“И если бы я служил в том батальоне, я бы радовался и гордился. Но я не служу в том батальоне. Я всего лишь второразрядный полицейский, прикидывающийся третьеразрядным журналистом… ”
– Т ы, Боря, прекрати себя изводить, – сказал Вацек..
Он уже не в первый раз это сказал. Он шел за Полетаевым от
Никитских ворот. Шел и бубнил.
А Полетаев зачем-то вспоминал определение резонанса из школьного курса физики – что-то вроде резкого увеличения амплитуды колебаний при совпадении частоты внешних воздействий. С Полетаевым происходил явный резонанс, попросту говоря, несколько неприятностей одновременно.
Вацеку хотелось подбодрить приятеля и в то же время побыстрее от него отделаться. Вацек куда-то спешил.
Они шли по Тверскому, собирался дождик. Вацек озабоченно посмотрел на небо и поднял воротник плаща.
– Тебе надо перейти к Аландарову.
– Вацек, отстань…
– Почему сразу – отстань? – бодро сказал Вацек. – Забери свою тему и уходи к Аландарову. Он тебя со всей душой возьмет. Только для того, чтобы нагадить Штюрмеру, возьмет. И, кроме этого, у него сто резонов тебя взять. Ну хорошо, пусть не взять! Не цепляйся к словам! Ты в
Институте велик, Аландаров тоже велик… Почему при этих обстоятельствах двум благородным донам не договориться?
“Чего он за мной увязался? – досадливо подумал Полетаев.
– А на совете молчал… ”
Час назад на ученом совете Багатурия и Штюрмер насели на
Полетаева всерьез. Они часто топтали кого-нибудь, а сегодня насели на Полетаева. Не так чтобы по настоящему,
“ по-взрослому ” – все-таки Полетаев был наособь, за ним высилась фигура Кишкюнаса, очень значительная для
Института фигура. Штюрмер с Полетаевым вел себя осторожно.
Но Багатурия сегодня разговаривал нагловато. А Багатурия почти ничего не делал без распоряжения Штюрмера. И все это было плохим признаком – признаком того, что Полетаев перестал быть “ священной коровой ”.
– Ладно, Вацек, – сказал Полетаев. – Все хорошо. Класть я на них хотел. Успокойся.
На Пушкинской площади они пожали друг другу руки. Вацек остановил такси, грузно уселся, подбирая полы длинного плаща.
Полетаев спустился в подземный переход.
Машину утром забрала Вера.
Полетаев подумал, что можно было бы пройтись пешком до
Сретенки и побыть одному на полчаса больше.
“В прошлой жизни, – думал Полетаев, лавируя между прохожими, – я был страховой агент Лопес или контрабандист
Гомес… Я жил в Порт-о-Пренсе. Меня звали
Янаки-Ставраки-Папасатырос… Я жил в Касабланке и в
Маракеше…
А здесь я не жил… И сейчас не хочу под этим дождичком гнусным… ”
Короче говоря, Полетаеву не хотелось идти домой.
Это рано или поздно случается со многими женатыми мужиками, случается по-разному, а что до Полетаева – так это был просто “ коньяк с легендой ”.
“Итак, начнем, благословясь… ”
“Знаешь, – как-то сказала Верка, – я ведь никогда не ждала от тебя подвигов (ну не дура?). И достатка особого не ждала. Но ты бы как-то соответствовал своим первичным половым признакам, супруг… ”
Полетаев почти никогда с ней не спорил. Если спорил – то вполголоса, по вопросам бытовым и сиюминутным. Не нужны были Вере пресловутые гвозди, которые настоящий мужик вбивает в стену, и изысканные словеса ей не были нужны. А к постели она, кажется, остыла после тяжелой беременности и череды дочкиных младенческих болезней. Но какая-то заноза в голове у Веры была.
“Боря, есть законы природы. Можно эти законы толковать так, можно этак… Но игнорировать их смешно. Ну да, я не хрупкая, не блоковская, в койке не верещу… Однако есть вещи, без которых мужчине с женщиной не ужиться.
Понимаешь, надо, чтоб мужик чего-то очень хотел. Все деньги я заработаю сама. И черт с ней, с твоей карьерой…
Я хочу чувствовать твой темперамент. У моего мужчины должен быть характер ”.
А тут еще Катя, дочка… Первую, видимую пуповину пересекли в роддоме. Осталась невидимая. Катя чувствовала
Веру кожей, могла переговариваться с Верой малопонятными посторонним междометиями, движениями бровей. Когда Кате было девять лет, Полетаев случайно поймал дочкин скучающий взгляд и вздрогнул. Дочери не должны так смотреть на отцов. Дети вообще не должны так смотреть. Да это и не
Катя тогда взглянула на Полетаева, а Вера. Взглянула своими глазами и через ту чертову пуповину управляла мимикой Кати.
“ Беги ты оттуда… ” – грустно сказала мама.
Мама убежденно не любила Веру все годы полетаевского брака.
“У Рассела есть рассказ “Мы с моей тенью ”,- сказал Вацек.
– Помнишь? ”
Вацек с Полетаевым тогда сидели в пивной на Пречистенке.
(Холостой Вацек уже собирался, а женатый Полетаев все не спешил.) Он тогда огрызнулся и сказал Вацеку, чтобы тот не умничал – у Рассела толстухе с невостребованным пылом нужен был “ орел комнатный ”. Вере, кажется, требовался орел очевидный.
“ Ты не обижайся,- осторожно сказал Садовников, – может, она дура? ”
Может, и дура… Всякие бывают дуры. Бывают, наверное, и такие. И голоса она не повысит, и хороший вкус, и к
Заболоцкому у нее пристрастие настоящее, искреннее, не манерное, и все при ней. Но дура… Да, может быть.
“А что ты наплел про ранение? ” – деловито спросил Садовников.
“ Ничего ”.
“Совсем ничего? ”
“Совсем ”.
“ Не понимаю… Ты же лежал в Бурденко, Боря… В конце концов тебя дома не было две недели… Слушай, а она вообще знает, что ты занят в Управлении? ”
“Не знает ”.
“А вот это непорядок, – сухо сказал Садовников. – Совсем непорядок. Боря, есть правила… Порешай этот вопрос. Или я тебя отчислю ”.
“ Куда ты меня отчислишь? ” – тоскливо спросил Полетаев.
Он вошел в свою квартиру и прислушался – нет, дома никого не было. Повесил куртку, снял ботинки и прошел на кухню.
Включил телевизор и уже собирался сделать себе бутерброд с салями (Вера по утрам ела фруктовые салаты, Катя тоже, на его еду они смотрели, как на тарантула) и налить свежего пива в высокий прозрачный бокал. Чтобы бокал мгновенно запотел, а он, Полетаев, сделал большой глоток, а потом – глоток поменьше… Но тут он увидел, что у телефона помигивает красная кнопка, и включил автоответчик.
– Борис, – сказала Вера, – будь другом – забери Катюшу. Я не успеваю. Я еще позвоню.
Дочка занималась в театральной студии во Дворце молодежи на “Фрунзенской ”, репетиции у нее заканчивались в семь.
Полетаев посмотрел на часы – без четверти шесть. Он успеет выпить пива и съесть бутерброд.
“Как назывался тот фильм?.. “La totale”! Точно!.. Итак, я герой, а она думает, что я ватный. А на самом деле я герой. Герой, голова с дырой… И нога с дырой… ”
Фильм “La totale” они с Верой смотрели в кинотеатре “Спорт
” тринадцать, наверное, лет тому назад. Главный персонаж был штурмовиком “GIGN”. А жена думала, что он телефонист.
Полетаев с Садовниковым в то время были просто приятели. В кинотеатре “Спорт ” Полетаев с Верой съели водянистый пломбир в никелированных вазочках, в зале держались за руки и, поворачиваясь друг к другу, смеялись.
“Вацек зануда. Но романтик! Он всегда считал, что мэнээс с автоматом – это красиво и правильно. И Садовников тоже романтик. Служака, орел, но романтик. Этот считает, что ранения в бедро и касательное в шею (притом, что второе, кажется, от своих) для интеллигента в четвертом поколении, для меня то есть, тоже нормальны и входят в профессию…
Ох, не люблю я романтиков… “ Романтика, романтика – нехитрая грамматика… ” Никогда не стал бы рассчитывать на романтика. Романтика начинается с хороших книг и горящих глаз, а кончается тем, что убивают самых лучших. И в “Берте ” тогда тоже – куда ни плюнь, попадешь в романтика. Сто шестьдесят романтиков: филфак, журфак, физтех. Альпинисты, каэспэшники, салат в головах – дон
Румата, Роберт Джордан, “ свободные люди в свободной стране ”, “…да поможет нам меч, ибо щит нам уже не поможет… ”. Всякое такое… Половину положили тогда в
Очакове… Городецкий вывозил на вертолетах все, что от
“Берты ” осталось, трупы тоже вывозил. Кто теперь разберет, почему так получилось? Перемирие и тишина, но вдруг тяжелый, совсем, как в первые месяцы, бой в Очакове.
Курсанты, таманцы, чуть ли не морская пехота… Все вперемешку. А ведь уже есть приказ Штаба на отход и расформирование, но в “Берте ” об этом ничего не знают. И армия присягнула парламенту, армейцев отзывают за Садовое кольцо, но таманцы тоже ничего не знают. Все знают, а они не знают!.. Городецкий тоже был романтик. Рассудочный романтик. Он не поверил заверениям штабистов, он прямо на заседании Штаба вытребовал три вертолета и бросился в
Очаково к своему батальону. А батальон уже перемололи в труху… А после – та мутная история с самим Городецким: по всей Москве перемирие и тишина, но вдруг рейд на
Щербаковке обстрелял “ уазик ” со Славой Городецким, и
Слава умер в двадцать девятой больнице. Где тут, скажите, место романтике? ”
По результатам переговоров в Тушине Слава и трое взводных из “Бер ты ” – а “Берта ” была видным батальоном, заслуг за
“Бертой ” было много – должны были войти в серьезную парламентскую комиссию. Комиссия та должна была заняться выяснением всяких интересных вопросов: с чего это вдруг у больших армейцев шале в Завидове, куда уходил семтекс со складов московского округа, как так получилось, что в “ тихом ” районе, где много детских летних лагерей и где, по негласной договоренности, не воевали, были разгромлены и сожжены со всей, естественно, документацией и “ винчестерами ” три, непонятно чьих, таможенных терминала?..
“В моей бездарной стране кровавая мерзость стала тоскливо привыч ной… ” – так говорил Славка Городецкий…
И еще много чего та комиссия должна была узнать. Может, все совпадение? Только говенное какое-то совпадение…
Полетаев положил в карман сигареты и вышел из квартиры. Он спустился по лестнице, прошел через двор и, не торопясь, побрел к Сухаревке. Заморосило, и Полетаев до подбородка поднял “ молнию ” летной кожанки. Вера изредка напоминала ему: купи зонт. Полетаев туманно отвечал: “Руки должны быть свободны… ”
Он подумал, что придется подождать в необъятном вестибюле, пока Катя выйдет. Однажды он зашел в раздевалку, чтобы поторопить Катю. Ни одна из бесштанных пигалиц на него внимания не обратила. А Катя спустя полчаса, уже в метро, затвердела личиком и выговорила ему: это никакая не раздевалка, это грим-уборная, туда нельзя входить, когда хочешь, пусть ты сто раз папа, но это ты ей, Кате, папа, остальным-то ты не папа! Он только развел руками и с тех пор терпеливо ждал в вестибюле.
“Или мои пули… В бедро и в шею. Ну козлы же… Жирные, самодовольные козлы! Приперлись во Внуково – жопастые, уверенные… Прямо из-за стола. Торжество у них, ихнее гэбэшное торжество. Аж восемьдесят пять лет чеке. Юбилей.
Празднуют юбилей чеки… Может, они и холокост празднуют?.. Рыцари, мать их, без страха и укропа…
Отодвинули Садовникова – сами станем командовать, знаем, как… Накомандовали, мрази ”.
Он еще представил, как Катя притворится, что не заметила протянутой ей руки, когда они пойдут к метро. Прежде
Полетаев, не глядя, отводил руку, и Катина ладошка сразу оказывалась в его ладони.
“Что на репетиции? ” – спросит Полетаев.
А Катя возьмет да ответит: “Долго рассказывать ”.
Хоть ты ее лупи после этого.
Это она так ему однажды сказала: “Хоть ты меня лупи! ”
А он ее шлепнул-то раза два за всю ее жизнь.
А во Внукове он мог договориться. Еще не начал, но мог.
