Ожившие тени







Беглец

Ток! Ток! Ток! — настойчиво и дробно колотили желуди о камни дороги. — Ток! Ток! Ток!

Казалось, они хотели напомнить, что настало благословенное время сбора зимних плодов и нужно торопиться. Скоро зарядят зимние дожди. Вершины гор исчезнут в облаках. Людям придется запрятаться в дома, а зверям — в берлоги.

Арунт не слышал стука желудей, не замечал красоты осеннего леса, гостеприимно распахнувшегося перед ним.

Одна и та же мысль сверлила мозг и мучительной тяжестью сжимала сердце. Он, Арунт, лукумон и сын лукумона, жалкий изгнанник. У него нет ни дворца, ни вилл, ни поместий. Чернь отняла все, что завещано предками. Даже Ве´лия, его Велия не захотела делить с ним хлеб изгнания. И кто ее осудит? Разве такой женщине место в смрадных харчевнях! Разве ее ногам, привыкшим к мидийским коврам, вынести эту дорогу!

Желудь больно ударил Арунта по голове. От неожиданности он вскрикнул и бросился бежать. Вокруг никого не было. Арунт догадался, что ему ничто не грозит, и засмеялся. Он смеялся над самим собой, над своими страхами. Арунт был благодарен желудю. Он отвлек от мыслей, не покидавших его с тех пор, как закрылись ворота Клузия.

Наклонившись, Арунт поднял желудь. Как удивительно он похож на свинцовое ядрышко для пращи! Если бы у него теперь были деньги, он нанял бы двести — триста балеарцев и расправился с мятежниками. Остается одна надежда — галлы. Давно уже клузинцы доставляют им вино и железные мечи, получая взамен серебро и рабов. Какой же товар может предложить Арунт теперь? Он покажет галлам дорогу через эти леса. Он поведет их через всю страну до Тибра и Римских холмов. В уплату за это Арунт попросит лишь Клузий. Пусть галльский вождь Бренн вернет Арунту город, где правили его предки, пусть он даст воинов, чтобы расправиться с мятежниками.

Какие-то звуки нарушили тишину и ход мыслей Арунта. Беглец прислушался. Флейта! Когда-то он любил слушать игру флейтиста за пиршественным столом. На одном ложе с ним была Велия. Она покачивала головой в такт мелодии. Ее волосы пахли аравийскими смолами. Музыка, благовония, терпкий вкус вина — все это создавало ощущение неповторимой радости, счастья. Но как же здесь, в этих дебрях, оказался флейтист? Может быть, сам Тини послал с неба своего вестника? В те годы, когда Арунт был лукумоном, он делился с Тини своими доходами и военной добычей. И Тини мог вспомнить о своем Арунте.

Арунт сошел с дороги. По еле заметной тропинке он шел на звук флейты. Вскоре деревья расступились. Открылась поляна с покосившейся хижиной. У хижины стоял старик в грубом се ром плаще. Арунт не видел его лица, а лишь седую непокрытую голову.

Из леса выходили козы. Притаившись, Арунт наблюдал за стариком, игравшим на флейте, за животными. Арунт понимал, что набрел на пастушью хижину, каких много в горах. Но ему хотелось верить, что именно эта хижина вернет спокойствие духа, даст силы перенести испытания судьбы.

Арунт насчитал двенадцать коз, и сердце его радостно забилось. Не это ли знамение, ниспосланное Тини? И богам, и людям любезно число «12». 12 тысяч лет потребовалось Тини, чтобы создать небо, землю, моря, звезды и человеческий род. Небесную сферу он разделил на 12 созвездий. Людям приказал объединяться в союзы из 12 городов, а лукумонам — иметь 12 служителей, каждому служителю — розги из 12 прутьев, чтобы наказывать ими непокорных столько раз по 12, сколько этого захочет лукумон.

Арунт вышел из своего прикрытия. Впервые за эти дни ему захотелось поговорить с людьми. Услышав шаги, старец обернулся. И сразу же Арунту стало ясно, что пастух слеп. Глаза его были открыты и смотрели куда-то вдаль.

— Да будут тебе в помощь боги! — сказал старик, расталкивая коз. — Давно у меня не было гостя. Подходи ближе. Дай я с тобой познакомлюсь.

Он протянул руку и быстро ощупал лицо Арунта.

— Да, ты уже не молод. Подожди. Я сейчас приду.

Вскоре старик возвратился. В его руке была большая чаша с молоком.

— Выпей, — сказал он, протягивая ее Арунту. — Козье молоко снимает усталость. Вина и хлеба у меня нет.

Арунт выпил молоко и поставил чашу на землю.

— Ты тут один? — спросил он.

— Был у меня брат. Здесь его могила. Видишь развесистый дуб? Правее на три шага.

— Вижу, — отвечал Арунт. — А не страшно тебе в лесу?

— Я привык. Злой человек сюда не придет. Да и взять у меня нечего. А то, что темно, так темно всюду — и в лесу и в городе, и днем и ночью. Козы ко мне идут сами, искать не надо. Заслышат флейту и бегут.

— А волки? — спросил Арунт.

— Волки меня не трогают. Однажды, когда еще брат жил, он коз в город отвез. Я с флейтою время коротал. Возьмешь в руки — деревяшка. А может говорить, как ручей, шуметь, как ветки бука под ветром, стонать, как ночная птица. Я могу тебе ею всю свою жизнь рассказать. Послушай.

Старик приложил к губам флейту. Мелодия вырвалась наружу. Арунт не слышал никогда еще такого зовущего к пляске напева. В нем было веселье мореходов, пропивающих серебро в тавернах Пирги, и покачивание крутобоких триер на волнах бурного моря, свист, пение, крики птиц и зверей в неведомых лесах. Но вот мелодия изменилась. Это был заунывный лад древних песен, вывезенных расенами с Востока. Такие песни поют в Тарквиниях, и в Кортоне, и в Вейях. Но их, наверно, можно услышать где-нибудь у Сард[5], на холмах, где родился Аплу, сын солнца и музыки.

Резкие, яростные звуки. В пении флейты — гнев, отчаяние И вот уже она поет ласково, примиряюще, грустно.

— Вот так я играл в тот день, — сказал старик, опуская флейту. — И, кроме этих звуков, ничего не слышал. Потом брат мне сказал, что около хижины стояла волчица и подвывала. Убежала, когда он подошел. Испугалась. Звери людей боятся, потому что добра от них не видят. Добром можно все сделать!

— Басни! — сердито бросил Арунт. — Ни звери, ни люди не понимают добра. Они ценят силу.

Старик присел на полусгнившее бревно, отодвинул рукой козу, норовившую лизнуть его в щеку, и начал:

— В те годы, когда на холмах над Тибром еще не было Рима и все земли принадлежали нам, расенам, жил лукумон Мезенций. Он правил не одним городом, а всеми двенадцатью и считал себя равным богу. Он требовал, чтобы ему приносили первинки урожая, как Тини. Он называл народ чернью и считал, что может управлять силой.

— Довольно! — прервал Арунт старца. — Мезенций был жесток и за это заплатил жизнью. Но он правил расенами тридцать и три года. А те, кто идут у черни на поводу, не удержатся у власти и трех лет. Чернь, как быка, надо держать в ярме и подгонять стрекалом. Ты, старик, слепец. Откуда тебе это знать?

— Я не всегда был слепцом, — отвечал пастух невозмутимо. — Свет в глазах у меня отняли за то, что они видели больше других. Я плавал на кораблях в далеких странах, беседовал с мудрецами. Вернувшись в Клузий, стал наставлять людей. В том году, когда с неба начали падать камни, я вышел на площадь. Ты был когда-нибудь в Клузии, путник?.. Что же ты молчишь?

Арунт скрылся. Конец этой истории был ему известен. Да, он приказал ослепить этого моряка, одного из тех смутьянов, которые разрушают у черни страх перед небожителями. Моряк убеждал, что не надо бояться падающих камней, что их швыряют не боги, недовольные скупостью и непокорностью расенов, а на далеком острове вырвались камни из раскаленной горы и их принесло по ветру.

Встреча со слепцом была неприятна Арунту. Но более всего тревожило другое: число «12» не принесло счастья. «Может быть, от меня отвернулись боги?» — в ужасе думал Арунт.

Он вспоминал свою жизнь, чтобы отыскать причину гнева бессмертных.

Однажды он обещал Тини сто голов, если с его помощью одержит победу над лигурами. Лигуры были разбиты и бежали в горы. Арунту стало жалко сотни быков, и он приказал принести в храм сто кроликов и отрубил им головы перед алтарем. Но он ведь не обещал, что принесет в жертву сто быков! И Тини не должен быть в обиде.

В другой раз Арунт приказал казнить десять греческих пиратов, промышлявших разбоем в Тирренском море. Эти греки, так же как он сам, верили в Тини, называя его по-своему — Зевсом. Перед смертью они обратились к отцу богов с мольбой о наказании убийц. Так на их месте поступил бы любой.

Чтобы отвратить гнев Зевса, Арунт послал в Олимпию, где чтят божество играми, пять золотых чаш и учредил в своем городе кулачные бои.

Арунта успокоила внезапно возникшая догадка. «Глупец я, глупец, — думал он. — Коз было двенадцать, но я-то пришел на звук флейты тринадцатым! Глупая заблудшая коза!.. Нет, не коза, а лев! Я еще себя покажу! Они заплатят за каждый мой шаг по этой пустынной дороге, за каждую слезу, пролитую Велией, за оскорбления и обиды они заплатят в двенадцать крат!»

* * *

Вторые нундины галлы стояли под Клузием. Вторые нундины Арунт с ужасом наблюдал, как варвары топчут виноградники. Арунт пытался объяснить, что кусты с вьющимися лозами — источник того сладкого, будоражащего напитка, который галлам по душе. Но варвары ничего не хотели понимать. Ведь они не собирались стоять под городом до тех пор, пока кислые зеленоватые ягодки станут сочными виноградинами.

С каждым днем галльский вождь вел себя все более нагло и высокомерно. Куда делся тот прежний Бренн, который клялся в любви Арунту и называл его своим побратимом? Сегодня он издевательски сказал:

— Я тебе обещал город. Вот он — бери.

Когда Арунт возразил, что не может совершить того, что не в силах сделать целое войско, галл засмеялся:

— Ты показал нам дорогу в свою страну, теперь покажи дорогу в свой город.

К счастью, варвар не подозревал, что такая дорога имелась. Она шла под землей и стенами Клузия.

Месяцы, проведенные Арунтом во вражеском стане, сделали его другим человеком. Угар ненависти, заставивший его бежать к галлам, постепенно рассеивался. Все чаще он вспоминал мудрого и беззлобного старца. В памяти неотступно звучал напев флейты. Слезы застилали глаза. Может быть, так и надо жить, как этот старец, не причиняя зла ни людям, ни животным.

Но мысль о Велии, о ее презрении все же заставляла Арунта оставаться с галлами и вести их через горы и леса к землям расенов. И чем ближе была родина, тем тягостнее ощущал Арунт свою вину перед ней.

В горах у Луны Арунт бежал, но галлы его поймали. С тех пор Бренч не спускал с него глаз. Это был враг, хитрый и жестокий. Арунт знал, что нет преступления, на которое он не был бы способен. Показать ему подземный ход?! Он проникнет в город и вырежет всех мужчин. Женщин сделают рабынями и в колодках отправят на чужбину. Сможет ли он защитить Велию? А потом Бренн поставит его лукумоном над пустым городом, над полчищем крыс.

Горестные мысли гнали сон. Арунт забылся к полуночи. Сновидение было мучительным. Он видел Велию в шатре Бренна. Галл возлежал на ложе, а Велия с непокрытой головой, в одежде рабыни разносила яства. Галлы гоготали и показывали на нее пальцами.

— Арунт! — послышался голос. — Проснись, Арунт!

Арунт приподнялся. Женская фигура с покрывалом на голове. Кто бы это мог быть?

— Это я, твоя Велия, — сказала женщина, сбрасывая покрывало.

— Что же ты молчишь, Арунт? Ты меня не узнал? Или горе сделало меня другой?

— Нет! Ты все та же, — отвечал Арунт, покрывая лицо Велии поцелуями. — Любимая! Волосы твои, как прежде, пахнут аравийскими смолами. Я так ждал тебя, что лишился речи от счастья!

— И ты все тот же! — сказала Велия, положив руку на плечо Арунта. — Таким я тебя видела в дни унижения. Я знала, что ты придешь. Тайком я шила тебе тунику и обвязывала края золотыми нитями. Взгляни, она не хуже той, что тогда сожгли на площади. Надень ее. Ты войдешь в город лукумоном.

— Велия, — сбивчиво заговорил Арунт, — я тебе должен многое сказать. Помнишь того моряка, которого я ослепил? Я его встретил в лесу. Он стал пастухом. У него флейта. Если бы ты слышала, как играет старец! Даже волки приходят к его хижине. Мне кажется, что он прав. Звери ценят добро.

— О чем это ты, Арунт? Какой-то пастух, звери…

— Нет, он был прав, — продолжал Арунт. — Но уже поздно.

— Что поздно? Я не понимаю…

— А я тебя понимаю. Ты осталась той же, а я — другой, хотя меня зовут Арунтом и люблю я тебя, как прежде. Скажи, Велия, как ты попала сюда из города? Тебя выпустили?

— Подземный ход! Тот, что ведет в наши покои! Чернь не знает о нем. А жрецы… Жрецы ждут тебя, Арунт. Господство черни им так же ненавистно, как тебе.

— А власть врагов? — сказал Арунт. — Посмотри, что они сделали с виноградником! Они разрушают дороги, плотины, каналы, труд предков.

— Твои предки были лукумонами, а не рабами, — оборвала Велия.

— Каждый из нас раб своей земли, своего народа! — отвечал Арунт. — И прежде, чем стать лукумоном, надо родиться расеной. Помнишь могилу Порсены? Ее называют лабиринтом, потому что туда есть вход, но нет выхода. Я в лабиринте. Для меня нет пути назад. Граждане меня ненавидят за то, что я привел врагов, а враги — за то, что я не открываю городских ворот.

— Так открой же их! Что тебе мешает? Верни себе власть, отомсти врагам! Потом ты насадишь новые виноградники, восстановишь храмы. Клузий станет еще прекраснее.

— Нет, Велия! Я этого не сделаю. Нам придется расстаться. Уже светает. Идем, я тебя провожу.

— Трус! — закричала Велия. — Ты всегда был трусом. Заяц в шкуре льва! Ты не мог сохранить власть. Тебе ли ее вернуть? Это я сделаю за тебя. Я покажу подземный ход, приведу галлов в город.

Прежде чем Арунт опомнился, Велия выбежала из палатки и бросилась к шатру Бренна.

— Стой, Велия! — приказал Арунт. — Ты слышишь? Остановись!

Велия продолжала бежать, ни разу не оглянувшись.

На шум голосов из шатра вышел Бренн. Расчесывая растопыренными пальцами огненно-рыжие волосы, галльский вождь спросил:

— Что тебе надо?

— Я его жена, — быстро проговорила Велия, — оттуда. Мы знаем подземный ход. Хочешь…

Это были последние слова, которые ей удалось произнести. Дротик, брошенный недрогнувшей рукой Арунта, угодил в шею. Обливаясь кровью, Велия упала к ногам галла.

Бренн сделал знак, чтобы схватили Арунта.

