала. Нарочно, конечно, молчала, чтобы ещё больше обидеть, разозлить и унизить его, Герку.

— А ты, Герман… — сказала она, чуть прищурившись, глядя на него большими чёрными глазами, — а ты поступаешь именно не по-мужски. Ведь больше всех поход необходим Голгофе. Но ничего у тебя не выйдет. Поход состоится. Мы пока ещё рассчитываем на тебя как на настоящего мужчину. Не окажись всего-то навсего капризненьким мальчиком. К счастью, мы, девочки, давно поняли, что в трудные моменты на вас, мальчиков, часто нельзя надеяться. Пантя — испорченный, а ты — избалованный. И ещё вопрос, кто хуже.

Хорошо, что от волнения и растерянности Герка не расслышал, вернее, не уразумел и половины сказанного ему.

Зато дед Игнатий Савельевич в полной мере как бы дважды пережил каждое слово, да ещё как бы подержал его в сердце и с болью, которую ему не удалось хотя бы приглушить, заговорил:

— Глубоко надеюсь, что к утру внук мой одумается. Избалован он, конечное дело, при моём непосредственном участии, а в последнее время — под моим непосредственным руководством. Мало я его анализировал. Совсем мало комментировал поведение внука. Но ты, Людмилушка, должна понять… — Он виновато покашлял. — Не привык он, чтоб при нём о ком-то ещё беспокоились.

Но самого-то главного сказать он не осмелился, пожалел единственного внука: вряд ли он многодневный поход выдержит. Спасти Герку могло только самолюбие, на что дед Игнатий Савельевич и рассчитывал до последнего момента.

А Герке, раздражённому, обиженному, возмущённому, униженному, подумалось, что если он вот сейчас отступит, то потом ему будет труднее, во сто раз труднее и нападать, и защищаться. Сейчас им двигало именно раздражение, начала которого он не уследил, а когда оно овладело им, заглушить его было уже невозможно, да Герка даже и не пытался остановить себя. Ведь потом может случиться, что у него ни храбрости, ни твёрдости, ни раздражения не найдётся, чтобы настоять на своем.

Беда его в том и заключалась, что привык он жить очень уж слишком вольготно, вернее, совершенно беззаботно. Вот один лишь Пантя и доставлял ему неприятности, да зубы несколько раз болели сильно.

И пока разговоры о многодневном походе были только разговорами, Герка серьёзно не вдумывался в них, да ещё всё было под большим вопросом, но когда выступление в многодневный поход стало фактом, тут-то Геркино существо и всполошилось. Конечно, ему не доставляло никакого удовольствия само участие в походе, возмущало его и то, что придётся несколько дней провести в компании Панти, и то, что злостному хулигану будет оказано много внимания, но никто не знал, что Герка боялся Панти, да очень боялся! Ведь стоило безобразнику захотеть, и он мог бы опозорить Герку в любой момент при этой самой милой Людмиле!!!!!!!

Но вот как ей стало известно о данном обстоятельстве, мне, уважаемые читатели, неизвестно. Видимо, она просто высказала предположение, когда спросила:

— Почему, Герман, ты его до сих пор боишься? Он сейчас чувствует себя виноватым перед тобой.

— Ничего он не чувствует, — собрав остатки решимости, ответил Герка. — Он одно только чувствует, что ему никогда ни за что толком не попадёт. Вот как теперь. Натворил чего только хотел, и — пожалуйста, куда его только не приглашают! И печёную картошку есть, и у нас с дедом жить-поживать, и в поход! А чего он в походе натворить может, вас не беспокоит! — Он помолчал немного, собрал в душе остаточки решимости и неестественно благожелательным тоном закончил: — Счастливого вам пути, дорогие.

Эта милая Людмила даже нисколечко не удивилась, не пошевелилась даже, продолжая смотреть в огонь безучастным, почти равнодушным взглядом больших чёрных глаз.

И Герке вдруг тревожно подумалось, что вот уже давно он не отрываясь смотрит на неё, может быть, много-много-много часов. Конечно, он понимал, что времени на самом деле прошло немного, но победить ощущение его длительности не мог. Нет, нет, он давным-давно, давным-давно не сводит с неё взгляда, стыдится, боится, но оторвать взгляда не в состоянии.

И как назло все молчат!

И на него вот никто не смотрит.

— Ночное купание, — вставая, сказала эта милая Людмила, — редкое удовольствие. Вода сейчас теплая-теплая. Я схожу за полотенцами. Мы с Голгофой обязательно поплаваем.

«Никогда не догадаешься, чего ей взбредет в голову! — хотел возмутиться Герка, а когда подумал об этом, оказалось, что он ей даже позавидовал от восхищения. — Никогда не догадаешься!»

