…Печальные размышления о неведомом, порывы вдаль, страдания любви и скорбь разлуки — все эти ощущения, пережитые самим поэтом, являются отличительными чертами его поэзии и отражают его собственную душевную жизнь. Нам может теперь не нравиться его ультраромантизм, но не должно забывать, что в то время это литературное направление было, в сущности, призывом к пробуждению широких гуманитарных чувств и с этой точки зрения было явлением прогрессивным. Поэзия Жуковского находила отзыв главным образом в женском чувстве, и когда нам придется говорить о той роли, которую русские женщины полувеком позже сыграли в общем развитии страны, мы увидим, что поэтические призывы Жуковского не остались без влияния. Вообще Жуковский стремился пробудить лучшие стороны человеческой натуры. Лишь одна нота совершенно отсутствует в его поэзии: вы не найдете в ней призыва к свободе, обращения к гражданскому чувству. Такой призыв был сделан поэтом декабристов — Рылеевым{210}.
Главная сила Пушкина была в его лирической поэзии, а основной нотой этой поэзии была у него любовь. Тяжелые противоречия между идеалом и действительностью, от которых страдали люди более глубокие, вроде Гете, Байрона или Гейне, были незнакомы Пушкину. Он отличался более поверхностной натурой. Надо, впрочем, сказать, что вообще западноевропейский поэт обладал таким наследством, какого у русского тогда еще не было. Каждая страна Западной Европы прошла через периоды великой народной борьбы, во время которых затрагивались в глубокой форме самые важные вопросы человеческого развития. Великие политические столкновения вызывали яркие и глубокие страсти; они создавали трагические положения; они побуждали к творчеству в высоком, возвышенном направлении. В России же крупные политические и религиозные движения, имевшие место в XVII и XVIII веке, как, например, пугачевщина, были восстаниями крестьян, в которых образованные классы не принимали участия. Вследствие всего этого интеллектуальный горизонт русского поэта неизбежно сужен. Есть, однако, в человеческой природе нечто такое, что всегда живет и всегда находит отклик в человеческом сердце. Это — любовь; и Пушкин в своей лирической поэзии изображал любовь в таких разнообразных проявлениях, в таких истинно прекрасных формах и с таким разнообразием оттенков, что в этой области нет поэта, равного ему. Кроме того, он часто высказывал такое утонченное высокое отношение к любви, что это отношение оставило такой же глубокий след в позднейшей русской литературе, какой изящные типы женщин Гете оставили в мировой словесности. После ноты, взятой Пушкиным для русского поэта становилось невозможным относиться к любви менее серьезно{211}.
Главная заслуга Пушкина была в том, что он в несколько лет сумел создать русский литературный язык и освободить литературу от того театрального напыщенного стиля, который раньше считался необходимой оболочкой всякого литературного произведения. Пушкин был велик в области поэтического творчества; он обладал гениальной способностью описывать самые обыденные вещи и эпизоды повседневной жизни или самые простые чувства обыденных людей таким образом, что читатель в свою очередь снова переживал их. В то же время при помощи самых скудных материалов он мог воссоздавать минувшую жизнь, воскрешать целые исторические эпохи, и в этом отношении лишь Лев Толстой может быть поставлен наравне с ним. Затем сила Пушкина была в его глубоком реализме — том реализме, понимаемом в лучшем смысле слова, которого он был родоначальником и который, как мы увидим позже, сделался впоследствии отличительной чертой всей русской литературы. Наконец, сила его — в широких гуманитарных взглядах, которыми проникнуты его лучшие произведения, в его жизнерадостности и в его уважении к женщине. Что же касается красоты формы, то его стихи отличаются такой «легкостью», что, прочтенные два-три раза, они тотчас запечатлеваются в памяти читателя. Теперь, когда они проникли в глушь русских деревень, этими стихами наслаждаются уже миллионы крестьянских детей, после того как ими восхищались такие утонченные философские поэты, как Тургенев.
Пушкин создал в России реалистическую школу задолго до Бальзака во Франции, и с тех пор эта школа сделалась господствующей в России. При этом я, конечно, не имею в виду реализма в смысле изображения главным образом самых низменных инстинктов человека (так, по крайней мере, понимался он группой французских писателей недавнего времени); я разумею его в смысле правдивого изображения как высших, так и низших проявлений человеческой натуры, в их действительном соотношении, и к такому реализму стремился Пушкин{212}.
Стихи Лермонтова, если и не отличаются «легкостью» стихов Пушкина, часто бывают более музыкальны: они звучат, как чудная мелодия. Русский язык вообще мелодичен, но в стихах Лермонтова он достигает мелодичности итальянского языка.
В интеллектуальном отношении Лермонтов, пожалуй, стоит ближе всего к Шелли. Автор «Скованного Прометея» произвел на него глубокое впечатление; но тем не менее Лермонтов не пытался подражать Шелли. В самых ранних своих произведениях он подражал Пушкину и пушкинскому байронизму, но он вскоре уже вышел на собственную дорогу. Можно только сказать, что ум Лермонтова, как и ум Шелли, занимали великие проблемы Добра и Зла, борющихся между собой и в сердце человека, и во вселенной. Подобно Шелли среди поэтов и Шопенгауэру среди философов, Лермонтов чувствовал необходимость пересмотра современных начал нравственности, которая так настоятельно сказывается в настоящее время. Эта сторона его поэзии нашла выражение в двух поэмах — «Демон» и «Мцыри», пополняющих одна другую. В первой из них изображается пламенная душа, порвавшая с землей и с небом и смотрящая с презрением на всех поглощенных мелкими страстями. Изгнанник из рая, Демон ненавидит человеческие добродетели. Он знает, как мелки страсти людей, и глубоко презирает их. Любовь этого Демона к грузинской девушке, которая скрывается в монастырь и умирает там, — можно ли было выбрать более фантастический сюжет, ничего не имеющий общего с реальной жизнью? А между тем при чтении поэмы постоянно поражаешься невероятным богатством чисто реальных конкретных описаний, всегда одинаково прекрасных как в отдельных сценах, так и в анализе многоразличных оттенков человеческих чувств.
Демонизм или пессимизм Лермонтова не был пессимизмом отчаяния. Это был могущественный протест против всего низменного в жизни, и в этом отношении его поэзия оставила глубокие следы на всей последующей русской литературе. Его пессимизм был раздражением сильного человека, видящего вокруг себя лишь слабых и низких людей. Одаренный врожденным чувством красоты, не могущей существовать вне Правды и Добра, и в то же время окруженный — особенно в светском обществе, в котором он вращался, и на Кавказе — людьми, которые не могли или не смели понять его, он легко мог бы прийти к пессимистическому мировоззрению и к человеконенавистничеству; но он всегда сохранял веру в человека. Вполне естественно, что в своей юности, — в 30-х годах прошлого столетия, бывших эпохой всеобщей реакции, — Лермонтов мог выразить свое недовольство миром в такой абстрактной по замыслу поэме, как «Демон». Нечто подобное есть и в истории поэтического развития Шиллера. Но постепенно пессимизм Лермонтова принимал более конкретные формы. Он начинал уже ненавидеть не человечество вообще, а тем менее небо и землю, и в своих позднейших произведениях он уже относился с презрением к отрицательным свойствам людей своего поколения. В своем романе «Герой нашего времени», в «Думе» он уже проводит высшие идеалы, и в 1840 году, т. е. за год перед смертью, он, по-видимому, готовился выступить с новыми созданиями, в которых его могущественный творческий и критический ум направился бы к указанию реальных зол действительной жизни и реального, положительного Добра, к которому поэт, очевидно, стремился. Но как раз в это время, он, подобно Пушкину, был убит на дуэли.
Лермонтов прежде всего был «гуманистом» — глубоко гуманистическим поэтом.
Вопрос о реализме в искусстве недавно вызывал большие споры в связи, главным образом, с первыми произведениями Золя, но мы, русские, обладающие произведениями Гоголя и знакомые поэтому с реализмом в его наисовершеннейшей форме, не можем смотреть на искусство глазами французских «реалистов». В произведениях Золя мы видим громадное влияние того самого романтизма, с которым этот писатель столь яростно сражался; более того, в его реализме, насколько он проявился в его произведениях первого периода, мы видим шаг назад по сравнению с реализмом Бальзака. Согласно нашему пониманию, реализм не может ограничиваться одной анатомией общества; он должен покоиться на более высоком основании: реалистические описания должны быть подчинены идеалистической цели. Еще менее понятен для нас реализм как изображение лишь наиболее низменных сторон человеческого существования, потому что писатель, добровольно суживающий таким образом круг своих наблюдений, с нашей точки зрения, вовсе не будет реалистом. В действительной жизни наряду с самыми низменными инстинктами уживаются самые высокие проявления человеческой природы. Вырождение вовсе не является единственной или преобладающей чертой современного общества, рассматриваемого в его целом. Рядом с вырождением идет возрождение. Вследствие этого художник, останавливающийся лишь на низменном и вырождающемся (если при этом он не отмежевал себе какую-нибудь определенную специальную область ввиду специальной цели и не дает нам понять сразу, что он изображает особый, маленький уголок действительной жизни), — такой художник вовсе не понимает жизнь как она есть, во всей ее целости. Он знаком только с одной ее стороной, и при том далеко не самой интересной.
Реализм во Франции являлся необходимым протестом — отчасти против необузданного романтизма, но главным образом против «элегантного» искусства, скользившего по поверхности и отказывавшегося раскрывать далеко не элегантные мотивы элегантных поступков, — против искусства, которое преднамеренно закрывало глаза на нередко ужасные последствия элегантной жизни так называемого «порядочного» общества. Для России протест подобного рода был излишен. Со времени Гоголя русское искусство не ограничивалось каким-нибудь отдельным классом общества. Оно захватывало в своих изображениях все классы, изображало их реалистически и проникало вглубь, под наружные покровы социальных отношений. Таким образом, для русского искусства оказались излишними те преувеличения, которые во Франции были необходимой и здоровой реакцией. У нас не было никакой надобности впадать в преувеличения с целью освободить искусство от скучной морализации. Наш великий реалист Гоголь дал своим ученикам, позднейшим повествователям, незабываемый урок — пользоваться реализмом для высших целей, сохраняя в то же время его аналитические качества и удерживая свойственную ему правдивость в изображении жизни{213}.
Талант Тургенева высказался в полной силе уже в его ранних произведениях — вроде коротких рассказов из деревенской жизни, которым, с целью избежать придирок цензуры, было дано вводящее в заблуждение заглавие «Записки охотника». Несмотря на простоту содержания и полное отсутствие сатирического элемента, эти рассказы нанесли сильный удар по крепостному праву. Тургенев не изображал в них таких ужасов рабства, которые можно было бы представлять как исключение; он не идеализировал русских крестьян; но, давая взятые из жизни изображения чувствующих, размышляющих и любящих существ, изнывающих под ярмом рабства, и рисуя в то же время параллельно этим изображениям пустоту и низость жизни даже лучших из рабовладельцев, Тургенев пробуждал сознание зла, причиняемого системой крепостного права. Общественное значение этих рассказов было очень велико. Что же касается художественных достоинств, то достаточно сказать, что в каждом из этих рассказов, на пространстве нескольких страниц, мы находим живые изображения самых разнообразных человеческих характеров, причем изображения эти вставлены в рамки поразительных по красоте картин природы. Презрение, восхищение, симпатия по воле молодого автора поочередно овладевают читателем, причем всякий раз совершенство формы и живость сцен таковы, что каждый из этих маленьких рассказов стоит хорошей повести{214}.