Уже чувствовал, что тут можно договориться. Хотя опекаемые – они уже по-настоящему испугались – бились в истерике, то и дело начинали орать, по десятому разу обыскивать. Но они еще не тронули никого, только избили двух грузчиков и толстухе в коричневом пальто, которая стала выть и визжать, досталась затрещина. Но они не стреляли. Они уложили заложников на пол и орали на
Полетаева. Старика в дождевике и молодого парня в джинсовой куртке они убили, когда начался штурм. А пока они столпились вокруг Полетаева. Они надеялись договорить ся – он же видел. Вдруг ему просигналили “ домой ”, и сразу же заработали стрелки – суматошно, часто…
Раздражаться он не умел (Вера считала, что ленился). Да и нелепо было раздражаться, когда Катя отвечала: “Долго рассказывать… ” или “А тебе зачем?.. ”. Это ведь не дочка так говорила, а Вера. Вера на расстоянии тем же мистическим образом управляла Катиным языком, Катиной мимикой. А Полетаев, должно быть, и вправду был ленив.
Может быть, даже именно на это его свойство Вера много лет назад и поймалась. Но она себе в этом отчета не отдавала, она вообще представить себе не могла, что могут существовать явления и свойства людей, ей непонятные.
Тогда же, много лет назад, юный Полетаев любил говорить юному Садовникову: “Человечество любит тех, кто любит человечество! ”
“Ого! Какой ты умный! ” – восхищенно отвечал Садовников.
Садовников в ту пору словесной гимнастики чурался, он ее и после не очень-то жаловал. Он оканчивал училище погранвойск и ценил всякую минуту яркого незамысловатого бытия. В нечастые увольнения спешил успеть ВСЕ. Пойти в театр, переспать с женщиной – красивой, нежной, интеллигентной, верной (нужное подчеркнуть), выпить с душой под вкусную еду и сыграть в шахматы с Борей
Полетаевым, человеком хорошим, хоть и штатским.
Юный Полетаев добродушно посмеивался:
Терпеть я штатских не могу и называю их шпаками.
И даже бабушка моя их бьет по морде башмаками.
Зато военных я люблю – они такие, право, хваты,
Что даже бабушка моя пошла охотно бы в солдаты!
“ Нет, ты все-таки мудришь… ” – благодушно отвечал
Садовников и влек Полетаева к порокам.
А у Полетаева было такое спасительное свойство – он не очень интересовался теми, кто не интересовался им.
Свойство уберегло его от нервических любовей. Влюблялся, это было, но стоило барышне выказать пренебрежение -
Полетаев терял интерес. Бывало, расстраивался, мрачнел, бывало – чуть ли не неделю… Но вскоре жизнелюбиво возвращался к бытию – к коньячку и “ философии ” с Геной
Сергеевым, к коньячку и Галичу с Сеней Пряжниковым, к водочке и шахматам с Садовниковым, к барышне попокладистее… Капризницы удивлялись, отдельные оборачивались через плечико, обиженно звали, иные сами бежали трусцой…
Когда он впервые увидел Веру, в его жизни еще ничего не было. Ни Института, ни Управления. Но был уже Темка
Белов, щенок, трепло, филфаковская звезда. Был уже этакий
“Арзамас ” – Вовка Никоненко и Сеня Пряжников (Господа
Почти Доктора), был Мишка Дорохов, инженер-химик, он еще не написал свою “Памяти Савла ”, но уже написал много стихов, была Мишкина комната на Полянке, где Генка пел
Мишкины песенки…
Мишкина комната была отделена от всей остальной коммуналки тем, что в нее вела дверь с черной лестницы. Так что Мишка был как бы сам по себе.
А Веру – Веру вообще тогда привел к Мишке Тема. Тема уже
ДВЕ НЕДЕЛИ клеил эту стройную, холодную шатенку – сроки для тогдашнего Темы абсолютно недопустимые. И был готов на все – на дуэль, на богословский диспут, спасать детей из пожара, плясать вприсядку, вышивать гладью. Он тогда наобещал Вере ареопаг интеллектуалов, чтение серебряновекцев, виолончель и сухое вино.
Какое там сухое вино…
Сенька принес восемь бутылок “Варцихе ”. Сам Мишка городил одну скабрезность на другую. Едва Пашка Фельдмаршал возник со своей виолончелью – на него рыкнули и погнали чистить картошку. А пока он чистил, Никон, дуралей, подпив, написал на Пашкином инструменте (слава тебе, Господи, не маркером, а Галкиной помадой): “Гварнери дель Джезу
Инкорпорейтед. Please! No Stairway To Heaven! ”
И никаких стихов Вере в тот вечер не обломилось, а получила она куплетики: “Мы ехали в трамвае, сосали эскимо и палочки бросали в открытое окно… ” Еще была вкусная беспонтовая закуска (картофель с укропом, Сенькин шпиг, дорогущие малосольные огурцы с Черемушкинского рынка, селедка с луком кружочками) и еще вот это Мишкино особенное:
… Пройдем досмотры и отчалим
К иным местам и временам,
Напишем письма, отскучаем,
Привыкнем к запахам и снам,
Мы сможем, выдержим, сумеем -
Усердно, постоянно, днесь…
И лишь тогда уразумеем:
Здесь все останется, как есть.
Здесь будут вьюги, будут мчаться
Такси, как призраки карет,
Здесь будет осенью качаться
Лес на Николиной Горе.
Здесь все продолжится, продлится -
Зимою, осенью, весной.
Все те же ливни будут литься
На Пироговку и Страстной…
Потом были чай с мармеладом и палящее танго – такое, после которого все присутствовавшие юноши должны были, как порядочные люди, не медля жениться на присутствовавших барышнях… Это Галка Пасечникова принесла свои пластинки.
Ее “ папуля ” резидентствовал в Аргентине, и Галка кормила компанию “ латино ” – и кухней, и музыкой, и наукой жарко любить в по-стели.
Но, как бы то ни было, едва Вера вошла в Мишкину комнату
(Тема галантно и несколько беспокойно поддерживал ее за локоть), студиозусы стали ухаживать наперебой, стали приглашать на танец. Ей это нравилось. Ей все тогда понравилось. Картошка с укропом, коньяк, которого она прежде не пила.
Нинка Зильберман даже заобижалась: как же, она прима, а тут – вот-те нате, хрен в томате…
Ярче всех витийствовал Тема. А Полетаев в тот вечер сидел тихонько в Мишкином кресле, стеснялся.
У Темы с Верой вполне мог завязаться роман, но Вера случайно уличила Тему в какой-то мимолетной сугубо плотской связи и по причине старомодной взыскательности резко отставила. А Полетаев все стеснялся. Достеснялся до того, что Вера сочла его высокомерным и обратила, принцесса, внимание. И разглядела как следует. Она влюбилась. А уж он-то был готов…
Вера рассмотрела, что Полетаев умен, добр и немелочен,
Полетаев радостно узнал, что принцесса заботлива и домовита… Они, черт побери, поженились.
Возле Рождественского бульвара Полетаев остановил такси.
“Подловил ”,- как говорила Катя.
Когда он бывал с Катей, то такси старался не останавливать. Объяснял, что такси – изредка допустимое излишество. Если Катю встречал после студии Полетаев, то они ехали домой на метро. Когда встречала Вера – на машине. Вера почти всегда брала машину – она раньше уходила.
Итак, папа – метро. Мама – машина.
Папа зимой носил серое пальто реглан. Летом, осенью и весной – летную кожаную куртку. Пятью сантиметрами выше правого кармана куртка была грубо и прочно заштопана.
(Туда однажды угодили две пули, пээмовский калибр. Это
Эдик-Покер, разгильдяй, со своей форс-группой чистил
Нижнюю Масловку. Пастор лежал в госпитале с пневмонией, и вместо Пастора Городецкий отдал Эдику Полетаева. Эдик шел, говорил в рацию, закомандовался, увлекся, а из-за угла сберкассы вышел армейский рейд с “Кедрами ” на изготовку.
Полетаев успел повалить Эдика за обугленный остов “
Москвича ”, но в него попали, и от страшного, ломающего удара в подреберье он больше минуты не мог дышать… Под кожанкой был кевлар, Эдик перед выходом Полетаева проверил, как рядового необученного, и велел поддеть жилетку…)
Мама выглядела хорошо. Мм-да… Сдержанно. Чего уж там – дорого. Джинсы мама не носила. Носила брючные костюмы.
Когда приходила пора показать человечеству ноги – Вера надевала юбки, и человечество говорило: “ Ах! ”
Папа покуривал и похмыкивал. Мама тонко улыбалась, вполголоса иронизировала. Папа был непонятно кто, занимался словесным, неосязаемым. Мама была популярный и дорогой стоматолог.
Катя не очень понимала, что такое “ стоматолог ”, но уже хорошо понимала, что такое август в Ницце, льстивые улыбки солидных дядь, маленькая школа с оранжереей и бассейном и
Новый год в Цермате.
Папа мог до полудня курить в своем кабинете, ему не дарили бордовых роз.
“Ты устал, Боря…” – говорил Садовников и был официально участлив.
“ Уже столько лет ничего хорошего… ” – сокрушенно говорила мама.
Возле Дворца молодежи Полетаев вышел из машины и купил в киоске сигарет. До окончания Катиной репетиции оставалось почти полчаса. Полетаев было собрался походить по садику
Мандельштама, но заморосило. Он стал оглядываться, увидел белое пластиковое кафе без названия – только надписи “
Кока-Кола ” и “ Кафе ”. Поднялся по ступенькам, покрытым пористой резиной, и вошел. Тут славно пахло – жареными сосисками, поп-корном и кофе. Уютно пахло. Полетаеву сразу захотелось тут побыть, съесть жареную сосиску с горчицей и чили, выпить коньяку, тут наверняка наливали коньяк.
– Что закажете? – “men behind the counter” спросил так, будто ждал, что Полетаев от двери пожелает “Дом Периньон ” пятьдесят шестого года и цыган.
– Коньяк, пожалуйста, – сказал Полетаев. – Двойной, пожалуйста…
Катя, конечно, учует. Ну и ладно.
“А когда-то я радостно просыпался… Теперь тяжело засыпаю и раздраженно просыпаюсь. В августе вот только все было по-другому… А может, это все московская погода? Так ленинградская еще хуже… Нет, погода как погода. Почти сорок лет прожил при этой погоде. Интересно, что бы Тема сказал о моем сумеречном состоянии… У Темы всегда наготове формулировочка ”.
Полетаев присел к стойке, закурил и стал вдруг вспоминать своего старинного друга Тему Белова.
Темка – живчик, невысокий, худощавый брюнет, в юности отчаянный мастер подраться, в “Берте ” был “ безопасником
”. Та еще должность, между прочим… К “ безопасникам ” в батальонах часто относились, как когда-то к особистам, и на боевые они редко ходили. А по совести сказать – нельзя, в общем, было им ходить на боевые. Если брали, то тяжко им приходилось. Но Тема ходил со всеми наравне. И сидел потом со всеми наравне. Кто-то из батальонных то время вспоминал, как юность огневую. Только не Тема.
“Купились мы на это дерьмо, – мрачно сказал Полетаеву Тема лет через пять. – Не надо нам было… Без толку. Опять убили лучших. И кругом все та же мерзость ”.
Еще он говорил, когда напивался: “И если бы я служил в том батальоне, я бы радовался и гордился. Но я не служу в том батальоне… ”
Но это он зря так говорил.
А иногда Полетаеву казалось, что Тема больше других горюет по уби тым – по Пастору, по Славке Городецкому, по Перцу, по всем.
“… А где мы шли, там град свинца, и смерть, и дело дрянь… ”
Полетаев сделал глоток и подумал: а с чего это ушлый, тертый Тема так легко ушел из Института? Да, на него жали.
Концепция его сектора, мягко говоря, не совпадала с позицией Управления (кстати сказать, когда Тема уходил, в
Управлении и директорате вообще не приветствовались
КОНЦЕПЦИИ – “…умные нам не надобны, надобны верные…
”). И что? Да плевать Тема на это хотел. Клал он на них всех с прибором. Как-то это не по-Теминому получи лось – тихо уволиться. Вот если бы с ожесточенной подковерной борьбой, со звенящим скандалом в финале – тогда по-Теминому. Несколько месяцев они с Мартой прожили в Ленинграде, на Галерной, в квартире Теминого старшего брата Додика. Тема написал работу с названием “Обыватель второго поколения ”. По всей видимости, это была хорошая работа. Сережа Радлов помог опубликовать ее в Германии.
Под “Обывателя” же Тема получил стипендию в штутгартском университете, год они с Мартой жили в Штутгарте. Потом
Марта стала директором корпункта “ Время и мир ”, Тема стал работать под ее началом (что тоже совершенно не по-Теминому). Потом у Темы был тур вальса с Управлением.
Тема об этом периоде в своей жизни распространяться не любит, но друзья догадывались, что Управление почему-то вывело его из резерва и отправило работать “ в поле ”.
Впрочем, на Управление Тема работал недолго. Теперь он негромко трудится в небольшой квартире на улице кардинала
Лемуана. По утрам отводит дочку в детский сад, во второй половине дня забирает, вечерами читает ей “Евгения Онегина
”, Корчака и “ Винни-Пуха ”. И он определенно не “ постарел-помягчал-растолстел ”, нет, тут что-то другое.
Тема, чертяка, не скис, идеалы юности (ах, как они просятся в кавычки, эти ИДЕАЛЫ ЮНОСТИ!) не растерял.
