Когда наш князь Ульрих, непобедимый герцог Вюртембергский[1] спустя некоторое время после справедливейшей войны отнял у одного графа селение и замок, к этому графу пришел священник — его знакомый и друг. Он сообщил ему весть, печальную и тревожную: селение и замок отвоевал и захватил князь Ульрих. Граф ответил, что это неважно, потому что он и не надеялся дешево отделаться. На это священник насмешливо ответил: «Честное слово, мне это очень приятно услышать. Ведь я так боялся, что мы продешевили». (Он участвовал в сдаче замка.)
Однажды я был в городе Хехингене, который находится во владениях графа фон Цоллерн. Там я встретил одну еврейку, которая была хороша собою и к тому же очень остроумна. Когда я попытался убедить ее принять христианскую веру, она ответила мне весьма умно. Она думала, что, в конце концов, обрезание имеет такую же цену, как крещенье, и спросила меня, сколь важно для нас, христиан, крещенье. Я ответил: «Очень важно, без него закрыты врата царства небесного». Она сказала: «А мы, еврейки, невысокого мнения об обрезании». Когда я спросил, почему, она ответила: «Потому что нам хотелось бы скорее прибавить мужского пыла нашим мужчинам, чем отбавить». Этим она очень рассмешила всех присутствующих.
Нищий пришел к пекарю, чтобы тот подал ему милостыню, так как они — товарищи по ремеслу. Пекарь спросил, какое же у него ремесло. Нищий ответил, что был мельником. Пекарь сказал: «Сколько крестьян приходило молоть на твою мельницу?» «Семеро»,— ответил нищий. «Семеро? — воскликнул пекарь,— ох ты, глупая и бестолковая голова! Вот если бы я был на твоем месте, то все эти семеро крестьян отправились бы по миру до меня!»
Он намекал на существующее в народе мнение о вороватости мельников.
Был один рыцарь, который решил повесить своего мельника, уличенного в воровстве. Когда мельник уже взошел на виселицу, рыцарь стал просить заклинать и умолять его, чтобы он назвал ему хоть одного мельника, честного и надежного. Мельник клятвенно заверил, что никого не может назвать. «Если это так,— сказал рыцарь,— сойди с помоста и живи! Мне лучше иметь дело с тобой, чем с другим, может быть, еще более жадным вором».
Один дворянин сказал при мне моему знакомому мельнику: «Если б я жертвовал богу и святым столько, сколько ты наворовал, кто из смертных был бы святей меня? Тебе пришлось бы отмечать постом день моей смерти, как святой праздник».
Но, да пощадят меня мельники! Ведь я рассказываю побасенки и фацетии, а не говорю об истинных событиях.
Есть такие школяры, которые ни к чему доброму не пригодны, ничему не учатся и не хотят работать, а, нищенствуя, слоняются туда-сюда и дурачат бедных простодушных крестьян всякими уловками, насмешками и фокусами. Они говорят, что будто были на горе Венеры[3] (не знаю, что это за гору они выдумали?), где научились всякой магии, и сулят чудеса, о которых я много написал в «Триумфе Венеры».
Один из них пришел как-то к Юстингенскому тележнику (т. е. к тому, кто делает телеги), который уже не раз был обманут и одурачен такими, как он, и стал просить у него подаяния. Он, мол, магистр семи свободных искусств[4] и один из тех, кто побывал на горе Венеры и кого народ называет бродячими школярами. Тележник ему сказал: «Ты уже был здесь в прошлом году?» Когда тот стал отрицать, он продолжал: «Ступай отсюда и не приходи больше, потому что я тебе ничего не дам». Вагант в негодовании спросил, почему он обращается к нему на «ты» (немцы называют на «ты» только друзей и знакомых, или ничтожных, презренных людей), ведь он — маг[5] и магистр семи искусств. Тележник ответил: «Я знаю гораздо больше, чем ты, ибо одним-единственным искусством и ремеслом кормлю себя, жену и ращу семерых детей. Ты же себя самого своими семью искусствами не можешь прокормить и побираешься. Поэтому ты должен меня почитать, а не я тебя». Тот ушел, очень ловко осмеянный.
Так по заслугам достается тем, которые, похваляясь одним только званием, кроме этого пустого звания, ни в чем проявить себя не могут, однако они гораздо более заносчивы, чем люди высокообразованные.
Был Ульмский священник по имени Мутшеллер, который в Великую среду[6] в одном селении читал перед народом проповедь и сказал: «Дети божии, сегодня я запрещаю вам вкушать всякую человеческую еду» (он хотел, чтобы они воздержались от употребления мяса). Крестьянин, который там был, добавил: «Лучше всего, значит, придется мне,— я еще не продал своего сена; ибо, если так, то люди должны будут перейти на корм скота».
Тот же священник сказал: «Бойтесь дьявола, о, братья, потому что он — худший из людей. Заслужите любовь бога, которая так сладка, как отвар из сушеных груш (в деревне обыкновенно сушат лесные груши, хранят их до четыредесятницы[7], а потом заливают водой, и получается довольно сладкий отвар; священник и сравнил его с божьей любовью).
Тот же священник, когда в первый раз читал проповедь в означенном селении, сказал: «Братья, эта проповедническая кафедра (неучи называют ее амвоном) всего лишь сосновая: необходимо сделать другую — дубовую, чтобы она могла выдержать мои кипучие и могучие слова после того, как мне принесут мои книги: проповеди Грича, проповеди Ученика, проповеди «Спи спокойно»[8] и им подобных авторов».
Это часто рассказывал мне Леонгард Клеменс[9], мой альпийский друг, посвятивший себя тем же музам, что и я.
В Цвифальтенском монастыре есть ночной сторож, простой человек по имени Иоганн Свинопас (его так зовут потому, что он пас некогда свиней и поросят), Когда он застал у своей жены одну портниху, которая без умолку говорила и кричала, он подошел к ней и сказал: «Позволь тебя перебить» (чтобы не одна она все время говорила). Это стало поговоркой.
Есть и другая поговорка о таких же болтунах. Говорят: «Тысяча слов, две, или четыре тысячи в этом человеке живут разъединенно» (для обозначения многоречивых,— ибо, если бы слова были соединены, они были бы прикреплены к телу и не выскакивали бы изо рта в таком изобилии).
О таких же еще говорят: «С ним легко иметь дело — его не надо ни о чем спрашивать, он сам говорит больше, чем следует».
И я, когда недавно слышал одного чрезмерно болтливого канцеляриста (их называют хартариусами), сказал: «Рот и язык его должны чрезвычайно радоваться, когда он ложится спать». Присутствующие спросили, почему. Я ответил: «Потому что они отдохнут от работы». Один прибавил: «Если бы у него в руках было столько силы, сколько во рту и в языке, то он не уставал бы ни от какой работы».
Когда я был в Сарматии[11], то слыхал, что у немцев, которые там живут, есть такая пословица: «Поляк — вор, прусс — неверен господину, богемец — еретик, шваб — болтун». Когда я это рассказал своим землякам, то один добавил: «Поляки так благочестивы, что они с более легкой совестью в воскресенье украдут коня, чем в пятницу станут пить молоко или есть масло». Другой сказал еще забавнее: «Поляк так набожен, что если он не пойдет в храм, то глубокой ночью влезет туда в окно» (намекая на их вороватость).
Впрочем, я не хочу сказать всерьез что-нибудь плохое об этом христианском, разумном, достойном народе.
Один весьма невежественный священник не знал, что надо петь во время службы в день воскресения Христова. Он послал пономаря спросить у соседнего священника. Когда тот сказал: «Resurrexi», то пономарь, не знающий латыни, запомнил только «ге» и все время это повторял. Услышав это, простоватый и неученый священник сказал: «Понятно. Надо петь «Requiem»[12] потому что следует почтить день положения Иисуса Христа во гроб, ибо он умер три дня назад».
Во Фрейбурге один человек пришел в баню и, когда с ним обошлись хуже, чем с другими, и не оказали ему должного уважения, т. е. не растерли его, смывая пот, он пошел в укромное место и там наделал. Когда же к нему подошел, наконец, банщик и собрался его растереть, он сказал: «Уходи, нечего меня тереть, ибо нечистый пот уже вышел из меня». Позднее этот пот выдал себя запахом.
