— Мне приказано явиться в десять часов к господину генералу, — сказал обер-лейтенант Крафт девушке, вопросительно посмотревшей на него.
— В таком случае я вынуждена попросить вас дождаться своего времени, господин обер-лейтенант.
Крафт демонстративно посмотрел на часы: было без пяти минут десять. И он сказал об этом. Он даже показал на свои часы.
— Правильно, — дружелюбно и сдержанно ответила девушка. — Вы пришли раньше на пять минут.
Девушка, с которой он разговаривал, была Сибилла Бахнер. Она работала в приемной генерала вместе с его адъютантом, которому была подчинена. Но Бирингера, адъютанта, на месте не было; возможно, по заданию командира он пересчитывал порции солдатского хлеба. Сибилла Бахнер во всяком случае была настроена действовать точно в духе генерала — она не предложила ему сесть.
Крафт сел. И сел на стул адъютанта. Он положил ногу на ногу и стал рассматривать Сибиллу Бахнер с вызывающим интересом.
— Стало быть, вы, — промолвил Крафт, — являетесь, так сказать, правой рукой генерала, если можно так выразиться.
— Я работаю здесь машинисткой, господин обер-лейтенант, — иных задач и обязанностей у меня нет. Есть еще вопросы?
Сибилла Бахнер улыбнулась, улыбка ее была чуточку снисходительной. Казалось, она явно привыкла к тому, что ее пристально разглядывают и расспрашивают.
— Давно ли вы, собственно говоря, — полюбопытствовал Крафт, работаете здесь, в этой конторе, фрейлейн Бахнер?
— Раньше господина генерала, — ответила Сибилла и посмотрела на него со скупой чиновничьей приветливостью. — Это, очевидно, как раз то, что вас интересует, господин обер-лейтенант. Господин генерал не привел меня, не назначил себе в помощники — он лишь перенял меня.
— Во всех отношениях?
— Без каких-либо служебных ограничений.
Сибилла Бахнер сказала об этом откровенно. При этом она поправила стопку бумаги на своем письменном столике, приставленном сбоку к столу адъютанта. Казалось, она собирается с головой уйти в работу. У Крафта была отличная возможность подробнее рассмотреть ее.
Эта Сибилла Бахнер среди женщин в казарме была на особом положении, как раз потому, что она работала в непосредственном окружении командира. Это обязывало держать язык за зубами. Собственная, изолированная комната должна была помочь ей хранить эту добродетель. Но эта комната находилась не в отдаленной части коридора штабного здания, где были комнаты для большинства женского персонала, а в так называемой гостинице. Недалеко от комнаты генерала.
Такое расположение наводило на размышления. Коснись кого другого, все было бы ясно. Но Модерзон был вне подозрений. Представить себе, что этот генерал мог иметь какую-либо человеческую слабость, могли лишь немногие. И то только потому, что Сибилла Бахнер, казалось, умела сделать любую слабость объяснимой. Ибо она в свои двадцать пять лет была красива яркой, почти чужеземной красотой: кожа цвета персика, темные, как ночь, большие глаза; шелковистые волосы платком обрамляли ее лицо — и на этом лице слегка выделялись скулы и чувственно-нежный рот.
Крафт перестал разглядывать Бахнер, тем более что она, казалось, действительно работает. Секретарши же, состоящие в интимных отношениях со своими начальниками, не имеют обыкновения чем-то заниматься. И он не заметил у нее ни одного жеста, не услышал от нее ни одного слова, которые бы означали, что она желает, чтобы с нею обходились как с доверенным лицом высокопоставленного шефа. Она была или очень порядочной, или очень хитрой. Но в любом случае она была для него не более как мимолетной знакомой, которая скоро будет забыта. Так как через несколько минут, в этом он не сомневался, его кратковременное пребывание в военном училище закончится.
— Десять часов, господин обер-лейтенант Крафт, — приветливо сказала Сибилла Бахнер. — Входите, пожалуйста.
— Так прямо и входить? — удивленно спросил Крафт, так как за это время Бахнер не выходила из приемной, не говорила по телефону; ее не вызывал начальник, ей не передавалось никаких сообщений — она только лишь посмотрела на часы.
— Десять часов, — сказала Сибилла Бахнер, и ее осторожная улыбка стала более заметной. — Господин генерал очень ценит пунктуальность и имеет обыкновение четко соблюдать свой распорядок дня. Пожалуйста, входите, господин обер-лейтенант. Без стука.
