WELLCOME TO THE CLUB

В зеркальной кабине лифта было невообразимо чисто. Из светильников лился золотистый неяркий свет, толстый матовый стальной поручень был как будто покрыт инеем, а надписи под стальными кнопками панели были на английском. Это неброское здание на Садовом, с тонированными стеклами фасада, мраморным вестибюлем и вежливыми секьюрити, было вполне типичным. Здесь уже в лифте пахло деньгами.

Атлетический брюнет пристально осмотрел свое отражение и одобрительно кивнул самому себе.

"Я соответствую, – подумал брюнет. – Выгляжу уместно и сообразно… Ольга права – галстук мне идет. Следует иногда надевать галстук".

Брюнет не любил галстуки. Равно как и сорочки, пиджаки, отглаженные брюки, которые надо поддергивать, садясь. Брюнет также не жаловал полуботинки, сюртуки, цилиндры, рединготы и стеки. Ему нравились просторные джинсы, спортивный свитерок, кеды или теннисные туфли. Он был человеком толковым, цельным, но внешне небрежным. Однако сегодня брюнет был одет в отлично сидевший серый костюм, ослепительно белую батистовую рубашку и черные, легкие, очень дорогие итальянские ботинки, мягкие, как лайка. Брюнет был уверен в себе, всегда уверен в себе, тем и славился – независимо от того, как ему пожелалось одеться утром.

Но он еще и уважал правила игры. Он спокойно, согласно, как данность, принимал и то, что в такие здания, в такие лифты и к таким людям все-таки стоит приходить в безукоризненном костюме. Брюнет никогда не выпендривался по мелочам.

Лифт неслышно остановился, прозвучал тихий, деликатный звук, похожий на гонг, дверь лифта плавно отошла в сторону. Брюнет подмигнул своему отражению и шагнул на ковролин холла. Он пружинистым шагом пересек просторное помещение с тремя яркими абстрактными картинами на стенах, с огромным низким диваном бежевой кожи и двумя такими же креслами и подошел к единственной двери в холле – огромной двери из мореного дуба. Брюнет уже взялся за затейливую, до сияния начищенную бронзовую ручку, но остановился и посмотрел на часы.

"Стоп… – подумал брюнет. – Рановато. Точность – вежливость королей. Я войду в эту дверь ровно через две с половиной минуты".

Он четко развернулся, сделал два шага, сел в кресло и хамовато развалился.

Кресло нежно приняло его, подобострастно шурша и поскрипывая великолепно выделанной кожей. Брюнет вытянул ноги, достал из внутреннего кармана пиджака обтянутый сафьяном портсигар и вынул из него сигарету "JPS" (при обычных обстоятельствах брюнет достал бы из заднего кармана джинсов сплющенную пачку "Лаки страйк"), щелкнул старомодным серебряным, в акульей шкурке, "Ронсоном" и пустил синеватую струю дыма в потолок.

"Не перебор? – подумал брюнет, искоса взглянув на элегантную, как "Остин" Джеймса Бонда, зажигалку. – Нет, не перебор".

Зажигалку он под страшные клятвы и пылкие заверения взял на день из коллекции тестя. "На один-единственный день, Валентин Иванович! Я умоляю вас! Только на день! Верну вечером в абсолютной сохранности! Мне нужно произвести впечатление, поймите… Завтра я должен быть в образе, это чертовски важно, у меня судьбоносная встреча, я должен соблюсти все до мелочей…" "Играем по правилам, – подумал брюнет. – И выглядим по правилам… Галстук, короткая прическа, лаконичный бизнес-план и "Ронсон" шестьдесят второго года – все один к одному. Он купится. Или я ни хрена не разбираюсь в людях. К тому же я не аферу ему предлагаю. Я предлагаю верное и перспективное дело… Черт побери, а если не купится?! Тогда будет обидно. Тогда этот велосипед изобретут другие, и очень скоро изобретут… Но он купится. Скажем так: он рассудит здраво. Он разумный человек, он поймет, что время мелких и суетливых издательств прошло.

Что наступило время солидных издательских домов. Он тщеславен, он до смешного падок на все почтенное, весомое и основательное – словом, на все, что поможет ему поскорее забыть о его комсомольской карьере, его спекуляциях медпрепаратами, его недавнем быдловом и беспокойном окружении… Я же знаю – он хочет быть благообразным и консервативным. Как викторианский особняк. Прекрасно, я предложу ему именно то, чего он хочет… И он купится. И тогда мой журнал, моя мечта, моя любовь, мой выстраданный замысел – не сдохнет. Мы сделаем с ним издательский дом. Солидный издательский дом. Он купится… Нет? Спокойно, спокойно, мон ами, все получится… Я хорошо подготовился к этой встрече. Мои руки и ноги теплые, я вдыхаю прану, дышу глубоко и ровно, я спокоен и уверен в победе… Я все делаю правильно? Да. Я все делаю правильно. К черту независимость, к дьяволу… Следующий тираж мне самому не выдюжить. Аренда взлетела вдвое, офсетная взлетела в полтора раза, полиграфия дорожает по экспоненте, и надо мной висят три судебных иска о клевете… Это пиздец какойто, мама, роди меня обратно… И грош мне цена, если я не смогу увлечь этого комсомольца".

Брюнет аккуратно положил сигарету на край черной пепельницы из вулканической породы, каковая пепельница стояла посередине стеклянного журнального столика, и хрустнул пальцами. Потом он вновь посмотрел на часы и подумал: "Сорок секунд – и я вхожу в эту дверь".

Брюнет опять взял сигарету, глубоко затянулся, свободной рукой поправил узел галстука и, разминаясь, повел мускулистой шеей.

На вид ему было слегка за тридцать (на самом деле он был моложе). Невысокий лоб, тонкие губы, массивный подбородок, нос с горбинкой, короткие, курчавые волосы, выпуклая грудь, сильные плечи, маленькие, нервные кисти. Все движения брюнета были плавными и экономными – точные движения опытного боксера-средневеса. Он был смугловат, выглядел южно, необычно для наших широт, он походил на латино. Но друзья и близкие знали, что своим своеобразным обликом брюнет обязан дедуодесситу и тому бессарабо-малороссийскому замесу в крови, который брюнет унаследовал от бабушки из Буковины.

Он погасил в пепельнице сигарету, пружинисто встал, сделал три шага и решительно открыл тяжелую дверь.

– Добрый день, – сказал безликий клерк, сидевший за секретарским столом у бесконечного, во всю стену, окна. – Я могу вам чем-нибудь помочь?

– У нас договоренность о встрече с господином Ефановым, – непринужденно сказал брюнет. – Я приглашен к четырнадцати сорока.

– Простите, как вас представить? – равнодушно-доброжелательно спросил секретарь.

Человек, работавший в этом здании, в этой роскошной приемной, у этого патрона, конечно же, точно знал, кто именно прибыл к патрону в четырнадцать сорок. Но клерк произнес "как вас представить?", поскольку это тоже входило в правила игры. Как и мягчайшее кожаное кресло в холле, как бронзовая дверная ручка с завитушками, как галстук и новенькие ботинки брюнета.

– Гаривас, – твердо и чуть насмешливо сказал брюнет. – Сообщите, пожалуйста, Александру Владимировичу, что приехал Владимир Петрович Гаривас.


***

Оперирующий доктор, невысокий, сутуловатый толстячок, сделал быстрое движение иглодержателем и наложил последний шов. Первый ассистент неуловимо мелькнул пальцами и затянул в узел толстую капроновую нить. Ординатор, два с половиной часа простоявший "на крючках", вздохнул, переступил с ноги на ногу и кончиками ножниц из нержавейки срезал нитки точно в полутора сантиметрах от узла.