Она быстро ушла, а дед Игнатий Савельевич сказал:

— Умеет Людмилушка жить. Всё время придумывает чего-нибудь занятное. Современный человек, как по телевизору говорят.

— По-моему, для девочки она слишком решительна, слишком тверда в суждениях, совершенно нетерпима к тому, с чем не согласна, — не очень уверенно проговорила тётя Ариадна Аркадьевна. — Побольше бы ей мягкости. Впрочем, важен результат. А она всегда добивается своего.

Дед Игнатий Савельевич озабоченно крякнул и осторожно ответил:

— Никто не знает, уважаемая соседушка, какой в точности должна быть современная женщина. Слишком уж много у неё обязанностей. И не каждую обязанность с нежностью выполнишь.

Уважаемая соседушка что-то ему возразила, но Герка не расслышал, присел к огню и уныло подумал: «Меня как будто и нету. А вот Пантя придёт, все вокруг него забегают. Ладно, ладно, посмотрим, как завтра вы вокруг меня прыгать будете!» Он ещё пытался придумать о себе что-нибудь значительное, а о них неприятное, чтобы к возвращению этой милой Людмилы избавиться от ощущения растерянности, ненужности, но ничего у него не получилось. Наоборот, он внезапно почувствовал, правда не очень определенно, что, может быть, он в чём-то и виноват. Но — в чём?!.. Всё равно получалось, что ни в чем!

Истомлённый ожиданием этой милой Людмилы, Герка совсем запутался в своих ощущениях, желаниях и решениях. Временами ему даже подумывалось, что он и в многодневный поход не прочь отправиться, чтобы она не считала его трусом.

Заслышав её голос, он вздрогнул, засуетился и едва не бросился бежать в темноту, вон — отсюда!


Дед Игнатий Савельевич всё углядел и просящим тоном посоветовал:

— Скажи ей, что образумился, передумал, извинись обязательно… Когда они искупаются, картошечка в самый раз и поспеет. А мы ещё чаёк со смородиновым листом организуем. А он, сказывают, нервы очень уж укрепляет.

— Да, нервы в жизни играют значительную роль, — охотно продолжила разговор тоже уставшая от молчания тётя Арнадна Аркадьевна. — Вот у Людмилочки они представляются мне почти железными.

— Каждый участник нашего многодневного похода вернется из него с крепчайшими нервами, — будто продиктовала, подойдя к костру, эта милая Людмила. За ней из темноты появились Голгофа и Пантя с узлом в руках. — Мальчики, вы будете купаться? Учтите, редкая возможность — поплавать в ночной реке под звёздами.

Герка ждал, чего ответит Пантя, а тот ждал, чего ответит Герка, не дождался и пропищал:

— Попробую я. Плаваю я как топор, но попробую. Да я уж сегодня раз уж и тонул.

— Сегодня я купался уже, — по возможности небрежно сообщил Герка, соображая, как бы ему набраться смелости и бултыхнуться в реку с таким шумом, чтобы все обратили внимание.

А девочки восторженно повизгивали в воде.

— Слышь, Герка, — шепнул Пантя, — столкни мене… ме-ня… сам-то я… — Он разделся, переминался с ноги на ногу. — Ме-не боязно самому-то… мне боязно… ты ме-ня в спину… а? Толкни… а?

Герка тоже разделся, тоже переминался с ноги на ногу и тоже боялся воды.

— Мальчики! Мальчики! — раздался из темноты голос Голгофы. — Нам жаль вас! Не вода, а блаженство! Да и не очень глубоко здесь!

— Да они просто трусят, наши мальчики! — крикнула эта милая Людмила. — А ну, кто из вас не совсем трус?

— Толкни, толкни ты мене! — взмолился Пантя. — Ну! Хоть по шее мне крепко дай!

«Вот тогда и получится, что он меня смелее», — мрачно пронеслось в голове Герки, и он шепнул:

— Я сам…

Но ноги словно приросли к земле, и даже чуть-чуть вросли в неё. Герка замёрз и с каждым мгновением, казалось, терял последнюю надежду пересилить страх.

— Тогда давай я тебе… тебя? — предложил Пантя, и Герка непроизвольно мотнул головой, и тут же сильные руки Панти толкнули его, и он пролетел чуть ли не до середины реки. Летя в темноте и падая в темноту, он успел обреченно подумать, что сейчас все его мучения вполне могут закончиться — прощайте, дорогие друзья, добились вы своего…

Вслед за ним с громким испуганным пищанием в воду грохнулся Пантя — его столкнул дед Игнатий Савельевич. То ли он слышал разговор мальчишек и решил помочь Панте, то ли отомстил за внука, заподозрив Пантю в недобром поведении.

