"НАШ ЧЕЛОВЕК В ГОРАХ"

…Когда мне плохо, я работаю… Когда у меня неприятности, когда у меня хандра, когда мне скучно жить – я сажусь работать. Наверное, существуют другие рецепты, но я их не знаю. Или они мне не помогают…

Аркадий и Борис Стругацкие

"За миллиард лет до конца света" Выходя из подъезда, Тёма пропустил Худого и прикрыл за собой дверь.

– И залпы башенных орудий в последний путь проводят нас, – сказал Худой и утешающе похлопал Тёму по плечу.

Они постояли. Тёма поправил шарф. Худой закурил.

– Ты извини, – сказал Худой. – И перед ним потом извинись… Зря я…

– Да ладно, – мрачно сказал Тёма. – Он привык.

– Мы же ему не заплатили… – спохватился Худой.

– Да ладно, – повторил Тёма.

– Ладно – у попа в штанах, – укоризненно сказал Худой. – Вернемся, надо заплатить…

– За что ты заплатишь, господи?.. Не возьмет он. Не берет он за такие разговоры.

– Сознательное в бессознательном… – Худой поднял воротник куртки. – Бессознательное в сознательном… Бред.

"Я хотел как лучше", – подумал Тёма и сказал:

– Не нужен тебе психоаналитик, это точно.

– Куда уж точнее, – согласился Худой. – Что я – дикий?

"Знаю я, что тебе нужно, – подумал Тёма. – Только бы ты не скис".

– Ты извини, Тём. Время на меня убил. Дунешь?

– Не… – Тёма принюхался к дыму сигареты. – Я по другой части. Я другое поколение.

– Ну да, – кивнул Худой. – Вы – пьющее поколение.

– Мы – героическое поколение, – назидательно сказал Тёма.

Он уже нес что ни попадя, ему было все равно что говорить.

– Куда тебя отвезти?

– Я пройдусь, – сказал Худой.

– Вадик…

– Что, Тёма, дорогой?

– Вадя, ты тертый… Ты умный…

– Тёма, прекрати, – твердо сказал Худой. – Пока, брат. Я пройдусь.

Он бросил в урну окурок, пожал Тёме руку и пошел через дворик.

Тёма смотрел, как Худой идет мимо детской площадки, как горбится от мороза в своей короткой куртке, и думал: "Ну да – он тертый и умный… Сеня Пряжников не глупее был… Помогло это Сене? Дела – говно…" Он постоял минуту возле подъезда, пробормотал "вот, черт!" и шагнул к машине.

Едва он повернул ключ зажигания, затилиликал телефон.

– Да! – раздраженно сказал он.

– Что "да"? – спросил Никоненко. – Что "да"? Ты водил его?

– Ну, водил… На кой черт я только его водил…

– И что?

– Он посидел там… немного. Он не захотел разговаривать!

– Как не захотел? С кем?

– С психоаналитиком.

– С каким психоаналитиком? – брезгливо спросил Никоненко. – Что за чушь? Слушай, ты чем там занимаешься? Ты его к Валере водил?

– К Валере? Ах, да… – спохватился Тёма. – Водил… Да. Утром. Делали компьютерную томографию… Я правильно говорю – компьютерную, да?

– Да, правильно. И что?

– А что я в этом понимаю? Лера сказал, что позвонит тебе.

– Ни черта от вас от всех полезного, – злобно сказал Никоненко. – Сам сейчас Лере позвоню… Занимаетесь какой-то херней…

– Иди ты в жопу, – с душой сказал Тёма.

– Сам иди в жопу, – сказал Никоненко и положил трубку.


Вадик действительно очень хотел пройтись. Сегодня с утра у него не болела голова, сегодня отчего-то отпустило. И не двоилось в глазах. Иногда его пошатывало, но с этим он научился справляться – нужно было дунуть, и головокружение прекращалось. Ненадолго.

Он уже стал было сживаться с головной болью, знал, когда принять таблетку, когда погодить, когда дунуть, когда – просто полежать в темной комнате. Вот только беда, что головная боль усиливалась понемногу с каждой неделей. И вечером еще наваливался страх. Но сегодня-то было грех жаловаться. Сегодня был хороший день.

Он шел по Русаковке к метро. День был морозный, искрящийся такой денек, пуржило, поземка полировала снежком серые полоски трамвайных рельсов.

Вадик вспомнил, что вечером на Нагорной включают свет, и взбодрился.

"Ну конечно, как забоюсь, так возьму доску и поеду на Нагорную… Ух ты!.. А чего на Нагорную?… Надо же к Сане поехать… Саня мне свет включит…" Тут он малодушно подумал – а как же он станет возвращаться потом, после катания, на ночь глядя, во Фрязино?

"У Сани и переночую… Верно…" Он представил себе квартиру Саши Берга в Крылатском, самого Сашу.

"Даже можно будет выпить с ним немного… А уж страшно-то наверняка не будет, тепло у Саши, спокойно… Был бы дома…" Он сразу стал искать глазами автомат, засуетился, увидел, быстро подошел и сунул в щель карточку.

– Сань…

– Вадя, – сказал Берг, – Машка – аферистка… Она мне только что сказала про психоаналитика… Вадя, это все фуфло… Не нужно… А вечерком приезжай покататься. Я тебе свет включу. Бери доску, приезжай. Я вашу шпану не пускаю – склон убивают. Тебе свет включу. Ночевать – у меня… А хочешь, дунем… Фильм купил – "В три десять на Юму". Ты видел?.. Вадя, приезжай, я жду.

Вадик потер лицо, сказал: "Я к семи", – и заплакал. Берг что-то говорил из трубки, а Вадик кивал, всхлипывал и выцарапывал уголком карты на заиндевевшем стекле волка из "Ну, погоди!".


Вадик по прозвищу Худой был двоюродным братом Гены Сергеева, то есть человеком априорно неслучайным. Он был моложе всех, лет на шесть-семь моложе, но его приветили. В конце концов, Берг с Гаривасом тоже когда-то числились юношами.

Покойный Сеня Пряжников барственно и добро говорил: юноша Владимир и юноша Александр. Никоненко плавно вынимал изо рта трубку и кивал Сене, соглашаясь – мол, да, молодежь, молодежь должна быть рядышком, это и ей, и нам полезно. Тёма Белов говорил: "А на прошлой неделе, мессиры, юношу Вадима видели читающим Пушкина!" – "Я думал, это про летчиков, – придурковато оправдывался Вадя. – Ас Пушкин".

В компанию он был вхож около двух лет. "Набережную неисцелимых" он не читал и не цитировал, но определенно читал Шервуда Андерсона, Салтыкова-Щедрина и Уайлдера – проверяли. И он знал разницу между Тушинским Вором и Воренком. А это на фоне повсеместного интеллектуального оскудения было каким-никаким цензом. К Ваде уже было привыкли, как случился "шкандаль" – неожиданно оказалось, что Вадя сноубордист. Досочник. Шпана. Пятью-шестью годами раньше Ваде было бы с треском отказано от дома. Но с возрастом отцы-основатели помягчели. Отнеслись с юмором.

"Он не виноват, отцы, – терпимо говорил Тёма. – Может, детство было тяжелое…

Или еще что…" Вадя даже ездил со всеми в Терскол (пока они еще ездили в Терскол, пока не разлюбили), на "Мире" он коротко переговаривал со спасателями, и они смотрели в сторону, пока Вадя с доской под мышкой уходил куда не положено. Поднимаясь на "Кругозор", Тёма, Никон и Гаривас видели росчерки Вадиной доски на девственных каменистых стенках.

"Ты же приличный человек, – уважительно говорили Худому за вечерним коньяком в "Вольфраме". – Ну попробуй лыжи. Ты же по-русски грамотно говоришь, ты же книги читаешь…" "Хорош, деды, – вежливо отвечал Вадя. – У вас своя мифология, у меня – своя.

Свободный человек в свободной стране. И скручивающий момент отсутствует. Летать проще. Ясно?" А уж летал он… Да. Чего уж. Летал. По целику летал, по льду, по буграм – где хотел, там и летал.

Он был лучше всех. Когда Вадя приезжал в Азау, вся "молодежь – не задушишь, не убьешь" собиралась вокруг. Патлатые, развязные, понтовые, мажорные, с оранжевыми "Моторолами", в банданах, в "полартексе", скромненькие, нафаршмаченные, крылатские, нагатинские, питерские, киевские – все. И он знал для них слово.