* * *

В тот же день галлы сняли осаду города и двинулись на Рим. Клузийцы сочли это чудом и принесли жертву богам, отвращающим неприятеля. Но вскоре они поняли, кто спас город. Во рву нашли обнаженный труп Арунта со следами от ударов и ожогами. Беглец не выдал галлам тайны и погиб, как подобает мужчине.

Жрецы обмыли тело Арунта и одели в тунику, расшитую золотыми нитями. Его повезли через весь город на колеснице, запряженной четверкой коней, и похоронили, как лукумона, в гробнице предков. Велию положили рядом, так как она была его женой.

Рамта

Это был мой первый морской бой. От толчка в правый борт наша «Ласточка» покачнулась. Тирренский корабль оставил в обшивке острую железную занозу. Позднее я узнал, что она называется ростром. Вода со свистом хлынула в трюм, и триера начала погружаться. Через несколько мгновений я уже барахтался в волнах вместе с другими матросами и гребцами. А еще некоторое время спустя мы все сидели на палубе тирренского корабля со связанными за спиной руками. Носатые, похожие на хищных птиц тиррены сновали по палубе, не обращая на нас никакого внимания. И только когда показался берег, они заставили нас подняться и пересчитали по десяткам.

— Мувалх, — сказал чернобородый кормчий, загибая большой палец.

Нетрудно догадаться, что на языке тирренов это значит «пятьдесят». Когда мы покидали Кумы, нас на триере было пятьдесят три. Но кормчий Лисистра´т пал в первые минуты боя от тирренской стрелы, а еще двое матросов пошли ко дну вместе с триерой!

По сходням мы спустились на берег и сразу оказались во власти окружившей нас толпы. Толпа не покидала нас на всем пути в город, находившийся не менее чем в двадцати стадиях от гавани. Сколько было ненависти во взглядах тирренов! Они размахивали кулаками, брызжа слюной, выкрикивали непонятные слова.

Едва мы прошли городские ворота, какой-то человек бросился ко мне и, схватив за плечо, оттащил в сторону.

— Рува! Рува! — вопил он.

К моему удивлению, тиррены расступились и позволили незнакомцу вывести меня. Так я оказался во дворе большого дома. Двор был замощен булыжником и так чист, словно его не замели, а вылизали языком. «Видно, господин любит порядок», — решил я.

Незнакомец развязал мне руки, подвел к двери, ведущей в подземелье, и показал знаком, чтобы я туда спустился. Оглядевшись в темноте, я увидел нишу, а в ней кувшин с водою и пару лепешек. И хотя я не ел и не пил уже полдня, я не чувствовал ни голода, ни жажды. Я был взволнован всем случившимся и не мог успокоиться. Я проклинал себя за то, что, увлеченный рассказами о богатых западных землях, покинул свой каменистый остров и маленькую гончарную мастерскую, завещанную мне отцом. Лисистрат, да будут к нему милостивы подземные боги, уверял, что в Иберии амфоры дороги, а рабы дешевы. «Если ты продашь свой товар, — говорил он, — сумеешь купить два десятка рабов и поставить дело на большую ногу». Вот и купил рабов. Теперь я сам раб.

В тяжелых мыслях я забылся сном. Меня разбудило мелодичное пение флейты, в которое вплетались какие-то резкие, свистящие звуки и женский плач. Поднявшись на цыпочки, я приник лицом к щели. В нескольких шагах от подземелья кто-то играл на флейте. Но я не мог видеть лица играющего, только ноги. Одна пара ног была обута в грубые сандалии с толстой подошвой, другая — в красные сапожки с загнутыми носками. Сапожки стояли неподвижно, сандалии все время были в движении. Невидимый мне человек то отставлял их назад, то поднимался на носки.

Внезапно музыка прекратилась, и показались еще одни ноги, словно кто-то опустился с неба на землю. Это были узкие женские ножки с изящно остриженными и окрашенными в красный цвет ногтями. Босые ступни передвигались как-то неуверено, словно каждый шаг причинял им боль.

— Мувалх! — послышался голос мужчины.

Это было знакомое мне слово.

Ноги исчезли. Стихли и шаги. Я опустился на земляной пол. Сколько я ни думал над странным происшествием, смысл его был мне не ясен.

На следующий день отворилась дверь, и просунулась голова того самого человека, который посадил меня в подземелье.

— Госпожа приказала узнать, что ты умеешь делать, — спросил человек на ломаном эллинском языке.

— У себя на родине я был горшечником.

— Тогда я отведу тебя в мастерскую. Выходи.

Жмурясь от яркого солнечного света, я вылез наружу и зашагал вслед за моим повелителем. На нем такая богатая одежда, что его можно легко принять за владельца всего этого дома. Но так как он действовал от имени госпожи, я решил, что это управляющий. И у нас на Делосе в богатых домах имеются управляющие, особенно если нет мужчины. Женщине одной трудно справиться с хозяйством. Наверное, госпожа этого дома — богатая вдова.

На противоположной стороне двора управляющий остановился и показал на помещение, крытое черепицей.

— Здесь ты будешь работать, — обратился он ко мне. — Найдешь глину и гончарный круг. Госпожа любит красивую посуду. Сделай вазу на свой вкус. Только не вздумай бродить по двору и болтать с рабами, а то послушаешь флейту.

Разминая глину, я все время мысленно возвращался к этой страшной угрозе. «Послушать флейту»! Кого можно испугать флейтой!

Вскоре мне стало все ясно. Я вновь услышал флейту. На этот раз мне ничто не помешало открыть дверь. У входа в подземелье на длинной деревянной скамье был распростерт человек. Около — двое. Один, я узнал в нем управляющего, играл на флейте, другой под такт музыки хлестал лежащего прутьями.

Я захлопнул дверь. Зрелище это было для меня невыносимым. Какая во мне произошла перемена! Много ли я думал раньше о невольниках? Старался ли я узнать, что они вспоминают в долгие ночи, когда гудит ветер, выдувая тепло из старых овчин? Всматривался ли я в их лица? Прислушивался ли я, о чем они говорят, собравшись у очага? Я даже не знал их настоящих имен. Я награждал их кличками, как животных, и требовал, чтобы они на них откликались. Как я отчитал жену, когда она вступилась за скифа, мальчишку: «Ничего ему не станется! Рабов нельзя изнеживать! Они слов не понимают!» А теперь я сам раб. И высечь могут меня. К тому же музыка! Она в этом сочетании звучала кощунственно, оскорбляя слух.

Прошло немало времени, пока послышались шаги. Открылась дверь. Это был управляющий. И рядом с ним тот, кого наказывали. Что им здесь надо?

— Он будет жить с тобой, — сказал управляющий. — Так приказала госпожа.

Я с участием взглянул на человека, перенесшего унизительное наказание. На его полноватом, с правильными чертами лице я не прочитал ни боли, ни стыда. Казалось, все происшедшее не имело к нему никакого отношения. Или люди привыкают ко всему?

— Здравствуй, — сказал незнакомец на чистейшем эллинском языке. — Меня зовут Ко´раком. Я из Фив.

— Мое имя Аристоно´т, — представился я. — Моя родина Делос. У берегов Кирна[6] я попал в плен.

— Это я знаю, — сказал Корак. — В тот день, когда всех вас вели по городу, я был в толпе. Помню, как тебя вытащил флейтист.

— Он залаял на меня: «Рув! Рув!» — вставил я.

— «Рува» на языке тирренов значит «брат», — пояснил Корак.

— Может быть, в этой стране такой обычай выбирать братьев и потом сажать их в подземелье, как беглых рабов?

Корак рассмеялся. Но я не находил в этом ничего смешного. С возмущением я стал рассказывать, как меня держали в яме, откуда видны только ноги, как меня запугивали госпожой.

— Тише, — сказал мой новый знакомый. — Нас могут услышать. Не позавидую я тому, кто неуважительно отзовется о нашей госпоже. У тирренов женщины пользуются мужской властью, да они и ни в чем не уступают мужчинам. Видел бы ты, как наша Рамта правит колесницей! А какова она в пляске!

Я пожал плечами. Женщина правит колесницей! Может быть, я оказался в стране амазонок?

— Меня это тоже удивляло, — сказал Корак после долгой паузы. — Для нас, эллинов, власть женщины непонятна и противоестественна. Наши жены и сестры проводят все дни за прялкой или стряпней. Потому среди них нет ни одной такой, как Рамта.

— Не знаю, как ты можешь восхищаться этой тирренской волчицей! Ты ведь пострадал не без ее ведома.

— О, ты не знаешь Рамту, — отозвался Корак. — Нельзя на нее обижаться. Она не наказывает без вины. Видел бы ты рабов, прислуживающих другим господам, — на их теле нет ни одного живого места. Господа вымещают на них дурное настроение. Они держат у себя в доме палачей или сами заменяют их. Рамта не выносит отвратительного свиста розог. Стоны и плач ранят ее в самое сердце. Поэтому она посылает на конюшню флейтиста.

Я смял кусок глины, перенеся на него все свое ожесточение. О, если бы это была не глина, а горло этой Рамты! Как бы оно хрустнуло под моими пальцами!

— Кто дал ей право держать весь дом в страхе? — воскликнул я. — Как она отвратительна!

— Тебе меньше всего следовало бы обижаться на Рамту, — сказал Корак, удивленно выслушав мою гневную тираду. — Ведь ты ей обязан жизнью!

— Благодетельница! — иронически произнес я. — Думаю мне было бы не хуже у других господ.

— Несчастный! — сказал Корак. — Ты еще не знаешь, что стало с другими пленниками. Их побили камнями.

Я посмотрел в глаза Кораку. Нет, он не шутил. Да и можно ли так шутить? Побить камнями безоружных пленников! Да эти тиррены хуже диких обитателей Тавриды!

Я отложил глину в сторону и возблагодарил богов за спасение. Теперь образ незнакомой мне госпожи становился еще более загадочным. Что ее заставило выбрать в толпе пленников именно меня? Случайность? Каприз? Как бы то ни было, я обязан ей жизнью. И если раньше я работал, чтобы избежать позорящего свободного человека наказания, то теперь вкладывал в труд душу. Рамта должна увидеть, что ее выбор был правилен. Я сделаю такой сосуд, которого нет ни у кого в Цэре, а может быть, и во всей Тиррении.

Мне всегда нравились амфоры, напоминающие своими очертаниями крепкобедрых девушек с руками на поясе. Но амфору не поставишь на стол, ее надо вешать на стену, и часть росписи будет закрыта. Можно вылепить изящную энохо´ю, но ее не принято расписывать. Я остановился на крате´ре. Его можно покрыть рисунком с ножки до горлышка.

Корак с интересом наблюдал, как я установил гончарный круг и привел его в движение. Оказывается, ему никогда не приходилось видеть, как работает гончар.

— Смотри-ка, — говорил он, — да это же кратер! А не сумеешь ли ты сотворить другое чудо — наполнить его вином. Знал бы ты, какое вино у госпожи! За глоток его я готов снова перенести порку. Угораздило же флейтиста появиться в тот момент, когда я хотел отпить толику! От неожиданности я уронил кратер, и он разбился. Так я и попал на скамью, а затем к тебе в мастерскую.

— Так вот почему тебя послали ко мне! — воскликнул я, останавливая колесо. — Ты должен помочь мне сделать сосуд взамен разбитого.

— Нет, — отозвался Корак. — Госпожа решила показать мне, сколько труда требует изготовление одного сосуда. И как только твоя ваза будет готова, Рамта возвратит мне свою милость.

— И я опять останусь один, — сказал я с горечью.

— Чем тебе здесь плохо? Ты же ведь горшечник и не привык к мягкой постели и нежной пище. Дай тебе такой хитон, как у меня, ты его испачкаешь и разорвешь…

Наконец наступил день, когда кратер высох и я мог нанести на его поверхность роспись. Тростник и баночки с красками были под рукой. Но я не мог выбрать рисунок.

— Почему ты медлишь? — укорял меня Корак. — Я уже больше не могу сидеть в этом сарае!

— Не торопись, — отвечал я. — Торопливый всегда опаздывает. Видишь, я выбираю роспись. Скажи лучше, что было нарисовано на том кратере, который ты разбил.

Корака можно было понять. Содержимое сосудов его интересовало больше, чем их внешний вид. Но как быть мне, горшечнику? Каков у госпожи вкус? Ведь моя ваза должна ей понравиться.

Я знал, что коринфские купцы везут в Тиррению вазы, расписанные от ножки до горловины сфинксами, грифонами, крылатыми девами. Меня учил их рисовать афинянин Мнази´пп, переселившийся к нам на Делос из Керами´ка[7]. Помню, как он заполнял оставшиеся на вазе пустые места розетками и пальмовыми листьями. Ваза получалась пестрая, как персидский базар. Но разве удивишь Рамту сфинксами и грифонами? А может быть, изобразить на вазе подвиги Геракла? Ведь и тиррены почитают его как божество…

Целый день я сидел возле вазы, перебирая сюжеты. Может быть, Рамте придется по душе охота на львов? Ведь она любительница сильных ощущений. Или изобразить бег коней? Но кони мне никогда не удавались. Так и стемнело, а я не взялся за тростник.

Мне раньше приходилось слышать, что музы посещают поэтов даже во сне. Они вкладывают в их уста напевы и слова песен, которые потом восхищают смертных. Я не поэт. Но не иначе, как муза спустилась с Геликона и, наклонившись над моим ложем, шепнула мне пару слов. Я вскочил, разбудив Корака. Музы уже не было. Но я запомнил ее совет. Я должен изобразить на вазе морской бой, в котором победили тиррены, показать то, что пережил и видел своими глазами.

Только рассвело, я принялся за работу. В моей памяти вставала вся картина боя, но я понимал, что на на вазе достаточно изобразить лишь два корабля. Не обязательно давать все детали. Пусть будут кормовое весло и весло на борту с лицами гребцов. Три воина на палубе. Больше не надо. Но должны быть видны высокие шлемы и круглые щиты с тем рисунком, который принят у эллинов. И тирренский корабль, одномачтовый. И ростр. Тот, что вонзился в борт «Ласточки» и пустил ее ко дну. На палубе три тиррена. Шлемы с высоким гребнем, круглые щиты с изображением головы быка. Я видел такие щиты. Тиррены почитают быка как бога.

А что нарисовать на противоположной стороне вазы? Толпу, ожидающую победителей? С какой яростью встретили нас тиррены! Ведь мы, эллины, омочили весла в море, которое они считают своим. На скалистом Кирне мы основали колонию. Мы торгуем с кельтами и иберами. Чтобы уничтожить нас, тиррены даже заключили союз со своими соперниками — карфагенянами. Но как изобразить ярость толпы? В повороте тел, в выражении лиц.

В тот день, когда ваза моя была готова, я заметил, что на дворе царит необычное оживление. Рабы и рабыни сновали в разных направлениях, кто с тушей на плечах, кто с кулем.

— Сегодня праздник? — спросил я у моего сожителя.

— Да, — протянул насмешливо Корак. — Праздник. Приезжает Цеци´на.

— Кто она?

— Не она, а он. Муж Рамты.

— У Рамты есть муж!.. — воскликнул я.

— Хорошо бы его не было, — вздохнул Корак. — Один господин лучше двух. К счастью, Цецина в доме редкий гость.

Наш разговор был прерван появлением флейтиста. Теперь я знал, что он просто флейтист и любимец госпожи, а не управляющий.

