До сих пор, благосклонный читатель, у меня было правило в своих фацетиях удерживаться от того, что могло бы показаться чрезмерно вольным или бесстыдным. В эту книжечку я включал порой кое-что более занятное, и непросвещенные могут подумать, будто в них выставлены напоказ непристойности. Но даже и здесь я не говорю ничего такого, чего не слыхал бы от почтенных мужей в их застольных беседах, и по большей части в присутствии матрон. Это меня и побудило присоединить их рассказы к своим. Поэтому прошу меня извинить, читатель, ведь я ссылаюсь на людей, в высшей степени почтенных; ибо от бесстыдных писаний я всегда свое перо удерживал, а впредь буду это делать еще усерднее. Будь здоров, друг!
Когда несколько человек попали однажды на Потамийском или Алеманском озере[162] в ужасную бурю, и все дрожали от страха и исповедовались друг дружке, один из них начал с великой жадностью поглощать хлеб и сыр. Остальные стали его укорять, говоря, в какой они опасности, но он сказал им: «Я прекрасно вижу, что делается. Но на пустой желудок я не могу пить; сейчас я ем, потому что сегодня мне придется пить больше, чем когда-либо в жизни».
Некий тюбингенец ночью тайно пришел к чужой жене; а скоро вслед за ним к ней пожаловал священник. Первый, удирая от него, спрятался наверху, на голубятне. Немного погодя вернулся муж этой женщины, и священник укрылся в печи. Так как муж ничего не заметил, то сказал со вздохом, что проиграл три гульдена. Жена спросила: «Кто же тебе их отдаст?» Муж ответил: «Всевышний, тот, кто над нами» (он подразумевал бога). Тюбингенец, спрыгнув с голубятни, сказал: «Пусть священник, который в печи, даст половину, тогда и я заплачу остальное». (Он подумал, что муж говорил о нем.) Так они столковались, и, невредимые, отправились по домам.
Когда Иоганн Пчеловод, мой знакомый, заболел чумой и уже был присмерти, при нем находился один лесной брат. Он наставлял больного, чтобы тот мужественно сражался против козней дьявола и до конца оставался добрым христианином. Пчеловод отвечал, что пусть никто не сомневается; он будет бороться, как подобает христианину, и совсем готов к смерти. Монах сказал: «Так как я от всех слышал, что в жизни ты был честным и смелым, и теперь готов повиноваться воле божьей, то заверяю тебя, что я охотно стану твоим поручителем, чтобы ты тотчас же после смерти взошел на небеса». Пчеловод умер. На четвертый день эта же болезнь свалила и лесного брата, и он кричал днем и ночью: «Пчеловод, ты хочешь меня увести туда к вам, чтобы я за тебя заступился. О, злосчастное мое поручительство, хоть бы бог сделал так, чтоб его никогда не было!» И до самой смерти он с воплями и стоном проклинал это свое поручительство. Он умер на шестой день после Пчеловода.
Выше[164] я не без оснований жаловался на то, что должности и церковные бенефиции чаще всего даются невеждам по апостольской милости не без открытого скандала и немалого ущерба для душ прихожан. Сейчас я могу с полным правом посетовать, что то же самое происходит у наших князей. У них бенефиции распределяются больше по приязни, чем по заслугам, больше из-за хлоцот невежественных друзей, чем в зависимости от нравственности и образования, так что ум и образование на сегодняшний день почти ничего не стоят. Теперь я вот что скажу: одного образованного человека недавно спросили, почему так случается, что настоящие ослы ежедневно получают бенефиции, а он не может ничего добиться. Он ответил, что невежды могут найти князей и разных других покровителей, подобных им самим. Отсюда и происходит их взаимная любовь. Он же не может найти подобных себе и поэтому собирается начать забывать то, чему учился; чтобы снискать себе приязнь, с помощью которой все делается.
Тот самый священник, о котором я уже писал выше[165], известил монахинь, или лучше сказать, бегу тт, что их священник, который был в Вильдбадене, тяжело заболел, и врачи сомневаются в том, выживет ли он. Монахини снарядили в путь лучших из своего числа, чтобы навестить больного и утешить его. Но когда они пришли, то нашли его здоровым и невредимым. Они очень рассердились на священника, обманувшего их, и сказали, что не забудут того горя и страха, которые он им причинил. А этот насмешник им ответил: «Добрые сестры, вы должны были знать, что ни одному моему слову верить нельзя».
Иоганн Бош, священник из Стадиона, попросил своих прихожан быть милосердными к нищему мельнику и сказал им: «О, христолюбцы, у вас есть прекрасное доказательство тому, что этот мельник честен: ведь он нищенствует, а мог бы кормиться воровством или разными хитростями, принятыми у мельников. Поэтому-то я и поручаю его вашим заботам».
Монахиня, исповедуясь священнику, среди прочего сказала, что однажды она покрывалась чужой сутаной. Священник сказал: «В этом нет греха, но что было под сутаной?» Она ответила: «Монах». Тогда священник сказал: «Отныне остерегайся этой одежды, чтобы не запятнать себя; ведь под этим маленьким покрывалом прячется грязь всех прегрешений». Монахиня возразила: «Уголь сажу не замарает»[166]. Разгневанный священник ответил: «Тогда оставайся распутницей, какой ты и была!» А монахиня ему: «Но ты первым не бросай в меня камень».
Три монахини исповедовались священнику. Первая сказала, что она в свои ножны вложила чужой меч. Священник этого не понял и даже не обратил внимания на бабье суеверие, которое всякую малость считает грехом. Вторая сказала, что она два меча вложила в свои ножны. Он снова не обратил на это внимания. Третья покаялась, что она вложила три меча. Священник спросил: «А что в этом плохого?» Она сказала, что сходилась с тремя мужчинами. Только тогда священник понял первых двух, которым простил по своему неведению, и побежал за ними вдогонку, крича: «Слушайте, гнусные распутницы! Вам грехи не отпущены! Вы все мне налгали, ведь... и меч не одно и то же»[167].
Одного косолапого священника, входившего в Каннштадтскую ратушу, другой священник приветствовал такими словами: «Здравствуйте, молодой человек!» (Так у нас принято). Когда же тот вошел, как всегда прихрамывая, один деревенский староста разразился смехом: «Я,— говорит,— хорошо вижу, что он — молодой человек, вернее даже — дитя, потому что ведь он только еще учится ходить». А священник ему вежливо ответил: «По твоим сединам я было подумал, что ты умен, но твоя речь выдала, что ты глупый болтун».
Подобным образом подшутил в моем присутствии над хромой женщиной Иоганн Биттель[168], священник Ридлингенский. Он сказал: «Если б у меня было сто сыновей, никого из них я бы не стал учить ходить так, как ходит эта женщина». Кроме того, наши еще так смеются над хромыми: «Он не из нашего края, так как ходит не по-нашему». Также и над косыми: «Это — иностранец; он смотрит не так, как у нас принято». У нас и теперь часто говорят о тех, кого презирают: «Это — хромой полольщик», а когда кто-нибудь предполагает, что его презирают, он говорит: «Ты думаешь, что я — хромой полольщик?»
Один честолюбивый юноша ходил в сопровождении слуги и договорился с ним, что слуга будет всегда повторять все, что юноша станет говорить своей подруге и преувеличивать сказанное. Когда он был у девушки и заговорил о своих доходах, слуга тотчас же их утроил. Когда они в другой раз пришли к его подруге, она сказала «Мне кажется, что ты, мой возлюбленный, немного нездоров. Ты бледен и выглядишь хуже, чем обычно». Он ответил, что ему слегка неможется. Слуга прибавил: «Ты чрезвычайно бледен, ведь ты страдаешь известной неизлечимой болезнью». Хозяин с трудом это стерпел и, когда они остались одни, сурово выбранил его за то, что он так о нем сказал его подруге. Слуга сказал: «Я думал, что так и надо, чтобы я преувеличивал все, что ты говоришь»[169].
Один человек во время грозы сидел в бочке и мылся. Когда раздались сильные удары грома, он сказал: «Вы, молнии! Что за шум вы тут подняли! Идите-ка вы ко мне в зад!» Только он это проговорил, как молния ударила возле него и не задела его, но изрядно напугала. Он сказал: «Боже, пропади ты пропадом! Ты не понимаешь шуток; я ведь пошутил, а не сказал всерьез».
Когда град побил большую часть винограда, один из крестьян сказал, что это все натворили ведьмы. На это остальные в один голос: «Да погибнут они злейшей смертью!» А старейший из крестьян сказал, что все-таки это дело божье. Тут один выскочил из толпы со словами: «Да погибнет и сгинет тогда он сам!»
Один французский палач приехал в Богемию и там, у еретиков, стал священником. Когда человек, знавший его, спросил, как это случилось, что после такого грязного и позорного ремесла он стал священником, тот ответил: «Каков приход, таков и поп»[170].
Один остроумный человек так напился вина разных сортов, что едва мог владеть собой. В присутствии товарищей он сказал, обращаясь к выпитым винам: «Живите (как говорят) в мире и согласии — не то я вас выброшу в окно!»
Крестьяне поймали живого волка, и так как ненависть их к волкам столь велика, что они жестоко издеваются и над мертвыми, то они заспорили о том, какой самой суровой казнью его казнить. Один крестьянин, у которого было две жены, выскочил на середину и посоветовал, чтобы волку дали двух жен. Он клялся, что не знает никакого более тяжелого мучения и не верит, что можно придумать что-нибудь еще страшнее.
Один сапожник, заподозрив как-то свою жену в блуде, притворился, что едет на рынок, и собрал в узел (как полагается) все сапоги и башмаки. Когда он немного отошел от деревни, то сбросил со спины узел возле одной часовни, сложил сапоги в часовне, а в мешок, откуда вынул сапоги, набрал камней и тайком вернулся домой. Между тем, жена, думая, что муж ушел, позвала к себе священника, чтобы ей не было страшно одной сидеть дома. Когда он пришел, немного опоздав, и стал на первую ступеньку лестницы, женщина, стоя на верхней ступеньке, стала его бранить за то, что он так поздно пришел. Священник отвечал, что он сеял на поле ячмень. Она, пожелав ему хорошего урожая, задрала до пупа юбку и сказала: «Бог даст, ячменя уродится больше, чем у меня волос...»[172]. Он, стоя внизу, отвечал ей...[173]. «Пусть колосья будут не меньше вот этого моего посоха». Когда это услышал муж, который прятался на чердаке, то стал кидать в них камни, говоря: «Пусть бог погубит и уничтожит это ячменное поле таким крупным градом, как вот эти мои камни!»
Недавно один простодушный человек исповедовался, говоря: «Я повинен во всех грехах, которые совершил с рождества Христова до сего дня». Священник сказал: «Неужели тебе столько лет, сын мой?» Крестьянин ответил: «Конечно, а брат мой еще на три года старше меня».
Врач пришел к одному князю и заверил его, что весьма сведущ в любом виде искусства врачевания. Князь пошутил: «Я найму только такого, который до меня уже уморил тридцать человек». Врач ответил: «Недостает немного, двадцать девять я уже благополучно похоронил». Князь на это сказал: «Значит, ты мне не подходишь: я боюсь стать тридцатым».
Так как повседневные грехи смываются святой водой, а монахиня грешила с мужчинами как раз днем, то однажды, окропляя себя, она сказала: «Смой мои грехи!» И, подняв одежду, она окропила скрытые места, говоря с великим пылом: «Здесь, здесь, здесь смой, ибо здесь более всего греха».
Некий дворянин, желая исповедаться, держал в руке золотой, который собирался отдать священнику. Когда один из священников, жадный до денег, увидел это, то подошел к нему и спросил, не хочет ли он исповедаться. Тот сказал, что хочет. Когда после исповеди священник спросил, раскаивается ли он в своих грехах и намерен ли в дальнейшем удерживаться от них, насколько это позволяет человеческая немощь, дворянин наотрез отказался и не получил отпущения. Пришел другой священник, которого не менее первого одолевала жажда золота, и выслушал исповедь дворянина. Но, когда он понял, что тот не раскаивается и не намерен в будущем удерживаться от греха, он, тем не менее, чтобы получить золотой, дал ему отпущение грехов, говоря по-латыни такие слова: «Пусть господь бог наш Иисус Христос отпустит тебе грехи (если захочет) и простит тебе твои прегрешения (во что я не верю), и проводит тебя в жизнь вечную (что невозможно)». Так он выудил золотой у дворянина, не знавшего латыни.
Венецианец, не привыкший и не умеющий ездить верхом, пришпорил одолженного коня, а конь стал прыгать и брыкаться; тогда венецианец сказал в испуге: «Святый боже! На море не бывает такой бури, как на суше!» (он думал, что конь беспокоится от волнений и непогоды так же, как корабли на море)[175].
Недалеко от Цвифальтенского монастыря жили два родных брата, оба не слишком умные. Как-то они исповедовались, и одному из них священник отпустил грехи, не спросив, знает ли он молитвы. Когда исповедовался другой брат, то священник спросил: «Ты знаешь „Отче наш“?» Так как он не знал, то священник сказал: «Я запрещаю тебе причащаться, потому что ты не знаешь молитвы». Тот ответил: «Но ведь мой брат, которому ты отпустил грехи, тоже ее не знает». Тогда священник сказал и другому брату: «Я запрещаю и тебе вкушать тела господня». Тот в гневе ушел из церкви и стал жаловаться всем, что его нечестивый брат по имени Алексей помешал ему вкусить тела господня: «Если бы он только подождал, пока я вкушу!» (он думал, что был бы счастлив, если бы вкусил причастие, даже не будучи достоин этого).
Недавно я был на пиру у деревенских священников неподалеку от моей Альпийской родины. Один из них, который с уважением приветствовал меня, не знакомого ему, и ставил себя очень высоко, попросил, чтобы я простил его неотесанную речь, так как изяществу он не обучен. Я, со своей стороны, сказал, чтобы он не обращал на меня внимания. Наконец, когда он развеселился по воле Вакха, который уже лишил его ума-разума, то решил в разглагольствовании показать свою образованность. Забыв о почтении, которое разумные люди обыкновенно оказывают незнакомым, он вылез с такими словами: «Поэт, слава твоя известна по всей Германии, но я не могу одобрить твоих занятий, потому что ты больше учишь хорошо говорить да болтать, чем хорошо жить». На это я ответил с улыбкой, якобы пристыженный: «Я не думаю, что пренебрегаю тем, что имеет отношение к хорошей и достойной жизни». Он мне: «Оставь ты теперь свое мирское красноречие и посмотри на простоту речи апостолов». Я снова: «Блестящая и украшенная речь не ухудшает меня, так же как варварская речь не улучшает. Свидетелем тому Августин[177] — самый ученый изо всех христиан — он говорит об этом не раз. Послушай, добрый пастырь! Искусно и хорошо говорить, но дурно жить — это смерть. Но под предлогом религии говорить скверно, по-варварски и к тому же ещё дурно жить — а большинство так и делает — это больше, чем смерть, это, надо сказать, худшая из смертей. Ведь опаснее всего для христианского мира жизнь таких людей, которые на словах просты и чисты, а на самом деле — бесчестные и преступные Сарданапалы[178]. И то, что ты защищаешь свою речь на примере апостолов, я думаю, тебя не извиняет. Если уж ты хочешь подражать их речи, то подражай и их добродетелям, и их святой жизни. Впрочем, смешно, что живущий в изнеженности и роскоши похваляется одной только простотой и неотделанностью речи, будто потому он и свят, что ничего не знает. Но как случилось, — сказал я в заключение,— что ты и слишком многие, тебе подобные, так преследуете красноречие и тех, кто его изучает? Когда вы сами желаете произнести проповедь (вы сами ее обычно — и вполне правильно — называете сочинением[179], ведь она составляется не вашим искусством, а нехудожественно, грубо с трудом слепляется из многих книг), то изо всех сил стараетесь, чтобы вас сочли красноречивыми и сказали о вас, что вы говорите изящно и красиво. Как подходит к вам изречение красноречивого мученика Киприана[180] о том, что на людях вы обвинители, а втайне — обвиняемые, сами же — и судьи, и преступники: вы осуждаете в душе то, что сами делаете на людях. Но, ладно: как следует говорить вы все равно не умеете, так как никогда не учились, надеяться вам не на что».