Немного наглотавшись воды, Герка прокашлялся, прочихался, убедился, что и не собирается тонуть, а плывёт себе и плывёт, крикнул:

— Ничего водичка! Подходяще!

Правда, его несколько удручало то, что Пантя будто бы прыгнул в реку сам, но ведь всё равно первым в воде оказался он, Герка.

Пантин же полет оказался куда менее удачен: он был совершенно неожиданным. К тому же Пантя не догадался сразу закрыть рот, не сообразил и сразу постараться вынырнуть.

Но и Пантя очухался быстро. Все вылезли на берег и принялись лакомиться, наслаждаться, восторгаться печёной картошкой.

Простите меня, уважаемые читатели! Я понимаю, что в серьёзной книге, написанной для серьёзных людей, да ещё в такой ответственный момент повествования уделять внимание печёной картошке вроде бы и не совсем обязательно.

Но я вот считаю это просто необходимым и даже полезным для вас. Ведь дело тут, конечно, не в самой печёной картошке, хотя она и необыкновенно вкусна, а в том дело, что создается она в костре, а костёр — на берегу реки, а вокруг — родная природа, именно родная, потому что мы тут родились. А над землей — бесконечное небо, щедро украшенное яркими звёздами. (Понимаю, уважаемые читатели, что «украшенное» — в данном случае неточное слово, но другого я найти не мог, попытайтесь вы.) И при всей этой бесконечности, громадности ты не кажешься себе маленьким, а, наоборот, чувствуешь, что ты — кровная частичка безграничного мира Родины, который весь твой, если ты без него не можешь…

Вот и сидели герои нашего повествования, любовались звёздным небом, забыв обо всём ничтожном, некрасивом, злом, несправедливом, обо всём том забыв, что портит жизнь, делает её мелочной, суетливой без толку, а иногда и бессмысленной. Каждому, но, конечно, по-своему думалось лишь о добром, прекрасном, чистом, высоком, главном.

Дед Игнатий Савельевич вспоминал, как в одном из освобожденных от фашистов сёл к нему, солдату, подошла старушка, трижды поцеловала его и сказала: «Спасибо, спаситель…»

Тётя Ариадна Аркадьевна украдкой смахнула со щеки слезинку, закрыла глаза и увидела своих детей таких маленьких-маленьких, таких миленьких-миленьких…

Пантя думал о маме.

Голгофа сейчас верила, что звёзды разговаривают с теми, кто ими любуется на земле…

Герка смотрел в большие чёрные глаза этой милой Людмилы и ни о чем не думал…

А она совсем размечталась: вот станет она взрослой, будет у неё дочь, поедут они с ней в Звёздный городок, подарят цветы памятнику Гагарина, и Людмила скажет: «Вот, Юрий Алексеевич, появилась на свете ещё одна милая девочка, пожелайте ей счастья, потому что она хочет быть настоящим человеком и знает, как это трудно и как это надо…» А Гагарин вдруг как бы станет живым, в его смеющихся глазах засветится звёздный отблеск, губы шевельнутся в знакомой всему миру улыбке, и он скажет: «За её счастье я уже отдал жизнь. Значит, оно у неё будет…»

Догорал костёр.

— И завтра будет так же… — прошептала Голгофа.

— Нет, немного не так, а лучше, значительно лучше! — торжественно произнёс дед Игнатий Савельевич.

Пора было уходить. Тётя Ариадна Аркадьевна сказала весело, но с оттенком легкой грусти:

— Какая суматошная и разнообразная жизнь выдалась в последние дни. — И у неё вырвался печальный вздох: — Уедут девочки, Пантя уедет…

Тут Герка опять едва не взорвался, еле сдержал себя, хотел обидеться, сдерзить по крайней мере, что, мол, хорошие люди вроде Панти уедут, а останутся-то Кошмар да он, что, мол, кот-то ещё какую-то ценность представляет, а вот он, Герка… Но вслух сказал другое:

— А где же вы на озере будете жить, если там избушки сожгли?

— Во-первых, туда ещё надо дойти, — подозрительно взглянув на него, ответила эта милая Людмила. — Во-вторых, одну ночь можно и у костра провести. Потом соорудим шалаши. В поход мы всё равно пойдём. При любых обстоятельствах.

— Главное, ребята, назад не отступать! — почти бодро пропел дед Игнатий Савельевич. — Сейчас пора баиньки. Завтра начинается трудная походная жизнь.