Сибилла Бахнер осталась одна в приемной генерала. Она посмотрела на стены, на которых висели учебные планы — больше ничего. Повсюду лежали папки, документы, уставы — на столе адъютанта, на ее столе, на полках, на подоконниках и даже на полу. Все вокруг нее было связано с работой.
Она выдвинула один из ящиков своего стола. Там лежало зеркало, она посмотрелась в него. То, что она увидела, придало ее задумчивому лицу выражение разочарованной грусти: она понемногу старела, проводя свою жизнь среди бумажной пыли и стука пишущей машинки — на задворках войны.
Заслышав шаги, Сибилла быстро задвинула ящик. Вошел адъютант. Лицо в зеркале исчезло. На его месте показалась какая-то связка папок.
— Ну, — спросил обер-лейтенант Бирингер, адъютант, — этот Крафт уже у генерала?
Сибилла Бахнер кивнула:
— Только он пришел на пять минут раньше. И не похоже, чтобы он был особенно удручен. Наоборот, он был изрядно дерзок.
Эти слова были сами по себе комплиментом, так как приемную считали преддверием ада: тут собирались беспокойные, нервные, оцепеневшие от страха личности — по меньшей мере за десять минут до назначенного времени, чтобы при всех обстоятельствах быть пунктуальными. Крафт, стало быть, не относился к этому несамостоятельному большинству.
— Он дерзил, фрейлейн Бахнер? Он вам нравится?
— Я считаю этого человека слишком упрямым.
— Это неплохое начало, — сказал Бирингер.
— Я вовсе и не думаю начинать что-либо подобное, — резко сказала Сибилла Бахнер.
— А почему, собственно говоря, «не думаю»? — ласково ответил адъютант, давая девушке возможность хорошенько подумать над этим. — Вы знаете, как я вас высоко ценю, фрейлейн Бахнер, а моя жена любит вас, как сестру. И поэтому мы тревожимся о вас. Вы работаете слишком много. Вы слишком часто пребываете в одиночестве. Может быть, было бы гораздо лучше, если бы вы позволили себе немножко развлечься, а?
Сибилла Бахнер открыто посмотрела на адъютанта. Гладкое, чуть бледное лицо Бирингера было очень невзрачным. Он немного походил на кандидата на должность преподавателя. И ни в коем случае не относился к тем, кого называют военной косточкой. Но он был человеком с шестым чувством на все, что касалось генерала. Он заменял генералу счетную машину и целую стопу блокнотов; он освобождал его от уймы пустой работы.
— Господин Бирингер, — сказала Сибилла Бахнер, — моя работа здесь целиком занимает меня. Я не желаю никаких развлечений.
Адъютант сделал вид, что углубился в документ.
— Ну да, — сказал он затем протяжно и осторожно, — это в принципе нас устраивает. Генерал тоже занят лишь своей работой и больше ничем. Он тоже не желает никаких развлечений.
— Пожалуйста, избавьте себя от подобных ненужных замечаний, господин Бирингер, — сказала Сибилла Бахнер возмущенно.
— Охотно, — сказал адъютант, — очень охотно, поскольку они действительно не нужны. Поверьте, фрейлейн Бахнер, я знаю генерала уже длительное время, задолго до того, как вы узнали его. Вы должны поверить, что у него нет личной жизни и он не хочет ее иметь. И если вы умная девушка, то найдите себе своевременно кого-нибудь, кто отвлечет вас от возможных напрасных надежд — этого обер-лейтенанта Крафта, например. Разумеется, при условии, что мы сохраним в школе этого Крафта. Но это решает генерал.
— Господин генерал, обер-лейтенант Крафт по вашему приказанию прибыл!
Генерал-майор Модерзон сидел за письменным столом, стоявшим точно против входной двери. Расстояние между ними составляло семь метров; тут лежала примитивная, зеленая, сотканная из веревок дорожка. Перед столом стоял единственный стул с жестким сиденьем.
Генерал, не прерывая своей работы — он делал выписки из документа — и не взглянув на Крафта, сказал:
— Подойдите, пожалуйста, ближе, господин обер-лейтенант Крафт. Садитесь.
Крафт послушно сел. Он посчитал, что Модерзон с ним слишком церемонится. Он ожидал двух-трех вводных и в то же время заключительных слов — коротких, сильных, — на неподдельном жаргоне чистокровных военных.
Но на сей раз у генерала, по-видимому, было время. То, что он называл Крафта не только по имени и чину, но к тому же настойчиво говорил ему «господин», — все это не имело большого значения. Эти слова были связаны лишь «с соблюдением формы». И это была одна из тех условностей, соблюдению которой генерал придавал особое значение.