Один ученый, чтимый пфальцграфом Рейнским, поехал с ним на охоту. Так как он был без шпор, то князь сказал: «Доктор, где твои шпоры?» Тот увидал, что их нет, и ответил: «Я думал, князь, что мой слуга мне их надел».
Кузнечных дел мастер (выше я называл его «лживых дел мастером») рассказал, как однажды во время войны, думая, что следует за своими, он подскакал на коне к воротам какого-то города. Когда он ворвался в эти ворота, на него с башни сбросили подъемную решетку, которая отрубила заднюю часть коня за седлом, и у него осталась только передняя половина. На этой половине коня он доскакал до городского рынка и перебил немалое число врагов. Когда же он захотел отступить, то на него напало множество недругов. Они убили коня, а самого кузнеца взяли в плен.
Другой человек, когда охотился в лесу, то увидал, что молодой кабан ведет слепого, совсем старого кабана, и старый держится зубами за его хвост. Увидев это, охотник натянул лук и, так сказать, обесхвостил молодого кабана, оторвав от его тела хвост, который и остался в зубах у слепого кабана. Потом он сам ухватился за этот хвост и отвел слепого кабана больше чем за двадцать миль в Штутгарт на рынок.
Некий пономарь по имени Весьсвет[182] служил в женском монастыре. Когда однажды он страдал от вожделения, то взял дудку и из печи страшным голосом, словно дух, возвестил: «О вы, сестры, слушайте глас господен!» Испуганные монахини ничего не отвечали. Когда на другую ночь он снова пришел и сказал то же самое, сестры пали ниц, решив, что это ангел с неба. Собравшись, с духом, они, наконец, поднялись и проговорили: «Ангел божий, поведай нам волю господа!» Пономарь снова пропел через дудку: «Воля господа такова, чтобы вас склонил (или, так сказать), чтоб на вас лег весь свет». Услышав это, они заволновались, не зная, как быть. Раз это был ангел, то не может быть, чтобы он повелел им отдаться на позор всем людям. Наконец, по здравому размышлению, они истолковали слова ангела так, что речь в них шла о пономаре по имени Весьсвет, который и должен ими насладиться: может быть, где-нибудь предсказано, что от него родится епископ или даже папа. Когда позвали пономаря и скрыли его в своих покоях, то сперва вошла к нему старшая девица (которую называют аббатисса); она, послушная голосу ангела, как говорится, приняла милость и, уходя, сказала: «Радуюсь тому, что мне было сказано». После нее пришла, как требует того порядок, следующая по достоинству (просто сказать — приоресса) и, приняв милость, уходя нежным голосом пропела слова из молитвы «Тебя, бога, хвалим!» Третья спела: «Праведный, о господе возрадуется». Четвертая: «Возликуем все». Пономарь же, наконец, исчерпав все свои силы, расколотил дверь, вышел и страшно завопил: «Мне это чересчур...» и прочее и прочее. Тогда остальные монахини зовя его обратно, стали кричать: «Кто же нас причастит милости?»
Один священник не советовал своим крестьянам обходить — как это у них принято — поля с мольбами и молебствиями, не установленными церковью. Но, так как в том году все побило градом, то на следующий год священник тоже сказал, что он и на этот раз не советует устраивать молебствие, потому что град в прошлом году пошел по воле бога и природы. При этом он сказал: «Wir wollen got vertrauwen», т. е. «Положимся на бога». Тогда встал один крестьянин и сказал: «А мы не хотим полагаться на бога и пойдем с молением». Тогда пономарь — человек неученый — сказал, чтобы успокоить священника: «Оставь, пусть идет, как идет!» Иначе говоря: «Дай этому делу идти своим чередом».
Мой Цвифальтенский друг Иоганн Биттель[183], когда трактирщик Мартин дал ему недостаточно хорошее, разбавленное вино, сказал: «Отдели мне вино от воды и дай все порознь» (подразумевая при этом, что вино было чересчур разбавлено водой). Когда хозяин ответил, что это — рейнвейн, Биттель сказал: «Это верно, оно купалось в Рейне и переплыло Рейн» (желая дать понять, что оно чересчур сильно разбавлено).
Один человек попросил в трактире у девушки воды разбавить вино, чтобы оно стало менее крепким. Простодушная девушка сказала: «Не надо. Отец прошлой ночью вылил в него целое ведро».
Другой трактирщик, пыхтя, носил ночью в винный погреб воду, а один из гостей, увидев это, в смятении стал кричать: «Пожар!» и звать всех его тушить. Трактирщик спросил: «Что ты так кричишь?» Тот ответил: «Я думал, у тебя в подвале пожар, раз ты таскаешь туда столько воды».
На моей родной реке Шмих есть селение того же названия, что и водный поток. Там тоже был трактирщик, которого подозревали в том, что он в свое вино подливает воду. Поэтому тайно, чтобы он не знал, в чан или бочонок, в котором он подавал вино, пустили рыбешек. Когда он стал разливать вино, то обнаружил рыбок и, обратившись к гостям, проговорил: «Я, по правде сказать, налил в винные бочки слишком много воды, иначе здесь не плавала бы рыба».
Один священник, собирающийся крестить младенца, среди прочего нашел в книге: «Перепрыгни через три», т. е.: «То, что следует прочитать, ты найдешь через три страницы». Священник, не поняв этого, прыгнул через купель. Крестьяне ему сказали: «Отче, что ты делаешь? Мы никогда до сих пор не видали, чтобы так крестили». «Верно, ответил священник,— до меня этих слов не понимали». Потом там стоит: «Погрузи внутрь»[184] — а он понял, что ему надо наделать в купель, и, удалив присутствующих, он это исполнил. Крестьянин, который видел все через дверную щель, сказал: «Пусть дьявол теперь крестит своих детей таким крещением, а я не стану»,— и унес ребенка некрещенного.
Крестьянина, который должен был в действе распятия изображать Христа, поколотили евреи. Тогда крестьянин отбросил крест и сказал: «Пусть дьявол будет у них после этого богом, а я никогда не буду». Но, когда однажды Христа изображал пекарь, евреи стали поносить его мерзкими словами. Он всё это терпеливо сносил. Но один сказал ему: «Ты воруешь муку», на что пекарь ему ответил: «Молчи, я то я тебя крестом повалю наземь» (ведь истина не боится шуток, а люди, у которых совесть нечиста, не любят слушать, как над ними потешаются).
Леопольд, герцог Австрийский[185], впоследствии убитый гельветами (их теперь называют швейцарцами), в городе Штокахе задумал вторгнуться в страну гельветов. Этот городок, едва укрепленный, в наше время храбро выдержал сильнейший натиск гельветов. Советуясь со своими придворными и приближенными по поводу нападения на землю врагов, герцог спросил у своего шута и дурака, который его немало увеселял: «Как тебе нравятся наши намерения?» Шут сказал: «Вовсе не нравятся! Вы все думаете только о том, как войти, и никто не думает о том, как выйти»[186]. Слова шута оказались пророческими. Однако швейцарцы с убитым поступили потом еще глупее. Он был похоронен в женском монастыре в Кенигсфельде, и они разрешили, чтобы каждый раз в годовщину его смерти священник говорил народу во время проповеди: «Молите бога за Леопольда, герцога Австрийского, убитого своими, за свое имущество, в своей же наследной земле». (Так они открыто объявляли о своем бесчестном и несправедливом поступке.)
У Винделинов (которых я теперь называю жителями Альгау) больная крестьянка послала за своим священником и святыми дарами, а сама между тем выздоровела еще до его прихода. Священник пришел — ее нет; когда стали ее искать, то нашли у соседа. Увидев священника, она закричала из соседского окна: «Ты можешь спокойно уходить, благой отец. Слава богу! Теперь я в Христе не нуждаюсь: я уже выздоровела». Священник, чтобы не зря идти в такую даль, постарался уговорить ее причаститься. Женщина его спросила: «Если я возьму это причастие, то сколько буду тебе должна?» Пресвитер ответил: «Богемский динарий». Крестьянка сказала: «Положи сюда на этот стол, если случайно оно понадобится какому-нибудь бедняку, то он его купит».
Я знал священника, который должен был дважды пройти по пять миль к одному крестьянину, чтобы дать ему вовремя святые дары. Однако всякий раз, когда он приходил, крестьянин уже был здоров и отказывался от святых даров. Наконец, священник, раздосадованный напрасным хождением, сказал больному: «Выздоравливай на здоровье[188], а святые дары, честное слово, ты должен все-таки принять». Так крестьянин вынужден был принять причастие.
Один миланский доктор медицины так заболел, что думали, он не выживет. Слуги его и служанки поняли это и стали растаскивать, кто что может. Видя это, обезьяна, которая была у хозяина (она всему подражает), схватив берет, являющийся почетным отличием ученых, надела его себе на голову. Тогда хозяин расхохотался и выздоровел.
У древних германцев, и особенно у швабов (как сообщает Юлий Цезарь[189]), грабеж не был позором для знатных граждан. В этом единственном деле они больше, чем в чем-либо другом, выказали свое варварство, отличаясь в остальном разного рода доблестями (подробно я рассказал об этом в своем письме к канцлеру). Теперь же, слава богу, наша Швабия очищена от грабителей и разбойников. Но и сейчас еще в Германии есть одна провинция, где дворяне не стыдятся хвастаться разбоем.
В этой провинции возникла тяжба между двумя знатными родственниками. Один обвинял другого в воровстве, так как тот, не объявляя ему войны, угнал у него стадо коров. Другой отклонял это обвинение и утверждал, что не сделал ничего такого, что противоречило бы честным нравам предков. Дело дошло до суда князя, маркграфа Бранденбургского. Тяжущиеся пришли туда каждый со своей родней, друзьями и вассалами. Первым встал обвиненный в воровстве и с великим старанием пытался восстановить перед судьей свою честь, требуя, чтобы другой снял обвинение, так как он-де ничего не сделал такого, что не было принято на его родине со времен предков до сегодняшнего дня и что никогда никому не было от этого бесчестия и никому не вменялось в вину, если кто-нибудь поможет другу или товарищу, покуда тот законно, не объявит кому-либо войну. (Сами они более выразительно говорят: пока кто-нибудь не услужит товарищу, сражающемуся против недруга.) Другой же так объяснил свой поступок: обвинив первого в воровстве, он действовал правильно, ибо вором по праву считают того, кто, не объявляя войны, захватывает у другого вещи против его воли и без его ведома (и — что по мнению знатоков законов еще хуже — путем насилия). Но они говорят также, что объявление войны не обеспечивает сохранения доброго имени. Наконец, после долгих споров, как я слышал, мнение или заключение князя было таково: он не собирается ни того, ни другого объявить бесчестным, а, напротив, полагает, что оба они правы. Первому можно было, по древнему обычаю предков, поступить так, как он поступил, а ему самому не подобает нарушать то, что было угодно предкам. Но и второй неплохо сказал, что попавшегося на таком деле лучше всего лишить жизни (по высшему кесареву праву — приговорить к смерти).
Когда один дворянин увидал, что венецианские послы, блестящие и великолепные, едут мимо одного города к королю Максимилиану, он сказал: «Сколь позорно остыла теперь в нынешних дворянах доблесть и храбрость наших предков, что эти венецианцы в своих роскошных одеждах на разукрашенных конях свободно разгуливают по нашей стране! Разве б в мое время это им так сошло?» Он же, когда его сыновья отказались от грабежа и разбоя, сказал им: «Ничтожные вы людишки! Ни на что путное не годитесь! В моей юности я скорее объявил бы войну любому аббату, чем вовсе отказался от таких дел».
Хотя описывать события правдиво, даже если они достойны презрения, приличествует историку — более того, это его долг, — я не думаю, что истинные события не подходят для смешной книги, коль скоро в них есть хоть что-нибудь смешное. Поэтому я и решил, что это надо рассказать.
Несколько дней назад я написал[190], что по праву самым христианским следует считать германского короля и римского императора, а не французского короля, или по крайней мере не только его одного. После того как это прочитал один бургундец, он приехал ко мне в Аахен и похвалил меня за то, что я радею об отечестве. «Не в обиду, однако, тебе будет сказано, — прибавил он, — что сейчас, милейший хозяин, самый христианский народ — все-таки французы, а не наши с тобой немцы». Поморщившись, я с этим не согласился. «Не огорчайся, — сказал он, — и позволь мне посмеяться над одним событием. По той причине мне кажется, что французы — самый христианский народ, что в Брабанте[191] и в Голландии христианские святые сражались на их стороне». Когда я спросил, почему, он ответил: «Расскажи об этой правдивой истории своим друзьям из Верхней Германии:
Недавно, в 1507 году, большое число французских латников под водительством графа Армбургского пришло на помощь герцогу Гельдернскому, который воевал с императором Максимилианом и с нашими бургундцами. Они напали на нашу землю и награбили много добычи на полях сражения и в святых храмах. Когда же они захотели возвратиться во Францию, то неподалеку от Намюра многих из них перехватили брабантские крестьяне и уничтожили самым жалким образом. Крестьяне же с великой славой и огромной, богатейшей добычей с триумфом вернулись домой. Среди разукрашенных коней, позолоченных лат, золотых ожерелий и прочей богатой добычи находились две винные бочки, наполненные кубками и священными чашами, которые французы унесли из Брабантских и Голландских святых храмов. Поэтому я и сказал, — продолжал он, — что боги и святые сражались на их стороне, или, вернее, оказались их данниками. Правильно говорил древний Цицерон[192], что галлы так привыкли воевать против богов, как другие за богов». Я ему ответил: «Ладно. Они получили такое же воздаяние, как и их предки, которые некогда напали на Дельфы. Французы же могут по праву сказать, что на французской земле были и есть воры и разбойники и что их предки — не франки, а разбойники».
В Крейцтальском монастыре был крещеный еврей, который выдавал себя за врача. Он должен был вылечить одного человека, у которого болели ноги, но тайком сбежал, украв у больного коня. Смеясь над этим, граф Кристофор сказал, что больной поставлен на ноги, потому что теперь ему надо будет ходить пешком, а не ездить на коне. (У нас обычно говорят «поставлен на ноги» о тех, кто встал после болезни и может ходить. Этого же не вылечили, но он должен был ходить, потому что лишился коня.)
Мундингенские крестьяне (о них я уже выше говорил[194]) случайно на своей земле нашли рака. (Я не знаю, откуда он взялся, потому что там нет рек.) Так как он пятится назад, то они не понимали, что это за зверь. Колокольным звоном, означающим тревогу, они созвали всех и долго совещались о том, что это такое. Наконец, они спросили портного, который для изучения своего ремесла побывал некогда в чужих краях. Озадаченный, он сказал, что, по его мнению, это олень или голубь. Так как его ответ не очень их удовлетворил и так как никто не осмеливался подойти поближе, то они нацелили метательные орудия, и убили неведомого зверя издалека, место же это обнесли валом и частоколом, чтобы ни люди, ни скот не погибли от заразы.
Как-то говорили, что Роберт, граф Армбургский, сказал о себе, что он враг всему миру, за исключением бога и французского короля. На это один человек, который его знал, тотчас же ответил: «О боге не знаю, но правосудию и справедливости он, по всеобщему мнению, уже давно объявил войну».
