Планируя данный круглый стол, мы первоначально рассчитывали придать ему довольно узкий характер. Мы хотели сфокусироваться на поддельных исторических документах, которых было немало в прошлом и вал которых неприятно удивил многих из нас в последние годы. Так, занявшись пятнадцать лет назад проблемами социальной памяти, я неожиданно для себя начал постоянно сталкиваться с подделками. Заинтересовавшись движением русских неоязычников, я был поражён широкой популярностью, которой у них пользовалась «Влесова книга». Обращение к украинским материалам обнаружило, что и там она встречает не меньший успех, но там к ней прибавилась ещё и «Рукопись Войнича» («Послание ориан хазарам»). Затем выяснилось, что и в Поволжье не обходится без фальшивок, которые на этот раз были связаны с развитием булгаристского движения, апеллировавшего к якобы аутентичной древней летописи «Джагфар тарихы». После этого меня заинтересовали версии о древних предках, разрабатывавшиеся на Кавказе, и фальшивки полились как из рога изобилия. В Карачае обнаружилась хазаро-аланская «Летопись Карчи», лезгины предъявили миру «Алупанскую летопись», балкарцы вспомнили о «Хуламской плитке», у чеченцев-аккинцев определённую популярность приобрела «Рукопись Ибрагимова-Магомедова».
Между тем, судя по нашей повестке дня, такого рода подделками нам ограничиться не удастся, и наше обсуждение охватывает гораздо более широкий круг явлений. Это и понятно, ибо подделки не сводятся к одним лишь литературным источникам. Ведь к этой категории относятся и сфабрикованные «древние» вещи, и целые «археологические памятники» и «археологические культуры». Например, в конце 1990-х гг. журналисты без устали рассказывали о «Гиперборейской цивилизации», якобы открытой московским философом В. Н. Дёминым на Кольском полуострове, да и сам он ухитрился издать об этом несколько популярных книг. Вслед за ним журналист А. И. Асов объявил об открытии в Приэльбрусье «второго Аркаима», якобы служившего едва ли не столицей некой древнеславянской цивилизации. Кстати, такое происходит не только в России. В 2000 г. в Японии разгорелся скандал, связанный с именем Синичи Фуджимуры, который, совершив подлог, объявил об обнаружении им на севере о. Хонсю ряда раннепалеолитичсских памятников, и сведения об этих «находках» даже вошли в новые японские учебники истории.
Иной раз речь идёт об аутентичных археологических находках, но получающих фантастическую интерпретацию в работах местных любителей древней истории или даже учёных, озабоченных историческим приоритетом своей этнической группы. Так произошло с известной «Майкопской плиткой», относящейся к меотскому времени, но служащей сегодня некоторым энтузиастам для поиска «древнейшего государства» на Северо-Западном Кавказе. Аналогичное явление связано и с Аркаимом, который некоторые эзотерики спешат объявить «древнейшим центром человеческой цивилизации», или даже местом происхождения «белой расы», или по меньшей мере родиной Зороастра.
Наконец, обратившись к народной этимологии, мы обнаружим и сфальсифицированные «лингвистические факты», которые иной раз кладутся в основу некоторых версий этногенеза и этнической истории. Например, ещё в начале 1980-х гг. мне на рецензию попала рукопись некоего школьного учителя, который обнаружил «русские названия» практически на всех континентах и на этом основании сконструировал древнюю «славянскую цивилизацию». Но если в те годы это воспринималось как курьёз, то не прошло и десяти лет, как основанные на такого рода построениях версии этнической истории заполнили постсоветское информационное пространство. При этом среди их авторов можно обнаружить и дипломированных специалистов, публиковавших свои оригинальные концепции под грифами научных учреждений.