Оперирующий доктор, удовлетворенно посапывая, пронаблюдал, как сестра быстро обработала шов йодонатом, обмазала клеолом и наложила марлевую повязку. Потом доктор отшагнул от стола. Этот доктор никогда не уходил из операционной до того, как ушивалась кожа. Он мог поручить ушивание операционной раны второму ассистенту – ординатору или интерну, – но из операционной выходил только после того, как сестра наложит повязку. Про доктора поговаривали, бурчали, шептались – мол, зануда. Но у доктора были свои привычки. И он считал, что это хорошие привычки.

– Всем спасибо, – скрипуче сказал доктор.

– Так мы его забираем? – полувопросительно-полуутвердительно сказал анестезиолог, стоявший в изголовье стола, рядом с прозрачными цилиндрами и гофрированными шлангами аппарата ИВЛ.

– А стоит? – с сомнением сказал доктор. – Вроде все спокойно?.. Нет, не стоит.

Идет к нам, в послеоперационную палату. К тому же, если мне память не изменяет, нынче дежурите вы, Лев Кириллович? Досматривайте его у нас. Хорошо?

– Конечно, – с готовностью согласился анестезиолог и негромко попросил анестезистку: – Тамара, звони в урологию, скажи сестрам, чтобы приезжали.

Анестезиологи-реаниматологи относились к низенькому, полному доктору с искренним уважением и все, без исключения, ему симпатизировали. Отчасти потому, что тот старался не перегружать реанимацию без особой на то нужды. Если у доктора не было серьезных опасений, если кровопотеря была незначительной, а объем операционного вмешательства – стандартным, то доктор сразу забирал прооперированных в отделение. Он был достаточно осторожен, однако никогда не стремился взвалить беспокойство первых послеоперационных суток на реаниматологов. И реаниматологи – у которых было переполненное отделение и всегдашний, многажды отраженный литературой, кино, беллетристикой и профессиональным фольклором избыток и переизбыток хлопотливой, круглосуточной, в высшей мере ответственной работы, – реаниматологи любили этого доктора за абсолютную самостоятельность. Не говоря уже о том, что доктор был хорош. Это все знали.

– Перчатки не мойте, – сказала операционная сестра. – Бросайте в таз.

– У нас случилось изобилие, – насмешливо сказал первый ассистент. – Мы выбрасываем перчатки. Фантастическая роскошь…

Доктор со шлепками содрал с рук пленку латексных перчаток в подсыхающих бурых пятнах, повернулся спиной к второму ассистенту, и тот поспешно развязал тесемки халата.

– Реополиглюкин у нас есть, Дмитрий Саныч? – спросил доктор.

– У Люды еще четыре флакона, – ответил первый ассистент.

– Хорошо, – сказал доктор. – Промой, пожалуйста, дренаж, перед тем как домой пойдешь.

– Естественно… – буркнул первый ассистент.

Ассистенту можно было не напоминать про дренаж – не в том возрасте был ассистент, и в неформальной внутриклинической табели о рангах он занимал уже место немаленькое. Однако доктор напомнил потому, что и это тоже считал хорошей привычкой.

Он вышел в предоперационную, стянул с себя зеленый, выцветший от бесчисленных стирок халат и бросил его на пол, под рукомойник. Потом он сел на круглую вращающуюся табуретку с красным инвентарным номером и надписью "Оперблок" на исцарапанном сиденье. Доктор нагнулся (ему мешал животик), расшнуровал бахилы и, кряхтя, стащил их с коротких толстеньких ног. Под бахилами оказались обшарпанные "скороходовские" сандалии. Доктор встал над рукомойником, развязал тесемки желтоватой марлевой маски, свернул ее в кулек и положил на край раковины. Потом снял колпак, повесил его на подставку для таза с раствором муравьинки, пустил воду, подставил под струю кисти рук, смывая с них пот и тальк от перчаток, и поднял глаза к зеркалу, что висело над раковиной. В небольшом зеркале отражалась кафельная стена предоперационной, старая передвижная бестеневая лампа, задвинутая в угол, и кусочек окна с темной голой веткой и гроздью сморщенных красных ягод рябины за стеклом.

А еще в зеркале отражался доктор. Округлое лицо, розовая лысина с редкими волосками на темени и над лбом, жидкие, растрепанные, влажные от пота волосы.

Такая голова вполне могла бы принадлежать бухгалтеру строительного треста или часовому мастеру – с черным окуляром в глазу, с несвежим воротничком и в черном фартуке. Она могла бы быть головой служащего Госкомстата или Госкомзема, библиотекаря или заводского вахтера… Дряблые щеки с уже наметившимися брылями, бесцветные губы, явный намек на второй подбородок, бесформенный пористый нос.

Короткая шея и узкие, заплывшие жирком плечи, белая, поросшая редким волосом грудь в вырезе "зеленки". Торс в зеркале не отражался, но и торс был так себе – уже упоминавшийся круглый живот, валики, нависшие над резинкой коротких штанов, белые, гладкие лодыжки. А ниже – черные носки и "скороходовские" сандалии.

Словом, у доктора была совершенно заурядная внешность. Неинтересная внешность, скучная. Внешность человека, с которым никто особенно не считается и не церемонится (в данном случае внешность не соответствовала сути – с доктором считались, и еще как считались).

Но, кстати, небольшое зеркало на голубой кафельной стене могло показать внимательному наблюдателю еще кое-что. Непредвзятый наблюдатель, повидавший самые разные типажи, разглядел бы жесткие складочки в уголках пухлогубого, но отнюдь не безвольного рта. И еще одну складку – меж кустистых бровей – разглядел бы тот гипотетический, преуспевший в физиогномике наблюдатель. И эта неприметная складка, эта черточка, вроде бы незначительная, рассказала бы ему о крепком, упертом характере доктора. И о многом рассказали бы глубоко посаженные, маленькие, покрасневшие от усталости глаза – взгляд был спокойный, немного равнодушный. Это был взгляд человека умного и умелого. Человека, которому наплевать на то, что он толст и лыс.

Доктор вытер руки марлевой повязкой и снял с вешалки белый халат. В боковом кармане халата лежал старый целлулоидный футляр для очков, а в нагрудном – перьевая ручка "Паркер" с завинчивающимся колпачком.

В предоперационную вошел первый ассистент. Он с хрустом расправил плечи, бросил колпак на подоконник и спросил:

– Протокол сам напишешь?

Первый ассистент давно работал с доктором (собственно, доктор был заведующим отделением, в котором работал ассистент) и наедине был с ним на "ты".

– Напишу, – ответил доктор. – Митя, ты помнишь, что у него диабет? Бери сахара каждый день.

– Это не моя палата, – укоризненно сказал ассистент. – Это палата ординатора Скворцова. Ординатору Скворцову был в свое время вручен диплом о врачебном образовании… Надо воспитывать самостоятельность в ординаторе Скворцове, это будет ему полезно.

– Разговорчики в строю, – равнодушно сказал доктор, застегивая часы на пухлом, белом запястье. – Смотри за сахарами. Аденому сам будешь делать?

– Ординатор Гулидов будет оперировать, если ты не против. Я буду помогать.

– Хорошо, помогай. Только шейку ушей сам. И следи, чтобы он не торопился.

Добросовестный парень, и руки хорошие, но вечно торопится… Придерживай его. Я буду в учебной комнате, у меня занятия с курсантами.

Он надел халат и пошел к лифтам. Навстречу торопливо катили носилки две медсестры. Поравнявшись с доктором, они дисциплинированно замерли.