Тихо здоровался с одним, с другим… Мог дать попробовать свою доску с автографами Гаскона и Шастаньоля – они расписались несмываемым маркером в апреле девяносто шестого в Марибеле. У Худого было много досок, он в горы меньше трех не брал, и была особенная, любимая – "Оксиджен-Глоуб", на ней корифеи расписались, а Гаскон сказал: "У тебя, Вадя, с законами физики какие-то свои отношения". Правду сказал – то, что делал Худой, даже некой особой техникой нельзя было назвать. Он знал склон телом – от макушки до подошвы. Ему достаточно было видеть ближайшие десять метров горы, а уж как себя дальше повести – разбирался на месте. Он прыгал, кантовался, и еле уловимое касание точно сообщало ему, как поступить дальше. И еще он самым мистическим образом оказывался в горах. Он не раздумывал. Быстро оформлял отпуск за свой счет. Пока Тёма с Бергом считали да рядили – "…билет, апартаменты, ски-пасс… э-э, не, бля, дороговато, перебьемся Татрами…" – Вадя выныривал в Червинье со своими досками, зеленым брезентовым рюкзаком и полтинником за душой. Или – в Шамбери.

Он день катался, а вечером, похмыкивая, садился за преферанс с чехами, до утра, сердечно прощался и уходил с шестью сотнями. Потом… словом, было несколько вариантов "потом".

Покупал самый простой пансион, жил неделю, потом последовательно чинил гриль, газовую колонку, усовершенствовал теплоцентраль – его приглашали пожить и постоловаться еще неделю. С тем же полтинником возвращался в Москву, покупал в "дьюти-фри" "Баллантайнз" и "Бучананз", приезжал вечером к Бергу. А траву – траву он просто брал из воздуха. Везде. С Вадей всякий делился – от Петропавловска-Камчатского до Кировска, от Церматта до Аосты.

"Хиппи, – говорил Гаривас и разводил руками. – Хиппи поганое… И никаких вам явственных ориентиров. Улисс, блин, доской стукнутый и доской живущий…" И такое было. Скажем, в девяносто четвертом, в Червинье, Вадя тогда впервые приехал в Италию, у него горели глаза, он сходил с ума от счастья. Во вторник он простелил по стенке двести метров, юркнул в кулуар, попетлял, красуясь, и вблизи подъемника оторвал "корскрю". И уже когда с доской под мышкой скромно стоял в короткой очереди, к нему боязливо подошел восхищенный антиквар из Антверпена и попросил "класс". Вадя был смущен. Он прежде не думал, что доска может кормить.

Антиквара он после, через год, еще раз выкатывал в Валь-д'Изере, и у них даже нашелся общий знакомый – приятель Тёмы Белова Йозеф Кнехт, профессор славистики из Утрехта.

Возвращаясь в Москву, Вадя скучнел и шел на работу в НПО "Исток" во Фрязино.

Паял, лудил, в девяносто четвертом защитился. По субботам приезжал к Тёме, к Бергу, к Никону, немножко выпивал, в спорах о судьбах российской словесности не участвовал, помалкивал. (Никон говорил: "Злость копит, щас скажет".) Сидел на полу у стеллажа, ставил на место книги, которые брал в прошлую субботу, откладывал книги на следующую неделю. Изредка подходил к столу, выпивал рюмку "Дербента" или "Васпуракана", хорошо выдерживал паузу и говорил, как гвоздь вбивал: "Ерунда все это, Тёмка… Нет никакой такой ментальности Нового Света, и не надо ее приписывать ни Элиоту, ни Фросту. Они – над временем и над географией". – "Вундеркинд… – ворчал Гаривас, – интуитивное у него понимание, блин". А Гаривасу он мог сказать: "Тебя "Письмо к Горацию" только тем и привлекает… хоть ты ни черта в нем не понял… что это просто образец хорошего русского языка".

Правильно говорил. Тёма тогда еще был трепло, журналист, любитель от литературы.

А Гаривас наслаждался русским языком тех эссе, что Рыжий писал на английском.

Тёма же тогда угадывал и все не мог угадать отличие всей американской литературы от всей литературы европейской.

Гаривас – педант, потаенный эстет – сквернословил и бурчал: "Обормот…

Анашист… Закрой рот, бери гитару…" Вадя покладисто брал гитару, пел любимый в компании романс "Белой акации гроздья душистые".

Еще он пел:


Редеет круг друзей, но – позови,

Давай поговорим, как лицеисты, -

О Шиллере, о славе, о любви…

О женщинах – возвышенно и чисто*.


"Что у него в голове за салат? – продолжал бурчать Гаривас. – И Шиллер тебе, и лицеисты… Каэспэшные вирши – как коклюш, ими надо болеть в детстве…" И получал. "Был такой поэт – Пушкин, – вежливо отвечал Вадя, откладывая гитару, – написал в числе прочих стихотворение "19 октября"… Посвящено, по слухам, Вильгельму Карловичу Кюхельбекеру… У Шпаликова, стало быть, оттуда цитатка…

"Приди, огнем волшебного рассказа Сердечные преданья оживи, Поговорим о бурных днях Кавказа, О Шиллере, о славе, о любви…" Ты бы книжку какую почитал, Вовка…" Все похихикивали, Гаривас говорил: "Смотрите-ка, досочник, а в галстуке".

И все были до крайности довольны. Выпивали коньяк помалу. Гена с Бравиком играли в нарды, Никон ароматно пыхал трубкой, Гаривас читал фрагменты из неопубликованного еще тогда "Путешествия в Крым", Вадя пел спиричуэлс, чудил…

Пили чай… Расходились за полночь, Вадю забирал к себе ночевать Берг… Так и жили.


В конце января Вадя отозвал Никоненко на кухню и сказал:

– Никон, что-то со мной не то.

– Я вижу, – ответил Никоненко.

Последние недели Вадя часто морщился, тер ладонью лоб и затылок, прилюдно пил баралгин.

– Ты расскажи, – встревоженно говорил Никон и усаживал Вадю на стул. – Ты почему раньше не говорил?

– Думал, как-нибудь рассосется… Но, ты знаешь, все хуже и хуже… Голова кружится… Болит всю дорогу… В глазах стало двоиться…

Никон видел, что Вадя напуган. Так напуган, как только пугаются боли и недомогания всегда очень здоровые люди. Напуган и растерян.

– Вадя, мы завтра во всем разберемся, – сказал Никон и приобнял Худого за плечи.

– Потерпи до завтра. Завтра ко мне приедешь. Знаешь, где Первая Градская? Я сейчас всем позвоню, завтра тебя обследуем. Полечим.

Никон любил Вадю. Он проводил его до метро, а сам вернулся и суетливо поговорил с Гариком Браверманом. Сам он заведовал урологией в Первой Градской, а Бравик был просто велик, все на свете знал. Сам Никон боялся лечить друзей. Пять лет тому назад умерла от лимфогранулематоза жена его младшего брата Ваньки, с тех пор Никон вздрагивал от малейшего насморка любого из своих.

– Ну… Не суетись, – отмахнулся Бравик. – Надо обследовать… Не суетись.

Может, он просто перекурил.

Назавтра Вадя к Никону не приехал – наверное, ему стало получше, он застеснялся, устыдился своих страхов и не поехал. Но через неделю его привез Берг. Накануне у Вади сильно разболелась голова, болела несколько часов подряд все сильнее и сильнее, а потом были судороги. Это случилось дома у Берга. Судороги Вадя не помнил, но напуган был сильнее прежнего.

Невропатолог сказал Никону:

– Очаговая симптоматика… Это может быть все, что угодно.

– Так, ты только время зря не теряй, – сухо сказал Никону Бравик. – Договорись с Новиковым и вези Вадю на Каширку.

Валера Новиков был гематологом. Собственно, онкологом. Он очень скоро все организовал. Вадя послушно ходил за ним с этажа на этаж. Ваде делали исследования, подрагивали стрелки приборов, помигивало, попискивало выползала бумажная лента. Вадю ставили перед экранами в затемненных комнатах, Ваде крепили к голове электроды, водили по животу датчиком, брали кровь.