Последнее наводит на определённые размышления и заставляет говорить не столько о курьёзах, сколько о серьёзных научных, общественных и политических проблемах, высвечивающихся тем, что мы называем фальшивками. Действительно, сегодня многие из тех наших специалистов, которые пытаются критиковать версии альтернативной истории, дают волю своим эмоциям и вовсю бичуют дилетантов, вольно обращающихся с источниками и занимающихся «искажениями и извращениями». Разумеется, их возмущение имеет свои основания, и нынешнее небрежное обращение с историческими источниками отчасти объясняется падением уровня образования и в особенности пренебрежительным отношением к источниковедению. Однако, если дело обстоит так просто, почему среди «дилетантов» или «недоучек» встречаются профессионалы, причём иной раз с научными степенями? Почему их построения охотно принимаются издательствами и привлекают внимание политиков и творческой интеллигенции? Почему, наконец, они пользуются успехом в широких кругах общественности, причём в такой степени, что протесты учёных не оказывают на неё никакого влияния?
Мы не сможем ответить на эти вопросы, оставляя за бортом понятие альтернативной истории и игнорируя её роль в общественном сознании. В современном обществе стержнем общепризнанной истории является версия, одобренная государством, т. е. господствующей элитой. Однако современное общество имеет сложный состав, и составляющие его группы, с одной стороны, обладают своими особыми интересами, но с другой — в разной степени имеют доступ к власти, жизненно важным ресурсам и привилегиям. Этим и определяется напряжённая борьба, которая ведётся между такого рода группами. В условиях авторитарного режима эта борьба по большей части скрыта от общественности, и её активисты составляют незначительное меньшинство, а основная часть общества представляет собой молчаливую массу. Но с развитием демократии различные группы всё громче заявляют о своих интересах и претендуют на определённые права. В разных контекстах состав этих групп может отличаться: иногда это локальные или региональные общности, иногда они имеют культурно-языковой (этнический) характер, иногда группировка образуется по принципу расы, а иногда — пола или возраста. Сколь бы разными ни были их цели, их выступления тем более эффективны, чем в большей мере их члены ощущают своё единство. Важной скрепой такого единства и служит представление об общем прошлом, о пережитых вместе победах и поражениях, достижениях и утратах. Это — важный символический капитал, во-первых, способствующий самоутверждению, во-вторых, дающий обильные аргументы для борьбы за достижение определённых социальных, культурных или политических целей, а в-третьих, снабжающий важными символами единства, оказывающими значительное воздействие на эмоции людей.
Отсюда и потребность в альтернативной истории, представленной региональной историей, этнической историей, феминистской историей, историей молодежных субкультур, историей геев и лесбиянок и т. д. Ясно, что чем больше таких обособленных историй, тем более мозаичным становится историческое поле, тем в большей мере оно распадается на разнообразные конкурирующие между собой микроистории. Важно, что, на какие бы источники те ни опирались, они неизбежно отражают интересы вполне определённых групп, рассматривающих историю под особым углом зрения. И уже это само по себе определяет то, что одни и те же факты создатели таких историй могут трактовать весьма по-разному.
Мало того, чем острее группа ощущает несправедливое к себе отношение сегодня или в прошлом и чем привлекательнее стоящие на кону дивиденды, тем больший приоритет групповые интересы имеют над щепетильным отношением к историческим фактам. Здесь-то и приходят в столкновение, с одной стороны, лояльность специалиста своей группе, а с другой — его готовность придерживаться профессиональной этике. Если, как это нередко случается, специалист ассоциирует себя прежде всего с судьбой и интересами своей группы, то в такой ситуации лояльность группе может пересиливать, и для специалиста оказывается возможным нарушение принятых научных методик и установок.
Однако и это ещё не всё. Как показывает окружающая действительность, любое общество живёт определённым мифом, который является концентрированным выражением доминирующего мировоззрения. Если, будучи членом данного общества, учёный его разделяет, то его научные построения могут служить укреплению такого мифа, и при этом сам учёный может верить в то, что отстаивает «объективную научную истину». Человек же со стороны увидит в таких построениях всего лишь псевдонауку. Примером могут служить расовые взгляды, господствовавшие в западной науке во второй половине XIX — первой половине XX в., заставлявшие многих учёных давать расовую трактовку фактам, которые могли бы получить и иное объяснение, связанное с социальными, экономическими, политическими или культурными процессами. Такой подход особенно ярко проявился в работах нацистских физических антропологов и генетиков, а также группы физических антропологов в Южной Африке в эпоху апартеида.