Пробст из Эльвангена, родом из Рехбергов, когда он захотел уйти из университета в Павии, послал в магистрат золотую монету (там это называется дукат) за ту науку, которую он вынес из университета, и велел сказать, что он отдает деньги из расположения и для того, чтобы с честью уехать, а не за дело. Не так уж много знаний он уносит; более того, он утверждал, что, если об этом судить справедливо, его обманули больше, чем на половину действительной цены.
В другом своем сочинении[195] я утверждал, что тщетны и пусты старания тех немцев, которые свое благородное происхождение выводят от римлян, так как в целом мире с древнейших времен и до наших дней нет более высокого и славного происхождения, чем у самих немцев. Лучше и полнее я это доказал в другом месте. Поэтому теперь расскажу следующее:
Незадолго до наших дней был спор между одним князем и доктором из Нюрнберга. Князь, похваляясь своим благородным происхождением, сказал, что он из рода троянцев и римлян. Доктор ему ответил: «Я из рода нюрнбержцев. Достаточно известно, каковы они. Каковы же были троянцы и какие у них были нравы — неизвестно. Только знают, что троянец Эней[196] был предателем, а Ромул — разбойником. Они и положили начало роду римлян»
Апостольские, или, как их называют, полные индульгенции в наше время повсюду так распродаются (как говорят крестьяне), что значение апостольских ключей и писаний уже почти ничего не стоит.
Поэтому недавно один монах из ордена миноритов в Кельне так напал на них: «Послушайте, о верующие души, я вам скажу кое-что новое и достойное удивления, а именно вот что: если у кого-нибудь из вас есть полгульдена, то за них можно получить индульгенции и царство небесное; если же у кого есть четверть гульдена, то он получит часть этого царства; у кого вообще ничего нет, тот достанется дьяволу».
Разве это ново, что без денег нет места счастью? Плохи наши дела, и мы становимся все хуже и хуже.
Когда аббат Фульденский[197] с тридцатью снаряженными конями, одетый в латы, прибыл в Ульм вместе с кардиналом Бернардином[198], то кардинал сказал ему: «Что аббат, а ведь святой Бенедикт[199] — основатель вашего ордена — не ездил с таким количеством разукрашенных коней?» Аббат ответил: «О досточтимейший отец, а разве кардиналы святого Петра разъезжали на таких разубранных мулах в золоченых седлах с шелковыми поводьями, с таким пышным снаряженьем и прочей роскошью?»
Так оба они, упрекая друг друга, обнаружили, что духовное сословие от святости и благоразумия скатилось к упадку нравов и величайшему роскошеству.
Некий француз — а это народ лживый и хитрый — взял у одного бюргера в Павии сто гульденов, отдав ему в залог золотую цепь. Потом он пришел к его жене и сказал: «Возьми эти сто гульденов и проведи со мной ночь». Женщина, прельщенная сладостью наживы, согласилась, ибо деньги — лучший способ преодолеть стыд. На другой день француз, удовлетворив свое желание, пришел к мужу и потребовал свою цепь, так как все деньги он возвратил его жене. Она не могла этого отрицать, и оказалось, что уступила французу даром[200].
Жители Страсбурга отправили своих послов к Генриху VII[201], римскому императору, чтобы они заверили его в их повиновении и просили о привилегиях. Они сказали императору: «Господа наши из Страсбурга...» и прочее. После того, как они сказали это трижды, их прогнали. Наконец, кто-то их надоумил, и они пришли к нему, говоря: «О император, граждане и подданные твои из Страсбурга...» и прочее. Тогда император их принял, сказав: «Я не знал, кто такие „ваши господа“, но граждан и подданных наших из Страсбурга мы хорошо знаем».
Один священник во время проповеди говорил о дурных нравах своих прихожан и, перечислив их грехи, наконец, сказал: «Я готов поручиться, что все вы — рабы дьявола». Крестьянин, деревенский староста, ответил ему: «Это хорошо, что ты взял на себя поручительство; от этого поручительства мы тебя никогда не освободим».
Одна девица покаялась на исповеди в том, что потеряла честь, и священник жестоко бранил ее и говорил, сколько дев какими венцами увенчиваются на небесах. Когда же он принялся ей рассказывать о неприступной и драгоценной крепости девства и стал обвинять ее, что она по своей вине открыла засов стыда, девица, наконец, с досадой поправила его: не такой уж крепкий был этот засов, как он утверждает, раз любой крестьянин из ее деревни мог его открыть и открывал.
На одном острове Леманского или Боденского озера один сапожник, отличный мастер фацетий, спрашивал у благородных матрон, отчего блохи нападают больше на женщин, чем на мужчин. Они этого не видели, но очень хотели узнать. Он уступил их просьбам, и сказал: «Когда блохи поедят, то хотят пить, а у вас они находят целую реку, где и утоляют свою жажду». Одна из матрон сказала, что она никогда не чувствовала, чтоб блохи шли пить. Он объяснил это тем, что они не ходят толпами (он намекал на ширину реки).
Тот, кто не боится своего господина в день святого Мартина[202] (у нас в это время обычно платят налоги), а также те, которые не боятся волка в январе, крестьянина на масленицу, священника в пост во время исповеди,— все эти люди очень смелы[203].
Верный любовник, честный игрок, мягкосердечный солдат или вояка. Говорят, они глупее всех.
Еврей, шутя с одним христианином, ударил его по щеке и посоветовал, чтобы тот по евангельскому учению подставил другую щеку. Но христианин повалил его на землю и сильно отколотил. Еврей сказал ему: «Это ты делаешь не по Евангелию». Христианин ответил: «Я это сделал по глоссе[204]». Еврей: «Я вижу: ваша глосса гораздо жестче, чем (как бы сказать) текст, и даже строже, чем сам законодатель».
В Редлингене на Дунае был один больной. Его сестра — монахиня — очень уговаривала его, чтобы он позаботился о святых дарах, но он отказывался, боясь, что от них он скорее умрет. Когда сестра это поняла, она сказала, что это пустая и неверная мысль, так как бог легко найдет человека, в каком бы месте и состоянии он ни был. Наконец, она убедила брата, и он сказал, что желает покаяться. Обрадованная сестра пошла к священнику, чтобы он поторопился к ее брату со святыми дарами. Пока священник шел, больной спрятался под охапкой сена так, что его никто не мог найти. Когда же священник пришел, больной выскочил на середину и, обвиняя сестру во лжи, сказал: «Ха-ха-ха! Ты говорила, что бог может найти человека в любом месте, а я только прикрылся соломой, и он вместе со священником и другими людьми не смог меня найти!»
Один аббат, когда умер ключарь винного погреба, сказал своей братии: «Кого же мне теперь выбрать из этих дураков?» Один из них ответил ему: «А разве мы не нашли среди этих дураков аббата?» (давая понять, что аббат — тоже глупец).
В Базеле повесили одного котельщика. Другой человек, не зная об этом, торопился глубокой ночью на базельский рынок и так как в излишней спешке он думал, что ворота уже закрыты, то решил устроиться на ночлег под деревом неподалеку от виселицы. Немного спустя подошли другие люди, которые тоже направлялись на рынок. Они посмотрели на висельника и, зная его, закричали, что если он желает, пусть идет с ними на рынок. Человек, о котором я сказал, что он заснул под деревом, разбуженный их словами сказал: «Подождите, добрые друзья, я иду». Они, думая, что это говорит мертвый, так испугались, что побежали и чуть не задохнулись от быстрого бега. Он же, следуя за ними, повторял: «Прошу вас, остановитесь! Я пойду с вами!» И чем больше он кричал и спешил за ними, тем быстрее они бежали, так что у городских ворот их нашли полуживыми, и только долгое время спустя после сильного потрясения к ним возвратилось прежнее здоровье.
К человеку, которого осудили за воровство, пришли монахини, чтобы его утешить. Он их спросил, кто они такие. Они ответили, что они божьи дщери. Он сказал: «Прошу вас, подойдите поближе, и мы вступим в брак, раз у нас такой богатый тесть». (Но он выразил это в непристойных словах.)
Один человек покаялся, что он спознался с монахиней. Священник, пытаясь отвратить его от этой преступной любви, сказал, что монахини умерли для мира, посвящены одному только богу и лишь ему должны служить. Тот ответил: «Это не так, благой отче»,— и рассказал, что монахиня его так донимала, что стала совершенно подобна живой, и что они принадлежат вовсе не одному только богу; по крайней мере в будние дни они служат и людям.
Одного монаха спросили, сколько лет, как он ушел от мира. Он ответил: «Сорок; но ни года не было во мне мира»[205].
Другой монах из нищенствующего ордена, придя из чужих краев в Хорбургский монастырь, стал там, как бы сказать, главным над ними и приором и открыто вне монастыря содержал любовницу (возможно, что у него на родине монахи ведут развратную жизнь). Остальные, с трудом перенося, что он унижает свой сан, запретили ему содержать ее, а он сказал: «Значит, я должен быть у вас приором и не иметь любовницы? Это не пройдет!» И он ушел, похитив немало денег.
Когда недавно на пирушке один пожаловался, что более доходные бенефиции достаются невеждам, а образованным нет нигде места, то ему ответили не так уж глупо: «Потому что на дешевых, слабых ослов кладут самую тяжелую ношу, а на прекрасных коней, чтоб не утомить их тяжестью, садятся самые легкие юноши».
Один человек хотел купить во Франкфурте железо и сказал торговцу, что он ничего никому не должен и все приобретал до сих пор не иначе, как за наличные деньги. Теперь, однако, он просит продать ему железо с уплатой «в какой-нибудь срок» (так говорят; это значит: в назначенный день). Торговец ответил ему: «Я тебе ничего не дам без наличных денег, и тебе никто не поверит — ведь у купцов не всегда есть деньги. Ты же или ничем до сих пор не торговал, или так богат, что тебе не нужен никакой срок: поэтому я ждать не буду».
Я прекрасно знаю одного ученого человека, о делах которого следовало бы говорить больше, чем о чьих-нибудь еще. Среди прочих невероятных и бесконечных его историй есть такая. Он поступил в Картезианский монастырь и ловко, тайком провел туда и удивительным способом содержал у себя любовницу — в прошлом тоже монахиню — скрывая ее под столом. Наконец, все открылось, главным образом, по запаху жаркого. Ведь этот человек уже был на сильном подозрении, потому что он поглощал без остатка всю еду и питье. Когда, наконец, его с ней прогнали, он повидал многие страны.
Этот, повторяю, доктор, когда один известный человек напомнил ему, чтобы он не так уж явно лгал, потому что это немало вредит его славе, учености и доверию к нему, ответил: «Не согласен. Ведь мне надо было бы по меньшей мере около пяти лет говорить правду, чтобы смыть давно приобретенное мной пятно лжеца. Я предпочитаю говорить, что хочу, ведь мне неизвестно, сколько я еще проживу: если смерть меня приберет скоро, значит, я зря служил бы истине».
Одна женщина влюбилась в юношу. Так как она не могла никак с ним встретиться и не смела с ним заговорить, то она воспользовалась следующей хитростью: она в таких словах исповедовалась монаху, по соседству с которым жил этот юноша: «У тебя, благой отче, есть сосед-юноша (называет его), который часто ходит мимо моего дома, жадно глядит на меня и, что меня очень заботит, приносит мне худую славу. Прошу тебя, убеди его, чтобы он умерил эти свои хождения». Она надеялась, что монах этими словами подобьет юношу на любовь к ней. Монах пообещал и поговорил об этом с юношей, который, ничего не ведая, понял уловку женщины, но не продолжил начатого ею дела. В следующий раз женщина приготовила пояс и другие женские золотые украшения, пришла к монаху с жалобой, будто юноша подарил ей все эти вещи, и попросила, чтобы монах ему их вернул. Монах с выговорами и порицаниями отнес юноше, как он думал, его вещи. Немного погодя, когда муж этой женщины отправился в чужие края, она снова пришла к монаху и сказала, что прошлой ночью юноша по дереву, которое стоит рядом с ее домом, влез к ней в спальню. Так рассерженный монах указал юноше способ, как он может, наконец, пробраться к женщине, и, сам не зная того, стал в их любви сводником.
Когда попы в Блаубейрене пировали у священника и на столе было много серебряных чаш, то они принялись попрекать друг друга бедностью. Кто-то спросил у одного бедненького священника, почему вот у него нет таких серебряных чаш. Тот вспылил и в гневе ответил: «Если б у меня было столько чаш, сколько детей, то их было бы восемь». (Так нечаянно обнаружилась правда).
Один священник во время проповеди говорил о заслугах святого Мартина, о том, как однажды в середине зимы, в крепчайший мороз он сорвал с себя свой плащ и отдал нищему, а Христос будто бы ему сказал: «Отец Мартин, если я забуду тебе это доброе дело, то пусть меня черт поберет!»[208].
Другой священник проповедывал, что Адам сначала отказался вкусить яблока, а Ева будто бы в раздражении сказала: «Вкуси, не то я уйду от тебя в самый худший публичный дом!» (Но ведь тогда еще ни одного по всей земле не, было.)
Когда один сельский священник у нас в Альпах очень хорошо угостил охотников графа Ульриха, граф пожелал дать ему какой-нибудь бенефиций, так как прежде у него был только приход. Священник — что редко бывает — отказался, говоря, что ему, чтоб собрать то добро, которое есть в его бенефиции, часто надо трудиться до полуночи. Если же он получит еще, то, чтоб все собрать, придется бодрствовать дни и ночи.
Недавно один человек хитро посмеялся над крестьянами, говоря, что в страстях господних больше лжи, чем правды. Крестьяне рассердились и решили пытками заставить его отречься от своих слов. Смеясь над их глупостью, он сказал: «Я верно сказал, братья. Христос ведь мало говорил, но зато правду, а евреи много, но все ложь».
У нас в Швабских Альпах, недалеко от моей родины, жил старый глупый крестьянин. По своей глупости и беспечности он пренебрег распоряжением господина нашего графа Вюртембергского, и к нему пришел деревенский староста, грозя ему тюрьмой и немалым наказанием. Крестьянин сказал ему: «Иоганн, любезный мой собрат, поступай по своей и божьей воле, но прошу тебя, будь ко мне милостив, ведь если бы я был умнее, я бы меньше провинился».
Недавно я побывал с неким очень остроумным дворянином в одном монастыре, где были весьма невежественные братья. Заметив их неотесанность, дворянин спросил меня: «Я спрашиваю, какими средствами и как станут эти монахи защищать христианскую веру, если понадобится?». Я ответил, что не знаю. А он мне: «Ох ты, неискушенный! Кто же лучше их бражничает? Другие ставят противника в тупик на диспутах, а они на пирушках всех перепьют и победят».
Урахский сенат, ко всеобщему удовольствию, повелел устроить рыбную ловлю. И когда после лов ли перед обедом случилось нечто, что надо было обсудить, и каждый должен был высказать свое мнение, один из сенаторов во время этого обсуждения заснул. Когда его спросили об его мнении, он, пробудившись, сказал: «Часть, по-моему, надо отварить, а часть зажарить»[209] (он думал, что говорят о рыбе. Сон сморил его, и он совершенно забыл, о чем шла речь). Это его мнение стало всем широко известно.
Недавно, в 1509 году, в Берне за какие-то неслыханные проступки сожгли на костре братьев-проповедников. Среди прочих нелепостей, которыми они собирались обмануть людей, они выдумали, что одному из них ночью часто являлась святая Дева и пространно отвечала на его дурацкие вопросишки. Когда я об этом прочитал, то часто говаривал в шутку по поводу их глупой выдумки, что если бы их вымысел был правдой, то я, смертный, подумал бы, что святая Дева более пуста и болтлива, чем какая-нибудь старуха, раз она каждый день отвечает на глупости этих братьев. Я прекрасно понимаю, что тщеславие и суеверие, распространившееся теперь под видом благочестия, грозят христианству серьезным ущербом, потому что именно так книжники и фарисеи разрушили и поколебали когда-то Иудейское царство. Но в каком сословии нет зла? Мое перо не касается добрых братьев, я говорю только о дурных. Что до этого преступления (если правда, то, что открыто написано и обнародовано), то натолкнуло их на него одного только настойчивое, никому из смертных не понятное мнение, будто святая Дева зачата во грехе,— что они вопреки воле божьей и старались утвердить и доказать, вымышленными и странными чудесами.