В шесть часов вечера Валера позвал в свой кабинет Никона с Бравиком и сказал им, что у Вадика опухоль головного мозга. У Никона противно за-дрожали губы, а Бравик зло засопел.


Около восьми Вадя приехал в Крылатское. Свет на горе включили, Вадя увидел еще из машины, сам Берг, наверное, и включил. Вадя расплатился с таксистом, бережно вытащил с заднего сиденья доску и пошел к горе.

Саша Берг к тому времени два года работал тренером-разнорабочим-сторожем на замечательной горке слева от улицы Крылатские Холмы. Справа были эллинги, гребной канал и всем известные горки в Крылатском – "Крыло". А слева – не всем известные. Гора, где работал Саша Берг, была похожа на пианино – крутой короткий склон, затем короткий выкат, затем еще один крутой склон. Два подъемника – слева и справа. Хороший яркий желтый (теплый, а не синюшный) свет. Эту гору так и звали – "Пианино".

Берг сидел на стуле возле трансформаторной будки. Он курил и глядел на свои валенки. Саша Берг вообще был непрезентабелен. Что до инвентаря – это да. Сашин инвентарь в сборе стоил подороже иного автомобиля. А в быту – так, куртка "эскимос", грубой вязки свитер с терскольского базарчика возле Чегета, на горе – валенки.

– Привет, Сань. – Худой снял перчатку и пожал Бергу руку.

– Привет, пойдем на базу. Чаю выпьешь?

– Давай потом. Через часок. Сам-то не покатаешься?

Берг махнул рукой и сказал:

– Накатался по самые уши.

– Учишь детишек? – сурово спросил Худой. – Правильно учишь?

– Ой, правильно, – вздохнул Берг.

– Смотри… – Худой погрозил пальцем. Сашу Берга, доктора биологических наук, в компании звали "гуру" и "Макаренко-Сухомлинский".

Четыре года назад он ушел из Молгенетики и устроился ("Классно ты устроился", – говорили Тёма и Гаривас; непонятно только было, чего больше проглядывало в их "устроился" – иронии или зависти) разнорабочим на небольшой базе олимпийского резерва в Крылатском. Он ухаживал за горой, лопатил снег, ратрачил, включал и выключал свет и подъемник. Еще он обучал детей из окрестных дворов – начальство ему позволяло. Берг был терпелив и добродушен, детей к нему вели охотно, он даже не всех брал в свою группу.

А гуру друзья его называли оттого, что Берг ненавидел спорт в чистом виде, считал горные лыжи высшим, сакральным занятием. Он учил своих ребятишек любить не горнолыжную технику, но горы, скорость, Визбора и все прочие производные.

– Ладно, – сказал Берг. – Переодевайся и катайся. Пойду чай заварю.

– Давай покурим. – Берг протянул Ваде сигареты.

– А Машка здесь не катается? – спросил Худой.

– Она вообще не очень катается, – спокойно сказал Берг. – Последнее время.

Беременная моя Машка.

– Ух ты! – искренне сказал Худой.

– Это у них бывает, – кивнул Берг. – А здесь она не любит кататься. Она любит в горах. И не во всяких горах…

Худой промолчал. Санина Машка была той еще штучкой, это было общеизвестно, предпочитала Куршевель.

– Хорошо тут у тебя, – сказал Худой. – Тихо.

– Всех разогнал, вот и тихо, – сказал Берг.

Под ветром легко шумели деревья, внизу поскрипывал барабан подъемника.

Худой понял, что Берг специально для него, для Худого, постарался сегодня всех спровадить с горы.

– Саш, я, пожалуй, не буду сегодня кататься, – вдруг сказал Худой.

Берг не удивился. Он поднял со снега Вадину доску и ответил:

– Пойдем чай пить.


Накануне вечером Тёма звонил Бергу.

– Что, Тёма? – спросил Берг.

– Да плохо там все, – сказал Тёма.

– Что доктора говорят?

– Они между собой говорят. Никон кидается на всех, психопат. Бравик не лучше.

– Ты с Лерой говорил? Единственный вменяемый человек, – сказал Тёма. – С Никоном разосрались вчера окончательно.

– И что Лера?

– Короче, Вадя тяжело болен. Такая… самая страшная опухоль в голове… Не запомнил названия. Самая страшная. Лечить бесполезно, оперировать бесполезно.

Все бесполезно.

– А Вадя как?

– Черт его разберет… Плохо ему… Страшно.

– Что ты думаешь?

– Слушай, пусть Никон с Бравиком думают. Пусть Сергеев думает… Марта говорит – нужен экстрасенс.

– Где она видела экстрасенсов? Одни жулики. А моя Машка говорит – к психоаналитику.

– Те же яйца, только в профиль.

– Запиши телефон, а? – попросил Берг.

– Ну, диктуй. – Тёма записал телефон.

– Никон вот тоже – "Отправим его в Штутгарт…" Он, Никон, мол, денег даст.

Год тому назад на конгрессе во Франкфурте Никон подружился с роскошным онкологом из Штутгарта.

– Денег он даст… Откуда у него деньги? – вяло сказал Тёма. – И потом, что там такого есть, чего здесь нет? Что здесь Вадя умрет, что в Штутгарте. Уж лучше здесь.

– Что ты панихиду устроил, мать твою?! – разозлился Берг. – Умрет… Сразу – умрет! Может, поживет еще!

– Слушай, Сань, – осторожно сказал Тёма, – Никон, конечно, землю рыть будет, Вадю будут обследовать… Лечить будут. Как они говорят – "умереть не дадим – залечим насмерть"… Но знаешь что я думаю – пусть он в горы едет. Ты не смейся…

– А я и не смеюсь, – сказал Берг.

– Пусть он едет в горы. Пусть он едет в ваши сраные горы. Самое ему там место сейчас. Ты не смейся, Берг… Я только не знаю, как ему сказать…

– Я знаю, как сказать, – терпеливо ответил Берг. – Я скажу.


– И я не знаю, что теперь делать… – Вадя покачал головой, в глазах у него плавала смертная тоска. – Ой, ну погано… Ну страшно… И как поступить – не знаю. Я же не раскис… Ты не думай… Но поступить-то как правильно? Надо, наверное, в больницу лечь… К Валерию Валентиновичу надо лечь. Он звал. Но, знаешь, Саш, мне кажется, что это мимо денег. Я же вижу по Никону.

– Никон не по этим болезням, – глухо сказал Берг.

– Какая разница… Ему же объяснили…

Берг встал, снял с плитки чайник и подлил в Вадину кружку. Вадя осторожно разворачивал пакетик из фольги.

– Тебе забить? – спросил он.

– Забей, – сказал Берг. – Не таскай с собой. Милиционеры тряхнут – вони не оберешься.

– Да, – с чувством сказал Вадя. – Милиционеры – это серьезно. Это проблема.

– Ты как себя чувствуешь?

– Ничего… Чувствую… Сань, я деятельный, ты знаешь. Я не ботва. А сейчас что делать? – Он посмотрел на Берга, как смотрят больные собаки. – Не хочу в больницу. Не верю, Сань.

"И я не верю, – подумал Берг. – И Никон".

– Страшно так, аж знобит… – Вадя помял сигарету, взял у Берга чашку с чаем и скривился. – Надо, наверное, маме сказать.

Вадя уже несколько дней все знал. То ли подслушал, то ли понял сам. Родителям (он жил вместе с ними во Фрязино) он ничего не говорил. Родители у него были простые. Отец – токарь, мама – кассир на автовокзале. Вадя их берег.


А Гарик Браверман приезжал к Никону накануне.

Никон к тому времени вернулся из операционной и сосредоточенно выговаривал ординатору. Тот переминался с ноги на ногу, за версту было видно, что ни черта он Никона не боится.

– Отливай, откапывай… Полтора литра. Лучше два, – нудил Никон. – И кортикостероиды… Понял? Иди.

– Никон, – Гарик тронул Никона за локоть.

– Да? – Никоненко обернулся.

– Привет. Пойдем к тебе.

– Что ты вперся в ботинках?! – зашипел Никон. – Что вы ходите все сюда, как в кабак?!

Но уже подошла постовая сестра, подала Гарику бахилы.

Бравик заведовал этим отделением до Никона, потом ушел в Институт урологии.

Конечно, Бравика помнили и чтили. И, кажется, немного тосковали по твердой руке.