— Господин обер-лейтенант Крафт, — сказал Модерзон. При этом он впервые посмотрел открыто на своего посетителя — абсолютно бесстрастным, но испытующим взглядом специалиста, в высшей степени владеющего своей особой областью, — известно ли вам, почему вы были откомандированы в военное училище?
— Никак нет, господин генерал, — правдиво ответил обер-лейтенант.
— Не считаете ли вы, что вас в эту команду привели ваши способности?
— Не думаю, господин генерал.
— Вы не думаете? — протяжно спросил Модерзон. Такие слова он воспринимал неохотно. — Офицер не думает — он знает, он считает, он придерживается точки зрения. Так как же?
— Я считаю, господин генерал, что мои способности для этого прикомандирования не играли решающей роли.
— Что же в таком случае?
— Какой-то офицер из нашей части должен был быть откомандирован, и выбор пал на меня.
— Без причин?
— Причина мне неизвестна, господин генерал.
Обер-лейтенант Крафт чувствовал себя сейчас не совсем в своей тарелке. Он был готов к крепкой головомойке со стороны генерала, а не к допросу. Он попытался отреагировать самым проверенным на опытных солдатах способом: он притворился глупым, отвечал по возможности кратко и не упускал случая согласиться для вида с мнением своего начальника.
Такой метод обычно сберегал время и нервы, но не у Модерзона.
Генерал пододвинул к себе один из листков, лежавших на письменном столе, и спросил:
— Знакомы ли вы, господин обер-лейтенант, с собственным личным делом?
— Нет, господин генерал, — правдиво ответил Крафт.
Модерзон слегка удивился. Но это удивление было едва уловимо. Лишь его рука, которая хотела снова отодвинуть листок, на секунду прервала свое движение.
Ибо генерал знал обычную практику. Личные дела хотя и были в принципе «секретными», но всегда имелись средства и пути заглянуть в них, стоило только проявить достаточно желания и хитрости. А этот Крафт был тертым калачом, генерал чувствовал это со всей определенностью. Итак, оставалось сделать вывод, что он вовсе не хотел заглядывать в свое личное дело, оно было ему безразлично. По всей вероятности, он знал по опыту, с какими случайностями связано накопление таких документов.
— Почему вы, на ваш взгляд, стали в этом военном училище офицером административно-хозяйственной роты, а не офицером у фенрихов?
Это был вопрос, который Крафт сам часто задавал себе. Он был переведен сюда якобы для того, чтобы воспитывать фенрихов, а приземлился без задержки у капитана Катера, среди торгашей и интендантов. Почему произошло так? Откуда ему было знать! Но случилось именно так!
— На этот набор, проходящий курс обучения, прибыло, вероятно, одним офицером больше, господин генерал. Стало быть, кого-то надо было направить в административно-хозяйственную роту, случайно им оказался я.
— Подобных случайностей в моей сфере деятельности не бывает, господин обер-лейтенант.
Собственно говоря, Крафт должен был знать это. Однако генерал вполне сознательно требовал прямых ответов. Поэтому старший лейтенант не медлил, а отвечал, как умел.
— Господин генерал, — сказал он, — меня, видимо, считают так называемым неудобным подчиненным. И это, вероятно, недалеко от истины. Куда бы я ни пришел, от меня быстро избавляются. Понемногу я свыкаюсь с этим.
Эти слова не тронули генерала.
— Господин обер-лейтенант Крафт, — сказал он, — из записи в вашем личном деле я прихожу к заключению, что между вами и вашим бывшим командиром полка господином полковником Хольцапфелем были, видимо, разногласия. Объясните мне, пожалуйста, все это.
— Господин генерал, — почти весело ответил Крафт, — в свое время я донес, что господин полковник Хольцапфель расхищает казенные товары. Господин полковник имел привычку держать при себе свой собственный обоз и не только считал уместным утаивать от действующих частей их фронтовой рацион, он лишал их также боевых машин, чтобы перевозить свои ящики со спиртным и продуктами в тыл. Господин полковник был отдан под суд трибунала, ему сделали предупреждение и перевели в другое место, а его преемник откомандировал меня в военное училище.
— У вас, стало быть, не было никаких сомнений, господин обер-лейтенант Крафт, когда вы писали донос на начальника?
— Никак нет, господин генерал. Ибо мой донос был направлен не против начальника, а против жулика.