Сегодня в российском обществе необоснованно большое значение получает этнорасовая парадигма, причём к ней всё чаще обращаются российские учёные. С чем это связано? В поздние советские десятилетия наши учёные были увлечены теорией этноса и видели в этносе универсальную организацию, характерную для всего мира. Сегодня целый ряд российских этнологов смотрят на эту концепцию всё более скептически, ибо этнос так и не получил строгого общепризнанного определения, а существующие в разных регионах мира представления об общественной структуре оказались гораздо более многообразными, чем казалось советским этнографам-теоретикам. Выяснилось, что советские представления об этносе основывались на некоторых недоказанных априорных суждениях. В то же время советский миф оказывает своё воздействие на умы и сегодня, и некоторые российские учёные даже готовы признавать этнос «биологической популяцией», что не только не имеет никаких серьёзных оснований, но привносит в нашу науку опасную расовую парадигму. Аналогичная ситуация наблюдается с археологической культурой, аналитической категорией, которой оперируют подавляющее большинство отечественных археологов, молчаливо признавая её связь с этнической общностью. Между тем и это не очевидно, начиная от разногласий по поводу методики выделения археологической культуры и кончая интерпретацией выделенных культур, которые вовсе не обязательно имеют этнический характер. Когда-то я пытался познакомить наших археологов с этноархеологией, которая могла бы много дать для усовершенствования методик интерпретации археологических материалов[6]. Однако большинство наших археологов такими методами не заинтересовались.
Зато, начиная с советского времени, в нашей науке неоправданно большое место получили занятия этногенезом. Сегодня очевидно, что это вызывалось не столько научной потребностью, сколько этнофедеральным устройством государства, заставлявшим чиновников на местах стремиться к наделению своих народов версией самобытной истории, уходящей в глубины тысячелетий[7]. Этот социально-политический заказ на особые версии этнической истории и этногенеза привёл к становлению целых научных областей. Причём добросовестно разрабатывавшие такие задачи учёные в большинстве своём не сознавали, что выполняют политический заказ. Сегодня, когда невооружённым глазом видно, что этногенез оказывается гораздо ближе к политике, чем к науке, немалому числу специалистов трудно расставаться с привычными представлениями. Им комфортнее жить в сложившемся мифе, чем разрабатывать принципиально новые подходы. Между тем пренебрежительное отношение к выработке чёткого понятийного аппарата и разработке строгих методических приёмов способствует тому, что граница между наукой и псевдонаукой размывается. Ведь если мы обратимся к целому ряду наших научных понятий и методических процедур, то заметим, что они основываются на условных допущениях и априорных предположениях, которые сами ещё нуждаются в проверке. Но именно такими понятиями и процедурами с благодарностью пользуются те, кого наши специалисты с гневом называют «дилетантами», упрекая их в «извращении истории».
Какое же отношение этногенез имеет к политике и какие цели преследуют этнические версии истории кроме задачи консолидации этнической группы? Во-первых, идее самобытности колониальная история не подходит — требуется своё собственное, т. е. доколониальное прошлое. Во-вторых, для борьбы за политические права, особенно политическую автономию, нужна история своей собственной государственности, и, если такая история не обнаруживается, её изобретают. В-третьих, этнотерриториальный принцип административного устройства неизбежно придаёт огромное значение историческим границам этнических территорий. Отсюда та небывалая роль, которую в поздний советский период внезапно получила историческая география. В-четвёртых, отдельные этнические группы нуждаются в своих собственных героях, боровшихся за свободу или сопротивлявшихся захватчикам[8]. В-пятых, нужны праздники, сплачивающие группу. При этом кроме символического капитала большую роль могут играть и более прагматические интересы, ибо празднования значительных событий в жизни республик или юбилеев городов сопровождаются щедрыми финансовыми вливаниями. Наконец, чтобы социально значимые версии истории стали достоянием масс, они должны преподаваться в школе. Именно школьное образование превращает исторический миф в народное знание и «объективную истину».
