5. Ночь после погребения

Вытянутая в длину возвышенность над Майном. Здесь находились казармы, в которых была расположена военная школа. На картах этот пункт значился как высота с отметкой 201. Однако довольно-таки многие считали его центром мира.

Под этой высотой, в ровной долине, которую огибала излучина Майна, лежал небольшой городок Вильдлинген. Его узкие улицы и переулки с многочисленными изгибами напоминали кишечник.

Бледно-голубой лунный свет освещал все вокруг. Снег лежал как покрывало. Казалось, везде господствовал тяжелый, как свинец, сон.

Ибо большая война была далеко. Ни одна из ее дорог не проходила еще через Вильдлинген-на-Майне. И вот здесь-то, в стороне от них, скрытно создавались зародышевые клетки уничтожения людей по всем правилам науки.

Сейчас, однако, большая машина по их производству — военная школа стояла тихо. Отдыхали как инженеры войны, так и их инструменты. Поскольку, хотя сама война и не знала сна, воины не могли без него обходиться. И для довольно многих этот сон был только переходом к смерти.

Но смерть, как правило, держится в стороне от учеников войны — фенрихов. Зачем ей мешать тому, что не в последнюю очередь ей же самой и служит? Здесь жертвы ее были редкостью. Она забирала их к себе просто по привычке, а также для того, чтобы о ней совсем-то не забывали и помнили о ее вездесущности. На могильных плитах кладбища Вильдлингена-на-Майне, расположенного между городком и казармой, пока еще преобладали цифры, свидетельствующие о почтенном возрасте покоившихся там людей. Один лишь лейтенант Барков со своими двадцатью двумя годами как-то не вписывался в такое окружение. Но эта ошибка, по всей вероятности, вскоре будет поправлена.

Месяцу во всяком случае было полностью безразлично, что он освещает. Он смотрел на все свысока, как делал это всегда и раньше, не вглядываясь в пары влюбленных и в трупы, в старый город и новые здания фабрики войны.

Люди могли писать о нем стихи, смотреть на него, проклинать его присутствие. Он всходил и заходил, появлялся или скрывался за тучами. Часовой, стоявший у ворот казармы, казался для него пылинкой, старый городок — согнувшимся червячком, а военная школа — пустым орехом.

Но в этой военной школе дышала тысяча людей. Тысяча людей спала и переваривала пищу. Потоки струящейся крови выполняли свою обычную работу. Миллиарды пор пропускали воздух, как фильтрующий слой в противогазе.

Ни одна полоска света не пробивалась сквозь затемненные окна. За закрытыми дверями скапливался сладковатый запах тел и гнилостный дух одеял, матрасов и половых досок. Запахи ночи смешивались и превращались в плотную, тяжелую, затрудняющую дыхание массу, окружающую набитых в тесные помещения спящих людей.

Но не всем был дан сон. Да и не каждый искал его. Некоторым же вообще не было разрешено найти его.

Фенрих, стоявший часовым у ворот, почувствовал холод, усталость и скуку. Ничего другого он не чувствовал. И он сказал про себя: «Проклятое дерьмо!»

Что он при этом имел в виду, он и сам точно не знал. Единственное, что он знал наверняка, было то, что он должен стать офицером! Но почему это должно было быть так, он давно уже не думал.

Он выполнял учебную программу. Караульная служба также была в нее включена в соответствии с учебным планом. Так что все было правильно.

— Ты еще не устала? — спросила Эльфрида Радемахер девушку, сидевшую на своей постели. — Когда мне было столько лет, как тебе теперь, я в это время уже давно спала.

— Ты всего на несколько лет старше меня, — ответила девушка. — Но чем позже, тем, кажется, ты становишься бодрее.

Эльфрида Радемахер посмотрела в зеркальце, стоявшее перед ней, старательно причесала свои волосы. И пока она их расчесывала, внимательно смотрела на сидевшую за ней девушку, которую хорошо было видно в зеркале.

Эта девушка всего несколько дней находилась в казарме — пополнение для первой кухни. Там она выполняла всю черновую работу. И только в дневное время. Так как Ирена Яблонски, так звали девушку, была еще молода — ей было немногим более шестнадцати лет, — это учитывалось в работе.

— Ты собираешься уходить? — спросила девушка.

— У меня еще дела, — сухо ответила Эльфрида.

— Могу себе представить твои дела, — сказала девушка.

— Тебя это не касается, — возразила Эльфрида недовольно. — Лучше ложись спать.

Ирена Яблонски мяукнула и откинулась на свою кровать. Она чувствовала себя взрослой и хотела, чтобы к ней и относились соответственно. Потом она, однако, испугалась этого. Действительно, в последнее время она спала гораздо хуже.

Эльфрида делала вид, что не обращает на девушку никакого внимания. Эта Ирена Яблонски была одной из пяти девушек, с которыми она вместе располагалась в комнате. Маленькое, нежное существо, которое легко сломать, с большими глазами и хорошо развитой грудью. Вполне зрелая, судя по этой груди. Еще дитя, если посмотреть на ее лицо.

— А ты не можешь взять меня с собой? — спросила девушка.

— Нет, — ответила решительно Эльфрида.

— Если ты меня не возьмешь с собой, я просто пойду с другими.

Другие — это были четыре девушки, с которыми они вместе жили в этой комнате: две работали на коммутаторе, одна — в регистратуре и одна — в санчасти. Все они были взрослыми, опытными девушками, ни о чем не задумывающимися, вплоть до безразличия, как это обычно имело место после двух-трех лет казарменной жизни. Они уже спали, но только две из них — в собственных постелях.

— То, что можете вы, — сказала Ирена недовольно, — я тоже могу.