Портной из города Рейтлингена спросил на пасху у своего подмастерья, был ли тот у причастия и вкусил ли он тела Христова. Подмастерье ответил: «Вкусил, и по праву, потому что хорошо за него заплатил». Когда же его спросили, сколько он заплатил, он сказал: «Я был в алтаре и там отдал за это динарий». Портной стал бранить подмастерье за невежество, потому что причастие дороже всего и его нельзя сравнить ни с чем в мире. Подмастерье ответил: «Не думай так: если б это была такая ценная вещь, ее никогда бы не дали ни мне, ни тебе».
Я знал священника, который должен был приказать поститься в канун праздника святого Матфея; и он приказал, чертыхаясь[13].
Однажды другой священник, который читал темному народу проповедь о входе Христа в Иерусалим, сказал, что тот въехал в город, сидя на отличном, породистом коне. Когда пономарь ему напомнил, что это был осел, он закричал громким голосом: «Пошел ты лизать ослиный зад! Если я могу чем-нибудь почтить своего спасителя, то все сделаю, только бы поддержать его честь, не будь я отец Иоганн».
Есть поговорка о тех, кто хочет показать себя в каком-нибудь деле, а ничего не умеет. Как, скажем: «Он однажды стрелой пронесся через прихожую этого ремесла или дела». Другие говорят: «Он только один раз был на освящении храма в честь того или другого ремесла».
Я знал двух братьев, из которых один, когда они следовали за гробом отца, был в черной шапке, а другой, вопреки обычаю,— в красной. Когда брат напал на него, почему он надел такую шапку, тот сказал: «Отстань, мне в красной шапке так же грустно, как тебе в черной».
Мне говорили о другом человеке, тупом и глупом. Следуя за гробом матери, он пел громким голосом; когда отец стал его бранить, он сказал: «Отец, я думаю, ты не в своем уме, раз ты зовешь священников петь за деньги, когда я могу петь даром».
У Георга Эхингенского[15], достаточно известного и славного рыцаря, был, как говорят, в каком-то селении священник по имени Венделин. Когда крестьяне пожаловались на него и в его присутствии стали просить дать им другого священника, тогда и Венделин пожелал тотчас же, чтоб ему дали других крестьян, потому что он их не выносит так же, как и они его. Когда они обвинили его в том, что он редко совершает богослужения, он ответил, что делает это потому, что, если б служил часто, то те крестьяне, которые стоят близко к нему, выучились бы всему сами и, в конце концов, лишили бы его этого занятия. Обвиненный ими в том, что он редко бывает дома и даже ест на улице, священник ответил, что у него в амбаре уже и мыши передохли, и ни один разумный человек не убедит его, что он должен сидеть дома.
Хромой портной пришел к вратам небесным и попросил святого Петра[16] впустить его. Но святой Петр отказал ему из-за того, что он воровал, как это часто случается с портными. Портной стал смиренно просить о милосердии, говоря, что он устал и не может больше идти, что он готов спрятаться за печку и выполнять всякую черную работу. Этого он, наконец, и добился великими мольбами. Когда однажды владыка небесный со всем небесным воинством отлучился для отдыха в некий сад, находящийся вне неба, портной остался совсем один. В отсутствие господина и всех слуг он осмотрел все вокруг и подошел, наконец, к престолу царя всевышнего; когда он смог оттуда обозреть все дела смертных, то увидел, как одна старуха тайком стащила одежду у другой, стиравшей белье в ручье. И тут в негодовании (он сам убедился, сколько тяжел грех воровства) он швырнул в вороватую старуху скамеечкой, которая стояла у подножия господнего трона. Когда же вернулся всевышний царь и увидел, что нет скамеечки, он спросил, кто ее взял. В конце концов он это узнал, и, когда услыхал, для чего она портному понадобилась, то сказал: «О сын, если бы в моем сердце было столько же мстительности и требовательности, то у меня давно уже не осталось бы ни скамеечки под ногами, ни кресел, ни лавочек». К этому подходят слова Овидия: «Если б на каждый людской проступок Юпитер направил Молнию, скоро бы он стал безоружным совсем»[17].
Жил один кирпичник. Когда он серьезно заболел и исповедался в грехах, то не пожелал простить обиды своим врагам и недругам. Священник сказал: «Если ты этого не сделаешь, то попадешь в ад». «Если так,— ответил кирпичник,— иди ты от меня подальше, не нужно мне последнего помазания; во имя тысячи чертей (так у нас клянутся) в аду меня сожрут неготового, непомазанного».
В день воскресения господня один проповедник из Вайблингена (как повелось, в этот день верующие обычно дурачатся и шутят) поручил, чтобы славу Спасителю спел тот человек, который правит у себя дома сам, а не его жена. Так как он долго не мог такого найти, то закричал: «Во имя богов и людей! Неужели во всех вас так остыл мужской дух, что никто не правит в доме, как это подобает мужчине!» Наконец, один человек запел, не стерпев позора. Его, как защитника мужской чести, мужчины потом повели с собой на пирушку и угостили щедро и достойно, ибо он вступился за честь и гордость всех мужчин.
В том же, 1506 году в Мархтальском монастыре, расположенном на берегу Дуная, так же поступил один брат из проповеднического ордена. Но, так как никто из мужчин не хотел начинать петь, то он приказал петь женщинам, которые правят дома. И тут запели сразу все вместе, споря о главенстве.
Как-то мы рассуждали о положении людей и о сословиях, о том, сколь далеки все от своих устоев, от старинного благочестия. И, когда некоторые стали говорить, что крестьяне живут гораздо честнее, чем люди какого-либо другого сословия, то Бернгард Рец, мой гость, заметил, что ему кажутся справедливее и лучше других банщики, потому что тепло в бане они дают в равной мере и богатым, и бедным.
Однажды на пиру Конрад из Вейля сказал мне, что хочет оружием отомстить за смерть одного своего друга убийце, который недавно женился на молодой и очень ее ревнует. Я сказал: «Дай ему пожить, ведь он живет себе в наказанье. Тебе лучше, если он проживет лет десять или даже больше в ужасных передрягах и постоянных заботах, чем если все его беды закончатся в один час». Тягчайший крест несет тот, кто в супружестве ревнив и подозрителен.
Конрад Холмик Тюбингенец[19], один из военачальников короля Максимилиана[20], отличился в Венгерской кампании[21] своей доблестью. Однажды, когда он отдыхал в лагере, лежа навзничь на соломе, не подозревая ни о чем худом, к нему подошел другой воин, которому Конрад когда-то нанес обиду. Когда подошедший увидел Тюбингенца лежащим на спине, то сказал ему с немецким достоинством и великодушием: «Если бы ты не лежал, я б тебя пропорол мечом». Конрад заметил: «Ты не хочешь меня убить до тех пор, пока я не встану и не приготовлюсь к этому?» Тот подтвердил это, так как знал, что стыдно и позорно нападать на безоружного и убивать его. Конрад ответил: «Значит, я этой ночью не буду вставать»,— а на другой день он сам заколол его пикой.
У моих господ фон Штеффельн[22], вольных и замечательно благородных — таких называют баронами,— был известный мне крестьянский староста, которого в народе зовут скультетом. Когда он однажды приговорил к повешению человека, уличенного и обвиненного в воровстве, то перед казнью, по своей деревенской простоте, он послал его в святой храм, чтобы тот покаялся в грехах. Однако взял с него слово, что после покаяния он вернется. Тот пришел в храм, покаялся и, не обратив внимания на то, что церковь дает право убежища и здесь он может оставаться в безопасности, сдержал слово, вернулся, дал себя связать и отправился в последний путь. Он всходил на виселицу с таким воодушевлением, что люди думали, будто он страстно жаждет смерти. Я его знал с детства. Священника же, которому он исповедовался, многие корили за то, что он не надоумил недогадливого человека не покидать церковного убежища.