Генерал ничем не показал, что он думает об этом ответе.
— Вы закончили, — начал он без всякого перехода, — ваше расследование этого случая с мнимым изнасилованием позавчера ночью?
— Так точно, господин генерал.
— С каким результатом?
— Отчет с практическим материалом по делу об изнасиловании не соответствовал бы действительному положению вещей. Три девушки правдоподобно утверждают, что они сначала просто хотели пошутить. Они не могли предполагать, какие масштабы эта шутка примет. Кроме того, на так называемом месте преступления были найдены три пустые бутылки. Унтер-офицер Кротенкопф сознался, что по крайней мере одну выпил он сам — во время этого происшествия. Это обстоятельство убедительно исключает изнасилование. Все это дело можно урегулировать дисциплинарным путем.
— Все лица, причастные к этому случаю, будут переведены в другие части в двадцать четыре часа, — сказал генерал таким тоном, как будто он говорил о погоде. — Каждый из них в разные стороны; каждый не ближе трехсот километров от училища. Сообщите об этом капитану Катеру. Я ожидаю его с докладом об исполнении приказа завтра в полдень.
— Слушаюсь, господин генерал, — только и смог произнести обер-лейтенант.
— Далее, господин обер-лейтенант Крафт. В течение сегодняшнего дня вы передадите свои обязанности офицера административно-хозяйственной роты капитану Катеру и примете учебное отделение «Хайнрих». Я сам сегодня днем объявлю о назначении вас на должность офицера-воспитателя, он же офицер-инструктор. Завтра утром вы приступите к исполнению своих служебных обязанностей.
— Слушаюсь, господин генерал, — сказал обер-лейтенант, не скрывая своего удивления.
Генерал Модерзон снова опустил глаза, как с облегчением заметил Крафт. Генерал написал несколько слов на бумажке и отодвинул ее направо от себя. Затем он взял новую бумажку и стал покрывать ее записями. Крафт почувствовал себя здесь лишним. Кроме того, от пережитого страха он испытывал потребность выпить рюмочку коньяку. А капитан Катер с радостью даст ему целую бутылку. Ибо благодаря этому распоряжению, которое только что отдал генерал, командир административно-хозяйственной роты, кажется, пока что избежал грозящего ему смещения с должности. Однако обер-лейтенанту Крафту еще не было дано разрешение уйти.
Генерал закончил свои записи. Затем он просмотрел документ, который все это время лежал перед ним. Он развернул его почти торжественно. После этого он внимательно посмотрел на Крафта.
— Господин обер-лейтенант Крафт, вы знаете, что последним офицером-воспитателем в отделении «Хайнрих» был господин лейтенант Барков?
Крафт ответил на этот вопрос утвердительно.
— А вы знаете подробности, которые привели его к смерти?
— Никак нет, господин генерал.
Модерзон выпрямился и, сохраняя осанку, откинулся на спинку стула. Руки он положил на стол. Его пальцы касались тонкой красной корочки документа, лежащего перед ним. Генерал сказал:
— Дело было так. Лейтенант Барков — это было двадцать шестого января, после четырнадцати часов — проводил со своим учебным отделением занятия по инженерному делу у пункта подслушивания. Нужно было взорвать пятикилограммовый заряд. Лейтенант Барков не смог до взрыва своевременно уйти в укрытие. Он был почти полностью разорван на куски.
— Я очень мало знал лейтенанта Баркова, господин генерал.
— Я знал его близко, — сказал генерал, и его голос прозвучал глухо. — Он был превосходным офицером, очень серьезно относился к делу и, несмотря на свою молодость, был очень осторожен. В инженерных приборах, в особенности во взрывчатых веществах, он разбирался очень хорошо. На Восточном фронте он проводил сложные взрывы мостов.
— Тогда, господин генерал, я не понимаю, как дело могло дойти до такого несчастного случая.
— А это и не был несчастный случай, — сказал генерал. — Это было убийство.
— Убийство, господин генерал?
Это слово не вязалось с официальностью помещения, оно не вязалось с лицом генерала, оно было здесь просто неуместным.
— Я хотел бы, чтобы мне не нужно было больше произносить это слово, — сказал генерал. — Вы второй человек, которому я говорю его. Другой человек, который знает об этом, — старший военный советник юстиции. Вирман. Я затребовал его у инспектора военных училищ с тем, чтобы этот случай был расследован надлежащим образом.
— А господин старший военный советник юстиции Вирман присоединяется к вашему предположению, господин генерал? Он тоже считает, что это было убийство?