— Нет, ты этого еще не можешь, — ответила Эльфрида. — Для таких вещей ты слишком молода.

Она посмотрела вокруг себя: обстановка в комнате была обычной для всех казарм, но представляла собой нечто промежуточное — не совсем так, как у рядового состава, скорее как у унтер-офицеров и фельдфебелей. Здесь имелись даже ночные столики, положенные только офицерам. Но тем не менее все было стандартным. Однако обычная картина несколько смягчалась скатертями и покрывалами, бумажными цветами и другими украшениями. Присутствия женщин в этой казарме не заметить было нельзя. Они сдались и смирились со всем еще не полностью.

— Послушай-ка, — сказала Эльфрида Ирене Яблонски, — может быть, это и хорошо, что ты не обольщаешь себя никакими надеждами в том определенном вопросе, который, скажем так, ты принимаешь близко к сердцу. Ты еще слишком молода для этого, и мне тебя просто жаль. Я тоже когда-то была такой, как и ты, абсолютно такой же. И я проделала все то, что составляет твое сокровенное желание. Ну и вот, этим ничем заниматься даже не стоило — понимаешь? Все это бессмысленно.

— Но ты ведь продолжаешь этим заниматься — не так ли?

— Да, — ответила Эльфрида открыто. — Ибо наконец-то у меня появилась надежда, что это занятие себя оправдает.

— Разве так не всегда думают?

Эльфрида кивнула. Она отвернулась и подумала: «Если больше нельзя на что-то надеяться, что тогда? Что будет тогда?» И сказала тихо:

— Он не такой, как другие, мне думается.



Капитан Ратсхельм рассматривал то, что не давало ему покоя из чувства долга.

Он подготовился к служебным делам на завтрашний день, написал пространное письмо матери и стал умиротворенно прислушиваться к последним звукам и шумам, предшествующим вечерней поверке: топот босых ног бегущих по коридору, журчание воды в умывальнике и туалете, короткий обмен фразами, несколько шутливых замечаний, громкий смех молодых парней. А потом — шаги дежурного офицера-инструктора, который обходил спальные помещения курсантов, — твердые шаги, легкое позвякивание, когда окованный железом каблук попадал на камень, короткие, отрывистые доклады. И, наконец, вызванная искусственно тишина, которая поэтому казалась какой-то особенно удручающей.

Таков был порядок. Те из курсантов, кто хотел спать, могли отправляться спать, и никто не имел права им мешать — естественно, это касалось их товарищей. Начальство же могло делать это в любое время, не говоря уже о подъемах по тревоге и других специальных мероприятиях. Те же, кто хотел еще поработать, могли не ложиться до двадцати четырех часов. В этом случае они не должны были создавать ни малейшего шума ни при каких обстоятельствах.

Теперь наступил особый час Ратсхельма.

Ибо капитан сделал своим принципом, чтобы курсанты знали, что он готов в любое время проявить о них заботу! По одному ему только известному плану, который он, кстати говоря, считал хорошо продуманным, он и действовал: то он появлялся у курсантов ранним утром, сразу же после подъема, и присутствовал при утреннем туалете и на зарядке, то, как теперь, поздним вечером.

Ратсхельм вышел из комнаты, в которой жил. Он твердо прошагал по коридору своего потока, вышел через входную дверь, проследовал по площадке для построении и главному плацу, свернул за склад с боеприпасами и вышел к бараку, в котором размещалось учебное отделение «X».

Помещение для расквартирования курсантов носило временный характер, поскольку казарма постепенно становилась маленькой для выполнения своих больших задач. Таким образом, были построены дополнительные бараки. И самые молодые из кандидатов в офицеры, собранные в учебном отделении «X», были, естественно, первыми, кто на себе прочувствовал это. Подобные жилые сараи не казались Ратсхельму каким-то несчастьем. Только то, что они находились в стороне от основных помещений, вызывало его озабоченность.

Ибо это требовало повышенного контроля.

Ратсхельм вошел в узкий коридор барака. Полный ожидания, он осмотрелся. Но то, что он увидел, а точнее говоря, не увидел, разочаровало его. Ни в одной из комнат, двери которых были застеклены, свет не горел. Казалось, курсанты действительно уже спали. А это означало, что они не имели ни малейшего желания еще поработать, хотя это им подчеркнуто разрешалось. Ратсхельм подсветил своим карманным фонариком таблички с номерами комнат и вошел в комнату под номером семь.

Располагавшиеся там четверо курсантов уже спали, во всяком случае не было никаких признаков, что это было не так. Один из них даже храпел на своей койке. Другие лежали тихо и неподвижно, как бы сломленные усталостью, почти как мертвые.

И тем не менее в комнате было хорошо прибрано. Ратсхельм определил это тотчас же опытным глазом и порадовался этому. Затем он осветил карманным фонариком кровати. И тут он заметил пару открытых глаз, которые смотрели на него без тени сонливости.

— Ну, Хохбауэр, — сказал Ратсхельм шепотом и подошел ближе, — вы еще не спите.

— Я только что кончил работать, господин капитан, — ответил Хохбауэр также шепотом.

Капитан довольно улыбнулся; это была улыбка знатока, стоящего в картинной галерее перед своим любимым полотном. Он считал себя счастливым, имея таких фенрихов в своем потоке.

— Над чем же вы так поздно работали, Хохбауэр? — спросил он заинтересованно. И в его хорошо поставленном баритоне прозвучала отцовская нотка благоволения.

— Я читал Клаузевица, — ответил курсант.

— Весьма полезная литература, — заметил Ратсхельм одобрительно.