Уже в Наташе Тургенев дал вполне живое изображение русской девушки, выросшей в затишье деревни, но в сердце, уме и воле которой были зародыши тех чувств, которые двигают людей к поступкам высшего характера. Воодушевленные слова Рудина, его призывы к высокому и достойному жертвы воспламенили ее. Она готова следовать за ним, она готова поддерживать его в той великой работе, которой он так жадно и так бесплодно ищет, но Рудин оказывается ниже ее. Таким образом, уже в 1855 году Тургенев предвидел появление того типа женщины, который сыграл такую выдающуюся роль в возрождении молодой России. Четыре года спустя, в «Накануне», он дал в лице Елены дальнейшее, более полное развитие того же женского типа. Елена не довольствуется пустой, скучной жизнью ее собственной семьи и рвется к более широкой деятельности. «Быть доброю — этого мало; делать добро… да; это главное в жизни», — пишет она в своем дневнике.
…В Елене мы имеем, таким образом, тип той русской женщины, которая несколько позже отдавала себя вполне всем освободительным движениям в России; женщины, которая завоевала себе право на образование, реформировала все воспитание детей на более разумных началах, восставала ради освобождения крестьян и рабочих, переносила, не поступаясь ничем из своих убеждений, каторгу и ссылку в Сибири, умирала, если нужно, на эшафоте и по сию пору ведет все так же смело ту же борьбу. О высоком художественном достоинстве этой повести я уже упоминал. Ей можно сделать в этом отношении только один упрек: Инсаров, человек действия, — недостаточно живое лицо. Но по стройности архитектуры повести и по красоте ее отдельных сцен, начиная с первой и кончая последней. «Накануне» стоит в ряду лучших беллетристических произведений всемирной литературы{215}.
Нигилист, очевидно, представляет собой полнейшее отрицание всех «принсипов» Павла Петровича. Он не верит в установленные начала церкви и государства и с нескрываемым презрением относится ко всем установленным формам жизни так называемого «общества». Он не видит «выполнения обязанности» в ношении чистого воротничка и изысканного галстука; а когда он говорит, то совершенно откровенно высказывает свои мысли. Полнейшая искренность — не только во всем, что он говорит, но и в отношении к самому себе, решение вопросов с точки зрения здравого смысла, без всякой примеси старых предрассудков — таковы главные черты его характера. Это ведет, само собой, к некоторой умышленно усиленной резкости выражений, и столкновение между двумя поколениями по необходимости должно принять трагический оттенок. Так было тогда повсеместно, во всей России, и повесть Тургенева выразила тогда действительное, характерное направление того времени, подчеркнула его, и тем самым, как было замечено талантливым русским критиком С. Венгеровым, повесть и действительность взаимно воздействовали друг на друга.
«Отцы и дети» произвели громадное впечатление. На Тургенева напали со всех сторон: старое поколение упрекало его самого в «нигилизме»; молодежь была недовольна своим изображением в лице Базарова. Правду сказать, за немногими исключениями, в числе которых был великий критик Писарев, мы не поняли должным образом Базарова. Тургенев так приучил нас к поэтическому ореолу, которым он окружал своих героев, и к нежной любви, которую он к ним проявлял, даже когда осуждал их, что, не найдя подобного отношения с его стороны к Базарову, мы приняли это как выражение решительной враждебности автора к его герою. Кроме того, некоторые черты в характере Базарова положительно не нравились нам. Почему такой сильный человек, как Базаров, должен с такой резкостью относиться к своим старикам родителям: любящей матери и отцу — бедному деревенскому врачу, до старости сохранившему веру в науку? Почему Базаров должен влюбиться в совершенно неинтересную, полную самообожания госпожу Одинцову и не может заслужить даже ее любви? Затем — в то время как среди молодого поколения уже начинали созревать начатки великого движения, направленного вскоре к освобождению масс, — зачем автор заставляет Базарова сказать, что он готов работать для мужика, но что если кто-нибудь скажет ему, что он «должен» это делать, то он возненавидит этого мужика? Причем Базаров еще прибавляет: «Ну, будет мужик жить в белой избе, а из меня лопух расти будет, — ну, а дальше?» Мы не понимали такого отношения тургеневского нигилиста, и, только когда перечитали «Отцов и детей», гораздо позднее мы заметили в словах Базарова, так не нравившихся нам, зачатки новой реалистической философии нравственности, которая только теперь начинает складываться в более или менее определенные формы. В 1860 году мы, молодое поколение, смотрели на эти слова как на камень, брошенный Тургеневым в новый тип, которому он не сочувствовал.
А между тем Базаров, как это сразу понял Писарев, был представителем молодого поколения. Тургенев, как он писал позднее, только не хотел «рассиропливать» своего героя.
Истинным ключом к пониманию «Отцов и детей» или, вернее сказать, к пониманию всего, написанного Тургеневым, является, по моему мнению, его превосходная лекция о Гамлете и Дон Кихоте (1860). Я раз уже упоминал об этом в другом месте (в «Записках»), но повторяю здесь снова, так как, на мой взгляд, эта лекция в более значительной степени, чем какое-либо другое из его произведений, раскрывает перед нами истинную философию великого романиста. Гамлет и Дон Кихот, говорит Тургенев, являются олицетворением двух коренных противоположных особенностей человеческой природы; все люди принадлежат более или менее к одному из этих двух типов. И с удивительной силой анализа Тургенев следующим образом характеризует этих двух героев:
«Дон Кихот — бедный, почти нищий человек, без всяких средств и связей, старый, одинокий — берет на себя исправлять зло и защищать притесненных (совершенно ему чужих) на всем земном шаре. Что нужды, что первая же его попытка освобождения невинности от притеснителя рушится двойною бедою на голову самой невинности… Что нужды, что, думая иметь дело с вредными великанами, Дон Кихот нападает на полезные ветряные мельницы… С Гамлетом ничего подобного случиться не может: ему ли, с его проницательностью, тонким скептическим умом, ему ли впасть в такую грубую ошибку! Нет, он не будет сражаться с ветряными мельницами; он не верит в великанов… но он бы и не напал на них, если бы они точно существовали… Отрицание Гамлета сомневается в добре, но во зле оно не сомневается и вступает с ним в ожесточенный бой. В добре оно сомневается, то есть оно заподозревает его истину и искренность и нападает на него не как на добро, а как на поддельное добро, под личиной которого опять-таки скрываются зло и ложь, его исконные враги… Скептицизм Гамлета не есть также индифферентизм… Но в отрицании, как в огне, есть истребляющая сила — и как удержать эту силу в границах, как указать ей, где ей именно остановиться, когда то, что она должна истребить, и то, что ей следует пощадить, часто слито и связано неразрывно? Вот где является нам столь часто замеченная трагическая сторона человеческой жизни: для дела нужна мысль; но мысль и воля разъединились и с каждым днем разъединяются более…
And this the native hue of resolution
Is sicklied o’er by the pale cast of thought…—
говорит нам Шекспир устами Гамлета…»{216}
Эта лекция, как нам кажется, вполне объясняет отношение Тургенева к Базарову. В нем самом в значительной степени преобладали черты гамлетовского типа. К тому же типу принадлежали и его лучшие друзья. Он любил Гамлета и в то же время восхищался Дон Кихотом — человеком действия. Он чувствовал его превосходство, но, описывая людей этого типа, он никогда не мог окружить их той поэтической нежностью, той любовью к больному другу, которая является той неотразимо привлекательной чертой всех его повестей, изображающих ту или иную разновидность гамлетовского типа. Он восхищался Базаровым — его резкостью и его силой; Базаров покорил его, но он не мог питать к нему тех нежных чувств, какие имел к людям своего собственного поколения, обладавших утонченным изяществом. Да и мудрено было бы Тургеневу питать подобные чувства к Базарову: Базаров сам был врагом «нежностей».
Всего этого мы не заметили в то время, а потому не поняли намерения Тургенева изобразить трагическое положение Базарова в окружавшей его среде. «Я вполне разделяю все идеи Базарова, за исключением его отрицания искусства», — писал он позднее. «Я любил Базарова: я могу доказать это вам моим дневником», — сказал он мне однажды в Париже. Несомненно, он любил его, но лишь интеллектуальной любовью восхищающегося человека, совершенно отличной от той полной сострадания любви, которую он питал к Рудину и Лаврецкому. Эта разница ускользнула от нас, и это было главной причиной тех недоразумений, которые принесли столько огорчений великому поэту.
«Юность», «Утро помещика» и «Люцерн» появились в продолжение тех же лет, но они произвели как на нас, читателей, так и на литературных критиков странное и скорее неблагоприятное впечатление. Чувствовалось, что перед нами великий писатель; видно было, что талант его растет; задачи жизни, которых он касался в своих произведениях, несомненно, расширялись и углублялись; но герои, выражавшие мысли самого автора, не могли завоевать наших симпатий. В «Детстве» и «Отрочестве» перед нами был мальчик Иртеньев. Теперь, в «Юности», Иртеньев знакомится с князем Нехлюдовым. Между ними завязывается тесная дружба, и они дают обещание сообщать друг другу, не скрывая ничего, о своих дурных поступках. Конечно, они не всегда в силах сдержать обещание; но оно ведет их к постоянному самоанализу, к быстро забываемому раскаянию и к неизбежной двойственности ума, имеющей самое разрушающее влияние на характер обоих молодых людей. Толстой не скрыл, впрочем, в своей повести печальных результатов этих моральных потуг. Он нарисовал их с полной искренностью, а между тем он, по-видимому, выставлял такого рода бесплодные усилия как нечто желательное. С этим мы, конечно, не могли согласиться.
Юность, несомненно, является тем возрастом, когда в уме начинают пробуждаться стремления к высшим идеалам; это годы, когда человек стремится освободиться от недостатков отроческого возраста; но достигнуть этой цели нельзя, если следовать путям, рекомендуемым в монастырях и в иезуитских школах. Единственный правильный путь это открыть перед юным умом новые, широкие горизонты; освободить его от предрассудков и ложных страхов; указать место человека в природе и человечестве, и, в особенности, отождествить себя с каким-нибудь великим делом и развивать свои силы, имея в виду борьбу за это великое дело. Идеализм, т. е. способность почувствовать поэтическую любовь к чему-нибудь великому и готовиться к нему, единственная охрана от всего того, что подтачивает жизненные силы человека от порока, разврата и т. д. Такое вдохновение, такую любовь к идеалу русское юношество обыкновенно находило в студенческих кружках, которые так горячо отстаивал Тургенев. Иртеньев же и Нехлюдов, продолжая оставаться во время университетских лет в своей блестящей аристократической изолированности, не могут создать себе высшего идеала жизни и тратят свои силы в бесплодных попытках полурелигиозного нравственного самосовершенствования, состоящего в скоропроходящем самоупрекании и скорозабываемом самоунижении и вообще построенного по плану, который, может быть, и увенчается успехом в монастырском уединении, но совершенно невыполним среди соблазнов, окружающих молодого человека из общества. Надо сказать, что Толстой рассказывает о неудачах, постигших молодых людей, по обыкновению с полной искренностью.
Едва ли нужно напоминать, что «Война и мир» является могучим протестом против войны. Влияние, оказанное великим писателем в этом отношении на его современников, можно было уже наблюдать в России. Во время русско-турецкой войны 1877–1878 годов, в России уже нельзя было найти корреспондента, который описывал бы события в прежнем кроваво-патриотическом стиле. Фразы вроде того, что «враги узнали силу наших штыков» или «мы перестреляли их как зайцев», до сих пор оставшиеся в ходу в Англии, вышли у нас из употребления. Если бы в письме какого-нибудь военного корреспондента нашлись подобные пережитки дикости, ни одна уважающая себя русская газета не решилась бы напечатать подобных фраз. Общий характер писем русских военных корреспондентов совершенно изменился: во время той же войны выдвинулись такие беллетристы, как Гаршин, и такие художники, как Верещагин, — оба храбрые под пулями, но сражавшиеся с войной, как с величайшим общественным злом.