— Госпожа приказала принести вазу, — сказал флейтист. — Приходите к обеду.

Корак ликовал. А я не знал, радоваться мне или нет. Встреча с Рамтой меня пугала. Конечно, каждый мастер знает цену своему детищу. Лучшей вазы, чем эта, не выходило из моих рук. Но понравится ли она Рамте? К тому же женщины капризны. Их суждения случайны и непостоянны. Косо посмотрел муж, дурная погода, а во всем виноват раб.

— Не бойся! — успокаивал меня Корак. — Госпожа справедлива. Она оценит твой труд.

Солнце начало уже садиться, и нам было пора идти. Тиррены, как я узнал, обедают в поздний час, и пиршества у них затягиваются до зари. Зал, куда мы вошли, был так велик, что мог служить для обеда всему городскому совету, а не отдельной семье. Гости, мужчины и женщины, сидели на скамьях у стены; ложа, окружавшие богато накрытый стол, были пусты.

У меня отлегло от сердца. Пока нет Рамты, я могу присмотреться ко всему окружающему, чтобы знать, как себя вести. Прежде всего я обратил взор свой на стены, покрытые от пола до потолка богатой росписью. Тут были и грифоны, и крылатые девы. Это меня обрадовало. «Рамта присмотрелась к ним, — подумал я. — Хорошо, что я не изобразил их на кратере». На столе не было глиняной посуды, но зато стояли большие серебряные блюда и вазы. Каждое из этих блюд у нас в Элладе стоило целого состояния. Его можно было бы обменять на десяток рабов или приличный участок земли. Меня поразило и другое: посуда была разномастной. Казалось, ее одолжили для пира у соседей и поставили на стол. Я поделился своим наблюдением с Кораком.

— Молчи! — шепнул он мне. — Все это добыча Цецины. С разных кораблей.

По залу прошло движение. Гости вскочили со скамьи и бросились к двери. Упав на колени, они обратили взоры на вошедших. И тут только я понял, что это не гости, а такие же рабы, как Корак. Меня обмануло богатство их одежды. Но более всего я был удивлен другим. Я не мог отвести взгляда от бородача, державшего под руку женщину лет тридцати. Да это же кормчий тирренского корабля, пустившего ко дну нашу «Ласточку»! Видимо, он знал, что´ ожидает пленных, и решил спасти хотя бы одного из них. О нет! Им руководило не человеколюбие. Я был такой же добычей, как эти серебряные вазы. Моих товарищей принесли в жертву кровавым тирренским богам. Богам хватит и сорока девяти пленных.

Рамта обратила свой взор на меня. Она сделала знак, чтобы я приблизился. Но если бы она просто смотрела на меня, я бы все равно подошел. Ее глаза, светившиеся какой-то властной силой, притягивали. Я никогда не верил россказням о колдуньях и волшебницах. Но теперь я знаю, что это сущая правда. И Цирце´я, описанная Гомером, жила в Тиррении. Как я мог об этом забыть! Цирцея превратила спутников Одиссея в свиней. Если бы Рамта захотела сделать меня свиньей, я стал бы на четвереньки и захрюкал. Но Рамта милостива. Корак прав! Она перевела свой взгляд на сосуд, и оцепенение, в которое я был погружен, рассеялось. Что это со мной! Ведь Рамта обычная женщина. Ничем не лучше других! Со всеми женскими слабостями! Может ли она понять, как прекрасна моя роспись? Или ей по душе эти грифоны и крылатые девы?

Рамта поворачивала вазу, внимательно рассматривала рисунок. По выражению ее лица нельзя было понять, нравится ли он ей или нет.

Обернувшись к Цецине, она бросила несколько слов и показала на меня.

Муж Рамты пожал плечами. Мне кажется, я понял этот жест. «Что ты меня спрашиваешь? — говорил он. — Ведь ты же госпожа в этом доме».

Рамта, позвав флейтиста, что-то приказала ему. Я уловил знакомое мне слово «мувалх» и вздрогнул. Неужели моя ваза не понравилась и сейчас меня поведут на скамью?

Но я ошибся. Бывают же счастливые ошибки!

— Госпожа, — перевел флейтист, — довольна твоей работой. Она устраивает в своем доме мастерскую и дает тебе в помощь пятьдесят рабов.

На этом можно было бы и кончить рассказ. Вы ведь знаете мои вазы. Правда, как вольноотпущеннику мне достается треть дохода. Но Рамта подарила мне флейтиста. На этом настоял Цецина. Бывают же и у мужчин капризы, с которыми вынуждены считаться женщины. Даже такие, как Рамта!

Когда флейта играет знакомую мелодию, рабы шевелятся проворнее. Они вспоминают скамью, эти ленивые рабы. Как же мне не молиться богам за мою благодетельницу Рамту?

Арима[8]

Ларт долго не мог понять, чем он разгневал Толуме´ну. Ведь он посещал храм Уни Владычицы[9] не реже, чем соседи, и приносил жертвы, насколько ему позволяли скромные средства. Родители, которых в один день унесла чума или еще какая-то болезнь, оставили Ла´рту дом и небольшой виноградник в горах у Кортоны.

Толумена свирепел с каждым днем и совсем уже открыто бранил Ларта, называя его лентяем и бродягой, словно сам в его годы он только и делал, что возносил молитвы богам. Вчера жрец, выгнал Ларта из храма, крикнув ему в спину: «Иди прочь, брат аримы!»

Тогда-то Ларту стало ясно, что всему виною арима. Мальчику подарил ее в Пиргах чернобородый карфагенский купец, корабль которого разбило бурей. Он и арима добрались до берега на бревне. Карфагенянин называл животное Арми, что на его языке значило «арима»; римляне, которых было немало в Кортоне, называли ариму по-смешному — си´миа.

Первое время арима тосковала по своему первому хозяину и может быть, по сородичам в лесах Ливии[10]. Она лежала, сжавшись в комок, и по ее мордочке катились почти человеческие слезы. Но вскоре она привыкла к новому дому и полюбила мальчика. Стоило Ларту показаться, как арима бросалась к нему на плечо, обматывая для верности его шею хвостом. Мальчик показал ариме нехитрые фокусы, которым принято обучать собак или кошек. Но кроме того, без всякого обучения она забавно подражала людям, передразнивала их. Добрые люди за это на нее не обижались, а только радовались, видя, как зверек старается походить на человека.

Как-то в нундины Ларт отправился на базар, прихватив с собой ариму. В тот день на базаре было много земледельцев, привезших на продажу плоды, овощи и живность. Многие видели ариму впервые. Они гурьбой ходили за Лартом, и, чтобы еще больше рассмешить этих людей, мальчик как бы невзначай попросил:

— А ну-ка, дружок, покажи, как сердится сборщик податей, когда закрывают дверь перед его носом.

Арима поворотилась на плече, почесала лапой за ухом и скорчила такую рожу, что толпа покатилась от хохота. От смеха не удержался даже угрюмый смотритель базара, по имени «Не дам промаха», о котором говорили, что он в последний раз смеялся при царе Миносе[11].

Может быть, Толумена был в это время в толпе и услышал, как народ потешается над сборщиками податей (известно ведь, что жрецы с ними заодно), или он связал веселье и смех с тем, что в тот день храм Уни был пуст так же, как медная шкатулка для даяний. Во всяком случае, именно с этого дня он невзлюбил Ларта и его «богомерзкую тварь». Ненависть его распространилась на весь квартал, в котором обитали ремесленники. Заметили, что он его старательно обходил во время праздничных церемоний. И если ему все же не удавалось миновать дом Ларта, он демонстративно плевал в его сторону.

— Да продай ты свою образину! — советовали соседи.

Другой на месте Ларта так бы и сделал, чтобы не ожесточать могущественного жреца, но Ларт был молод и поэтому упрям. К тому же он все более и более привязывался к ариме. Кроме нее, у него не было никого.

— А что ему сделала арима? — объяснял мальчик. — Укусила ли его, как пес? Пробралась в погреб, как кошка? В храм я ее не вожу. А то, что на базаре от нее много хохоту, так это правда. Но что в этом плохого? Надо же людям посмеяться. Ведь недаром говорят: «Тот другим помеха, кто не любит смеха».

Соседи покачивали головами. Нельзя было понять, одобряют ли они Ларта или осуждают его, а толстый, как боров, мясник, по прозвищу Пузан, бросил угрожающе:

— Боюсь, что тебе будет не до смеха!

Дома их были рядом, так что яблоки из сада Ларта свешивали свои ветви во двор Пузана. Еще при жизни родителей Ларта Пузан подал в суд и добился, чтобы эти ветки были обрублены, хотя тень от них не могла ему мешать. Просто Пузан был нехорошим человеком. К тому же он был известен как сплетник и наушник. В тот же день он передал жрецу, что Ларт плохо о нем отозвался. Мясник зарился на дом и виноградник Ларта и надеялся, что жрец расправится с непокорным мальчиком и тогда Пузан получит его достояние. Есть же присказка: «От злого соседа в доме все беды!»

* * *

Поймать и уничтожить ариму следовало в отсутствие мальчика. Жрец и его помощник не хотели поднимать шум во всем квартале: незачем восстанавливать против себя людей. Как назло, в последние дни Ларт не расставался с аримой. Пузан, с нетерпением ожидавший награды, вызвался проникнуть в дом Ларта ночью, усыпив предварительно мальчика напитком из сонных трав. Жрец отверг этот план. Толумена был хитер и коварен, как змей.

— Не торопись! — сказал он Пузану. — Разве тебе неизвестно, что скоро у брата аримы день поминок?

Толстяк удивленно вытаращил глаза:

— Ну и что?

— Видишь ли… — И жрец зашипел ему на ухо.

Глаза Пузана округлились. Потирая руки, он радостно кивал.

* * *

Первое утро дня поминок было на редкость ясным. Тучи которые с Ид[12] висели над горами, уплыли к морю, и долины рек и речек, текущих с Апеннин, были залиты светом. Казалось и мрачный Циминский лес насквозь просвечивался лучами Узила[13]

Поднявшись с постели, Ларт собрал в узелок заготовленные еще с вечера черные фасолины — приношения мертвым — и обратился к ариме с ласковыми словами:

— Побудь один, дружок! Не могу я тебя взять на кладбище.

Арима грустно помотала головкой, словно понимая неизбежность разлуки.

Не успели затихнуть шаги Ларта, как проскрипела калитка соседнего дома, и показалась голова Пузана. Мясник действовал наверняка. Давно уже он подсмотрел место, где мальчик прятал ключ. Оставалось лишь подойти к двери, взять незаметно ключ и просунуть его в замочную скважину. Это отняло несколько мгновений. Тщательно прикрыв за собой дверь, Пузан вступил в полутемный коридор и прошел в а´трий. Свет из квадратного отверстия в потолке падал на скамейку у стены, ложе, покрытое узорной тканью, и большой деревянный сундук с блестящей медной обивкой. На сундуке сидела арима. Она вертелась, почесывалась. Появление незнакомца не вызвало у нее и тени беспокойства.

Пузан приближался мелкими шажками.

— Малышка! — басил он. — Не бойся, малышка!

Выражение его было таким умильным, как в тот день, когда он делал предложение дочери пекаря, еще не зная, что отец отказал ей в приданом. В шаге от сундука он резко вытянул обе руки вперед и схватил ариму. Она рванулась. Но у Пузана от ежедневной работы с топором была железная хватка.

— Вот и попалась, мразь! — прошипел Пузан, засовывая ариму в заранее приготовленный мешок.

Перед уходом из дома он приоткрыл дверь в сад, чтобы Ларт подумал, будто арима убежала сама.

Все шло как по маслу. Никто не заметил, как Пузан покидал чужой дом, как прятал ключ. На пути в храм ему также никто не встретился.

Жрец ждал в условленном месте. На измятом от сна лице Толумены при виде Пузана проскользнуло выражение злорадства. Все было бы так, как задумал жрец, если бы ему не пришло в голову проверить содержимое мешка. Словно мясник мог ошибиться и поймать вместо аримы поросенка!

Пузан, рассчитывавший на свою силу, недооценил ариминой ловкости. Стоило лишь приоткрыть мешок, как арима выскользнула, успев при этом укусить Толумену за палец.

С ревом жрец кинулся за аримой, вприпрыжку бежавшей по улице. Пузан еле за ним поспевал.

Порой, когда арима намного опережала преследователей, она останавливалась, дожидаясь их. Высунув язык, она неслась дальше.

Видимо, есть какое-то стадное чувство, зародившееся в ту далекую пору, когда люди жили ордами, чувство, порой толкающее на бессмысленные поступки и преступления. Заметив бегущего, толпа начинает за ним гнаться, хотя, может быть, этот человек ничего не украл, а просто готовится к соревнованию в цирке. Стоит кому-нибудь одному заглянуть в щель забора с таким видом, словно он обнаружил нечто стоящее внимания, как тотчас же у него отыщутся подражатели и полезут к дыре и на забор. Глупцы! Так и теперь, у жреца и Пузана, мчавшихся за аримой, в толпе отыскалось множество добровольных помощников. С криками они кинулись наперерез ариме. Никто не подумал спросить, какое она совершила преступление. Но уже с уверенностью кто-то утверждал, что она осквернила храм. Этот шум пополз по толпе, обрастая подробностями. В каких только грехах не обвиняли бессловесное животное! Всерьез уверяли, что появление аримы в храме — дурное знамение, предвещающее повторение всех прошлых бед: мора, возмущения рабов и войны с римлянами. Богов можно умилостивить лишь принесением жертвы: ариму и ее хозяина надо посадить в кожаный мешок и бросить в море.

Смертельно перепуганная арима бросилась к арке, за которой начинался базар, и, сделав головокружительный прыжок, оказалась на ее верхней перекладине. Толпа облепила арку.

— Вот она! — показывали зеваки на ариму. — Видишь, как съежилась! Теперь ей не уйти!

Услужливые руки подтолкнули лестницу, и Пузан, вытерев ладонью вспотевший лоб, полез вверх. Арка была деревянной. Верхняя перекладина гладко вытесана и вовсе не рассчитана на то, чтобы на нее становились. Да еще люди такой комплекции, как Пузан! Под его тяжестью перекладина затрещала. Падая, Пузан успел схватиться за нее и повис, красный, как вареный рак, с вытаращенными глазами.

В толпе раздался хохот и крики: «А ну, Пузан, подтянись!», «Ай да Пузан!». Но каким рукам было под силу подтянуть такую тушу? Пузан пыжился, пыжился и наконец, как мешок с песком, грузно полетел вниз.

И в тот момент арима прыгнула с арки. Она угодила на самую вершину пирамиды яблок, выставленных на продажу. Яблоки рассыпались, к величайшей радости уличных мальчишек, не упустивших случая набить пазухи. В улюлюкающей толпе уже нельзя было различить продавцов и покупателей. Все оставили свои дела и кинулись за животным.

Арима улепетывала изо всех сил, петляя по проходам в овощном и молочном рядах. Кто-то запустил в нее головкой капусты. Арима ловко увернулась, а капуста угодила в Толумену, мчавшегося впереди всех. Дико завопив, жрец метнулся в сторону и опрокинул амфору с медом.

В другой раз это происшествие могло бы отвлечь внимание толпы, но сейчас все взоры были устремлены на зверька. «Смотрите! Смотрите!» Арима прыгнула на кровлю рыбного ряда и оттуда немыслимым прыжком перемахнула на «столб слез». На какое-то мгновение все стихло.