– Наташа, проследи, чтобы по дежурству отметили, сколько будет по дренажам, – на ходу сказал доктор.

Он вышел из лифта на втором этаже. На лестничной площадке курили три врача, приехавшие на повышение квалификации из Омска. Они приехали в Москву вчера вечером, сегодня был первый день их цикла оперативной урологии. Доктор уже заходил в коридор, но увидел врачей и остановился.

– Добрый день, коллеги, – сказал он. – Вы из Омской о-ка-бэ, верно? Хорошо. У меня к вам большая просьба – в клинике не курить… Без обид, коллеги… Лекция через двадцать минут, в учебной комнате. Командировочные удостоверения отдайте старшей сестре – это в конце коридора, слева. Я сейчас напечатаю протокол и жду вас в учебной комнате.

Он доброжелательно улыбнулся врачам и вошел в отделение.

– Это еще что за Винни-Пух? – недоуменно спросил один из врачей. – Я с тринадцати лет курю… Ну и порядочки у них тут, в Москве.

– Е-мое! – пробормотал другой. – Это же Браверман, мужики… Андрюха, я его сразу узнал!

– Да ладно тебе, – недоверчиво сказал первый. – Нет, точно Браверман?

– "Пластика мочеточниково-пузырного анастомоза по Браверману", – сказал третий.

– Вот тебе и "ладно", Андрей Евгеньевич. Корифеев надо знать в лицо. Бросай курить, Андрюха. У нас, в клинике Бравермана, не курят.

– Я думал, он повыше будет, – сказал Андрюха. – Ни хера себе… Слушайте, мужики, я сто лет конспекты не писал! Пошли скорее… Напомните мне, как его по имени-отчеству?

– Григорий Израилевич, – почтительно сказал второй. – Григорий Израилевич Браверман. Это, значит, мы не зря приехали… Так, где тут у них учебная комната?


***

Огромный человек полулежал на ковре, привалившись необъятной спиной к поставленной на попа диванной подушке. Подушка упиралась в диван, и тот жалко поскрипывал, когда огромный человек шевелился. На животе у огромного человека копошилась и ворковала девочка в фиолетовой фланелевой пижамке. Она ползала по животу, как по лужайке.

– У, заюшка моя… – с нежностью пробасил огромный человек и осторожно, кончиком пальца, потрогал золотистую щечку.

Девочка мурлыкнула и цепко ухватилась за палец.

Огромный человек блаженствовал. А девочка была приятно удивлена тем, что рокочущее, гигантское существо с названием "папа", существо, от которого всегда шло ощущение тепла, существо, с которым можно было делать все, что угодно, – трепать за волосы, обмазывать кашей, даже писать ему на колени (существо только влюбленно рокотало, целовало и не спускало с рук) – утром осталось дома. У девочки было много ярких и пушистых игрушек, но существо "папа" было самой любимой, послушной и теплой. И самой большой.

У огромного человека был выходной, они с дочкой недавно проснулись. Девочка вылезла из своей кроватки, прошлепала по теплому паркету, залезла под одеяло к огромному и мягкими ручонками обхватила могучую шею. Полчаса они с огромным удовольствием нежничали и возились в постели, делали "домик" из одеяла и по очереди изображали, "как тигла лыцит". Потом из кухни потянулся восхитительный запах молотого кофе, пришла жена огромного, поцеловала мужа в нос, переселила воркующую парочку на чистый рыжий ковер и убрала с дивана постель. Огромный натянул просторные цветастые "бермуды", белую футболку с надписью "State New York University" и привалился спиной к диванной подушке. А девочка в пижамке вскарабкалась на огромного. Она встала, держась за его палец, и, попереминавшись ножками, принялась ходить по упругому животу.

– Дуда! – говорила девочка и шла к голове, подпрыгивала на плотной, как резина, груди, потом говорила: – Тепей дуда! – И шла к ногам.

– Она тебя затопчет, – сказала жена огромного. – Она так сучит ногами, у меня весь живот в синяках. Машунь, хватит по папе прыгать.

– Пигать! – пискнула девочка, белея мелкими жемчужными зубками и сияя всей своей чудесной мордашкой.

Она подпрыгнула на животе огромного. Легкие русые прядки вспорхнули, как крылышки.

– Ты моя роднуля… – прогудел огромный и широко улыбнулся. – Ты моя золотая. А ну, давай – прыг!

И он качнул девочку, качнул одними мышцами брюшного пресса.

– Пиг! – с восторгом сказала девочка и подпрыгнула.

– Бравик звонил, – сказала жена.

Она стояла в дверном проеме и затягивала пояс толстого махрового халата. Ей было двадцать шесть лет, она любила своего огромного мужа и следила за тем, чтобы он не толстел. Ее муж был хирургом из Первой Градской, добряком, балагуром и драчуном. На улице его за версту обходили агрессивные, развязные подростки, с ним почтительно разговаривали милиционеры и заискивающе – таксисты. Он любил и умел устраивать "танцы с буфетом", любил настоящую баню, любил сыграть партейку в шахматы со своим другом Браверманом и вообще он любил жить. Но больше всего на свете он любил свою кроху Машуню. А жена управляла огромным с легкостью необыкновенной. Потому что огромный любил ее почти так же, как кроху. Это "почти так же" жену не обижало, жена была умная. Ей даже странно было иногда, что такой большой и могучий человек находится в абсолютном ее подчинении.

– Чо ему не спится? – добродушно сказал огромный. – У всей страны выходной… Я к нему жуткий гидронефроз перевел в понедельник… Бравик у нас самый главный по пластикам.

– Бравик умница, – сказала жена. – А со стороны не скажешь, что доктор наук, правда?

– Я хотел сам оперировать, а потом перевел, – сказал огромный. – Так оно спокойнее. Это как раз для Бравика случай. Он в четверг этот гидронефроз должен был оперировать. Хочет, наверное, рассказать, как все прошло, а у меня, понимаешь, выходной. Отдыхаю я, короче… Давай Бравика на ужин позовем.

– Запросто, – сказала жена. – Я баранью ногу запеку. Слушай, когда он женится?

– Не смеши, – сказал огромный. – А что у нас на завтрак?

– А на завтрак у нас овсянка, – весело сказала жена. И добавила: – Сэр.

Она собрала в хвост мягкие каштановые волосы, схватив их синей вязаной "резинкой", ласково посмотрела на огромного и ушла на кухню.

Огромный посадил девочку на ладонь и покачал. Кроха сидела в ладони, как в лодочке, – попка в фиолетовых штанишках целиком помещалась в пятерне. Огромный осторожно встал, поддерживая девочку за спинку.

– Ты моя золотая, – сказал огромный и потерся носом о русую, пахнувшую молоком макушку. – Ты моя заюша.

И осторожно пересадил трепетное тельце на сгиб локтя.

– Дуда! – сказала девочка и показала ручонкой в мешковатом байковом рукаве на дверь в коридор. – Надо к маме!

– Это точно, – тихо сказал огромный. – Если куда и надо – так только к маме.

Он стоял посреди комнаты, почти задевая люстру плечом. Волосатые колоннообразные ноги в "бермудах" незыблемо попирали рыжий ковер. Белая футболка с красной надписью обтягивала широченные твердые плечи и бесконечную бугристую спину с глубоким желобом. Маленькая, коротко стриженная голова сидела на треугольной шее борца-вольника. Все это дополнялось небольшим твердым подбородком патриция, широкими скулами и стальными внимательными глазками под массивными надбровными дугами. Только приветливый прищур глаз и насмешливый изгиб губ говорили о том, что огромный опасен лишь для людей нехороших. А для добрых и воспитанных людей огромный приятен и всегда доброжелателен.