– Не ори, – строго сказал Бравик. – Пойдем к тебе.

Никон махнул рукой и пошел в свой кабинет. Бравик семенил за ним.

– Ну чего, чего ты приехал? – зло заговорил Никон, прикрыв за Бравиком дверь. – Разговоры разговаривать приехал? Тёма звонит, Берг звонит. Все звонят. Папа Никон, блин, должен со всеми разговаривать…

– Не ори, – повторил Бравик брюзгливо и положил бахилы на стол.

Он сел в кресло, скрестил толстенькие ноги и поскреб лысину.

– Ты же сам звонил, – спокойно сказал он.

Тут Никон вспомнил, как вчера, после того как Лера прочитал ему по телефону все протоколы, он в половине первого пьяно канючил в телефонную трубку: "Бравик, блядь, ну посоветуйся с Шехбергом… с Мартовым… Ну пусть его еще раз прокрутят, пусть его Новиков к себе возьмет, я же слышал, какая у него выживаемость… Бравик, ну грош всем нам цена…" Никону стало стыдно.

– Извини, – сказал он.

– Брось, – сказал Бравик. – Только не ори.

– Чего ты приехал?

– Это проигранная ситуация, – ровно сказал Бравик. – Я к тебе не просто как доктор к доктору… Не надо Вадика лечить. Ничего не надо. Оставьте его в покое, понимаешь?

– Это на тебя не похоже – оставлять в покое, – сказал Никон, исподлобья посмотрев на Бравика.

– Оставьте его в покое, – твердо сказал Бравик. – Это тот самый случай.

Никон оскалился, буркнул: "Эх!" – сел в кресло и закурил.

– Ты поверь мне, – просяще сказал Бравик. Он сейчас был совсем не похож на всем привычного, ядовитого, резкого в суждениях Бравика. – Я тебе как другу говорю, не нужно ничего. Вы все потом будете казниться… Его Вайнберг смотрел, его Мартов смотрел. Хочешь, чтобы к нему отнеслись формально? Чтобы его замучили химиотерапией? Не надо с ним… упражняться. Когда припрет, мы обеспечим все. И обезболивание… и все.

– Хорошо, – тускло сказал Никон.

– И не ори на меня при сестрах, – сказал Бравик.


– Сашка, я же в Бога-то не верю… Рад бы, да не верю. Знаю, что потом ничего нет…

– Выпить хочешь?

– Может, чуть-чуть…

Берг достал из тумбочки бутылку коньяка "Васпуракан", свинтил пробку и плеснул в Вадину чашку, прямо в чай. Вадя так любил. Потом Берг еще немного посидел молча с бутылкой в руке, посмотрел на нее недоуменно и из горлышка сделал несколько больших глотков.

– Вадик… Чего я тебе скажу… – Он придвинул стул. – Вот как надо поступить…

Ты голову не ломай. Ты не умрешь, я клянусь, не умрешь. Ты катайся.

Вадик безразлично смотрел на Берга.

– Катайся, – повторил Берг. – Катайся, Вадя, дорогой. Что умеешь, что любишь – то и делай. И поезжай, пожалуйста, – в Терскол, в Цею, в Валь-д'Изер, к черту на рога… И катайся.

Вадя уже выпил свой чай с коньяком и растерянно слушал.

– Я тоже неверующий, Вадя… Что там потом, что там, где… Но что я точно знаю, на "Мире" теперь снега немерено… Да ты сам вспомни: внизу – выкат, справа – Донгуз-Орун, Когутай… Шхельду видно, Ушбу… Мы же горные люди. Ты горный человек… Быть того не может, чтобы наш человек в горах вымер. Ванька вот тоже рассказывал мне про одну даму… Колчинская, профессор из Киева. Он у нее защищался. Она самая главная по гипоксии… Знаешь, что такое гипоксия? Это когда на Гара-Баши клипсы застегнешь, разогнешься – голова кружится… Короче, кислорода не хватает. Эта гипоксия, короче, чудеса творит. Да много там чего в горах… Ты знай катайся.

Он замолчал и посмотрел на Вадю. Тот поставил чашку на стол и прищурился. Хорошо так прищурился. И видно было, что он больше не мечется.

– Можно от тебя в Лион позвонить? – спросил Вадя, – Ты мне косарь не займешь?

– Конечно, – радостно сказал Берг. – И звони куда хочешь.


Они приехали в Шереметьево кавалькадой на трех машинах: Берг с Машкой, Гарик, Никон, Тёма, Гаривас и Гена Сергеев. Возле "Departures" Вадя положил на пол чехол с досками и сказал:

– Еще долго. Только объявили. Пошли в бар.

Действительно, оставалось время.

В Шереметьево в ту пору каждый третий был с лыжами и каждый пятый с доской.

Повсюду вздымались, висели на плечах, стояли в пирамидах и лежали на полу зачехленные лыжи, реже – доски.

Гарик сопел и смотрел на часы.

– Что ты сопишь? – сердито спросил Никон. – Тебя поджимает – поезжай. Отметился – и поезжай.

– Общество сегодня, – сказал Гарик.

Заседания Урологического общества начинались в шесть на Третьей Парковой.

Сколько бы Гарик ни сопел, он уже не успевал. Да он и не торопился, просто чувствовал себя неловко. Гарик не любил авантюр.

– Вы все так себя ведете, – сказал он накануне Никону и Тёме, – как будто болеть и умирать могут только люди посторонние и малосимпатичные.

– Ну, а что ты предлагаешь? – сразу же завелся Тёма. – Что ты предлагаешь? Слезу точить? Апельсины ему в Онкоцентр носить? Да проблюется он твоими апельсинами после химиотерапии.

– Сейчас он счастлив, – примирительно сказал им Никон. – Там будет счастлив.

– А потом? – спросил Гарик.

– Потом – суп с котом, – зло сказал Тёма. – Не занудствуй.

Они все вошли в бар, там сразу стало тесно.

– Девять тройных коньяков, – громко заказал Гаривас.

– Але, кто за рулем, легче, – сказал из-за спин Гена Сергеев.

Они разобрали стаканы, сгрудились в кружок и вытолкнули Худого в середину.

"Зря мы его так провожаем, – подумал Берг. – Надо было попроще. Как всегда было, когда он ехал в горы, – так и в этот раз надо бы".

– Не сломай себе шею и другие части тела, – сказала Машка. Она чокнулась с Вадей, встала на цыпочки и поцеловала его в щеку.

– Ага, – добавил Никон. – Летай пониже.

Все стали чокаться с Вадей, обнимать его, потом поставили пустые стаканы на стойку и вышли из бара.

– Долгие проводы – лишние слезы, – сказал Тёма. – Мы поехали, а ты поболтайся за таможней. В магазин сходи, сосиску скушай. Купи "Баллантайнз", там дешевый, одиннадцать долларов литр, поди плохо?* Бравик придержал Худого за локоть.

– Ты как себя чувствуешь? – тихо спросил он.

– Хорошо, – сказал Вадя и улыбнулся. Но лицо у него было серое.

Накануне Бравик приготовил Ваде сверток, он сейчас лежал в Вадином рюкзаке. Там были всякие анальгетики. На все случаи жизни.

– Я туда записку положил, как принимать и когда, – сказал Бравик. – Звони мне каждую неделю. Ты понял меня, аферюга?

– Я буду звонить, Гарик. Спасибо тебе, Гарик, – сказал Худой.

Он пожал всем руки, а с Машкой обнялся.

– Шею не сломай, – повторила Машка.


Когда они приехали к Бергу, Вадя позвонил в Лион. После он еще звонил в Дублин и Дорнах, потому как секретарь сказал, что Руби уехал на выходные, а куда уехал – сказать не мог. Дал несколько телефонов. Вадя прозванивался, здоровался на чудовищном английском, произносил пароль "Вадя", пережидал взрыв иноязычного болботанья. Потом трубку перехватывала Машка и говорила по-французски. Винсент и Фармер были радостно-вежливы – Вадя не стал их ни о чем просить.

– М-м-да… Ну, это европейские дела… – протянул Берг.

– Козлы, – сказала Машка. – Мудачье.

Ламма был в горах, в Новой Зеландии. До него дозвониться не удалось. Но Руби они нашли. Руби некоторое время говорил с Машкой, потом сказал:

– Вадя, поезжай завтра в итальянское посольство. Я пошлю им приглашение для тебя. От Ирландской федерации фри-райда. Они дадут визу.