Столбом слез называли высокую каменную колонну в центре площади. К ней приводили должников. Закон предписывал держать их на хлебе и воде в доме ростовщика, а в нундины выводить к столбу, чтобы тот, кто сжалится, заплатил за них долг, иначе их ожидала работа на чужбине[14]. Вот и теперь под столбом было двое несчастных. Сквозь прорехи в одежде виднелись кровавые рубцы. Тот, кто постарше, сидел безучастно, уставившись на землю, где лежала снедь, принесенная милосердными торговками. Другой, помоложе, с интересом наблюдал за аримой, которая, вися на хвосте, обмахивалась голой ладошкой. Совсем как матрона в жаркие дни!

При виде аримы лицо смотрителя базара вытянулось и помрачнело. Может быть, он истолковал ее кривлянье как издевательство над правосудием, стражем которого являлся? Ведь это был не простой столб, которым подпирают кровли. На этом столбе держится порядок в государстве. Рухни он, бедняк бросит работу. Никто не будет возвращать долгов. Перестанут платить жалованье людям, которые служат закону.

Недаром смотрителя базара прозвали «Не дам промаха». Когда-то он считался лучшим лучником двенадцатиградья и побеждал на состязаниях во время празднеств богини Норции. С тех пор прошло много лет, но еще не иступились камышовые стрелы и не стерлась тетива, принесшая пальмовую ветвь.

Толпа замерла, увидев в руке «Не дам промаха» лук. Кажется, люди взирали с неодобрением на смотрителя базара и все желали ему промахнуться. В конце концов, это игра, состязание в ловкости, потеха. Почему ее хотят прервать? Или, может быть, люди уловили во всем происходящем какой-то смысл? Ни у кого из них не хватило смелости насолить жадному и жестокому Толумене, переломать ноги мяснику, хоть он это давно заслужил. Никто не залез на столб и не показал язык всем этим злым, надутым, важным. Даже ги´стры[15], дающие представление на площади, не решатся на такое. Смотрите, что она хочет сказать: «Плевала я на ваши законы, на ваше богатство, на ваши угрозы!»

— Арима! Арима! — послышался крик.

Это был Ларт. Не найдя дома аримы, он бросился ее искать. Шум на базарной площади привлек внимание мальчика. С ужасом он увидел, как «Не дам промаха» натягивает тетиву.

— Не смей! Не смей! — закричал Ларт.

Но было уже поздно. Просвистела стрела. Мохнатый комочек упал на землю к ногам колодников. Мальчик кинулся к ариме, схватил ее, прижал к груди. Его пальцы были в чем-то липком. Но он этого не замечал. Он смотрел в глаза, полные человеческих слез.

* * *

В этот же день жители Пирги видели в гавани мальчика с трупиком аримы на плече. Он шел, как глухой, не слыша обращенных к нему вопросов. Что ему надо? Может быть, он ищет корабль, плывущий к неведомому берегу, туда, где стволы деревьев как колонны вечного храма справедливых богов.

Ошибка лазутчика

У Дионисия, римского лазутчика, была память цепкая, как репей. Он запоминал слово в слово надпись из ста строк. Он узнавал человека в толпе, даже если видел его много лет назад. Для него не составляло никакого труда найти в незнакомом городе дом. Не было случая, чтобы он заблудился в лесу.

Но сколько пришлось ему затратить усилий, чтобы закрепить за собой славу лучшего цирюльника Вей! Еще труднее пришлось ему, когда он решил стать гистрионом. Эта профессия должна была объяснять частые передвижения из одного города в другой. Но ему так и не удалось добиться легкости, свойственной профессиональным этрусским актерам. Публика чувствовала в его поведении фальшь, и Дионисий решил никогда больше не подниматься на сцену.

Куда легче быть учителем! Почему-то раньше ему не приходило в голову избрать на время эту профессию. Мальчишки ходили за ним, как выводок цыплят. Он только слышал: «Еще! Еще!» Как загорались их глазенки, когда он рассказывал о приключениях Одиссея или о битве Геракла с немейским львом!

Не надо было утруждать себя занятиями счетом и чистописанием. О эти этрусские числа — ту, цал, ки. О них можно сломать язык! А буквы, имеющие ту же форму, что и латинские, но звучащие по-другому! Нет, Дионисий предпочитал живую беседу на свежем воздухе, полезную для его наблюдений за врагом.

Поначалу он опасался родителей. Ведь могут найтись такие, которые обнаружат его невежество. Но родительское сердце само идет на обман, как голодный зверь на приманку. Без особых усилий Дионисий приобрел славу педагога-новатора.

— О! — говорили родители с гордостью. — Такого учителя надо поискать! Второй Сократ! Вы слышали? Он обходится без трости. Все у него построено на интересе и взаимном доверии. Он приказал выбросить восковые таблички. И что же? Посмотрите, какие розовые щеки у наших детей! С каким удовольствием они идут в школу!

Все богатые люди Фалерий хотели, чтобы их дети учились у Дионисия. В эти дни, когда город был осажден римлянами, родители осаждали дом скромного учителя: «Возьми моего сына к себе! Возьми!» Богачи находили в своих кладовых дорогие вина и яства для Дионисия. Но новый учитель не был похож на наставников, с какими прежде приходилось иметь дело фалерийцам.

Дионисий не брал подарков, объясняя, что не может увеличивать группу без ущерба для дела. К тому же подарки унижают его достоинство, ибо им руководит не корысть, а любовь к детям.

— Благородный человек! — говорили легковерные родители.

Обычным местом прогулок Дионисия было пространство перед городской стеной. Каждое утро в одно и то же время мимо ворот проходил этот высокий, сутуловатый человек со стайкой детей. Его знали все стражи, и он, разумеется, знал каждого из них по имени. Иногда он останавливался и заводил непринужденный разговор о погоде, о здоровье, о том о сем. В однообразной службе стражей беседа с учителем была развлечением.

Вскоре стражи стали выпускать Дионисия и за ворота. Там было просторнее и можно было собрать больше цветов. Горожане успели заметить, что цветы были слабостью учителя. Он возвращался с ворохом диких маков, сияющий, радостный. Любовь к детям, птицам и цветам — все это не противоречило одно другому.

Может быть, фалерийцам нравилось в Дионисии бесстрашие, которое он прививал детям. Конечно, до римского лагеря далеко. В случае опасности учитель и его питомцы легко бы скрылись под защиту стен. Но стрела или ядро из римской баллисты — от этого он бы не мог спастись.

Впрочем, защитники города вскоре убедились, что их учителю и детям ничто не угрожает. Когда он выходил из ворот, прекращался обстрел, и те римские воины, которые оказывались поблизости, удалялись. Это можно было считать перемирием из уважения к детям и их наставнику, продолжающему свое дело и в дни войны. Так считали фалерийцы и римляне.

Наверное, один лишь римский полководец Камилл думал по-иному.

* * *

«Нет, не зря изображают Викторию крылатой, — думал Камилл, расправляя в ладони клочок папируса. — У моей Виктории голубиные крылья и розовая лапка с медным колечком!»

Голубь Дионисия! Сколько раз он открывал ворота вражеских городов и доставлял Камиллу триумф! И теперь Камилл не сомневался, что Фалерии падут. Он давно уже с помощью Дионисия знал и слабые участки стены, и время смены караулов. Теперь же ему стало известно, что Дионисий собирается привести в римский лагерь своих учеников, детей знатных фалерийцев. В страхе за жизнь своих отпрысков фалерийцы должны сдать город.

Но почему первое чувство радости сменилось у Камилла огорчением? Казалось бы, Фалерии в его руках. Какое ему дело до того, что его лазутчик действовал под личиной учителя, что он намерен предать детей? Ведь это дети врагов!

Камилл вспомнил свое детство. Его первым учителем был Архелай, неряшливый, как все философы, и восторженный, как все греки. Однажды Камилл прибил его сандалии гвоздями к полу, и Архелай никак не мог понять, что с ними случилось. В другой раз Камилл пустил в коробку со свитком Гомера мышь. Надо было видеть ярость грека, боготворившего автора «Илиады». После этого Камилл неделю не мог сидеть. Мало ли что бывает между учителем и учеником! Но худо было бы тому, кто осмелился при Камилле сказать, что его учитель лжец или предатель. Его учитель был самый лучший, самый мудрый из всех учителей!

Камилл снова расправил на ладони клочок папируса. «Еще один триумф! — подумал он. — Много ли он прибавит к моей славе? Еще один выезд на колеснице, крики толпы, благодарственная жертва на Капитолии. А за спиною шепот: опять он взял город бесчестной хитростью!»

Камилл вскочил. Перед ним встали лица его недругов. Нет, он не доставит им этого удовольствия. Пусть они знают, что ворота городов открываются перед мудростью Камилла, перед его благородством.

— Благородством! — сказал Камилл вслух, торжественно.

На звук его голоса в палатку вошел легионер.

— Ты меня звал? — спросил он у полководца.

— Да, — отвечал Камилл спокойно, словно речь шла о чем-то самом обыденном. — Возьмешь с собою Луция и Гая из первой когорты. Приготовь веревку и прутья. Скоро из города выйдет учитель с детьми. Что бы он ни говорил, сорвите с него плащ и свяжите за спиною руки. Детям покажи вот это. — Он протянул клочок папируса.

Глаза легионера стали круглыми. Много лет он знал Камилла, но никогда тот не давал такого страшного распоряжения.

Камилл заметил удивление своего телохранителя и недовольно отвернулся. Его всегда раздражали открыто выраженные эмоции. В подчиненных он привык видеть слепых исполнителей своей воли.

— Не забудь, — сказал он вслед легионеру, — раздать прутья детям. И не буди меня, пока не придут горожане.

Камилл действительно не спал всю ночь, но не это заставило его, против обыкновения, остаться в палатке. Ему не хотелось быть зрителем трагедии собственного сочинения. Пусть ее смотрят другие! Камилл был уверен, что главный актер будет играть естественно, как никогда. А дети, дети всегда естественны. С какой яростью они погонят новоявленного учителя! Можно представить себе и чувства родителей при виде спасенных детей. Их решение будет единственным, бесповоротным.

Камилл опустился на ложе и закрыл глаза. «Лазутчик ошибается только один раз, — успокаивал он свою совесть. — Кто его надоумил стать учителем? А варварский план сделать детей заложниками — это не придет в голову и людоеду! Что скажут обо мне в Риме? В конце концов, на чаше весов моя репутация…»

Камилла разбудили к полудню, как он и ожидал. Делегация фалерийцев пришла с ключами от городских ворот с просьбой о дружбе и союзе.

Огнем и железом

Что знал Авкн о железе? Он видел топоры у этрусских дровосеков и удивлялся силе металла, крушившего могучие дубы. Ножницы, которыми раз в году стригли его овец, были тоже из железа. И ему однажды дали их подержать. Они оказались холодными, неприятными на ощупь.

Как-то старший пастух сказал Авкну, что железо добывают из земли. Мальчик представил себе огромную пещеру, наподобие той, куда загоняют овец во время зимних дождей. В глубине этой пещеры великаны день и ночь долбят твердые железные стенки. И, наверное, оттого порой трясется земля и слышится гул.

Когда Авкну исполнилось шестнадцать лет, он знал о железе не более, чем дикари на берегах далекого северного моря, где волны выбрасывают куски янтаря. Авкн вырос в Циминских лесах, считавшихся в ту пору непроходимыми. Редкий путник отваживался углубляться в их чащи, опасаясь зверей и разбойников. Но римляне, ненасытные в жажде богатства и власти, презрели опасности и проникли в горы.

Нападение было столь неожиданным, что воины не успели подойти. Старейшины деревень, где жили этрусские данники умбры, приказали собраться всем молодым пастухам и поселянам.

С этих пор железо связывалось в сознании Авкна с блеском римских панцирей и шлемов, со змеиным свистом дротиков и копий. Пастухи бежали, бросая дубины и пращи. Железо пахло кровью. Авкн хорошо запомнил этот запах, потому что уносил на плечах раненого пастуха. Острие римского дротика застряло под лопаткой так глубоко, что его едва удалось вытащить. После этого пастух испустил дух. Авкн с ненавистью и отвращением смотрел на окровавленный кусочек металла.

Римляне схватили Авкна в шалаше, когда он уже считал себя в безопасности. Они наложили на его ноги цепи, чтобы он не бежал. Подгоняя палками, они повели его через всю страну к морю. Авкн не замечал ничего вокруг. Все было как в тумане. Он ощущал только тяжесть железа и боль растертых в кровь ног.

Избавился от цепи он на корабле. Цепь сняли перед тем, как его втолкнули в трюм, где уже было много таких, как он, пленников. Авкн не мог видеть их лица, но слышал дыхание, стоны. По их речам он понял, что это были не чужеземцы, а такие же умбры, как он, плененные римлянами и проданные ими в рабство.

— Помяни мое слово, — говорил кто-то вполголоса, — нас везут в Популонию.

— О! — с ужасом отвечал другой. — Лишь бы не туда!

Невидимые волны терлись и скреблись о борт, как овцы. Пахло гнилью и испариной человеческих тел. Растирая опухшие лодыжки, Авкн вспоминал сосны, подпиравшие зелеными верхушками небо, запахи весеннего леса, трав, очага.

После долгих часов, проведенных в духоте трюма, морской воздух показался Авкну удивительно свежим и благоуханным. Он вдыхал его всей грудью и не понимал, почему так расстроены другие пленники. Их пугали столбы дыма, поднимающиеся в глубине берега, из-за холмов.

— Популония! — простонали сзади.

Авкн обернулся. Он хотел спросить, чем Популония хуже другого места. Не все ли равно, где быть рабом? Но матрос ударил его по затылку и подтолкнул к сходням.

По песчаному берегу от кораблей тяжело шагали люди с кожаными мешками на плечах. Они ссыпали содержимое своих мешков в повозки и снова молча и уныло шли к причалу.

«Зачем перевозят на кораблях землю?» — удивился Авкн, но спрашивать не стал.

Человек, подошедший к нему, вполне мог бы сойти за демона из подземного царства, каким пугают поселян этрусские жрецы. Лицо и руки его были черными, словно закопченными в адском пламени.

— Эй, новичок! — обратился «демон». — Ты случайно не из Ко´зы?

Авкн отрицательно помотал головой.

— Земляка ищу, — объяснил черномазый. — Живы ли там мои?

И вот уже Авкн идет по пыльной дороге рядом с теми, кого привезли на корабле. Кустарник по обе стороны ее не зеленый, как в его лесах, а серый и черный.

Это не пугало Авкна. Он понимал, что на лицах, и на деревьях, и на земле — сажа и гарь от гигантских костров, какие он видел с палубы.

Чем ближе были эти костры, тем труднее становилось дышать. Нет, это не был запах смолистых ветвей, сжигаемых дровосеками. Так пахла вода в застоявшихся колодцах. «Что же здесь жгут?» — подумал Авкн. Ему стало страшно.

За поворотом дороги открылся холм с багровым пламенем, вырывавшимся из вершины. Вокруг холма сновали полуголые люди. Казалось, они совершали священный танец в честь бога огня. Но нет, это не пляска. Одни из них рыли канаву, другие подносили какие-то ящики и подставляли их под огненный ручей, вытекавший из холма. Ручей был таким нестерпимо ярким, что Авкн невольно зажмурился.