Счастлив, по всему видно, что счастлив. Но отмалчивается, ни с кем секретом не делится.
“Вы тут в отчизне помешались на смысле бытия, идиоты! ” – объявил Конрой.
Они с Валькой прилетели из Милуоки на похороны Валькиного отчима.
Конрой рассказал, что полгода назад жил в Париже две недели, часто и подолгу проводил время с Темой и Мартой.
Во второй день симпозиума Конрой прочитал свой доклад, а чужие доклады слушать не стал: “ Они дураки все, тундра…
Чего их слушать? Только время терять… Читал я весь фуфел, что они насочиняли… ”
Еще Конрой рассказал, как они – Конрой, Тема, Марта,
Марта-малень кая – уехали в Нант, после в Рошфор-сюр-Мер и утонули там в божоле. Через пять дней, впрочем, Марта железной рукой вернула Тему к “ ноутбуку ” на улице кардинала Лемуана.
“Вы тут все психуете, бараны, все неуловимого Джо ловите… Ах, нерв бытия… Ватными прослыть боитесь, в бюргеры угодить боитесь! – ругался Конрой. – А Темка не боится. Он жизнь похавал, дерево посадил, дочка у него растет, милая и умная. А вам, баранам (имелись в виду
Полетаев, Вацек и Гаривас), пора уразуметь, что если у человека совесть есть, если семью любит и кормит, интеллектуальный ценз держит, то не станет он бюргером!
Хоть ты режь его! А у себя воровать нельзя, аскеты гребаные! У себя воровать – это у детей своих воровать…
Русский интеллигент любит человечество и прекрасное будущее… А надо любить свою семью и свои понедельник, вторник, среду и так далее! Ясно вам? Так вот Темка эту фишку просек. А помалкивает оттого, что боится воду расплескать, оттого что время наверстывает! ”
Потом Конрой выпил еще немного и стал откровенно грубить.
“Вы тут охерели от сверхзадач (говоря по совести, упрекать присутствовавших – людей не первой молодости, со вкусом выпивавших и любивших приключения тела, – в чрезмерной сосредоточенности на сверхзадачах было просто несправедливо), согоршочники! Вы охерели от своей нескончаемой ностальгии!.. Ах, ну как же: “Вот я вновь посетил эту местность любви, полуостров заводов, парадиз мастерских и аркадию фабрик ”! А с чего вы все взяли, что надо постоянно оглядываться назад на эти мифы, на руины?
Кто вам сказал, что надо подтверждать свою состоятельность грустными констатациями прожитого? ”
Тут, конечно, Конроя укротили, накидали ему по чавке, он перекурил и остыл.
Вся эта грубость на Полетаева, Гариваса и Вацека особого впечатления не производила. Был Конрой хороший парень, и был он щенок. Попросту говоря, он был моложе и толком о них ничего не знал, даже о своем закадычном друге Вацеке.
Конрой глубоко уважал Тему, но и о нем тоже ничего не знал
– Конрой был из другого возрастного эшелона. Так что вольно ему было хамить.
А что до “ нескончаемой ностальгии ” – да, было и осталось. Наверное, чаще нужного вспоминали Гурзуф осенью семьдесят восьмого, Темины пылкие статьи в девяностых, похороны Сени Пряжникова, Чегет и Чимбулак, “ пятницы ” у
Мишки Дорохова на Полянке. Но в отчизне, где от века так мало незыблемого, где так мало привычного, уютного, где сегодня – стихочтения в Политехническом, древняя дача в
Удельной, физфаковские стройотряды, ура! хорошо!! правильно!!! А завтра – неправильно! сто тысяч лет без права упоминания! Где пятиэтажки от Кушки до Воркуты, хоть ты умри от тоски по вековым кленам на бульваре, – в данной отчизне иначе не получалось! Потому и захлебывались, как колодезной водой, потому и боготворили -
… В ярко-красном кашне и в плаще, в подворотнях, парадных
Ты стоишь на виду, на мосту, возле лет безвозвратных,
Прижимая к лицу недопитый стакан лимонада.
И ревет позади дорогая труба комбината…
Штурмовой отдел Управления назвали “Берта ”. Как тот батальон. Кишкюнас говорил, что собирались назвать “Бета ” , но вставили “ р ”. Сам Кишкюнас, поди, и вставил. Что ж, правильно. После того как Кишкюнас стал замдиректора по оперработе, он пригласил Полетаева на загадочную должность
“ экстремального аналитика ” или “ внештатного конфликтолога ” – Полетаев в отчетах фигурировал то так, то этак.
Сережа Кишкюнас, “ наш человек в Гаване ”, был на связи у
Темы всю войну. Тема во время фильтрации не отдал ни одного из своих “ доброжелателей ”. В Управлении было много тех, кто сочувствовал муниципальным батальонам.
Отчасти поэтому после фильтрации и амнистии не обижали “ батальонных ” и не шерстили “ управленцев ”.
А Полетаева Кишкюнас заметил тогда, в ноябре. Когда уже все заканчивалось. Война выдохлась. Штаб подписал соглашение с Минобороны, муниципальные батальоны разоружались, армейцы отходили за Кольцевую дорогу.
Пустили метро, в дома стали давать газ. Но еще возникали истеричные перестрелки между батальонными и муниципальными героями (слово “ герой ” к тому времени стало повсеместно ругательным), армейцы взяли моду мочалить бэтээрами дорогие машины, а “ батальонные ” под шумок деловито расстреливали московских гангстеров.
На Зубовской передовую группу “ Берты ” встретил плотный огонь. Тут они сами были виноваты – шли гуляючи. Последние дни было совсем спокойно, они подраспустились, чуть ли не стреляли сигареты у армейцев.
Костя Бурый был легко ранен, а Пастор и Миля убиты. По всему их встретила полурота, расположились грамотно, на углу Пречистенки, в библиотеке мединститута и на верхних этажах пресс-центра МИДа.
“Берта ” быстро “ рассыпалась ”, взводные стали по очереди докладываться. Эдик чертыхался, долго смотрел в бинокль, отмечал огневые точки. Они налетели на неугомонных – с косынками на лицах, в футболках, на предплечьях – татуировки… В “Берте ” осатанели после
Очакова и гибели Городецкого, и битки не смущали никого.
За последний год частых уличных боев в “ Берте ” всему научились. И битков уже накрошили достаточно – и с татуировками, и без татуировок.
Бурый перевязался сам, отталкивая санинструктора, рыкнул – стрелки бросились по окрестным крышам. Люди Вацека растащили два миномета, Эдик-Покер с остренькими глазами и потным лбом что-то частил в рацию, это значило, что его форс-группы сейчас бегут дворами по трое-четверо. Полетаев сидел на бордюре за штабной машиной, курил и гонял вверх-вниз “ молнию ” на летной куртке.
Тут с Темой (Тема заменял погибшего Городецкого) связались из Штаба.
“Слышь!.. Слышь, ты! – орал Тема в “ Мотороллу ”.- Мне чо, целоваться с ними?! Пастору голову снесли! Я тут как на подносе! Все, короче, сейчас начну! И поддержку мне!.. ”
Но на Тему тоже наорали, Теме, массаракш и массаракш, велели ни хрена не воевать, утрясти как угодно, потому, что сейчас в Кузьминках очень сложно. “Ты чо, Белов – герой? Потяни часок, их отзовут, часок только потяни! ”
И Тема послал Полетаева договариваться. Дали вверх три очереди трассерами (“ поговорим? ”), и Полетаев пошел через Зубовскую. И только Кишкюнас знал (а он все на свете знал), что, когда Полетаев, напряженно сопя, подошел к перевернутому автобусу – встретили его майор и два сержанта. Они нехорошо глядели. По майору было видно, как он говорунов сионистов и смутьянов ненавидит. А уж у бойцов просто пропечатано было на лбах: “ этоестьнашпоследнийирешительныйбой ”. И тогда Полетаев принял озабоченный вид, шагнул вперед и спросил:
“Мужики… Мужики, где тут у вас поссать?.. А? Сил нет… ”
Это был гол. Уголки губ чуть дернулись вверх, стволы чуть качнулись вниз. Где-то на небеси ударил колокол, кто-то высший перевесил полетаевскую бирку на другой крючок.
Полетаев показал свой талант.
С майором они потом час лаялись, за грудки друг друга таскали, сержанты то брови сводили, то ржали, но зато весь этот час никто ни в кого не стрелял. А когда Тема, беспокоясь, уже на армейской волне стал спрашивать, как там его герой, Полетаев и майор, чугунно пьяные, сидя на асфальте, привалившись к колесу бэтээра, докурили и окончательно решили, что подразделение майора Андросова отойдет к Смоленке, получит подтверждение и выдвинется к
Кольцу. А батальон “Берта ” соберет свою хурду-мурду, отзовет форс-группы, того дурака, что на четвертом этаже бликует, тоже отзовет и уйдет за Крымский мост.
Прошло несколько лет, все вернулось на круги своя. Профи стали возвращаться – с дач, из посольств, из резерва.
Кишкюнас приехал на черном лимузине в Институт, вежливо отстранил перепуганного Штюрмера и прошел в сектор к
Полетаеву. Сначала, конечно, он завел разговор, полный околичностей и воспоминаний. Полетаев вежливо поднимал брови.
Потом Кишкюнас разложил веером фотографии: Полетаев на заседании Штаба, Полетаев возле перевернутого автобуса на
Зубовской, Полетаев с Городецким.
Кишкюнас настойчиво втолковывал: “Я же не предлагаю вам,
Борис, бегать по крышам с наганом, зажатым в потной руке!
Много в вашей жизни было случаев, когда никто не может, а вы можете? Так вот это – тот самый случай ”.
А накануне еще Вера, может быть, глянула на Полетаева “ особенно ”… Словом, Кишкюнас Полетаева уговорил.
В кафе то и дело открывались двери, входили люди – выпить рюмку, что-нибудь съесть, укрыться от дождя. Двое мужиков порознь потягивали коньяк. Пятеро студентов громко разговаривали – раздражало! Полетаев взглянул на часы.
“Еще пять минут, – подумал он. – Катя подождет. Да она и не выходит вовремя. Еще пять минут, и еще одна рюмка ”.
Студенты громко засмеялись – Полетаев поморщился. Он не любил отроков и отроковиц, не любил любого вида буршей, не любил громкой речи и чужих детей.
“А вот, к примеру, сунься я за советом к Гаривасу – что бы он сказал?
Я бы ему: “Вовка, I am sad and tired, мне очень нужно, чтобы мироздание меня приободрило… Жена – хрен с ней, но, кажется, у меня дочка протекает между пальцами…
Хреновые дела, Вовка… ” А Гаривас: “ В чем, собственно, дело? Почему надо с тобой нянькаться? Потому, что ты женат на стерве? А что, ты первый человек, женатый на стерве? Надевай кепку и уходи. И не хрен печально садить коньяк на фоне осеннего дождя…””
Так сказал бы Гаривас.
Гаривас – это Гаривас. Нужно денег, нужно дельного совета, нужно прикрыть короткими очередями – пожалуйста. А за сочувственными соплями – будьте любезны, в другую кассу…
Тут Полетаев негромко рассмеялся – вспомнил, как восемь лет назад Гаривас подытожил сомнения младшего Бравермана.
Старший, Гарик, в этой жизни не суетился, он был активный хирург, ему хватало страстей по месту службы. А Павлик, младшой, метался, как курица по проезжей части. Однажды
Павлик получил письмо из американского посольства – сообщали, что он вошел в квоту. Может паковаться.
А Пашка-то уже позабыл, как за год до этого, поддавшись тогдашнему психозу, заполнял анкеты. Они все тогда очень веселились, помогая Пашке их заполнять. Ну то, что у Пашки пятая группа инвалидности, то, что его семья подвергалась преследованиям в течение всей советской власти, – это понятно… Кстати, так и было – с преследованиями в семье был полный порядок… Для убедительности они приложили к комплекту документов полароидный снимок: Пашкина дверь, а на ней жирно намалевано: “ЖИДЫ – ВОН!” Эта же надпись для верности была продублирована на английском…
За прошедший год между тем издательство “Московский рабочий ” издало и переиздало “ Прогулки с Баневым ”,
Пашкино детище, любимое и лелеянное
(а потом еще и “Книжный сад ” издал “ Прогулки ”). И дела у Пашки шли прекрасно. Но, получив письмо с Новинского бульвара, жизнерадостный Пашка впал в меланхолию. Он так накрутил себя за считанные недели, что дилемма “ ехать – не ехать ” встала по своей значимости для него самого и, по его разумению, для всей национальной культуры вровень со “ что делать? ” и “ кто виноват? ”.
И вот однажды, в конце июня, Ванька, Гаривас, Полетаев и
Пашка ехали в Ленинград на поезде “ЭР -200”. Ехал, собственно, Иван, ехал к своей невесте Женьке, а остальные увязались за ним под обаяние белых ночей и Пашкин аванс в
“Неве ”.