У некоей очень богатой вдовы был единственный сын, грубого, почти скотского нрава, настоящий дурак. Так как он до смерти влюбился в одну знатную девицу, которая жила по соседству, то попросил, чтобы ее отдали ему в жены. Родители девицы, хотя и были знатны, однако страдали от бедности и домашних тягот и не могли найти для дочери знатного мужа. Поэтому, соблазнившись богатством крестьянина, они легко согласились на его просьбы. Мать же его, зная глупость своего сына и боясь, что девица из-за нелепого его нрава не полюбит его и отвергнет, стала заботливо наставлять, как он должен себя вести, и, когда глупый крестьянин впервые пришел к девице, чтобы снискать ее любовь, то девица, когда он уходил, подарила ему атласные перчатки (т. е. из очень тонкой кожи). Выйдя от нее, он попал под сильный дождь и совсем их загубил. Мать, браня его, сказала: «Тебе, сын, надо было снять перчатки и спрятать их за пазуху». Придя к девице в другой раз, он получил от нее в подарок ястреба. Помня наставления матери, он, уходя, спрятал его за пазуху. Когда он захотел показать матери подарок, то вытащил мертвого ястреба. Пробирая его снова, мать сказала, что он должен был нести ястреба в руках. Когда же он в третий раз был у невесты, то раз он ни перчаток, ни ястреба не принес домой, она подарила ему мучное сито. По совету матери он, голова садовая, понес сито в руках, как должен был нести ястреба. Когда мать снова стала его поучать, что надо было приладить сито к лошадиному хвосту, он это очень хорошо запомнил. Наконец, девица, презирая этого безнадежно глупого человека, подарила ему кусок сала, которое он, уходя, привязал к лошадиному хвосту и проволочил его по колючкам и шиповнику. Наконец, мать, боясь, чтобы сына из-за его дурости не отвергли вообще, оставила его сторожить дом, а сама отправилась к родителям девицы добиваться, чтобы назначили день свадьбы. Сыну же наказала, чтобы тем временем он дома ничего не натворил. Когда она ушла, он спустился в винный погреб и, желая налить вина, всю бочку пролил на каменный пол. Чтобы мать этого не увидела, он засыпал потоки вина огромным количеством сухой полбы. Затем, поднявшись наверх, он, войдя неожиданно, напугал гусыню, сидевшую на яйцах, и она закричала: «Га-га-га!» Дураку со страху показалось, что она говорит: «Ich wils sagen», т. е. «Я все это расскажу». Поэтому он, поймал гусыню и за то, что она собиралась рассказать, что он натворил в винном погребе, убил ее, намазался медом, который нашел рядом в горшочке, прилепил к меду перья, собрав их изо всех подушек, и уселся на место гусыни высиживать яйца. Мать, вернувшись домой от девицы, нашла сына, сидящего на яйцах наподобие гусыни. Когда она постучала в дверь и позвала сына, он ответил: «Га-га-га!», желая и криком и сидением на яйцах подражать гусыне. После долгой брани и угроз он вылез, наконец, из гнезда и впустил мать. Так как он тотчас же должен был отправиться к невесте, то мать простила ему нелепости, которые он здесь натворил, сказав, чтобы он, приветствуя невесту, бросал на нее веселые и любезные взгляды. И он, зайдя к овцам, вырвал у них глаза и побросал все их в лицо невесте: ведь он думал, что именно таким образом должен бросать на нее взгляды.
Тем не менее богатство — наилучший залог любви — обеспечивало ему брак, ибо у кого есть богатство, тому оно дарит знатность, красоту, разум и все прочее.
Другой, не менее глупый и богатый, когда ему сватали красивую девицу и в присутствии друзей жениха и невесты обсуждали приданое и тому подобные вещи, совсем не слушал того, что говорилось, а все время следил за тем, как летают мухи. И, когда его серьезно спросили, как ему все это нравится, он, ничего не отвечая, увлеченный мухами, сказал: «Ох, какая там большая муха!» Потом, повернувшись к другой,— «Смотрите, вон та еще больше!» Так в течение всего сговора он только мухами и занимался. Но, конечно, брак ему был обеспечен богатством.
На другой день его пригласили на обед к невесте; когда им подали оладьи, то гости ели их, аккуратно разрезая на куски, а он сворачивал по нескольку сразу, засовывал в рот и глотал, ужасно задыхаясь. Когда же он пришел домой и рассказал об этом матери, то она его выбранила и объяснила, что их надо резать на куски. Он это запомнил, и, когда вскоре его опять пригласили, подали чечевицу, он стал резать каждую на четыре части и есть одну за другой. Вернувшись домой, он рассказал матери о своей воспитанности, о том, как другие ели чечевицу, глотая ее ложками, а он — отдельными кусочками. Мать выбранила его за глупость еще строже и сказала, что он должен смотреть на образ действий людей (т. е. чтобы он делал все, как принято у людей); он же понял, что должен «взять образ» какого-нибудь святого или господа нашего Христа. В воскресенье, во время богослужения, когда божий храм был полон народу, быстрыми шагами влетел туда этот тупой осел, и, схватив с алтаря ближайшего придела деревянное распятие, стремглав выбежал вон. Люди подумали, что это вор, кинулись за ним и избили до полусмерти, обвинив в воровстве. Он в слезах заявил, что побои заслужил не он, а его мать, потому что она научила его взять у людей образ.
Когда уже после свадьбы он несколько ночей проспал с женой и не притронулся к ней, она, наконец, собравшись с духом, спросила: «О, любезный мой супруг, когда же мы порадуемся?» (понимая под этим любовные радости). Он на это ответил: «О, любезная супруга! Завтра я непременно позабочусь, чтобы у нас было свежее молоко с пышным белым хлебом». Он считал, что это единственная радость.
Это рассказал мне пекарь и трактирщик Андрей Матиас из Хуттена, т. е. из Казулы, маленькой деревеньки неподалеку от Юстингенского замка.
Так как в книге одного священника значилось, что праздник непорочного зачатия надо отмечать так же, как и рождество, только слово «рождество» следует заменить словом «зачатие», то он, когда дошел до Евангелия, где стоит: «Авраам же родил Исаака, Исаак же родил Иакова»[23] и т. д., заменив «рождение» «зачатием», читал: «Авраам же зачал Исаака, Исаак же зачал Иакова, Иаков же зачал...» и т. д. Когда его прервали, он сказал: «Вы собираетесь исправлять Священное писание? Посмотрите в мой бревиарий!»[24]. Они, увидав и бревиарий, и глупость этого человека, чрезвычайно расхвалили его усердие.
У одного крестьянина была бесстыжая жена, известная своими изменами мужу; супруг очень тяжело сносил это и рассказал все своему тестю, пригрозив, что прогонит ее. Тесть утешил зятя, сказав: «Успокойся, дай ей некоторое время пожить, как она хочет; когда-нибудь она сама устыдится и угомонится, как и ее мать, моя жена: она в молодые годы тоже была в этом грешна, однако теперь, в преклонном возрасте, стала благочестивее всех. Я очень надеюсь и на дочь».
Недавно мы видели одного бегарда или лолларда с косматой бородой; когда некоторые говорили об его удивительной святости, поднялся один из наших и слегка умерил восторги по поводу всех этих братцев, сказав: «В чем вы видите его святость? Уж не в его ли длинной бороде? Нет, простодушные друзья! Если бы благочестие зависело от бороды, то благочестивей всех был бы козел!»
Один из моих учеников рассказал мне недавно, как многие люди ненавидели его за то, что он был предан изучению свободных искусств. Я спросил: «Они были ученые?» Он ответил, что нет; это были неотесанные мужланы, совершенно далекие от муз и граций. Тогда я сказал: «Разве ты не знаешь — у мудрости нет иных врагов, кроме неучей, как об этом говорится в старой пословице[26]. Поэтому,— сказал я,— ты не должен огорчаться. Они поступают, как лисица, которая, сидя под грушевым деревом, била по нему хвостом, желая, чтобы груши упали, но била она напрасно — ни одна груша не упала, а лиса, говорят, сказала: «Ах, какие горькие эти груши, я ни одной не смогла бы съесть».
Другой добавил: «Эта лиса недавно несколько миль шла следом за ослом и ждала, пока упадут его... [27], когда же она увидела, что надежда ее тщетна, она сказала: «Какие они черные и вонючие — я никогда не смогла бы их съесть». Так и получается: ни один ученый и образованный человек не презирает поэзию и свободные искусства. Только тем людям они кажутся черными и презренными, которые ничего не читали, ничему не выучились, которые не желают изумляться и познавать поистине великое. Я не завидую их невежеству.