Берг с Машкой закивали – итальянцы быстрее других давали визу.

– А есть такая федерация? – спросил Вадя.

– Если нет – учредим, – сказал Руби.

Берг с Машкой заулыбались и замахали руками – мол, хороший человек.

Потом Руби твердо и ясно объяснил, что он может сделать для Вади. Через восемь дней он начинает снимать ролик для "Хэда". Ролик будет сложный, надо будет много прыгать. Вот тут Вадя и пригодится.

– Мы с женой собираемся провести в Доломитах почти весь февраль, – сказал Руби.

– Будешь прыгать. И немного фри-райда. А потом видно будет. На моей странице в Сети будет твой борд-класс… Хочешь много кататься? Будешь много кататься. У тебя хватит денет на иншуранс? – Берг с Машкой опять закивали и замахали руками.

– Прекрасно. Получай визу и покупай билет. Я или жена, мы встретим тебя в Милане.

– А я думал, что он меня не вспомнит, – сказал Вадя, когда они простились с Руби. – Он тогда так обкурился, что маму свою мог забыть.

– Хороший мужик, – сказала Машка. – Не то что это жлобье… Винсент этот сраный.

– Французы – это да… – вздохнул Берг. – Это что-то особенное…

– Они хуже фиников, – сказала Машка. – Жлобство – их национальная добродетель.

– Да ладно вам… – Вадя усмехнулся. – Дались вам французы. Это еще ничего. А вот, скажем, арабы…

– А что, он тебе будет платить? – спохватилась Машка.

– Что-нибудь да будет, – беспечно сказал Вадя. – Мне бы кататься, тушкой ли, чучелом…


Он прошел через таможню и почувствовал, что проголодался. Ночью сильно болела голова, до тошноты. Под утро Вадя выпил трамал и немного поспал. Родителей немного удивило, что Вадя точно не мог сказать, когда вернется. Но такое и раньше случалось. Отец только спросил, оформил ли Вадя отпуск. Вадя сказал, что оформил. На самом деле он уволился. "Позвони через недельку", – попросила мама.

Вадя обещал звонить часто. После коньяка в баре есть захотелось еще сильнее.

Вадя с удовольствием съел горячий бутерброд, запил холодным легким пивом и сел, дожидаясь, пока объявят посадку. В магазин ему идти не хотелось, к спиртному он был равнодушен. Это Гаривас всегда покупал столько виски, что на него косились таможенники.

Он пристроил в ногах рюкзак, откинулся на спинку оранжевого пластикового сиденья и прикрыл глаза.

Сильнее головных болей все эти дни его мучил страх. Страх начинался холодком по лицу, пробегал дрожью и опускался противным нытьем в низ живота.

Вчера, поздно вечером, до того как навалилась, засверлила головная боль, Вадя собирался в дорогу. Он сидел на стуле, посреди разложенного на полу бутора.

Родители легли, но еще не спали. Вадя слышал, как за стеной тихонько бубнит телевизор.

На полу лежали доски, чехлы, рукавицы, очки, всякая мелочь – он так собирался, раскладывал все кучками на полу, оглядывал, проверял, не забыл ли чего, только потом укладывал в рюкзак.

Вдруг он взял в руки старый серый свитер плотной вязки и ткнулся в него лицом.

Он купил свитер за пятнадцать рублей на рынке возле "Чегета" одиннадцать лет назад. От свитера пахло сырой шерстью, табаком, туалетной водой "Ярдли" и бензином. Всем сразу. В низ живота противно скользнул страх, Вадя с глухой тоской чувствовал, как проклятая головная боль и все, что ждет его дальше, отрывают его, Вадю, от этих родных запахов, от этого чудесного бормотания телевизора за стеной, от покашливания отца, от бутора на темном паркетном полу… Вадя тихо завыл, кусая губы, быстро встал, пошел на кухню, достал из холодильника отцовскую "Старку" и, давясь, выпил стакан. В животе стало горячо, страх потеснился и отступил. Вадя вернулся в комнату, включил Поля Мориа и стал укладывать вещи в рюкзак. Он уже знал, что надо не думать…

– Да Худой это, говорю тебе… Вон сидит, кемарит, – услышал Вадя. Он открыл глаза. У прилавка с салатами и сэндвичами стояли два пацана в "полартексе" и смотрели на него во все глаза.

– Привет, Худой, – осторожно сказал один.

Второй несмело помахал рукой.

– Привет, ребята, – сказал Вадя.

– Ты куда, Худой? – спросил первый.

Было видно, как ему приятно, что он запросто с Худым.

– Ты куда, Вадя? – эхом спросил второй и заулыбался.

– В Доломиты, – ответил Вадя. – А вы, ребята, куда?

– Да в Пампорово… Там со снегом ништяк… Там наши уже, с Крыла… Полетаем!.. – радостно заговорили пацаны. Они уже знали, как в Пампорово скажут: "В Шереметьево с Худым говорили… Мы, говорим, в Пампорово… А он – ну а я, пацаны, в Италию…" – Как оно, вообще, Худой? – продолжил первый.

– Все в порядке, – приветливо сказал Вадя. Тут объявили посадку. – До встречи, ребята. Удачи.

– Удачи!..

– Удачи, Вадя…

Он взял рюкзак и пошел к контролю. За спиной ребятишки взволнованно говорили о нем:

– Он чувак – улет… Он вообще пиздец какой чувак… Ты видел его в декабре по "Спорт-Ти-Ви"? Как он в Марибеле…

"Молодежь – не задушишь, не убьешь…" – подумал Вадя, показывая посадочный талон. Ему в августе исполнилось тридцать два. Но он никогда не тяготился ребятишками. И уж, конечно, он не тяготился бешеной у них популярностью. Гаривас однажды шутя назвал его то ли жиганом, то ли пионервожатым. Вадя серьезно ответил: "Брось, Вовка. Вне горы я с ними никак. На горе – кто смел, тот и съел.

Мы же не за Прустом в горы… И не за Кортасаром".

В самолете он выпил таблетку седалгина, почитал "Известия" и уснул.


Он стоял у трейлера и смотрел, как техники откапывают хаф-пайп. Ратрак взревывал, чихал соляром, техники плавно ходили вокруг с лопатами. Руби стоял в стороне и отрывисто говорил по телефону.

Аннушка, жена Руби, сидела на крылечке трейлера, подложив под себя рукавицы, и говорила Ваде:

– Не понимаю, зачем это нужно. Штурм унд дранг… Имитация деятельности. Завтра будет погода, завтра все снимут.

Но Вадя знал, как их поджимает. Вьюжило третий день. Руби нервничал из-за сметы.

Хаф-пайп заносило за полчаса. Вадя вполне мог прыгать, но Руби нужны были солнце и панорама Валлечеты. Он настаивал на том, чтобы Вадя прыгал и накануне, и сегодня, потому что боялся расхолаживать Вадю. Сам он расхолаживаться не боялся – не прыгал, а кричал на техников и говорил по телефону. Вадя старался сопереживать, но, откровенно говоря, ему было все равно.

Сегодня он спустился восемь раз и двенадцать раз прыгал. Он положил себе кататься пять часов в день непрерывно.

– Вадя! – крикнул Руби. – Родео-флип! Будь так любезен…

Вадя улыбнулся. Оператор Даян, македонец, приятель-волонтер Руби, сидел в трейлере и ел колбаски с кетчупом. Снимать было некому. Руби держал Вадю в форме. Смешной человек – Вадя мог прыгнуть среди ночи, только подними.

Он бросил на снег сигарету, застегнул клипсы, взял доску под мышку и пошел наверх. Снег оползал под ботинками, иней, что Вадя надышал на воротник, холодил щеки и шею. Вадя выбрался на верхний бугор, постоял немного, хрустнул шеей и вставил ботинки в крепеж.

– Вадя, – крикнул Руби снизу, – рок-н-ролл!

Вадя качнул доску, поплыл вниз, чуть повел задни-ком, вошел в трубу и сделал родео-флип. Мир провернулся вокруг Вади. Мир состоял из сухой снежной пелены, белесого неба и цветных пятен курток, комбезов и ратраков.

Потом он, шурша доской по снегу, подъехал к трейлеру и отстегнул крепеж.