— Нет, — сказал генерал. — Но это ничего не меняет: это было действительно убийство. И ничто другое. Я это знаю от лейтенанта Баркова. Перед смертью он мне делал совершенно ясные намеки, которые я считал тогда невероятными. Однако все его подозрения подтвердились на деле. Ну ладно, вы ведь сами займетесь этим делом, господин обер-лейтенант Крафт. Я предоставлю в ваше распоряжение все касающиеся этого дела документы. Вы получите доступ к документам военного трибунала. Вы получите возможность обсуждать со мной все подробности. И мне, вероятно, не нужно напоминать вам, что это должно оставаться в тайне.
— С какой целью вы информируете меня об этом, господин генерал?
— С тем, чтобы вы искали и нашли убийцу, — сказал Модерзон. — Он может быть только в учебном отделении «Хайнрих» — в вашем отделении, господин обер-лейтенант Крафт. И я надеюсь, что вы справитесь с этой задачей. Можете рассчитывать на мою поддержку. На сегодня все. Вы можете идти.
ВЫПИСКА ИЗ СУДЕБНОГО ПРОТОКОЛА № II
БИОГРАФИЯ КАПИТАНА ЭРИХА ФЕДЕРСА, ИЛИ СМЫСЛ СЛУЧАЯ
«Родился 17 июня 1915 года в Аалене, земля Вюртемберг. Отец, Константин Федерс, — евангелический священник. Мать — Ева-Мария Федерс, урожденная Кнотек. Я вырос в Аалене».
Первое, что я яснее всего помню, — сложенные для молитвы руки. И еще голос, который, казалось, все время пел. И слова, которые произносил этот голос, были красивы и значительны. Это — мой отец: темное одеяние, белоснежное белье, почтенное, торжественное лицо. Терпкий запах табака, исходящий от него, вызывает у меня тошноту. По воскресеньям к нему примешивается запах сухого вина. Гортанный, довольный смех, когда он осматривает и ощупывает меня.
Вокруг меня звуки органа — сначала ликующие, затем гудящие, затем бушующие. Могущественная сила, обрушивающаяся на меня. Под конец глухой, резко шипящий свист, все подавляющий визг, хрипящее бряцание. Отец удерживает меня у самых воздушных клапанов органа. «Великолепно! — кричит он. — Разве это не великолепно?»
Я тоже ору, дико, безудержно и терпеливо.
«Жаль, — говорит разочарованно отец, — он совсем не музыкален».
Мать похожа на тень, очень нежная, очень безмолвная, всегда тихая — даже тогда, когда плачет. Но мать плачет только тогда, когда думает, что она одна. Но она редко бывает одна, в большинстве случаев я бываю с ней: за гардинами, в углу рядом со шкафом, под диваном. И тогда я выхожу и говорю: «Почему ты плачешь, мама?» И она отвечает: «Но я ведь совсем не плачу, мой мальчик».
Тогда я иду к отцу и спрашиваю: «Почему мама плачет?» И отец отвечает: «Но ведь она не плачет, сынок! Разве ты плачешь, мать?» «Ну что ты», — отвечает она. Я же говорю: «Почему у нас все лгут?»
За это отец наказывает меня, ибо я нарушил четвертую заповедь. Заповеди о том, что нельзя бить детей, не существует. Сын фабриканта Хернле все время хочет играть со мной дома, на фабрике ему этого не разрешают. У фабриканта Хернле прокатывают и режут жесть, и иногда отрезают пальцы и руки. В церкви подобное, конечно, исключено; кроме того, здесь никто не следит за нами, если, конечно, нет богослужения. Хернле же все время пытается забраться куда-нибудь повыше, лучше всего на колокольню, где висят колокола. Здесь он свешивает из оконного проема сначала одну ногу, потом другую, а затем высовывается весь до пояса.
«Делай, как я, — говорит он мне, — если ты не трус!» «Трус я или нет, я не знаю, я знаю только, что я не такой дурак», — говорю я. И это правда. Хернле теряет равновесие и ломает себе все кости.
«Как это могло случиться? Почему ты не смотрел за ним?!» — восклицает отец. «А почему я должен был за ним смотреть? Я ведь не высовывался». «Боже мой, что за ребенка я произвел на свет?!»
Меня этот вопрос интересует тоже.
«С 1921 года я учился в начальной школе в Аалене, с 1925 года в гимназии, где в 1934 году с годичной задержкой сдал экзамен на аттестат зрелости. За исключением этой годичной задержки школьное время прошло без особых отклонений».