И кто бы мог подумать, что это и есть расплавленное железо, тот враждебный всему живому металл, из которого делают топоры, мечи и цепи, а земля, которую сгружают с кораблей, — это руда! Ее привозят с лежащего против Популонии острова Ильвы и выплавляют в печах. Все это Авкн узнал в первый же день.

Надсмотрщик дал новичку лопату и заставил разбрасывать выгоревшую руду, которую называют шлаком. Работая, Авкн присматривался ко всему, что делалось вокруг. Он увидел горы угля и понял, что в печи вместе с рудою горит уголь. Его, наверное, выжигают где-нибудь в горах.

Он не ошибся. Уголь был с гор, поросших буковым лесом. Там держали свободных людей, здесь же, у пылающих печей, — рабов. Какой свободный согласился бы очищать еще горячую решетку от шлака, пробивать дорогу раскаленному ручью? Это делали рабы. Их тела и лица были в рубцах и ожогах. Больше года никто не выдерживал в этом аду. Тот, кто оставался жив, делался слаб, как ребенок.

Железо! Теперь Авкн знал о нем все. Прежде чем стать топором, мечом или цепями, оно было рудой и углем, оно было усталостью, разламывающей плечи, огненным потоком, слепящим глаза, свистом бичей, ямами, куда бросают тела мертвых.

«Бежать! Бежать!» — эта мысль не выходила из головы Авкна. Она была выжжена огненными письменами в его мозгу, и, даже засыпая, Авкн видел себя бегущим или прячущимся. В те мгновения, когда поблизости не было надсмотрщика, он взбегал на холм в надежде увидеть далекие горы или дорогу к ним. Но горизонт был застлан желтым дымом плавильных печей.

В поисках пути к бегству он стал искать знакомства с другими рабами. Эго были разговорчивые галлы и угрюмые лигуры. Опасаясь сговора, надсмотрщики предпочитали держать людей разных племен. Авкн успел заметить, что верховодил рабами рыжеволосый галл, по кличке Кривой: раскаленная капля выжгла ему левый глаз. Не раз Авкн старался обратить на себя внимание Кривого, но тот делал вид, что не замечает его.

Находясь все время среди галлов, Авкн постепенно стал понимать их речь. Однажды среди ночи он услышал: «Наше спасение не в ногах, а в железе». Эти слова показались Авкну непонятными, и он поначалу решил, что еще недостаточно хорошо знает язык галлов. Но, поразмыслив, он догадался, что галл имел в виду не железо, которое они плавят, а оружие из железа. Галл призывал к мятежу.

Утром Авкн подошел к Кривому и обратился к нему на его языке:

— Я умбр, а ты галл, но мы оба рабы. Почему ты меня обходишь? Знай, что я говорю на языке расенов и могу быть вам полезен.

И на этот раз Кривой оттолкнул Авкна, видимо опасаясь, что он подослан надсмотрщиками. Но в тот же вечер он сам подошел к нему.

— Готов ли ты выдержать испытание огнем? — спросил галл, глядя в глаза Авкну.

— Да! — ответил Авкн, не раздумывая.

— Тогда идем!

Они остановились у печи. В руках у галла была железная палка с деревянной ручкой. Он опустил ее в огненный ручей и, когда она раскалилась, приложил острие к плечу Авкна.

Пастух стиснул зубы, чтобы не закричать.

— Теперь повторяй за мной: «Пусть я сгорю в пламени, если выдам друзей».

Галл отнял железо не раньше, чем Авкн повторил эти слова.

— Теперь ты наш побратим, — сказал Кривой, обнимая Авкна. — Наши тайны — твои тайны. Все эти дни мы готовили оружие. Оно в надежном месте, за оградой. Сейчас мы пойдем за ним.

— А страж? — спросил Авкн.

— С ним покончено, — произнес галл решительно. — Ты возьмешь его одежду. Если кто-нибудь нам встретится, вступишь в разговор и отвлечешь внимание. Понял?

— Да! — ответил Авкн.

Кривой шагал по грудам шлака. Авкн едва поспевал за ним Впереди маячило что-то темное. Это была старая, заброшенная печь. Из расселин каменных ее стен высовывались пучки травы. Жизнь торжествовала над мертвым чудовищем.

Ползком, царапая руки и лицо, побратимы вползли в отверстие, когда-то выводившее расплавленное железо. Послышался металлический звон. Кривой перекладывал какие-то предметы.

— Держи! — крикнул он Авкну.

Авкн протянул руку.

Это был громоздкий самодельный меч, но Авкн не ощущал его тяжести. Он сжимал железную рукоять, зная, что не выпустит ее, пока не добудет свободу.

Добрый ветер

Отсюда, с вершины холма, город напомнил Велу раскрытую доску для игры в шашки. Улицы, пересекавшиеся под прямым углом, делили все пространство до реки на ровные квадраты. Симметрию нарушал лишь акрополь с извилистой линией белокаменных стен и разбросанными в поэтическом беспорядке чешуйчатыми кровлями храмов. По улицам двигались казавшиеся Велу игрушечными повозки и фигурки людей. Кое-где поднимались и тонули в небе тонкие струйки дыма.

Люди, жившие в этих домах, работавшие в мастерских проходившие или проезжавшие по улицам, не узнали бы Вела. Он был для них чужестранцем. Но все же это его город, его Добрый Ветер. Это его мысль, ставшая камнем.


Местность эта называлась тогда Дурной Ветер и славилась лесом. Здесь можно было купить граб (из него делают ярма для рабочего скота), белый и черный тополь, ценимые резчиками, кедр, из которого выступает смола, называемая кедрецом. Если смазать ею свитки, их не подточат ни червяки, ни гниль. Столяры хвалили здешний еловый комель. Расколотый на четыре доли, он шел на изготовление столов и сундуков. Но больше всего здесь было дуба — лукумона лесов.

В ту пору Вел собирался строить верфь в Популонии и нуждался в летнем дубе для свай. Его отговаривали от поездки в Дурной Ветер: «Пошли раба!» Но разве раб отличит летний дуб, имеющий мало влаги и воздуха, от зимнего дуба, срубленного в ту пору, когда дует Фавоний! Зимний дуб пригоден для наземных сооружений, но портится под действием воды. Настоящий строитель не поручит покупку леса кому попало. Он отберет и осмотрит каждый ствол, каждую доску.

Так Вел попал в Дурной Ветер. Местность показалась ему живописной. Зеленая равнина, перерезанная речными извивами, возвышалась к востоку, переходя в покрытые лесом холмы. Наверное, там имелся прочный и пористый камень, годный для фундаментов и стен. Это было идеальное место для города — река, доступная для морских кораблей, лес, камень, удобный рельеф. Но облик людей, грузивших бревна, неприятно поразил Вела. Лица их были бледны, в глазах застыла безнадежность и уныние.

Старейшина, нещадно коверкая речь расенов, рассказал пришельцу все, что тот хотел знать. К западу от деревни, почти до морского берега, тянется болото, где царствует богиня Лихорадка. Мириады комаров, жаб и других мерзких тварей славят ее своим писком, кваканьем, жужжанием. Утренний ветер вместе с туманом разносит их отравленное дыхание. Люди заболевают, становятся слабыми, едва могут ходить. Зимою, когда Лихорадка засыпает в своем болоте, люди оживают. С топорами они поднимаются в горы и рубят лес, сплавляя стволы вниз, к устью реки, где стоят корабли и баржи чужеземцев. Не было бы на земле лучшего места, если бы не Лихорадка. Весною она просыпается, поднимает голову над зеленой ряской. От ее взгляда людей начинает бить дрожь, лбы покрываются испариной. Как-то сюда уже приходили жрецы, одноплеменники Вела. Их привлекла эта местность, и они задумали заложить город. Но, рассмотрев печень жертвенной овцы, жрецы ушли. Они сказали, что печень имеет странную форму и синий цвет и что боги не позволяют здесь селиться. Эти жрецы служили своим богам — Уни, Тини, Аплу — и считали, что могут добиться всего с их помощью. Но неведомая богиня Лихорадка внушала им ужас. И они трусливо бежали от нее, не зная, какие она любит жертвы и как нужно ей молиться.

— С тех пор мы ищем жреца Лихорадки, — закончил старейшина. — Ведь должен быть человек, который знает ее привычки и прихоти, кто может умилостивить богиню жертвами. Мы не пожалеем ни овец, ни серебра, ни леса. Мы воздвигнем храм, какой он прикажет, дадим ему все, что он потребует.

Вел еще раз обвел взглядом берег, не укрепленные стенами хижины, далекие холмы, чернеющие лесом, быстрые воды реки и бледные, угрюмые лица окружавших его людей. Рассказ старейшины потряс Вела. Эти люди были обречены на медленную смерть. Лихорадка душит их своим гнилостным дыханием, а они хотят воздвигать ей алтарь, приносить жертвы. Он один может им помочь. Но поверят ли ему эти дети природы, видящие во всем власть сверхъестественных сил! Ведь бывает и спасительная ложь, думал Вел. Обман врача, обещающего безнадежному больному выздоровление, вымысел поэта, вещающего о Золотом веке, чтобы скрасить срам и горечь Железного.

— Я жрец Лихорадки! — твердо сказал Вел. — Я останусь среди вас и избавлю от болезней. Мне не надо ваших даров. Только делайте все, что угодно моей владычице.

Тех, кто знал Вела, не удивило бы его решение. Творец меньше всего заботится о выгоде. Само творение для него высшая награда. Родина Вела там, где нуждались в его вдохновении.

В тот же день он повел людей к болоту и приказал им рыть каналы к морскому берегу. Вел знал, что соленая вода, которую загонят бури и прилив, должна истребить болотных тварей. Местность станет здоровой, как на берегах Адриатического моря, где на обезвреженных морской водой болотах выросли города Равенна и Спина.

Это был самый странный жрец, которого когда-либо здесь видели. Он не требовал овец и баранов для алтаря. Ему не был мил чад сжигаемых на алтаре внутренностей. Он предпочитал ему дым горящих лоз, срезанных на пути к морю. Но больше всего ему нравилось дружное чавканье лопат, выбрасывающих тяжелую мокрую землю. Каждый, кто мог двигаться, обязывался пройти в день четыре локтя земли в длину и столько же в ширину и глубину. Он говорил что это дань его богине, которая разлучена с Не´тунсом и хочет с ним быстрее соединиться.

Это объяснение казалось правдоподобным. Все знали, что богам, как и людям, не полагается жить одним, что если у Тини есть Уни, то Нетунсу, богу морей, надо взять в жены богиню болот.

Каналы быстро росли и наполнялись водой. Это радовало сердце жреца. Собрав людей у алтаря, Вел говорил им что скоро богиня явит свою милость, снимет бледность лиц, вернет людям здоровье и силу. Он призывал построить у болота город и назвать его Добрый Ветер, потому что в имени города должна быть надежда, а не отчаяние.

В день, избранный для церемонии, Вел приказал всем сельчанам надеть чистые туники и явиться на берег бывшего болота с добрыми мыслями. Он распорядился, чтобы достали старинный плуг и запрягли в него белого быка и белую корову.

В свете встающего солнца бык и корова казались не белыми, а розовыми, такими, как и одежда Вела, шедшего за упряжкой. Блестела медь лемеха. В отвалах черной земли белели костяные наконечники стрел, острия гарпунов, отсвечивали черепки разбитых горшков. Это были следы каких-то древних исчезнувших поселений, остатки жизни неведомых племен. «Значит, это место не всегда было болотом, — думал Вел. — Оно уже не раз служило людям и послужит им впредь».

Там, где Вел поднимал лемех, будут городские ворота с каменной аркой и квадратными башнями. По борозде пройдет священная линия стен, охраняющих город от неприятеля, болезней и злых духов. Поэтому ни один комок земли не должен уйти за борозду. Так предписывал древний обычай, записанный в священных книгах Тага.

Через место будущих ворот Вел повел людей внутрь будущего города и показал заранее проведенные им границы улиц. Две, главные, имели ширину в двадцать локтей и пересекались в центре. Другие улицы, шедшие параллельно, были немного у´же. Они также пересекались под прямым углом. Вел рассказал, как нужно строить каналы, чтобы выводить дождевую воду и нечистоты, как мостить улицы. Для храмов он определил невысокий холм в южном углу и приказал оградить его стеной. Потом жрец исчез так же незаметно, как появился.

Люди выполнили все повеления Вела. Через несколько лет на равнине поднялась стена из белого пористого камня, которого так много в горах. Из этого камня возводились фундаменты зданий. Стены же их были из бревен, обмазанных жирной глиной, кровли — из прочной черепицы. Когда стали строить храмы, то, помимо святилища троицы богов Тини, Уни и Менрвы воздвигли храм богу вод Нетунсу, так как от его милости зависит благополучие мореходов, вывозящих лес в другие города и земли. А о богине Лихорадке не вспомнили. После постройки каналов, отводивших гнилую болотную воду, никто не страдал от насылаемой ею болезни. Люди стали крепкими, здоровыми, сильными. Может быть, они стали бы и счастливыми, если б жрец в свое время объяснил им, как поровну, без обиды, разделить земли, леса и воды.

«Наверно, жрец знал это, но не хотел говорить!» — думали одни. «Нет, он начал рассказывать, но его убили богачи», — считали другие. «Глупцы! — смеялись третьи. — Сами боги определили, что на земле вечно будут существовать богатство и бедность. Это было известно и жрецу!» А молодежь, начитавшаяся греческих мудрецов, уверяла, будто не было никакого жреца Вела, что для объяснения названия города придумали какого-то доброго гения, так же как сочинили сказку о Золотом веке и счастливом царстве Сатурна.


Сорок лет минуло с тех пор, как Вел покинул эти места. Только теперь у Вела нашлось время взглянуть на Добрый Ветер. С него, с этого города, началась его жизнь, полная исканий и тревог.

Замыслы, зревшие в его голове, многим казались дерзкими и неосуществимыми. Он предлагал провести канал от моря до моря, чтобы обойти Мессинский пролив, захваченный греками. Но никто не верил в возможность пробуравить горы, пропустить под ними воды канала и корабли. Даже более скромный план соединения каналом рек Арна и Тибра натолкнулся на яростное сопротивление жрецов, считавших, что боги сами определили, куда и как течь рекам, а смертным не подобает брать на себя дела и заботы небожителей.

В те мгновения, когда жизнь становилась невыносимой и к горлу подступало отчаяние, Вел вспоминал, что где-то далеко есть город, которому он дал жизнь и имя. И вот теперь этот город перед ним. Он должен видеть его издалека. Между творцом и творением всегда должно быть расстояние. Через него нельзя переступить. Пусть он останется для них тем Велом, жрецом Лихорадки, пусть они говорят о нем все, что хотят, лишь бы жил и рос город Добрый Ветер.

Торжество камня

Камень как камень. Плоский, немного стесанный сверху. Кажется, только это отличает его от валунов, разбросанных на поле и у реки. Но отец Авла Клаве´рний боялся камня, что на пригорке, пуще волков, забредавших из лесу в зимнюю пору.

— Держись от него подальше, сынок, — говаривал не раз Клаверний. — Забрела к нему наша овца, только ее и видели.

Авл был еще слишком мал, чтобы понимать, что овцу забрали за потраву. Он представлял себе камень в виде ненасытного чудовища, которое пожирает все живое. В сказках появляется храбрый и сильный юноша, убивающий чудовище и избавляющий от него округу. Авлу же казалось, что с камнем не справится ни один герой.