— Боюсь только, господин капитан, — сказал Хохбауэр доверительно, — что я столкнулся с некоторыми неясностями. Не то чтобы я сомневался в высказываниях Клаузевица, но там есть такие места, которые я не совсем понимаю.

— Ну, если дело только в этом, мой дорогой Хохбауэр, приходите прямо ко мне. Как-нибудь во внеслужебное время. Что касается меня, хоть завтра вечером. Вы же знаете, где я живу. Я вам обязательно помогу. Для этого мы здесь и находимся!

— Благодарю, господин капитан, — ответил осчастливленный курсант. И, лежа в кровати, он подтянулся, выпятив грудь, как бы отдавая честь. Ночная рубаха раскрылась на груди, и стала видна его матово-блестящая кожа и личный знак.

Ратсхельм кивнул ему и быстро вышел — казалось, он куда-то заторопился.



Генерал-майор Модерзон сидел за письменным столом. Сильный свет лампы падал на его угловатое лицо. Создавалось полное впечатление, что вместо живого человека за столом восковая фигура. Однако генерал работал. На столе перед ним лежал раскрытый документ. Это было личное дело, на обложке которого жирными печатными буквами было написано: «Крафт Карл, обер-лейтенант».

Модерзон жил в так называемом домике для гостей, который примыкал к казино, и занимал две комнаты. В одной из них он обычно работал, в другой спал. И за все время, пока он здесь находился, комнаты эти использовались только по своему прямому назначению и ни в одной из них не делалось того, для чего была предназначена другая.

Генерал сидел за письменным столом одетый по всей форме. Трудно было даже представить его в рубашке с открытым воротом или засученными рукавами. Даже денщик Модерзона очень редко видел его в подтяжках или носках. Для генерала существовали только одетые и раздетые солдаты — одетые небрежно не имели в его глазах права на существование. И поэтому для него было само собой разумеющимся, что даже посреди ночи в своей собственной комнате он был одет так же безукоризненно, как если бы проводил смотр или парад.

Китель из камвольной пряжи, слегка потертый на рукавах, так что слегка проглядывали нитки, но безукоризненно чистый и выглаженный, теперь был застегнут на все пуговицы. Золотые дубовые листья на петлицах, казалось, магически мерцали в свете лампы. Орел на левой стороне груди выглядел выгоревшим и застиранным. На его кителе не было ни одного ордена, ни почетных знаков отличия, хотя Модерзон был обладателем почти всех наград, которые вообще существовали в Германии. Генерал придавал большое значение силе воздействия своей личности, а не побрякушкам.

И все же выражение лица генерала несколько изменилось, что являлось скупым подтверждением того обстоятельства, что теперь он был совершенно один. Он почти благодушно смотрел на личное дело, лежавшее перед ним.

Внимательно прочитав одну за другой характеристики и сравнив их между собой, генерал пришел к выводу, что их составляли неумелые работники. Ибо, судя по этим характеристикам, нынешний обер-лейтенант Крафт был человеком без особенностей, хорошим, почти бравым солдатом, надежным и проявляющим рвение к службе. Но в действительности, видимо, было что-то все-таки не так.

Генерал еще раз перечитал характеристики. Он упорно искал определенные выражения, даже незначительные, сказанные как бы между прочим, и он нашел их. При этом он едва заметно улыбнулся.

Так, например, в характеристике на бывшего унтер-офицера Крафта значилось:

«…проявляет особое упорство в ущерб дисциплине, поскольку чувство ее у него еще не развито в должной степени… решения принимает быстро и смело…»

А в характеристике на лейтенанта Крафта он прочитал:

«…может выполнять задачи самостоятельно… имеет своенравный характер… обладает энергией, хотя подчас и не знает, как применить ее правильно… примерный командир… имея умелого и умного начальника, способен даже на необычное…»

Последняя характеристика, написанная незадолго до откомандирования Крафта в военную школу, содержала следующие наводящие на размышления замечания:

«…имеет склонность к критике… может быть использован в самых различных областях, хотя и не является особенно удобным подчиненным… обладает ярко выраженным чувством справедливости…»

Все, вместе взятое, составляло всего несколько слов, выделенных из многих нейтральных, ничего не говорящих формулировок, избитых выражений и дешевых обобщений. Но эти немногие слова давали основания предполагать, что этот Крафт был необычайной личностью. Он подозрительно часто менял места своей службы, но всегда с прекрасной характеристикой. По-видимому, ее давали для того, чтобы было легче сплавить его в другое место. А теперь он приземлился здесь, и именно в военной школе, в хозяйстве генерал-майора Модерзона, которого за глаза все называли «ледяной горой» или даже «последним из пруссаков».

Модерзон закрыл личное дело Крафта. Блокнот, который он приготовил для записей, остался чистым. Генерал прикрыл глаза, как будто ему мешал яркий свет настольной лампы. И по-прежнему лицо его не выдавало того, о чем он думал. Однако скупая улыбка все же осталась.

Модерзон прошел в спальню. Здесь стояла походная кровать, а кроме нее стул и шкаф, да еще умывальник — и больше ничего.

Генерал расстегнул китель и достал портмоне. В нем лежала фотография размером с почтовую карточку. На ней был изображен молодой офицер с угловатым лицом, глаза его смотрели открыто и вопросительно, в них не было веселой беззаботности, но тихая и вместе с тем уверенная решительность.

Генерал смотрел на фотографию, и в глазах его появлялась какая-то теплота. А выражение жесткости на лице уступило место тихой печали.

На фотографии был запечатлен лейтенант Барков, похороненный день назад.

И обер-лейтенант Крафт также не мог уснуть этой ночью. Но причиной бессонницы у него была не совесть, которая не давала бы ему покоя, — то была Эльфрида Радемахер.