Когда недавно говорили, порицая строгости монашеского устава, о том, что под грубой одеждой скрывается высокомерие и стяжательство, я сказал, что меня не удивляет, если волк под своей грубой шкурой грязно-серого цвета скрывает кровожадность и разбой.
Один глупый крестьянин пришел к врачу с мочой.
Когда тот спросил крестьянина, откуда он, крестьянин ответил: «Ты, доктор, прекрасно узнаешь все по моче»[211].
Крестьянин, у которого жена и все дети умерли от чумы, заболел, наконец, и сам. Когда его стали уговаривать, чтобы он принял святое причастие, он отказался, потому что (как он сам сказал) из-за этого его жена и дети вкусили смерть. Он заверял, что еще пожалуется на это богу.
Одного неученого клирика из Констанца спросили те, кого называют экзаменаторами, законного ли он рождения. Он же понял, что они спрашивают о месте его рождения, и ответил, что он не из Законного Рождения, а из Шмиха (так называется его родное село, которое находится недалеко от моего).
Так как никто, кроме самих мастеров, не может удачно и верно судить об искусстве, то ни у кого не возникает сомнения, что суждение тех, кто собирается судить о поэзии, музыке и других искусствах, в которых они вообще ничего не понимают и не смыслят, надо вообще отвергнуть как неуместное, грубое и ложное.
Так вышло с ослом, который взял на себя обязанность судить в споре соловья и кукушки о том, кто кого превосходит в пении. Вынося решение, он сказал: «Мне кажется, что кукушка поет гораздо лучше: песня ее ровная, понятная, все время в одном тоне. А ты, соловей, я не знаю, что поешь: то возвышаешь голос и поешь звонко, то низко и громко, то средне — так что слушателям нелегко разобраться, к чему ты клонишь»[212].
Недавно один человек сочинил немецкое стихотворение, в котором удивительно ловко вывел волка, жалующегося императору Максимилиану, справедливейшему из всех государей, на свои несчастья, на крестьянскую злобу и обиды. Он грозил, что вызовет к нему на суд все крестьянство, говоря следующее: «О, сколь неправедны дела человеческие! О, позорные деяния, достойные кары богов! Да сгинет яростно меня преследующий крестьянский род, самый злобный из всех! Законы, известные всем смертным, позволяют любому, ес-
7 Генрих Бебель ли это нужно для сохранения жизни, свободно добывать себе еду и питье, а эти злобные люди не хотят позволить мне дело, может быть, не столь милосердное, сколь естественное и богом положенное. Если я, страшно голодный, украду у кого-нибудь из них самую ничтожную курицу, гуся или теленка, или же, что должно казаться ужаснее всего, попробую обглодать лошадиный труп, то они ополчаются против меня с такой сворой собак, с таким криком, с оружием, чтоб замучить и убить меня, как никто и никогда не должен поступать и не поступал со своими врагами. О крестьяне! Как же вы слепы! Доколе вы будете так глупы, что станете запрещать мне то, что позволяют законы природы и человеческие законы? Если я для сохранения жизни иной раз украду у кого-нибудь из вас — и это бывает редко — овцу или быка, чтобы утолить свой голод, а не ярость, то я не отбираю у вас силой серебро, золото или железо, муку, овес или пшеницу, или что-нибудь еще, что имеет какую-то цену у людей. Я не беру ничего, кроме еды. Отвергаю даже вино, какое бы оно ни было дорогое. Мне нужны только овцы, быки и вообще скот. Я так благосклонен и милостив к крестьянам, что редко беру у них, только разве в зимнюю пору, совсем голодный, возьму у кого-нибудь из крестьян что-нибудь в счет десятины, положенной мне по праву от бога. А так — я ограничиваю себя лесной добычей. Но послушай, как глупы они еще вдобавок к своей злобе — и пусть бог по справедливости отомстит за меня: дворян и господ своих, праздных священников и толстых монахов, заядлых и главных своих врагов они молят, преклонив колени, и относятся к ним с превеликим почтением — к тем, кто живет их трудом, кровью и мозгом. О, достойное наказанье! О, заслуженные крестьянские беды! Они яростно преследуют меня — невинного, их наставника! Почитают тех, кто у них отнимает не только еду, вино, коней, быков, серебро и золото, но и жен, и целомудренных дочерей, а к тому же часто отбирают и самую жизнь! Чтут тех, вся жизнь которых и неслыханная их роскошь питаются только потом и кровью крестьян! О, божья кара! Вас так много, а вы кормите тех немногих, которые покоятся на груди и лоне ваших дочерей, меня же, ни о чем таком не помышляющего, вы так преследуете! Поэтому я, если только император не прикажет вам жить со мною в мире, объявлю вам вечную войну, которую даже мои внуки будут вести с вашими потомками».
Однажды я слышал, как ссорились две бабенки. Когда одна сказала другой: «Ты — распутница»,— другая ответила: «Верно, но ты с радостью была бы на моем месте, однако так безобразна, что никто на тебя не польстится».
Один священник, читая проповедь своим крестьянам, начал так: «Приветствует вас врач Лука...»[213] (как стоит в священном писании). Сказав это, он умолк и не смог больше произнести ни одного слова. Один из стариков, поднявшись, сказал ему: «Поблагодари его и, если когда-нибудь опять пойдешь к нему, передай и ему от всех нас большой привет».
Когда князья пьяны, слуги говорят, что они веселы; когда черны, говорят, что они смуглы; когда глупы, говорят, что честны, простодушны и невинны[214].
Говорят, что в Майнце был один проповедник, который часто сурово обличал тех, у кого имелось много бенефициев. Каноники, так сказать, «обенефиченные», едва сносили это и, чтобы обуздать его непомерную болтливость, дали ему самому еще один доходный бенефиций вдобавок к тому, какой у него был. Он его принял и взял обратно свои прежние слова, говоря, что прежде он недостаточно был обучен этому делу и не изведал его сладости.
У наших есть поговорка: «Монахи отправляются в путь — быть дождю». Один тюбингенский философ недавно так это остроумно объяснил. Он сказал: «Они — бритые, и из-за непомерного количества выпитого вина в голове у них образуется много паров, которые от жара легко вытягивает из лысины; из них потом и возникают дожди».
У нас, швабов, виноградное вино и вороной конь называются одним и тем же словом. Некоего гонца, столь же любящего выпить, сколь и пошутить,— когда он напился сверх меры, так что не мог этого выдержать,— стало рвать ночью из окна комнаты, в которой он спал. На другой день он пришел к священнику, у которого остановился, и сказал: «О благой отче, какой у тебя пылкий и сильный вороной! Этой ночью в гневе он в неистовстве выпрыгнул из окна спальни».
Один священник, когда поднимал святые дары (тело Христово), увидал в своем саду крестьянина, который лез на дерево, чтобы нарвать яблок. Священник сказал ему: «Слезай, дьявол тебя побери!» Присутствующие очень удивились — они не видели крестьянина, лезущего на дерево, и думали, что священник говорит это поднятому вверх Христу.
Один из чиновников императора Максимилиана пожаловался, что его обесславили в одном известном стихотворении и в немецких песенках. Он просил императора, чтобы он это запретил эдиктом. Император ответил: «Мне нелегко будет это сделать; как бы часть этой песни не была перенесена и на меня самого. Терпи спокойно, как и мы когда-то это терпели: такие песни появляются так же быстро, как исчезают, и живут не так долго, как песня, на которую жаловался когда-то у нас один еврей,— „Христос воскрес“ — песня, которую поют уже больше, чем полторы тысячи лет». Еврей говорил: «Как это произошло, и какая звезда принесла нам это злосчастье, что все песни со временем исчезают, а та, о которой я сказал, живет? И как произошло, что все убийства по истечении года у вас искупаются и прощаются, а убийство Христа, которое мы совершили, на протяжении всех лет не может быть ничем искуплено, и его не могут смягчить ни наши беды, ни наши страдания, ни течение времени?»
Когда в Швейцарских Альпах заболел один крестьянин, он послал в ближайшее селение за священником, который принес бы ему святые дары. Когда же священник пришел, крестьянин немного поправился и сказал пастырю: «Ты теперь иди домой, а бога оставь до завтра висеть на этом гвозде» (и показал, на каком). Священник ему ответил: «Неужели я стану так небрежно и непочтительно хранить тело Христово?» На это крестьянин возразил: «О, благой отче, если б оно стоило даже десять гульденов, я б сумел его сохранить и без тебя».
Если хочешь радоваться один день — сходи в баню: после бани люди больше пьют и становятся веселее. Если хочешь радоваться неделю — пусти кровь. Месяц — заколи свинью: колбасами и свининой людям можно славно попировать. Если же хочешь веселиться год — женись: однако, по мнению многих, у тех, кто женится, раскаяние наступает быстрее, чем через год.
Другие так говорят: хочешь радоваться день — сбрей бороду; неделю — сходи к любовнице; месяц — купи хорошего коня; полгода — купи красивый дом; год — возьми красивую жену; хочешь всегда быть веселым и радостным — стань священником.
Говорят, вот какая семья всех никчемней и печальней: где курица без яиц, свинья без поросят, корова без молока, где дочь гуляет по ночам, сын — игрок, жена украдкой проматывает мужнино добро, а служанка беременна.
Другие люди говорят, что вот какие вещи встречаются редко и почти противны природе: молодая девушка без любви, ярмарка без воров, старый еврей без богатства, старый амбар без мышей, старая шуба без вшей, старый козел без бороды, старая монахиня без благочестия.
У меня на родине была девица не слишком хорошей репутации. Она вела домой свинью, купленную ее отцом на базаре в Эхингене, и, когда в лесу случайный попутчик, юноша, попросил ее сойтись с ним, она отказала ему в надежде, что он попросит более настойчиво. Однако на опушке рощи, когда она увидала, что он вообще отказался от своей просьбы, девушка сказала: «Но, милый, как вспомню твои прежние слова, так все думаю: если б я уступила твоему желанию, куда же, спрашиваю, привязали бы мы на это время свинью?»
Это потом на долгие годы осталось у моих земляков в пословице[219].
Была и другая девица, намного моложе той. Она исповедовалась священнику в том, что оставалась с мужчинами на сеновале. Священник спросил ее: «Что ты там делала?» Девица с усмешкой ответила: «Ну, отче, неужели ты не знаешь, что делают на сеновале молодые люди с девушками?»[220]
Я писал о нищих в своем «Триумфе Венеры» и сейчас иногда высмеиваю их потому, что это нечестные люди, не годные ни на что доброе; преданные одной только праздности, они всякими хитростями грабят простых людей и неискушенных крестьян. И делаю я это (господь всеведущий мне свидетель!) не от какого-то нечестия (ибо я по особому дару природы на редкость склонен к милосердию и сверх всякой возможности жалею воистину бедных и обездоленных), но меня побуждают к этому их недостойные поступки, потому что я вижу, как они при помощи всяких хитростей и уловок употребляют во зло жалость и сострадание простых людей. Когда эти, скажу я, мнимые нищие то крикливо, то смиренно, будто заклиная именем бога и святой Девы, именем Валентина, Антония и других святых, выманивают у людей милостыню, я думаю: «Сколь велики доброта и долготерпение бога и святых, раз эти нищие живут на счет тех, кого ничуть не почитают». Ведь я видал их перед святыми храмами, но внутри, во время богослужения за десять лет едва ли мог заметить одного или двух. Когда же я слышу, как замысловато и складно они поют на улицах и ревут и квакают (употреблю это слово), то я обыкновенно говорю своим друзьям: «Они счастливей меня, и меня не трогают». Потому что и Гораций говорил: «Если ты хочешь, чтоб плакал и я, то сам будь растроган»[221]. Если же кто-нибудь из них излишне красноречив и квакает складно, то я говорю обыкновенно, что это достаточно искусный мастер своего дела — он не нуждается в моей помощи. А отвратительнее всего то, что эти нищие не заботятся, чтобы их дети — которых у них гораздо больше, чем у других людей,— не были нищими. Так что нищий всегда рождает нищего. Поэтому у нас в Германии развелась такая уйма нищих, и это не столько от нашего милосердия, сколько по нашей вине и ошибке.
Существует даже новое варварское слово «quaculor,— aris». Но по поводу тех, кто скверно говорит, отнюдь не нелепо употреблять слово, означающее крики ворон и лягушек. Потому что никчемная и нелепая болтовня, это — не речь, а невразумительная тарабарщина наподобие вороньего крика.
Был некий монах, который всегда ходил, опустив глаза в землю. После того, как его сделали аббатом, он стал ходить, выпрямившись. На вопрос, почему он не ходит, как обычно, он ответил, что прежде он старательно искал на земле ключи от монастыря, а теперь, когда они найдены, дальнейшие поиски уже не нужны.
Я знал аббата, которого один дворянин на собрании Швабского Союза обвинил в прелюбодеянии и разврате. Аббат ответил: «Что же мне, сходиться с ослицами?» Дворянин сказал ему: «Если бы ты так поступил, то умножил бы свой род». (Он насмехался над его невежеством).
В Тюбингене на пирушке с нами был один монах из ордена миноритов без послушания (так говорят). Когда он, подстрекаемый веселым Вакхом, развеселился, то сказал, что в Вероне он привык сражаться вместе с войском императора Максимилиана и теперь хочет это повторить. Так как при этом он не слишком целомудренно говорил о битвах Венеры, то я ему сказал: «Я думал, что вы даете обет целомудрия». Он ответил: «Это правда, я дал три обета: обет бедности в бане, послушания за столом и целомудрия в алтаре»[223]. И, повернувшись ко мне, сказал: «И среди вас, у тех, которые хотят быть учеными, встречаются люди, пострашней всяких чудовищ: теолог — то пьяный, то сластолюбивый, то жадный; законовед — лживый и несправедливый; врач — такой больной, что сам даже нагнуться не может (и говорит о самоисцелении)»[224]. Так что жизнь людей вообще не соответствует их занятиям.
Заблуждение богемцев состоит в том, что у них миряне приходят каждый день к святому причастию без исповеди. Крестьянка, держа в руках гуся, которого несла в город продавать, сперва зашла в церковь. А так как там в это время была служба, то она подошла к алтарю с гусем, чтобы получить у священника причастие. По ее недосмотру гусь схватил облатку и съел, на что она плача пожаловалась священнику. Священник сказал ей: «Не плачь, я тебе дам другую, или (чтоб сказать, как они) дам тебе другого бога».
Лоренцо Валла, человек весьма ученый, восстановитель латинского языка, однажды прохаживался по храму миноритов в Неаполе и, увидав, что святой Франциск[226] изображен среди четырех докторов, спросил одного из братьев: «Как это случилось, что князь — первооснователь вашего ордена — Франциск — помещен среди четырех докторов, когда говорят, что он был мирянин и вовсе неученый?» Монах в негодовании ответил: «Напротив, он был больше всех докторов!» Лоренцо ему: «Как же он больше всех, когда он был всегда среди меньших?»
Я часто слыхал, как эту историю рассказывал Иоганн Науклер[227] из Тюбингена, краса и слава коллегии, и университета, и всего города, образец достоинства и благочестия.
Человека с животным сравни:
В десять лет он — козленок, а в двадцать — теленок.
В тридцать — бык, в сорок — может быть львом.