В век научных технологий любая версия истории, чтобы получить признание, должна иметь документальное подтверждение. Но ведь для многих народов это несбыточное требование, ибо самые ранние сведения о них относятся к колониальному времени, когда их предки входили в состав более крупного государства или колониальной империи. Здесь-то и появляется соблазн фабрикации документов, призванных обеспечить этнический (национальный) ренессанс. Именно в этом контексте перед нами и встаёт тема подделок.
Подделки исторических документов — это старая проблема, знакомая историкам с тех самых пор, как история стала наукой[9]. Причины подделок многообразны: здесь и личные амбиции «непризнанных талантов», и просто стремление заработать на кусок хлеба, и желание обосновать права на наследство или высокий статус. Но имеется особая категория подделок, связанная с групповыми интересами, когда речь идёт о славных предках, их великих деяниях и достижениях, победах и поражениях, исторической территории и древней государственности. Именно такого рода подделки и будут здесь рассматриваться.
К подделкам может быть двоякое отношение. Классический историк их, безусловно, отвергает как лишний шум, мешающий сосредоточиться на реальных исторических проблемах. Но историк, занимающийся социальной памятью, а в ещё большей степени культурный антрополог, интересующийся проблемами национализма и идентичности, видят в них важный источник, помогающий лучше понять общественные настроения и тем самым дух времени[10]. Ведь иной раз бывает, что подделка поначалу остаётся невостребованной, и её создатель умирает в безвестности. Однако проходит время, общество вступает в новую фазу развития, и находятся люди, обнаруживающие забытую подделку и с энтузиазмом возвращающие её к жизни.
Поэтому нас должны интересовать не только сами подделки или их создатели, чаще всего остающиеся за кадром, а и то, кто и почему заинтересован в их популяризации, как на это реагирует общественное мнение и почему в ряде случаев общественность встречает такие документы с поразительным доверием и не соглашается видеть в них фальсификации, каковыми они на самом деле являются. Например, чешское общество XIX — начала XX в., несмотря на все усилия некоторых местных историков, никак не могло поверить в поддельный характер Краледворской и Зеленогорской рукописей, созданных известным энтузиастом национального возрождения Вацлавом Ганкой. Только высочайший авторитет чешского философа и будущего первого президента Чехословакии Томаша Гаррига Масарика смог развеять иллюзии и поставить точку в этой долгой истории заблуждения.
Здесь мы встречаемся с особенностями социальной памяти, которая отличается избирательностью и чутко реагирует на окружающую общественную атмосферу. Хорошо известно, что формирование нации и идеология национально-освободительной борьбы требуют могущественного мобилизующего мифа, способного объединить общество и увлечь его в едином порыве к достижению определённой политической цели. Общественное мнение нередко понимает миф как полную выдумку и фантазию, не имеющую никакого отношения к действительности. Между тем это не так. Миф может опираться и на реальные факты. Но вопрос заключается не в том, насколько факты реальны или выдуманы, а в том, что они подвергаются процедуре отбора и интерпретации, в результате чего выстраивается историческая конструкция, способная обслуживать совершенно определённые интересы и преследовать определённые цели. Столь же ошибочно представление о том, что исторический миф — это продукт деятельности исключительно дилетантов и непрофессионалов, по неведению или злому умыслу искажающих прошлое. Иной раз миф создают и профессиональные историки. Ведь грандиозные национальные истории сплошь и рядом оказываются мифом, и не случайно сегодня для них используется термин «большой нарратив». Например, до 1870-х гг. никому и в голову не приходила мысль о единой истории Германии, ведь до этого страна делилась на отдельные княжества, каждое из которых Имело свою собственную историю. И только после объединения Германии прусский историк Генрих фон Трейчке впервые создал для неё единую историю, начинавшуюся с первобытных времён. Напротив, после крушения империи представление о её единой целостной истории быстро теряет своё очарование, и возникшие на её обломках государства начинают создавать свои отдельные исторические нарративы. При этом и в имперский период, и по его окончанию этим занимаются профессиональные историки.