— Полагаю, что никто не видел, как ты шла сюда, — сказал Крафт слегка озабоченно.

— А если бы и видели! — ответила Эльфрида с видимой беззаботностью и присела к нему на кровать. Ей казалось, что она знает, что нужно мужчине: спокойная, веселая беззаботность. Только никаких проблем!

— А что скажут девушки, с которыми ты живешь?

— То же самое, что говорю я, когда они не ночуют в собственных постелях, то есть ничего.

Крафт прислушался к ночной тишине, но, кажется, не было слышно ничего, что могло бы его обеспокоить — не считая Эльфриды.

Он нашел, что в этой казарме господствуют своеобразные порядки и традиции, хотя бы потому, что они возможны в хозяйстве такого генерала, как Модерзон.

— К тому же мне наплевать на все, — добавила Эльфрида.

Крафт не совсем понимал эту девушку. Собственно говоря, все у нее было очень просто, без каких-либо осложнений и проблем, что было, конечно, приятно. Но она была не такой, какой хотела казаться, — Крафт это чувствовал. Он всегда ловил себя на этой мысли, когда думал о ней. Ну что же, говорил он себе тогда, по-видимому, она хочет доставить удовольствие не столько себе, сколько мне. То, что она делала, имело что-то общее с женской заботой.

— У тебя нет никаких сомнений и беспокойства? — спросил Крафт.

— А почему ты это спрашиваешь? — ответила она вопросом на вопрос. — Мы ведь друг другу нравимся, а этого вполне достаточно.

— Мне-то да, — сказал Крафт. — А что, если до капитана Катера дойдет, как ты проводишь свои ночи? Ведь он, в конце концов, отвечает за тебя и других девушек.

Эльфрида рассмеялась. Это был беззаботный смех, но прозвучал он опасно громко.

— Только Катеру и не хватало изображать из себя блюстителя нравственности.

— А ты что же, и с ним набиралась специального опыта? — спросил Крафт. И с изумлением отметил, что почувствовал себя немного несчастным при этой мысли.

Эльфрида прекратила смех. Она выпрямилась, посмотрела на него темными глазами и сказала:

— Я здесь уже два года — с момента создания этой военной школы. Живу с более чем сорока другими девушками в штабном здании, в отдельном изолированном коридоре, и у нас имеется даже свой собственный вход. В течение дня мы работаем в канцеляриях, в столовой, на коммутаторе, на складах и в мастерских. Мы являемся женским гражданским персоналом и дали обязательство работать здесь в военное время. Ежедневно, изо дня в день, мы общаемся с мужчинами, вокруг нас — тысячи мужчин. И нет ничего удивительного, что у нас иногда появляется желание быть и ночью вместе с мужчинами.

— В таком случае я очень рад, что из этой тысячи ты выбрала именно меня.

— По многим причинам, — ответила Эльфрида. — Потому, что твоя комната находится в том же здании, что и моя. Это значительно упрощает дело. И еще потому, что мы оба работаем в одном подразделении, а именно в административно-хозяйственной роте, в результате чего можем лучше согласовать свое свободное время. А кроме того, есть и еще одна причина, Карл, и немаловажная, — ты мне нравишься. Я не хочу этим сказать, что люблю тебя. Я не люблю громких слов, к тому же они сделались такими ничтожными в наше тяжелое время, в которое мы вынуждены жить. Но ты мне очень нравишься. И только поэтому я делаю то, что делаю сейчас. Что же касается капитана Катера, то он не значится в моем сравнительно небольшом списке — и никогда там не окажется.

Крафт смотрел на нее, полный любви и желания, и хотел уже обнять ее. Но она отстранилась и посмотрела на него почти печально:

— Я, собственно, не олицетворяю собой саму порядочность, и в этом мне тебя, право же, не стоит уверять. Но в то же время не само собой разумеется, что я нахожусь здесь и что между нами все произошло так быстро. Есть и еще что-то.

Она тяжело вздохнула, и он истолковал это неправильно.

— Иди же ко мне! — сказал он нетерпеливо.

Эльфрида покачала головой.

— Есть и еще что-то, — повторила она охрипшим вдруг голосом. — Это что-то вроде страха. Конечно, глупо с моей стороны говорить так. Но с первой же встречи у меня такое чувство, что все между нами будет очень непродолжительным. Не смейся надо мной, Карл. Я знаю, что на этой войне нет ничего длительного. Все приходит и уходит, здесь любят и здесь же обманывают, ищут забвения и забывают. Ну что ж поделаешь, с этим необходимо считаться. Но это не все — на этот раз не все.

— Иди ко мне, — сказал он снова и обнял ее. Он не понимал, о чем она говорит. Его губы коснулись ее уха, и ему показалось, что он слышит, как по ее жилам течет кровь. — Ты замерзла, девочка. Иди, я тебя согрею.

— Я боюсь… — ответила она.

Она действительно дрожала в его руках, и он решил, что от холода. Он ни о чем не хотел думать, слышать, знать. Он хотел забыться.

И он не расслышал поэтому, как она сказала: «Я боюсь за тебя».



— Да, вот такие-то дела, — сказал капитан Катер в глубокой задумчивости. — Тут без устали выполняешь свой долг, а что за это получаешь? Тебя ставят с ног на голову! Постоянно попадаешь в затруднительное положение! И только потому, что где-то есть человек, считающий себя последним из пруссаков, для которого уставы и наставления важнее человеческих качеств.

Капитан Катер сидел в одной из задних комнат казино в самом дальнем углу. Мягкий свет настольной лампы освещал его круглое как луна лицо. Перед ним стояла пузатенькая бутылка красного вина. Напротив сидел Вирман, старший военный советник юстиции.