Всякому, кто читал «Войну и мир», памятны тяжкие испытания Пьера и его дружба с солдатом Каратаевым. При этом чувствуется, что Толстой полон восхищения перед спокойной философией этого человека из народа — типического представителя обычного умного русского крестьянина. Некоторые литературные критики пришли поэтому к заключению, что Толстой в лице Каратаева проповедует нечто вроде восточного фатализма. По моему мнению, это заключение критиков совершенно ошибочно. Каратаев, будучи последовательным пантеистом, прекрасно знает, что бывают такие естественные несчастья, с которыми невозможно бороться; он знает также, что несчастья, которые выпадут на его долю — его личные страдания, а также казнь арестованных в Москве якобы поджигателей, причем он каждый день может попасть в число казнимых, — являются неизбежными последствиями гораздо более великого события, т. е. вооруженного столкновения народов, которое, раз начавшись, должно развиваться со всеми возмутительными и вместе с тем совершенно неизбежными своими последствиями.
…Каратаев принимает неизбежное, но он вовсе не фаталист. Если бы он чувствовал, что его усилия могут предупредить войну, он проявил бы эти усилия. В конце романа, когда Пьер говорит своей жене, Наташе, что он намеревается присоединиться к тайному обществу, из которого впоследствии вышли декабристы (об этом намерении Пьера в романе говорится несколько туманно, ввиду цензуры, но русские читатели понимали этот намек), и Наташа спрашивает его: «Одобрил ли бы это Платон Каратаев?» — Пьер, после минутного размышления, отвечает вполне утвердительно.
Из всех беллетристических произведений Толстого «Анна Каренина» обладает наиболее широким кругом читателей на всех языках. Как произведение искусства оно стоит очень высоко…
И все же… роман произвел в России решительно неблагоприятное впечатление; он вызвал поздравления Толстому из реакционного лагеря и очень холодный прием со стороны прогрессивной части общества. Дело в том, что вопрос о браке и о возможном расхождении между мужем и женой очень серьезно обсуждался в России нашими лучшими людьми как в литературе, так и в жизни. Само собой разумеется, что такое безразлично легкомысленное отношение к браку, какое мы так часто видели за последнее время в Англии, в бракоразводных процессах высшего «общества», сурово и бесповоротно осуждалось; точно так же всякая форма обмана, который является сюжетом бесчисленных французских повестей и драм, совершенно исключалась при всяком честном обсуждении вопроса. Но, исключив из обсуждения и сурово осудив легкомыслие одних и обман других, приходилось тем серьезнее обсуждать права новой любви, серьезной и глубокой, появляющейся после нескольких лет счастливой супружеской жизни. Повесть Чернышевского «Что делать?» можно рассматривать как наилучшее выражение мнений о браке, господствовавших тогда среди лучшей части молодого поколения. Раз вы вступили в брак, говорили представители этого поколения, не относитесь легкомысленно к любовным приключениям и ко всякого рода флирту. Не всякое проявление страсти заслуживает еще название новой любви, и то, что описывается как любовь, в громадном большинстве случаев — не что иное, как лишь временная похоть. Даже в случаях действительной любви, прежде чем она вырастет в реальное и глубокое чувство, в большинстве случаев имеется период, когда есть еще время подумать о последствиях, какие эта любовь может вызвать, если она вырастет до размеров истинной глубокой страсти. Но все же обязательно признать, что бывают случаи, когда людей охватывает новая любовь; имеются случаи, когда она является, и должна явиться, благодаря целому ряду обстоятельств, как, например, когда девушка вышла замуж почти против волн, лишь вследствие настойчивых молений влюбленного в нее человека, или когда люди вступили в брак, не понимая друг друга, или, наконец, когда один из двух продолжает развиваться в смысле высшего идеала, в то время как другой или другая, устав носить маску притворного идеализма, погружается в филистерское счастье, облеченное в теплый халат. В подобных случаях расхождение не только неизбежно, но часто необходимо в интересах обеих сторон. В таких случаях лучше перенести страдания, вызываемые расхождением (честные натуры лишь очищаются таким страданием), чем совершенно изуродовать дальнейшую жизнь одного — а в большинстве случаев обоих — и знать при этом, что дальнейшая совместная жизнь при подобных условиях фатально отразится на ни в чем не повинных детях. Так, по крайней мере, относится к этому вопросу русская литература и лучшая часть русского мыслящего общества.
И вот появляется Толстой с «Анной Карениной», во главе которой поставлен угрожающий библейский эпиграф: «Мне отмщение и Аз воздам» и в которой это библейское отмщение падает на несчастную Каренину, которая кладет конец своим страданиям после расхождения с мужем, покончив с собой самоубийством. Русские критики, конечно, разошлись в данном случае со взглядами Толстого: любовь, овладевшая Карениной, менее всего вызывала «отмщение». Она молодой девушкой вышла замуж за пожилого и непривлекательного человека. В то время она не сознавала всей серьезности этого шага и никто не попытался объяснить ей этого. Она не знала любви и узнала ее, лишь встретясь с Вронским. Вследствие глубокой честности ее натуры самая мысль об обмане была ей противна; продолжая жить с мужем, она не сделала бы этим ни мужа, ни ребенка счастливее. В таких условиях расхождение с мужем и новая жизнь с Вронским, который серьезно любил ее, были единственным выходом в ее положении. Во всяком случае, если история Анны Карениной заканчивается трагедией, эта трагедия вовсе не является результатом «высшей справедливости». Как и в других случаях, честный художественный гений Толстого разошелся с его теоретическим разумом и указал на другие, действительные, причины, а именно на непоследовательность Вронского и Карениной. Разойдясь с мужем и отнесясь с презрением к «общественному мнению», т. е. к мнению женщин, которые, как показывает сам Толстой, сами не обладали достаточной честностью, чтобы иметь право решать вопрос подобного рода, ни Каренина, ни Вронский не оказались достаточно смелыми, чтобы порвать с этим «обществом», пустоту которого Толстой знает и описывает так блестяще. Вместо этого, когда Анна возвращается с Вронским в Петербург, они оба заняты одной мыслью: как Бетси и другие, подобные ей, встретят Анну, когда она появится среди них? Таким образом, мнение различных Бетси, а вовсе не «Высшая Справедливость» приводит Каренину к самоубийству.
Беспокойное состояние цивилизованного мира, и в особенности России, неоднократно привлекало внимание Толстого и побудило его напечатать значительное количество открытых писем, воззваний и статей по различным вопросам. Во всех этих произведениях он главным образом проповедует отрицательное отношение к церкви и государству. Он советует своим читателям никогда не поступать на службу государству, даже в земских и волостных учреждениях, которые организованы государством в виде приманки. Отказывайтесь поддерживать эксплуатацию в какой бы то ни было форме. Отказывайтесь от военной службы, каковы бы ни были последствия, ибо это единственный способ протестовать против милитаризма. Не имейте никакого дела с судами, если вы даже оскорблены или потерпели ущерб; всякое обращение к суду дает лишь дурные результаты. По мнению Толстого, такое отрицательное и в высшей степени искреннее отношение послужит делу истинного прогресса лучше всяких революционных мер. Но как первый шаг к уничтожению современного рабства он также рекомендует национализацию или, скорее, муниципализацию земли.
Как и следовало ожидать, художественные произведения, написанные Толстым в последние двадцать пять лет (после 1876 г.), носят глубокие следы его нового мировоззрения. Этот период его художественной деятельности был начат произведениями для народа, и хотя большинство его рассказов для народа испорчено чересчур очевидным желанием подчеркнуть известного рода мораль, хотя бы для этого пришлось даже насиловать факты, все же между этими рассказами имеется несколько — в особенности «Сколько человеку земли нужно», «Хозяин и работник» и несколько других, — отличающихся художественностью. Упомяну также о «Смерти Ивана Ильича», чтобы напомнить читателям о том глубоком впечатлении, какое произвел этот рассказ при своем появлении.
С целью найти еще более обширную аудиторию в народных театрах, которые начали в то время возникать в России, Толстой написал «Власть тьмы» — полную ужаса драму из крестьянской жизни, в которой он пытался произвести глубокое впечатление при помощи реализма Шекспира или, скорее, Марлоу (Marlow). Другое драматическое произведение этого периода — «Плоды просвещения» — носит комический характер. В этой комедии осмеиваются предрассудки высших классов относительно спиритизма. Оба произведения (первое с изменением заключительной сцены) с большим успехом даются в русских театрах.
Необходимо, впрочем, оговориться, что не одни повести и драматические произведения этого периода, принадлежащие Толстому, могут быть причислены к произведениям искусства. Труды его по религиозным вопросам, упомянутые нами выше, являются также произведениями искусства в лучшем смысле этого слова, так как в них найдется много страниц описательного характера, отличающихся высоким художественным достоинством; в то же время страницы, посвященные Толстым выяснению экономических принципов социализма или отрицающие правительство принципов анархизма, могут быть сравниваемы с лучшими произведениями этого рода, принадлежащими Вильяму Моррису, причем первенство остается за Толстым вследствие необыкновенной простоты и вместе с тем художественности изложения.
«Крейцерова соната» после «Анны Карениной», несомненно, имела наиболее обширный круг читателей. Необычайность темы этой повести, а также нападки на брак, заключенные в ней, настолько привлекают внимание читателей, вызывая обыкновенно между ними ожесточенные споры, что при этом, в большинстве случаев, забывают о высоких художественных достоинствах этой повести и о беспощадном анализе некоторых сторон жизни, заключенном в ней. Едва ли нужно упоминать о нравственном учении, вложенном Толстым в «Крейцерову сонату», тем более что вскоре сам автор в значительной степени отказался от тех выводов, которые следовали из этого учения. Но эта повесть имеет глубокое значение для всякого изучающего произведения Толстого и стремящегося познакомиться с внутренней жизнью великого художника. Никогда еще не было написано более сурового обвинительного акта против браков, заключаемых лишь ради внешней привлекательности и не основанных на интеллектуальном союзе или симпатии между мужем и женой; что же касается борьбы, которая ведется между Позднышевым и его женой, она рассказана в высшей степени художественно и дает самое глубокое драматическое изображение супружеской жизни, какое мы имеем во всемирной литературе.
Впрочем, самым крупным произведением позднейшего периода является «Воскресение». Недостаточно сказать, что юношеская энергия семидесятилетнего автора, проявляющаяся в этой повести, поражает читателя. Ее чисто художественные качества настолько высоки, что если бы Толстой не написал ничего, кроме «Воскресения», он все же был бы признан одним из великих писателей. Все те части повести, которые изображают общество, начиная с письма «Мисси», сама Мисси, ее отец и т. д., могут быть приравнены к лучшим страницам первого тома «Войны и мира». Столь же высоким достоинством отличаются описания суда, присяжных и тюрем. Правда, можно сказать, что главный герой, Нехлюдов, поражает некоторой искусственностью; но этот недостаток был почти неизбежен, раз Нехлюдову была отведена роль изображать если не самого автора повести, то, во всяком случае, являться откликом его идей и его жизненного опыта; этот недостаток свойствен всем беллетристическим произведениям, в которых преобладает автобиографический элемент. Что же касается до остальных действующих лиц повести, громадное количество которых проходит перед читателем, то все они изображены с необыкновенной живостью, каждое из них носит определенный характер и остается навсегда в памяти читателя, хотя бы они являлись в повести лишь мельком (как, напр<имер>, изображения судей, присяжных, дочери тюремного смотрителя и т. д.).