В пятьдесят он хитер, как лиса;
Позже станет подобен собаке.
Через десять он будет волком,
А потом, — словно драная кошка.
В девяносто похож на осла.
Век пройдет — он — ощипанный гусь.
Добрый ты человек, и нет подобного в мире:
Всем ты владеешь один, кроме своей жены.
Хочешь быть здоров — раз в год пускай кровь, раз в месяц ходи в баню, раз в неделю держи в объятиях Венеру, дважды в день ешь и пей, ночью спи спокойно и хорошо.
Один глупец попросил своего хозяина, чтоб тот позволил ему, как полагается христианам, причаститься святых тайн. Когда он подошел к алтарю, священник подложил ему вместо причастия кусочек редьки. Глупец попробовал ее и сказал: «Боже сладчайший, какой ты горький»[229].
Когда в беседе зашла речь о нищих, о том, сколь многочисленно их потомство, то один человек сказал: «Ясно, почему у них так много детей. Они сходятся без страха, потому что по опыту знают, что не они, а мы будем воспитывать их детей. Сами они только производят их, мы же должны их воспитывать за счет нашей милостыни».
Один человек хвастался, что повидал почти всю Европу, а особенно Италию. Его спросили о городе Венеции и ее великолепных зданиях. Он ответил: «Я не могу многого рассказать о Венеции, потому что проезжал через этот город только один раз в вечерние сумерки верхом». Когда ему сказали, что это невозможно, потому что город окружен морем, поэтому ни въехать, ни выехать из него на коне нельзя, то я сказал: «Он проезжал через город, когда была зима, и скакал по льду».
Один Тюбингенский школяр покаялся, что украл гусей и кур и слопал их со своими товарищами. Священник побранил его и вообще отказал в отпущении грехов, пока он не возвратит украденное, ибо грех нельзя простить, если украденная вещь не будет возвращена. Школяр ответил ему: «Благой отче, я возвратил вдвойне. Я так наелся всем этим, что всего лишь на полчаса мог удержаться, а потом изверг все вместе с луком и грушами, которыми эти гуси были начинены». Священник сказал: «Хоть бы ты еще и легкие вместе с печенкой своей изверг, чтоб вчетверо возвратить!» — ив негодовании ушел от него.
В Тюбингене есть церкви, которым покровительствуют святые Георгий и Мартин[230] (их называют патронами). Недавно зашла речь о заслугах святых и об их выдающейся святости. Одни говорили, что Иоанн Креститель[231], другие, что первый из апостолов — святой Петр стоят выше всех прочих. Кто-то сказал: «Что за глупость! Кто же святее и достойнее Тюбингенских патронов Георгия и Мартина? Другие святые, оборванные и нищие, бредут пешком, а эти едут верхом на отличных конях и облачены в роскошные одежды».
Если кому-нибудь не знаком Пауль Шалопай, отменный швабский весельчак, то любой читатель во всяком случае узнает его по этой фацетии.
Как-то вечером три приятеля собрались поиграть в Ремстале у одного трактирщика, весьма падкого на новости. Играть тогда в Вюртембергском княжестве было запрещено. Поэтому они уговорились с трактирщиком, чтоб он закрыл двери, задвинул засов и никого не впускал, не то их застанут в разгар игры и заставят платить положен ный за это штраф. Трактирщик, жадный до денег, легко согласился на их просьбы и принял условия. Когда они уже некоторое время играли, пришел, как они заранее договорились, этот самый Пауль Шалопай и стал колотить в дверь. Игроки, которые хитро все подстроили, притихли и сказали, что, может быть, это кто-то, кто заподозрил, что здесь играют. Поэтому они попросили трактирщика, чтоб он никому не открывал. Чем тише было в доме, тем громче и сильнее тот снаружи колотил в дверь руками и ногами. Наконец, один из друзей сказал: «Хозяин, пойди-ка разузнай, какие у него там новости, из-за чего он так неистово осаждает дверь». Хозяин, которого разбирало любопытство узнать что-нибудь новое, пошел спросить. Пауль Шалопай ответил, что он умеет нести яйца. Трактирщик живо передал это друзьям, которые у него сидели, и очень просил, чтобы они разрешили впустить этого человека, чтобы увидеть такое изумительное явление. Они, как все это было заранее условлено, немного помедлили, изображая, что им это очень неприятно, что они очень недовольны приходом этого человека. Наконец, побежденные упорными просьбами и настояниями трактирщика, они разрешили впустить того, кто колотил в дверь, только чтоб он не выдал, что они играют. Хозяин, горя желанием узнать поскорее что-то новое, вскочил, побежал, отодвинул засов, открыл дверь и радушно принял этого притвору. Потом он провел его в комнату, посадил за печку в темноту, словно кудахчущую курицу, и потребовал, чтобы он показал на деле то искусство, которым похвалялся: хозяину не терпелось посмотреть, что получится. Пауль Шалопай подчинился требованию, так как он уже долго держал на своей груди и согревал два яйца, и поэтому они были совсем теплые. Когда Пауль, некоторое время посидел, он позвал хозяина, чтобы тот подложил руку и осторожно вынул яйцо. Хозяин подбежал, взял яйцо, показал игрокам и поклялся бессмертными богами, что оно еще теплое. Потом он стал убеждать Пауля снести второе яйцо. Тот нехотя отнекивался, говоря: «Надо быть очень хорошей, совсем необычной курицей, чтобы нести в один день по два яйца». Но хозяин не отставал. Пауль уступил хозяину и тотчас же подозвал его, чтобы тот вынул второе яйцо. Хозяин подоспел, взял в руку яйцо, которое, как и первое, было теплым, вышел на середину комнаты и не мог нахвалиться дивным делом. Наконец он всеми богами стал упрашивать, чтобы Пауль снес третье яйцо, обещая, что больше он от него ничего не потребует. Пауль ответил, что ему это будет очень трудно сделать. Он сказал: «Я даже боюсь повредить себе яичники и внутренности, и я потерплю от этого немалый урон в той области, которой я зарабатываю себе пропитание». Чем больше Пауль отказывался, тем настойчивее хозяин его упрашивал. Наконец Пауль сказал, что попытается в третий раз, к чему бы это ни привело. Когда пришло ему время освободить кишечник, он сказал: «Хозяин, иди-ка скорей, возьми желток, потому что это последнее яйцо вышло без скорлупы. Иди и посмотри, чтоб оно не свалилось на пол и не пропало». Хозяин — столь же легковерный, сколь любопытный — подбежал и подставил обе руки. Но там было не яйцо, Пауль наделал в руки хозяину, крича: «Ох, какой ущерб ты мне причинил! Больше я не смогу снести ни одного яйца! Это и есть то, чего я с самого начала так боялся!» Однако поняв обман, хозяин обнажил меч и набросился бы на Пауля, если б тот не отскочил и не спрятался за спину игроков.
История, полезная для любопытствующего. Она должна послужить примером для всех, кто слишком жаден до новостей.
У одного крестьянина был работник. Когда утром перед работой (как положено в зимнее время) дали ему кашу, а он ел ее очень медленно, будто привередничая, то крестьянин стал так ему выговаривать: «О Бенцо, если бы мне было прилично есть эту кашу так же, как тебе, то я бы уплетал ее за обе щеки». Он думал, что теперь ему не подобает ее есть, так как едва лишь три дня назад он вошел в число сельских судей и судить на крестьянских сходках о межевых границах ему можно будет только натощак. А может быть, он думал, что от густой каши он опьянеет.
Однажды Кузнец из Каннштадта ехал верхом вдоль реки с дворянином, у которого он тогда работал. Дворянин увидал, что подо льдом болтается рыболовная верша, и сказал: «Вот хорошо бы нам достать эту вершу, полную рыбы!» Кузнец ответил ему, что это легко сделать и, отпустив поводья, прыгнул в реку, чтобы вытащить вершу. Но его вместе с конем, раскрыв пасть, схватила и тотчас же проглотила огромной величины рыба. Когда немного погодя какой-то рыбак случайно поймал эту рыбу, выложил на стол для продажи и разрезал ее ножом, Кузнец, сидя на коне, выскочил оттуда невредимый и рассказал дворянину новую историю. (В которой, конечно, не поскупился на ложь).
Однажды, когда Кузнец шел через лес, ему повстречался огромной величины кабан с клыками, которые на локоть выдавались из его пасти. Когда кабан напал на Кузнеца, тот спрятался за старый дуб. Свирепый кабан, желая схватить Кузнеца, пробил своими клыками многолетний дуб, так что острие клыка выскочило с другой стороны. Кузнец, думая о том, как бы спастись, увидал это, и ему вдруг пришло на ум — ручкой кинжала загнуть и притупить острие клыка (как это делают кузнецы, загибая гвозди на ларях), чтобы не получить удара, когда кабан вырвет из дерева клык. Только в этом Кузнец и нашел свое спасение.
Когда этот же Кузнец шел лесом, ему навстречу попался волк, разинувший пасть — будто он хотел его живым проглотить. Чтобы спастись, Кузнец силой втолкнул свою правую руку в волчью пасть, схватил его за хвост и вывернул наизнанку, как сапожник выворачивает сапог.
Один священник отправился в поле ловить птиц. Увидев в вышине аиста, он выпустил на него сокола, которого держал в руках. Когда сокол настиг аиста и бросился с ним вниз, то кабан, который очутился тут же, слопал сокола вместе с аистом. Священник, увидев это, подбежал и пронзил кабана копьем. Когда же дома он захотел его разделать и разрезал спину кабана ножом, оттуда невредимым вылетел сокол, еще державший в клюве аиста.
Вот как заманчиво врут наперебой, состязаясь друг с другом, этот священник и Кузнец — редкостные сочинители.
Тот же священник однажды, когда крестьяне, сидящие вместе с ним в бане, спросили — не знает ли он, куда улетают или откуда прилетают аисты, ответил им очень забавной шуткой. Он сказал: «Навострите уши, я расскажу вам удивительную историю. Когда мой отец отправил меня в чужие страны для учения в обычной школе, я случайно попал на отдаленный остров. Однажды, когда я там учился, я пришел в баню, и жители острова, сидевшие вокруг, очень дружелюбно приветствовали меня. Я спросил их, откуда они знают меня, незнакомца и чужака. Один из них ответил: „Мы знаем вас очень хорошо от ваших родителей, милый Иоганн, а они и мне, и моему народу оказали большую услугу“. Когда я попросил, чтобы он рассказал, что хорошего сделали ему мои родители, он выложил все по порядку: „В пору моей молодости,— сказал он,— когда наш остров коченел от холода, мы превращались в аистов и улетали в Европу, где тогда начинало теплеть. Там, на крыше дома ваших родителей свил я себе гнездышко из веток и прутьев тридцать лет тому назад и жил там, покуда на нашем острове не прекращалась зимняя стужа. Я всегда знал, что мой прилет вашим родителям приятен, потому что они никогда не допускали, чтобы наше гнездо хоть сколько-нибудь разрушалось. Но когда ваша страна надевает зимний наряд, мы расстаемся, возвращаясь на наш тогда уже очень теплый остров, перестаем быть птицами и принимаем прежний вид“».
Этой повестушкой он настолько убедил простодушных крестьян, что они после этого все его заверили, что станут чрезвычайно чтить аистов.
Однажды крестьянин просватал свою дочь за крестьянина. Когда тот в первую ночь пожелал развязать ей пояс (для этого люди и вступают в брак), он захотел вскочить с постели. Невеста спросила его, куда это он собрался, а он ответил, что хочет принести клин, с помощью которого он легче проникнет в священное и нехоженное место. Обняв жениха за плечи, она удержала его и по чрезмерной своей простоте необдуманно призналась в грехе. «Не ходи,— сказала она,— не нужен тебе никакой клин. Ведь работник моего отца три года назад обошелся при этом без всякого клина».
Один крестьянин, когда его выбрали старостой, купил своей жене новую овчинную шубу. В воскресенье она, гордая как обновкой, так и почетной мужниной должностью, с гордо поднятой головой вошла в церковь в шубе, вывернув ее мехом наружу. В это время все поднялись, потому что читалось Евангелие. Она же решила, что это в ее честь и, вспомнив свое прежнее положение, сказала: «Sitzet still, ich denck wol, das ich auch arm war». Это значит: «Сидите, я ведь помню, что когда-то тоже была бедной».
Эгольф Ритхеймский[235], рыцарь, прославленный и на войне и в мирное время, живя в деревне Валь, затратил много денег и построил прекрасную церковь трудом и старанием отменного зодчего Буркхардта Аугсбургского[236]. Однажды к нему пришел какой-то поэт, по его собственному мнению, неплохой, и среди прочих стихов во славу рыцаря и зодчего, воспламенившись великим Аполлоновым жаром, он написал, состязаясь с Вергилием и со всей античностью:
Храм сей создал славный известный Эгольф
Ритхеймский в этом шестом году.
Кто бы ты ни был, смотри на дела
Зодчего Буркхардта и помолись богу за них.
Один крестьянин очень нескладно и глупо перечислял священнику свои грехи. Когда тот пробрал его за небрежность в столь душеполезной исповеди, крестьянин ответил, что он не придает ей большого значения главным образом по той причине, что ею (он говорил об исповеди) он не может и не хочет ни жить, ни кормиться.
Другой крестьянин, выходя из святой церкви, встретил какого-то еще крестьянина. Тот спросил его, кончилось ли причастие, а он сказал: «Не знаю, меня не заботят такие ничтожные, чепуховые вещи!»
Другой (мой знакомый), собираясь причаститься, случайно увидел дударя, который играл для танцев в дурацкие дни вакханалий, и, подходя к алтарю, сказал: «Ох, Конрад, и устроим же мы себе после пасхи разгульную, беспутную жизнь!» Так он показал свое благочестие.
Один житель Хехингена отправился с какими-то господами в святую землю. Когда они пристали к Родосу[237], то монахи — христиане, уроженцы разных стран — сбежались, как это бывает, посмотреть, что нового, кто приехал. Тогда приезжий вышел и сказал: «Нет ли среди вас какого-нибудь доброго приятеля из Хехингена?»
Это весьма забавная история. Но теперь говорят: «В Марбахе есть добрые приятели»[238], я не знаю, откуда эта поговорка.
Когда Вольфганг Австрийский ночевал как-то у одного крестьянина на жесткой скамье и, встав утром, нашел у себя в волосах гусиное перо или пух, то он сказал: «Ох, как жестко и скверно спалось мне в эту ночь на одном пере! Как же приходится спать тем, кто отдыхает на целой тысяче перьев!»
Он же, когда один дворянин как-то очень бранил его за то, что он продал штаны, которые тот ему подарил, ответил: «Как же я мог их сохранить, если ты, когда они были твои собственные, не смог их сохранить?»
Он же часто говорил, что он — повсюду придворный: «Wan man sech in lieber im hoff wan im haus»[239]. Это значит, что люди охотней видят его в сенях, чем в самом доме (сени же и двор называются на нашем языке одним словом).
Он же утверждал, что он гораздо богаче своего отца: «Wann sein vatter het wol funftzig gülden verzinst, die heter all abgelost»[240]. Это значит, что его отец ежегодно дает в рост из своих денег пятьдесят гульденов, которые он и тратит. (Он хотел сказать, что проматывает и проедает отцовское добро).
Он же, когда одна крестьянка попросила его вылечить больную корову, дал ей записку, сделав вид, что написал на ней что-то важное, велел повесить записку корове на шею, взял семь пфеннигов и был таков. Женщина, поняв, что ее одурачили (ведь корова не выздоровела), дала какому-то священнику прочитать записку, в которой было:
Ist du, so gnist du,
Ist du nit, so gnist du nit.
Siben pfennig ist mein gewin,
Blas mir in ars, ich far do hin.