Итак, они съели прекрасную солянку, жаркое в горшочках, выпили две бутылки “Варцихе ” и курили в тамбуре. Тут
Пашка завел свою бодягу: “ Ехать – не ехать ”. Скорбел лицом и канючил: “Кто я буду там?.. А с другой стороны – кто я здесь? ” Пашкиным друзьям это нытье осточертело до крайности. Они уже были согласны на все – на то, чтобы
Пашка уехал, на то, чтобы Пашка никогда никуда не уезжал, на то, чтобы Пашка поселился в деревне и воспел соху, на то, чтобы Пашка поселился на улице Архипова и воспел Сион, они были согласны на все, лишь бы Пашка заткнулся.
“Вот что, Бравик, – сказал Гаривас (и все притихли, надеясь на Гариваса и предвкушая конец нытью). – Вот что, брат… Не зуди. Люди уезжают потому, что несчастливы здесь и рассчитывают стать счастливыми там. Остальное – чешуя”.
И Пашка не обиделся, пожал плечами, разулыбался.
Впоследствии два раза подолгу жил в Америке и дважды там издавался.
“Мне бы знак какой… – думал Полетаев. – Знамение. Ну малость такую можно мне? А дальше я сам – твердо и спокойно ”.
Он допил свой коньяк и распечатал жевательную резинку.
Хотя Катя все равно учует коньяк.
Полетаев скривился.
“Вообще это перебор… Зарабатывает меньше мамы, старая кожанка, и к вечеру – пьяненький… Это перебор ”.
И еще он подумал: “У меня свои привычки – так и у Верки свои привычки! Мне удобна моя глухая оборона, а Верке – ее полупрезрение-полуирония. Это ей необходимо. Ей мало ее очевидной состоятельности. Ей нужно, чтобы рядышком был я, ватный и некарьерный. Она просто любит иногда меня за это… Черт! Но почему с такой яркой женщиной мне так серо и тошно?.. Равномерно серо и тошно много лет. Только редкие светлые периоды… Человечество любит тех, кто любит человечество. И я не мазохист. Я тогда потому так к
Верке потянулся, что у нее глаза горели, что она ноготь сломала, когда на мне рубашку расстегивала… Наша с ней жизнь – какая-то серая муть. Вот пробыли бы мы на Итаке на неделю больше, я бы вынырнул из этой мути окончательно ”.
Он встал, погасил сигарету и вышел из кафе.
“Дела я запустил – дальше некуда. Но это ничего. Чем хуже
– тем лучше… ”
И еще одно спасительное свойство имелось у Полетаева – он поднимался из нокдаунов. Когда становилось совсем плохо, он зверел. Второе дыхание. Он и сейчас на него рассчитывал. Впервые такое произошло с ним десять лет назад, когда он делал соискательскую работу о Белле. Он мог получить (получил в итоге) штатное место в Институте, необходимо было пройти конкурс. Но более штатного места его тогда интересовало мнение Веры, Темы Белова и Марты – они много ждали от него, это было очень приятно, это обязывало. И Полетаев за месяц сделал прекрасную работу.
Сначала по “Глазами клоуна ”, потом по “ Хлебу ранних лет
”. Но “ Маккинтош ” у них с Верой был один на двоих,
Полетаев до поры не хотел, чтобы Вера читала, и работал на дискете, идиот. И, когда оставался один абзац, заглючил дисковод, и дискета оказалась затертой. До сдачи работы оставалось трое суток. Ни необходимых утилит под рукой, ни должной сноровки, а главное – времени у Полетаева не было.
Вот тогда-то он понял, что такое отчаяние. Все, над чем он пылко и профессионально трудился месяц, оказалось стерто, счищено, перемешано, как салат.
Тогда он впервые ОЗВЕРЕЛ. Он упросил Штюрмера перенести аттестацию на неделю. За неделю Полетаев написал две новых работы. Они ничем не уступали затертым.
“Я всегда виноват перед Веркой. Надежд не оправдал, темперамент не тот… А ее между тем никто на аркане не тащил… ”
В его жизни не было женщины желаннее. Он много лет любил
Веру и теперь любит. Но вот жизнь и работа так сложились, что пришлось хорошо насмотреться на настоящее. Много лет назад он быстро научился правильно оценивать людей и явления. И свою жену он тоже научился правильно оценивать.
У нее тонкие запястья, морщинки на животе, темные соски, легкие каштановые волосы – на солнце они пахнут миндалем… В начале второго она приходит на кухню попить воды, кутаясь в толстый фиолетовый халат, недовольно щурясь от света настольной лампы. Хочется шагнуть от стола с машинкой, от институтского занудства, от свар дурацких, никчемных, хочется взять ее, глупую, колючую, на руки, отнести в постель, попоить, гладить по голове, пока не уснет…
Можно прожить без нее. Так, чтобы она – сама по себе, а он
– сам по себе. Но Катя-то – их кусочек… Катя угловатая, несклепистая… Ее нужно держать за руку, оберегать от простуд, от шпаны, от этой сучьей жизни.
“ А из Института пора уходить. Все. Достаточно Института.
Там мне уже не место… ”
Управление создавало Институт свободной прессы для того, чтобы прекратить или умерить то, что тогда называлось “ свободной прессой ”. В то время в явлении “ свободная пресса ” было все что угодно, кроме умения, настоящего знания языка и традиций свободной прессы. Потому возник
Институт. Возник, сослужил свою службу обществу и культуре, перебродил, выдохся, пованивал и портил перо молодежи. Когда-то высокую репутацию Института создавали светлые и талантливые люди, они ведали секторами и отделами, курировали направления, жанры и персонально издания. Направления от этого приобретали цивилизованный облик, а издания – стиль. Потом первое поколение завсекторами стало уходить. К тому было много причин, а главная – ясли пора было прикрывать. А способным людям пора было заниматься собственно журналистикой, публицистикой, политическим анализом, социологией, литературной критикой et cetera. И они уходили один за другим. Белов – в Управление, “ в поле ”, затем во “Время и мир ”, Фриц Горчаков – вслед за Темой. Лаврова – на филфак, Гаривас – в “Монитор ”, позже – во “Время и мир
”. Салимон – в “Золотой век ”, Голованивская – в “Power”.
Кто куда. И это правильно…
“ Боря, тебе пора валить, – сказал Тема. – Тебе пора валить, у тебя уши зарастают, Боря. Это уже не Институт, это Госкомстат, Потребкооперация, “Кому за сорок ”…
Пора, Борис ”.
И многие звали К СЕБЕ. Звал Гаривас, звал Тема, звал
Радлов. Но Полетаев скрипел в Институте. Потому, что и
Тема, и Володя Гаривас, и Генка Сергеев – все они в свое время уходили не К ДРУЗЬЯМ. Они уходили в никуда, а потом уже создавали направления, журналы и издательства. Верка изредка об этом тоже заговаривала. Но она имела в виду что-то другое. И, когда в полетаевском кабинетике звучало зубодробительное слово “ престиж ”, Полетаев вежливо отвечал, что ему нужно поработать.
И вот, после того как Полетаев согласился на предложение
Кишкюнаса, умение договариваться стало его professional skill. Он не очень-то поверил разговорам о своем таланте, но Кишкюнасу верил. И еще он помнил, как Тема горько говорил: “…и если бы я служил в том батальоне… ” Он помнил еще, как Бурый, приехав к нему домой после лагеря и амнистии, сказал: “Над нами легко посмеяться… Особенно если в тебя никогда не стреляли. Но до войны мы так жили все… неопределенно. А в “Берте ” помнишь, как было? Там
– чужие, здесь – свои. И ничего лучше этого быть не может. “ Берта
” – самое прекрасное, что было в нашей жизни. Мы всегда будем мечтать о том, чтобы вернуться в “Берту ”, Боря. И не произноси при мне слово “ романтики ”. И слова “ идеалисты ” тоже не произноси. Лучше вспомни то время, когда яйцеголовые брали быдло к ногтю… ”
Договаривались и до него, эта практика существовала всегда и везде. Договаривались в YAMAM, в GSG-9, даже (хоть это громко отрицалось) изредка – в Sayeret М at^Kal. И в отчизне, разумеется. Но по телефону или по рации. В
Управлении считалось, что опекаемые относятся к захваченному закрытому пространству, как к крепости, единственному убежищу. Считалось, что любой парламентер – потенциальный заложник.
“ Саня, это профанация, так нельзя,- говорил Садовникову
Полетаев. – Ваши психологи – дармоеды. Какой там к едреной фене психопортрет по телефону? Нельзя в душу вломиться по телефону. Объясни начальникам. Эти… Они рискуют, когда меня впускают. Но они потому и впускают, что я рискую…
Никаких телефонов. Глаза в глаза… Сам знаешь, как бывает
– все эти ваши “Набаты ” -шмабаты… Психологи ваши, прости Господи… Все равно потом пальба… А штабы эти – местный главный мент, местный главный чекист, ни хера не понимают, щеки надувают, всего боятся…”
“А чего ты МЕНЯ уговариваешь? – раздражался Садовников. -
Меня нечего уговаривать. Пиши служебную записку. Знаешь, как пишутся служебные записки? Начальников можно убить только статистикой. Только сухой, значит, цифирью можно их, сук, впечатлить… Вот, скажем, через год я положу на стол – от бесконтактных переговоров вот такие результаты, а от экстремального аналитика геноссе Полетаева совсем другие результаты… Вот тогда будет наглядно. Работай,
Борис ”.
Полетаеву никогда не звонили – за ним приезжали. Кишкюнас сразу обговорил, что никаких тревожных звонков не будет.
Если Полетаев не хочет работать в графике – дежурить, оставлять свои координаты, носить в кармане биппер или телефон, то за ним будут приезжать.
“Берта ” обкладывала предмет ухаживаний. Стрелки разбирали цели, штурмовики курили кучками, внештатники где-то разыскивали родственников опекаемых, вожди стратегировали в штабной машине. Если опекаемые вообще склонны были беседовать, то после долгих препирательств с ними начинал работать Полетаев. Его отправляли договариваться.
“Давай, Боря,- ритуально говорил Садовников. – Иди торгуйся”.
Полетаев шел договариваться. Иногда это удавалось. Иногда его не допускали. Реже он не мог договориться.
Возвращался к передовому посту и на расспросы Садовникова отвечал: “ Охеревшие морды ”. Или: “ Они себя похоронили
”. Шел к штабной машине, расписывался в журнале, уезжал, а
“Берта ” штурмовала. Бойцы подолгу подползали, умащивались, “ накапливались ”. Потом вышибали окна и двери, с бешеными матюгами, под специальную пальбу, под взрывы “ слепилок ” вваливались, спускались на тросах. В учебных фильмах все получалось картинно и ладно. Когда работали – совсем не картинно. Как в настоящем киокушинкае
– быстро, непонятно, некрасиво, очень больно.
Дважды штурм начинался до того, как Полетаев возвращался к передовому посту. На шее, чуть выше ключицы, ему крепили пластырем ларингофон. Если Полетаев говорил: “Это неразумно! ” – “Берта ” штурмовала. “Это неразумно! ” означало, что Полетаева сейчас станут убивать и говорить больше не о чем.
Однажды Садовников негромко и недовольно спросил
Полетаева, почему тот уезжает, не дождавшись занавеса: “
Нехорошо, Боря… Мужики косятся…”
“ Да кончай! – отмахнулся Полетаев. – Это же не футбол. Я стрельбы наелся”.
Если и косились, то быстро перестали. Все-таки Полетаев стал любимцем. Талисманом. Он много раз себя показал.
Ходил в своей знаменитой кожанке, грузно, ссутулясь, приволакивая правую ногу. Ходил к самолетам, к супермаркетам, к вагонам, по битому стеклу, огибая мертвых милиционеров и убитых случайных прохожих, горящие машины, подныривая под пластиковые бело-красные ленты “danger!”, ходил в кевларе под кожанкой, само собой без всякого личного стрелкового оружия, с ларингофоном над ключицей.
Господин экстремальный аналитик.
Герой.
Уже через несколько недель он понял, что здесь все запущено, все неправильно.
Садовников умствований не терпел, агрессивно спрашивал:
“Что не так? Докладную! Четко излагай – что не так? ”
“А то не так, – резко отвечал Полетаев, – что все плохо! ”
“В смысле?! ”
“ Пожалуйста… Снимайте их, когда можно, дайте мне их лица крупно! Получите мимику – уже что-то. Уже есть, что обдумать. Ты вообще слышал про физиогномику? Мне будет проще, когда я туда пойду, понимаешь? Если я буду знать, что вон тот блондин меланхолик, а вон тот брюнет писался до призывного возраста, я буду знать хоть что-то, как посмотреть, что сказать в первую минуту… Это в доступных тебе образах… Много еще чего можно. Можно сделать шаблон информашки – я тебе и составлю. Где родился, где женился, какие отметки в школе – это несложно поднять на любого, установили личность, запросили данные, и все мне… И не должен я быть у тебя один, понимаешь ты? У тебя аналитиков должно быть в половину от числа штурмовиков! ”
И еще Полетаев не выносил седых, красномордых барбосов старой закалки. На планерках он рассказывал полковникам и подполковникам о копинг-стратегиях, забывал, где он, перед кем, пространно цитировал Даниэля Дэна и Фишера, метал бисер, провел натужный семинар по методикам Юри. Как об стену горох… Это было просто смешно. Барбосы звенели орденами, скрипели портупеями, солидно говорили:
“Товарищи, консультант, наверное, на сегодня свободен?.. ”
Полетаев махал рукой и спускался в буфет. И там уже, ухватив за пуговицу Обручева, Садовникова или Самвела, талдычил азы конфликтологии.