Количество вопросов, поднятых в этой повести, — вопросов политического, социального и партийного характера — настолько велико, что все общество, как оно есть, живущее и волнующееся многоразличными задачами жизни и противоречиями, проходит перед читателем, и притом не только русское общество, но общество всего цивилизованного мира. В действительности, за исключением сцен, изображающих жизнь политических преступников, содержание «Воскресения» приложимо ко всем нациям. Это — самое интернациональное из всех произведений Толстого. В то же самое время коренные вопросы «имеет ли общество право суда?», «разумно ли поддерживать систему судов и тюрем?» — эти страшные вопросы, которые настоящее столетие призвано разрешить, проходят красной нитью через всю книгу и производят такое впечатление на читателя, что во вдумчивом человеке неизбежно зарождаются серьезные сомнения насчет разумности всей нашей системы наказаний. «Ce livre pèsera sur la conscience du siècle» («эта книга оставит следы на совести столетия») — так выразился один французский критик. И справедливость этого замечания мне пришлось проверить во время моего пребывания в Америке, при разговорах с различными лицами, до этого времени совсем не интересовавшимися тюремным вопросом. Эта книга оставила следы на их совести. Она заставила их задуматься над несообразностью всей современной системы наказаний.
То же замечание можно применить и ко всей деятельности Толстого. Будет ли успешна его попытка дать людям элементы мировой религии, которая, по его мнению, может быть принята разумом, получившим научную подготовку, религии, которая может служить для человека руководителем в нравственной жизни, являясь вместе с тем разрешением великой социальной задачи и всех вопросов, связанных с нею, — удастся ли эта смелая попытка? Этот вопрос разрешит лишь время. Одно лишь можно утверждать с уверенностью, а именно, что со времени Руссо ни одному человеку не удалось затронуть людскую совесть так, как это сделал Толстой своими произведениями, касающимися нравственных вопросов. Он бесстрашно раскрыл нравственные стороны всех жгучих вопросов современности, раскрыл их в такой производящей глубокое впечатление форме, что читатели его произведений не могут ни забыть этих вопросов, ни откладывать их разрешение: каждый чувствует, что какое-нибудь решение должно быть найдено. Вследствие этого влияние Толстого не может быть измеряемо годами или десятилетиями; оно останется надолго. Влияние это не ограничивается одной какой-либо страной. В миллионах оттисков его произведения читаются на всех языках, будят совесть людей всех классов и всех наций и производят везде одни и те же результаты. Толстой является наиболее любимым, наиболее трогательно любимым человеком во всем мире.
Впечатление, которое этот роман при своем появлении (1859) произвел в России, не поддается описанию. Это было более крупное литературное событие, чем появление новой повести Тургенева. Вся образованная Россия читала «Обломова» и обсуждала «обломовщину». Каждый читатель находил нечто родственное в типе Обломова, чувствуя себя в большей или меньшей степени пораженным той же болезнью. Образ Ольги вызывал чувство почти благоговейного поклонения ей в тысячах молодых читателей; ее любимая песнь «Casta Diva» сделалась любимой песней молодежи. Даже теперь, сорок лет спустя после появления романа, можно читать и перечитывать «Обломова» все с тем же наслаждением; роман не только не потерял своего значения, но, как все гениальные произведения искусства, сохранил это значение, и оно лишь углубилось: Обломовы не исчезли до сих пор, изменилась лишь обстановка.
Во время появления романа слово «обломовщина» употреблялось всеми для характеристики положения России. Вся русская жизнь, вся русская история носят на себе следы этой болезни — той лености ума и сердца, лености, почти возведенной в добродетель, того консерватизма и инерции, того презрения к энергичной деятельности, которые характеризуют Обломова и которые так усиленно культивировались во времена крепостного права даже среди лучших людей России, даже среди тогдашних «недовольных». «Печальное следствие рабства», — говорили тогда. Но по мере того как эпоха крепостного права уходит все далее в область истории, мы начинаем сознавать, что Обломовы продолжают жить и в нашей среде: крепостное право не было, стало быть, единственным фактором, создавшим этот тип людей; и мы приходим к заключению, что самые условия жизни обеспеченных классов, рутина цивилизованной жизни содействуют развитию и поддержанию этого типа.
Другие говорят по поводу Обломова: «…расовые черты, характерные для русской расы», — и в этом они в значительной степени правы. Отсутствие любви к борьбе — «моя хата с краю», в отношении к общественным вопросам; отсутствие «агрессивных» добродетелей; непротивление и пассивное подчинение все эти черты характера в значительной степени присущи русской расе. Может быть, благодаря этому русскому писателю и удалось с такой яркостью очертить этот тип. Но несмотря на все вышесказанное, тип Обломова вовсе не ограничивается пределами одной России; это — универсальный тип — тип, созданный нашей современной цивилизацией, возникающий во всякой достаточной, самоудовлетворенной среде. Обломов — консервативный тип; консервативный не в политическом смысле этого слова, но в смысле консерватизма благосостояния. Человек, достигший известной степени обеспеченности или унаследовавший более или менее крупное состояние, избегает предпринимать что-либо новое, потому что это «новое» может внести нечто неприятное и беспокойное в его спокойное беспечальное существование; он предпочитает коснеть, ведя жизнь, лишенную истинных импульсов действительной жизни, из боязни, как бы подобные импульсы не нарушили спокойствие его чисто растительного существования.
Обломов знает истинную цену искусства и его импульсов; он знает высший энтузиазм поэтической любви; он знаком с этими ощущениями по опыту. Но «зачем?» — спрашивает он снова и снова. Зачем все это «беспокойство»? Зачем выходить и сталкиваться с людьми? Он — вовсе не Диоген, отрешившийся от всех потребностей, — совсем напротив: если жаркое, поданное ему, пересохло или дичь пережарена, он очень близко принимает это к сердцу. «Беспокойством» он считает лишь высшие интересы жизни, думая, что они не стоят «хлопот». В молодости Обломов мечтал освободить своих крепостных крестьян, но таким образом, чтобы это освобождение не принесло значительного ущерба его доходам. Постепенно он забыл об этих юношеских планах и теперь заботится лишь о том, чтобы управление имением приносило ему возможно меньше «хлопот». По словам самого Обломова, он «не знает, что такое барщина, что такое сельский труд, что значит бедный мужик, что богатый; не знает, что значит четверть ржи или овса, что она стоит, в каком месяце и что сеют и жнут, как и когда продают». Когда Обломов мечтает о жизни в деревне в собственном имении, жизнь эта представляется ему как ряд пикников и идиллических прогулок в сообществе добродушной, покорной и дородной жены, которая с обожанием глядит ему в глаза. Вопрос о том, каким образом достается ему вся эта обеспеченность, чего ради люди должны работать на него, никогда не приходит ему в голову. Но разве мало найдется разбросанных по всему миру владельцев фабрик, хлебных полей и каменноугольных шахт или акционеров различных предприятий, которые смотрят на свою собственность точно так же, как Обломов смотрел на свое имение, т. е. идиллически наслаждаясь работой других и не принимая сами ни малейшего участия в этой работе?
На место выросшего в деревне Обломова можно поставить Обломова городского — сущность типа от этого не изменится. Всякий внимательный наблюдатель найдет значительное количество представителей обломовского типа в интеллектуальной, социальной и даже личной жизни. Всякая новизна в интеллектуальной сфере причиняет Обломовым беспокойство; они хотели бы, чтобы все люди обладали одинаковыми идеями. Они относятся подозрительно к социальным реформам, так как даже намек на какую-либо перемену путает их. Обломов любим Ольгой и любит ее, но такой решительный поступок, как брак, пугает его. Ольга чересчур беспокойна для него. Она заставляет его идти смотреть картины, читать и обсуждать прочитанное, спорить — словом, она втягивает его в вихрь жизни. Она любит его настолько горячо, что готова следовать за ним, даже не венчаясь. Но самая сила ее любви, самая напряженная жизненность Ольги пугают Обломова.
Он пытается найти всевозможные предлоги, чтобы оградить свое растительное существование от этого притока жизни; он настолько высоко ценит мелкие материальные удобства своей жизни, что не осмеливается любить, боится любви со всеми ее последствиями — «ее слезами, ее импульсами, ее жизнью» — и вскоре снова впадает в удобную «обломовщину».
Несомненно, что «обломовщину» нельзя рассматривать как расовую болезнь. Она существует на обоих континентах и под всеми широтами. Помимо «обломовщины», столь ярко обрисованной Гончаровым, имеется помещичья «обломовщина», чиновничья «обломовщина» — откладывать в долгий ящик, научная «обломовщина» и как венец всего этого, семейная «обломовщина», которой все мы охотно платим щедрую дань{217}.
Достоевского до сих пор много читают в России; когда же, около двадцати лет тому назад, его романы впервые были переведены на французский, немецкий и английский языки — они были встречены как своего рода откровения. Его превозносили как одного из величайших писателей нашего времени, как единственного, который «лучше всего выразил сущность мистической славянской души», хотя говорившие так сами едва ли смогли бы определить истинное значение вышеприведенной похвалы. Достоевский затмил на время славу Тургенева, и о Толстом тоже, было, забыли. Во всех этих похвалах, конечно, было много истерического преувеличения, и в настоящее время здравомыслящие литературные критики воздерживаются от подобных восторгов. Несомненно, что во всех произведениях Достоевского чувствуется сильный талант. Его симпатия к наиболее униженным и страдающим отбросам нашей городской цивилизации настолько велика, что некоторыми своими романами он увлекает за собой самого хладнокровного читателя и производит сильное и благотворное в нравственном отношении влияние на сердца молодых читателей. Его анализ самых разнообразных форм зарождающегося психического расстройства отличается, по уверениям специалистов, чрезвычайной верностью. Но все же художественные качества его произведений стоят неизмеримо ниже по сравнению с произведениями других великих русских художников: Толстого, Тургенева или Гончарова. У Достоевского страницы высокого реализма переплетаются самыми фантастическими эпизодами или страницами самых искусственных теоретических споров и разговоров, в которых автор излагает свои собственные сомнения. Кроме того, автор всегда находится в такой поспешности, что у него, кажется, не было даже времени перечитать свои произведения прежде отсылки их в типографию. И наконец, каждый из героев Достоевского, в особенности в романах позднейшего периода, страдает какой-либо психической болезнью или является жертвой нравственной извращенности. В результате получается то, что хотя некоторые романы Достоевского и читаются с интересом, тем не менее они не вызывают желания перечитывать их снова, как это бывает с романами Толстого и Тургенева и даже второстепенных писателей.
Впрочем, читатель прощает Достоевскому все его недостатки, потому что, когда он говорит об угнетаемых и забытых детях нашей городской цивилизации, он становится истинно великим писателем благодаря его всеобъемлющей бесконечной любви к человеку даже в самых отвратительных глубинах его падения. Благодаря его горячей любви ко всем этим пьяницам, нищим, жалким ворам и т. д., мимо которых мы обычно проходим хладнокровно, не бросив на них даже сострадательного взгляда; благодаря его умению открывать человеческие и часто высокие черты в людях, находящихся на последней ступени падения; благодаря любви, которую он внушает нам к самым неинтересным представителям человечества, даже к таким, которые никогда не в состоянии будут вырваться из грязи и нищеты, в которые их бросила судьба, — благодаря этим качествам своего таланта Достоевский, несомненно, завоевал себе единственное в своем роде положение среди современных писателей, и его будут читать не ради художественной законченности, которая отсутствует в его произведениях, а ради разлитой в них доброты, ради реального воспроизведения жизни бедных кварталов больших городов и ради той бесконечной симпатии, которую внушают читателю такие существа, как Соня Мармеладова.