Это значит: «Если ты поешь — выздоровеешь, если не поешь — не выздоровеешь. Семь пфеннигов — это моя добыча. Поцелуй меня в зад, я ухожу»[241].
Один Аугсбургский священник рассказывал народу в проповедях вместо правды разные сказки, глупости, небылицы и слухи. Его спросили, в каких книгах или у каких учителей он это прочитал. Он ответил, что не читал этого, а очень часто слышал от своей дражайшей матушки, которой уже нет в живых. А она была женщина честная, правдивая и всеми уважаемая.
Когда-то был у меня товарищ, не то чтобы невежда, но без склонности и любви к стихам. Недавно, когда мы читали его стишки, начало которых напыщеннее, чем у Антимаха[242]. а конец сводит все к «смешной мышке», не без нарушения правил Присциана[243], мой друг Генрихманн[244] сказал: «Если эти стихи прочтет не Сивилла[245], то, я думаю, любой увидит в них явные ошибки и искажения смысла». Я ответил: «Простите ему это стихотворение, он ведь теперь всю душу вложил в изучение основ греческого языка и грецизирует всерьез». Тогда другой, очень остроумный человек, рассмеявшись сказал: «Ist er von Graezinga? Ich mein, im gesehen wie mir; wan mir ist ietz das latin erleidet: ich will auch Kriechisch lernen». Это значит: «А он не из Грецингена? (Грецинген — это городок неподалеку от Тюбингена, примерно в семи милях). Я думаю, у него дела обстоят так же, как у меня. Латинский язык у меня хромает, и мне опостылел, я думаю теперь заняться греческим»[246].
Когда один мой знакомый проиграл как-то дело в суде, он сказал судьям: «Я очень часто вел тяжбы и всегда проигрывал. Но если бы ты, фохт, был мой отец, а вы, судьи, мои братья, то и я надеялся бы хоть когда-нибудь услышать от вас приговор в свою пользу». Он полагал, что расположение или неприязнь имеют большую силу и много значат в деле сторон. И действительно, даже у человека почтенного благосклонность к кому-либо обладает силой, является, как говорят, парусом и веслами и даже бессознательно приводит его к более мягкому и благоприятному приговору. Неприязнь же, напротив, судит исключительно строго.
О суровости и упрямстве евреев сохранилось много свидетельств с древних пор. В наше время тоже редко кто из них отличается от своих предков. Даже среди тех, кто отрекся от веры своего народа и перешел в христианство, вряд ли один или два верят истинно и твердо. И вот почему я говорю это:
В городе Дилинген был один, который переменил веру. Когда на рождество ему пришлось долго простоять на сильном морозе во время мессы, то, вернувшись домой, он сказал: «Если мы так заняты одним-единственным младенцем, то если святая Дева (он назвал ее непочтительным именем) произведет на свет еще одного сына, то весь мир дни и ночи будет обязан им служить». За поношение пресвятой Девы его удушили и утопили в воде. Он получил справедливое возмездие за богохульство.
У пфальцграфа Рейнского был для забавы шут и дурак, по прозвищу Хвастун. Когда он был подростком, и люди еще не знали, сколь он глуп, они приставили его сторожить скотину. У него был помощник, моложе его. Однажды Конрад пригнул ствол дерева и повесил на нем мальчика. В это время, надо думать по наущению сатаны, среди коров началось смятение, и Хвастун должен был их утихомирить. Когда он отошел к скотине и оставил мальчика висеть на дереве, то, вернувшись, обнаружил, что дерево распрямилось, и мальчик задохнулся. Воротившись ночью домой без подпаска, он сказал, что повесил его. Даже после того, как его посадили в тюрьму, он не смог привести никакой причины своего поступка, кроме той, что у мальчика были лишаи. На ближайшем совете князей в Аугсбурге я сам слыхал, как он сказал, что хорошо поступил, потому что, если бы мальчик остался жив, ему пришлось бы теперь быть пастухом; повешение освободило его от такой участи.
Отсюда у нас теперь пословица о лишайных: «Остерегайся Хвастуна, не то он тебя повесит»[247].
Он же у каких-то дворян пас стадо. Так как он видал, что у коней отрезают хвосты, чтобы они были красивее и более пригодны для войны, то он, придя на поле, отрезал хвосты у всех коров и быков. Нагрузив на себя хвосты, ночью он, веселый, вернулся домой. Когда его стали за это бранить, он сказал, что его, как и господ, радует скотина видная и красивая.
Однажды я был в трактире у Юстингенского замка с Петером Майером из Ингштетена. Взяв его руку и руку другого человека, я сказал: «Соединяю вас в браке». Глупый человек, он сердито вырвал руку, ругая меня: «В таком серьезном деле шутить небезопасно,— сказал он.— Епископ немедленно наложит штраф. Он от жадности взыскивает за еще меньшие проступки». (Он думал, что теперь понадобится раз вод и разрешение епископа).
Наши предки грабеж и разбой не считали позором, да и сегодня еще некоторые дворяне не стыдятся этого. Насколько противно это человеческому обществу и дружбе, естественному праву, божественному, гражданскому и общенародному, я изложил в «Споре между наукой и невежеством», а также в своей «Бевинданской республике»[248], которой занят сейчас.
Когда недавно одного дворянина уличили в разбое, он забавно ответил: «Хорошо и спасительно, что на земле существуют разбойники. Никто ведь не сомневается в том, что купцы наживают великие богатства больше от процентов, чем от честных договоров, так что нелегко было бы им удостоиться мест среди святых у всемогущего бога. Отнимая их барыши, мы облегчаем их грехи, и они, наконец, смогут войти в царство небесное».
Одна благородная матрона позвала к себе грубого, сильного крестьянина, чтобы провести с ним ночь. Крестьянин, который больше наслаждался сном, чем Венерой, пробудился только под утро. Матрона, чтоб склонить его к ночным занятиям, так как уже близился день и мог положить конец их делу, напоминая ему об этом, стала вертеть кольцо вокруг пальца со словами: «Члены мерзнут и сжимаются — я думаю, скоро наступит утро». Глупый крестьянин на это ответил: «Верно говоришь, хозяйка, потому что и мне хочется сходить по нужде». (Такой у него был знак наступления рассвета).
Когда-то я хлопотал за одного монаха в Ульме у их начальника (они сами называют его прелатом), чтобы он разрешил этому монаху поступить в какой-нибудь университет, где бы он мог попотеть над науками, к которым был весьма привержен. Прелат ответил мне, что он и без того довольно учен, говоря, что образованность в монахе опасна, так как она делает его заносчивым и строптивым. Думая, что надо опровергнуть это мнение, я сказал: «Не для этого учреждались монастыри, не таково мнение древних отцов, которые прославились ученостью не менее, чем святостью. Это можно увидеть по их старинным библиотекам и по книгам, которые они издали». Но, не добившись ничего своими словами, я умолк, вспомнив о книжниках и фарисеях, которые, будучи достаточно богаты, оставили попечение о добрых нравах и в храме, во время молений и служб, предавались только внешним обрядам, только корыстолюбию, и погубили вместе с собою всю Иудею.
Пришел также мне на память прекрасный диспут между одним дворянином и монахом, когда мы кутили как-то в Тюбингене. От Вакха мы повеселели и разговорились больше, чем обычно. Дворянин открыто сказал монаху, что теперь их святость, образованность и воздержанность превратились в настоящую спесь, корыстолюбие и распутство. Он сказал: «Поэтому не удивляйся, благой отче, если миряне, князья и дворяне ненавидят духовенство, ведь под их капюшоны вместо добродетелей прокрались злые пороки. Теперь для них важно не жить праведно, а только лишь стать побогаче». И так как когда-то монахи жили честно и хорошо, то князья и дворяне в то время учреждали и основывали монастыри и щедро одаривали их своим добром и владениями. Теперь же у них на уме монастыри разрушить, а огромные богатства их забрать и использовать, так как у одних только монахов есть богатство, а живут они, имея его, неправедно. Это так и должно быть: излишество ведь редко порождает благоразумие и умеренность. Для князей непереносимо, что живущие добром Христовым и добром бедняков должны быть для других образцом умеренности. Монах на это открыто и смело ответил[249]: «Я не отрицаю, что в прежние, лучшие времена монахи были честнее и что князья в тот век, преклоняясь перед их добродетелью и благочестием, щедро их одаривали. Но ведь в то время и князья и дворяне были гораздо более привержены к религии и более честны, чем сейчас. Поэтому верно, что в наше время уже в конце века монахи стали гораздо хуже, чем в старину. Однако это общий порок всех сословий и состояний, потому что никто, будь то богатый или бедный, священник или мирянин, не придерживается прежней строгости нравов. Поэтому и вы, дворяне, и ваше сословие не должны обвинять нас, не можете вы первые бросать в другого камень. А то, что ты обвиняешь нас в богатстве — вообще неразумно: мы ведем свои дела бережливо, вы же, промотав все в игре, распутстве и кутежах, хотите воспользоваться нашим добром. Кто же из нас лучше?»
Один пьяный вместе со многими другими ехал по Боденскому или Алеманскому озеру. Сидя на носу корабля, он задремал и упал в озеро. Товарищи стали кричать, чтобы корабельщик остановил корабль, потому что в озеро свалился пьяный, но корабельщик притворился, что не слышит, и продолжал плыть как глухой. Когда же, наконец, все зашумели и потребовали, чтоб он остановился и дал вытащить пьяного, он забавно ответил: «Какие вы все дураки! Вы думаете, что этот человек утонет в воде?» Все кричали, что это непременно случится, если он тотчас же не придет ему на помощь. Он сказал: «Вы глупей всех глупцов: тот, кто утонул в вине, не пропустит воду ни в какую часть своего тела!»
О тех, кто ест только мясо, а овощами брезгует, у нас есть поговорка: «Ешь-ка ты и овощи!»[251]
Вот каково ее происхождение.
Однажды мать спросила у дочери, как с ней обращается зять, какими супружескими ласками он ее радует по ночам. Дочь ответила: «Никакими! Трогает меня, и все!»[252] Тогда мать сказала: «Если он тебя опять станет так трогать, ты кричи „Myon“ (этот звук издают кошки). Когда он спросит: „Чего тебе, кошечка?“, ты скажи: „ein flaischlin in main tetzlin“ (мне нужно мясца в мою лапку)[253]. Тогда он поймет, чего ты хочешь». На следующую ночь, когда супруг обошелся с нею так, как всегда, она последовала совету матери. Когда он понял, чего ей хочется, он приступил к выполнению своего долга и оказался молодцом. В конце концов муж обессилел и устал от непомерных желаний жены и стал сдавать в этих баталиях, а она все чаще кричала «мяу». Так как она чаще частого, сверх всякой меры твердила «мяу», то муж купил пучок овощей и положил их тайком под кровать. Когда жена по своему обыкновению замяукала, он вытащил их, говоря: «Fris ouch kraut mitunder», т. е. «Ешь-ка ты порой и овощи!» (Показав, что он не мог все время кормить ее мясом).
Писано в Лейпциге в июне пятого дня 1508 года.
Один человек, когда его жена родила ребенка на тринадцатой неделе после замужества, отказался сперва признать его своим. Наконец, священник и пономарь уговорили его, что надо считать также и ночи, тогда все прекрасно совпадет с необходимым сроком. Когда же его мать с упреками потребовала, чтобы он отдал ребенка настоящему отцу, он ответил: «Не поверить нашему священнику, человеку беспорочному?! Он сказал, что, по мнению ученых, при беременности ночи тоже надо считать, так что я теперь уже не сомневаюсь. Особенно сейчас, в зимнее время, когда ночи гораздо длиннее, чем дни! И, наконец, слушай, мать, какой я умный: по длине ночей я заключил, что сверх положенного еще остается время — так что исключается какой бы то ни было обман».
В другом месте я уже писал, что невежество некоторых проповедников не очень-то полезно для церкви, а напротив, ей вредит. Несмотря на то, что у них есть надежное Священное писание, они прибегают к бабьим сказкам, которые называют «примерами». Ими они вызывают немалое смущение у простых людей, потому что своими «примерами» они именем божиим утверждают лживое и невероятное, а люди этого не заслужили при всем своем великом невежестве и суетности. Поэтому я и расскажу вот что:
Я прекрасно знаю одного нищенствующего монаха, который так проповедовал неученому люду: «Верные христиане, чтоб вы смогли понять неисчерпаемую радость вечного блаженства, я приведу вам такой правдивый пример, который касается одного из наших предков. Однажды весной он шел по цветущему лесу и услыхал, как сладко поет пташка. Пленившись ее нежным пением, он присел и немного послушал. Он думал, что прошел едва лишь только час, а оказалось, что он слушал пятьсот лет. Когда он вернулся к братии, в свой монастырь, то его никто не узнал, а он узнал всех. Удивленный этим, он сказал, обращаясь к каждому: «Дражайшие собратья, почему же вы меня не узнаёте?» «По этой истории,— сказал проповедник,— вы можете понять, сколь велика радость небесная и как она не ограничивается никаким временем, если для нашего монаха пташка столько времени превратила в один час».
Какая это чепуха! Невежественный монах не видел, насколько невероятно, чтоб все братья жили дольше человеческой жизни, ведь даже весь его орден не существует столько времени!
Три баварца отправились вместе за границу, чтобы изучить чужеземные обычаи. Придя в Нижнюю Германию, где люди говорят бегло, отрывисто и очень быстро произносят слова, так что в Верхней Германии их едва понимают, они подошли к какому-то городу. Чтобы устроить ночлег и заказать хороший завтрак, они послали вперед того, кто утверждал, что он знаток этого непривычного языка. Когда он пришел в город и заговорил с трактирщиком на своем тягучем грубом и суровом языке, трактирщик ничего не понял. Поэтому, указывая пальцами на зубы, тот показал, что хочет есть. Трактирщик, думая, что баварец страдает от зубной боли, велел отвести его скорее к зубному врачу. Когда он и там продолжал показывать на зубы, врач по совету трактирщика вырвал у него с корнем два зуба. Разгневанный и опечаленный, баварец убежал из города и, придя к своим спутникам, сказал: «Братья дорогие, честное слово, не советую я вам заходить в этот город, потому что, как только вы попросите поесть, у вас вырвут все зубы. У меня, видите, из-за этого нет двух, а если б я не был искушен в их языке и не так хорошо владел им, то вернулся бы к вам вовсе без зубов». Эти добрые люди, вняв его глупому совету, повернули обратно и, умирая от голода, поспешили отправиться в свою Баварию.
В восточной Франции одному человеку, женившемуся четыре недели тому назад, жена родила сына. Тогда он поспешил на рынок и купил столько колыбелек, что заполнил ими всю телегу. Дома его спросили, зачем ему столько колыбелек. Он сказал: «Надо. Раз у меня такая плодовитая жена, что станет рожать через такое короткое время, то едва ли еще мне их хватит».
Один мой знакомый философ Иоганн Курциус[254] был очень тощий. Так как он ел и пил столько же, сколько любой толстяк, то я его спросил, почему же он такой худой. Он ответил: «Потому что собственной кровью я кормлю такую же семью, как и Римский император». Он намекал на вшей, которые его мучили. Он же говорил, что вши — его стражи, которые не позволяют ему долго спать. Когда его спросили: «Как ты можешь терпеть столько вшей?» — он ответил: «От бедности я не могу быть милосердным к неимущим, но я по своему милосердию кормлю вшей, которые каждый день гложут мое тело».
Когда Христос в день Вознесения поднялся на небеса, отец сказал ему: «Добро пожаловать, сын!» (Так у нас обычно здороваются). Сын ему: «Слава богу, отец любезный!» Вскоре отец, улыбаясь, сказал: «Я пошлю тебя, сын, на землю, чтобы ты снова пострадал». Сын ему: «Ох; отец, пошли святого духа, чтобы он смог улететь, если его станут очень мучить». (Потому что святой дух изображается в образе голубя).