— А я бы ещё посидела сейчас у костра, — мечтательно сказала Голгофа. — Я так взволнована, что мне всё равно не заснуть.

— Так я запалю! — предложил Пантя. — Я и картошки могу принести!

— С ЧУЖОГО ОГОРОДА? — Слова прозвучали грубо и презрительно. Так презрительно и грубо, что Герка тут же искренне и в страхе пожалел о своей несдержанности.

На душе у него стало горько и мерзко, и ощущение это усиливалось тем, что все молчали. Но Герка заметил: все сочувственно поглядывали на Пантю.

А тот отвернулся, низко опустив голову, потом резко выпрямился и схватил свой узел.

Голгофа неторопливым, но решительным движением отобрала узел.

От молчания, казалось, резало в ушах.

Тётя Ариадна Аркадьевна, перестав нервно дергать себя за косички, строго позвала:

— Герман! Может быть, тебе действительно просто абсолютно не хочется идти в многодневный поход? Так оставайся дома. А то я запуталась в твоих… претензиях. А оскорбления твои мне, прости, отвратительны.

— Он… — Чувствовалось, что Панте не только хочется закричать, а самым обыкновенным образом врезать Герке, но этого не произошло, и все облегченно вздохнули. — Он мене не хочет! — тоненько пропищал Пантя. — Ну… я могу… идите, а я… не…

— В поход пойдёт каждый, кто захочет, — остановила его тётя Ариадна Аркадьевна. — И не ты, Герман, здесь распоряжаешься… Всем надо хорошенько выспаться. Девочки, вы…

— Мы на сеновале, только на сеновале! — просительным тоном проговорила Голгофа. — Я никогда не подозревала, что сено пахнет так чудесно!

— Тогда всем спокойной ночи. Будем надеяться, что к утру между нами не останется никаких недоразумений. — И тётя Ариадна Аркадьевна скрылась в темноте.

Пантя к тому времени вновь разжёг большой костёр, лег возле него и палочкой подкатывал к нему отскочившие угольки.

Спокойной ночи пока не предвиделось.

Если уж мне, уважаемые читатели, быть точным и правдивым до конца, то следует отметить, что сейчас хуже всех было деду Игнатию Савельевичу. Ведь его единственный внук вел себя ПОСТЫДНО. И деду было очень-очень-очень стыдно за него. А ещё больше — за себя. Он, он, дед, во всём виноват!.. И какой может завтра произойти позор! Ведь если Герка откажется идти в поход — как быть?! Быть — как?! Одного его оставлять нельзя, просто невозможно. Ведь он отвечает за внука перед его родителями… Что, что, ЧТО делать, если внук не слушается деда?

Эта милая Людмила смотрела в огонь большими чёрными глазами уже не безучастным, почти равнодушным взглядом, а печальным. А Герка смотрел на неё, теперь уже не остерегаясь. Он, если и не сознавал, то смутно предчувствовал, что теряет всё, что вот-вот она скажет ему такое…

Дед Игнатий Савельевич, виновато крякая и покашливая, посидел ещё немного, медленно встал, постоял и проговорил очень тоскливо:

— Костёр не забудьте залить, когда уходить будете. Панте я спать на диване постелю. Приятных вам сновидений. — Он как бы крайне нехотя ушёл в темноту, и оттуда послышалось грустное, пожалуй, даже слишком грустное пение: — Главное, ребята, сердцем не стареть, конечное дело…

Пантя сказал:

— Я спать здесь буду. Я привычный.

Герка и жалел, что гордо не ушёл с дедом, а ещё больше его угнетало то, что среди сидевших у костра он явственно ощущал себя чужим, лишним и ненужным. Как будто они ждали, когда же наконец он уйдёт, чтобы повеселиться без него!.. Ладно, ладно… Ведь всё равно смешно и глупо получается: поход-то зависит от него, а они…

Девочки пошептались и ушли в сторону реки.

— Слышь ты, тюня! — тяжело дыша, не в силах сдержать себя, исступленно прошептал Пантя. — Я тебе ухи оторву… я тебе всё выверну… я тебе, как мухе, лапки оторву… она в поход хочет, а ты… — Голос его стал хриплым. — Только попробуй у мене… я тебе… ты мене знаешь… — В отблесках костра глаза Панти казались красными. — Я за неё тебе… она в поход хочет, а ты…

Нисколько я не виню Герку, уважаемые читатели, в том, что он испугался. Не трусость Герки меня возмущает. Она в данном случае вполне естественна, понятна, и со временем победить её можно. Дело тут совсем в другом. А в чём, сами попробуйте догадаться, сами разберитесь в происходившем. Я вам вполне доверяю, уважаемые читатели.