Поэзия Некрасова сыграла такую значительную роль в моем личном развитии во время моей юности, что я в данном случае не решаюсь довериться собственной высокой оценке этой поэзии, и с целью проверки моих впечатлений и моей оценки я сравнил их с отзывами русских критиков: Арсеньева, Скабичевского и Венгерова (редактора-издателя большого биографического словаря русских писателей).
Вступая в период созревания, в возрасте от шестнадцати до двадцати лет, мы чувствуем потребность найти соответственное выражение стремлениям и идеям высшего порядка, начинающим пробуждаться в нашем уме. Недостаточно чувствовать эти стремления: нам нужны слова для их выражения. Некоторые находят такие слова в молитвах, которые они слышат в церкви; другие — и я принадлежу к их числу — не удовлетворяются подобным выражением их чувств; они находят его чересчур неопределенным и ищут более конкретной формы для выражения растущей в них симпатии к человечеству и для философских вопросов о жизни вселенной, занимающих их. Обыкновенно такой конкретной формой является поэзия. Для меня в произведениях Гёте, в его философской поэзии, с одной стороны, и в произведениях Некрасова — с другой, в конкретных образах, в которых вылилась его любовь к крестьянам, нашлись «слова», в которых нуждалось мое сердце для выражения поэтических чувствований. Впрочем, все это относится лишь ко мне самому. Пред нами вопрос: можно ли поставить Некрасова наряду с Пушкиным и Лермонтовым в качестве великого поэта?
Некоторые отрицают саму возможность подобного сравнения. Некрасов не был истинным поэтом, говорят они, так как поэзия его была всегда тенденциозной. Эта точка зрения, часто защищаемая поклонниками чистой эстетики, очевидно, неправильна. Шелли не был чужд тенденций, которые, однако, не мешали ему быть великим поэтом. Броунинг в некоторых поэмах тенденциозен, и все же это обстоятельство не препятствует ему быть одним из великих поэтов Англии. Каждый великий поэт проводит ту или иную тенденцию в большинстве своих произведений, и дело лишь в том находит ли он прекрасную форму для выражения этой тенденции или нет? Поэт, который сумеет облечь возвышенную тенденцию в действительно прекрасную форму, т. е. в производящие глубокое впечатление образы и звучные стихи, будет величайшим поэтом.
Русская народная масса, крестьяне и их страдания — главные темы стихотворений Некрасова. Его любовь к народу проходит красной нитью по всем его произведениям, он остается верен ей всю свою жизнь. В молодые годы эта любовь спасла его от растраты таланта среди того «беспечального» существования, которое вела большая часть его современников; позднее она вдохновила его на борьбу с крепостным правом; когда же крепостное право было побеждено, он не счел, подобно многим из своих друзей, борьбу поконченной: он сделался поэтом темной массы народа, угнетаемой экономическим и политическим ярмом; наконец, когда наступила старость, он не сказал себе; «Я сделал все, что мог»; напротив, до конца в его песнях звучала скорбь о том, что он не был настоящим борцом. Он писал: «Мне борьба мешала быть поэтом, песни мне мешали быть борцом»; в том же стихотворении он говорит: «Кто, служа великим целям века, жизнь свою всецело отдает на борьбу за брата-человека, только тот себя переживет…»
Иногда в его произведениях звучит нота отчаяния, но это бывает сравнительно редко. Русский крестьянин, в его изображении, вовсе не является существом, только источающим слезы. Это полный ясного спокойствия, обладающий юмором, иногда чрезвычайно веселый работник. Некрасов очень редко идеализирует крестьянина: в большинстве случаев он изображает его таким, каким он является в действительности, и вера поэта в духовные силы этого крестьянина глубока и жизненна. «Лишь бы пронеслось дыхание свободы, и Россия покажет, что она имеет людей что пред ней лежит великое будущее» — эта мысль часто звучит в его произведениях.
Лучшая поэма Некрасова — «Мороз Красный нос». Это — апофеоз русской крестьянки; в этой поэме нет и следа сентиментальности; она написана в возвышенном эпическом стиле, и вторая ее часть, где Мороз обходит свои лесные владения и крестьянка медленно замерзает, причем пред ней проходят яркие картины минувшего счастья, — все это превосходно даже с точки зрения самой придирчивой эстетической критики, так как поэма написана прекрасными стихами и представляет целый ряд чудных образов и картин.
«Крестьянские дети» — чрезвычайно милая деревенская идиллия. «Муза мести и печали», говорит один из наших критиков, делается необыкновенно мягкой и нежной, когда начинает говорить о женщинах и детях. В действительности, ни один из русских поэтов не доходил до такого апофеоза женщины, в особенности женщины-матери, как этот «поэт мести и печали». Как только Некрасов начинает говорить о женщине-матери, стихи его звучат могущественно; и строфы, посвященные им собственной матери, женщине, затерянной на чужой стороне, в глуши помещичьего дома, принужденной жить среди людей, занятых охотой, пьянством и проявлением зверских наклонностей над беззащитными крепостными рабами, эти строфы являются истинными перлами во всемирной поэзии.
Его поэмы, посвященные изображению ссылки и судьбы жен декабристов, последовавших за мужьями в Сибирь, отличаются высокими достоинствами, и в них найдется немало прекрасных отдельных мест, но в общем <они> стоят, пожалуй, ниже поэм, посвященных крестьянской жизни, или его поэмы «Саша», в которой он, одновременно с Тургеневым, изобразил типы, тождественные с Рудиным и Наталией. Но и в них есть места, полные поэтических достоинств, а свидание Волконской с мужем на дне рудника чудная страница всемирной поэзии.
Несомненно, что в стихотворениях Некрасова найдутся строки, показывающие, что поэту нелегко давалась борьба с рифмой; найдутся в его поэмах места совсем неудачные, но несомненно также и то, что он является одним из самых популярных поэтов России. Часть его произведений уже в настоящее время сделалась достоянием всего русского народа. Его читают не только люди образованных классов Некрасов любимец читателей-крестьян. Один из наших критиков справедливо заметил, что для того, чтобы понять Пушкина, требуется большая или меньшая степень искусственного литературного развития; для понимания же Некрасова крестьянину достаточно лишь уметь читать. Надо видеть самому, чтобы убедиться, с каким удовольствием читают Некрасова русские дети в беднейших деревенских школах и заучивают целые страницы его произведений наизусть.
«Гроза» — одна из лучших драм в современном репертуаре русской сцены. Пьеса эта со сценической точки зрения превосходна. Каждая сцена в отдельности производит впечатление, действие драмы развивается быстро, и каждое из действующих лиц дает превосходную роль для артиста. Роли Дикого, Варвары (ветреной сестры), Кабанова, Кудряша (возлюбленного Варвары), старика, самоучки-механика, даже старой барыни с двумя лакеями, появляющейся всего на несколько минут во время грозы, — каждая из этих ролей может дать высокое артистическое наслаждение актеру и актрисе, выполняющих ее; что же касается ролей Катерины и Кабановой — то ни одна великая артистка не побрезгует ими.
Переходя к главной идее драмы, я снова принужден буду повторить сказанное мной по поводу других произведений русской литературы. На первый взгляд может показаться, что Кабанова и ее сын — исключительно русские типы, типы, более не существующие в Западной Европе. Таково, по крайней мере, мнение некоторых английских критиков, но оно едва ли справедливо. Слабохарактерные, не умеющие отстоять себя Кабановы, может быть, действительно редко встречаются в Англии, или же их лукавая покорность не заходит так далеко, как это мы видим в «Грозе». Но даже и для России Кабанов не особенно типичен. Что же касается его матери, старухи Кабановой, то каждому из нас не раз приходилось встречать ее в английской обстановке. В самом деле, кому не знаком тип старой леди, которая ради наслаждения властью, не желая расстаться с нею, держит своих дочерей при себе до седых волос, мешая им выйти замуж и притесняя их? Леди, которая на всякие манеры притесняет своих домашних. Диккенс был хорошо знаком с Кабанихой, и она процветает в Англии до сих пор, как и в других странах.
Реализм в том смысле, какой придавался этому слову в настоящей работе, т. е. реалистическое описание характеров и событий, подчиненное идеалистическим целям, является отличительной чертой драматических произведений Островского. Простота его сюжетов — удивительна, напоминая в этом отношении повести Тургенева. Вы видите жизнь — жизнь со всеми ее мелочами, развивающуюся перед вашими глазами, и вы наблюдаете, как из этих мелочных деталей неощутимо вырастает драматическая завязка.
«Сцена идет за сценой — все такие обыденные, будничные, серенькие, и вдруг совершенно незаметно развертывается перед вами потрясающая драма. Можно положительно сказать, что не действие пьесы разыгрывается, а сама жизнь течет по сцене медленно, незаметной струей. Точно как будто автор только всего и сделал, что сломал стену и предоставил вам смотреть, что делается в чужой квартире». В таких словах один из наших критиков, Скабичевский, характеризует творчество Островского.
Островский вывел в своих драматических произведениях громадное количество разнообразных характеров, взятых из всех классов русского общества и народа, но он навсегда распростился со старым романтическим делением человеческих типов на «добродетельных» и «злодеев». В действительной жизни эти два деления сливаются, входят одно в другое. В то время как английский драматический автор до сих пор не может представить себе драмы без «злодея», Островский не чувствовал надобности вводить в свои произведения это условное лицо. Равным образом не чувствовал он потребности следовать условным правилам «драматической коллизии» (столкновения).
…Островский, в противоположность всем его современникам — писателям сороковых годов, не был пессимистом. Даже среди самых ужасных столкновений, изображенных в его драмах, он сохраняет жизнерадостность и понимание неизбежной фатальности многих скорбей жизни. Он никогда не избегал изображения мрачных сторон из водоворота человеческой жизни и дал достаточно отвратительную коллекцию семейных деспотов из среды старого купечества, за которой следовала коллекция еще более отвратительных типов из среды промышленных «рыцарей наживы». Но он всегда, тем или иным путем, указывал на одновременное влияние лучших элементов или же намекал на возможную победу этих элементов. Таким образом, он не впал в пессимизм, столь свойственный его современникам, и в нем вовсе нет той склонности к истерии, какая, к сожалению, проявляется в некоторых из его современных последователей. Даже в моменты, когда в некоторых из его драм вся жизнь принимает самый мрачный оттенок (как, напр<имер>, в «Грех да беда на кого не живет» странице из крестьянской жизни, столь же реалистически мрачной, как «Власть тьмы» Толстого, но более сценичной), даже в такие моменты появляется луч надежды, по крайней мере, хоть в созерцании природы, если уже не остается ничего другого, чтобы прояснить мрак человеческого безумия.
И все же имеется одна черта творчества Островского, и притом очень важная, которая мешает Островскому занять во всемирной драматической литературе то высокое место, которое он заслуживает по своему могучему драматическому таланту, мешает ему быть признанным одн<им> из великих драматургов XIX века. Драматические конфликты в его произведениях все отличаются чрезвычайной простотой. Вы не найдете в них тех более трагических проблем и запутанных положений, которые сложная натура образованного человека нашего времени и различные стороны великих социальных вопросов постоянно создают теперь в конфликтах, возникающих в каждом слое и классе общества. Надо, впрочем, прибавить, что еще не появился тот драматург, который смог бы изображать великие современные проблемы жизни так же мастерски, как московский драматург изображал более простые проблемы, которые он наблюдал в знакомой ему обстановке{218}.