Когда один гистрион ночью застал у себя дома каких-то воров, он им сказал: «Не знаю, что вы хотите здесь найти ночью, когда я и при свете дня ничего не могу найти».
Один человек, покупая коня, спросил продавца, здоров ли конь. Когда продавец сказал, что здоров, он спросил, зачем же он его продает. Тот ответил, что конь слишком много ест, а он сам беден и с трудом может его прокормить. Когда же покупатель стал спрашивать о других недостатках, то продавец ответил, что больше никаких нет, кроме того, что он не поднимается на деревья. Когда купивший повел коня домой и увидел, что тот все время кусается, он сказал: «Правда, он слишком много ест». А когда они подъехали к деревянному мосту, то он не мог заставить коня перейти через мост. Тут он и понял, что конь не может подниматься на дерево.
Один человек, когда на море поднялась буря, начал жадно есть солонину, говоря, что сегодня он сможет пить больше, чем когда-либо.
Другой, когда поднялась буря и был отдан приказ, чтобы все выбросили в море наиболее тяжелые вещи, первой выбросил в море свою жену: он заверил, что у него нет ничего более тяжелого.
Наши предки говорили, что в лучшие, добропорядочные времена сожительниц священников черти поднимали в воздух и гоняли их так, как охотничьи собаки гонят диких зверей, а потом их находили растерзанными на части. Если кто-нибудь из людей, услышав это, подзадоривал охотников своим криком, то наутро черти вешали на его дверь часть тела растерзанной наложницы.
Недавно один священник, всецело преданный своей сожительнице и выполняющий все ее желания, попросил деревенского старосту, чтобы тот ради забавы прокатил их в повозке по снегу (как это делают у нас зимой и в дурашливые дни на масленицу). Когда это произошло, то выскочила одна женщина и сказала: «В былые времена черти таскали по воздуху поповских бабенок, а теперь старосты и сильные мира сего делают то же самое, катая их в пышных колясках, и все идет наоборот!»
Некий аббат обесчестил девушку; когда же она ему надоела, то он выгнал ее, ничем не одарив, лишив всего. Она, с трудом перенося унижение, бедность и поруганную стыдливость, пришла к своему господину и естественному повелителю (как у нас говорят), человеку благородному — я его очень хорошо знаю — и пожаловалась на случившееся. Так как дворянин ни просьбами, ни угрозами отомстить за честь девушки ничего не смог вытянуть из аббата через посредников, то, наконец, он пошел к аббату сам и со всей настойчивостью потребовал для нее сорок гульденов. Аббат, боясь жестокости, гнева и упорства человека, ему известного, сказал, что в их законоположении — как сами они говорят, «в уставе» — сказано, что ни одной девице за бесчестье нельзя давать больше двадцати гульденов. А дворянин ему на это: «Вот что сказано в вашем уставе? Во имя богов и людей! Что это за устав, что это за религия, которые устанавливают законы не для умеренной и святой жизни, а для бесстыдства! Чтоб мне умереть, если основатель всего этого не был величайшим плутом и обманщиком!» Аббат ответил: «Не говори так резко о столь святых отцах, тем более, что это делается с согласия и одобрения папы». На это дворянин воскликнул: «Божья шкура! (так у нас некоторые клянутся) значит, бесчестны и отцы, и папа! И какое мне дело до того, что тебе разрешил папа? Разве я утвердил то, что папа разрешил вам во вред мне и моим людям? Нет, святой отец! Если ты в ближайшее время не сделаешь по-моему, то не защитит тебя ни папа, ни твой устав!» С этими словами он ушел, объявив открыто о своей вражде к аббату, и не примирился с ним до тех пор, пока аббат не дал девице в приданое сто гульденов, дом и крестьянский скарб. А вначале она требовала не больше десяти гульденов.
Я знал одну очень глупую и многоречивую женщину. Поссорившись с другой из-за какой-то пропавшей шерсти, она ей сказала: «Ты — развратница и воровка!» Потом она прибавила: «Я знаю, что я не менее честная и порядочная, чем ты!»
Мы все засмеялись, потому что сначала она сказала, что та женщина развратница и воровка, а потом сравнила с ней себя.
Был один рыжий трактирщик. К нему пришел один, еще более рыжий путник, оставил у него двадцать гульденов, а немного погодя попросил их обратно. Трактирщик, удивленный, почему он так быстро просит деньги назад, спросил: «Зачем ты их берешь, если ты еще не собираешься уходить?» Путник ответил: «Потому что ты рыжий, и, значит, плохой человек. Об этом говорится в стихе:
Низкие люди редко глупы,
рыжие — редко честны.
Трактирщик сказал: «Но ты ведь рыжей меня!» Путник ответил: «Ну, и прекрасно. Тем лучше я тебя понимаю: о твоем нраве я сужу по себе»[29]
У нас, как только увидят рыжего человека, обыкновенно говорят: он плохой каминарий (это тот, кто чистит печные трубы). Когда спрашивают, почему, то отвечают: «Потому что, если он высунет голову из трубы, крестьяне подумают, что это огонь, сбегутся отовсюду и ударят, как говорится, в набатный колокол, который по необходимости сзывает людей при тревоге».
Когда недавно, во время поста в 1506 году, мы были в Вейльберге в гостях у крестьянина с длинной рыжей бородой, я спросил, почему он ее носит. Он ответил: «В знак печали по своему тестю». Я сказал: «Не может быть: рыжий цвет обыкновенно напоминает о веселье, а не о печали». Это чрезвычайно рассмешило всех гостей. Он же в своей деревенской простоте смутился и сказал: «Это правда, но мне с рыжей бородой так же грустно, как другому с черной».
Недалеко от моего родного города есть селение по названию Мундинген. Говорят, что там живут особенно глупые крестьяне. Однажды один из них отправился на базар в Эхинген. Когда он шел обратно, то услыхал, как поблизости перекликаются две кукушки. Одна — Мундингенская, а другая — из соседнего леса. Ему показалось, что соседняя кукушка кричит звонче. Тогда он слез с лошади, на которой ехал, взобрался на дерево и, неумело щелкая, стал помогать своей кукушке. Тем временем волк сожрал его лошадь. Вернувшись домой, крестьянин пожаловался своим односельчанам, что он понес такую большую потерю, радея о всеобщей чести и славе — ведь он помогал их кукушке. Тогда они с общего согласия и за общий счет возместили его потерю: они считали несправедливым, чтобы тот, кто потрудился во славу общества, потерпел урон.
У этих же крестьян был сторож, который охранял на полях посевы. Крестьяне возмущались тем, что сторож топчет посевы ногами, и решили на общем совете, чтобы четыре человека носили его на веялке с палками. (Они не понимали, что четверо истопчут больше, чем один.)
Говорят, что они совершили не только это, но и многое другое, о чем в свое время мы еще расскажем.
В Швейцарской войне[30] участвовал один ландскнехт по имени Матиас Булах. Когда он видел крестьян, не умеющих воевать (они обыкновенно ходят в шапках, повязанных шелковыми лентами), то обычно говорил: «Вы будете моими воинами». Когда те спрашивали: «Почему?» — он отвечал: «Da wais ich ain heczen nest auff ainer aich, die will ich morn außnemen und stürmen». Это значит: «Я знаю одно сорочье гнездо на высоком дубу; завтра я собираюсь штурмовать этот дуб и захватить гнездо».
Так он показал, что эти люди — неотесанные простаки, не пригодные для войны.
Пауль Вуст — «Вуст» — это значит «не чистый». Назвали его так за его грубые шутки и насмешки. Когда наш князь Эберхардт Бородатый[31] попросил его служить ему, он ответил: «Мой отец сам себе сделал своего собственного дурака; если тебе нужно, сделай его себе тоже сам, как это сделал мой отец».
Я знаю крестьянина, который через некоторое время, после того как стал старостой, пришел в Минзингенскую баню. Там он встретил человека, с которым когда-то пас лошадей. Когда тот поздравил его с тем, что он стал старостой, он среди прочего сказал: «Кто бы мог подумать, любезный друг, когда мы были гиппономами (что значит «лошадиными пастухами»), что я, недостойный, стану когда-нибудь старостой!»
Он думал, что это очень высокая должность, и что раз его предпочли девятерым другим крестьянам, то здесь не обошлось без особого везения.