Оба выглядели озабоченными. Они, нахмурясь, смотрели на бутылку красного вина, которая заслуживала того, чтобы за нею сидели куда более веселые лица — так как это был «поммард», одно из благороднейших вин, виноград для которого вызрел под солнцем Франции. У Катера было еще несколько ящиков такого вина в подвале, но он опасался, что вряд ли сможет им насладиться.

Ибо генерал, казалось, не собирался устраивать ему сносную жизнь. Катер же, по его собственному мнению, был душа-человек и отличный организатор. Но Модерзон, конечно, не сумеет оценить по достоинству такие тонкости. Во всем вермахте, пожалуй, не найдешь второго такого! И вот как раз такого человека назначают начальником военной школы, в которой капитан Катер является командиром административно-хозяйственной роты!

— Генерал, — сказал Вирман, — кажется, довольно-таки своенравный господин. — Эта формулировка была употреблена с высочайшей осторожностью; она, казалось, не содержала в себе ни вызова, ни обвинения.

Это была вирмановская тактика. Он всегда старался быть весьма осторожным в выборе слов — они почти всегда звучали у него как для протокола. Но интонация, с которой они были произнесены, давала возможность Катеру предположить, что в это время чувствовал Вирман.

Старший военный советник юстиции Вирман, подчиненный инспектору военных школ, опытный юрист, надежный слуга рейха, сверкающий меч правосудия, имеющий на своей совести и в послужном списке более двух десятков смертных приговоров, — и вот как раз его Модерзон разделал под орех как какого-то неспособного младшего судейского чиновника! Перед всем офицерским составом школы! Катер, естественно, должен был видеть в нем своего союзника.

— Между нами, — сказал Катер и нагнулся к нему доверительно. — Генерал не только своевольный человек, он более того — просто уму непостижимый человек! Ему не хватает, я бы сказал, радости жизни. Он глотает самые лучшие, благороднейшие вина, курит отборные сигары, но лицо его не становится приветливее, даже если он видит перед собой прелестную девушку…

— Но его интереса к определенным молодым офицерам вряд ли можно не заметить, — перебил его Вирман. И при этом изобразил на лице, как ему самому казалось, тонкую и многозначительную улыбку. Он весьма мягко и осторожно, по его мнению, затронул эту печальную истину.

Капитан Катер, отпивая вино из бокала, слегка пролил его. Красное вино закапало его китель, но он не обратил на это внимания. Он напряженно думал. Фраза, произнесенная только что старшим военным советником юстиции, звучала сама по себе вполне безобидно. Но то, как произнес ее Вирман и как он улыбнулся при этом, насторожило Катера.

И он спросил осторожно:

— Вы действительно так думаете?

— Я вообще ничего не думаю, — сразу же отозвался Вирман. — Я и не пытался намекать на что-то. Я только исходил из предпосылки, чисто умозрительной, что, пожалуй, ни один человек, за исключением нашего фюрера, не может принимать безошибочных решений. Даже в том случае, если он, к счастью, может опираться на существующие законы. И вот что я, собственно, хотел сказать: определенные человеческие симпатии не исключаются полностью и у генералов.

— И не всегда это безопасно для других — в этом вы правы. — Катер кивнул головой. — Все это нередко во вред бравому, честному человеку, скромному и надежному офицеру. А в моем специфическом случае к этому добавляется еще и то, что этот Крафт намерен занять мой пост командира административно-хозяйственной роты. Его поведение ничем другим объяснить нельзя.

— Оно конечно, — сказал Вирман, растягивая слова, — вашим другом генерал, конечно, не является. А этот Крафт кажется довольно-таки энергичным и ни на что не взирающим парнем. Может быть, ему и удастся действительно вытеснить вас, ибо такую ключевую позицию, какую занимаете вы, каждый был бы не прочь занимать. Но этот Крафт может стать вашим преемником только в том случае, если генерал даст на то свое согласие, будет этого желать и способствовать этому.

— А это уж не так и исключено, — поддержал его Катер. — Ибо что вообще понимает генерал в моих особых способностях? При этом я выполняю здесь свой долг, как и он. Но он не способен этого оценить. Это человек односторонний, говоря доверительно и между нами. Ну хорошо, он что-то понимает в стратегии и тактике. Но он так и не понял простой истины, существующей уже тысячи лет — столько, сколько существуют солдаты, — которая гласит: солдат, чувствующий голод и жажду, — солдат только наполовину.

Старший военный советник юстиции отнесся неодобрительно к примитивным толкованиям Катера, его несдержанному недовольству и его неосторожной прямоте, но он даже не подумал использовать их в своих интересах.

И, вдыхая с удовольствием терпкий аромат красного вина, Вирман обронил:

— По-видимому, многое бы изменилось и было бы по-другому — и не только для вас, — если бы в этой военной школе был другой начальник, с которым было бы приятно работать.

Катер тупо уставился на старшего военного советника юстиции. Он быстро наполнил свой бокал и жадно осушил его одним глотком. На его круглом, луноподобном лице отразилась новая надежда. Он видел перед собой ящики, которые он зарезервировал в подвале — на благо своих товарищей-офицеров и свое собственное. Он видел себя пожинающим плоды своего труда и энергии, а также своих способностей без всякой угрозы, а тем более опасности. И он спросил:

— Вы думаете, это можно осуществить?

— В зависимости от кое-каких обстоятельств, — ответил старший военный советник юстиции, растягивая слова.

— И от чего же это зависит?

— Ну, — сказал Вирман осторожно, — я исхожу из того, естественно, что вы прекрасно понимаете, что моей основной задачей является исключительно служение справедливому делу.