Девочки вернулись к костру, присели, помолчали, как вдруг эта милая Людмила, внимательно разглядев мальчишек, резко спросила:

— Что здесь произошло?.. Кто тут из вас без нас чего успел вытворить?.. Пантя?

— Не… не… ничего.

— Врёшь, вижу. Герман?

— Ну… ничего… я и слова не сказал.

— Значит, Пантя что-то говорил? Вернее, пищал?

Голгофа умоляюще попросила:

— Не надо портить такой чудесный вечер. Тем более, что завтра в многодневный поход… Взгляните лучше на небо! Ведь невозможно, например, представить, что звёзды способны ссориться… А тишина-то какая… послушайте… Нет, нет, теперь я буду жить иначе. Раньше я никуда не стремилась. Вернее, просто ждала, когда подрасту, чтобы убежать от домашней скуки. А в скуке, оказывается, была виновата и я… Завтра мы будем на Диком озере!

— Завтра на Диком озере, — чеканным голосом произнесла эта милая Людмила, — будем мы с тобой, Голочка, и Пантя. Мы будем там в любом случае. Несмотря ни на что и ни на кого. Ведь некоторые, — последнее слово она выговорила откровенно язвительно, — могут и не дать возможности кое-кому пойти с нами.

— До-о-о-ождик! — Герка протянул вперёд ладони и торжественно повторил: — Дождик, дождик!

— Откуда он взялся? — удивилась эта милая Людмила. — Ведь ни тучечки не было. Заливай костёр, Пантя! — И когда он ушёл с ведром к реке, спросила: — Герман, чего он сказал тебе без нас?

— Да ничего… ничего особенного, — упавшим голосом пробормотал Герка. — Чего он мне сказать может?

— Тогда иди-ка спать, Герман. Дождь, видимо, скоро польёт по-настоящему. Выспись хорошенько.

Герка уходил злым, но уже у дома его охватила растерянность: ведь эта милая Людмила выгнала его! А тот остался с ними!.. Что же получается?.. Герка опустился на крыльцо, словно собирался долго размышлять, но тут же вскочил. Ну, почему он у них всегда в чем-нибудь виноват? Не сказал об угрозах Панти, значит, струсил. Сказал бы о Пантиных угрозах, значит, тоже струсил — пожаловался!.. На них не угодишь! Ладно, ладно… Если оставили его одного, то он один и будет действовать! Идите, идите, идите в поход со своим хулиганом!.. А он, Герка, который вам не нужен, которого вы и за человека не считаете, докажет вам, кто тут главный! От кого ваш поход зависит!

Дождь как-то враз стремительно расшумелся, полил, полил, будто пошло одновременно два дождя…

Со смехом и повизгиваниями девочки вбежали во двор, не заметив, конечно, Герки, залезли на сеновал. За ними неторопливо, не обращая внимания на ливень, будто нехотя, с узлом в руке прошёл Пантя и тоже забрался на сеновал.

Ну, завтра они получат! Герка хотел разозлиться, рассвирепеть хотел, но в носу у него защипало от слез обиды, горькой и острой. Пусть Голгофа без Панти шагу ступить не может, пусть Пантя готов из-за неё человеку руки и уши оторвать, нос выдернуть готов, оба они длиннющие, оба ненормальные. Одна из дому сбежала, другого из дому выгнали… Но эта… эта… эта-то будто бы милая Людмила! Она-то чего в нём обнаружила? Почему, она его, Герку-то, гонит?! Ведь совсем недавно, пока тут длиннющих-то не было, она же к нему иначе относилась! Анализировать его хотела, комментировать, перевоспитывать…

Ещё ни разу в жизни не испытывал Герка такой наинесправедливейшей обиды, такого наиоскорбительнейшего унижения, такого издевательства…

А этот вреднющий дед? Чем он лучше их? Льёт проливной дождь, ночь, а он даже не поинтересуется, где его единственный внук! Какое возмутительное безобразие! Дождь лил и лил…

Промёрз уже Герка, но стоял на крыльце, дрожа от озноба и доносившегося с сеновала смеха… Выйдет дед внука единственного когда-нибудь искать или нет?.. И Герка решил вымокнуть, простудиться так, чтобы схватить самое разностороннее воспаление лёгких, ангинище какое-нибудь страшенное, чтобы дед виноват был перед ним и уже ни разика бы не осмелился ослушаться внука! Он встал под проливной, довольно холодный дождь, сразу промок насквозь и только тут заметил нечто невообразимое, потрясающе ужасное, отчего сердце резанула боль, а голова мгновенно закружилась: все окна в доме были темны!

А на сеновале хохотали…

Загрузка...