Одну женщину, когда она только что родила сына, другие женщины стали поздравлять и, как водится, говорить ей, что сын — вылитый отец. Тогда она спросила, есть ли у него на голове тонзура.
Так она показала, что он — сын священника, и выдала свой грех.
У нас в Тюбингенском университете несколько лет назад учился один мой земляк из Шеклингена. Он несколько раз пытался получить степень баккалавра (так это называется), но ему это все не удавалось. Наконец, потеряв всякую надежду, он сказал: «Совершенно незачем мне быть баккалавром. Христос имел двенадцать учеников, однако ни один из них не был баккалавром».
Однажды у меня была беседа с жадным священником о том, что богатство — величайшее препятствие к достижению святости и что Христос в жизни своей и в своем учении всегда осуждал мирские богатства и говорил: «Кто хочет следовать за мною, пусть все оставит». Когда я сказал уже многое в этом роде, священник, наконец, взволнованно заговорил: «Христу легко было презирать богатство — он ни в чем не нуждался. А если бы ему самому надо было все покупать, как мне, никогда б он так не сказал». Когда я сказал, что на бога надо надеяться, как это делали апостолы и мученики, потому что он никого не оставляет, этот священник сказал, что он так часто бывал обманут в своих надеждах, что голодал и даже умер бы с голода, если б не помогал себе своими собственными силами. «Поэтому,— закончил он,— никто не должен очень-то надеяться на бога. Если он и помогает, то делает это слишком поздно».
Когда мы как-то говорили о действенности молитвы господней, один человек вдруг сказал, что у него эта молитва не имеет никакой силы. А когда у него спросили почему, он объяснил: «Потому что каждый день я прощаю должникам своим, но мне никто долгов моих не прощает. Значит, я напрасно молю: «Прости нам долги наши, как и мы прощаем должникам нашим».
В то время, когда швабы и другие ландскнехты воевали в Нидерландах против Брюгге за императора Максимилиана, один ландскнехт исповедовался старому кельнскому монаху. Среди прочего он сказал по-немецки, что имел дело mit ainer nonnen (у нас так называют и монахинь, и свиней). Монах, решив, что речь идет о свинье, сказал, что тот — еретик и нечестивец, и что он не может отпустить ему этот грех. Ландскнехт же, поняв его ошибку, сказал: «Это была не свинья, а монахиня — у нас на родине их называют так, как я назвал». Услыхав, что это была женщина, святой брат сказал: «Раз женщина, то ты хорошо поступил; я сам уже совершенно для этого не гожусь». (Он горевал о своем бессилии.)
Другой исповедовался римскому священнику в том, что он познал «бегутту»[32]. Пресвитер спросил, что такое бегутта (он не знал, что это такое). Тот говорит: «Живое существо». Священник спросил: «Какое?» Тот ответил: «Женщина». Тогда он: «Раз женщина, атакуй смелее!»
В этом же войске несколько лет прослужил мой давний знакомый; он не видал своей жены около двух лет, тем не менее она родила ему ребенка. Он обычно везде говорил, что у него плодовитая, плодоносная жена — она рожает ему детей даже в его отсутствие.
Я хорошо знал священника, который, исповедуя в грехах крестьянина, не захотел ему дать отпущение, потому что крестьянин открыто содержит у себя грешников. Пораженный крестьянин отрицал это; тот же настаивал, так как знал, что у крестьянина есть бык-производитель (хотя крестьяне держат открыто для коров таких быков — производителей потомства). Священник отпустил ему грехи не раньше, чем посоветовался с более учеными людьми.
Он же, когда в городке Хехингене ему хотела исповедаться одна женщина с дурной славой, закричал: «Иди прочь! Я не хочу тебя слушать». Она испуганно спросила, почему, и он ответил: «Потому, что я могу тобой соблазниться». (Это надо запомнить: ведь он не захотел сожрать собственную овцу, как это делают многие.)
Повздоривши с другим священником, тоже мне известным, он упрекнул его в том, что у него есть любовница. Когда же тот стал это отрицать, он сказал: «Это же правда, ты мне сам исповедался».
Он совершил еще много недостойного, о чем еще когда-нибудь расскажут.
Мне, конечно, было бы стыдно рассказывать о священниках столько гадостей, если бы и они стыдились все это делать.
Знал я еще одного священника. Как-то на ночной пирушке он кутил с крестьянами, и они...[33], обнажив «великого бражника», поспорили, кто лучше всех владеет этим орудием. Священник занял первое место и открыто хвастался этим передо мною и другими, а позднее говорил, что это принесло ему успех у женщин.
Епископ, однако, оштрафовал его на десять гульденов.
Я знал крестьянина, который хотел откормить свинью, а есть ей давал всего только два раза в день. Так как она оставалась тощей, то он, недовольный этим, пожаловался соседу. Когда сосед объяснил ему, что ее надо кормить не два раза в день, а три или даже больше, то крестьянин ответил: «Три или даже больше?! Ни за что! Я — человек, так много работаю, а ем всего два раза в день!» (Он думал, что работающий человек должен есть больше, чем свинья).
В то время как другие просили на постоялых дворах, чтобы их хорошо накормили, рыцарь Вильгельм Стадионский[34] попросил только дать ему хорошую кровать и чистые простыни, говоря, что ужин длится разве что один час, а сон и покой ночной — семь или восемь часов.
Недавно у меня ночевал один школяр из благородных. Когда я его уговаривал встать пораньше и поспешить в храм в честь великого праздника (было рождество богоматери), он (не зная, что это за день) спросил, разве сегодня празднуют обрезание богоматери?
Это так всех насмешило, что почти вошло в поговорку[35].
Знакомый мой священник, по имени Физилин, был назначен жителями Дорнштеттена собирать милостыню для братства святого Себастиана, которого они благоговейно почитали. Кто-то спросил Физилина, каков его годовой доход. Он ответил: «Двадцать гульденов». Один человек сказал, что это очень мало. На это Физилин ответил: «Потребности у смертных разные; то, что мне подают, и то, что я беру тайком,— все мое. К тому же, святой Себастиан — добрый малый: как бы я ни производил дележ между нами, он всегда молчит и всегда доволен».
Он же, когда однажды пришел в трактир и увидал, что хозяин мочится в печной горшок, спросил, почему он так поступает. Хозяин ответил: «Потому что назавтра я уеду отсюда». Физилин, как только хозяин вышел, наделал за печкой. Хозяин, воротившись, почуял вонь и спросил, почему Физилин здесь наделал. Священник ответил: «Ты собираешься завтра уйти отсюда, и поэтому сходил в горшок, ничуть не заботясь о чести своего дома. Я уйду сегодня, поэтому позаботился о ней еще меньше, и наделал для того, чтобы покинуть вонючий дом».
Когда он же пришел однажды к нашему князю Эберхардту Бородатому и попросил у него приход и бенефиций[36] (так это называют), то князь, который не любил его за ветреность, сказал: «Если б у меня была тысяча бенефициев, я б тебе все равно ничего не дал». На это Физилин ответил дерзко и не задумываясь: «Если б я тысячу служб отслужил, все равно никогда б я тебя не помянул, никогда б не помолился о твоем здравии».
Он же во время чумы[37] принес в деревню какие-то священные реликвии и повсюду, куда приходил, всем предсказывал и свято обещал, что поцеловавший эти реликвии в этом году не умрет от чумы. Так он содрал с крестьян немало денег. Наконец, один доктор усовестил его, чтоб он не нес такую несуразицу, не вводил народ в обман — и откуда он только берет эти пустые выдумки? Он с великой легкостью ответил: «Я правду сказал про то, что поцеловавшего реликвии чума не тронет. Но крестьяне целуют не реликвии, а только стекло. Я этих крестьян отправлю к дьяволу — я повторяю его слова — прежде, чем они у меня поцелуют мои реликвии». (Многие, однако, полагают, что это были лошадиные и ослиные кости.)