— Конечно, это само собой разумеющаяся предпосылка, — охотно поддакнул Катер.

— Мой дорогой капитан Катер, — продолжал Вирман, — что нам необходимо, так это кое-какой материал. Достаточно только зацепки. Уже только одна возможность преступления достаточна для того, чтобы возбудить дело. Возбуждение же дела в большинстве случаев означает одновременное отстранение от службы. Я обращаю особое внимание на два пункта. Во-первых, та личность, о которой мы говорим, ни разу не высказывалась однозначно и одобрительно о нашем государственном порядке и о фюрере. Возникает вопрос: отмечались ли какие-либо замечания, действия, письменные высказывания и распоряжения, из которых видно было бы отрицательное отношение к существующему государственному порядку и нашему фюреру? Это имело бы довольно-таки весомое значение. Во-вторых, означенная личность проявляет явный интерес ко всему, что связано с лейтенантом Барковом, а также к нему лично. Почему? Что за этим скрывается? Может быть, это и есть исходный пункт? Подумайте-ка об этом, если вы заинтересованы в том, чтобы оставаться здесь еще долгое время в качестве командира административно-хозяйственной роты!



— За мной, друзья! — крикнул фенрих Вебер приглушенно. — Только не поддаваться усталости. Кто хочет стать офицером, должен находить выход из любого жизненного положения.

Фенрихи Меслер и Редниц передвигались скрытно по территории военной школы. Фенрих Эгон Вебер находился в десяти — пятнадцати шагах впереди. Все трое двигались в тени гаражей, избегая открытых мест, казарменных дорог и маршрутов часовых. Они направлялись в сторону комендатуры.

Согнувшись, они скользили как тени в ночи, как если бы об их подготовке заботился сам Карл Мей, а не великогерманский вермахт. Карманы их сильно оттопыривались — в них находились бутылки. Один из них прятал в согнутой ладони горящую сигарету.

— Не так быстро, камераден, — сказал фенрих Редниц, даже не слишком-то понижая голос. — Мы не должны нестись сломя голову, к тому же следует и подкрепиться.

— Мы и так потеряли слишком много времени, — заметил Меслер озабоченно. — Нам не следовало обращать внимания на Хохбауэра. Совсем не обязательно докладывать ему, что мы собираемся делать! Ты же знаешь, что он против подобных экстравагантных мероприятий.

— С Хохбауэром нужно поддерживать хорошие отношения, — ответил Вебер примирительно. — Он наверняка будет еще у нас командиром учебного отделения. Еще немного — и он обведет капитана Ратсхельма вокруг пальца.

— Дружище, — заметил Меслер задумчиво, — если до этого дойдет, мы все окажемся в помойном ведре.

— Хохбауэр отличный товарищ, — настаивал Эгон Вебер, и он действительно думал так, как говорил.

— А ты, Вебер, ведешь себя как глупая шелудивая собака, — проговорил Редниц дружелюбно. — Рано или поздно и у тебя раскроются глаза. Поспорим?

Они находились возле кухни и, укрывшись в густой тени сарая для хранения инструментов, посматривали в сторону комендатуры. Луна в это время великодушно зашла за набежавшее облачко.

Фенрих Эгон Вебер откупорил бутылку и отпил из нее большой глоток. Затем он передал бутылку по кругу, как и заведено среди друзей. Редниц осуществлял наблюдение: не видно ли приближающегося врага — постового или офицера.

— Что будем делать, если нас застукают? — спросил фенрих Эгон Вебер.

— Прикинемся дурачками, — ответил Редниц.

— А что будем говорить?

— Все, что ни придет в голову, — только не правду.

Для Редница, казалось, не существовало ничего, над чем бы он не стал тут же шутить. Меслер же систематически изыскивал любую возможность, которая уготовила бы ему удовольствие, при этом он не был слишком разборчивым. А курсант Эгон Вебер принимал участие во всем, куда бы его ни приглашали, — от посещения церкви до похода в дом радостей и от тайной вечери до битвы на Заале. Для этого было достаточно только апеллировать к его товариществу и физической силе. Тогда он мог ворочать скалы. Его все, без исключения, любили и уважали, и производство в офицеры ему было почти гарантировано.

— А если сейчас появится дежурный, — допытывался Эгон Вебер, — что тогда?

— Тогда, — сказал Редниц и взял в руки бутылку, — любой из нас бросится ему навстречу, чтобы принести себя в жертву. Я думаю что им окажешься ты, Вебер. Поскольку ты, по-видимому, не позволишь лишить себя этой чести.

— Ну хорошо, — отозвался Эгон Вебер невозмутимо: — Предположим, что так оно и будет. Но ведь дежурный офицер захочет узнать, что я здесь делаю.

— А ты лунатик и ходишь во сне, Эгон, — что же еще?!

— С бутылкой в кармане?

— Вот как раз поэтому! — заверил его Редниц вполне серьезно. — Без бутылки ты выглядел бы вполне нормальным.

— К чему эта болтовня?! — вмешался Меслер настойчиво. — Чего мы еще ждем? Сейчас ничего другого, как вперед, к коровкам!

— Не так прытко, — предупреждающе заметил Редниц. — Если не продумаем всего досконально и не будем осторожны, то обязательно окажемся в луже. Я сейчас пойду в разведку и разузнаю обстановку.

— Ты просто-напросто хочешь выбрать себе кусочек получше, — проговорил недоверчиво Меслер. — По-моему, это не по-товарищески.

— А если кто-либо вздумает поступить не по-товарищески, — сказал Эгон Вебер, призовой борец и признанный забияка во всем учебном отделении «X», — для того я могу стать весьма неуютным.