В состязаниях по прыжкам в высоту у церкви я достигаю двух метров тридцати сантиметров. Это рекордная высота для местных мальчишек, однако один мальчик из Геппингена, который приехал к нам на летние каникулы, прыгнул на целых четыре сантиметра выше — правда, только после продолжительной тренировки.
Состязания в прыжках у церкви проходят на канатах во время колокольного звона. Мы натягиваем канат, а потом подпрыгиваем с его помощью в высоту. Кто сильнее всех натянет канат, тот достигает наибольшей высоты и одновременно производит самый торжественный звон. Кроме того, заключаются пари — и мои друзья почти всегда выигрывают. «Вы богохульники!» — ругает нас отец, когда узнает, почему мы так охотно и хорошо звоним в колокола.
Шнорр, учитель, бывает у нас дома. «Он очень образованный человек, — говорит мне отец, — и ты должен уважать его; кроме того, мы с ним друзья, и позднее, когда ты пойдешь в гимназию, он будет твоим учителем. Стало быть, уважай его и давай ему это понять!» Но я терпеть не могу Шнорра — он всегда задает такие вопросы, как: сколько будет двенадцатью восемнадцать, как пишется слово «инженер» и когда была битва в Тевтобургском лесу. И всякий раз он задает другие вопросы. Как только он появляется, я стараюсь исчезнуть.
Еще, пожалуй, хуже, чем Шнорр, одна девчонка из соседнего дома; ее зовут Марион Михальски. Эта Марион без конца злит меня. Она ни в чем мне не верит и даже сомневается в моем рекорде по прыжкам в высоту. Однако самым худшим является то, что эта Марион на три года моложе меня, то есть совсем еще ребенок. Но она все время пристает ко мне. У нее косички, как крысиные хвостики, она глупо смеется и все знает лучше других. Но у нее есть и преимущества: она дочь бургомистра, а тот может отдавать приказы даже полиции. А это иногда очень даже выгодно.
В гимназии Шнорр становится моим классным руководителем. И это очень скверно, так как я не могу теперь исчезнуть с уроков. А Шнорр спрашивает, спрашивает и спрашивает. И вскоре я не остаюсь у него в долгу с ответами — хотя некоторые из них, по мнению Шнорра, и неправильны. «Твой сынок, — говорит Шнорр моему отцу, — плохой ученик». Это очень огорчает отца, и поэтому он много пьет; Шнорр тоже огорчен и пьет еще больше, чем отец. Тогда глаза его стекленеют, речь становится невнятной, изо рта у него начинает течь слюна, и он съезжает со стула.
«Ему плохо, — говорит отец, — отвези его домой». И я сразу беру свои санки, так как на улице идет снег; мы укладываем на них Шнорра, и я отправлюсь в путь — в городской парк. Здесь я сваливаю его возле памятника воинам. Дальнейшую транспортировку, по моему телефонному звонку, производит полиция.
С этого дня Шнорр спрашивает меня гораздо меньше, чем прежде. Иногда он делает вид, что меня вообще нет в классе. Но долго он не выдерживает и интенсивно занимается моими письменными работами. Незадолго до перевода меня в девятый класс он находит семь ошибок, подчеркивает их красными чернилами и внизу пишет «неудовлетворительно». Этим он зарезал мой перевод в следующий класс. Я же достаю красные чернила и подчеркиваю еще две ошибки, и, конечно, там, где их нет. С этим я иду к Шнорру.
«Господин учитель, — говорю я, — здесь подчеркнуто девять ошибок, а я сделал только семь». Шнорр бормочет: «Это невозможно», пересчитывает еще раз ошибки, краснеет почти так же, как красные чернила, и говорит: «Действительно. Это моя ошибка. Извини». И затем он вычеркивает эти две ошибки. «Господин учитель, — говорю я, — если я за девять ошибок получил „неудовлетворительно“, то теперь, поскольку выяснилось, что у меня семь ошибок, я должен получить более высокую оценку. Не так ли?» И я ее получаю и таким образом перехожу в следующий класс.
Церковь — наша крепость. Потому что я заказал ко всем замкам от ее дверей специально для себя ключи — за счет дьячка. Я поймал его однажды на краже вина, предназначенного для святого причастия. С этого дня он беспрекословно выполнял все мои приказы. И вот мы сидим на ковре и беседуем о боге, о вселенной, о жизни — особенно о последнем. Поэтому мы много пьем. До тех пор пока эта кошка, эта Марион Михальски, не затесалась к нам. Что ей надо?