«Губернские очерки» определили характер дальнейших произведений Салтыкова. С каждым годом его талант укреплялся и его сатира отличалась все более глубоким пониманием современной цивилизованной жизни и тех многообразных форм, в которых в наше время выливается борьба реакции против прогресса. В «Невинных рассказах» Салтыков коснулся некоторых наиболее трагических сторон крепостного права. Позже, в изображениях современных рыцарей промышленности и плутократии, с их страстью к наживе и удовольствиям низменного рода, их бессердечием и их безнадежной низостью, Салтыков достиг вершин описательного искусства; но, может быть, еще более ему удались изображения того «среднего человека», который не обладает сильными страстями, но вместе с тем, дабы спокойно наслаждаться филистерским благополучием, не остановится ни перед каким преступным деянием, направленным против лучших людей своего времени, а если понадобится, то с удовольствием также протянет руку худшим врагам прогресса. Производя сатирическую экзекуцию над этим «средним человеком», который вследствие своей неудержимой трусости так роскошно расцвел в России, Салтыков создал свои лучшие творения. Но когда ему приходилось касаться тех, которые являются действительными гениями реакции, тех, которые держат «среднего человека» в постоянном страхе и, если нужно, вдохновляют реакцию смелостью и жестокостью, сатира Салтыкова или отступала перед этой задачей, или же ее нападения были скрыты за той массой комических эпизодов и «эзоповских» выражений, что яд сатиры совершенно испарялся.
Когда реакция взяла верх в 1863 году и проведение реформ, задуманных в пору освобождения крестьян, попало в руки людей, в душе ненавидевших все эти реформы; когда, с другой стороны, крепостники употребляли все усилия если не возродить крепостное право, то по крайней мере вернуть крестьян в порабощение путем тяжелых налогов и непомерных аренд, Салтыков в ряде блестящих сатир прекрасно обрисовал эти классы людей. Его «История одного города» в сущности, сатирическая история России, полная намеков на современные события. «Дневник провинциала в Петербурге», «Письма из провинции» и «Помпадуры» принадлежат к этой же серии; в «Господах ташкентцах» он изобразил ту толпу проходимцев, которая бросилась искать обогащения, проводя железные дороги, выступая адвокатами по грязным делам и расхищая новозавоеванные территории. В этих очерках, а равным образом в тех, которые он посвятил описанию печальных и иногда психопатических продуктов крепостного права («Господа Головлевы», «Пошехонская старина»), он создал типы, которые, как, напр<имер>, Иудушка, могут быть, по мнению некоторых русских критиков, поставлены наряду с образами Шекспира и действительно не уступают лучшим типам Гончарова и Тургенева.
Конечно, крестьяне Тургенева (Тула и Орел) отличаются большей реальностью, его типы более ясно очерчены, а любой из современных беллетристов-народников, даже из менее талантливых, пошел дальше Григоровича в исследовании характера и жизни крестьянства. Но повести Григоровича, при всех указанных недостатках, оказали огромное влияние на целое поколение. Они научили нас любить крестьян и чувствовать всю тяжесть долга, лежащего на нас, образованной части общества — по отношению к крестьянству. Повести эти чрезвычайно помогли развитию того общего чувства сожаления к положению крепостных, без которого уничтожение крепостного права было бы отодвинуто на много лет и во всяком случае не имело бы такого решительного характера. В более позднюю эпоху его произведения, несомненно, имели влияние на создание того движения «в народ», которое началось в семидесятых годах{219}.
Дети духовенства получают у нас даровое образование в школах духовного ведомства, а после некоторые из них идут в семинарии, и Н. Г. Помяловский (1835–1863) приобрел свою первую громкую известность описанием возмутительных методов воспитания, практиковавшихся в этих школах в 40-х и 50-х годах прошлого столетия. Он был сыном бедного дьякона в деревне под Петербургом, и ему самому пришлось пройти через одну из этих школ и через семинарию. Как высшие, так и низшие духовные школы были тогда в руках совершенно необразованного духовенства — преимущественно монахов, и главным предметом обучения было самое нелепое заучивание наизусть абстрактнейшей теологии. Общий нравственный уровень школ был чрезвычайно низок; в них господствовало почти повальное пьянство, а главным побудительным средством к образованию считалось сечение за каждый не выученный наизусть урок, причем секли иногда по два и по три раза в день с утонченной жестокостью. Помяловский страстно любил своего младшего брата и во что бы то ни стало хотел спасти его от тех жестоких испытаний, которые пришлось перенести ему самому. Он начал писать в педагогических журналах о положении образования в духовных школах с целью добыть таким путем средства, чтобы поместить своего брата в гимназию. Вслед за тем появился ряд его чрезвычайно талантливых очерков, изображавших жизнь в этих школах, причем целый ряд священников, которые сами были жертвами подобного «образования», подтвердил в газетах справедливость обличений Помяловского. Истина без каких-либо прикрас, голая истина с полным отрицанием формулы «искусства для искусства» явилась отличительной чертой творчества Помяловского.
Наряду с очерками из жизни школ духовного ведомства и духовенства Помяловский написал также две повести из жизни мелкой буржуазии — «Мещанское счастье» и «Молотов», в которые внесен в значительной степени автобиографический элемент. После него осталась также неоконченная повесть более обширных размеров «Брат и сестра». Он проявил в этих произведениях тот широкий, гуманный дух, который воодушевлял Достоевского, отмечая гуманные черты в наиболее падших созданиях; но произведения его отличались той здоровой реалистической тенденцией, которая была отличительной чертой молодой литературной школы, одним из основателей которой он был сам. Он изобразил также чрезвычайно сильно и трагически человека, вышедшего из бедных слоев, который напоен ненавистью против высших классов и против всех форм социальной жизни, существующих лишь для удобств этих классов, но в то же самое время не обладает достаточной верой в свои силы, той верой, которую дает истинное знание и которой всегда обладает всякая истинная сила. Вследствие этого его герой кончает или филистерской семейной идиллией, или, если она не удавалась, пропагандой безрассудной жестокости и презрения ко всему человечеству — как единственно возможного основания личного счастья.
Горький не выносит хныканья; он не выносит самобичевания, столь сродного некоторым писателям, так поэтически выражаемого тургеневскими гамлетизированными героями, возведенного в добродетель Достоевским и образчики которого встречаются в России в таком бесконечном разнообразии. Горькому знаком этот тип, но он безжалостен к подобным людям. Она предпочтет любого мерзавца этим эгоистическим слабосильным людям, которые всю жизнь занимаются самогрызением, принуждая других нить с ними для того, чтобы разводить перед слушателем длинные рацеи об их якобы «пламенеющих душах»; он презирает эти существа, «полные сочувствия», которое не идет, однако, дальше самосожаления, и «полные любви», которая, в сущности, не что иное, как себялюбие. Горький прекрасно знает этих людей, которые всегда ухитряются разбить жизнь женщин, доверяющих им; которые не остановятся даже перед убийством и все же будут хныкать, ссылаясь на обстоятельства, которые довели их до этого. «И вижу я, что не живут люди, а все примеряются и кладут на это всю свою жизнь», — говорит старуха Изергиль в рассказе под тем же названием. «И когда обворуют себя, истратив время, то начнут плакаться на судьбу. Что же тут судьба? Каждый сам себе судьба! Всяких людей я нынче вижу, а вот сильных нет! Где ж?.. И красавцев становится все меньше!» (Рассказы, I, 126){220}.
Зная, как русские интеллигенты страдают этой болезнью хныканья, зная, как редки среди них агрессивные идеалисты действительные мятежники — и как, с другой стороны, многочисленны Неждановы (герой тургеневской «Нови»), даже среди тех, которые покорно отправляются в Сибирь, Горький избегает брать свои типы из интеллигентной среды, думая, что интеллигенты чересчур легко делаются «пленниками жизни».
В «Вареньке Олесовой» Горький вылил все свое презрение к среднему «интеллигенту» начала 90-х годов. Он выводит в этом рассказе интересный тип девушки, полной жизни; это — чрезвычайно первобытное существо, совершенно незатронутое идеалами свободы и равенства; но девушка эта полна такой усиленной жизненности, так независима, так правдива но отношению к самой себе и к окружающим, что возбуждает глубокий интерес. Она встречается с одним из тех интеллигентов, которые знакомы с высшими идеалами и преклоняются перед ними, но в то же время — слабняки, вполне неспособные к здоровой жизни. Конечно, Вареньке смешна даже идея, чтобы подобный человек мог влюбиться в нее, и Горький заставляет ее следующим образом характеризовать обычных героев русских повестей: «Русский герой какой-то глупый и мешковатый, всегда ему тошно, всегда он думает о чем-то непонятном и всех жалеет, а сам-то жалкий-прежа-алкий! Подумает, поговорит, пойдет объясняться в любви, потом опять думает, пока не женится… а женится — наговорит жене кислых глупостей и бросит ее…» («Варенька Олесова», II, 281).
Как мы уже говорили ранее, любимый тип Горького — это «мятежник», человек, находящийся в состоянии полного возмущения против общества и в то же время мощный, сильный. Так как ему приходилось встречать этот тип хотя бы в зародышевом состоянии среди бродяг и босяков, с которыми он жил, то он берет из этого слоя общества своих наиболее интересных героев.
В «Коновалове» Горький сам до известной степени дает психологию своего героя — босяка. Это «интеллигент среди обиженных судьбой, голых, голодных и злых полулюдей, полузверей, наполняющих грязные трущобы городов». Это люди, «в массе своей существа от всего оторванные, всему враждебные и надо всем готовые испробовать силу своего озлобленного скептицизма» (II, 23). Босяк Горького чувствует, что ему не повезло в жизни, но он не ищет оправдания себе в обстоятельствах. Коновалов, например, не допускает справедливости теории, которая в таком ходу между образованными неудачниками, а именно, что он якобы является печальным продуктом «неблагоприятных обстоятельств». Он говорит: «Жизнь у меня без всякого оправдания… Живу и тоскую… Зачем? Неизвестно. Внутреннего пути у меня нет… Понимаешь? Как бы это сказать? Этакой искорки в душе нет… Силы, что ли? Ну, нет во мне одной штуки — и все тут!» И когда его молодой друг, начитавшийся в книгах разных извинений и оправданий для слабости характера, указывает на «разные темные силы», окружающие человека, Коновалов говорит ему: «Упрись крепче!.. Найди свою точку и упрись!»
Некоторые из босяков Горького, как и следовало ожидать, склонны к философствованию. Они задумываются над человеческой жизнью и имели возможность узнать ее.
«Каждый человек, — говорит он, — боровшийся с жизнью, побежденный ею и страдающий в безжалостном плену ее грязи, более философ, чем сам Шопенгауэр, потому что отвлеченная мысль никогда не выльется в такую точную и образную форму, в какую выльется мысль, непосредственно выдавленная из человека страданием» («Коновалов», II, 31).
Любовь к природе является другой характерной чертой босяков: «Коновалов любил ее (природу) глубокой, бессловесной любовью, выражавшейся только мягким блеском его глаз, и всегда, когда он был в поле или на реке, он весь проникался каким-то миролюбиво-ласковым настроением, еще более увеличивавшим его сходство с ребенком. Иногда он с глубоким вздохом говорил, глядя в небо: «Эх!., хорошо!..» И в этом восклицании всегда было более смысла и чувства, чем в риторических фигурах многих поэтов… Как все-таки и поэзия теряет свою святую простоту и непосредственность, когда из поэзии делают профессию» (II, 33–34).