Даже жрец Сизе´нна, перед которым почтительно склонялась вся деревня, пресмыкался перед камнем. Каждый год в одно и то же время он появлялся во главе процессии поселян. Став перед камнем на колени, он украшал его венком из полевых цветов, умащал маслом.

Позднее тот же жрец рассказал Авлу, что камень на пригорке не просто межевой столб, отделяющий владения лукумона от участка его отца Клаверния, но священный предмет бога Тини.

— Тини поставил его в те времена, — объяснял Сизенна, — когда разделил землю между людьми и установил границы владений. Тот, кто нарушит эту границу, узнает гнев Тини. Никто еще не уходил от его карающей молнии.

Иногда около камня появлялись люди в отрепьях. С тоской они смотрели на хижину Авла, на дымок, струившийся над соломенной кровлей.

Отец называл этих людей лаутни. Они пахали землю, срезали серпами колосья, били их палками, делали все, что им прикажут. Они были такой же собственностью лукумона, как земля за камнем, как тучные быки и овцы, которых пускали на жнивье. Лукумон жил в городе. Все, что родила его земля, привозили в большой дом, где он пировал вместе с воинами. Отец, бывавший в городе, рассказывал, что дом лукумона полон лаутни. Они совсем не похожи на тех, что пашут и молотят. На них красивые пестрые одежды, позолоченные сандалии. Каждый такой наряд стоит столько, сколько добрый бык, кормилец землепашца. Эти городские лаутни прислуживают лукумону за столом и в покоях. Они обучены пляске и игре на флейте.

Отец не завидовал городским лаутни. Он любил труд землепашца и гордился тем, что он ете´ра[16], что у него своя земля, своя хижина, свои быки. Как-то он спел песню о сельской мыши, прельстившейся городской жизнью и роскошью стола у лукумонов. Мышь пробралась в его дворец, но в тот же день ее разорвали собаки, обученные охоте на мышей.

Клаверний знал много песен. Он слышал их в детстве от отца, а тот — от своего отца, прадеда Авла. В одной песне говорилось о правлении доброго царя Сатурна. Тогда не было городов, в которых живут лукумоны, их воины и лаутни. Земля принадлежала всем, так же как скот, леса, виноградники. Люди не знали корысти и вражды.

Хотя песня ничего не говорила о камне Тини, Авл понимал, что во времена Сатурна не было межевых столбов и камень пригорке ничем не отличался от других камней. Авл любил эту песню так же, как ее любили все етера. Они боялись Тини и его карающей молнии и даже в мыслях не посягали на установленный им порядок. Но в песнях они с грустью вспоминали о далеких временах, когда всего было поровну.

В память о царстве Сатурна каждый год поселяне справляли веселый праздник Сатурналий. Даже лаутни в это время освобождались от работ и надзора надсмотрщика. Они заходили в хижины етера, и каждый был им рад. Но через два дня все возвращалось на свои места. Лаутни и етера снова были разделены камнем. Казалось, что у него, как у Ани´[17], два лица: одно обращено к земле лукумона, а другое — к участкам етера.

Беда пришла нежданно, как приходят все беды. Заболели волы. Клаверний знал, как лечат волов. Он растолок в деревянной миске три крупинки соли, три лавровых листа, три пореевых побега, три зубка у´льпика[18], три дольки чеснока, три зерна ладана, три кустика можжевельника, три листа руты[19], три маленьких белых боба, три тлеющих угля, три меры вина. Всего было двенадцать составных частей, поскольку это священное число, так же как три — мера каждой части.

Клаверний поил волов три раза в день, сам же, как предписывал обычай, в эти дни не ел и не пил. Но это не помогло. Тогда он принес Сизенне трех белых ягнят, а тот их зарезал у алтаря Сельвана, покровителя животных.

В хлеву собралась вся семья, взрослые и дети. Глаза у волов были огромными и влажными, как маслины. Волы лежали на свежей подстилке и ждали милости Сельвана. Запах сжигаемых на алтаре внутренностей мил Сельвану, и он должен поднять волов на ноги. Иначе людей ждет голод.

Скоро время пахоты.

Волы сдохли в тот же день. Жертва не помогла. Отец, здоровый и сильный, плакал, как ребенок.

— На то воля Сельвана! — утешал его Сизенна.

Сизенна не объяснил, почему Сельван не спас волов. А может быть, жрец этого и не знал.

На следующее утро Клаверний взял посох и отправился в город, к лукумону. Он вернулся с новыми волами, сгорбившийся, постаревший. За волов он отдал землю, которую унаследовал от предков. Он, Клаверний, теперь должен был получать половину урожая со своего прежнего участка.

Авлу пришлось покинуть родительский кров и отправиться на заработки в город.

Последнее, что он видел, был камень. Надсмотрщики перетащили его к самой хижине и выбили на верхушке какие-то письмена. Авла не учили грамоте. Он не догадывался, что это начальные буквы имени лукумона. Издали они напоминали раскрытый в улыбке рот. Это была алчная, торжествующая улыбка победителя, поглотившего и этот клочок земли.

Победитель

Сате´рна сидел, наклонив голову и свесив руки. Казалось, кулаки тянули его к земле. Это была излюбленная поза Сатерны, Он привык к ней, как сапожник привыкает к сидению на корточках или разносчик — к грузу на голове.

Сравнение с ремесленником могло бы обидеть Сатерну. Он считал себя человеком искусства, хотя ничем не обладал, кроме тяжелых кулаков. Успех к нему пришел десять лет назад, когда он повалил на обе лопатки римлянина Клауза, известного более под кличкой «Баран». Цирк ревел, словно был заполнен не людьми, а медведями из Циминских лесов. Жаль, что родителям не пришлось насладиться славою сына. Они умерли в один год от болезни, которую наслали боги.

Все это время Сатерна жил своим единственным успехом. Он больше не выходил на арену, объясняя это отсутствием достойных противников. Кто-то посоветовал ему заняться обучением юношей. Он отмахнулся от этого совета, как от надоедливой мухи. Может быть, он боялся, что юнцы украдут его славу? Или он просто был ленив и привык сидеть у своего дома и ловить восхищенные взгляды?

Был у Сатерны брат Ву´лка. Природа не наделила его силой. Худощавый, бледный, с горящими глазами, казалось, он был полной противоположностью крепышу брату. С юных лет у Вулки обнаружилась страсть к лепке. Удивительно умело он лепил из глины человечков, фигурки животных и раскрашивал их. Вулка не оставил этой забавы и после того, как надел тогу мужчины.

— Ты позоришь меня, — возмущался Сатерна. — Посмотри, на кого ты похож! Руки у тебя в глине, волосы в краске. Можно подумать, что ты гончар или каменщик!

Вулка молча выслушивал наставления старшего брата, и только по яростному огоньку, вспыхивавшему в его глазах, можно было догадаться, что слова Сатерны глубоко его оскорбляют.

Однажды Вулка сказал Сатерне:

— Брат мой! Одному дано сражаться на арене, другому — ковать железо, третьему — читать судьбу по внутренностям животных. Я не могу быть атлетом, кузнецом, гаруспиком. Но в моих пальцах живет непонятная сила. Она помимо моей воли заставляет меня мять глину и создавать подобия людей и животных. Если ты считаешь, что это бросает тень на твою славу, я уйду. Только разреши мне на прощанье слепить твое подобие. Я возьму его с собой на чужбину, чтобы помнить о тебе.

— Можешь лепить! — процедил Сатерна сквозь зубы.

Победитель занял свою привычную позу, и Вулка принялся за работу. Сатерне было совершенно безразлично, удастся ли статуя или нет. Он даже не захотел на нее взглянуть хотя бы из свойственного смертным любопытства.

Вулка ушел вместе со статуей, оставив брату дом и виноградник. Долго о нем ничего не было слышно. Сатерна успел забыть, что у него есть брат.

Он по-прежнему сидел в своей излюбленной позе, но люди проходили мимо, не останавливаясь. Многие уже не помнили, что Сатерна победил Барана. В это уже и трудно было поверить. Время и безделье съели у Сатерны силу, оставив одну спесь.

Но вдруг Сатерна вновь оказался в центре внимания. То один, то другой прохожий останавливался у его дома и спрашивал:

— Послушай, у тебя нет брата Вулки?

— А, заморыш! — уклончиво отвечал Сатерна.

«Может быть, — думал он, — по свойственному ему безрассудству Вулка сделал что-нибудь такое, за что мне придется быть в ответе?»

Хождения и вопросы не прекращались. Стали спрашивать иначе:

— Ты не приходишься братом знаменитому Вулке?

Все это начало надоедать Сатерне, и в конце концов, не дожидаясь, пока посетитель откроет рот, Сатерна кричал:

— Нет у меня брата! Нет!

Прошло еще немало времени. Человек в войлочной шляпе и сером от пыли плаще, отвечая на выкрик Сатерны, сказал грустно:

— Да, у тебя нет брата.

Сатерна понял, что Вулка умер. Другой бы на месте Сатерны заплакал, пожалев хотя бы себя. Трудно жить одному! Но ни одна слезинка не увлажнила глаз Сатерны. Он считал, что слезы не к лицу победителю.

Удивительно! После смерти Вулки интерес к Сатерне еще более возрос. Не было дня, чтобы у его дома не останавливались люди. Часто между ними разгорались споры.

— Похож! — говорили одни. — Удивительно похож!

— Ничего общего! — уверяли другие.

Сатерна думал, что его сравнивают с братом. Поэтому он был на стороне тех, кто отрицал сходство. Надо потерять ум, чтобы ставить на одну доску его, победителя, и заморыша.

Тогда-то и выяснилось, что сравнение производится не между братьями, а между Сатерной и глиняным истуканом, вылепленным Вулкой. Истукан находился в Вейях, и люди съезжались со всех сторон, чтобы на него взглянуть.

Трудно было сильнее задеть Сатерну. «Вулка умер, — думал он, — а его проклятый истукан похищает мою славу! Есть ли на небе справедливость?»

* * *

В тот день в портике у храма Уни, где стояла статуя Победителя, не было ни души. Все поклонники таланта Вулки ринулись в Рим. Там освящался Капитолийский храм. На его фронтоне — квадрига. Говорят, мир не видел подобного чуда. Кони совсем живые! Трудно поверить, что они из глины, что это дело человеческих рук.

Сатерна, зайдя в портик, уставился на истукана «Да это моя поза, — думал он. — Мускулы как шары. Но нет, это не я. Запрокинутая голова. Таким был Вулка, когда уходил из дому. Можно подумать, что победитель он, а не я».

И вдруг Сатерна заметил на губах у истукана улыбку. Если бы ему пришлось видеть другие статуи Вулки, это бы его не удивило. Загадочно улыбается и Турмс, покровитель воров и торговцев. Улыбается и Аплу, бог солнца и музыки. Сатерна этого не знал. Ему показалось, что надменная и презрительная улыбка относится к нему. Вулка, этот жалкий заморыш, завидовал его славе.

— Ты еще смеешься! — закричал тупица.

Тяжелый кулак обрушился на голову статуи. Это был удар, достойный былой славы Сатерны. Но глина, затвердевшая в огне, выдержала его. Кровь Сатерны потекла по щекам статуи. Насмешливая улыбка не сходила с ее губ.

Танаквиль

Нет лучше милетской шерсти, гладкой и блестящей, словно сотканной из солнечных лучей. Но и на ней бывают изъяны. Зазевалась ткачиха, и нить пошла вкось. Парки, ткущие нити человеческих судеб, могут ошибаться, как простые смертные. В тело женщины они порою вкладывают мужскую душу.

Глядя на Танаквиль, кто бы сказал, что она создана для женской доли? Она скакала на коне, не зная страха и усталости. Не было в Тарквиниях мужчины, который мог бы соревноваться с нею в меткости. В сорока шагах она пронзала стрелой золотое кольцо, подаренное ей отцом к шестнадцатилетию. Отец, конечно, не думал, что его подарок станет мишенью. Он надеялся пробудить в своей единственной дочери свойственную всем женщинам страсть к украшениям. Но Танаквиль предпочитала тугой лук самому дорогому браслету или кольцу.

Все в Тарквиниях успели привыкнуть к странным наклонностям девушки, но она сумела поразить даже тех, кто ее знал.

В лесной чаще, куда и бывалые охотники заходят с опаской, росла высокая сосна. Ее избрала орлица для своего гнезда. С верхушки сосны ей были видны обитатели леса, трепетавшие перед ее острым клювом. Как камень падала орлица на жертву и, пронзая ее когтями, взмывала вверх. Орлица не щадила и ягнят. Она опустошала птичники в окрестных деревнях. Поселянам, называвшим ее царицей лесов, и в голову не приходило поднять на нее руку. Они предпочитали приносить жертву Сельвану, защищавшему стада, и рассказывали об орлице всякие небылицы, чтобы оправдать собственную трусость.

Танаквиль презрительно сжимала тонкие губы, когда ей приходилось слышать о мнимых или действительных подвигах царицы лесов. Кажется, Танаквиль не нравилось, что царицей называли птицу, а не ее. И она осуществила такое, что другой и представить себе не сможет.

Танаквиль вышла из дому ночью, когда лесные звери выходят на добычу. На рассвете она стояла у сосны и, подняв голову, наблюдала за своей соперницей. Тонкий слух Танаквиль уловил клекот и писк. Очевидно, орлица раздирала когтями добычу и кормила птенцов.

Зажав в зубах лезвие ножа, Танаквиль карабкалась вверх. У земли сосна была голой, и девушке приходилось трудно. Но вскоре пошли толстые ветви. Танаквиль поднималась вверх все быстрее и быстрее.

Орлица заметила опасность. Распластав крылья, она парила вокруг сосны. Танаквиль вытащила нож. Силы были неравны.

У орлицы клюв и острые когти, она находилась в своей стихии. Танаквиль могла сражаться только одной рукой, рискуя упасть. И все же победила Танаквиль.

В тот момент, когда орлица вцепилась когтями ей в грудь, девушка нанесла птице короткий и меткий удар между зрачками. Сразу же, оставив нож, она схватила птицу за горло. Она сжимала его до тех пор, пока не раскрылся страшный клюв и вместе с хриплым стоном не улетела душа той, кого называли Царицей лесов.

В глазах у девушки потемнело. Кровь из рваных ран лилась ручьем, но все же Танаквиль нашла в себе силы подняться к гнезду и взять орленка, еще покрытого желтым пухом.

На всю жизнь у девушки остались на груди безобразные шрамы. Но ее слава самой отчаянной отпугивала женихов больше, чем эти шрамы. Кто согласится иметь у себя вместо нежной и любящей супруги фурию и амазонку?

В надежде, что замужество окажется благотворным для Танаквиль, отец давал за нею в приданое дом и земли. Но никто не соблазнился ими.

Танаквиль, как и следовало ожидать, нашла себе мужа сама. Ее избранником оказался Луций, сын грека Демарата.

Этруски вообще не терпели греков, а Луций, полугрек-полуэтруск, к тому же был неженкой и трусом. Он не выносил любимых всеми петушиных боев. Схваткам гладиаторов он предпочитал чтение свитков. Рабы, привыкшие трепетать перед господами, были с ним дерзки.

Что нашла в Луции Танаквиль? Это осталось тайной. Может быть, ей, сильной и дерзкой, были по душе его мягкость и скромность? Или она предпочитала иметь мужа, которым можно распоряжаться, как рабом?