«Этот Лей — старая свинья», — заявил я перед всем классом. Поэтому Шнорр не мог не услышать моих слов. Он вынужден доложить директору. Тот мчится к председателю школьного совета. Последний назначает комиссию и настаивает на моем исключении. Я же стою на своем: «Что этот Лей — старая свинья, ясно абсолютно всем».
«Ты только подумай, Федерс, ты ведь говоришь о рейхсляйтере!» — восклицает председатель. «Речь идет о старой свинье, — говорю я. — Ибо этот Лей мочился из машины, едущей мимо группы членов гитлерюгенда, и те вынуждены были разбежаться во все стороны, чтобы не намокнуть. Это я видел сам!»
«О таком не говорят, этому не должен верить немецкий мальчик», — заявил председатель. В этом году меня не переведут в следующий класс, потому что я якобы слаб в истории.
Самое лучшее у Шнорра — несомненно, его жена. Она всегда улыбается, когда видит меня. И с каждым годом она улыбается все сердечнее. В последнем классе она особенно приветлива.
«Ты стал очень видным юношей, — говорит она мне, когда я приношу тетради на квартиру к Шнорру. — А ну-ка дай я проверю, есть ли у тебя мускулы». «Еще какие, — хвастаюсь я, — и повсюду». И она начинает проверять. Она не спешит, так как у Шнорра занятия в вечернюю смену. Ее голос становится хриплым, глаза расширяются. Она, кажется, теряет равновесие, я подхватываю ее и укладываю на кушетку.
«Останься со мной», — просит она, что я охотно и делаю, так как она показывает мне все, что я хочу видеть, и учит меня тому, чего я еще не умею.
Потом она говорит: «О чем ты думаешь?»
«О письменных работах на выпускных экзаменах, — отвечаю я. — Ты не можешь узнать, какие будут темы?»
«Для тебя я сделаю все», — говорит она. И сдерживает свое слово.
«Фу! — с возмущением говорит мне Марион Михальски. — Как ты можешь такое делать?! Да еще с ней! Фу, фу! Я не хочу тебя больше видеть! Никогда».
«Мне стыдно за тебя, — говорит отец. — Так дальше продолжаться не может. Ты должен наконец узнать, что есть воспитание и дисциплина. Ты пойдешь в армию».
«В 1935 году я пошел добровольно в армию с желанием стать офицером. После двух лет действительной службы я с отличием окончил пехотное военное училище в Потсдаме и в 1938 году был произведен в лейтенанты».
Все очень просто: мои мускулы выносливы, мое сердце не знает усталости, мои легкие лучше любых кузнечных мехов. Я могу быстрее бегать, дальше прыгать, дольше маршировать, чем большинство фенрихов. Я никогда не устаю.
Все очень легко, как только поймешь самую простую премудрость: глупость — это козырь и глупые являются мерилом. Самый последний ноль, рядовой Гузно, должен понять — все остальные должны равняться на него. Солдат даже во сне должен уметь вести самую меткую стрельбу или что там еще от него потребуется — тогда все в порядке. Ибо колонна движется всегда с такой скоростью, с какой едет ее самая медленная повозка. Армия всегда так же хороша, как ее самый глупый остолоп. Это надо уяснить, чтобы все терпеливо переносить. Этот масштаб нужно всегда иметь в виду, чтобы достичь компенсирующего чувства превосходства. Солдатчина ориентируется на низы — ее абсолютной вершиной служит самый средний уровень.
Этим практически можно достигнуть всего. Солдаты рядом со мной, напоминающие терпеливое стадо скота, являются самым подходящим материалом для боен войны. Унтер-офицеры надо мной, которые ревут, блеют, двигают, толкают, являются вожаками стада по склонности или призванию. Офицеры, в чью среду я вольюсь и которые организуют, планируют, надзирают — являются стрелочниками, инженерами и конструкторами сосредоточенной человеческой механической силы. Ах, друзья, кто все это знает, того уже ничем не удивишь!
Однако четко, наглядно и просто функционирует только вермахт — не жизнь. Она сложна, если даже и не всегда такой кажется. Полной загадкой для меня является Марион Михальски. Она сопровождает меня, даже когда я этого не хочу. Она мешает мне, где только может. «Чего тебе, собственно, от меня нужно?» — спрашиваю я ее. «Я хочу всего того, чего хочешь ты», — говорит Марион. И она говорит мне это в городском саду, где мы гуляем после кино. Над нами полная луна. Ее лицо передо мной во всех четко различимых деталях: глаза, уставившиеся на меня; слегка приоткрытый рот; все это обрамлено ее развевающимися волосами, ниспадающими ниже плеч. К этому примешивается аромат цветущих каштанов и потом все более усиливающийся запах кожи Марион — так как она подвигается ближе, наплывает на меня.