Мало того, многое в презентации большого нарратива зависит от политических и мировоззренческих установок историка. Вряд ли стоит доказывать, что, исходя из одних и тех же фактов, историк-либерал и историк-консерватор сумеют создать весьма различные образы истории одного и того же общества. Как это оказывается возможным? Во-первых, путём отбора фактов, во-вторых, приданием им разного значения (то, что один историк сочтёт малосущественным, для другого может стать едва ли не основным), в-третьих, интерпретацией одних и тех же событий и фактов. Ещё важнее общие установки историка — следование определённой философии истории, заставляющей видеть её главную движущую силу в деятельности отдельных одарённых индивидов (царей, полководцев, общественных деятелей), народных масс, единой нации, расы, церкви и пр. При этом выбор философии истории определяется не столько внутренними потребностями профессии, сколько парадигмой, господствующей в науке в целом, или доминирующими общественными настроениями. Имея в виду этот последний фактор, следует скептически воспринимать миф о «чистой науке» и «объективности» гуманитарного знания.
Ведь учёный является неотъемлемой частью своего общества и нередко разделяет свойственные тому заблуждения и предрассудки. И перед ним зачастую встаёт трудный вопрос: сохранить лояльность своему обществу или своей группе, нарушив при этом научную этику или принятые в науке принципы анализа источника, или остаться верным научным принципам, пожертвовав своей общественной репутацией и даже благосостоянием? Впрочем, как мы уже видели, нередки случаи, когда учёный «живёт в мифе», и тогда такой вопрос перед ним даже не возникает.
Например, в традиционных армянской и греческой культурах специалисты обнаруживают немало турецких элементов, однако сами армяне и греки по понятным причинам стараются этого не замечать. Ещё один пример: некоторые православные соборы домонгольского времени, считающиеся шедеврами русской архитектуры, были созданы германскими мастерами, но в учебниках об этом писать не принято. В последние годы, когда Китай широко открыл свои границы и туда хлынули японские туристы, они с удивлением открыли для себя тот факт, что многое в традиционной японской культуре восходит к китайским прототипам.
Поэтому то, что собой представляет традиционная культура, и то, в каком образе она представляется своим носителям, — это далеко не одно и то же. И этот образ не только возникает на уровне бытовых представлений, а иной раз формируется интеллектуальной элитой, включая и учёных, владеющих современными научными технологиями.
Всё это типично для социальной памяти. Обычно её механизмы связывают с непрофессиональной средой и для её изучения прибегают — к анализу устной истории, народных представлений, праздников, народного изобразительного искусства и пр. Однако в нашу эпоху всеобщей грамотности немалую роль в формировании социальной памяти играют и профессиональные историки, участвующие в создании национального мифа.
Основой национального мифа нередко служит сказание о предках, в котором люди ищут источник нравственности, героизма, убеждённости в идеалах, веры в справедливость. В тех обществах, где имеется богатая историческая традиция, подкреплённая солидной документальной базой, создатели исторического мифа могут без труда отбирать нужные им сюжеты и выстраивать требуемую актуальную конструкцию. Хуже обстоит дело там, где письменных документов не хватает или где предлагаемая ими скудная информация не даёт пищи для создания привлекательного мифа о предках, не говоря уже о тех случаях, где такие документы просто отсутствуют. Чаще всего это наблюдается в колониальной ситуации или в тех случаях, когда в ходе территориальной экспансии государство включает в свои пределы новые группы населения с иными культурными традициями. Иной раз речь идёт о бесписьменных народах, но бывает и так, что завоеватели сознательно уничтожают местную письменность и документы о прошлом, искореняя историческую память, способную подпитывать сепаратизм. Но даже если исторические документы сохраняются, они нередко не отвечают на жгучие вопросы современности.