“ Господи, – зло и горько говорил Полетаев Садовникову, – ты можешь понять, что хлопот будет меньше, затрат будет меньше, людей в конце концов меньше поляжет, если ты пригласишь несколько человек с психфака?.. Только не к дармоедам, не к телефонистам твоим, а ко мне. Под мое непосредственное начало. Чтобы они быстро думали, пока я стану тереть с охеревшими… И еще несколько человек из других мест. Я сам тебе скажу – кого… Диму Демченко надо сюда, он декан на психфаке… Кошкину надо, она долбанутая на всю голову, но у нее есть фантазия… Твою мать,
Слава! Какое, милые, у нас тысячелетие на дворе? ”
Да что там Садовников, что там барбосы… Если даже майор
Обручев, Андрюха, игнорировал Полетаева в его, полетаевском, профессиональном качестве. Вне отдела – пожалуйста. Вне отдела Андрюха чудесно к нему относился.
Выпивал с ним, пулю расписывал, учил играть на ударной установке. Хороший парень Борька Полетаев, но штатский.
Андрюха три года назад простажировался на базе “ Сайерет
Маткал ”, в хорошо всем известной пустыне Негев. Из той пустыни, помимо прочего полезного, он вывез эпидермофитию стоп и яростную уверенность в том, что штурм должен возглавлять старшой, а все остальное от лукавого. В отношении опекаемых Андрюха имел мнение частное, четкое и лаконичное, как штык: “Рвать в куски! ” Тамошние люди, их трудовая биография, история взаимоотношений страны с соседями – все это произвело на цельного Андрюху сильное впечатление.
“Рвать! – убежденно говорил Андрюха. – И чтоб впереди – старшой… ”
Но то была специфическая, так сказать, национальная позиция, Андрюха лишь озвучил ее в родных пенатах.
Руководство Управления придерживалось иной позиции.
“У аидов своя кухня и свой геморрой, – вразумляло Андрюху руководство. – У нас свой… ”
В ТОЙ “Берте ”, может быть, хромала дисциплина, зато там хорошо и быстро соображали.
По окончании СЛУЖБЫ Полетаев возвращался к “ чередованию согласных у Рабиндраната Тагора ”. В Институте прессы
Полетаев начальствовал над сектором “Берн ”, изучал влияние германской классической беллетристики на швейцарскую публицистику. Почтенное занятие…
Как полагается приличному журналисту, он писал книги.
Закончив одну, начинал другую – всего было готово три.
Сборник рассказов, пространная повесть и шесть эссе, объединенных условным названием “ Лекции на набережной
Трудов и Дней ”. Когда-то он объявил себя продолжателем дела Миши Дорохова. Теперь-то Мишку забыли, а восемь лет назад он был в моде, когда вышла его “Памяти Савла ”.
Мишка проинтерпретировал раннехристианские коллизии как игру разведки Рима и контрразведки Иудеи. Полетаев в том же ключе стал разрабатывать деяния апостолов – получалось очень складно. Покойный Сорокин, а позже Кишкюнас предлагали Полетаеву публикации через фонды Управления.
Но Полетаев отказывался – застенчиво и гордо. Он вяло проталкивал те же публикации через директорат Института.
Директорат плевать хотел на полетаевские апокрифы, он самим-то Полетаевым был сыт по самые уши. Впрочем, это только шло на пользу трудам Полетаева. Он шлифовал, оттачивал, находил все новые исторические и геополитические подтверждения. Но и конца этому видно не было.
“Ну ладно. А у меня-то что не слава Богу? ”
Полетаев вернулся в стекляшку возле “Фрунзенской ”. Он вздрогнул и недоуменно поглядел на обожженный палец – сигарета дотлела. Полетаев тихо ругнулся, лизнул маленький красный ожог и глотнул коньяка. Потом он посмотрел на часы: пора было идти. Но никуда не пошел, а еще раз глотнул и закурил новую сигарету.
“ А то у меня не слава Богу, что именно теперь, этой скучной осенью, мне нужен знак. Знамение. Одобрительное похлопывание по плечу: ты хорош, есть связь времен, дочь подрастет и поумнеет, твоя любовь – не мимо, трудись, преумножай меру вселенского добра… Но ведь нет этого знамения! Нет, черт побери! А я мнительный, вялый, я хочу знамения!..”
Обручев говорил ему: “Ты, Борька, мудришь. Книжный ты, братан, чересчур… Вот я солдатиков видел – у них гимнастерки от вшей шевелились. Они голодали… Язвы на ногах… Командиры их по морде били. А они бы за командиров сдохли. Потому, что командиры их в смерть просто так не гнали. Думали головой командиры, как правильно воевать. Ты давай иди в народ, Борька. Поучись у тех солдатиков простоте бытия. А то у одних суп жидкий, у других – жемчуг мелкий. Ты при мне не рефлексируй, а то я шибко раздражаюсь… ”
“За эти годы я был определенно счастлив трижды… Первый раз – когда Верка меня полюбила и это показала… ”
Он еще раз глотнул, поморщился, потер уголки глаз и с тоской, с давней нудной болью представил себе тогдашнюю
Веру – как она, сдержанная, изысканная принцесса, задыхаясь от нетерпения, расстегивала на нем рубашку, как тонкими прохладными пальцами гладила его по щекам, как что-то сбивчиво говорила и плакала ему в шею, а он, потрясенный, лежал на просторной тахте, в Мишкиной комнате, обнимал Веркины ломкие голые плечи и ошеломленно глядел в потолок – там клубились желтые и розовые волны…
“Второй раз – пять лет назад, когда Верка увезла Катюшу в
Данию, а я делал ремонт. То есть ремонт делали спецы, я изредка инспектировал, а сам жил в Темкиной квартире.
Белов уже ссучился, запродался Управлению, он был “ в поле
”, в Монтрё. А я написал “Обаяние книжной Европы ” – ах, как написал!
И все там было на месте, и цитатки – одна к одной.
Марта цокала языком. Гаривас говорил: “ Ну, что?
Нормально… Я вообще люблю все профессиональное… ”
С четырех я, поддатый, писал. После восьми, хорошо вдетый, украшал виньетками. К одиннадцати, пьянющий, выдумывал самое сочное и делал все грамматические и пунктуационные ошибки. Утром, светлый, отоспавшийся, убирал ненужное.
СУШИЛ. После полудня – “Арбатское полусухое ” или
“Мукузани ” – наводил блеск и глянец.
Третий раз – когда обошлось во Внукове… ”
“Ты по крайней мере можешь мне сказать, в чем дело? ” – спросил Полетаев.
“Одна пуля, кажется, наша, – виновато сказал Садовников. -
В четверг – разбор полетов. Приходи ”.
“Ты чего?.. Ты это!.. Ты не вздумай еще виноватого найти!
– вскипел Полетаев. – Одна пуля или не одна!.. Я тебя не об этом спрашиваю! ”
По холлу хирургического отделения, где они сидели на красной жесткой банкетке, похаживали сухонькие отставные полковники в байковых халатах, Полетаев вытянул ногу и морщился – ему только что сделали перевязку, под марлевой наклейкой на бедре ныло и зудело.
Слава Садовников медленно крутил пуговицу накрахмаленного белого халата.
“Боря, это эксцесс. Ты сам это понимаешь. Не заставляй меня оправдываться”.
“Все было нормально. Все было, как всегда. Почему стали штурмовать? Я понимаю, что эксцесс… Но я был внутри, а вы начали. Что случилось? Что за дерьмо? Откуда взялось это дерьмо? ”
“ Из муниципалитета ”,- злорадно сказал Садовников.
“Что? ”
“ Команду штурмовать дал Каретников. Через мою голову. Я в это время разводил стрелков ”.
“Что за чушь? Он же знал, что твой сотрудник в терминале!
Или не знал? ”
“Знал… А ты знаешь, как Управление гнется сейчас перед муниципалитетом? Газеты читаешь? ”
“Слава, при чем тут газеты?.. ”
“ Позавчера в Москве закончился саммит европейских городских муниципалитетов, – скучным голосом сказал
Садовников. – О захвате во Внукове стало известно во время заключительного заседания. Каретникову позвонили и сказали, что вся Европа будет внимательно наблюдать за тем, как в Москве умеют управляться с террором. И еще ему велели показательно не оставить в живых никого. И начинать сию минуту. Он был датый, его вытащили из-за стола… Что за праздник был – ты знаешь. Он приехал с Кобуловым и
Радько. Велел штурмовать. Ты был в терминале, я разводил стрелков… ”
“ А Самвел? ”
“Самвел был на капэ. Со вчерашнего дня Самвел переведен в резерв. По приказу того же Каретникова ”.
“Он что… возражал? ”
“То есть он так возражал, что, говорят, каретниковская личка выбрасывала его с капэ ”.
“Вот скотство… ”
Садовников осторожно положил на диванчик рядом с
Полетаевым полиэтиленовый пакет с мандаринами и сказал:
“ Единственное, что нас извиняет… отчасти… Шли не столько тех валить – сколько тебя вынимать ”.
Полетаев одобрительно хмыкнул и с удовольствием вспомнил, как Петя Черников с раскатистым грохотом выбил алюминиевую фрамугу, два раза выстрелил в голову тому гаду, который затягивал на шее Полетаева металлический тросик, и, усыпанный мелким стеклом, метнулся к Полетаеву. Сверху по фалам скользнули трое, среди них – Обручев, его лицо под “ сферой ” было перекошено, он что-то кричал… Повалил дым, защипало глаза, по ушам ударили трескучие выстрелы…
Затем были “ хлопушка ” и две “ слепилки ” – Полетаев перестал видеть и слышать. Он почувствовал сильный толчок в бедро, потом обожгло шею. Петя повалил Полетаева на пол и лежал на нем те секунды, что “Берта ” добивала опекаемых.
“Все равно скотство… ” – угрюмо сказал Полетаев.
“… Я-то уже думал, что все, каюк. И доволен потом был до крайности, что жить остался. Это теперь я такой остроумный. А там самое время было менять подштанники экстремальному аналитику.
А почему, собственно, “ трижды ”? Четырежды… Четырежды, господа хорошие. В четвертый раз – этим летом, на Итаке ”.
Приближался отпуск – и у Веры приближался, и Полетаеву
Садовников сказал: “Короче, или ты идешь в отпуск, или наша санчасть оформит тебе инвалидность – я позабочусь… ”
Что в отпуск уходить пора, Полетаев понял после того, как пришел на работу, бегло провел в секторе планерку, присел за свой стол, закурил, потом сунул сигарету за ухо и стал просматривать “ Внутренний бюллетень ”. За ухом потом долго саднило, напоминая о том, что в отпуск надо уходить вовремя.
Верка за месяц стала говорить про Минорку. Это Казаряны хвалили Минорку. Одного того, что хвалили Казаряны, было достаточно, чтобы Полетаев никогда не ступил на берег
Минорки, острова живописного и дорогого. Полетаев на дух не переносил бойкую мажорную чету Казарянов. И тут Гаривас сказал ему: “Боря, я два года подряд бывал на Итаке.
Боря, там хорошо, покойно, там бессонница, Гомер, тугие паруса, не ломай голову. Хочешь островной Греции, хочешь мира в душе и неба над головой – вот тебе Итака… ”
Полетаев объявил:
“Итака – то, что надо, так сказал Гаривас, мы проведем отпуск на Итаке. Я по крайней мере. Извини, милая. Решено ”.
“И моя обожаемая сучка поджала губы… Но глядела неравнодушно – как же: папа показал характер… Даже давала с душой две ночи. И не то постанывала, не то поскуливала… Странное дело – ни моя терпимость, ни моя отходчивость у Верки удовольствия не вызывают. А мои редкие “ топ ногой ” нравятся! Вижу, что нравятся!”
В середине августа они улетели на Итаку. За неделю до этого Полетаев стал рассказывать Кате про Одиссея,
Телемака, Пенелопу, Агамемнона и всю компанию. Он принес книжку “Легенды и мифы Древней Греции ”. Когда он сам был ребенком, такая книжка встречалась в каждом интеллигентном доме. Как синий двенадцатитомник Марка Твена, восьмитомник
Джека Лондона и оранжевый шеститомник Майн Рида.
Теперь, кроме как на Итаку, мадемуазель никуда не желала
(одноклассник нахваливал Майами, но если разобраться – а мадемуазель умела разбираться,- то что такое Майами? Та же Минорка, говорят по-английски, и все дороже).