– Как маму зовут? – спросил огромный, начиная привычную игру.

– Кася, – быстро ответила девочка. – Мама Кася.

– Мама Катя, – подтвердил огромный. – А заюшу как зовут?

– Масуня, – кивнула девочка.

– А папу как?

– Воля, – радостно сказала кроха и засмеялась, как колокольчик.

– Ты моя роднулечка, – растроганно сказал огромный и бережно, чтобы не поцарапать щетиной, поцеловал девочку в шелковую шейку. – Вова, точно… Вовой папу нашего зовут. Владимир Астафьевич Никоненко наш папа.

– Латими асасись, – хитро сказала девочка и обняла богатырскую шею.


***

Издатель перекатил тонкую манильскую сигару из одного угла рта в другой, откинулся на спинку кресла и довольно посмотрел на автора. Автор выглядел смущенно и счастливо. Он сидел на стуле напротив издателя и держал на коленях верстку. Левой рукой он бережно придерживал толстую стопку листов, а правой аккуратно стряхивал пепел с сигареты.

– Ну что, теперь уже не волнуешься? – насмешливо спросил издатель.

– Честно говоря, немного волнуюсь, – сказал автор. – Честно говоря, еще не верится.

– Куда уж больше? – усмехнулся издатель. – Вот верстка, у тебя в руках. Я уже не говорю о договоре… Назад хода нет. Смотри верстку и во вторник приноси.

– Я завтра принесу, – быстро сказал автор.

– Не торопись, – возразил издатель. – И не волнуйся. Я тебе говорю – назад хода нет. Просмотри все очень внимательно. Ольга Михайловна говорила, что у тебя очень много идиом и жаргона. Так что ты внимательно проверь, а то наборщики частенько портачат… А через две недели возьмешь в руки сигнал. Ты макет обложки подписал? Тебя все устраивает?

Автор помотал головой и сказал:

– Мне все равно… Нет, не подписал. Я еще не видел макет. Но меня все устраивает, ты считай, что я его подписал.

– Нет, так не пойдет, – возразил издатель. – И не трясись ты так! Ты тоже считай – считай, что уже вышла твоя книжка.

Он нажал кнопку на интеркоме и сказал:

– Марина, принеси, будь добра, макет "Пешехода".

Автор погасил сигарету в круглой хрустальной пепельнице и теперь держал верстку обеими руками.

Тихо вошла секретарь издателя, положила на стол лист бумаги с типографски отпечатанным рисунком обложки и сказала:

– Вот.

– Спасибо, – сказал издатель. – Сделай кофе, пожалуйста. И не соединяй ни с кем.

Я работаю с автором.

Секретарша послушно кивнула и вышла.

– Ну как тебе?

– Хорошо, – задумчиво сказал автор. – Очень хорошо.

Он пристально разглядывал макет обложки. …Желтоватый фон, как бы небрежный рисунок углем… Заводская окраина, дождь, пустая улица, силуэт человека в плаще…

– Хорошо, – еще раз сказал автор. – Меня устраивает.

– Отлично, – удовлетворенно сказал издатель.

– Я могу это взять?

– Ну разумеется, – кивнул издатель. – Не нервничай. Через неделю будет сигнал.

Автор бережно сложил макет пополам и положил его во внутренний карман пиджака.

Вошла секретарша и принесла на подносе две чашки с растворимым кофе.

– Спасибо, Марина, – сказал автор и взял одну чашку.

– Сахара две ложки, – сказала секретарша и улыбнулась автору.

Он ей нравился. Импозантный мужчина. И воспитанный.

– Спасибо, – повторил автор.

Когда секретарша вышла, издатель отпил из чашки и сказал:

– Я почитал твой синопсис. Меня тоже все устраивает. Я только хочу обратить твое внимание на одно обстоятельство. Это, как мне кажется, очень важное обстоятельство. Ты, старик, очень много думаешь о качестве текста – это правильно… Но ты мало думаешь – и это заметно! – о сроках.

– В смысле?

– Старик, мне нужен конвейер. Ты, наверное, и сам понимаешь, что одна твоя книжка как таковая меня мало интересует. И две твоих книжки мне тоже ни к чему.

Мне нужна серия. Четкая, выверенная, непрерывная серия. На ближайшие два года.

Он пыхнул сигарой и поставил чашку на блюдце.

– Каждые три месяца… – напряженно сказал автор и озабоченно нахмурился. – Я гарантирую тебе одну книжку в три месяца.

– Принято, – согласился издатель. – Итс сэтлд. Но что у тебя готово? Только, старик, не морочь мне голову!.. Не "задумано", не "спланировано", не "почти готово" – а готово.

– Не считая "Пешехода", у меня готовы "Уход в лиловое", "Сумеречный вторник" и "Нежелательное знание", – ответил автор.

– Нормально, – согласился издатель. – Этого хватит на год. А вот эта, ты заявил ее в синопсисе… Как там – "Повелитель судеб"?

– "Сочинитель судеб", – сказал автор. – Чтобы довести "Сочинителя судеб", мне нужно три месяца. Я, знаешь ли, быстро работаю, когда передо мной висит морковка.

– Я подвешу тебе эту морковку, – благодушно сказал издатель и выпустил клуб ароматного дыма. – И все у нас получится. У меня такое предчувствие, что слава тебя не минует… Ты еще покажешь всем хер в окошко. Из тебя вполне может получиться "модный прозаик". Хочешь быть "модным прозаиком"?

– Не возражаю, – усмехнулся автор. – Очень мне надоело ошиваться по приемным.

Понимаешь, мне уже тридцать лет… Ты не думай – я не славы хочу. Я хочу всего лишь умеренной известности. Чтобы быть профессионально востребованным. Я хочу нормальной литературной карьеры. Мне кажется, что я достаточно сделал для этого.

Я много работал, черт побери… Написал шесть книг – и неплохих книг! Но первый человек, который отнесся ко мне серьезно, – это ты.

– Ну что ж, постарайся об этом не забыть, когда станешь знаменит, – без улыбки сказал издатель. – И не волнуйся. Все получится. Мы сделаем тебе имя. Ты нащупал перспективный жанр. Я чувствую, как в воздухе витает запах удачи!

Издатель смешно наморщил нос и сделал вид, что принюхивается.

– До вторника, – сказал автор и встал. – Спасибо тебе.

– До вторника, старик, – ответил издатель и пожал автору руку. – Тебе спасибо.

Давай, покажем снобам хер в окошко!

Автор вышел из особнячка, почти скрытого старыми разлапистыми вязами, свернул за угол и, никуда не торопясь, побрел по Цветному бульвару. Он думал о том, что через неделю возьмет в руки сигнал, и улыбался. Он думал о том, что это проклятое, неуверенное время позади… Это самоедское, невыносимо долгое, зряшное время, когда написано уже слишком много, когда написанное уже нельзя задвинуть, похерить, выбросить из жизни, – слишком много места уже занимает в этой жизни написанное. Если его вышвырнуть, то образуется невосполнимая пустота… И эту пустоту уже не занять ничем – ни врачебной профессией, уже безразличной автору, ни разными приключениями тела, ни тихими семейными радостями.

Автор был высоким, за метр восемьдесят, молодым человеком. Широкоплечим, длинноногим и длинноруким, мосластым. В юности он был мастером спорта по плаванию, и с тех пор сохранилась в его движениях этакая… не разболтанность, но вольность, которая заметна у пловцов и афроамериканцев. У автора были негустые короткие рыжеватые волосы, высокий покатый лоб с залысинами, голубые, чуть навыкате глаза, породистый нос, полные, четко очерченные губы и еле заметно скошенный подбородок с желобком. Автор выглядел привлекательно, располагающе.