Когда он однажды захотел достать из мешка те реликвии, которыми дурачили крестьян, то не нашел ничего, кроме сена, потому что крестьяне накануне ночью тайком вытащили реликвии и вместо них положили шутки ради сено. Он, вытащив сено, быстро нашелся и сказал, что это как раз то самое сено, на котором в день рождества покоился в яслях наш младенец Спаситель: оно обладает такой силой, что к нему не могут подойти ни распутник, ни распутница. Многие видели, что это ложь, однако, чтобы их нельзя было заподозрить в распутстве, все скопом — женщины и мужчины — подходили к сену и приносили ему свои дары.
Он же побился об заклад с женщиной, посулив ей вкусный обед, что она сама придет к нему в алтарь, и, может быть, выиграл бы, но женщина боялась, что ее заподозрят в блуде, и предпочла сама заплатить за обед, ибо он обвинял в блуде всех, кто не чтил его реликвий.
Один из тех, кого у нас называют стационариями, обнаружив вместо украденных реликвий угли, вынул их и сказал: «Это те самые, на которых был сожжен святой Лаврентий»[39].
Бесстыдство этих людей столь велико, что они не боятся выдумывать невесть что.
Недавно я слыхал, какой спор затеяли священник и крестьянин. Крестьянин, нападая, сказал священнику, что его осел умнее этого священника, а также, что дома у крестьянина и рай, и ад — чего он сам пожелает, а также, что бог делает то, чего он сам захочет. Священник стал обличать крестьянина перед старостой и сказал, будто тот — нечестивец, вероотступник и хулитель, раз он говорит, что осел умней священника. Крестьянин, обвиненный публично, оправдывался и защищал себя таким образом: «Во-первых, я правду сказал, что мой осел умней нашего пастыря, потому что осел пьет столько, что может сам добраться до дому. Священник же так наливается вином, что идти не может и не узнает собственного дома, о чем вы и сами, судьи, знаете и можете это подтвердить. Во-вторых, бог делает все, что я хочу; ведь что бог делает, того я и хочу и должен хотеть, и думаю, что это вполне правильно. Наконец, у меня есть престарелые родители; я их чту с благоговением, оберегаю и ухаживаю за ними, и, без сомнения, уготовлю себе царствие небесное. Так говорят нам святые отцы. Если же я буду плохо обращаться с родителями, то в доме моем настанет ад». В-четвертых, он также сказал, что положил куда-то сто гульденов, и их никто не может ни отыскать, ни присвоить (разумея под этим, что раздал их бедным).
В городе Рейтлингене я видал одного человека, статного, молодого, весьма видного. Он так напился в трактире со своими собутыльниками (этот проклятый обычай теперь привился в наших краях), что не держался на ногах и ничего не соображал — друзья на руках принесли его в дом к матери. Когда он увидал свою мать, то сказал ей (он сам при мне сознался в этом): «Матушка, скажи спасибо людям, которые меня несут». Потом это вошло в поговорку.
Когда разнесся слух, что Фридрих III[40], римский император, собирается приехать в Туттлинген — селение нашего князя,— жители отправили к нему своих послов просить, чтобы он к нам не приезжал, потому что у них нет ни домов, ни еды, достойных его величия. Император не послушался, но, когда туда приехал, и его коням пришлось идти чуть ли не по колено в грязи, то, говорят, он сказал: «Боже мой, смотрите, какие здесь хорошие и честные люди! Заботясь обо мне и о моем благополучии, они сами не советовали к ним приезжать, потому что боялись, как бы мы здесь не утонули в грязи».
Когда у одного крестьянина в Швейцарских горах умерли от чумы жена и все дети, крестьянин в негодовании сказал: «Я давно слыхал, что все, что человеку дорого, у него отнимает дьявол».
В этих же горах крестьянин сушил сено (как полагается), чтобы потом сложить его в сарай. Когда пошел дождь и помешал ему, крестьянин сказал: «Боже милостивый, молю, не допусти, чтоб тебя никто не любил, а ты, поступаешь как раз так». (Он думал, что бог должен позаботиться об его сене.)
Недавно я был на пирушке, где мы весело рассказывали городские происшествия. Один дворянин особенно подшучивал над купцом: как часто он уезжает в дальние страны, а жену оставляет в городе, где так много красивых молодых людей,— наверное он часто терзается заботой, как бы она не сбилась с пути! Он полагал, что у дворян дело обстоит лучше, потому что в их отсутствие жены должны оставаться в замках и сидят взаперти. Купец очень смешно ответил на это: «Прошу прощения, позволь и мне над тобой подшутить: знаешь, у нас есть пословица: «Дворяне безобразны, и безобразие следует за ними, а у бюргеров дети красивые». Когда тот согласился, купец сказал: «Это по той причине, что в отсутствие тех, кто живет в городах, к их женам ходят прекрасные юноши, поэтому у них рождаются красивые дети. В отсутствие же дворян за их женами смотрят только повара да конюхи, от которых у вас и происходят потом такие уроды».
Так мы и закончили этот разговор смехом и шуткой.
У герцогов Саксонских был еврей, большой знаток во всяких делах. Поэтому они к нему чрезвычайно благоволили и изрядно старались уговорить его, чтобы он оставил иудейскую веру и перешел в христианство. Наконец еврей, поддавшись на их просьбы, сказал, что он сперва отправится в Рим, где увидит князя христианской церкви и узнает ее нравы, а затем все сам обдумает. Он отправился в Рим и, узнав нравы города, вернувшись к князьям, сказал, что он согласен стать христианином. А причина тому та, что в Риме бытуют такие безобразные нравы и все так покорно гнусности и позору, что если бы христиане не пользовались исключительным покровительством истинного бога и если бы у нас не было милостивого бога, пришествие которого близко, то ни мы, ни наша церковь ни в коем случае не могли бы существовать.
Один дворянин, прекрасно известный моим родичам, отличный воин, однажды, когда он открыто враждовал с одним имперским городом, захватил какого-то монаха, желавшего войти в этот город и несшего большой сверток ткани, чтоб одеть своих собратьев. Дворянин отнял у монаха часть ткани, чтобы одеться самому. Монах, уходя, в негодовании грозил, что дворянину на страшном суде придется вернуть ему ткань. Услышав это, дворянин отобрал у него и оставшуюся ткань и еще плащ, говоря: «Если ты отдаешь мне это на хранение (т. е. так надолго), то, если б я смог, я отобрал бы у тебя еще вдобавок и монастырь».
Когда он же вел переговоры о мире и о заключении договора с тем городом, врагом которого, как я говорил, он был до этого, отцы города потребовали от него много тысяч гульденов за обиды и причиненный ущерб. Говорят, тогда он вынул из кошелька богемский пфенниг и сказал: «Как видите, отцы, я платежеспособен и из тех, кто расплачивается: но даю вам пока только эти деньги. Потом, может быть, дам больше».
Высмеивая их пустое требование, которое не мог бы выполнить ни он сам, ни вся его семья и родня, он показал, сколь мало он ценит их дружбу и вражду.
Несколько дней назад один монах проповедовал, что от неба до земли такое расстояние, что и за пятнадцать лет жернов не долетит с неба на землю. Когда потом мы, справившись у знатоков, обсуждали это на пирушке, поднялся один и сказал, что монах говорил неправду. Он разъяснил: «Ведь недавно, в день Вознесения, господь наш Иисус Христос вознесся с земли на небо и это случилось после девяти часов, а ведь он хотел поспеть вовремя на вечерю к небожителям».
Некий Маттиас Ульмский, не слишком понимающий в книгах, однако поднаторевший в Библии, споря с евреем об его вере и о вере христианской,— какая из них лучше и истиннее, сказал наконец: «Вы, евреи, не отмечены крещением и на страшном суде погибнете, как гибнут в городах от руки живодера собаки, не отмеченные хозяевами. Нас же, отмеченных, не накажут». Еврей спросил: «Чем вы отмечены?» Маттиас ответил: «Знаком крещения, который запечатлен в наших душах» (так говорят теологи). На это еврей возразил: «Когда вы явитесь на страшный суд в своем плотском обличии, никто не сможет разглядеть этот знак души. Мы же, евреи, отмечены обрезанием плоти». Маттиас воскликнул: «О, бесстыдный еврей, ты хочешь, чтоб мы в присутствии высшего судии и стольких тысяч людей заголялись и срамились!» Так он и удалился, думая, что одержал победу.