Они прилетели на Керкиру рано утром, казалось, что “ Боинг
” садится прямо в воду – взлетно-посадочная полоса лежала посреди озера. В аэропорту Полетаев взял такси до порта, они проехали через маленький серо-зеленый Корфу-таун, и через час Полетаев с Верой стояли на палубе, Катя спала в шезлонге.
Старый форт Керкиры медленно отдалялся в голубом дизельном выхлопе катера. По палубе сновали чернявые стюарды, гомонили немцы. Немцев было много. Их везде было много.
“Слушай, чего их так много везде? – спросила Вера, ухмыляясь. – Ты ничего не слышал, может, они все-таки выиграли вторую мировую? ”
Море и небо – вскоре вокруг были только море и небо.
“Mare…” – медленно сказал Полетаев.
“Что? ” – не поняла Вера.
“”Cras ingens iterabimus aequor…” – Полетаев улыбнулся жене. – ”Завтра мы снова выйдем в огромное море… ”
Гораций. Или Овидий ”.
Вера благодушно улыбнулась в ответ. В “duty-free”, пятью часами раньше, Полетаев купил ей флакон “Соня Рикель ” и поцеловал в щеку.
“Узо, – сказал Полетаев стюарду. И добавил: – Паракало… ”
Он всегда находил особое удовольствие в том, чтобы виртуозно пользоваться несколькими местными фразами весь отпуск. Мог объясниться с барменом, портье, дорожной полицией. С энтузиазмом пил местное: текилу, кюммель, араку, кальвадос.
Матовое, со льдом узо оказалось омерзительным (больше
Полетаев к не му не прикасался, пил виски).
Стюард правильно понял гримасу, улыбнулся и доверительно предложил что-то. Полетаев кивнул и сказал: “Эвхаристо…
” Стюард вскоре вернулся, подал Вере двойной “ бьянко ноу айс ”, а Полетаеву на три пальца водки.
“Они со всеми говорят по-немецки, а с тобой на своем, – сказала Вера. – Ты со всеми умеешь договориться”.
Полетаев подумал: “Только не с тобой ”.
“… Верка, милая, в быту я легкий… Посуду за собой мою… – шептал на ухо Вере Полетаев (августовским вечером в Нескучном саду). – Но у меня ни кола, ни двора. И работа у меня с приветом. Я, извиняюсь за выражение, филолог… ”
“Ты, извиняюсь за выражение, дурачок, – жарко говорила ему в шею Вера и ерошила его волосы. – Бог с ним, с бытом. Мы разберемся. Главное – психологический климат… Ты что, боишься меня замуж позвать? Не бойся… Борька, я тебя люблю… ”
Потом прошло несколько лет, подрастала Катя. Вера была всегда занята, в высшей степени иронична и взыскательна.
Все это вкупе, может быть, уберегло Полетаева (ой ли?) от ее измен. Потом Полетаев перестал показывать Вере свои статьи, хорошие, надо сказать, статьи. Потом она перестала интересоваться его статьями.
Полетаев был не из громких, не из искрометных. Пока в
Институте верховодили Тема с присными, о Полетаеве ЗНАЛИ.
Тема и Марта двигали Полетаева, его эссе, комментарии.
Полетаева часто публиковали, даже цитировали. После того как Штюрмер и Багатурия выжили Тему из Института,
Полетаева отодвинули, публиковали только во внутренних бюллетенях и изредка – рефераты.
Он же просиживал вечерами над интерпретациями деяний апостолов, Вера поглядывала недоуменно и недовольно.
“Вот черт! Для меня любое море – это как Крым! ” – сказал
Полетаев.
Он глотнул из никелированной, в зеленой коже, фляжки и передал ее Вере. Верка тоже глотнула.
“И для меня… Еще давай накатим… ”
Вера стояла на палубе босиком, туфли она аккуратно поставила на скамью. Отводила рукой легкую челку и щурилась от бликов.
Бело-голубой катер мощно взрезал Ионическое море. Палуба глухо и тихо гудела под ногами. Вера села на скамью,
Полетаев – к ее ногам, она притянула его за плечи и положила теплые пальцы ему на лоб. Полетаев вздохнул, умостил затылок на Вериных коленях, накатил из фляжки и, не глядя, протянул фляжку жене.
Вот из-за таких редких минут он до сих пор не развелся.
“Твой Гаривас понимает толк в море, – сказала Вера (и
Полетаев заревновал – не к живому, во плоти, Гаривасу, а к упомянутой на этой палубе фигуре, к тому, кто заслужил
Веркино одобрение ввиду правильного понимания моря).- Он талантливый человек. Помнишь “ Путешествие… ”, Боря?”
Гаривас не бывал у Полетаевых. Но Вера встречала его в
Домжуре и на редакционных вечеринках. Пять лет назад, когда Гаривас еще не был главным редактором, в очень модном в ту пору альманахе “Большой город ” вышло его “
Путешествие в Крым ”. Под оригинальнейшим псевдонимом
“Петров ”.
Гаривас написал “ Путешествие… ” и того раньше, но, кажется, стеснялся его, говорил, что это любительство, фуфло, что это из категории “ как я провел лето ”.
… Путешествие в Крым – обращение к давним страницам.
Мы же рвемся вернуться – вслепую, в свой миф, на авось…
Вот и классик скорбел: угадало в России родиться.
Довелось… Ну так что? Не ему одному довелось…
Вера погладила Полетаева по щеке и неуверенно припомнила:
– Зазывающий гуд донесется с туманного рейда.
Се – трехпалубный в Бургас… А мы все – стихи, имена…
Мы вершим променад с рыжим другом пархатого Рейна.
С нами некто Василий Джин-Виски вершит променад…
Тут Полетаева охватил восторг, он сделал несколько больших глотков, в животе стало горячо. Он вытащил из заднего кармана сплющенную пачку сигарет, закурил, поймал Веркину ладонь и нежно поцеловал.
“… Господи… Море… палуба гудит, Верка не собачится
… Много ли мне надо?.. ”
Дважды подходил стюард, приносил “ Джек Дэниэлс ”
Полетаеву и “ бьянко ” Вере. Немчура на соседней скамье перешептывалась и округляла глаза. Будь ее, немчуры, воля
– так она прямо на катере лишила бы пьющую русскую пару родительских прав на спящую в шезлонге Катю.
Полетаев с Верой дочитали “Путешествие… ”, потом в полном согла сии начали “Большую элегию Джону Дону ”, но застряли то ли на “ булыжни ках, торцах, решетках, тумбах… ”, то ли на “ кленах, соснах, грабах, пихтах, елях… ”.
Ну и чем все это могло закончиться?
Они встали, бросили по беспечному взгляду на Катю и суетливо ушли в каюту, где недавно оставили сумки.
Он стал раздевать Верку еще до того, как открыл дверь. Они нетвердо вошли, не расцепляясь, натыкаясь на углы и кресла. Полетаев крепко взял Веру за бедра, прижал – она шумно дышала, то царапалась, то сильно обнимала, глаза ее были полуприкрыты, губы стали сухие и горячие. Он целовал
Верку в шею, потом стащил с нее через голову платье и целовал в соски, пока она жалобно не запросила: “ Ну что ж ты… ” Он положил ее, притихшую, вспотевшую, животом на столик… и уже непонятно потом было, кто там кого измотал…
Когда они приплыли на Итаку, и катер, почихивая соляром, пришвартовался, солнце уже садилось в море. В маленьком порту было людно, по пирсам расхаживали смуглые седые мужчины в шортах. Полетаев отчаянно проголодался, а поесть все не получалось. То до порта оставались считанные минуты, то надо было тащить сумки к микроавтобусу, то в толпе высадившихся на пирс туристов пропадал гид с табличкой отеля – нужно было отыскивать гида. А рядом, рукой подать, Полетаев приметил три таверны, оттуда пахло едой, вкусной, горячей, здешней едой. Полетаев было двинулся на запахи, но сдержанно заворчали немцы – хотели побыстрее попасть в отель. Полетаев стал широко улыбаться, попытался уговорить.
Но Вера сказала: “ Боря, окстись, с кем ты споришь? В отеле их ждет оплаченный ужин. А здесь нужен кэш. Боши,
Боря… Они же удавятся…”
Полетаев вполголоса выматерился, припомнил Марну, Курск и
Сталинград, потом метнулся в сторону и купил своим по сандвичу. Но он уже наслаждался. Он ходил по теплым гладким плитам, между сваями пирса шипели волны, из таверны неслась музыка, мужской голос, изнывая, пел: “Паме гиа ипно Катерина, паме но лаксу ме зои… ” Потом микроавтобус долго петлял по узкой дороге, Катя вяло капризничала, Полетаев прикладывался к фляжке. В отель приехали в полубеспамятстве. Юноша в белом кительке вкатил в номер тележку с сумками и стал торжественно рассказывать, как включать кондиционер и открывать балконную дверь. Полетаев остановил его на полуслове, дал два доллара и сказал: “Все, друг, спасибо, вали… ”
Им достался бело-коричневый номер. Выбеленные стены и потолок, темные, с претензией, столик, комод и кресла, деревянные жалюзи, пол из полированного известняка, два высоких глиняных светильника и белые полотняные занавеси.
Только бар был как бар. Обычный маленький холодильник.
Вера быстро уложила Катю, что-то нашептывая ей сквозь полусонные маловнятные капризы, устало разделась сама, пошатываясь, прошла в ванную, вернулась, легла и, блаженно постанывая, завернулась в простыню.
“Будешь трахать – не буди… ” – попросила она.
И через секунду крепко спала.
А Полетаеву уже было жаль любой минуты на этом острове, он держался из последних сил, но налил еще на палец виски, вышел на квадратный балкон, увитый лозой, под ногами тихо поскрипывали половицы. Он послушал далекие гудки с моря, шорох деревьев, немецкое болботание соседей, выпил, выкурил сигарету, громко и нетрезво пожелал по-испански соседям доброй ночи и самых лучших вин, вернулся в номер, разделся, опрокинув пуф, и осторожно лег рядом с Верой.
“Овидий… Mare… Пенный всплеск… ”
Полетаев уснул.
До того, как Полетаев зашел в первую в своей жизни таверну в Пирее, еще до того, как он с удовольствием впервые торговался в серебряной лавке в Касабланке, еще до того, как в Антибе он проснулся от стука оконной створки, по которой хлестнул мистраль, – за много лет до всего этого он знал Крым, знал, как свою ладонь. Кто помнит это теперь
– сараюшечки и верандочки по трешке и по пятерке за койку, дворики под виноградом, дохленький душ?.. Зато правильно все понимали и принимали – в начале октября, когда начинало штормить и лить, стакан коньяка на ялтинской набережной был теплым праздником.
К тому же все они – Тема, Володя Гаривас, Саша Берг – были книжными людьми. Черта с два был бы им нужен Крым без
Волошина и Рыжего. “… Октябрь. Море поутру лежит щекой на волнорезе. Стручки акаций на ветру – как дождь на кровельном железе… ” Или: “Январь в Крыму. На черноморский брег зима приходит как бы для забавы. Не успевает удержаться снег на лезвиях и остриях агавы… ”
И на черта нужен был бы им Крым без фантомов трирем за ялтинским молом? Если бы они не чувствовали в “ Черном докторе ” привкус фалернского? Меганом и Караул-Аба были прекрасны, но чего они стоили без генуэзской крепости?..
Там, на севере, за ленинградским морвокзалом, за выборгской таможней, было, по слухам, окно в Европу – зарешеченное и оберегаемое. А на Фиоленте, в Херсонесе и
Гурзуфе горячо и пряно поддувало из окошка в Венецию,
Киклады и Левант.
А поскольку были молоды, так ездили туда не только меланхолическим октябрем – “…уехать к морю в несезон, помимо материальных выгод, имеет тот еще резон, что это – временный, но выход за скобки года… ”. Чего мудрить – когда были деньги, тогда и ездили. И в августе, и в июле – клеили киевских, харьковских, конечно же, московских девиц, жарили на ржавых листах мидии в Ай-Даниле, катались на серфах в Оленевке, покупали по трехе за канистру полуфабрикат новосветского шампанского и “ спивали ”: “И, значит, не будет толку от веры в себя да в Бога. И, значит, остались только – иллюзия и дорога… ”
Через пятнадцать лет Гаривас сказал Полетаеву (они вместе с Темой выпивали в баре, в ненаглядном Темином восемнадцатом аррондисмане): “Аскеза, конечно, дело хорошее… До известных пределов ”.
“Так что – блаженны нищие духом? ” – Полетаев хитро подмигнул Теме.
“Нищие духом – козлы и чмошники ”,- сердито ответил Тема.
“У тебя, Боря, кажется, дружба с Садовниковым, – сказал
Гаривас (Тема поморщился и кивнул Гаривасу – скажи, мол, ему, идиоту, меня-то он не слушает). – Это все хорошо, каждый воюет со скукой, как может. Ты, главное, помни, что
Слава – мужик боевой, обаятельный, все при нем… Однако
Славка – это… карьерный человек. Славка кто у нас?..