Одет он был просто и сдержанно-элегантно – серые брюки, спортивный пиджак из дерюжки, под пиджаком был джемпер тонкой исландской шерсти. У него была выигрышная фигура, на которой все мало-мальски стоящие вещи смотрелись хорошо. И еще от автора исходило ощущение солидности. Молоденькие секретарши от него млели, а мастерюги в автосервисах всегда обращались на "вы".

Он перешел проезжую часть, вышел на бульвар, присел на скамейку и закурил, положив ногу на ногу.

"Неужели все кончилось? – радостно думал он. – Кончилось это поганое время, когда ты точно не знаешь, кто ты… То ли невостребованный писатель, то ли обычный графоман… Неужели начинается нормальная литераторская жизнь?" Он поднял глаза и увидел на противоположной стороне витрину небольшого книжного магазина. С бульварной скамейки он мог разглядеть цветастые пятна книжных обложек, выставленные на стенде, за стеклом витрины. И он сказал про себя этим ярким обложкам: "Ну, ждите… Скоро вам придется потесниться – и на этой витрине, и на всех остальных. Еще покажем хер в окошко…" И засмеялся. У него было великолепное настроение. А потом он вспомнил про макет, зажал в губах сигарету и достал из кармана пиджака сложенный пополам лист. Он развернул его и с удовольствием стал разглядывать. …Желто-серый фон, размашистый, но и точный рисунок углем, штрихи дождя, неуютная окраинная улица, одинокий силуэт человека в плаще…

Вверху макета простым черным шрифтом было напечатано:


ГЕННАДИЙ СЕРГЕЕВ


Пешеход под дождем


***

– Итак, вы считаете, что способному журналисту пребывание в профессиональном сообществе не на пользу?

– Я боюсь, что вы неверно меня поняли… Профессиональное сообщество, а точнее – профессиональная среда, необходимы любому специалисту. Я имел в виду другое.

Чрезмерное погружение в профессиональную среду умаляет в человеке самостоятельность. Пребывание в профессиональном сообществе иной раз навязывает некоторые правила, не имеющие отношения собственно к профессии. Журналист, излишне завязанный на цеховые правила, перестает быть независимым в суждениях. А пишет-то он, между прочим, не для товарищей по цеху – пишет он для людей, ожидающих только размышлений, информации и выводов. К тому же профессиональная кухня не всегда хорошо пахнет…

– Борьба амбиций, интриги, сплетни, подковерная возня и тому подобное?

– И это тоже, к сожалению. Увы. Но главная проблема в другом. Журналист, эссеист, литературный критик, спортивный комментатор, в конце концов, – они, застряв в сообществе, начинают ориентироваться не на объективную потребность своего читателя в информации, верном умозаключении или остроумной реплике, а на некие "ну и херню ты, старик, сочинил!" или "да ты гений, старик!", высказанные после трех рюмок коньяка в буфете Домжура.

– А свои публикации вы считаете вполне независимыми?

– Вы, коллега, задаете некорректные вопросы. Я просто стараюсь так жить и работать, чтобы мои статьи и эссе были предметны, чтобы в них угадывался я, а не советчики и собутыльники.

– То есть "гамбургский счет" вас мало интересует?

– Совсем не интересует.

– А как у вас обстоит дело с тщеславием? Престижные премии вас интересуют?

– Вы, коллега, от некорректных вопросов перешли к провокационным. Что за намеки?

– Это правда, что вы отказались номинироваться на Пулитцеровскую премию?

– Поймите, сударыня, факт выдвижения на какую бы то ни было премию очень мало коррелируется с вероятностью эту премию получить… Это всегда своя кухня, и всегда подковерная, как это вы говорите, возня… Это во-первых. Во-вторых – Пулитцера крайне неохотно присуждают иностранцам. Так что стоит ли рыпаться?

Стоит ли суетно тратить свое профессиональное время? И в третьих: я русский беллетрист, пребываю в национальном культурном пространстве, и если бы мне и возжаждалось лавров, так уместнее бы было добиваться премий национальных.

– Премию имени Подрабинека вы получили в прошлом году.

– И горжусь этим. А что до Пулитцера – его слишком часто присуждали тем, кто рьяно копался в чужом белье. И вообще, каким только идиотам его ни присуждали…

Словом, я тогда действительно отказался номинироваться. Хотя ту публикацию в "Нью-Йоркере" считал и считаю очень удачной.

– О вашей личной жизни мы говорить будем?

– Исключено!

– Я так и знала. Вы планируете и дальше сотрудничать с журналом "Время и мир"?

– Разумеется. Это интенсивный, интересный и в высшей степени качественный журнал. И очень перспективный. Я предвижу ваш следующий вопрос: я всегда готов сотрудничать с "Время и мир" еще потому, что его главный редактор, Владимир Гаривас, – мой старый друг.

– Ага! То есть дружеские связи для вас важнее цеховых?

– В этом нет сомнения, сударыня!

– Вы не часто пишете критические статьи. Практически никогда не пишете. Почему вы сделали исключение для Сергеева? Я слышала, что вы много лет дружите – вы, Гаривас, Сергеев. Ваша статья в "Большом городе" была очень… доброжелательной.

Промоутируете таким образом старого товарища?

– Сергеева-то? Вот уж кто совершенно не нуждается в промоушене! И дело даже не в его нынешней популярности – она закономерна и заслужена… Он несколько лет работал "в стол", работал методично, добросовестно, он вообще требователен к себе. И когда нашелся, наконец, прозорливый издатель – к Сергееву пришел успех.

Но я хотел сказать не об этом… Дело в том, что он нашел свою тему. Выдумал свою историю. Его стиль индивидуален, слог грамотен, а рассуждения внятны. Это встречается нечасто. Так что я писал одобрительную статью о хорошем и многообещающем писателе, а вовсе не о своем друге.

– Сможет ли, по вашему мнению, Институт Прессы положительно повлиять на качественный уровень отечественной публицистики?

– Это двухэтажный вопрос. На мой взгляд, не существует некоего общего качественного уровня. Различные печатные издания работают с различным качеством, вот и все… А вот некий средний читательский уровень существует. И это, коллега, невысокий уровень… Учреждение же Института Прессы в этой связи я считаю явлением положительным. В директорат Института входят высокообразованные люди: Витицкий, академик Штюрмер, Борис Полетаев – тоже, кстати, мой друг – и многие другие.

– Спасибо. Я благодарю вас за интереснейшее интервью. Благодарю от себя и от читателей "Монитора".

– И я вас благодарю. Но мы еще кое-что не обговорили.

– Что же?

– Марта, а вы не согласитесь поужинать со мной? Сегодня или завтра… Вообще – когда угодно. И если можно – ваш телефон. Я назойливо себя веду, да?

– Кажется, мне пора выключить диктофон…

Изящная, улыбчивая, черноглазая шатенка щелкнула клавишей крохотного диктофона и положила его в карман потертой коричневой кожаной куртки.

Интервьюируемый – невысокий, худощавый парень, известный эссеист – выжидательно глядел на журналистку.

Молодая журналистка, сотрудница легковесного еженедельника "Монитор", взяла со столика пачку легких сигарет.

Эссеист не мешкая протянул ей зажигалку и спросил:

– Ну так как?

– Простите? – якобы непонимающе сказала журналистка.

– Мы поужинаем? Я еще хотел пригласить вас на концерт моего приятеля… Лучков – может, слышали? Хороший музыкант, гитарист, скрипач. Завтра он выступает в "Бункере". Уютный клуб, неплохая кухня… Что скажете?