Но должно заметить, что мятежный босяк Горького — не «ницшеанец», игнорирующий все за пределами узкого эгоизма или воображающий себя «сверхчеловеком». Для создания чисто ницшеанского типа необходимо «болезненное честолюбие» «интеллигента». В босяках Горького, как и в изображаемых им женщинах самого низшего класса, имеются проблески величия характера и простоты, несовместимых с самообожанием «сверхчеловека». Он не идеализирует их настолько, чтобы изображать их действительными героями; это не соответствовало бы жизненной правде: босяк — все-таки побежденное существо. Но он показывает, как у иных из этих людей, вследствие сознания ими собственной силы, бывают моменты величия, хотя силы этой все-таки не хватает, чтобы создать из Орлова («Супруги Орловы») или Ильи («Трое») действительных героев — людей, способных бороться с противниками, обладающими силами более значительными, чем какими обладают они сами. Горький как бы задает вопрос: «Почему вы, интеллигенты, не имеете такой же яркой индивидуальной окраски, не так открыто мятежны против общества, которое вы критикуете? Почему вы не обладаете силой, присущей некоторым из этих отверженных?» Ведь «не своротить камня с пути думою!»{221}
Снова и снова Горький возвращается к идее о необходимости идеала для беллетриста. «Причина современного шатания мысли, — говорит он в «Ошибке», — в оскудении идеализма. Те, что изгнали из жизни весь романтизм, раздели нас донага; вот отчего мы стали друг к другу сухи, друг другу гадки» (I, 151). Позже, в «Читателе» (1898), он вполне развертывает свое художественное вероисповедание. Он рассказывает, как одно из его ранних произведений было по напечатании прочтено в кружке друзей. Он получил за него много похвал и, простясь с друзьями, шел по пустынной улице, чувствуя в первый раз в своей жизни счастье; но в это время человек, незнакомый ему и которого он не заметил в кружке слушателей, нагоняет его и начинает говорить ему об обязанностях автора.
«Вы согласитесь со мной, — говорит незнакомец, — если я скажу, что цель литературы — помогать человеку понимать себя самого, поднять его веру в себя и развить в нем стремление к истине, бороться с дурным в людях, уметь найти хорошее в них, возбуждать в их душах стыд, гнев, мужество, делать все для того, чтобы люди стали благородно сильными и могли одухотворить свою жизнь святым духом красоты» (III, 241–242).
«Мы, кажется, снова хотим грёз, красивых вымыслов, мечты и странностей, ибо жизнь, созданная нами, бедна красками, тускла, скучна!.. Попробуем, быть может, вымысел и воображение помогут человеку подняться ненадолго над землей и снова высмотреть на ней свое место, потерянное им!» (245)
Но далее Горький делает признание, которое, может быть, объясняет, почему он не мог создать более обширного романа, с полным развитием характеров. «Я открыл в себе, — говорит он, — немало добрых чувств и желаний, немало того, что обыкновенно называют хорошим, но чувства, объединяющего все это, стройной и ясной мысли, охватывающей все явления жизни, я не нашел в себе» (III, 247). Читая это признание, тотчас вспоминаешь о Тургеневе, который видел в подобной «свободе», в подобном объединенном понимании мира и жизни первое условие для того, чтобы сделаться крупным художником.
«Можешь ли ты, — продолжает спрашивать Читатель, — создать для людей хотя бы маленький, возвышающий душу обман? Нет!..» «…Все вы, учителя наших дней, гораздо больше отнимаете у людей, чем даете им, ибо вы все только о недостатках говорите, только их видите. Но в человеке должны быть и достоинства; ведь в вас они есть? А вы, чем вы отличаетесь от дюжинных, серых людей, которых изображаете так жестоко и придирчиво, считая себя проповедниками, обличителями пороков ради торжества добродетели? Но замечаете ли вы, что добродетели и пороки вашими усилиями определить их только спутаны, как два клубка ниток, черных и белых, которые от близости стали серыми, восприняв друг от друга часть первоначальной окраски? И едва ли Бог послал вас на землю… Он выбрал бы более сильных, чем вы. Он зажег бы сердца их огнем страстной любви к жизни, к истине, к людям…» (с. 249)
«Все будни, будни, будничные люди, будничные мысли, события, — продолжает безжалостный Читатель, — когда же будут говорить о духе смятенном и о необходимости возрождения духа? Где же призыв к творчеству жизни, где уроки мужества, где добрые слова, окрыляющие душу?» (250)
«Ибо сознайся! — ты не умеешь изображать так, чтобы твоя картина жизни вызывала в человеке мстительный стыд и жгучее желание создать иные формы бытия… Можешь ли ты ускорить биение пульса жизни, можешь ли ты вдохнуть в нее энергию, как это делали другие?» (251)
«Я вижу вокруг себя много умных людей, но мало среди них людей благородных, да и те, которые есть, разбиты и больны душой. И почему-то всегда так наблюдаю я: чем лучше человек, чем чище и честнее душа его, тем меньше в нем энергии, тем болезненнее он и тяжело ему жить… Но как ни много в них тоски о лучшем, в них нет сил для создания его» (251).
«И еще, — снова заговорил мой странный собеседник, — можешь ли ты возбудить в человеке жизнерадостный смех, очищающий душу? Посмотри, ведь люди совершенно разучились хорошо смеяться!» (251)
«Не в счастье смысл жизни, и довольством собой не будет удовлетворен человек — он все-таки выше этого. Смысл жизни в красоте и силе стремления к целям, и нужно, чтобы каждый момент бытия имел свою высокую цель» (254).
«Гнев, ненависть, мужество, стыд, отвращение и, наконец, злое отчаяние — вот рычаги, которыми можно разрушить все на земле». «Но что вы можете сделать для возбуждения в нем жажды жизни, когда вы только ноете, стонете, охаете или равнодушно рисуете, как он разлагается?» (252–253)
«О, если б явился суровый и любящий человек с пламенным сердцем и могучим всеобъемлющим умом! В духоте позорного молчания раздались бы вещие слова, как удары колокола, и, может быть, дрогнули бы презренные души живых мертвецов!..» (253).
Эти же идеи Горького о необходимости чего-нибудь лучшего, чем обыденная жизнь, чего-нибудь возвышающего душу положены в основание его драматического произведения «На дне», которое имело такой успех в Москве, но которое, будучи сыграно той же труппой в Петербурге, не вызвало особенного энтузиазма. Идея этого произведения напоминает «Дикую утку» Ибсена. Обитатели ночлежного дома могут кое-как жить, лишь пока у них имеются какие-либо иллюзии: пьяница-актер мечтает об излечении от пьянства в каком-нибудь специальном заведении; падшая девушка ищет убежища в иллюзии о действительной любви и т. д. И драматическое положение этих существ, у которых и так мало нитей, привязывающих их к жизни, становится еще более острым, когда эти иллюзии разрушаются. Этот драматический этюд Горького очень силен. Но на сцене он должен несколько терять вследствие некоторых чисто технических ошибок (бесполезный четвертый акт, введение торговки Квашни, появляющейся только в первом акте и потом исчезающей); но помимо этих ошибок сцены чрезвычайно драматичны. Положение отличается действительным трагизмом, действие — быстро, а разговоры обитателей ночлежного дома и их философия жизни воспроизведены с замечательным искусством. Вообще чувствуется, что Горький еще не сказал последнего слова. Является только вопрос: найдет ли он среди тех классов общества, среди которых он теперь вращается, дальнейшее развитие — несомненно, существующее — тех типов, которые он лучше всего понимает? Найдет ли он среди них дальнейшие материалы, соответствующие его эстетическому вероисповеданию, которое было до сих пор источником его сил?{222}
Если читать очерки и рассказы Чехова в хронологической последовательности, автор сначала предстает полный жизнерадостности и молодого веселья. Рассказы этого периода почти все отличаются чрезвычайной краткостью; многие из них занимают лишь три-четыре страницы, но они полны заразительной веселостью. Некоторые из них — просто фарсы, но нельзя удержаться при чтении их от самого сердечного смеха, так как даже самые, казалось бы, нелепые по сюжету и невозможные из них написаны с неподражаемой прелестью. Потом в эту же среду веселого смеха понемногу вкрадываются там и сям черточки бессердечной вульгарности со стороны кого-нибудь из действующих лиц рассказа, и вы чувствуете, что сердце автора сжимается от боли. Понемногу, постепенно эта нота все учащается и учащается; она все более заставляет обратить на себя внимание; она перестает быть случайной и становится органической, и, наконец, в каждом рассказе, в каждой повести она уже становится главной преобладающей нотой. Рассказывает ли автор о легкомысленном бессердечии молодого человека, который «шутки ради» заставляет молодую девушку думать, что он ее любит, или об отсутствии самых простых человеческих чувств в семье старого профессора — всегда звучит та же нота бессердечия и пошлости, то же отсутствие более утонченных человеческих чувств или — что еще хуже — полное интеллектуальное и моральное банкротство «интеллигенции».
Герои Чехова не из тех людей, которые никогда не слыхали лучших слов или вовсе незнакомы с идеями, более высокими, чем те, которые обращаются в низших слоях филистеров. О нет, они слыхали такие слова, и когда-то их сердца тоже бились горячо при звуке этих слов. Но пошлая обыденная жизнь заглушила все такие стремления, апатия пришла на смену, и в удел им осталось одно прозябание изо дня в день посреди самой безнадежной пошлости. Пошлость, изображаемая Чеховым, начинается потерей веры в собственные силы и постепенной утратой всех тех ярких надежд и иллюзий, которые составляют прелесть всякой деятельности; и тогда шаг за шагом, капля по капле пошлость постепенно иссушает сами источники жизни: остаются разбитые надежды, разбитые сердца, разрушенная энергия. Человек достигает такого состояния, когда он может только механически повторять изо дня в день известные действия и валится в кровать, радуясь, что ему удалось убить как-нибудь время; им постепенно овладевает полная умственная апатия, полное нравственное безразличие. Хуже всего то, что самое обилие образчиков этой пошлости, даваемых Чеховым из самых разнообразных слоев общества, причем он никогда не повторяется, как бы указывает, что мы имеем дело с гнилостью данной цивилизации целой эпохи, раскрываемой автором перед нами.
Говоря о Чехове, Толстой сделал очень верное замечание, что он принадлежит к числу тех немногих писателей, произведения которых можно с удовольствием перечитывать. Это совершенно верно. Любое из произведений Чехова, — будет ли это крошечная безделка, или небольшая повесть, или комедия, — производит впечатление, которое не скоро забывается. В то же время оно отличается таким обилием деталей, превосходно подобранных для увеличения впечатления, что перечитывать его всегда доставляет новое удовольствие. Чехов, несомненно, был великим художником. Разнообразие мужских и женских типов из всех классов общества, появляющихся в его произведениях, и разнообразие психологических сюжетов — поистине поразительно. Но, несмотря на это, каждый рассказ носит такой отпечаток личности автора, что при чтении самого незначительного из них вы тотчас узнаёте Чехова, его собственную индивидуальность и манеру, его понимание людей и явлений{223}.
Его область — мир «интеллигентов», образованной и полуобразованной части русского общества, и этот мир он знает в совершенстве. Он указывает на банкротство той «интеллигенции», на ее неспособность разрешить выпавшие на ее долю великие исторические задачи мирового обновления и на пошлость и вульгарность обыденной жизни, под гнетом которой увядает большинство этой «интеллигенции». Со времен Гоголя еще ни один русский писатель не изображал с такой поразительной верностью человеческой пошлости во всех ее разнообразных проявлениях. Но какая вместе с тем разница между этими двумя писателями? Гоголь изображал главным образом внешнюю пошлость, бросающуюся в глаза и нередко переходящую в фарс, которая вследствие этого в большинстве случаев вызывает улыбку или смех. Но смех всегда — уже шаг к примирению. Чехов также в своих ранних произведениях заставляет читателя смеяться, но, по мере того как уходит молодость, он начинает смотреть более серьезно на жизнь, смех исчезает, и, хотя остается тонкий юмор, вы чувствуете, однако, что те виды пошлости и филистерства, которые он теперь изображает, вызывают в самом авторе не смех, а душевную боль. «Чеховская печаль» так же характерна для его произведений, как глубокая складка посреди лба на его добром лице, освещенном живыми, задумчивыми глазами. Более того, пошлость, изображаемая Чеховым, глубже той, которую знал Гоголь. В глубинах души современного образованного человека происходят более глубокие столкновения, о которых Гоголь семьдесят лет тому назад ничего не знал. «Печаль» Чехова более впечатлительного и утонченного характера, чем «незримые слезы» гоголевской сатиры{224}.