«Я хочу всего того, чего хочешь ты», — повторяет она. И я говорю: «Я хочу любить тебя здесь, в траве». «Ну и делай это, делай же это наконец!»
Все можно было бы делать без труда, играючи, одной левой рукой, если бы не было этой Марион. Вся служба представляет собой едва ли что-то большее, чем примитивное удовольствие. Подготовка в офицеры — почти смехотворная задачка для первоклассников. Мытарства на казарменном плацу, на местности, на полигонах — это все мелкая рыбешка для Федерса. Еще будучи унтер-офицером я знал больше, чем любой лейтенант. А девушки гарнизонов Штуттгарта, Тюбингена и Геппингена миловидны, изящны и непритязательны. Прямо-таки трогательно, как они стараются. «Покажи, что ты можешь», — говорю я. А потом они спрашивают: «Что с тобой? Кого ты хочешь забыть?» И я отвечаю: «Тот человек, кого я хотел забыть, уже забыт».
Но это неправда. Я не могу забыть. Как бы я ни старался — никто не может сравниться с Марион. Причем у Марион все очень просто. Ничего не бывает необычным или странным. Я прихожу — она здесь. Я хочу любить ее — она готова к этому.
Затем я лейтенант. Когда я приезжаю домой, Марион стоит на перроне. Она подходит ко мне, останавливается передо мной и смотрит на меня. «Марион, — говорю я, — ты хочешь выйти за меня замуж?» «Конечно же, ты идиот, — отвечает она, — этого я хотела всегда. Я хотела этого, когда еще была ребенком».
«Весной 1939 года я женился на Марион Михальски. С началом войны я был назначен командиром роты и после похода на Францию стал обер-лейтенантом. После ранения в январе 1943 года я был произведен в капитаны и переведен в 5-ю военную школу. Награды: рыцарский крест и т.д.»
Прибавляется опасность смерти, множатся трудности, увеличиваются неприятности — в остальном же во время войны изменяется немногое. Методы остаются. В этом и заключается ошибка. Ибо предшествующая война никогда не походит на последующую. Я гоню свою роту по мосту через Марну. Я собираю остатки еще двух рот, офицеры которых убиты. Я обороняю высоту по другую сторону реки. «Подразделение немедленно отвести назад!» — следует по радио приказ командира полка. «Отвод тактически бессмыслен; кроме того, он возможен только с большими потерями», — передаю я в штаб. «Приказываю немедленно отвести подразделение, в противном случае трибунал», — передает генерал.
Я приказываю передать: «Помехи затрудняют прием. Я остаюсь там, где есть». На следующий день генерал негодует. Каждое третье слово: «военный трибунал». Через день мне вручают рыцарский крест. «Заслужить вы его не заслужили», — заявляет генерал. «Однако я его получил», — говорю я.
Отпуск с Марион, моей женой, проходит в сплошном упоении. Наша квартира — одна-единственная комната, и мы ее почти не покидаем. Мы лежим вместе до позднего утра, и задолго до наступления вечера мы опять в постели. Так мы проводим быстро пролетающие четырнадцать дней. «Я буду любить тебя всегда», — говорю я. А Марион отвечает: «Я буду всегда тебя чувствовать — как прекрасно, когда ты со мной!» «А когда я не с тобой, Марион?» — «Тогда я чувствую тебя все равно!»
Майор медицинской службы стоит перед моей кроватью и говорит: «Ну, господин капитан, как мы себя сегодня чувствуем?» «Что со мной случилось? — спрашиваю я. — Скажите мне совершенно откровенно — что со мной?» Майор медицинской службы произносит: «Во всяком случае вам повезло. Ваше ранение не опасно для жизни. Могло бы быть и хуже».
«Пожалуйста, никаких недомолвок, господин майор медицинской службы, я хочу знать правду». Наконец он заявляет: «Все очень просто. Через несколько недель у вас все будет более или менее в порядке — вы будете себя чувствовать как рыба в воде. За исключением одной мелочи, капитан Федерс. Однако утешьтесь, мой дорогой, это такая потеря, которая с возрастом становится все менее чувствительной».