– Погодите… – девушка засмеялась. – Мне же нужно сдавать статью.

Ей нравился эссеист. Он оказался славным человеком, не важничал, не капризничал, согласился на интервью с первого звонка, приехал вовремя. И в разговоре не красовался собой, не выпячивался: мол, вот я какой талантливый и доступный.

Когда отвечал на вопрос – отвечал лаконично и исчерпывающе. А если не отвечал – так прямо и говорил: мол, не хочу этой темы касаться. Короче говоря, он был остроумный и чертовски приятный парень. Журналистка и сама мельком подумала, что неплохо было бы, если бы это знакомство продолжилось. Эссеист это как будто почувствовал и сразу повел себя напористо, чем привел журналистку в некоторое смущение.

– Сдадите вы статью, – сказал эссеист. – Работаете вы, насколько я успел заметить, вполне профессионально. За вечер статью напишете. А завтра поужинаем в "Бункере". Согласны?

– Я дам вам свой телефон, – сдалась девушка.

– Скажите, Марта, если не секрет: откуда такая фамилия – Дрожичка?

– Смешная фамилия, да?

– Фамилия как фамилия… Но необычная.

– Я чешка, – сказала журналистка. – Родители живут в Праге. Я в позапрошлом году закончила журфак МГУ. А в Москве осталась потому, что вышла замуж за москвича. (В лице эссеиста не дрогнула ни одна черточка. Последняя информация его ничуть не обескуражила.) Они хорошо смотрелись рядом. Девушка была тоненькая, с высокой грудью, миловидным лицом и длинными ногами. По воротнику и плечам кожаной куртки рассыпалась копна мягких, густых волос. А эссеист был невысоким, тонкокостным и очень ладным. Он был хорошо сложен, лицо у него было живое и умное. И еще в повадках эссеиста, в его мимике, манере усмехаться и приподнимать бровь проглядывал иной раз дворовый пацан, тертый шпаненок.

Они встретились в полупустом кафе час назад, сели у стены, в глубине зала.

Эссеист заказал двойной "эспрессо" для журналистки и двойной скотч для себя. И еще два раза он потом заказывал скотч. Но ничто не менялось при этом в его дикции, жестах, в цвете его лица. Он свою дозу знал хорошо – и журналистке это в нем тоже понравилось. Она брала у него интервью, они разговаривали о новинках литературы и публицистики. Он вежливо уклонялся от вопросов, касавшихся его самого, но охотно делился своими соображениями о литературной критике, некоторых критиках персонально, о нынешнем состоянии всего словесного. Рассказывал занятные и колоритные литературные историйки из недавнего прошлого (русскую литературу этого столетия он знал блестяще). Журналистка чувствовала, что у нее получится хорошая статья. И еще она с беспокойством чувствовала, что ей уже хочется пойти завтра с эссеистом в "Бункер". А она ведь была замужем, вполне благополучно была замужем. И ни к чему ей была вдруг вспыхнувшая симпатия к этому обаятельному, известному и наверняка избалованному человеку. От легкого романчика со знаменитым эссеистом отдавало пошлятиной, а журналистка была девушкой неглупой и чистоплотной.

– Мне очень понравилась та публикация в "Нью-Йоркере", – искренне сказала она. – Вы не надпишете мне?

– С удовольствием, – ответил эссеист.

Она достала из полотняной сумки журнальный номер годичной давности и открыла на заложенной странице.

Эссеист вынул из нагрудного кармана джинсовой рубашки дешевую пластмассовую ручку и четким почерком написал поверх заголовка, рядом со своим черно-белым фотографическим портретом:


Товарищу по цеху и очень милому человеку. С наилучшими пожеланиями.


И размашисто подписался:


АРТЕМ БЕЛОВ


***

Он попросил:

– Расул, дай отвертку.

Расул подал ему отвертку и недовольно смотрел, как он закручивает крепеж до "десятки".

– Зря ты, – укоризненно сказал Расул. – Что-то ты больно самоуверен.

– Нормально… – буркнул он и вщелкнул ботинки в крепеж.

Подул резкий ветер с колючей крупой. На Донгуз наплывали рваные облака. Снег валил второй день, "Ай" замело до самых окон. Ветер с хлопками трепал синюю растяжку с надписью "Старт".

Стоявший неподалеку бородатый мужчина с рацией в нагрудном кармане пуховика крикнул:

– Двадцать шестой, пошел!

Парень с номером "26", натянутым поверх желтой куртки "Dubin", сильно толкнулся палками и, мгновенно собрав тело в болид, ушел вниз.

– Камень тот помнишь? – в пятый раз спросил Расул.

– Да помню я, помню… – Он кивнул, облизнул губы, покрутил торсом, разминаясь, и поправил номер "28", надетый на синюю куртку "Columbia". – Подлый камень, чего там говорить… Я помню. Правее пройду.

– С утра мело. Камень не видно, наверное… Но он там, сука… Канты убьешь – черт с ними. Себя береги, – сказал Расул и добавил: – Зря ты на "десятку" затягиваешь.

Он промолчал. Он насупленно смотрел на склон и думал: "За сосной прыгну. Или пан или пропал. Все обходят тот бугор – кто лучше, кто хуже… А не надо обходить.

Надо прыгнуть, время выиграю… Но стремно там прыгать, ядрена-матрена! Там же кустики эти. Не видно за ними ни хера, ядрена-матрена…" – Двадцать седьмой – приготовиться! – крикнул бородач в пуховике.

Невысокий крепыш в эластике подъехал к старту, опустил на лоб очки и сосредоточенно замер.

– Пошел, двадцать седьмой!

Крепыш скользнул вниз, шаркнул задниками в повороте и пропал за буграми.

– Только не рви сердце, – сказал Расул. – Ты же не спортсмен, верно? Пройди красиво, но сердце не рви… И не старайся Рессона сделать. Он с ноября раскатывается, а ты – неделю. Ты его через годик нормально сделаешь. Ты мне верь, ты прогрессируешь – дай бог каждому. А сегодня просто пройди красиво.

Он кивнул и подтянул перчатки "Chiba". Он никогда не покупал бутор на Сайкина.

Нет, не пижонил, просто не любил толкаться среди говорливых продавцов, не любил скученности, не любил примеривать на снегу. В "Эрцоге" и в Крылатском он тоже не покупал. Там чайники экипировались, и переплачивали там чайники – будь здоров.

Он покупал у Андрея Рудакова, в "Доломите", там его знали (его, вообще-то, везде знали – в Цее знали, в Кировске и, конечно же, здесь, в Терсколе) и делали ему скидки. На прошлой неделе Андрюша самолично прикрутил на его новые "ФельклВертиго" виброплиту, поставил крепеж и сказал: "По моему разумению, для фрирайда лучше, чем "Вертиго", ничего нет… А вообще, избаловались мы все, братцыкролики. Ты помнишь, всего десять лет назад что творилось? Ни черта же не было!

На "Полспортах" сраных катались, на "ка-лэ-эсах"… И ничего, счастливы были. А у кого "Атомики" или там "Фишера" – ну, те просто короли!.. Слушай, старик, а еще перчатки есть. Хорошие перчатки, недорогие… Ты на экстрим-то поедешь, конечно? Тёма Зубков уже уехал, вчера звонил из Терскола, сказал, что снега – море. На Чегете сейчас метет, дует. А перчатки – сказка… Двойные. И красивые".

И он купил перчатки, синие непродуваемые "Chiba".

Он подтянул перчатки, крепко взялся за желтые изогнутые палки "Kerma" и размял колени, двигая ими вправо-влево.