В 1862 году Чернышевский был арестован и, находясь в крепости, написал замечательную повесть «Что делать?». С художественной точки зрения повесть не выдерживает критики, но для русской молодежи того времени она была своего рода откровением и превратилась в программу. Вопрос о браке и расхождении супругов, в случае необходимости, сильно занимал тогда русское общество. Замалчивать подобные вопросы в то время было положительно невозможно. И Чернышевский обсуждал их в своей повести, разбирая отношения своей героини, Веры Павловны, к ее мужу, Лопухову, и к молодому доктору, которого она полюбила после замужества. При этом он давал единственно возможное решение, которое и честность и здравый смысл подсказывали в подобных случаях. В то же самое время он проповедовал — в прикровенной форме, но вполне понятно для читателей фурьеризм, изображая в привлекательном виде коммунистические ассоциации производителей. Он также изобразил в своей повести типы действительных «нигилистов», наглядно указав таким образом их различие от тургеневского Базарова. Ни одна из повестей Тургенева, никакое произведение Толстого или какого-либо другого писателя не имели такого широкого и глубокого влияния на русскую молодежь, как эта повесть Чернышевского. Она сделалась своего рода знаменем для русской молодежи, и идеи, проповедуемые в ней, не потеряли значения и влияния вплоть до настоящего времени.
…Едва ли найдется другой писатель, которого так ненавидели бы его политические противники. Но даже эти противники должны признать теперь громадные заслуги, оказанные им России в эпоху уничтожения крепостного права, и воспитательное значение его публицистической деятельности{225}.
Главным средством для выражения политической мысли в России в течение последних пятидесяти лет была литературная критика, которая вследствие этого достигла у нас такого развития и получила такое значение, каких мы не встречаем нигде, кроме России.
…Литературная критика в России имела некоторые свои специальные черты, не встречающиеся в других странах. Она не ограничивалась критикой произведений искусства с чисто литературной или эстетической точки зрения. Конечно, русский критик, как и все другие, прежде всего рассматривал, были ли, например, Рудин или Катерина типами, взятыми из живой действительности? Была ли повесть или драма хорошо построена, хорошо развита, хорошо написана? Но на эти вопросы недолго ответить, а между тем есть целый ряд вопросов, несравненно более важных, которые возникают во вдумчивом читателе при чтении каждого произведения, действительно принадлежащего к области хорошего искусства: вопросы, в данном примере, относительно положения Рудина или Катерины в обществе; о роли, плохой или хорошей, которую они играют в обществе; об идеях, вдохновляющих их, и о ценности этих идей; а затем — обсуждение самих поступков этих героев и их причин, как индивидуальных, так и общественных. В хорошем произведении искусства поступки героев, очевидно, бывают таковы, какими они были бы, при одинаковых условиях, в действительной жизни: иначе литературное произведение принадлежало бы к плохому искусству. Следовательно, поступки героев могут обсуждаться как факты действительной жизни.
Но эти поступки, а также их причины и последствия открывают перед вдумчивым критиком самые широкие горизонты: они дают ему возможность оценивать как идеалы, так и предрассудки общества, анализировать людские страсти, обсуждать типы, наиболее часто встречающиеся в данный момент, и т. д. В сущности, хорошее произведение искусства дает материал для обсуждения почти всех взаимных отношений данного типа в обществе. Автор, если он мыслящий поэт, уже сам — сознательно, а чаще бессознательно принял в соображение все это. Он вкладывал в свое произведение свой жизненный опыт. Почему же критик не может раскрыть перед читателем все эти мысли, которые должны были мелькать в голове автора — иногда полусознательно, когда он создавал ту или иную сцену или рисовал такой-то уголок человеческой жизни?
Это самое и делали русские литературные критики последнего пятидесятилетия, а так как поле романа и поэзии безгранично, то едва ли найдется какой-нибудь крупный, социальный или общечеловеческий вопрос, который не подвергался бы обсуждению в их критических статьях. Вследствие этого мы видим также, что произведения вышеназванных четырех критиков читаются теперь с такой же жадностью, как и во время их появления, двадцать или пятьдесят лет тому назад: они не потеряли ни своей свежести, ни интереса, потому что если искусство является школой жизни, то тем более это можно сказать о подобных критических произведениях{226}.
Сказать, что В. Г. Белинский (1811–1848) был высокоодаренный литературный критик, и ограничиться этой характеристикой невозможно. Он был, в сущности, — в чрезвычайно важный момент общечеловеческого развития — учителем и воспитателем русского общества не только в области искусства — его ценности, его задач, его объема, но также в области политики, социальных вопросов и гуманитарных стремлений.
Под влиянием реализма Гоголя, лучшие произведения которого тогда начали появляться, он стал понимать, что действительная поэзия — всегда реальна; что она должна быть поэзией жизни и действительности. Под влиянием политического движения, которое шло тогда во Франции, Белинский воспринял передовые политические идеи. Он был блестящий стилист, и все написанное им полно такой энергии и вместе с тем носит такой верный отпечаток его чрезвычайно симпатичной личности, что произведения его всегда оставляли глубокое впечатление у читателей. В новом периоде его деятельности все его стремления к великому и высокому, вся его безграничная любовь к истине, которые он раньше посвящал личному самосовершенствованию и идеальному искусству, были отданы теперь на служение человеку в бедных рамках русской действительности. Он безжалостно разбирал эту действительность, и всякий раз, как он замечал или только инстинктивно чувствовал в разбираемых им произведениях неискренность, напыщенность, отсутствие общественного интереса, приверженность к архаическому деспотизму или рабству в какой бы то ни было форме включая рабство женщины, — он сражался с замеченным им злом со всей присущей ему энергией и страстностью. Он сделался таким образом политическим писателем в лучшем значении этого слова, будучи в то же самое время художественным критиком; он стал учителем высших гуманитарных принципов.
Влияние Добролюбова нельзя приписать особенной определенности его литературного критерия или какой-либо определенной программе активной деятельности. Но он был один из наиболее чистых и наиболее основательных представителей того типа новых людей — реалистов-идеалистов, — появление которых Тургенев подметил в конце 50-х годов. Поэтому во всем, что он писал, каждый чувствовал личность автора, высоконравственного, достойного полного доверия, слегка аскетического «ригориста», обсуждавшего все факты жизни с точки зрения «Что хорошего это может принести трудящимся массам?» или «Как трудящиеся массы отнесутся к таким-то литературным типам?». К профессиональным эстетикам он относился с величайшим презрением, что не мешало ему глубоко чувствовать и наслаждаться великими произведениями искусства. Он не осуждал Пушкина за его легкомыслие или Гоголя за отсутствие идеалов. Он не давал советов писать повести или поэмы с заранее обдуманной тенденцией, зная, что это не может дать хороших результатов, если самого автора не захватила такая-то жизненная задача. Он допускал, что великие гении были правы, творя бессознательно, потому что понимал, что истинный художник может творить лишь тогда, когда глубоко затронут тем или иным явлением действительности. Он предъявлял лишь одно требование к произведению искусства, а именно: верно и точно передает оно жизнь или нет? В последнем случае он отворачивался от него; но если произведение верно рисовало жизнь, тогда он писал этюд об этой жизни, изображенной художником, и его статьи были, в сущности, этюдами, посвященными нравственным, политическим и экономическим вопросам, — произведение искусства давало ему лишь факты для обсуждения. Этим объясняется влияние Добролюбова на его современников, подобные этюды, написанные таким человеком, являлись настоятельной потребностью того взволнованного времени, подготовляя лучших людей для грядущей борьбы. Они были школой политического и нравственного образования.
…Влияние Писарева на молодежь его времени, а следовательно, и на ту долю, которую эти люди позднее привнесли в сокровищницу прогресса страны, было так же велико, как и Белинского, Чернышевского и Добролюбова. Опять-таки совершенно невозможно определить характер и причину этого влияния, если ограничиться указанием на основные начала писаревской литературной критики. Его руководящие идеи в этой области могут быть объяснены в немногих словах; его идеалом был «мыслящий реалист»— тип, который в то время был изображен Тургеневым в Базарове и который был развит далее Писаревым в его критических этюдах. Подобно Базарову, он не был высокого мнения об искусстве вообще, но, в виде уступки, требовал, чтобы русское художество по крайней мере достигало той высоты, какую он видел в произведениях Гете, Гейне и Бернс, — произведениях, возвышающих человечество; в противном же случае люди, болтающие постоянно о художественности, но не производящие ничего равного выставленному им идеалу, должны были бы, по мнению Писарева, отдать свои силы на нечто более для них доступное и полезное. Поэтому он посвятил несколько чрезвычайно обработанных статей развенчанию «пустой» поэзии Пушкина. В этике он целиком сходился с «нигилистом» Базаровым, который единственным авторитетом считал собственный разум. И он думал (подобно Базарову, в разговоре последнего с Павлом Петровичем), что главной задачей в то время было развитие совершенного, научно развитого реалиста, который мог бы разорвать со всеми традициями и ошибками старого времени и стал бы работать, глядя на человеческую жизнь, как здравомыслящий реалист. Писарев даже сам сделал кое-что для распространения здравых естественнонаучных познаний, получивших внезапное развитие в те годы, и написал замечательное изложение принципов дарвинизма в ряде статей, озаглавленных «Прогресс в мире растений и животных».
Но, как совершенно верно заметил Скабичевский, все это не определяет еще положения Писарева в <среде> русской молодежи. В своих критических статьях он воплотил только известный момент в развитии русской молодежи, со всеми свойственными юности преувеличениями. Действительная причина влияния Писарева лежала в ином, и мы можем пояснить это влияние лишь следующим примером. Появилась повесть, в которой автор изобразил девушку добродушную, честную, но совершенно необразованную, с мещанскими понятиями о счастье и жизни, исполненную обычных предрассудков. Она влюбляется, и ее постигают всякого рода несчастья. Девушка эта, как сразу догадался Писарев, не была выдумкой автора. Тысячи таких девушек существуют в действительности, и их жизнь проходит так, как указал автор. Это, по определению Писарева, — «кисейные барышни». Их мировоззрение не выходит за пределы их кисейного платья. И он доказывал, что подобные девушки с их «кисейным образованием» и «кисейными понятиями» неминуемо, в конце концов, должны быть несчастны. Эта статья Писарева, которую прочли и читают до сих пор тысячи девушек в образованных русских семьях, заставляет массу молодых людей сказать себе: «О нет! Я никогда не буду похожа на эту бедную кисейную барышню. Я буду учиться; я буду мыслить, и я завоюю для себя лучшее будущее». Почти каждая статья Писарева имела подобное же влияние. Они открывали глаза молодым людям на тысячи тех мелочей жизни, на которые мы, по привычке, не обращаем внимания, но сумма которых создает ту удушливую атмосферу, в которой задыхались героини «Крестовского — псевдонима». От этой жизни, обещающей лишь обман, скуку и чисто растительное существование, он звал молодежь обоего пола к жизни, озаренной светом науки, жизни труда, широких взглядов и симпатий, которая открывалась для «мыслящего реалиста».