– Штурм унд дранг, – повторила Аннушка. Она так и сидела на крылечке. Ей хотелось спуститься в Бормио и поговорить с дочками – она каждый день звонила в Дублин.

– Выпьешь кофе? – спросила Аннушка.

– Да, с удовольствием, – сказал Вадя.

Аннушка была полькой, родилась в Англии. Ее отец был министром связи в правительстве Миколайчика. Вадин английский был так себе, но Аннушка часто вставляла польские слова, это Ваде помогало. Аннушка и Руби были женаты восемь лет, их дочери свободно переходили в разговорах между собой (но только между собой!) с английского на польский.

Неделю тому назад Аннушка встретила Вадю в Милане, подхватила чехол с досками и на карикатурном "жуке"-кабриолете привезла Вадю в Бормио.

Для житья Ваде приготовили трейлер, и Вадя был в восторге. В трейлере было тепло, тихо и сухо. Вадя там жил один, больше охотников жить в трейлере на верхней очереди не нашлось. Отныне у Вади имелись: одиночество (что им ценилось превыше всего прочего), масляный электрообогреватель, умывальник, телевизор и душ с туалетом.

Руби, Аннушка, два оператора и техники жили в Бормио.

Из того сумбурного телефонного разговора Руби понял, что Вадя в депрессии и болен. Переводя, Машка почему-то напирала на депрессию. На Вадину депрессию Руби и откликнулся со всей душевной теплотой.

"Это у них принято, – сказал тогда Берг. – Твердо и радостно сообщать людям смертельные диагнозы и с бесконечной нежностью нянькаться с неврастениками".

И еще Руби понял, что Ваде нужно помочь с жильем и работой в горах. Худой, видимо, всегда нравился Руби. Как нравились ему все катающиеся, прыгающие и летающие. К тому же Вадя был из лучших – Руби видел его в Марибеле. Он приготовил к приезду Вади трейлер, а потом объяснил Ваде через Аннушку и сам, что Вадя будет прыгать, когда скажут. Вадю эта китайская постановка задачи совершенно не задела, он был очень благодарен Руби.

Вадя рано просыпался, пил растворимый кофе, разминался и спускался к первой очереди. Утром, когда бывало пасмурно, мешал "плоский" свет, но это даже было полезно для Вади. Ноги начинали чувствовать гору. Он поднимался два-три раза в полупустом вагончике. К десяти поднималась вся группа. Поднимался Руби с телефоном у уха, его люди расставляли флаги и растяжки, начинали откапывать хафпайп.

Вадю за неделю стали узнавать подъемщики, спасатели, такие же, как он, ранние катальщики.

Он завтракал (завтракали почему-то наверху, в трейлере) с группой и несколько раз прыгал без оператора. Потом он прыгал для Руби. Потом что-нибудь ломалось. У "Бетакама" садилась батарея. Приносили истеричный факс из головного офиса. Из факса следовало, что на Ваде и Руби должны быть не синие и желтые рукавицы, а зеленые и красные. Или Руби, человек в общем-то не склочный, замечал, что у Вади повязка "Скотт", и устраивал "шкандаль". Руби всплескивал руками, кричал и пытался втолковать Ваде про штрафы. Правда, быстро остывал, хлопал Вадю по плечу, показывал на хаф-пайп и миролюбиво говорил: "Вперед… Еще разок…" Вадя прыгал, оператор сдержанно аплодировал, удерживая камеру на плече. Потом опять задувало, Чима Бьянка и Валлечету заволакивало серой хмарью, Руди уходил пить кофе. Вадя перемигивался с Аннушкой, шел к канатке, поднимался на ледник и долго, длинными дугами пролетал до нижней очереди, где вокруг кафе, обшитых коричневым тесом и крытых красной металлической черепицей, толпились лыжники и досочники и почти не дуло. Руби мог бы снимать и у нижней очереди, но ему нужна была панорама Валлечеты.

Все это было немножко не то, что нужно. Было все это таким физкультурным, совершенно необременительным катанием. Так катаются в Гудаури – от стакана до стакана. Но Вадя точно знал, что впереди и другое катание. А пока он с наслаждением уставал на зализанных, разратраченных склонах. Он катался до съемок, во время съемок и часа два после. По вечерам Вадя выпивал по стаканчику виски с Руби и Аннушкой, они смотрели снятое за день. Потом еще смотрели старые записи, как Руби спускался в Валь-д'Изере вместе с Фулбрайтом. Или в Чимбулаке с Попорте. Или в Марибеле с Вадей. Вадя прощался с Руби и Аннушкой, поднимался на ратраке (ратрачники его привечали, Вадя уже стал местной достопримечательностью – ратрачники, подъемщики и спасатели много чего видели, Вадю оценили) в свой трейлер, принимал душ и покуривал. К тому времени у него уже болела голова. Он наловчился изобретать микстуры, вытряхивал анальгетики из ампул в стакан, добавлял воды и выпивал. На вкус это было отвратительно, но помогало лучше таблеток. Голова по вечерам болела невыносимо, иногда Вадя поскуливал, сворачиваясь в калачик на кушетке, его кружило, несколько раз он падал и ушибался. Еще он заметил, что хуже чувствует запахи. Но он стал быстрее засыпать. Он весь день делал все, чтобы уставать и засыпать быстрее.

На пятый день распогодилось, они сняли все, что хотели. Вадя даже загордился, когда смотрел последнюю запись. Глядя на то, как он все выполняет на "биг-эйр", Вадя подумал, что он, наверное, один из лучших в Доломитах в этом сезоне. И в Европе он один из лучших. Руби не снимал его в экстриме, но Вадя знал, что в экстриме он тоже будет хорош. Лишь бы голова не болела днем. Только бы не болела днем…

В последний день съемок он спустился к длинному выкату. На склоне сидели здешние ребятишки и ждали Вадю. "Как тюлени на льду", – подумал Вадя. Лыжники, те, когда останавливались, стояли. А досочники сидели. Стайками. Ребятишки увидели Вадю, вскочили, попрыгивая на досках, заскандировали: "Вадя! Вадя!" – похлопали рукавицами и полетели вниз. Вадя пошел за ними, обогнал, показал "как надо", ребятишки восторженно кричали ему в спину. У подъемника они протягивали ему доски, маркеры, он, загордившись, расписывался, фотографировался в обнимку.

Вечером Руби устроил party, все выпивали. Руби вручил Ваде семьсот долларов, еще дал подписать бумагу. Вадя догадался, что это отказ от каких бы то ни было авторских притязаний. Руби сказал, что трейлер оплачен еще на две недели. А Аннушка сказала, что через неделю в Бормио приедет их приятель Патрик, которому нужен борд-класс. Патрик – fat и lazy, кататься станет два часа в день, не больше. Патрик готов заплатить четыреста, но надо запросить тысячу, тогда он заплатит шестьсот. Еще Аннушка сказала, что отец мальчишки, которого Вадя три дня тому назад научил делать "one-foot", – начальник карабинеров. Поэтому, когда подойдет к концу виза, надо спуститься в Бормио, пойти в околоток, с визой Ваде помогут.

Утром Вадя сердечно простился с Руби, поцеловал Аннушку в сухую смуглую щеку.

Группа приготовила для Вади кассету – смонтировали одного только Вадю, как он прыгает, как исполняет "фри-райд", как курит на крылечке трейлера, даже как огрызается на Руби, все это с музыкой "Кармина Бурана" и "Allegro non molto",

"Four seasons". Вадя был тронут. После завтрака группа сгрузила в вагончик сумки, доски, растяжки и флаги, треноги и осветители.

А Вадя докурил, бросил сигаретку на снег и пологими дугами пошел по склону, стараясь держаться под вагончиком. Он так с ними прощался.


В середине апреля, числа, может быть, пятнадцатого – "…давным-давно – кажется, в прошлую пятницу…" – Берг, Никон и Тёма подъехали к дому Гарика Бравермана.

Берг вынул ключ из замка зажигания и сказал:

– Могли, между прочим, прекрасно посидеть у меня.

– Не ворчи. – Тёма с заднего сиденья похлопал Берга по макушке. – Неудобно.

Давно у него не были. Надо соблюдать… ротацию.

– Ты же можешь здесь машину оставить, – рассудительно сказал Никон. – Поезжай домой на такси. На метро поезжай.