Ведь, скажем, в условиях традиционной родоплеменной социальной организации, типичной для кочевых народов, не могло быть и речи о каком-либо национальном единстве. Там на протяжении истории отдельные клановые группы могли откочёвывать на большие расстояния и менять своё место в системе племенных союзов. В результате бывший враг мог стать другом, а бывший друг — врагом. Не лучше обстояло дело с единством и у оседлых народов, где взаимоотношения между властителем и подданными нередко сводились лишь к спорадическому сбору податей или более регулярному взиманию налогов. В древних и средневековых государствах правителям и в голову не приходило заботиться о языковом или культурном единстве своих подданных. А политическая лояльность там практически совпадала с личной преданностью князю или государю. Поэтому само по себе языковое и культурное единство не служило необходимой основой политической общности, а являлось производным от социальной или политической организации. Именно родство, родоплеменные связи или лояльность сюзерену, а отнюдь не язык или культура лежали тогда в основе политических союзов. Вот почему в истории сплошь и рядом наблюдались странные для наших современников ситуации, когда представители одного и того же народа могли сражаться в рядах противоборствующих армий. А ведь именно так обстояло дело во время взятия Казани, когда в обеих армиях можно было обнаружить и русских, и татар. Ни о какой преданности «национальной идее» или «народному единству» тогда не могло быть и речи, ибо ни такого рода идеи, ни такого единства не существовало. Не было их и в 1612 г., когда русское общество оказалось глубоко расколотым. И никакое языковое или культурное единство от политического раскола в те далёкие времена не спасало. Просто потому, что не было концепции такого единства; она была излишней, ибо социальные и политические связи выстраивались на совершенно иных основах.
Как сравнительно недавно установили американские историки, даже в период войны за независимость среди американских колонистов находилось немало сторонников Британской короны, и самые жаркие схватки тогда происходили между самими американцами — сторонниками и противниками независимости. А сегодня Ирак, который мы до недавнего времени воспринимали как сплочённую арабскую нацию, охвачен драматической конфронтацией между суннитами и шиитами. Мало того, имея в виду сложную ситуацию, сложившуюся в наши дни на Украине, некоторые комментаторы даже позволяют себе рассуждать о населяющих её двух разных народах, причём подразумевая не русских и украинцев, а русофонов и украинофонов. Всё это ярко свидетельствует как о различиях между культурной и языковой общностями, так и о сомнительности их безоговорочного отождествления с политическим единством.
Между тем националисты сплошь и рядом исходят именно из такого отождествления. Однако, понимая имеющиеся сложности, они пытаются всеми силами создать миф, во-первых, о политическом единстве, основанном на языковом и культурном родстве, а во-вторых, о необычайной древности такого единства. При этом, апеллируя к прошлому, они игнорируют сам принцип историзма и не учитывают специфики разных исторических эпох. Ведь в разные эпохи политическая лояльность имела совершенно разные основания: личная преданность сюзерену или верность своему клану кардинально отличались от современного чувства национального единства, основанного на лояльности равноправных граждан политическим принципам своего государства. Современная нация состоит не из подданных, беспрекословно подчиняющихся монаршей воле, а из полноправных граждан; не монарх и не вождь, а нация в лице её граждан является носителем суверенитета, что предполагает их активное участие в политическом процессе. Ничего подобного ни в средневековых государствах, ни в древних империях не было. Но именно это-то и доставляет неудобства националистам, пытающимся всеми силами убедить своих соотечественников в древности их культурно-языкового единства, якобы совпадавшего с социально-политической общностью. Такое единство рисуется былинным богатырём, уверенно продвигающимся по тропам истории, сохраняя свою самобытность и нетленные ценности. Разумеется, такая модель допускает и некоторые изменения, но отводит им второстепенное место, ибо они не должны ослаблять образ культурно-языковой целостности.