После свадьбы Танаквиль не изменила своим привычкам. Полдня она отдавала верховой езде. Остальное время занималась орленком. Луций не был товарищем ее неже´нских забав. Смирная лошадка, которую подарил ему тесть, сбрасывала его со спины. Животные чувствуют людские слабости и умеют ими пользоваться. Орленок, раздиравший окровавленное мясо, вызывал у Луция отвращение.

Танаквиль не страдала от одиночества. Или хищник заменял ей мужа? Она с наслаждением кормила его и наблюдала, как, пытаясь улететь, птенец плюхается на землю.

— Глупыш! — говорила ома. — Еще рано! У тебя не выросли крылья!

Когда орленок подрос, она подвязала ему крылья и брала с собой в лес. Никто не знал, как она проводит время. Только старому пастуху однажды удалось увидеть Танаквиль с орленком на голове. В это мало кто поверил, потому что еще никому из охотников не удавалось заставить орла сесть себе на голову. Другое дело сокол! Его легче приручить.

У Танаквиль были длинные черные косы. Любая женщина гордилась бы ими. Но она почему-то их срезала и стала носить безобразный войлочный колпак. Другой бы муж на месте Луция возмутился, ибо красота женщины — в ее волосах. Но Луций, кажется, этого не замечал.

Капризам Танаквиль не было конца. Вдруг ей стали противны Тарквинии, в которых прошли ее детство и юность. Она стала уговаривать Луция переехать в Рим. С красноречием, которого в ней раньше не наблюдали, она описывала преимущества, которые ожидают Луция, если он станет римлянином.

— Здесь ты сын изгнанника. Тебе нечего ожидать от сограждан. В Риме все — дети изгнанников, ибо город создан бродягами и беглецами.

С женщиной трудно спорить. Она подвержена внезапным порывам, как море. Разум ее непостоянен. А если у нее еще сильная воля, лучше ей подчиниться, чтобы не было беды. Эту мудрость Луций крепко усвоил. Рим так Рим!

На землю и дом нашлись покупатели. Уложили золото и серебро. Рабов и рабынь построили по четыре и связали локоть к локтю. Луций взобрался на повозку.

Несчастный муж! Танаквиль натянула на его голову свой колпак, приличествующий скорее огородному чучелу, чем такому достойному человеку, каким был Луций. Колпак весь в дырах, словно кто-то специально протыкал его. Мало того, Танаквиль заставила Луция поклясться, что он не снимет колпака, пока не приедет в Рим. И на этот раз Луций подчинился своей властной супруге. Она же не пожелала сесть с ним рядом. Конь ждал ее и нетерпеливо бил копытом о землю. Танаквиль прыгнула на коня и, крикнув мужу: «Прощусь с лесом!» — ускакала. Потом она появлялась и вновь исчезала, и, только когда с вершины Яникула показались извивы Тибра и левобережные холмы, Танаквиль села рядом с мужем. Губы у нее дрожали, глаза лихорадочно блестели. И вообще весь ее облик говорил о необычайном волнении. Луций отнес его за счет появления города, который должен стать для них второй родиной.

На берегу Тибра в тот день было много народа. Появление повозок, людей в богатых одеждах, связанных рабов не осталось незамеченным. Сразу видно, что этрусский богач надеется отыскать в Риме то, чего не мог найти у себя на родине. А эта женщина, наверное, его жена. Но какое у нее необычное лицо! И прическа не такая, как у всех!

Почему она смотрит вверх? Что ее там привлекло? Орел? Ну да, орел. Какую он высматривает добычу?

— Смотрите! Смотрите! — послышались голоса. Орел камнем падал вниз. Нет, его не привлекал заяц или ягненок. Он опустился на голову этруска и снова взмыл вверх вместе с его шляпой. Какое чудо!

Пока римляне стояли с разинутыми ртами, Танаквиль упала на колени перед супругом.

— Муж мой и повелитель! — сказала она. — Тини избрал тебя царем!

Острова удачи

Весло на два локтя вперед и столько же назад до отказа — вот круг Марка, и вся жизнь сплеталась из таких же кругов в бесконечную цепь. Никто, кроме бессмертных богов, не знал, как и когда она оборвется. С кораблем ли, идущим ко дну? Или со слабостью рук и безразличием к боли?

Но пока в руках весло, — на два локтя вперед и столько же назад до отказа, — кроме круга, очерченного судьбою, есть еще вера в чудо. Ведь происходят же чудеса на земле и на море!

Пираты, вспоминал Марк, решили ограбить певца Ариона, возвращавшегося в родной город, и приказали ему прыгнуть за борт. Арион упросил их разрешить ему спеть на прощание песню. Дельфин, зачарованный мелодией, подставил Ариону спину и доставил его на берег.

Марк вглядывался в волны со страстной надеждой найти своего спасителя. Иногда показывался острый конец плавника. Дельфины описывали вокруг корабля круги. Но им не было никакого дела до Марка и его страданий. Может быть, дельфины понимали, что нельзя спасти человека, который прикован к веслу.

В другой раз, припоминал Марк, пиратам попался строптивый купец. Они привязали его к мачте и стали угрожать, что не дадут ему воды, пока он не скажет, где припрятал сокровище. И вдруг вокруг мачты обвились виноградные лозы и спелые грозди повисли над головами разбойников. В ужасе пираты попрыгали в море. Одни говорят, что это был не купец, а принявший облик смертного Дионис. Другие уверяли, что пленник обладал силой взгляда, могущей заставить видеть то, чего нет.

Марк не обладал такой силой, а если бы он ее обрел, что толку? Ему не удастся скрестить с пиратами взгляда. Как подняться на верхнюю палубу, откуда доносятся топот и брань? Слева — стена. Впереди — потный затылок гребца. Справа — море.

О, если бы тело стало таким легким, как у птиц, и ноги скользили бы над волнами, не погружаясь!

Об этом можно было только мечтать, зажмурив глаза, и видеть себя бегущим. Но жгучий удар бича возвращал Марка на скамью, и руки, повинуясь чужой воле, совершали привычный круг — два локтя вперед и столько же назад до отказа.

И все же чудо пришло. Может быть, потому, что Марк так в него верил и ждал. У Месси´нского пролива за пиратским кораблем увязались две быстроходные триеры. Они шли неотступно, как гончие псы за матерым волком, готовые вот-вот вцепиться ему в глотку. Всей душой Марк был на стороне преследователей. Его взгляд торопил и подбадривал их, но руки совершали те же привычные движения — два локтя вперед и столько же назад до отказа.

В тот момент, когда кормчий резко развернул корабль, надеясь ускользнуть от погони, Марка швырнуло в море вместе с веслом.

Он очнулся, как после тяжелого сна. Вещи утратили четкие очертания и расплывались. Шов на туго натянутом парусе казался улыбкой. Или, может быть, ему улыбались и парус, и небо, и море, покрытое легкой зыбью.

Прошло еще несколько мгновений, и туман, застилавший глаза, рассеялся. Марк лежал на палубе. Руки его были свободны. Над ним склонилось лицо бородача. Марк хорошо различал морщины на загорелом лбу, родинку на правой щеке, нос, похожий на луканскую грушу, толстые обветренные губы.

— Ну и везуч ты, парень! — услышал Марк.

Эти слова относились к нему, но Марк невольно оглянулся ища взглядом кого-то другого.

— Если бы ты не бросился в море, кормил бы рыбу, как другие, — продолжал незнакомец. — К тому же твоя цепь задела за якорь и не дала тебе пойти ко дну. Видно, ты родился под счастливой звездой.

Горькая усмешка искривила рот Марка. Беды всю жизнь подстерегали его, как оводы разгоряченную клячу, и старались ужалить побольнее. Какие он только не переменил профессии! За что не брался! Его виноградник съели гусеницы, словно листья и плоды там были слаще, чем у соседей. Его овец всегда задирали волки и истребляли болезни. Во время весеннего разлива Тибр слизнул его дом. Подрядчики, с которыми он имел дело, всегда оказывались ворами и негодяями.

В конце концов от него отвернулись даже самые близкие люди, узнав о его особенности притягивать к себе беды. Наконец ему посоветовали заняться морской торговлей и направили в воды Сицилии.

В первое же плавание он попался в лапы пиратам, да притом к самым жестоким.

Марк недоверчиво взглянул на бородача. Что это за человек? Грек. Но разве в Тирренском море нет греческих пиратов? Они спасли ему жизнь, чтобы продать на ближайшем рынке? А может быть, они потребуют выкупа?

Бородач как будто понял опасения Марка.

— Не бойся! — молвил он мягко. — Нам от тебя ничего не нужно.

Нет, Марка не проведешь! Так он и поверит, что есть люди, которые могут подать руку терпящему бедствие просто из доброты! Все, кого он встречал на своем пути, всегда думали только о собственной пользе и извлекали выгоду из несчастья других. Виноградник, съеденный гусеницами, соседи купили за полцены. Они знали, что Марку нужны деньги для уплаты ростовщику, что он не может ждать следующего урожая. Марку так и не удалось найти остатков смытого Тибром дома — их растащили соседи. Человек, который посоветовал Марку заняться морской торговлей, тоже действовал по расчету. Он зарился на остатки имущества Марка, поэтому он продал ему втридорога дырявую посудину и направил в воды, где обосновались пираты. Пираты были такими же расенами, как Марк, людьми одной с ним крови и языка. Узнав, что у Марка нет денег для выкупа, они привязали его к веслу.

«Этот грек не знает меня, — мучительно думал Марк. — Но стоит мне заговорить, он догадается, что я такой же расена, как те пираты. Тогда мне несдобровать».

Но и тут незнакомец успокоил Марка.

— Тебе лучше поберечь силы, — сказал он ласково, — расскажешь потом! Да и что говорить? Твои спина и плечи красноречивы, как свиток. Это пройдет. Мы поднимали на ноги и не таких. У нас на Липа´рах бьют из камней горячие ключи. Раны затягиваются на глазах.

Так Марк узнал, что его спасители с Липар. Он слышал кое-что об этих островах от грека-горшечника. Грек крутил деревянное колесо и в такт его вращению напевал. Наверное, это помогало ему в работе, так же как тягучая песня помогает гребцам. Марк, тогда еще мальчик, наблюдал, как из бесформенного куска глины на вертящемся круге возникают амфоры, килики, фиалы, и прислушивался к греческим напевам. Это были самые невероятные и лживые истории об одноглазых великанах, швырявшихся скалами, волшебницах, превращавших моряков в свиней, волшебниках, набивавших мешки буйными ветрами. Марк поинтересовался, кто сочинил эти небылицы. Узнав, что их автор слепой певец Гомер, Марк нисколько не удивился. «Я так и думал, — сказал он горшечнику, — только слепец может описывать то, что не видно зрячим». Грек рассвирепел. Остановив круг, он стал доказывать, что Гомер никогда не ошибался, что у Гомера не было света в глазах, но боги наделили его внутренним зрением, которому доступны любые глубины. Тогда-то горшечник и вспомнил о Липарах. Рассказывая о ветрах, запрятанных в мешок, Гомер будто бы имел в виду огнедышащие горы на этих островах. По тому, куда направлено пламя, мореход может судить, в какую сторону дует ветер и надо ли опасаться бурь. Объяснение это показалось Марку надуманным, но он не стал спорить с горшечником, памятуя совет покойного отца — с одержимыми не спорят.

Так впервые Марк услышал о Липарах. А теперь он их увидит, если только бородач не обманывает.

— Я тебя сам лечить буду, — продолжал словоохотливый грек. — Лучше меня на Липарах лекаря нет. Заболеет кто — прямо ко мне ведут: «Помоги, Архида´м!» Я и отстой из трав варю. От червей средство знаю и от гусениц.

— А у меня в винограднике гусеницы завелись, — вспомнил Марк.

— Надо было масличный отстой заготовить, — деловито заметил бородач. — Поварить его на медленном огне вместе с серой и земляной смолой. Когда загустеет, с огня снять, дать остыть. Смажь этой смесью верхушки лозы — забудешь о гусеницах!

Марк искоса взглянул на своего собеседника. Странная разносторонность. Кто же он? Моряк? Лекарь? Виноградарь? Или, может быть, просто болтун, как тот горшечник?

— Люблю я землю, — продолжал бородач. — Век бы на ней сидел. Не пойму я тех, кому море нравится. Вот брат у меня есть, рыбак. Стоит ему о море заговорить — не остановить! Все ему по душе. И волны. И ветер. Он даже для бури добрые слова находит! А я жду не дождусь, когда срок придет.

Поймав недоуменный взгляд Марка, бородач сказал:

— Да ты не тревожься. Завтра мой срок. Завтра. Я тебя с собой возьму. Год назад мы двоих спасли. Буря их корабль разбила. Как они нас только не упрашивали на берег высадить! Сулили золотые горы. Пришлось им срока дождаться. У нас насчет этого строго. А ты везучий! Прямо к сроку попал!

По хлопанью парусов Марк понял, что ветер усилился. Корабль мчался, как подгоняемый плетью конь. Мачта дрожала. Скрипели снасти. Марку предложили перейти в каюту. Бородач уступил ему свое ложе: вместе с другими матросами он провел всю ночь в борьбе с морем.

Только на заре ветер утих. Марк, еще шатаясь от слабости, поднялся на палубу. Бородач стоял за кормовым веслом. Покрытая заплатами туника сбилась, обнажив волосатую грудь и розовый шрам под соском.

Внезапно послышался свист. Кто-то из матросов давал знать о приближении берега. Марк повернул голову. На горизонте показалась земля. Марк не отводил от нее глаз. Стал виден мыс. За ним открылась гавань, имевшая форму лигурийского лука. В том месте, где на лук накладывают стрелу, белели домики. Приближение кораблей было замечено. К берегу бежали люди, размахивая руками.

«Вот она, Липара! — думал Марк. — Такие же люди, как всюду. Такие же чувства! Наверное, это жены, отцы, матери, дети моряков. Они проводили все эти дни в тревоге, ожидая близких».

В толпе встречавших корабли выделялся человек в пурпурном плаще. Он что-то кричал матросам, прикреплявшим корабельные канаты к сваям. А когда с борта спустили лестницу, стал рядом и каждому сходящему вниз пожимал руку. С Архидамом он беседовал дольше, чем с другими. Видимо, кормчий рассказал ему о потоплении пиратского корабля и спасении Марка.

Во всяком случае, когда Марк спускался на землю, Филипп — так называл Архидам незнакомца — приветствовал Марка с удивительным радушием, словно тот был не пленником, а желанным гостем.

— Кто этот человек? — спросил Марк Архидама, когда они остались одни.

— Мой брат Филипп, — с гордостью отвечал Архидам. — Царь!

— Сколько у тебя братьев? — поинтересовался Марк.

— Один. Я о нем рассказывал.

— Тот самый? — воскликнул Марк. — Но он же у тебя рыбак.

— Вот и избрали его царем. Почему виноградарь может быть царем, а рыбак нет?

— А кто эти люди? — спросил Марк. — Тоже рыбаки?

— Да нет! Они пахари и виноградари. Наши сменщики!

Только теперь Марк начал понимать казавшиеся ему странными слова бородача о сроке, любви к земле и прочем. Оказывается, здесь люди обрабатывают землю и плавают на кораблях по очереди.

«Наверное, — подумал Марк, — остающиеся следят за участками тех, кто в море. А может быть, все делают рабы?»