Иост Барт[255], о котором ты многое можешь узнать из наших стихотворений, а о делах его можно написать целые книги, в Тюбингене выдавал себя за прорицателя.
Так как он чрезмерно строго и очень плохо обращался со своей женой, то случилось, что она от него тайком убежала. Говорили, что она скрывается у швейцарцев. Когда в пост он исповедовался, то священник не Дал ему никакого отпущения грехов, пока он не разыщет свою жену. Он пообещал ее найти. И вот посреди дня он зажег фонарь, вышел из города, отошел недалеко от ворот, туда, где лежала груда дров, поискал там тщательно и, вернувшись вскоре домой, пришел к священнику и сказал, что сделал все, что мог, но нигде ее не нашел, хотя искал очень старательно, даже с фонарем. Убедить его, чтобы он искал ее там, где следовало, было невозможно.
Один человек пригрозил девице, что придет к ней ночью тайком. Она запретила ему это под страхом смерти, говоря, что положит под кровать нож, которым его заколет. Ночью он пришел и увидал, что она лежит, притворившись, будто крепко спит. Тогда он сделал вид, что собирается уйти. Девушка, будто проснувшись, сказала ему: «Оставайся, у меня нет ножа».
Недалеко от Штутгарта есть село. Когда там свирепствовала чума, то один из крестьян, настигнутый ею, позаботился о святых дарах и позвал священника, чтобы тот сделал все, что полагается. Священник же в это время был настолько пьян, что не владел ни языком, ни ногами. Когда он пришел к крестьянину, чтобы наставить его перед смертью (как у нас говорят), то взял книгу для крещения младенцев и, стоя у постели больного, долго бормотал что-то сдавленным и шепелявым голосом. Наконец, он дошел до того, что более внятно сказал: «Назовите дитя!» Больной, думая, что это к нему относится, твердо ответил: «Lieber herr? ich hais Wurmhenslin» — это значит: «Отче, меня зовут Ганс Червячок».
Одному немецкому курфюрсту подарили шута или дурака, который часто обманывал людей, следящих за ним, и убегал, ускользнув из рук сторожей. Когда же его, наконец, удавалось поймать, то его сажали в княжеские покои. И как-то, когда он был заперт, его начала мучить необходимость освободить желудок. Так как он не мог выйти и не видел нигде сосуда, в который мог бы наделать, то он наделал в княжеские сапоги. Немного погодя вернулся князь и надел сапоги, чтобы ехать на охоту. Всунув ногу, он обнаружил, что сапоги полны вони и кала. Он спросил: «Шут, кто это сделал?» Тот сразу же ответил, что не знает, и утверждал, что это не он. Тогда князь сказал: «Кто ж это мог сделать кроме тебя, раз здесь больше никого не было?» Шут ответил: «Значит, это королек сделал». (Королек — это малюсенькая птичка, которая там была в клетке; ее-то шут и обвинил в том, что она столько наделала).
Его же, когда он ехал верхом по берегу Заале, реки, памятной для немецких историков, всадник, находившийся на противоположном берегу, спросил, где можно переправиться через реку. Он ответил: «Везде можно». Тот, поверив словам дурака, въехал на коне в реку и чуть не утонул в глубоком месте. Когда, наконец, он с трудом переправился, то с негодованием спросил, почему тот его обманул. Шут ответил: «Дурак ты, настоящее ничтожество! Эти утки приплыли ко мне невредимо, такие слабые существа, а ты на таком коне не можешь переправиться!»
Он же, когда услыхал от своего князя, что есть некий неприступный замок, который только измором можно принудить сдаться, придумал, как его захватить. Три дня пролежал он, голодный, под стенами у ворот. Так как дурак ничего не добился своей голодовкой, то пошел, наконец, к князю и сказал, что тот лжет, говоря, что замок можно взять измором, потому что сам он чуть не умер от голода, однако ничего не добился.
Он же согнал однажды гусыню, сидящую на яйцах, и занял ее место, чтобы яйца не пропали. Когда кто-то на него закричал, то он зашипел, словно гусь, а когда закричали громче, то он сказал: «Не кричи, ты напугаешь эти яйца и из них выйдет меньше гусят». Мне говорили о нем столько смешного, что я не мог слушать.
Два глупых брата, желая сорвать с дуба груши, решили, что один из них влезет на дерево и, раскачивая его, будет сбрасывать их вниз, а другой станет их собирать под деревом. И так как он, долго раскачивая дерево, ничего не добился (откуда же на дубе возьмутся груши), то стоящий под деревом стал жаловаться, что брат съел все груши и ничего ему не оставил. Тот же, который был на дереве, жаловался, что другой съел все груши, какие он сбросил. От спора они перешли к драке. На чем они поладили, я еще не узнал.
На Неккаре — это наша Швабская река — некие дворяне проходили мимо стирающих крестьянок, у которых ноги были красные от сильного холода. Один дворянин спросил: «Почему у вас такие красные ноги?», а крестьянка ответила: «Потому что у нас в пятках огонь». А он тогда: «Прошу тебя, подожги мне вот эту веточку...»[256] Крестьянка задрала юбку и показала ему зад, говоря: «Иди-ка ты, господин, сюда, раздуй огонь в моей печи, а то он совсем у меня погас».
Один священник, которого я очень хорошо знаю и которого из почтения к нему не называю, пришел в женский монастырь. Когда ему во время пира понадобилось выйти, то он, человек робкий, не посмел сказать об этом попросту. Поэтому своей соседке весьма преклонного возраста он сказал так, как вежливо говорят, когда хотят облегчить желудок: «Где мне совершить дело естественное?» Она, решив, что он склоняет ее к разврату, не захотела согласиться сразу же, по первой просьбе, и стыдливо отказала, говоря: «Ты скверный человек!». Она надеялась, что он попросит ее настойчивее. Нужда требовала, и он снова и снова повторял: «Ой-ой, мне, правда, надо удовлетворить естественную потребность». Наконец, когда ей показалось, что она достаточно уже доказала свою честь и стыдливость, она взяла его за руку и повела в спальню. Он же, думая, что она привела его, чтобы он облегчил желудок, приготовился к этому. Она стояла, собираясь ему угодить, и он снова спросил: «Где же мне удовлетворить естественную потребность?» Тогда она легла на кровать и разделась. Тут только священник увидал, что она его неправильно поняла, и сказал: «Я хотел бы сорвать несколько раз». (У нас так учат детей вежливо просить, когда им нужно облегчить желудок). Она же, покраснев от ужасного стыда, быстро выскочила за порог, чтобы он ее не узнал. Он сам тоже вышел и, встретив другую монахиню, спросил ее обычными, всем известными словами, и, наконец, сделал, что хотел.
Это мне рассказал сам священник.
В одном большом городе был проповедник, который прекрасно умел убеждать людей и был чрезвычайно красноречив. В жизни, однако, он был непорядочен и невоздержен. Поэтому из-за мелочей у него бывали большие неприятности (наши называют это греческим словом «скандалы»), потому что, как сказал Августин: «Жизнь говорящего имеет больше значения, чем любая речь»[257]. Когда священнику говорили об этом, он отвечал, обычно, что получает ежегодно по 100 гульденов за то, о чем он проповедует, но и за 400 не согласится жить так, как он сам учит.
Когда недавно я подшутил над рыжим человеком, сказав, что у рыжих дурная слава, и подкрепил это известной пословицей[258], то он мне ответил, что рыжие благочестивее всех, приведя важный довод, что Христос, господь бог наш, только одного рыжего Иуду Искариотского удостоил поцелуя. (Иуду изображают рыжим).
В Тюбингене живет один человек высокого роста, а жена у него хоть и маленькая, однако им командует. Однажды он вместе с цеховыми друзьями и их женами пришел в трактир попировать и повеселиться, а после обеда стал вместе с прочими играть в карты. Жена его, недовольная тем, что муж играет, в досаде подошла к нему, вырвала у него деньги и карты, бросила их на землю и начала поносить его дурными словами, повторяя без конца: «Иди домой! Чтоб тебя черт унес! Чтоб тебя бог наказал! Если ты не уйдешь сейчас же, я отдамся кому-нибудь из образованных!» Он же на это ей отвечал только: «Ох, как трудно нам с женщинами!» — и еще: «Как провел нас черт с женщинами!» Я был там и, услышав это, сказал: «Как мужественны его слова и сколько в них величия! Как хорошо он защитил от оскорбления мужскую честь и достоинство доблестного мужа!»
У нас до сих пор есть поговорка, которую употребляют, когда мужчина покоряется женской власти: «мужественно высказался против жены».
Двое молодых людей гуляли и встретили мало привлекательную девушку. Увидав ее, один сказал другому так, чтобы она услышала: «Кто скажет, что она немиловидна?» Девушка поняла, что он над нею смеется, и ответила: «О тебе тоже этого не скажут». А он ей: «Могут сказать, если захотят солгать, подобно тому, как я солгал про тебя»[261].
Один крестьянин, снедаемый желанием узнать, в чем будет исповедоваться его жена, спрятался за креслом священника. Когда она исповедалась, признавшись среди прочего в прелюбодеянии, то священник, закончив исповедь и желая отпустить ей грехи, начал с прелюбодеяния. Тут крестьянин выскочил из засады и сказал: «Благой отче, прости ей все остальные грехи, а за грех прелюбодеяния я сам взыщу с нее так, чтобы не было нужды ни в каком другом наказании».
Один проповедник, желая вызвать смех и веселье, на пасху в своей шутливой речи сказал (я уже говорил, что это принято): «Кто из мужчин держит у себя дома в руках власть, тот пусть и начинает песнь радости о воскресении Христовом». Так как никто не начинал петь и не утверждал, что он дома — господин, то запел сам священник, сказав, что у него дома никого нет, кроме кошки, над которой он господин. На следующий год, когда в тот же самый день он сказал людям то же самое, он снова никого не нашел, но и о себе сказал: «И я теперь не могу начать, потому что у меня дома появилась служанка». (Считают, что они властвуют над добрыми священниками).
Одну служанку молодые люди пригласили танцевать. Она же, боясь хозяйки, которая с трудом отпускала ее погулять, пошла в храм святой Девы и, опустившись на колени перед ее изображением, стала молить святую Деву, чтобы она за нее заступилась перед хозяйкой, помогла ей и выпросила для нее разрешение пойти на танцы. Случилось же так, что танцы почему-то кончились раньше. Смущенная девушка, вздохнув, сказала: «Ох, если бы я это знала, я приберегла бы свои горячие мольбы к святой Деве до другого раза!»
Что это действительно было, подтверждает Георг Веселии из Шорндорфа-на-Рейне.
Один человек пригласил на обед почтенных гостей. Когда все сели за стол, то оказалось, что нет соли. Хозяин, увидав это, сказал слуге, накрывающему и подающему на стол: «Принеси мне лестницу с голубятни!» Когда тот принес, хозяин сказал: «Поставь ее у стола!» Слуга сделал это, и он сказал: «Влезь на нее!» Тот влез. «Теперь,— говорит,— посмотри, чего на столе нет!» Слуга, увидав, что нет соли, сказал: «Это я смог бы увидеть и без лестницы!» Хозяин ему ответил: «Я выставил тебя на всеобщее посмешище, чтоб ты впредь был усердней и внимательнее»[262].
У философа, которого я хорошо знаю и люблю, одежда кишела вшами. Когда я его стал за это бранить, он ответил, что он к ним привык. «Послушай,— сказал он,— недавно я ехал из Страсбурга в Венгрию, в которой полным полно таких насекомых, и посмотрел бы ты, какую великолепную битву устроили в моей одежде вши эльзасские и вши венгерские! Ведь, как я сам видел, они всегда ссорились. Но венгерские вши брали верх: они побольше и с хвостами».
В Вене, в Австрии, у одного богатого и престарелого купца была очень красивая жена и много детей, при которых находился молодой недурной собою учитель. Много лет существовал обычай, что купец по утрам уходил в церковь, а жена оставалась дома. Так как постель с раннего утра пустовала, то он сам давал ей возможность прелюбодействовать с юношей. Через некоторое время по немаловажным признакам умный муж догадался об этом, но скрыл подозрение до тех пор, пока, наконец, однажды он не улучил удобный момент, когда жена была в гостях у друзей. Оставшись наедине с юношей, купец предложил ему вкусную еду, много вина и велел, чтоб он кутил щедро и не стеснялся. Когда купец увидал, чтот тот разгорячился и напился так, что потерял разум, он (не забыв слова Плиния да и старую поговорку о том, что вино открывает истину) сказал: «Юноша, мне доподлинно известно, что ты находишься в бесчестной связи с моей женой. Если ты мне сам все расскажешь, я и тебя, и ее прощу и не накажу. Если же станешь отрицать, то я не потерплю дольше, чтобы такой лжец продолжал со мной общаться». Юноша во всем признался и рассказал все по порядку. Купец ответил: «Ты поступал хорошо, это подобает твоему возрасту. Чем больше и дольше ты будешь в этом преуспевать, тем мне будет приятней. Об одном, однако, прошу тебя, чтобы ты избавил от своих посягательств меня самого». Тем не менее, юноша на время отошел от заведенного порядка до тех пор, пока обещанная купцом снисходительность к нему не рассеяла всякий его страх. Когда же он вновь вступил на привычный путь, то купец, разузнав все как следует, решил, что настало удобное время положить конец домашнему позору. Однажды утром он притворился больным и не столько просьбами, сколько угрозами добился, чтобы жена вместо него пошла к мессе. Так как она хотела показать, что не желает идти, то ушла, громко, с женской яростью хлопая дверями и ворча, желая, чтобы юноша проснулся и понял, что уходит она, а не муж. Он же, погруженный в глубокий сон, проснулся поздно, подумал, что муж ушел, и, как обычно, не зная об обмане, поспешил в спальню к хозяйке и обнял купца[263]. Тот спокойно высвободился из его объятий, достал большую палку, которую припас для этого случая, схватил его и закричал: «Ах ты, дрянной человек! Тебе мало было, что я позволил тебе обладать моей женой? Ты хочешь и на меня перенести свои домогательства? Почему же ты не делаешь того, о чем я тебя так просил, после того, как я оставил без наказания твои проступки и был к тебе столь снисходителен!» Говоря это, он размахивал палкой и колотил его по голове и так лупил по бокам, что оставил его на полу спальни полуживым.
Один Цвифальтенский крестьянин по имени Бальтазар Лотар рассказал в соседнем селе одну историю. Чтобы ему поверили, он заключил: «Пусть меня черт поберет, если это неправда». Зная, что солгал, он испугался и взял свои слова обратно, сказав: «Да не случится то, чем я поклялся; я ведь не знаю, какие у вас здесь черти. Знаю только, что если б я так поклялся у себя дома, то наши черти ничего бы мне не сделали».
Один крестьянин, подойдя к алтарю за причастием, от глупости забыл раскрыть рот. Священник два или три раза сказал ему: «Раскрой рот!» Тот из-за чрезмерной своей глупости этого не понимал, и пономарь в гневе сказал ему: «Раскрой рот, чтоб тебе эту пищу черт благословил, чтоб ты подавился!» (У наших так принято говорить, когда они кого-нибудь проклинают во время еды или еще почему-нибудь). Это очень всех рассмешило бы, если бы в святой час не было запрещено смеяться.
Один трактирный слуга как-то проспал до полудня и пренебрег всеми своими обязанностями. Поэтому разгневанный хозяин разбудил его наконец громким криком. Когда тот встал, хозяин сказал: «Почему ты спишь днем, сонливый осел, и не заботишься о своих обязанностях?» Работник ответил: «Четырнадцать дней назад я был в бане, поэтому, я думаю, меня можно простить. Ведь известно, что после бани долго спят крепким сном. Вот это со мной сейчас и случилось». Хозяин сказал ему: «Ох, парень, если ты всегда через столько времени после бани будешь столько спать, то ты для меня неподходящий работник. Поэтому сейчас же убирайся куда-нибудь отсюда!»