– Двадцать восьмой – приготовиться! – крикнул бородач.

– Ну, давай, – сказал Расул и хлопнул его по плечу. – Накати им всем. Но не горячись.

Он опустил очки и торопливо поднял "молнию" до подбородка.

– Пошел, двадцать восьмой! – скомандовали сзади.

– Рок-н-ролл! – быстро сказал ему в спину Расул.

– Рок-н-ролл! – ответил он и бросился вниз.

До сосен надо было метров двести пройти по буграм, знаменитым чегетским буграм.

Их еще не накатали как следует. К концу сезона – а в особенности если сезон был многоснежным – бугры вырастали в человеческий рост.

Кому-то здесь, по бугристым "югам", нравилось кататься, а ему – нет. Он предпочитал гладкие, крутые, зализанные поземкой "севера". Больше всего на свете он любил в конце дня, когда склоны пустели, взять траверсом как можно правее, слететь по неглубокому "целяку", потом уйти в гигантский желоб между Чегетом и Донгуз-Оруном, пофинтить по замерзшей и засыпанной снегом реке, выскочить к кривым сосенкам внизу и по длинному выкату, по заледеневшей к концу дня лыжне выехать на Поляну Чегет. Он даже на Эльбрусе катался реже, чем по "северам". И "доллар" он тоже не жаловал. "Доллар" был куда менее интересен, чем о нем, тараща глаза, рассказывали чайники – два долгих поворота между редкими, невысокими деревьями, и все. Вот вам и весь "доллар". Не катание, а бобслей.

А на "северах" было здорово. В пятом часу, когда солнце ползло в Сванетию, когда лохмы облаков отбрасывали тень на бело-голубой Донгуз и ветер заводил монотонную песню, занося лыжные следы, – тогда здесь становилось по-арктическому пусто, и одиночество человека на склоне ощущалось сильно, странновато и немного пугающе.

Он быстро прошел первую часть трассы и обошел слева первую опору. Все, теперь катание закончилось. Теперь начинался цирк. …Наташка все это недолюбливала. И катание по целине, и хели-ски ("В конце концов, это просто дорого!"), и, уж конечно, экстрим "под опорами". Характеризуя последнее занятие, Наташка слов не выбирала: "идиотизм", "маразм абсолютный",

"мудацкий выпендреж", "съезд будущих инвалидов" и многое-многое другое. Редким женам, конечно, могло нравиться то, что их мужья катаются "под опорами". Оля, жена Вовки Гариваса, один раз съездив с ним в горы, больше туда носа не казала.

"Все это ваше псевдогероическое времяпрепровождение, эти ваши усталые, гипермужественные песенки, ваш коньяк по литру на персону – это же все какой-то безвкусный спектакль… Вы ведь взрослые люди! Кому нужно такое катание?" – вот так она говорила Вовке.

"Молчи, женщина, – угрюмо отвечал Вовка Гаривас. – Нормальное катание. Как умеем – так катаемся. С горой боремся… Кто – кого, понимаешь?" Оля не понимала. И Наташка не понимала. Хотя в горы иногда ездила. Пила глинтвейн в "Ае", фотографировалась на фоне Донгуза…

Так, теперь по-настоящему началось. По-взрослому… Он едва успел убрать плечо, уворачиваясь от кряжистой ветки. Бросил тело в проем между двумя тонкими сосенками, подобрался, резко погасил скорость. Здесь уже было раскатано. Если слово "раскатано" могло быть уместным для описания сорокапятиградусного лесистого склона. Вернее – узкой полоски этого склона, что лежала под трассой канатки. Двадцать семь экстримеров, которые спустились до него, распахали, расчертили глубокий снег, посыпанный хвойными иголками и кусочками коры. Даже здесь, "под опорами", после пяти-шести проходов оформлялась какая-никакая трасса. Почти все, в общем, шли по одной и той же кривой. Это потому, что экстримеры интуитивно находили, молниеносно вычисляли среди деревьев и засыпанных снегом валунов одни и те же участки, мало-мальски пригодные для быстрого поворота, мгновенного кантования, толчка перед коротким прыжком.

Он часто и резко поворачивал, крутя сомкнутыми коленями, подтягивал колени чуть ли ни к подбородку, мгновенно выпрямлял ноги, быстро и мягко обрабатывая сумасшедшие неровности дурацкой трассы. Возле одной из опор его горную лыжу резко и сильно швырнуло назад. Так, что больно рвануло в колене. Он отчаянно отмахнул локтем и удержался на ногах.

"Мать твою!!! Что еще такое?… Я же видел – там пусто было! Это подушка…

Точно, мать твою, это подушка! Надо дальше от опор…" Наверное, он шваркнул ботинком по бетонной "подушке", на которой стояла опора.

Видно, угол "подушки" предательски торчал под тонким слоем снега.

Он вытянул руки вперед, пригнул голову и проломился через сосновую поросль, круша кантами тоненькие стволы. Щеку ожгло веткой. Он качнул тело вправо, резанул лыжами по толстому корню огромной вековой сосны и подумал: "Так, сосна… Теперь – бугор… Не обходить. Прыгну".

Он вчера и позавчера по два раза прошел эту трассу. Метрах в пятидесяти ниже был бугор, собственно, небольшая, заваленная снегом скала. Те, кто шел до него, обходили бугор справа (он сейчас это видел, лыжные следы в рыхлом снегу вели право). И еще он знал, что после бугра придется сбрасывать скорость и пятнадцать-двадцать метров медленно шкрябать по естественной лесенке из кочек, камней и корней. А слева бугор было не обойти, слева высилась стальная, в облупившейся серой краске, опора канатки. Он еще утром решил здесь прыгнуть.

И он прыгнул, он вкатился на заснеженный бугор, мгновенно сфотографировал короткий участок под собой и прыгнул.

"Ап! У, е-мое!.. Есть!" Хорошо. Получилось. Он только больно прикусил щеку и теперь чувствовал кровь во рту. И еще после прыжка сильно заныла левая стопа. Но это – черт с ним.

Задвинем… Сейчас некогда… Он восемь лет назад поломал голень, но голень от нагрузок не болела, а болела почему-то стопа. Хотя в стопе он тоже тогда что-то повредил, и оперировали ему все, что ниже колена. По кусочкам собирали…

Он автоматически исполнял бешенную акробатику, шарахался из стороны в сторону, нырял с рыхлых бугров, перебрасывал сведенные вместе ноги через камни, сильно загружал палки в поворотах. А в голову лезли всякие мысли, хотя, казалось бы, никаким размышлениям и рассуждениям в этом скакании между сосен места быть не могло.

"…на двух стульях сидеть… Определяться пора… Докторская, да? А нужна мне докторская? Пусть Бравик пишет докторские… Ну не хочу я больше всего этого, не хочу! Больше не хочу Лопатина, не хочу каждое утро ездить на "Октябрьское Поле", не хочу лаборатории, чаепитий, перекуров… Не хочу фарезов, "пи-си-аров", хроматографических колонок и таких абсолютно безразличных мне явлений, как "…экспрессия пектатлиазы в Escherihia coli…" Больше не хочу старшего научного сотрудника Стеркина с его рыженькой бородкой и удушливым одеколоном.