Против такой силы убеждения Редниц был бессилен. Таким образом, оставалось лишь поступить так, как их учил на своих занятиях капитан Федерс: любое начатое дело необходимо строго проводить в жизнь, если только изменения обстановки стратегического порядка не потребуют нового планирования и других действий.

Однако об «изменениях стратегического порядка» пока не было и речи: не было видно ни одного офицера, часовые, по-видимому, дремали в укромных уголках. А в помещении комендатуры, там, внизу, в подвале, находились бедные милые скучающие девушки-связистки.

В казарме в послеобеденное время только и говорили о том, что произошло прошедшей ночью. Курсант Вебер узнал некоторые подробности от заведующего спортивным инвентарем. А тому, в свою очередь, об этом поведал повар — унтер-офицер, который являлся приятелем писаря отдела личного состава. А тот уже был близким другом самого потерпевшего унтер-офицера связи. Короче говоря: адрес точный, найти его было относительно нетрудно. Ведь девушкам следовало помочь!

— Итак, вперед! — сказал фенрих Редниц, как бы подавая сигнал к атаке.

Меслер и Эгон Вебер последовали за ним в предвкушении приключений. Они взяли бутылки за горлышко и помахивали ими, как ручными гранатами. Фенрихи, пригнувшись, пересекли рывком бетонированную главную дорогу казармы и исчезли в здании комендатуры, намереваясь взять штурмом помещение коммутатора и самих девушек.

Но когда они туда добрались, там находилась уже другая тройка.



Капитана Федерса, преподавателя тактики учебного отделения «X», окутывали густые облака табачного дыма.

Федерс сидел, думал, писал и устало курил. Он пытался сконцентрировать мысли на учебном плане на следующий день: перевозка по железной дороге пехотного батальона. Но он никак не мог сосредоточиться. И спать ему также не хотелось.

Ночь вокруг него, казалось, была наполнена звуками: как будто где-то летели самолеты или по ту сторону возвышенности непрерывно гремели проходящие мимо поезда. Но он знал, что ошибается.

Вокруг не было ничего, кроме поднимающегося вверх кольцами сигаретного дыма, голых стен его комнаты и деревянных досок пола, сквозь которые проникал холод. Ни один звук не доносился до его ушей — ничего из того, что окружало его: стонущее дыхание спящих под одеялами людей, глухие удары сердца, журчание воды, топочущие шаги постовых или возня лежащих в обнимку парочек. Обо всем этом он знал, но ничего не слышал.

Капитан Федерс, преподаватель тактики, одна из умнейших, по общему признанию, голов в военной школе, находящий всегда удовольствие в том, чтобы приводить других в смятение, постоянно готовый к язвительным замечаниям, насмешник по призванию, отрицающий все из чистой любви к отрицанию, был хладнокровным и находчивым насмешником, только когда имел хотя бы одного слушателя. Когда же он был один, как сейчас, это был уставший человек с покрытым морщинами лицом и глазами, в которых отражалась беспомощность.

Он внимательно прислушался. Он хотел слышать только для того, чтобы знать, что он действительно слышит то, о чем говорило ему его сознание. Он затянулся сигаретой — это он слышал. Он выпустил изо рта дым — это он также слышал. А вот свою жену, которая спала в соседнем помещении и должна была неспокойно ворочаться во сне, откидывая одеяло, и тяжело дышать открытым ртом, он, как ни напрягался, не слышал.

«Все как будто вымерло, — сказал Федерс про себя. — Все, кажется, прекратило свое существование».

Марион, его жена, была так же обязана нести военную службу, как и другие женщины в казарме. Предыдущий начальник военной школы способствовал ее назначению в Вильдлинген-на-Майне, что само по себе можно было рассматривать как акт великодушия. Он позаботился даже о том, чтобы оба получили небольшую квартиру в доме для гостей, поскольку фрау Марион отлично умела понимать его.

Нынешний начальник, генерал-майор Модерзон, мирился с этим положением молча. То, что он будет санкционировать его и дальше, вряд ли можно было предполагать. Казалось, для Модерзона не существует никакой частной жизни, тем более в его военной школе. Собственно говоря, для Федерса это, может быть, было бы и лучше, особенно в этом вопросе. Но у него не хватало сил сказать это своей жене с надлежащей прямотой.

Он вновь попытался сосредоточиться. Он хотел услышать ее, чтобы еще раз убедиться — вновь и вновь, — насколько мучительно и бессмысленно все было. Но он ничего не услышал. Он поднялся, подошел к двери, ведущей в спальню, открыл ее и включил верхний свет.

Перед ним лежала Марион, его жена, с коротко подстриженными волосами цвета льна, загорелая, с полными плечами, с которых сползло одеяло, и вырисовывающимися под одеялом бедрами, немного потная ото сна, отчего она магически светилась при свете лампы.

— Ты будешь ложиться? — спросила она, приоткрыв глаза и моргая, и повернулась на спину.

— Нет, — ответил он.

— Почему ты не ложишься? — спросила она снова, с трудом открывая рот.

— Мне нужна одна книга, — ответил Федерс. И он взял с полки первую попавшуюся ему под руку книгу. Затем он резко повернулся, потушил свет и покинул комнату.

Сев снова за письменный стол, он некоторое время оставался неподвижным. Отложив в сторону книгу, он уставился на ярко светящую лампочку, плавающие под потолком облака дыма от двух десятков выкуренных им сигарет и темноту, которая окружала его, как бы прислушиваясь.

И в этот момент ему стало абсолютно ясно, что жизнь — во всяком случае его собственная — была дерьмом. И вряд ли стоила даже того, чтобы быть прерванной.