Когда недавно в Цвифальтенском монастыре зашла речь о разной судьбе людей и о богатстве священников и епископов, поднялся Бернгард Хюслин[42] из Нейфена, аббатский писарь, и произнес такие слова: «Священники и епископы, конечно, притесняют нас, мирян, и всячески порабощают. Сперва они придумали только, чтобы мы на исповеди выкладывали наши тайны, а также чтобы ходили в божий храм и жертвовали им деньги. Сами же они приходят туда не иначе, как за жалованье. И когда туда приходят, то им только и дела, что петь, а чтоб петь меньше, они выдумали колокола, а также органы. Остается еще одно, о чем они заботятся денно и нощно,— это, чтоб и в ад мы попали за них».
Другой, когда вино развязало языки, сказал: «Узы священников так прочны, что их могут разорвать разве только сорок два кривых пономаря (их называют и звонарями), если они неожиданно сойдутся в одном селе на храмовый праздник, то легче легкого разорвут любое соглашение. И как означенные пономари могут сделать недействительными подписи и печати, так банщиком может быть тот, кто никогда не потел, пастухом — кого никогда не поливал дождь, барышником (т. е. торговцем лошадьми) может быть тот, который никогда не обманывал, кучером — кто никогда не богохульствовал, а мельником — кто никогда ничего не украл.
Мне говорили об одном священнике, который при всех сурово обличал пороки своих крестьян и утверждал, что они станут рабами дьявола, если не опомнятся и не освободятся от пороков. Наконец, он прибавил: «Когда я приду в царство отца небесного, наш спаситель скажет: «Добро пожаловать, Иоганн!» И я отвечу: «Gnad herr», что значит: «Благодарю тебя, господи!» А когда он спросит: «Где твоя паства?», so stand ich hie, als ob mir in die hand, geschissen sie. Т. е.: я буду стоять перед ним, будто мне в руки нагадили, не буду знать, что мне делать и куда повернуться, потому что никого из вас я не увижу».
Один крестьянин, прийдя к соседу, который похоронил жену, стал его утешать такими словами: «Мне жаль, сосед, что твоя жена отправилась на небеса» (он так неловко сказал о ее смерти). Сосед в простоте ответил так же: «Благодарю тебя. Теперь надо, чтоб ты туда никогда не попал!»
В Цвифальтенском монастыре пожилой кузнец (как это случается с похотливыми стариками), лаская девицу, которая жива до сих пор, а тогда была еще молода и красива, пощупал ее и сказал: «Ох, Элизабет,— так ее звали — здесь вот у тебя скрыто много баталий» (он подразумевал любовные баталии). Девица ему отвечала: «Отстань, swig nun du wirst kein ritter da, что означает: «не быть тебе рыцарем, здесь ты не получишь никакой награды за доблесть»[43]. И добавила: «Я думаю, что твоя жена уже давно сделала тебя не пригодным к таким подвигам. Aber so ains falcken nit hat, mus es mit iilen beissen», т. е. «если у кого-нибудь нет сокола или ястреба, то приходится охотиться с совой».
Один нищенствующий брат выслушивал исповедь богатого человека, лежавшего на смертном одре в агонии (так я это назову). После исповеди он привел к больному отцу его единственного сына и рассказал ему о многих дарах, которые его отец завещал братству: на паренталии[45], на ежегодные поминки, на похороны, на утварь, на церковное облачение и на многое другое. Называя что-нибудь, монах спрашивал у отца, так ли это. Больной отвечал: «Да», вернее, он кивал головой от слабости, а казалось, что он подтверждает слова монаха. Когда сын заметил слабость отца, который уже больше не заботился и не беспокоился о делах преходящих (так это называют), он понял обман и жадность монаха и спросил сам: «Отец, спустить мне этого брата с лестницы?». Отец ответил, или вернее кивнул: «Да». Это надо запомнить.
Когда мы недавно расхваливали пение разных птиц, один из собеседников сказал: «Ни одну летнюю птицу я не слушаю так охотно, как лягушек, которые предсказывают тепло и мягкую погоду без заморозков». Поэтому говорят, что лягушка — это летняя птица Иоганна Лейпхеймского.
А у наших крестьян в Альпах есть и другая поговорка: «У лягушек пенье ангельское, а у жаворонка — дьявольское» (он поет и при холоде, а они только в жару).
Во Фрейбурге (как мне говорили) одна матрона на вербное воскресенье послала свою весьма глупую служанку в церковь молиться. Когда она спешила в храм, навстречу ей попались люди со спасителем на осле. Они направлялись в другой храм (как полагается по нашему обычаю). Служанка, увидав, что господь удаляется, вскоре вернулась домой. Когда матрона спросила, почему она так быстро вернулась, служанка ответила: «О, госпожа, я пришла в церковь как раз вовремя. Только я вошла, как Христос уже, сев на осла, собрался удалиться. Так как он уехал, то я вернулась».
Некие ландскнехты, убитые в сражении, сохранив воинственный вид, с красными значками, изображающими спасителя или святого Георгия[46], которого швабы по старому обычаю почитают с древнейших пор, в полном порядке явились в преисподнюю. Черти, увидав знак, с помощью которого был завоеван оплот преисподней, закрыли все ворота засовами, запорами, замками — все позапирались, опасаясь нового захвата, а сами приготовились к сражению. Ландскнехтов, приблизившихся под страхом смерти, они прогнали от ворот ругательствами и стрелами. Адский привратник сказал им: «Поворачивайте, о мужи, направо, отправляйтесь-ка на небеса. У нас вам не будет пристанища». Этот же привратник показал им дорогу, и они пришли к небесным вратам просить, чтоб их впустили. Петр посмотрел на них и, увидав, кто они такие, сказал: «Кто повелел вам сюда прийти? Скорей уходите! На вас кровь! Раз вы при жизни не любили мира, то нельзя, чтоб вы ныне обрели вечный покой». Тогда один из них говорит: «Где ж нам быть? Ведь из преисподней нас уже выгнали!» Петр ему в ответ: «Вы меня слышали? Уходите, не то вас выгонят! Нечестивцы! Богохульники!» Тогда ландскнехт закричал ему в негодовании: «Волк винит овцу за разбой! (Есть такая пословица)[47]. Будто ты не знаешь, что ты сам натворил? Лживо и подло ты трижды отрекался от господа и учителя своего! Такого никто из нас никогда не делал!» Тогда Петр покраснел от стыда и, боясь, как бы этого не услыхали в раю, сказал: «Молчите, любезные друзья, и входите: отныне я никогда не буду так строг и суров к грешникам».
Несколько времени спустя другой человек пришел к небесным вратам. Когда Петр, памятуя о прошлом, хотел его впустить и сказал: «Входи и садись возле своей жены!» — он ответил: «Ни за что! Если здесь моя жена, я никогда сюда не войду. При жизни мне никогда не было от нее покоя, а теперь и мертвый на отдыхе я всегда должен быть с ней! Когда же, наконец, я обрету покой?!».
И он ушел, я не знаю, куда.
В той кампании, когда император Фридрих III разбил герцога Карла Бургундского при осаде города Нэйса, рыцарь Конрад Шотт то ли за добычей, то ли желая сразиться с противником, вышел вместе со слугами из лагеря и вызвал врагов на бой. Враги же, целым отрядом покинув лагерь, стали нападать на него с великим рвением. Когда наши, видя это, тоже вышли из лагеря и попробовали оказать ему помощь, то с обеих сторон оказалось много жертв. Император, узнав, что погибли многие его воины, приказал разыскать виновника этой бойни и велел его строжайшим образом наказать. Когда Конрада призвали к императору и жестоко выбранили, он сказал: «Непобедимый император! Этот бой я затеял только для одного себя. Я сожалею о том, что погибли другие. Однако это вышло не по моей вине, потому что я, как уже сказал, сделал это только для себя, расплачиваясь за это своей собственной шкурой. Я никого не просил и никому не приказывал, чтобы мне помогали или чтобы за меня сражались». И он был оправдан.
Это я слышал от одного дворянина.
Недавно я спросил у одного крестьянина из села Цвифальтен, сколько дней в четыредесятнице он постился. Он ответил: «Ни одного, кроме первой среды, накануне которой, на масленицу, я так нажрался, что больше уж ничего есть не мог».
В нашей пословице говорится: Нет ничего смелее индузия мельника (в народе так называют рубашку), потому что индузий каждое утро вора за горло хватает[48].