Младшего научного сотрудника Сударикову, с ее двоечницей-дочерью и идиотоммужем, тоже не хочу. А главное – не хочу бездарно разбазаривать свою единственную и неповторимую жизнь… Я, кажется, уже всем показал, что не безголовый… Родителям показал, в университете показал, в "мит-ха-тэ" показал… Сколько можно показывать? Мне тридцать лет. Имею я право любимым делом заниматься?.. Я нормальный, вполне профессиональный фри-райдер, я горный человек. Бывают горные козлы и горные дороги. А я – горный человек". …Наташка как-то сказала ему: "Ну, а какие перспективы? Какие у тебя перспективы? Я понимаю, если бы ты был профессиональный спортсмен… Как ты дальше жить собираешься? Чайников будешь натаскивать в Азау? Детишек учить? У тебя даже тренерского диплома нет. Просто ты хочешь жить в свое удовольствие, хочешь, чтобы вся твоя жизнь была сплошным горнолыжным курортом…" Он тогда попытался что-то ей объяснить. "Это моя среда обитания, понимаешь? – говорил он. – Я себя там чувствую хорошо, я человеком себя там чувствую… Да хоть и чайников натаскивать! А Молгенетика – это не моя среда. Ну не для меня это – утром на работу, вечером с работы… Я даже не простужаюсь в горах! У меня в горах нога болеть перестает! В Москве болит, а в Терсколе – никогда".

Наташке все это не казалось убедительным…

Он прочертил две коротких дуги по нетронутому снегу и славно приложился плечом о ствол.

"Твою мать…" Дальше было сложнее – он знал. Дальше торчали камни. Он приметил язык снега меж двух зазубренных ступенек, спрыгнул туда, лыжи едва поместились на языке, заскрежетал кант. Разумеется, он сегодня был не на "Вертиго". На этом склоне лыжи для фри-райда были ни к чему. Он шел на своих прошлогодних "Династарах".

Он боком свалился в желоб между двумя скалами… Слева мелькнула шероховатая стенка в серо-оранжевых пятнах лишайника.

"…Вы по три раза за зиму берете отпуск за свой счет, – недовольно сказал Лопатин, шеф. – А у лаборатории есть утвержденный план. Ну да, я тоже уважаю спорт… У меня, если хотите знать, был первый разряд по многоборью. Но надо разделять научную работу и… физические упражнения! Вы об этом подумайте!" Боже, как же ему все это осточертело…

"Рессон шел одиннадцатым. Его мне не сделать, – думал он. – Рессон хорош. Еще бы он не был хорош!.. Он из Валь-д'Изера, он там родился, там живет и там круглый год, падла такая, катается… А я – турыст. Я в горах наскоками. Если же хочешь быть профи, то надо проводить в горах весь сезон. А еще лучше – жить постоянно…" Ну да, получится у него "жить постоянно", как же… Три года тому назад, когда у него был промежуток между Институтом биоорганической химии и Молгенетикой, он зиму проработал спасателем на "Мире". Раскатался за сезон так, что пошла слава, а весной австрийцы пригласили сниматься в ролике. Молодежь в Азау смотрела на него как на дедушку экстрима Ансельма Бо. Наташка два раза прилетала к нему, а потом сказала: "Это, конечно, все очень хорошо, очень романтично… Только что это за семья, когда ты четыре месяца в горах? А ты не думал, что мне посоветоваться с тобой надо иногда? Что у папы артрит, он водить больше не может, надо гараж продавать? Я должна это делать? И потом, ты извини, но я уже забыла, когда занималась с тобой любовью на равнине… А в "Чегете" кровать скрипит, и тараканы… Ты однажды вернешься из своего вонючего Терскола, а жены нет. Была, да вся вышла".

Еще раза два он уходил немного в сторону, зарываясь по колени в снег. Один раз упал. На этом аттракционе можно было падать – лишь бы потом встал. На фри-райде падение в nо-fall-zone сулило дисквалификацию. А здесь – ничего. Лишь бы доехал.

Впереди мелькнул просвет между соснами. Он уже крутил вензеля по колее, пропаханной до него, и уже просчитывал не на три-четыре метра, а больше. Он пролетел под самым сиденьем подъемника, наползавшим снизу. Там, на креселке, был пассажир. Ему даже показалось, что пассажир его сфотографировал – сквозь громкий шорох лыж он расслышал чмокающий щелчок. На соревнованиях "под опорами" всегда было много фотографов. Они снимали с деревьев, с опор, с подъемника. Фотографии получались очень героические. Только, глядя на фотографию, было непонятно – что делают горнолыжники посреди густого соснового леса, наклоненного под углом в сорок пять градусов…

Еще метров двести… Пара кочек, последняя опора, обрывчик, сугроб, несильный удар кантами о наезженный лед… Все.

Он выкатился к станции канатки и проехал мимо высокого парня в желтой куртке BASK. Парень шагнул в сторону, пропуская его, и крикнул:

– Двадцать восьмой – девять сорок три!

"Девять сорок три… – подумал он. – Ничего. Неплохо. Даже хорошо".

Возле растяжки "Финиш" стояла группа девиц в комбезах и расстегнутых ботинках.

Они глухо зааплодировали, не снимая перчаток.

"Спасибо, девушки, спасибо… – подумал он. – Ну, а жена-то моя где?" Наташка уже шла к нему, проваливаясь в снег по щиколотки. Она подняла капюшон, держала руки в карманах и улыбалась.

– Красавец… – насмешливо сказала Наташка и поцеловала его в щеку. – Живой? Не падал? Падал… У тебя кровь, ты щеку поцарапал… Говорят, что ты хорошо прошел.

У нее в кармане запищала рация.

– Прием! – сказала Наташка, достав маленькую черную "Моторолу".

– Он прошел? Прием! – послышался из рации искаженный голос Расула.

– Да, спустился. Порядок, Расул. Прием.

– Какое время, прием? – спросил Расул.

– Девять сорок три, – сказала Наташка. – Оувер.

И положила рацию в карман.

– Пойдем, чаю выпьем, – сказал он, вынул руки из темляков и воткнул палки в снег. Потом поднял на лоб очки и расстегнул куртку. Из-под куртки шел пар. Он стащил пластиковый шлем и вытер шершавой перчаткой мокрый лоб.

К ним подошел Зубков. Зубков сам профессионально катался, а еще он был редактором модного журнала для всевозможных экстремальщиков.

– Привет, – сказал Зубков. – Молодец. У тебя третий результат будет, наверное.

– Привет, Тёма, – сказал он. – Откуда знаешь?

– Да я трусь возле судейства весь день, – сказал Зубков ухмыляясь. – Все слышу, все знаю… Тебя киевлянин обошел, и Рессон. А остальным ты накатил. Молодец.

Там еще человек пять спустятся, но это любители. Анисимов тоже тебя сделал бы, но он не приехал… Хорошие перчатки. Где покупал?

– В "Доломите", – сказал он. – А Андрюха где? Я его вроде видел утром.

– Мосье Каменев снимает, – утомленно сказал Зубков. Было видно, что накануне Тёма, в чегетских традициях, до упора развлекался в баре с трогательным названием "Deep Purple". – Наверх поехал… Тебя, кстати, снять хотел. Если хорошо получится, я тебя на разворот помещу. Не возражаешь?

– Валяй, – сказал он. – Помещай, мосье Зубков. Пошли с нами, чаю попьем.

Через полчаса он, Зубков и Наташка стояли в густой толпе лыжников и зрителей.

Объявляли результаты. Его фамилия прозвучала третьей.

– Молодец, – сказал Зубков. – Быть тебе на развороте. И еще короткое интервью.

Строк на сорок… Идите, призер. Вас ждут заслуженные почести.

И подтолкнул его к пьедесталу.

Он осторожно ступил тяжелыми ботинками на скользкий, наспех сколоченный помост, пожал руки киевлянину и Рессону.

– Третье место занял, – торжественно крикнул в микрофон парень в BASKе, – Александр Берг, Москва!

Испанская партия, декабрь 88-го

Загрузка...