Один человек пожелал пригласить к завтраку своего соседа и, думая, что оказывает отменное гостеприимство, сказал: «Любезный сосед, приходи сегодня ко мне завтракать: если ты принесешь с собой еду, я ничего, кроме вина, не поставлю тебе в счет»[267].
На магистерском экзамене студента спросили, зачем собаки поднимают заднюю лапу, когда мочатся. Он ответил: «Чтобы не испортить себе башмаки».
Один пьяный ночью мочился возле водосточной трубы. Так как он слышал звук и журчанье струящейся воды, то простоял там всю ночь. (Он думал, что это его моча течет, и слушал, как она льется).
В Ульме был необразованный священник, мало сведущий в Писании. Его маленькая церковь была расположена вне города на таком расстоянии от городских ворот святой Девы, на каком, как говорят, находилась гора Голгофа от Иерусалима (та гора, на которой был распят Христос). Поэтому она называлась Церковь «Успения господня». В страстную пятницу (как принято) при большом стечении благоговейно наблюдающего народа свершалось положение во гроб изображения распятого Христа. Священник озабоченно взял кадильницу и, так как присутствовали также и другие священники, стал думать, что надо ему произнести во время каждения. Вскоре, думая, что нашел самые подходящие слова, он радостно изрек, возвысив голос: «Боже, Владыка милостивый, даруй место утешения, блаженный покой, ясность света истинного и прочее душе раба твоего, верховного понтифика, первый день погребения которого мы сегодня празднуем». Народ при этом набожно вздохнул, а священники громко расхохотались от глупости священника.
У таких священников есть обычай в положенное время воспевать страсти господни с особым искусством, притом так, чтобы слова Христа произносить приглушенным, важным голосом, как говорят важные люди, а слова евреев они извергают возбужденно и яростно в страшном крике. У нас в Альпах один священник в селении под названием Уршпринг недалеко от Гейзлингена поступает наоборот. Когда говорят евреи, он приглушает свой голос. Услышав это, Иоганн Кассель[270], священник из Гейзлингена, сказал Леонгарду Клеменсу: «Евреи говорят спокойно и важно, и ни у кого нет сомнения, что они вершат суд». Когда же священник дошел до слов Христа и громко закричал, Кассель сказал: «Вот это Христос взывает к справедливости и вниманию судьи».
Один венский ученый и священник был избран ректором университета. Для помощи в делах — духовных и светских — он имел обыкновение брать с собой в качестве спутника аппаритора (которого называют просто педель, помощник). Когда он собирался, как всегда, совершить дароприношение и произнес: «Confiteor»[272], педель, который хотел помочь своему славному ректору, воздавая ему по достоинству, вместо «Misereatur» сказал: «Misereatur omnipotens deus Magnificentiae Vestrae et perducat Vestram Magnificentiam ad vitam aeternam»[273]. Он думал, что опозорит ректора, если назовет его во втором лице единственного числа, не сообразив, что в молитве господней он молится: «Pater noster qui es in caelis»[274].
Когда одна девушка покаялась священнику в утраченном целомудрии и неукротимой своей похотливости, он, соблазнившись ее невоздержностью и замечательной красотой, воспылал к ней любовью и сказал так: «Если ты после пасхи не откажешься совершить это и со мной, то получишь отпущенье грехов». Соглашаясь, девушка ответила: «Вам дана власть соединять и отпускать, да будет воля ваша». Священник отпустил ей грехи. Не прошло и года, как она забеременела и подарила ему мальчика.
Когда приходский священник из Еттингена на реке Миндель хотел совершить бракосочетание перед лицом церкви (скажу, как они) и уже собирался спросить жениха и невесту, верят ли они в это таинство, он задал жениху вопрос: «Конрад, как твое имя?» Конрад при общем смехе ответил: «Как ты сказал; ты ведь сам произнес мое имя».
В Ульме был невежественный священник, который не знал часослова, а читал всегда восемь или девять псалмов подряд. Другой, вместо псалма, которого он не мог найти, читал «Отче наш». Третий в Тюбингене в этом году (значит, в 1513), в день святого Мартина, читал Евангелие, и там было написано: «Чтение Евангелия от Мар.[275]», он прочел: «Чтение Евангелия от Мартина». Другой во время мессы прочел «archismagogus»[276] вместо «archisynagogus»[277].
Один священник собирался отпустить грехи другому, у которого было много детей и который поэтому жил в нужде и большой бедности. Священник сказал: «Прими это церковное отпущение, чтобы все дни своих земных трудов провел ты в поте лица своего, ел хлеб печали и пил в долине слез из ручья на дороге до тех пор, пока в горе и бедности жизнь твою не сменит смерть»[278].
Недавно один весьма ученый человек написал, что ему кажется, что веселее всех священники, которые даже на похоронах рядом с покойником поют, и монахи, которые по ночам долго распевают псалмы. Когда я однажды рассказывал это мирянам, один человек добавил, что ему кажется, что смерть священников тоже радостна — она веселит четыре сословия: друзей — из-за наследства, другого священника — из-за бенефиция, червей — из-за трупа, черта — из-за души[279]. Так полагают злоречивые миряне, которые, по свидетельству древних, очень враждебны к клирикам.
Свободнее всех врачи — только им одним позволено безнаказанно убивать людей. Для других человекоубийство — смертный грех, врачам же оно приносит доход.
Глупей всех, наконец, грамматисты, которые сами не способны сочинить ни прозаической речи, ни стихотворения, а видят ошибки и смыслят только в чужих книгах. Из-за трех или четырех слов, будь это «очаг», «алтарь» или «кровь», они спорят друг с другом так бессмысленно и упорно, что турецкий султан, вероятно, с меньшим рвением осаждал родосцев[280], чем они обличают тех, кого считают своими противниками. Когда грамматисты обнаружат три, четыре или, самое большое, шесть словечек, пропущенных или неверно истолкованных другими, то им кажется, будто они сами превзошли в красноречии всех греков и мнят себя идущими во главе триумфального шествия всех писателей. Они требуют для себя более блистательных триумфальных колесниц, чем Александр Македонский, который покорил весь Восток.
Недалеко от реки Реме жил священник. Несколько дней назад, когда он посмотрел в окно, чтобы увидеть, ясная будет погода или дождливая, он сказал своим собутыльникам, нарушая грамматические правила и нанося смертельную рану Присциану: «Caelus clarificat se[282]. (Он хотел сказать, что небо будет ясное и дождя не будет). Когда его же недавно спросили, почему слово «trinitas»[283] женского рода, раз там нет ни одной женщины, он ответил, что не знает, но, чтобы выяснить свои сомнения и чему-либо научиться, он хочет когда-нибудь поступить в какой-нибудь университет.
Когда недавно мы пришли в один монастырь, чтобы покаяться в грехах, и в трапезной говорили о разных вещах, некий монах сказал: «Пусть один из вас останется и покается». Другой, который считался у них самым ученым, добавил: «Vos, ceteri, abimini»[284]. И снова и снова повторил: «abimini», когда надо было сказать: «abite[285]». Здесь вспоминается и то, что сделал другой монах, когда несколько дней назад, толкуя слова Библии: «Et comedit Adam de pomo vetito[286]», так выразил это на своем языке: «Und Adam hat gessen von ainem stinckenden Apfel[287]», т. e. «de pomo foetido[288]», (Он не знал разницы между «vetitum» и «foetldum[289].) Поэтому совершенно справедливо высказывание: «Хотя у церкви есть теперь золотые чаши, священники у нее большей частью из дерева»[290].
В городе Рейтлингене было освящение полей и (как обычно) молитвенное шествие по случаю вознесения господня, во время которого четырежды читаются начальные стихи из четырех евангелий. В книге было указано: «одно евангелие следует читать у креста». Священник, подойдя к кресту, прочитал: «Начало святого евангелия по Иоанну у креста».
В каникулярные дни 1511 года я приехал из Тюбингена в Цвифальтен и хотел там у Леонгарда Клеменса завершить свои фацетии. Леонгарду, у которого в это время гостило много священников, от стационария в Санкт-Вельтене пришло письмо, которое гласило следующее: «Ego, petitor sancte Valentini, compaream in ecclesia vestra dominica die in vesperis. Idio dignitatem ac venerabilitatem vestram rogo, quatinus in cancellius populo promulgare volueritis, ut comparere voluerint subditi vestri ob honorem indulgentiarum et reliquiae, quia etiam praesentantur vobis reliquia sancte Valentino. Vobis etiam cinstat, quod ita in usu habemus». В конце стояло «Petitor sancte Valentini»[291].
После того, как я прочитал это послание, написанное так, как ты видишь, я сказал: «Какая плохая грамматика у этого деревенского священника! Я думаю, что Присциан не имеет никакой власти над тем, кто пишет: «sancte Valentini», «Compaream» вместо «comparebo»; «Idio» вместо «ideo»; «reliquiae» вместо «reliquiarum» и «reliquia»[292] и пр.
Мне выдавали за правду историю о том, как в Баварии один дворянин и его слуга отправились пограбить, а их враги преследовали их до самого Дуная. Когда работник увидел на другом берегу часовню святого Николая, он дал обет отдать святому коня, если только святой поможет ему благополучно переправиться через Дунай. Пришпорив коня, он перебрался через реку. Дворянин же, видя опасность, оказал сопротивление, был схвачен и казнен. Когда слуга, помня свое обещание, пригнал в церковь коня, говорят, он предложил святому Николаю вместо коня десять гульденов, но после этого он не смог вывести коня из храма ни силой, ни каким-либо другим способом. Поэтому сверх десяти он прибавил еще десять, но и это не помогло. Наконец, в страхе перед погоней, он положил сорок гульденов, и коня сразу же удалось вывести. Тогда слуга остроумно заметил: «Святой Николай, какой же ты несговорчивый и суровый барышник, ты, пожалуй, нашел бы многих крестьян посговорчивей себя!»
Мельхиор, дурак господина моего доктора Леонгарда Дюра[293], аббата из Адельберга, был уже стар, но нажил мало ума. Когда один деревенский священник привез с собой в монастырь собачку, то Мельхиор раздразнил собаку и, сняв одежду, показал собачке свой зад, говоря: «Укуси, а еще лучше лизни мне зад!» Собака, которую подзадорил священник, вцепилась дураку в зад, а он сказал: «Пошла ты, черт тебя побери, это была шутка, я с тобой только пошутил!» Когда недавно я спросил, зачем он раздразнил собаку, чтобы она его укусила, он мне ответил: «Боже мой, я не всерьез, я только в шутку это сделал».
Он же, когда как-то его отдали на аббатскую кухню, чтобы он помогал поварам, не захотел там оставаться, говоря, что там нет никаких праздников, потому что и в праздники тоже надо готовить еду. С большой охотой он слушал, когда священники сообщали о праздниках, о постах же узнавал с негодованием, хотя никогда не постился, а всегда в течение уже многих лет из уважения к своей старости только праздновал. Если он слышал, что священник в церкви сообщает о каком-нибудь посте, то он открыто проклинал его, крича громким голосом. Когда я как-то был на трапезе в Адельберге, где до той поры никогда не бывал, то Мельхиор оказался рядом со мной, так как он всегда сидел за столом своего господина. Он молчал и сидел, наморщив от серьезности лоб, был хорошо одет и у него была почтенная седина. Я подумал, что это один из экономов или ключарь винного погреба. Но аббат сказал: «Мельхиор, этот господин принес нам весть, что завтра надо поститься». Мельхиор, обращаясь ко мне, ответил: «Какой черт тебя сюда принес? Чтоб тебя боги покарали! Если ты не смог притащить сюда ничего, кроме поста, оставался бы ты лучше за дверями».
Он охотно пил вино, однако завистливыми глазами смотрел на других, когда они много пили. Когда кто-нибудь так пил, он обыкновенно говорил: «Rementere, rementere[294]» (я думаю, что он когда-нибудь слышал «recenter[295]», а запомнил «rementere». Он всегда еще прибавлял: «Во имя тысячи чертей, войди!» (он имел в виду вино).
Когда он видел какого-либо крестьянина, пришедшего в монастырь, то сразу спрашивал, что ему надо. Если он слышал, что тот хочет что-нибудь получить от его господина, то убеждал, чтобы тот ушел, так как в это время встретиться с господином невозможно. Если же крестьянин говорил, что он принес какую-нибудь плату, или хлеб, или еще что-нибудь подобное, то Мельхиор хватал его за руку и вел к господину. Через несколько часов Мельхиор подходил к крестьянину и, узнав, откуда он, уговаривал его уйти, так как, если он не скоро уйдет, то не доберется засветло до дому. Он боялся, чтобы крестьянин не попросился переночевать в монастыре.
У немцев есть обычай, по которому в день вознесения господня изображение распятого с пением поднимают с земли до самой верхней церковной балки в знак памяти о нем и как символ вознесения господа. Когда Мельхиор в Адельберге однажды добрался до этой балки и нашел там случайно изображение, о котором думал, что оно действительно возносится на небо, то он с негодованием сказал: «Ты, ничтожество и обманщик, что ты здесь лежишь? Люди думают, что ты вознесся на небеса. Ох, величайший враль, что ж ты здесь прячешься?» И он сбросил его на землю, разбив на множество частей.
В Каннштадте же был пономарь, которому в день вознесения спасителя показалось, что прихожане запоздали больше, чем это было возможно, и он на них закричал: «Поднимайте его сейчас же (подразумевая — спасителя) во имя всех чертей!» (Он сказал это не в поношение господа-бога, а в поношение тех, кто запоздал).
В Альгау или Винделиции в Аугсбургском епископстве был некий дурак. Однажды епископ Фридрих, граф фон Цоллерн[296], проезжал через деревню, где он жил, и дурак попросил епископа подарить ему одежду. Епископ велел придти к нему в Диллинген. Глупец сказал на это: «А если тебя не будет дома, даст ли мне подаяние твоя жена?» (Он думал, что и у епископа есть жена). Епископ засмеялся: «Тебе даст».
Он же прискакал в город Кауфбейрен на палке и, когда прибыл туда, то сказал, что так устал, как если бы шел пешком. Когда его высмеяли и разозлили, то он в гневе той же палкой, на которой прискакал, разбил и расколол у одного гончара много горшков и столько окон, сколько ему попалось. Потом, когда гнев его поутих, и некоторые стали порицать его за чрезмерную ярость, он сказал, что это не его ярость, а ярость его коня, и он знает, что, если тот разъярится, то становится безумным. Все это он говорил по глупости.
Иоганн, дурак и глупец из Цвифальтена, любимый за веселость моим господином аббатом Георгом, однажды искал потерянного теленка и ему пришлось заночевать в лесу. Возле него пролетела сова, которая кричала «wegg, wegg». А так как на нашем наречии «weg» — означает «дорогу», то он подумал, что птица хочет указать ему дорогу. Поэтому, обратившись к ней, он сказал: «Почему ты, черт тебя побери, не показала мне ее раньше, пока, было светло? Куда я пойду в такой тьме?» Немного погодя поблизости от него прошел олень, который обрывал с деревьев листья. Иоганн, которому очень хотелось есть, сказал: «Если ты так насыщаешься, то я буду делать то же самое»,— и утолил свой голод листьями с деревьев. Он совершил и совершает до сих пор много такого, чего нельзя описать. Ему уже семьдесят лет или даже больше, а глупость его все растет день от дня, так что можно подумать, что вместе с возрастом увеличивается и его дурость.
Хлопайте и прощайте![297] Иоганн, дурак из Цвифальтена, закончил фацетии.