Уж Никон-то понимал – Берг прежде всего недоволен тем, что нельзя выпить по причине руля.

– И то верно, – бодро сказал Берг.

До Никона логический ход типа такси ему в голову не приходил.

– Вот и хорошо, – сказал Тёма. – Вот все и устроилось. Вот и ладненько.

Никон грузно выбрался из машины, шумно вздохнул, хрустко потянулся и сказал:

– Он обижается, если к нему не ездить.

– Ага, – сказал Берг. – Он то брюзжит, то обижается. Одно удовольствие с ним дело иметь. Редкой души человек…

Бравик открыл дверь, едва Тёма нажал на кнопку звонка.

– Здорово, мужики, – сказал Бравик. – Берг, Машка звонила, сказала, чтоб ты здесь машину оставил.

– Наши жены – это пушки заряжены! – хохотнул Никон за спиной у Берга.

– Святой человек, – истово сказал Берг. – Святой. Как чувствует, когда папа хочет выпить!

Бравик был хрестоматийный холостяк. Почти не пил, не курил, не читал беллетристики и отвлеченного, не катался на лыжах и не любил беспредметных разговоров. При всем при том оставался цельным и умным человеком, настоящим мужчиной. Разумеется, для тех, кто был способен это разглядеть в толстеньком, лысоватом, сварливом Бравике. А Тёма, Никон, Берг, Гаривас и Гена Сергеев (трепачи и сибариты) все разглядели много лет назад.

– Гаря, положи, пожалуйста, водку в морозилку, – попросил Никон.

– Я вам виски приготовил, – застенчиво сказал Бравик. – "Бучананз".

– О! – сказал Тёма и пошел на кухню.

– Сань, чисти картошку! – крикнул Никон из ванной.

– Я в прошлый раз чистил, – сказал Берг.

– Бравик, мы подарок тебе привезли, – сказал Тёма из кухни.

– Точно! Чего тянуть, – гаркнул Никон, выходя из ванной.

– Ты стирку там затеял? – спросил Тёма.

– Руки мыл, – сказал Никон. – Гигиена. Чего тянуть. Доставайте подарок!

Берг протянул Бравику две книжки.

– Вот те раз… – пробормотал Бравик, взглянув на обложки. – Ну чего…

Спасибо… Чего уж там…

– А ты про нас – алкаши, алкаши, – укорил Берг.

– Сорок шестой год, – благоговейно сказал Бравик. – "ИМКА-ПРЕСС", семьдесят восьмой. Таких уже ни у кого нет.

Это были "Очерки гнойной хирургии" издания сорок шестого года с лиловым штампом Верхоянской городской библиотеки и "Жизнь и бытие Войно-Ясенецкого".

– Ни у кого нет, а у тебя есть, – довольно сказал Берг. – Где "Бучананз"?


Еще три дня Вадя катался по трассам. Сезон был на пике, на склонах было пестро и тесно, Вадя старался уезжать на малолюдные склоны. На четвертый день он впервые взял доску с длинным носком. Погода была прекрасной, лишь изредка ветер приносил лохмотья облаков со Средиземного моря. Когда облако заслоняло солнце, мгновенно становилось холодно, ветерок тут же становился ветром и прохватывал до костей, над площадкой перед кафе у верхней очереди, где стояли шезлонги, поднимался тихий визг, загоравшие лыжницы быстро натягивали верх комбезов.

Вадя поднялся на бугеле, взял доску под мышку и, проваливаясь в снег по колено, медленно пошел по гребню. Брюнет с биноклем и "Моторолой" что-то крикнул ему.

Вадя обернулся и помахал рукой. Спасатель узнал его и отвернулся.

Вадя минут двадцать шел по гребню. Иногда он останавливался, доставал из кармана полароидный снимок и сверялся. Снимок он сделал вчера, от своего трейлера.

Оттуда целиковая стенка просматривалась на три четверти. Угол у стенки был градусов сорок. И сюрпризов – полок, карнизов, прочего – не ожидалось. И недавно кто-то ниже прошел по целику на лыжах.

"Ага, – подумал Вадя, – отсюда". Он остановился возле трехметровой скальной пирамидки. На снимке она была ориентиром. Вадя положил доску на снег, похрустел шеей, снял рукавицы, присел на корточки и слепил плотный шар из снега. Потом он слепил еще несколько шаров, подышал на ладони и надел рукавицы. Затем он бросал шары на склон и внимательно смотрел.

"Хорошо, – подумал он. – Все хорошо".

Вадя застегнул крепления, качнул задником доски и стал спускаться. И сразу зарылся, как ни готовился. Он слишком привык к укатанным склонам. Но через несколько секунд "перегрузился", "всплыл" и пошел вниз, стараясь делать повороты легче, чем того хотели ноги. Слева он почувствовал движение и немного насторожился – не подрезал ли лавину… Лавинку. Нет, не подрезал – этот снег был великолепен. Сухой, легкий, однородный. Поворачивая, Вадя создавал шуршащие волны, и они нагоняли его на пологих дугах. Он еще подумал, не уйти ли в кулуар справа, но быстро решил не делать этого. Там могли быть сюрпризы, а он еще не раскатался. Он еще не чувствовал целину.

Он взял левее траверсом, ускорился немного, лег грудью на плотный воздух и выскочил к флажкам. Дальше лежал разратраченный склон. Вадя остановился, подышал, сел и посмотрел на стенку. След от его доски был похож на гигантский штопор, который растянули в скрученную ленту. След был хороший, плавный, "без истерик".

На шестой день приехал Патрик. Было ему под сорок, всю жизнь он катался на лыжах, а в этом сезоне захотел встать на доску. Ну, захотел так захотел…

– Неделю? Хорошо? Поработаешь со мной неделю? – спросил Патрик.

– Конечно, – сказал Вадя. – Как скажешь.

Он не стал "поднимать" Патрика ни до косаря, ни до шестисот, он вообще не понимал, почему Патрику не взять нулевой класс в Бормио за двести.

Патрик катался азартно, но немного. После двух он плотно обедал и всякий раз приглашал Вадю. Но – у советских собственная гордость. Вадя и на посиделки с группой Руби приходил со своей бутылкой. Да и к тому же за годы у Вади сложился свой горный рацион.

Он брал на гору багет, ветчину "хамон" и полбутылки "Пино". В "Пино" он утром сыпал сахар. Он так привык, это было необходимо и достаточно.

После обеда Патрик катался символически. Ему часто звонили. Он останавливался и подолгу разговаривал. Около четырех Вадя с Патриком прощались, Вадя поднимался в трейлер, надевал ботинки "Райхл-Кликер", брал доску с длинным носком и крепежом "Росси-Рок" и шел по гребню. Ту первую стенку он к тому времени облизал вдоль и поперек, теперь он уходил дальше, спускался по контрфорсу, прыгал и поворачивал в кулуар.

Он проводил на горе семь часов. И все это время не боялся. Страху некуда было втиснуться. Если Вадя катался с Патриком или один по трассам, то старался делать больше сложных элементов, он не думал ни о чем плохом, он забивал катанием каждые сто метров горы и каждые десять минут дня. А когда Вадя уходил по гребню, страх и не пытался увязаться за ним, страху нечего было там делать. Там ветер сдувал с серых скальных зазубрин кристаллический высокогорный снег, ветер выводил одну бесконечную песню. Там слева была белая бликующая стенка, а правее – голубая и серая. И не было в жизни задачи серьезнее, чем не "зарезаться" вон там, где в ложбину надуло пухляк, чем, траверсируя, не вылететь под карниз, где еле угадывались подлые камни, чем потом от счастья не потерять осторожность внизу и вновь не "зарезаться".

По вечерам он смотрел MTV и местный канал. Показывали чемпионат мира по скоростному спуску в Валь-Торансе, фристайл в Марибеле, показывали хороших лыжников и фри-райдеров. Однажды Вадя узнал себя на "биг-эйре", обрадовался, загордился, но не мог понять, в чем дело. Потом увидел в углу экрана марку "Хэда" и сообразил, что Руби оформил все, что они снимали.

Он регулярно звонил родителям, раз за разом сочиняя, почему не возвращается так долго.

Вадя не любил вин, в компании если выпивал, то коньяк или виски. Но в Бормио он купил корицу, гвоздику, кардамон. Покупал каберне в пузатых литровых бутылях, вечерами варил глинтвейн.