Рыцарь Иоганн Шпет[49], владелец села Цвифальтен, спросил у одного дворянина, не знает ли он честного мельника. Тот быстро ответил: «Конечно знаю, ведь вчера вечером жена моего мельника родила младенца-мельника, в честности которого я не сомневаюсь». (По-видимому, в других он сомневался.)
Это поведал пресвитер Леонгард Клеменс.
Подобное же рассказал в Гейдельберге замечательный проповедник Иост Шваб, когда его спросили, могут ли князья войти в царство небесное. «Конечно могут,— ответил он,— если они умрут в колыбели».
Дайглин, певчий из Констанца, увидав недавно одного глупого человека, сказал ему: «Из тебя получился бы очень хороший бургомистр». Когда тот спросил, почему, он ответил: «Ты собрал разум и хранишь его в сокровищнице — ведь до сих пор ты никогда им не пользовался». Тот принял это с негодованием, потому что считал себя очень умным.
Когда мы, швабы, хотим сказать, что человек глуп, то говорим: «Лучше всего спрятать мудрость у него; здесь никто не станет ее искать».
Недавно я видел рассыльного одного епископа (в народе таких зовут «педелями»[50]). Когда все хвалили его быстрые ноги, то один заметил: «Гораздо больше достоин похвалы его язык, потому что он у него крепче всего». И добавил: «Он может проделать двадцать миль в день, неся к епископу под языком сразу трех священников». (Разумея при этом, что тот доносит епископу о проступках священников.)
Сколь опасен труд пастырей и тяжело попечение о душах паствы, изложено в книгах Григория[51] и многих святых отцов. Теперь, однако,— это священнослужение и пастырская забота, поручается без разбора совершеннейшим невеждам, так что одного лишь сожаления достойны те души (я говорю на церковный манер), заботу о которых взяли на себя эти невежественные ослы. Несмотря на то, что здесь не место об этом много распространяться, я скажу, что знаю.
Недавно я пришел в один монастырь, наделенный (как там говорят) многими индульгенциями[52] и апостольскими милостями. Если даже это и правда, то все это испортит невежественность священников. Я там встретил своего доброго приятеля, который исповедовался священнику, даже настоятелю; он рассказал мне, что, когда он решил принести полную исповедь, то священник его прервал, сказав, чтобы он исповедовался только в главных грехах (т. е. в смертных), потому что у монастыря есть такие индульгенции, по которым простительные грехи (так их называют) можно отпускать без исповеди. Наконец, он показал мне записку, удостоверяющую его исповедь, и мы нашли в ней много грамматических ошибок. Тогда я сказал: «У церкви есть такие индульгенции, которые снимают несообразности, и несообразное делают сообразным!». А он на это: «Конечно, это удивительно. Никогда прежде я не слыхал, что такие привилегии дают право осуждать и нарушать правила Присциана»[53]. А я ему ответил: «Все эти привилегии распространяются и на папские распоряжения и постановления, которые извращаются до бессмыслицы».
Когда я недавно спешил в церковь послушать проповедь доктора нашего Мартина[54], повстречался мне один приятель, выходивший оттуда. Когда я попробовал повести его с собой обратно, он не согласился, сказав, что не охотник слушать, как хулят и поносят людей, а это часто бывает в таких проповедях.
Когда один человек обвинял как-то знакомого мне священника в женолюбии, другой, который тоже не любил этого священника, сказал: «Ты хороший человек, потому что говоришь людям правду бесплатно и по своей воле, в то время как многие делают это только по принуждению или на суде и следствии, а иные за деньги». Это вошло в поговорку.
Я знал священника, который хулил всех людей и изощрял свой язык в оскорблениях. Когда я ему говорил, чтобы он этого не делал, он обыкновенно отвечал: «Я хулю людей — признаюсь. Но и они меня тоже: поэтому я только восстанавливаю равновесие».
Однажды мой господин — Цвифальтенский аббат[55] — рассказал, мне за столом для забавы такую историю. Когда Святая троица стала размышлять об искуплении грехов рода человеческого, бог-Отец сказал, что он уже так состарился, что его нельзя отправить на землю для искупления грехов смертных. Святой дух тоже сослался на свой вид и обличив: будет смешно, если собирающийся искупить грехи рода человеческого станет висеть на кресте в виде голубя. Наконец, Христос, бог-Сын, сказал, что ему ясно, что эту кашу придется расхлебывать ему (как гласит поговорка) и что все это затеяно против него. Так он покорился и пошел на крест по доброй воле.
Петер Лудер, который некогда в Базеле обучал медицине и свободным искусствам, однажды был приглашен неким теологом на завтрак; за вином (когда мы становимся веселее и свободнее) он стал говорить о триединстве что-то, противоречащее теологическим догматам. Теолог рассердился на обиду, нанесенную теологам, и, более того, всей христианской вере. На это Петер сказал, отрекаясь от своей шутки и ошибки: «Будь спокоен, господин доктор, я скорей дам себя сжечь, чем поверю в четвероединство».
Один работник должен был купить хозяину хорошую лошадь; когда же он купил осла, и хозяин очень рассердился на него, работник сказал: «Конечно, если у него все станет такого размера, как уши, то получится огромный, очень статный конь».
У меня есть приятель, которому предложили молодое и не слишком хорошее вино, а вместе с ним и очень вкусное старое. Когда ему подали молодое, он отказался, сказав, что предков и старцев надо почитать и что он намерен уважать более древнее.
Когда августейший император Фридрих III по пути в Рим проезжал Флоренцию и увидел необыкновенные богатства Козимо Медичи[57], который, как говорили, некогда был очень беден, он сказал: «О, сколько поношений и оскорбительных слов он снес, сколь часто он должен был проходить, заткнув уши, чтоб стать таким богатым!».
Император прекрасно понимал, что все те, которые вышли из низов и бедности (за исключением особо удачливых), навлекли на себя ненависть, разные наветы и поношения многих. По словам Корнелия Тацита в XVII книге[58], человеку свойственно с завистью смотреть на неожиданную удачливость других.
Я знал одного священника, который в 1505 году, произнося проповедь о рождестве Христовом, стал под конец проклинать крестьян за мягкость и снисходительность по отношению к их детям. Он сказал: «Вы балуете своих детей вкусной пищей и одеждой. Иосиф младенца Христа, спасителя мира, выкормил грубой овсяной кашей и положил в коровий хлев».
Когда один нищенствующий монах увидал крестьянина, который немилосердно колотил своего тяжело нагруженного осла, он сказал крестьянину: «За что ты так жестоко колотишь бедное животное?» Крестьянин ответил: «А тебе что? Он еще не настолько нагружен, чтобы к тому же не снести все терпение твоего ордена». «Почему это?» — с возмущением спросил монах. «Потому что он не возмущается, неся такой груз, а ты из-за одного только слова уже потерял терпение».
Один адвокат, выиграв много дел, стал монахом. Когда же ему поручили дела монастыря, многие из них он проиграл. Аббат спросил его, почему он, ведя монастырские дела, так переменился. Он ответил: «Теперь я не смею лгать, как прежде; поэтому я проигрываю дела».
Альберт Великий Швабский[60], воистину глава всех подлинных философов, сказал одному кельнскому канонику, вернувшемуся из Курии с грамотой, которая разрешала ему иметь несколько бенефициев: «Прежде ты мог отправиться в ад без особого разрешения; теперь пойдешь туда с диспенсацией». Я передаю слова того, кто мне это сообщил.
Одна женщина сделала кое-какие пожертвования тюбингенским монахам Августинского ордена. Вверив себя их молитвам, она ушла, но вскоре вернулась и сказала настоятелю: «О, благой отец, не молитесь за моего мужа; я прошу, чтоб он не узнал об этом — ведь я пожертвовала втайне от него». (Она думала, что если она принесла дар во здравие мужа, то он об этом узнает.)
Когда несколько лет назад Тюбингенский сенат хотел вынести какое-то решение и там уже роздали листки для голосования, один из сенаторов вышел, говоря: «У меня такое же мнение, как и у лесного префекта (так называли того, кто у них имел наибольшее влияние), а я иду помочиться».
За это он был изгнан из сената, но навсегда вошел в пословицу.