Полковник?.. А хочет быть генералом. И станет генералом.
Когда ты его продвижению к генеральству способст вуешь – это одно. А когда препятствуешь – совсем другое получается. А твои сомнения и метания Славке на хер не нужны. Они служат, они вояки. А ты… Ты из другого цеха ”.
Но наутро началось… И тон, и атмосфэра… “То сидишь не там, то свистишь не так… ” На какой-то невинный вопрос
Вера тут же ответила “ с интонацией ”.
Катя, едва проснувшись, запросилась в бассейн – Вера велела ей перестелить раскладную кроватку. Потому что плохо застелила, неаккуратно.
“Господи, воля твоя…- пробормотал Полетаев. – Ну что ты завелась? Ну горничная же сейчас придет… Все застелет ”.
Они спустились к завтраку, и Верин взгляд бежал впереди, как луч прожектора.
А в ресторане началось по-настоящему – бананы зелены, круассаны холодны, людей у кофейного автомата много…
Тогда Полетаев рассердился. Взбрыкнул.
“Отказ от пищи, невыход на работу ”.
Он отложил бутерброд с беконом и сказал: “Слышь, супруга, хорош. Рот прикрой… Да? ”
Верка от неожиданности облилась кофе.
Полетаев встал и добавил: “ Вы завтракайте… Я осмотрюсь ”.
Он спустился в холл.
(Такое Вера, как ни странно, всегда понимала, правильно и сразу.)
Полетаев прошел через прохладный холл с полом из красного гранита, с мебелью под “ грубую ” и “ старую ”, с киноафишами пятидесятых в темных деревянных рамах, между лотками с неправдоподобно красивыми морскими открытками, неправдоподобно дорогим серебром и салфеточками и оказался на площади перед отелем, под белесым солнцем, среди плотно-зеленых кипарисов и красных бархатных цветов на газонах.
А через двадцать минут он уже расспрашивал яркую полную брюнетку в “rent-a-car”. Девушка, осторожно улыбаясь, сказала ему, что лучшие пляжи – на севере острова и что, если он хочет ловить рыбу, то не надо нанимать лодку в порту, там дорого, пусть он лучше наймет “motoboat” в деревне Мораитика, это тоже на севере. А в порту его станут вынуждать купить блесны и оплачивать бензин отдельно. “Эвхаристо ”,- сказал Полетаев. “ Паракало ”, улыбнулась брюнетка.
Еще через десять минут он вывернул легкий и жесткий “ судзуки-самурай ” на шоссе и поехал по направлению к городу. Полетаев еще не знал, что будет там делать, но джип без верха так радостно ревел, за кипарисами, справа от шоссе, вспыхивало бликами море, навстречу жужжали стайки мотороллеров, солнце жгло лоб.
“Вот, пожалуйста, неотложное дело в городе – купить темные очки ”,- подумал Полетаев. Ему было светло и радостно.
Он въехал в городок, опасливо пробрался через бойкую толчею разнообразных малолитражек, мотоциклов и таких же, как у него, “ самураев ”. Пассивно, в общем потоке он сделал круг по площади со сквериком в центре (успел заметить посреди скверика три вросшие в газон мортиры и поясняющий обелиск рядом), увернулся от фаэтона, обвешанного воланами, колокольчиками и кистями, увидел просвет между “ копейкой ” (да нет же, не “ копейкой ”, а
“ фиатом ”!.. “Фиатом ” шестьдесят седьмого года, тем самым!) и “Renault-twingo” и юркнул в этот просвет.
Все… “Благороднейшее искусство парковки… ” Ключ из замка зажигания он не вытащил и нашел в этом некую приятность. Однако мимолетно подумал: “Только не надо к этому привыкать… Вот, скажем, оставляю я машину на
Пушкинской и этак вальяжно не вынимаю ключ… Ой! И где же вскоре мой автомобиль?.. Ой, нет автомобиля…”
Теперь он собирался выпить холодного пива, посидеть за столиком и посмотреть вокруг. И чувствовать, что здесь к его, Полетаева, гигантской стране не просто относятся так или этак, а о ее существовании почти ничего не знают.
Чувствовать это ему почему-то всегда было приятно. Его всегда радовало другое, ежедневное, житейское, никак не соотносимое с его жизнью чужое.
Полетаев немного прошелся по теплому, чистому, желтоватому, в выщерблинах, тротуару. Потом он, конечно, зашел в бар. Собственно, зашел он под тент и сел к стойке.
“Brendy, please”.
“Паракало… ”
“Косо пани? ”
Бармен показал три пальца – триста драхм. Полетаев выпил бренди и спросил бармена, с какого момента им, Полетаевым, начинает интересоваться полиция. Бармен поднял брови.
Полетаев кивнул на рюмку и показал руками, как он крутит руль.
“Oh! Driving and alchogol! – понял бармен и рассмеялся. С того момента, как вы въезжаете в патрульный автомобиль ”.
Полетаев допил бренди, поблагодарил бармена, спросил, где продают серебро (“Везде ”,- лаконично ответил бармен), и пошел дальше. Ювелирный квартал начался через десять шагов.
Полетаев, не торгуясь, купил красивый, необычный, зернистый могендовид для Гарика и два кольца с нормальным для здешних широт орнаментом Вере (размер Вериного безымянного пальца был размером его мизинца), себе он купил массивный браслет все того же орнамента.
“Белое ионическое серебро! ” – со значением сказал продавец.
Продавец пришел в ужас и несказанно огорчился, когда оказалось, что браслет великоват. Браслет унесли в глубь магазинчика, постучали там, позвякали, пошуршали, вынесли горячим и совершенно подходящим к запястью.
– Машину подловим? – спросил он Катю, когда они вышли на
Комсомольский проспект.
– Давай, – согласилась Катя.
Всего лишь однажды Полетаева прорвало. Да и то потому, что он хорошо наелся у Темы (это, понятное дело, случалось не
“ однажды ”, но, когда Полетаев увидел, как Марта обращается с Темой, пьяным вдребезги, когда он не разглядел, как ни разглядывал, на ее лице никакой брезгливости, никакого холодного терпения, ему стало грустно и обидно), и Вера была страдальчески вежлива.
“Ну чего тебе надо? – неожиданно для самого себя трезво сказал Полетаев. – Рекордсмена тебе надо, красавица? Ты ж когда-нибудь поумнеешь, помягчаешь, дура, тебе под бочок захочется… Что ж ты коллекционируешь мои проколы, супруга? ”
Вера поджала губы – грубости она не терпела. Полетаев махнул рукой и ушел спать в свой кабинет. Он вот так всегда махал рукой и недоговаривал. А надо было, наверное, надо было проораться. Может быть, даже врезать Верке разок. Но он всегда не договаривал и уходил к себе.
Вера качала головой, курила на кухне, Катя тихонько шла к ней, они начинали шушукаться, папа был зверь, так было много лет, и никаких надежд на то, что когда-нибудь будет иначе. Над столом в кабинете Полетаев сто тысяч лет тому назад приколол иголкой к обоям фотографию Кати. Ей на той фотографии было полтора месяца. Так с тех пор фотография и висела. Полетаев почему-то не вставил ее в рамку. Так и висела все эти годы на иголке. То есть первые два года фотография висела на Ордынке, в коммуналке, а потом, когда они переехали на Сретенку, Полетаев так же, иголкой, прикрепил ее в кабинете.
Когда Полетаев с Верой, а вскоре и с Катей жили на
Ордынке, у них была огромная комната с голландской печью.
Когда поздней осенью шалило отопление, они топили печь.
Забавное было время, Веру совсем не тяготила коммуналка.
И когда стирать приходилось в общей ванной, и когда пеленки и подгузники висели поперек их комнаты – не тяготила.
“Главное – психологический климат! ” – смеялась Вера.
В роддоме Катю завернули в два одеяла.
“Ленту давайте ”,- равнодушно сказала грузная пожилая медсестра.
“ Какую ленту? ” – не понял Полетаев.
“Красную… Или синюю… – сказала медсестра. – Ну ленту – перевязать… ”
Полетаев сообразил, что красивая лента нужна, чтобы перевязать конверт с Катей.
… Катя тогда еще не была Катей, ее так назвали только через неделю, Вера звала ее “ масечка ”…
У Полетаева не было никакой ленты, ни синей, ни красной. В машине он нашел скотч, и конверт с Катей перевязали скотчем.
Когда все они приехали на Ордынку, Полетаев вдруг испугался. Он представить не мог, что дитенок будет такой маленький, такой червячок. Дитенок совсем не мог жить без
Полетаева и Веры, он разевал синюшный ротик и даже не плакал, не кричал, а мявкал.
Вера немного пометалась, но что-то – кровь, генетическая память – ей сказало, что надо делать. У Веры быстро появился командный голос, она несколько раз коротко глянула на мужа и, видно, сообразила, что теперь она – главная. Полетаев еще пару недель побаивался купать и пеленать Катю. Что Катя – Катя, тоже решила Вера. Коротко и командно.
Вскоре Полетаев взял себя в руки, почувствовал свое счастье, научился всему – спать пунктиром, присыпать, смазывать, кормить, непрерывно стирать. Но тот, первый его испуг Вера увидела и запомнила.
“Another brick in a wall…”
Вечером Полетаев вернулся в отель. Вера была тише воды, ниже травы.
“ Вер, я взял машину, нечего тут сидеть, – сказал
Полетаев. – На севере, мне сказали, хорошие пляжи… Потом рыбалка… Катюш, рыбу ловить поедем? ”
Они долго ехали по узкому шоссе, обгоняя женщин, ведущих осликов с мешками и грудами хвороста на спинах. Они проезжали меж оливковых рощ, через пустые городки с розовыми и голубыми церквами, обгоняя допотопные пикапы с мегафонами – здесь так торговали овощами. Потом Полетаев сворачивал с шоссе на проселок, осторожно выруливал на песок, включал оба моста и ехал вдоль воды. Когда никого вокруг не оставалось – веснушчатых немок “ топлесс ”, дочерна загоревших английских студентов с высокими рюкзаками, таких же, как они, семей на “ самураях ” и “ витарах ”,- Полетаев останавливал машину и говорил:
“Давайте здесь, ребята… Идите в воду, а я быт создам… ”
Катя спрыгивала с заднего сиденья, бежала к воде, на ходу сбрасывая сандалии и футболку. Вера аккуратно снимала темные очки, стаскивала с ног кеды, приплясывая и чертыхаясь, шла по горячему песку к морю. Полетаев сдвигал на затылок армейскую панаму, подарок Гариваса, закуривал и еще некоторое время сидел в раскаленном “ самурае ”. Потом он тушил в пепельнице окурок, быстро раздевался, бросался в теплую стеклянно-прозрачную воду, возвращался к машине и создавал быт. У “ самурая ” был небольшой багажничек, туда вмещалась вся хурда-мурда. Тент, пенопластовая сумка-холодильник, ласты, надувной зеленый матрас.
Но первым делом Полетаев включал приемник “Филипс ” и ставил его на капот.
“Па ме гиа ипно Катерина, па ме гиа лаксу ме зои… ”
Полетаев вкручивал в песок желто-красный зонтик тента, стелил покрывало из отеля. На покрывало он бросал бутылку
“ Перье ”, Верину книжку, очки для плавания, маленькие деревянные шахматы, “Амбрэ соляр ”. Из пенопластовой сумки вынимал холодную, без наклейки, бутылку розового вина, одну из пяти. Молодое вино продавали вдоль шоссе. Полетаев сразу же отпивал половину, поправлял на голове панаму, садился на мокрый песок, опускал ноги в теплую воду
Ионического моря и смотрел на горизонт, где в ирреальной голубизне виделось лиловое, расплывчатое пятно Кефаллинии.
Здесь плавал Одиссей, жесткий, умный мужик, всегда знавший, чего он хочет, но и желавший странного. Здесь жили ионические племена, не подозревавшие, что они “ ионические ”. Люди с коричневой кожей, со спутанными выгоревшими бородами, в заскорузлых овчинах, с тусклым оружием из бронзы, на маленьких кораблях, пропахших рыбой, тухлой водой и прогорклым жиром, они ни черта не боялись и не подчинялись никому, они были рыбаки, торговцы, скотоложцы и пираты.
Полетаев доставал из нагрудного кармана сигарету, прихлебывал из бутылки и снова смотрел на горизонт. За спиной у него играла музыка: “… Па ме но лаксу ме зои, на вуме ро мера покино… ”
Он прекрасно помнил себя молоденького, помнил, как до двадцати пяти лет точно обреченно, окончательно ЗНАЛ, что нет другого мира, кроме того, где так вольно дышит человек. Нет и никогда не будет. И теперь, когда ему под сорок, он впитывал Корсику, Итаку, Португалию, как этот желтый крупный песок впитывал ленивую мелкую волну, – готовно и жадно. Поэтому он везде пил местное, поэтому злил Веру туземной музыкой.