Запахи он совсем перестал чувствовать. После пяти двоилось в глазах, а головная боль становилась пульсирующей. К полуночи пульсация перерастала в гул, кто-то злющий и сильный быстро и часто вбивал огромный гвоздь в темя. Тогда Вадя пил очередной коктейль из бравиковских анальгетиков. На Вадино счастье днем ему было неплохо. Собственно, хорошо. И только на третью неделю он подумал, что, может быть, днем ему хорошо потому, что днем он все время на доске.

Патрик уехал. Подарил Ваде коробку сигар и переплатил сверх оговоренного две сотни. Вадя съехал из трейлера, спустился в Бормио и оплатил две недели в скромном, чистеньком, ситцевом таком пансионе. Утром он съедал бутерброд с сыром, пил две кружки "регулярного" американского кофе. Днем – багет-"хамон"- "Пино". Вечером – тяжелый мясной ужин. Плитки в номере не было, на кухню ходить было неловко, Вадя приноровился варить глинтвейн с помощью кипятильника.

Кастрюльку купил в супермаркете.

"Сиротский быт… – думал он, прихлебывая из кастрюльки. – Босятство – это в крови".

Однажды Вадю нашел один москвич и передал от Гарика пакет с анальгетиками. Там даже были ректальные свечи с дионином. Вадя оценил. Вот в этом был весь Бравик.

Никаких соплей, но – ректальные свечи с дионином. Это дорогого стоило.

По вечерам было неизменно тяжело. Но Вадя уже был совершенно уверен, что в горах ему лучше. Уместнее.

Утром, вялый, с серым лицом, он гнал себя на гору. У него было ощущение правильности происходящего, он чувствовал, что именно теперь нужно терпеть.

Корчиться по вечерам от боли, пить микстуры из анальгетиков и поутру идти на гору. Терпеть и кататься. Кататься и терпеть. Так он чувствовал себя два года назад в Аосте, когда выполнял экстрим, а Попорте "наводил" его снизу. Он вспоминал тревожный голос Попорте в наушниках: "Easy… Easy… No-fall-zone…" Теперь он вновь был в "no-fall-zone…" Он твердо знал, что это тот самый единственный шанс.

В холле пансиона стоял телевизор. Хозяин увидел ролик Руби и долго шептался потом с женой и невесткой. Хозяин сказал Ваде, что если тот будет кататься в куртке с надписью Vitelli Ski Location (Вителли приходился хозяину пансиона шурином), а с шести сидеть в магазине и рекомендовать инвентарь, то Вадя может жить у него. Жить, завтракать и ужинать. Вадя легко согласился. Куртка была роскошная – гортекс, "Невика", в Москве Вадя ни за что не разорился бы на такую.

Когда подошла к концу виза, Вадя пошел в полицию, они с начальником выпили кьянти, у Вади взяли паспорт и вскоре вернули с визой еще на месяц. Все складывалось отнюдь не трагично.

Иногда Худой думал, что было бы, если бы он остался в Москве, представлял себе коричневую слякоть в вестибюлях метро, фрязинские вакуумные генераторы, облезлые землистые горки в Крыле и участливого Валерия Валентиновича в Онкоцентре…

Тоска…

Так прошел март. К апрелю лыжная публика стала разъезжаться, катались только на верхней очереди.

Он смог отложить какое-то немыслимое количество лир – в лирах он путался, в долларах выходило под полторы тысячи. Это потому, что он дважды давал "класс" и Руби прислал премию от "Хэда" (а скорее всего, от Аннушки, сам-то Руби был скуповат). Вадя выкупил за полцены куртку и катался. Он продолжал быть местной достопримечательностью, у него не спрашивали ски-пасс. Он вновь жил в трейлере наверху, теперь это было по карману, а в трейлер он влюбился еще в первые дни. У него даже случилось приключение сексуального свойства с голландкой.

"Как я, однако, необременительно болею…" – думал Вадя, прихлебывая вечерами глинтвейн. Но это все были шуточки. Два месяца подряд он тяжело трудился на горе, трудился непрерывно, никогда еще так не трудился.

"Вот теперь у меня техника, – думал он. – Теперь меня можно снимать".

Пятого апреля в дверь трейлера постучал Дин Каммингз. Он сказал Ваде, что "Скотт" будет снимать "хели-ски" на Вальфурве, и, если Вадя согласен, то он пойдет на доске за Фулбрайтом.

– Поймите, Дин, это долго объяснять, но я практически инвалид. У меня страшные головные боли. Опухоль головного мозга. У меня на час раньше обычного начнется головокружение – и вам придется снимать меня со склона.

– Я видел тебя вчера, инвалид, на западном склоне, – сказал Каммингз, пригубливая кофе. – И жена Руби сказала, что ты лучше всех… Ну что, ты пойдешь по Вальфурве?

– Вы поможете продлить визу?

– Я постараюсь, – сказал Каммингз.


Тёма ел вареную картошку с укропом, Никон курил в приоткрытую фрамугу. Бравик стоял рядом с Никоном и говорил ему в плечо:

– Она истеричка, но она грамотный человек. Уважает тех, кто ей поперек. А Бородков мудак и слизняк. Я всегда хорошо составляю график. Там всё: когда подать, кто трансфузиолог… И вот я делаю цистэктомию, четвертый час, значит, работаем… Приходит Караваев, говорит, что Бородков отказывается давать наркоз в соседней операционной. То есть, по сути, саботирует. Я нормально вызываю начмеда. Тот приходит, думает – ситуация. А тут – полная херня. И входит Бородков, сука, и держит в руках рапорт – Браверман грубит…

– Да он пидор и кисель! – рыкнул Никон. – Что ты с ним цацкаешься?

– Слушай, Гаря, – негромко сказал Берг и пригубил "Бучананз", – а Худой тебе звонил?

– Нет. – Бравик отошел от Никона и сел за стол.

– Он мне звонил, – сказал Никон.

– Когда?

– Давно. Месяц назад.

– А родителям его вы звонили? – спросил Берг.

– Кто это "вы"? – желчно спросил Бравик.

– Никон, ты звонил?

– Нет.

– Тёма?

– Ну ладно. Кончай эту перекличку, – грубо сказал Никон. – Ты сам звонил его родителям? Нет? А чего? Боишься? Ну так не надо тут перекличек.

– Что ты думаешь, Бравик? – спросил Берг.

Бравик пожал плечами.

– Три месяца почти прошло. А тот его знакомый, он что за человек?

– Вроде хороший человек.

– Я надеюсь, что он уложил Вадю в больницу, – сказал Бравик. – Три месяца прошло. Это очень… быстрая опухоль.

Никон бросил окурок в окно, прикрыл фрамугу и сказал:

– От тебя, Гаря, ни хера хорошего никогда не услышишь.

– Ребята, – устало ответил Бравик, – ребята, дорогие вы мои… Хотите чудес? Так и я хочу! Вы спросили – я отвечаю. Как меня учили. Как в учебниках написано. А написано там, что Вадя или умер, или умирает. Другое хотите услышать? Да ради бога, могу наврать!

– Наш человек в горах не вымрет, – тихо сказал Берг.

– Да брось ты! – раздраженно сказал Бравик. – Брось ты эту сраную лирику! Ты, понимаешь, романтик, а я, блядь, – циник…

– Наш человек в горах не вымрет, – упрямо сказал Берг.


Вадя стоял на Чима-Бьянка и думал, что снег уже не тот, надо быть осторожнее. В конце апреля сходили лавины. Сначала был холодный декабрь. Потом мягкий и многоснежный январь – это Вадя застал. И в феврале были сильные снегопады. К апрелю нижний слой снега, тот, что как следует не схватился с горой в декабре,

"поплыл". Вадя знал это, он был осторожен. Он постоял, посмотрел на бликующий гребень Валлечеты и пошел к стенке, что была севернее. Сегодня он в первый раз собирался пройти эту стенку.

А накануне вечером у него не болела голова. И, прихлебывая глинтвейн, он чувствовал, что не доложил гвоздики.

– Что любишь, что умеешь – то и делай, – так тогда сказал Берг.

"Надо Бравику позвонить, – подумал Вадя. – И вообще пора всем позвонить".

Прозаик Сергеев, февраль 92-го

Загрузка...