Луна скользила по небосклону.

Очертания казарм потерялись в бледной изморози ночи. Все контуры стерлись. Крыши зданий казались более прямыми. Улицы смешались с травяным покровом и превратились в одну серую массу. Казалось, стены ушли в землю — настолько плоским и однообразным выглядело все вокруг.

Тысяча людей находилась полностью в бессознательном состоянии. Едва ли нашелся хотя бы один, который сейчас забылся бы не полностью. Даже на часового напала тяжелая дремота.

Часовой вряд ли осознавал, что находилось вокруг него. Полнейшая пустота была единственным элементом его спокойствия. Совершенно вымерший мир был бы, пожалуй, самым удобным для охраны из всех миров.

Тянущееся бесконечно долго время отобрало у часового все: и его живые чувства, и осторожные мечтания, и слабо тлеющие возвышенные мысли, и сверлящие душу малодушие и уныние. Часовой представлял собой кусочек механической жизни со спящим мозгом.



На высотке над Вильдлингеном-на-Майне, на которой теперь стояла казарма, когда-то был виноградник. Еще какие-то две сотни лет назад из этого особого сорта винограда готовилось вино, называвшееся «Вильдлинген гальгенберг». Это было терпкое, ароматное, крепкое вино, как говорили специалисты. Но затем наступили тяжелые времена, люди охотнее пили водку, нежели вино, чтобы быстрее и полнее достичь опьянения.

И вновь настало великое историческое время — как об этом писалось по обязанности, а то и по сознанию долга в журналах и вещалось по радио. Немецкий народ, утверждалось в них, вновь осознал свою великую историческую миссию.

Таким образом, в одно прекрасное утро 1934 года на этих холмах появились автомашины повышенной проходимости. Офицеры, инженеры и управленческие чиновники все осмотрели, кивнули головой и сказали свое решающее слово. Вильдлингену была оказана честь стать гарнизонным городом. Вильдлингенцы, готовые охотно служить, а еще больше желавшие заработать, были этим обстоятельством очень довольны.

Через два года на высотке уже стояла казарма. Через некоторое время там стал дислоцироваться пехотный батальон. И в Вильдлинген потекли деньги. У бравых горожан на глаза навернулись слезы при виде молодцеватых солдат. И цифра рождаемости в городе резко подскочила вверх.

Когда же началась война, на этом месте стал располагаться запасной пехотный батальон. Но изменилось немногое. Разве лишь то, что бравые горожане плакали теперь не от умиления. Но цифра рождаемости возросла еще больше. Зачатие и смерть оказались братьями.

На второй год войны в казармах над Вильдлингеном стала размещаться 5-я военная школа. Первым ее начальником был генерал-майор Риттер фон Трипплер, который затем был убит на Восточном фронте. Второй начальник — полковник Зенгер — пал жертвой расследования его злоупотреблений военным имуществом. Третий начальник — полковник барон фон Фритшлер и Гайерштайн — убран за неспособностью, что было доказано со всей очевидностью, и направлен на Балканский фронт, где получил самые высокие награды. Четвертым начальником был назначен генерал-майор Модерзон.



Теперь генерал-майор Модерзон спал, дыша спокойно и равномерно. Он лежал в своей постели, как в гробу, в положении, которое можно было бы даже назвать картинным. Не было ни одного жизненного положения, в котором Модерзон не являл бы собой образца.

И Вирман, старший военный советник юстиции, тоже спал. Он лежал, зажатый актами, покрытыми пылью процессов, и дышал тяжело. Таким же тяжелым был и сон, в который впал Катер, командир административно-хозяйственной роты. Три бутылки красного вина освободили его от какого бы то ни было беспокойства.

Рядом с обер-лейтенантом Крафтом все еще находилась Эльфрида Радемахер. На их лицах можно было прочитать желание, чтобы эта ночь никогда не кончалась.

Капитан Ратсхельм улыбался во сне. Он видел сон, в котором стоял на лугу, покрытом цветами, рядом со своей крепкой и тем не менее элегантной женой, окруженной стайкой дорогих ему ребятишек-крепышей. И все они — его семья, ребятишки и другие люди — были фенрихами — фенрихами его потока, его фенрихами.

Но никто из его фенрихов не видел во сне капитана Ратсхельма, в том числе и Хохбауэр. Он почти никогда не видел снов. А если Хохбауэр предавался мечтам в бодрствующем состоянии, они принимали красную, золотую и коричневую окраску и вращались вокруг поднимающейся до небес славы, достоинства и значения, силы и могущества. Для достижения великой цели он готов был принести любую жертву, какую можно было только представить! Его любимый фюрер в тяжелую минуту взялся даже за кисть — на что-то подобное был готов и он, если бы ему не оставалось никакого выбора.

Фенрихи Меслер, Редниц и Вебер заснули чрезвычайно недовольными. Территория, к которой они так стремились, оказалась занятой, и их разочарование было очень большим. Но они не пали духом. Ведь курс их подготовки начался совсем недавно — говоря точнее, двадцать один день назад. В их распоряжении оставалось целых восемь недель, и они были полны решимости использовать их как следует.

Капитан Федерс все еще никак не мог уснуть. Он посмотрел на свои часы: стрелки ползли убийственно медленно. Он закрыл глаза, почувствовал желание охватить нечто дрожащими, покрытыми чернильными пятнами ладонями и увидел безнадежную пустоту. Все было мертвым. Да и сама жизнь — не более как переход от смерти к смерти. Все подвержено вымиранию.

И часовой, стоявший у ворот на посту, зевнул, широко раскрыв рот.

Загрузка...