Он влюбился в эту пустоту и прозрачность сразу. Вправо и влево расстилалась широкая полоса бледно-желтого песка, за спиной высился обрыв, поросший поверху сероватой сухой травой и низким кустарником. А перед Полетаевым лежало чистейшее, покойное Ионическое море.
Он допивал бутылку, вставал и вынимал из сумки-холодильника мясо. На берегу повсюду валялся плавник, прокаленный солнцем. Полетаев рыл неглубокую яму, валил туда деревяшки, бросал спичку – плавник мгновенно занимался огнем, вскоре была готова горка красных углей.
Полетаев заворачивал куски мяса в фольгу и палкой зарывал свертки в угли. Потом раскладывал на полотенце большие пурпурные помидоры, чеснок, фиолетовый лук, оливки и маслины, свежий хлеб, пластиковые стаканы и тарелки, виноград и белый сыр. Он брал с заднего сиденья огромную глиняную тарелку, которую купил еще в первый день, резал на ней лук, сыр, перец, помидоры, сыпал маслины, солил, перчил, заливал все это оливковым маслом. Потом ставил на полотенце холодную, запотевшую бутылку, сок для Кати, натирал хлеб чесноком и возвращался к мясу.
“Па ме гиа ипно Катерина… ”
Вера с Катей лежали на зализанных каменных плитах или бродили по колено в воде, отыскивая крабов и скатов.
Полетаев вытаскивал из углей пузырящие жиром свертки, обжигая пальцы, раскрывал фольгу и укладывал мясо на тарелки. Потом звал. Вера подбегала – холодная, мокрая, целовала Полетаева в висок и кричала: “Катюш! Папа уже все приготовил! ”
К ночи они возвращались в отель, бросали “ самурай ” с ключом в замке где попало, окунались в бассейн и укладывали Катю. Иногда не укладывали, если принцесса желала прожигать жизнь.
Полетаев всюду носил с собой приемник. Сиртаки звучало по всем волнам с перерывами на футбол и прогноз погоды. Из приемника лилось – аккордеон, бузука, барабан – “ Па ме гиа ипно Катерина… ”. Везде – в лавках, магазинах, тавернах.
“Это ” хава нагила ”, балканский вариант ”,- насмешливо говорила Вера.
Ужинали они в одной и той же таверне, рядом с отелем. На третий раз к ним вышел хозяин – собственноручно выбирать для них рыбу.
“Что такое немцы? – важно спросил господин Закариас, когда в половине второго Катя спала головой на коленях у отца, а
Вера, позевывая, ковыряла ложкой десерт. – Что такое немцы? Или шведы?.. По бутылке пива на каждого, и они весь вечер занимают столик… Что такое русские? Они делают заказ! Они хотят филе меч-рыбы, грик-сэлад, креветок, десерт! Их приятно кормить! Это клиенты! Иногда они шумят.
Но они столько пьют, что имеют право шуметь! ”
“Господи, Боря,- устало вздохнула Вера, – но он же изъясняется совершенно, как бабелевские персонажи! ”
“По-английски!.. Говори по-английски! – сердито сказал
Полетаев. – Человек к нам со всей душой! Это невежливо ”.
На пятый вечер Закариас принес к их столику маленький, тяжелый бочонок.
“Локаль вайн, – важно объявил Закариас. – Это подарок ”.
Полетаев под насмешливым взглядом Веры снял с руки часы
“Командирские ” и вложил в ладонь Закариаса.
“Надо соответствовать национальному образу ”,- виновато объяснил жене Полетаев.
Полетаев открыл дверь, пропустил Катю и шагнул в квартиру.
Он услышал, как Вера говорит по телефону: “ Брось, Мартик, это все ерунда… Ничего я про себя не знаю, и никакого отпуска у меня долго не будет… Скорее всего вы сами приедете… Не зарекайся… Вот когда твой загадочный муж и мой загадочный муж будут пить на кухне, мы это обсудим.
Привет Теме… Хорошо, Борис ему перезвонит… Целую тебя”.
– Ма, мы на машине ехали, – сказала Катя.
– И мы на машине ехали, – весело ответила Вера. – Привет,
Борь.
Она поцеловала Катю и сняла с ее головы берет.
– Боря, Марта звонила.
– Да, я слышал… Что у них? Привет…
– У них все хорошо, – сказала Вера. – Тема просил тебя позвонить ему, когда придешь.
Вера недавно пришла домой, она не успела переодеться.
– Марта звала нас на Рождество, – сказала Вера из комнаты.
– Что ты думаешь?
– Глупости! – буркнул Полетаев.
– Что?..
– Посмотрим… Катюш, не бросай плащ…
Полетаев разделся, сунул ноги в войлочные тапочки и пошел в свой кабинет.
– Тема сейчас в Нанте! – крикнула из комнаты Вера. – Я записала его телефон. Он просил тебя позвонить.
– Я понял, – ответил Полетаев из кабинета. – А что случилось?
– Боря, может, будет удобней разговаривать в одной комнате? – раздраженно спросила Вера.
Полетаев вошел в гостиную. Вера просматривала Катину тетрадку, Катя стояла рядом с ней и негромко говорила про
Гольдони и апельсины.
– Извини, – сказал Полетаев. – А что случилось?
– Он просил тебе передать, что Фриц заболел и переехал.
– Фриц?.. Горчаков?.. Ах ты черт…
– Что случилось? – встревожилась Вера.
– Нет, ничего… Это Темины дела…
– Боря, разбери свою сумку, – попросила Вера.
– Какую сумку?
– Твой “ рибок ” дорожный. У тебя в берлоге, под столом.
Три недели прошу тебя – разбери.
“Там же ” Бучананз ”…- подумал Полетаев. – Очень кстати… ”
В аэропорту, на Керкире, Полетаев собрал по карманам последние драхмы и купил бутылку ”Бучананз ”.
Они вернулись больше месяца назад, прилетели поздно вечером, наутро Садовников срочно вызвал Полетаева на оперативку. Потом Полетаев поехал на директорат – там разбирался скандал, который устроил Вацек на ученом совете. Потом сел читать статью Гариваса в “ Мониторе ”. А в одиннадцать часов вечера Садовников приехал за ним и увез во Внуково. Поэтому сумку Полетаев так и не разобрал.
Вера с Катей пошли на кухню, вскоре там зазвякало и зашкворчало.
– Боря, ты ужинать будешь? – крикнула Вера.
– Нет, спасибо…
– Ты дневник смотрел?
– Нет…
Он мог проверить Катин дневник, мог не проверять – Вера заглядывала туда по утрам. И Катя всегда была дисциплинированна и сообщала о форс-мажорных записях.
Полетаев прикрыл дверь, выволок из-под стола большую красную сумку и открыл “ молнию ”. Сверху лежала карта
Итаки. Полетаев бросил карту на стол и сунул руку в сумку, нащупывая там “ Бучананз ”. В аэропорту он завернул бутылку в свитер. Но вместо пузатой четырехгранной бутылки его рука наткнулась на пластмассовую обтекаемую коробочку.
љ“Это что такое? ”
Полетаев вытащил предмет из-под шорт, ласт, пляжных сандалий, каких-то сувенирных раковин и свитера с твердым внутри.
Это был маленький черный приемничек “ Филипс ”.
“Хм… Во дела! ” – подумал Полетаев и улыбнулся.
Он не прикасался к приемнику с последнего дня на островах.
Выключил его, когда они подплывали к Керкире, и уложил в сумку. Передвинул тумблер на “off”, а верньер настройки не трогал. И “Филипс ” остался на частоте радиостанции
Керкиры.
Полетаев сел в кресло, протянул руку, взял со стола пачку
“Голуаз ”, закурил и посмотрел за окно.
Там шел дождь.
“Я нормальный взрослый человек, – подумал Полетаев, – и эта “ зима тревоги нашей ” кончится рано или поздно. И
Катя поумнеет… И Верка поумнеет. А не поумнеет – так черт с ней. Но мне бы знамение… Именно сейчас, и именно мне… ”
Он глубоко затянулся, еще раз посмотрел за окно, на крупный частый дождь, на светофор и серых голубей на карнизе. Он представил белесое небо, осликов, навьюченных дровами, оливковые рощи. Он подумал, что можно уйти к
Аландарову. Сектор Аландарова занимался спецразработками, для Аландарова у Штюрмера руки были коротки.
Полетаев вдруг передвинул тумблер на “on”.
“… Па ме гиа ипно Катерина, па ме но лаксу ме зои… ”
Бред…
Полетаев потряс приемник.
“Па ме гиа ипно Катерина… ”
Изнывающий голос, бузука, скрипка, аккордеон.
Он расплющил окурок в пепельнице и обеими руками схватил приемник.
“ Филипс ” звучал негромко и чисто. Полетаев бережно положил приемник на пол, закурил новую сигарету – руки тряслись, он не сразу попал кончиком сигареты в пламя зажигалки.
“… Па ме гиа ипно Катерина… ”
“Судзуки-самурай ” взревывал на узком серпантине, розовое вино по триста драхм за бутылку без наклейки, со светлой пробкой без клейма холодило рот, мелкие волны лизали плоскую бесконечную полосу желтого песка…
“… Па ме но лаксу ме зои… ”
Где-то жили страховой агент Лопес и контрабандист Гомес, шумели под ветром араукарии. За сеткой здешних дождей нездешние каравеллы пробивались в бакштаг, силясь достичь горизонта.
“ Что же я так раскис? – просветленно подумал Полетаев. -
Стыдно… ”
Вера Полетаева обеспокоенно прислушалась – в кабинете
Бориса было тихо. Обычно, когда муж уходил к себе, оттуда еле слышно доносилось легкое постукивание клавиатуры, громче – телефонные разговоры, скрип плетеного кресла – если Борис вставал из-за стола или садился, шорохи, чертыханье – если он ронял книги со стеллажа.
Сегодня Борис мазнул по ней пустым взглядом и ушел к себе.
И там затих.
Пару минут она прислушивалась – из кабинета тихо зазвучала та греческая музыка, что совершенно осточертела ей за время отпуска.
Она негромко постучала – Борис не ответил. Вера толкнула дверь.
Борис сидел в кресле, курил третью сигарету (два окурка лежали в красной керамической пепельнице) и, улыбаясь, смотрел в окно.
– Боря, хочешь чаю? – осторожно спросила Вера.
– А?.. Что?! – Борис вздрогнул и посмотрел “ сквозь нее
”. Он часто так смотрел.
– Хочешь, чаю тебе принесу? – повторила Вера.
– Ты знаешь, – тускло сказал Борис, – знаешь… Вот какое дело…
Вере Полетаевой стало холодно и страшно.
Ну дура же она, дура!.. Господи, что же она за дура!..
Борька последние месяцы глядит нехорошо… Кто ж ее, дуру, тянет за язык?.. Он скажет сейчас, что уходит “ пожить ” в
Темину квартиру… Господи, Борька… Она, дура, не сказала ему, что тайком прочитала последние главы из
“Лекций на набережной… ” – он же лучше всех… Все эти найманы-шмайманы, рыжие, прочие – ему за пивом должны ходить… Но он читать не дает, а признаться, что сама к нему залезла, – так взбесится… И с Садовниковым у него какие-то странные дела. Две недели жил неизвестно где. Она боялась спросить. Что не у бабы – понимала. А спросить боялась… Он мягкий-то мягкий, а может так отшить… А эта жуткая ссадина на шее, она откуда? И рубец на бедре…
Это она недавно заметила, когда Борька выходил из душа…
Рубец на своем муже она не сразу заметила! Так не спали же вместе после отпуска, ни разу с того времени вместе не спали!.. Откуда царапина и шрам? Борька что-то бормотал про рыбалку, про расщепившийся сук – этому лепету и Катька бы не поверила… Ох, как нехорошо он смотрит! Вот он сейчас скажет страшное… И Катьку она совсем распустила, если Катька еще вякнет на отца – надо так ей дать!.. Да что Катька – сама виновата… И хватит трахать ему мозги: мол, до сих пор не защитился… Да он мог бы быть вор, педофил и наркоман, а он всего лишь до сих пор не защитился… И что она, дура, может знать про их институтскую кухню? Говорила Марта: там такой серпентарий. .. Какая, к черту, карьера!.. И что же она, дура, сучка дешевая, за спектакли ему устраивает?.. Это же последнее дело – в койке отыгрываться… Борька совсем сник, поди, думает, что она его не хочет, что иногда только чудит, устраивает себе редкие всплески. Чтоб не забыть, как это делается… А она иногда его так хочет, что во рту сохнет… И надо купить ему плащ… широкий, удобный, небрежный дорогущий плащ…
– Верка… – Полетаев вытащил из сумки свернутый свитер и достал из него широкую четырехгранную бутылку. – Будь другом – принеси стаканы… Посмотрим на жизнь сквозь вино…
Вера часто закивала, быстро вышла из кабинета, мягко отстранила бросившуюся к ней Катю. На кухне она взяла два стакана, низких, под виски. Держала их в руках, улыбалась и тыльной стороной ладони стирала слезы. */