Архидам и Марк шли улицей, образованной рядами одноэтажных домиков с черепичными крышами. Они были похожи на жилища ремесленников где-нибудь на окраине Цэре. Ни один из них не выделялся величиной или богатством. Марку бросилось в глаза, что дома не отделялись заборами. Марк вспомнил закон, предписывавший срубать ветки плодовых деревьев, если они перевешиваются через забор соседа. Деревья здесь росли всюду. В их тени резвились дети.

За крайним домом начиналась равнина. Постепенно возвышаясь, она переходила в гору, курчавившуюся лесом. Все пространство до горы было покрыто белой землей, как ковер, испещренный виноградными лозами.

Только слева и справа от бухты волны смыли белый покров, и темная кайма отделяла белый остров от ослепительно синего моря.

— Вот он, виноградник! — с гордостью произнес Архидам, протягивая руку по направлению к горе. — А по ту сторону — пашня. Пшеницу уже скосили. А виноград нам убирать придется.

— А чей это виноградник и пашня? — удивленно спросил Марк.

Трудно было представить, что это все принадлежит одному человеку. В то же самое время Архидам не был похож на издольщика.

— Как — чей? — еще более изумился Архидам. — Наш! И пашня наша. Земля у нас общая.

— А как вы урожай делите? — спросил Марк после долгой паузы.

— Мы не делим урожая, — отвечал Архидам. — Мы его храним в кладовых и выдаем на кухню по надобности. Царь у нас за этим следит. Женщины ему помогают.

— Значит, и хозяйство у вас общее?

— Общее. Помню, как те двое, которых мы спасли, удивлялись порядкам нашим. Все им не верилось, что можно так жить. «Ведь одному, — говорили они, — надо больше, другому меньше». Как раз в тот год у нас пшеница не уродилась и хлеба было мало. Мы им тоже по лепешке на обед выдавали, как всем. Не понравилось им это. Многое им у нас не нравилось. У себя на родине, в Карфагене, им рабы прислуживали, а рабов у нас нет. Так и уехали. Да мы их не задерживали. Злые они люди и жадные!

Так, беседуя, они вышли к раскидистому дубу. Под тенью его ветвей был стол, накрытый грубым полотном. Поодаль дымил очаг. Из бурлящего котла распространялся дразнящий запах.

— Уха! — определил Архидам. — Вчера Филипп в море выходил. Когда оно бурным становится, мы больше на мясо налегаем. Наши пастбища и загоны для овец вон на тех островах. — Он протянул руку: — Это — Эбоним, а левее — Термесса. А тот остров, над которым пламя, мы Стронгилой называем.

— Да ты уморишь гостя своими рассказами, отец! — послышался звонкий голос.

Марк обернулся.

Перед ним стояла девушка лет двадцати. Волосы, собранные в пучок, оставляли открытым высокий лоб. Черты лица были правильными и не мелкими. Губы имели красивый рисунок, напоминавший яркий цветок. Вел никак не мог вспомнить, какой.

— Сейчас, Ларисса! Сейчас! — отозвался Архидам. — Я знаю, что ты не любишь нашей стариковской болтовни. Но ведь Марку надо все знать.

— Какое странное имя — Марк! — сказала девушка. — Короткое и звучное.

— Мое полное имя Марк Сатиес, — отвечал Марк. — Я расена. Римляне называют мой народ этрусками, а вы, греки, — тирренами.

Девушка испуганно отшатнулась.

— Пират! Пират! — закричала она.

— Да не пират он, — добродушно сказал Архидам. — Наш гость на пиратском корабле гребцом был. Видела бы ты, как они его разукрасили!

— Ты был гребцом? — участливо спросила Ларисса. — Тебя приковали цепью и били? А я думала, что все тиррены — пираты.

— Это ты гостя уморишь! — сказал Архидам. — Видишь, как он на стол поглядывает.

Прежде чем сесть за стол, мужчины и женщины опустились на колени и протянули руки по направлению к горе, покрытой изломами. Издали они напоминали глубокие морщины на лице старца.

— Будь милостив, Гефест! — сказали люди хором.

За столом Марк оказался рядом с Лариссой. Он все время ощущал на себе ее напряженный взгляд. Видимо, девушка что-то хотела спросить, но не решалась.

— Красивая у тебя дочь, — сказал Марк Архидаму.

— Нет у меня дочери, — угрюмо бросил Архидам, — а сын в плену. В тот день, когда мы карфагенян спасли, на нас тиррены налетели. С тех пор о Килоне не слышно. Ларисса ждет Килона.

Марк не раз у себя на родине видел рабов — греков. Он испытывал к ним неприязнь не только потому, что они чужеземцы. Это были рабы богачей, обрабатывавшие их поля и виноградники. Крестьянам приходилось работать не покладая рук, и все равно зерно, вино, оливковое масло, вывозимые богачами на продажу, были дешевле, чем у крестьян. Крестьяне разорялись, продавали свои участки, искали счастья в городе, пускались в море, шли на все, чтобы прокормить детей и жен. У рабов не было детей и жен. Так считал Марк. Он не думал о том, что где-то на чужбине у них есть и жены, и дети.

Каждый день приносил Марку новые неожиданности. Весь строй жизни островитян настолько отличался от привычных Марку порядков, что он то и дело попадал впросак. Островитяне пожимали плечами, когда он их спрашивал, сколько стоит та или иная вещь. У лодок, сетей, амфор не было цены. Каждый мог ими пользоваться. Гончар лепил и обжигал посуду для всех. Износится хитон — бери другой. Порвутся сандалии — замени новыми. Впрочем, никто не менял сандалии или хитон из франтовства. К общему имуществу островитяне относились бережно.

Наверное, Марку никто не поверил бы, если бы он рассказал, что у него на родине установлены границы владений и каждая вещь имеет своего господина. Как бы они удивились, узнав, что земля принадлежит немногим богачам, а те, кто ее возделывают, едва не умирают от голода!

Прошел месяц, может быть самый счастливый в жизни Марка. Зажили раны на спине. Горячие ключи и отвар из трав сотворили чудо. Кто бы, глядя на Марка, мог узнать в нем спасенного Архидамом гребца! Это был совсем другой человек, мужественный и красивый. Он как бы выпрямился.

И все же Марк не мог ко многому привыкнуть. Его продолжало удивлять редкое радушие липарцев. Ему трудно было понять, почему так приветлива и добра к нему Ларисса. «Наверное, — думал он, — девушка надеется, что я выкуплю ее жениха. А другие женщины? Почему они приводят ко мне своих детей и просят, чтобы я взглянул на них? Может быть, в моем взгляде они ощущают неведомую мне самому силу?»

Все оказалось гораздо проще. Однажды Марк невольно подслушал разговор Архидама с Лариссой.

— Дай Приносящему Счастье этот хитон! — сказала Ларисса.

— У него есть хитон, — ответил Архидам.

— Этот я сшила сама, — настаивала девушка, — он плотнее, а сейчас сильные ветры.

Марк решил поговорить с Архидамом.

— За кого вы меня принимаете? — спросил он. — Почему женщины приносят ко мне детей? Почему мужчины оберегают меня, словно я слеплен из глины?

— Видишь ли, — замялся Архидам, — это тебе будет трудно понять. Вы ведь не живете во владениях Гефеста. Вы не слышите ударов его медного молота. Вам не приходится дышать дымом и копотью его подземной кузницы. Страх перед его гневом не оставляет нас. Мы связываем гнев или милость Гефеста не только с полетом посвященных ему птиц или блеском молний, но и с появлением чужеземцев. Стоило тебе высадиться на берег, как перестала трястись земля. Мы собрали хороший урожай. Дети наши не болеют, как прежде.

— Ты хочешь сказать, что я принес вам удачу! — воскликнул Марк.

— Да.

— Милые вы мои! — произнес Марк с дрожью в голосе. — Это я обязан вам всем. Вы не только вернули мне свободу. Вы научили меня верить в людей и в самого себя. Когда я возвращусь на родину, я начну жить по-другому, по-новому.

Лицо Архидама омрачилось.

— Ты хочешь нас покинуть! — выдохнул он.

— Я не могу поступить иначе, — отвечал Марк. — И мой народ достоин лучшей доли. Недаром уже пять поколений живут в ожидании чуда. Имя ему — Золотой век. Только как его приблизить?

Марк обернулся. Над Термессой поднималось пламя. Оно напоминало огненный парус, раздуваемый ветром.

— Еще в юности я слышал о ваших островах, — сказал Марк после долгой паузы. — Я смеялся над басней об Эоле, спрятавшем в мешок злые ветры. Но теперь, только теперь, я понял ее смысл. Слепой певец был провидцем. Нельзя давать волю злу. В кожаный мешок его, и подальше от тех, кем движет корысть. Иначе мир обратится вспять, как корабль Одиссея…

* * *

Забудет ли когда-нибудь Марк минуту прощания? Гавань, заполненную людьми? Обращенные к нему лица? Лес взметенных рук?

Женщины молили богов, чтобы его дорога была безопасной. «Прощай, Приносящий Счастье!» — кричали мужчины. Архидам, по обычаю островитян, наклонил над бортом корабля амфору с вином. Багровая струя пролилась в волны. Это была жертва морю.

Марк поднялся на покатое возвышение кормы. Вскинув над головой ладонь, он медленно сжал пальцы в кулак. Наверное, он хотел сказать: «Держитесь за свои порядки, друзья! Вот так держитесь!»

Архидам, снова ставший кормчим, взялся за ручку катка, на котором намотан канат. Со скрипом пополз вверх якорь и повис на борту, словно огромная морская звезда. Весла дружно ударили о воду, подняв тучу брызг. Корабль рванулся вперед.

Архидам с помощью матросов установил в гнезде мачту, закрепил ее канатами с двух сторон, раскатал и поднял к рее парус. Он тотчас же надулся ветром.

Марк стоял на корме и увлажненными глазами провожал удаляющийся берег. Сначала стали неразличимы лица, потом фигуры. Дома превратились в едва заметные точки. Только вершина горы с черными клубами дыма была видна долго-долго.

«Удастся ли обитателям этого клочка земли отстоять свои справедливые порядки, — думал Марк, — или мир корысти и насилия зальет их волнами?»

Вергилий

Человек в грубом плаще шел обочиною дороги. Как и все другие дороги, в конце концов она должна привести в Рим. Но Рим открывает свои ворота не каждому путнику. Многие умерли, не увидев Рима.

«Рим! Рим!» — Пу´блий повторял это короткое рокочущее слово каждый раз на новый лад — то с надеждой, то с отчаянием, со злобой, с презрением. Из Рима пришел приказ отнять у Публия его надел. Октавиану надо вознаградить своих воинов. Что они знают о земле, эти римляне? Растирали ли они ее между ладонями? Шли по ней за плугом? Обливали ее потом? Лежали под тенью разбитого молнией дуба? Пасли коз в орешнике? Для них, проводящих дни и ночи в кутежах и попойках, земля не имеет ни цвета, ни запаха. Они не чувствуют ее души! И вот от них, этих римлян, зависит судьба земледельца. Они могут вернуть Публию землю, если захотят. Но как найти путь к их сердцу? Красноречием? Публий не красноречив. Он не сумел окончить школу риторов. Связями? У Публия нет знатных родичей и покровителей. Стихами? Поймут ли римляне бесхитростные сельские напевы?

Публий уже отослал свиток со стихами Меценату. Как он к ним отнесется? Может быть, он примет Публия в белоколонном атрии. Лицо его осветится улыбкой. «Я прочел твои стихи, — скажет Меценат. — Ты — римский Гомер. Нет, не римский, а тирренский. Твоя родина — Мантуя. Моя — Клузий. Мои предки были лукумонами. А твои, я уверен, жрецами. Ты кудесник, мой Публий».

А может быть, Меценат не захочет принять беглеца и изгнанника. Октавиан отнял у Публия землю, а Меценат — друг Октавиана. Предки Октавиана не были тирренами. Да и мало ли в Риме своих поэтов!

Публий сошел с дороги и присел на полусгнивший пень. Справа и слева были остроконечные курганы, опоясанные у основания лентой из каменных плит. Курганы напоминали сосцы раскинувшегося на спине гигантского зверя. Это могилы тирренов, такие же, как в окрестностях Мантуи. Тиррены. Правда ли, что они прибыли морем, спасаясь от голода? Кажется, страх перед голодной смертью остался у них в крови. Недаром на стенах древних гробниц тиррены изображены за пиршественным столом, рабы разносят им яства, на крюках висят туши быков.

Или, может быть, рассказ Геродота о голоде домыслен им? Тиррены просто ненасытны в стремлении к власти и к знаниям. Когда-то это был великий народ, который хотел все понять и сделать своим. Тиррены разделили небесный свод на участки и выделили из хаоса звездного мира очертания зверей и птиц. Они пытались прочитать волю богов в блеске пронизывающих тучи молний, в раскатах грома, в гуле содрогающейся земли. Они научились строить дома из камня и покрывать голые стены яркими красками. Искусство подобно солнцу взошло над этой страной. Вместе с удовлетворением желаний, вместе с богатством пришла сытость. Тогда и появились эти гробницы с удивительными изображениями, саркофаги со статуями жирных, довольных всем и безразличных ко всему покойников.

Но что это? Косые вечерние лучи? Или паутина, сплетенная из тонких нитей? Струны давно ушедшего мира! Публий случайно прикоснулся к ним, и они заговорили голосами предков, лепестками цветов, струями потока. Это чудо. Его называют вдохновением. Публий перешагнул невидимую грань, за которой начинается несбыточное. Теперь он может стать и деревом, и цветком, спуститься в подземное царство и подняться на колеснице Гелиоса к звездам. Он может повести рассказ от любого героя.

«Я выберу Энея, — думал поэт. — Он был скитальцем и изгнанником. Царица Карфагена Дидона полюбила его за страдания или, может быть, за вдохновенный рассказ о них. У Энея отняли Трою. Человек не властен над прошлым. Будущее Энея — Рим. Если бы Эней остался с Дидоной, на римском Форуме до сих пор паслись бы овцы. По склонам Палатина вместо мраморных дворцов лепились бы камышовые хижины. И не было бы вражды с пунийцами[20]. Ганнибал не вел бы через Альпы слонов. Римские легионы не стояли бы на Рейне и Дунае. Безбожные воины не выгоняли бы граждан с их участков. Все, все было бы по-другому. Да, человек не властен над прошлым. Он ничего не может в нем изменить. Но будущее… Каждый шаг может для него что-нибудь значить».

Публий шел дорогой, ведущей в Рим. У него было лицо с тяжелым подбородком, с деревенским румянцем на щеках. Со стороны его можно было принять за простого пастуха. Но тот, кто взглянул бы в его глаза, остановился, ослепленный их блеском. Он бы увидел в нем потомка тирренов, унаследовавшего всю их мудрость и всю страсть. Он бы понял: для этого человека нет невозможного. Меценат откроет ему двери своего дома. Октавиан будет гордиться дружбой с этим нищим мантуанцем. Римляне будут ходить за ним толпами и рассказывать: «Я видел самого Вергилия». А он, Публий, будет бежать от людей. Он останется недоволен собой и прикажет сжечь «Энеиду». Она уцелеет и доставит ему бессмертие, вечную славу. Ему будет чужда сытость. До последнего дыхания Вергилий будет верить, что еще ничего не сделал, ничего не достиг, что лучшие строки еще не написаны.

Загрузка...