Между тем эта модель расходится с научными знаниями, не подтверждающими столь упрощённый взгляд на исторический процесс. Сегодня на Земле нет, пожалуй, ни одного народа, который бы не имел смешанного происхождения, и о «чистоте расы» говорить не приходится. Занимаясь происхождением народов, профессионалы (археологи, этнологи, физические антропологи, лингвисты) неизбежно обнаруживают у их истоков самые разные группы и традиции, которые, сливаясь, создавали своеобразный синтез, закладывавший основу того или иного народа. Поэтому, вопреки расхожему мнению, самобытность вовсе не является чем-то исконным, уходящим корнями в глубокую древность. Напротив, она формируется во времени из самых разных элементов, часть из которых традиционны, часть являются новообразованиями, а часть заимствованы из соседних культур и переработаны в местной среде. При этом культура, в свою очередь, не представляет собой закрытую систему: она находится в постоянном процессе изменений, а заимствования происходят даже во время военной конфронтации.
Вот почему, как сегодня подчёркивают специалисты, любая культура, в сущности, гибридна[11]. Иными словами, она состоит из самых разных компонентов, и многие учёные предаются увлекательному занятию по распутыванию хитросплетений, созданных культурным процессом. В итоге они обнаруживают, что особенности, которые сегодня характеризуют тот или иной народ, имеют очень разные истоки и достались ему от тех или иных групп, вошедших в его состав очень давно или относительно недавно. В свою очередь, это позволяет говорить о нескольких разных предковых группах, положивших начало народу. Однако сегодня, когда его представителей объединяет одно и то же название (этноним), они часто верят в своё единое происхождение и уже не помнят или не хотят помнить о гетерогенном составе своих далёких предков. Такая амнезия свойственна современному национализму, отдающему приоритет консолидированной политической нации и нередко наделяющему её гомогенной культурой, призванной легитимировать политическое единство[12].
Между тем так было далеко не всегда. Парадокс состоит в том, что современные консерваторы-традиционалисты, призывающие к консервативной революции во имя восстановления некой «исконной культурной традиции», не желают учитывать, что в традиционном обществе имелись совершенно иные ценности и установки, не признававшие никаких «чистых традиций» и не придававшие ни малейшего значения «чистоте крови». В своё время при изучении тлингитов Юго-Западной Аляски мне довелось навестить семью, хозяйка которой, узнав, что я из России, с гордостью продемонстрировала мне свою генеалогию, подчеркнув, что один из её предков был русским. Сама же она происходила из атапасков. Её сын считался тлингитом, но его жена была белой американкой. Для них самих такие генеалогические связи большой роли не играли, ибо, будучи полноправными членами тлингитских кланов, они считались тлингитами, и никаких вопросов в связи с этим не возникало. Поэтому и дети этой молодой пары были тлингитами. И такая ситуация была для традиционных обществ вполне типичной, ибо там ценили не «чистоту крови» и не приверженность культурной традиции, а включённость в местную социальную организацию. Даже сам интерес этой простой женщины к своей генеалогии является инновацией: упомянутое генеалогическое древо было создано для неё одним американским антропологом.
Вместе с тем рассмотренный пример показывает, почему и на каких основаниях возможен «выбор предков», которым с упоением занимаются современные националисты. Это относится не только к отдельным людям, но и к целым группам. Учёным хорошо известно, что, например, у различных тюркских народов встречаются семьи или родовые подразделения с одними и теми же названиями. Такое можно обнаружить даже у соседних народов, говорящих на разных языках, например у ираноязычных осетин-дигорцев и их соседей, тюркоязычных балкарцев и карачаевцев, где не только встречаются семьи с одними и теми же фамилиями, но и нередко они знают о своём родстве и поддерживают тесные контакты. Когда много столетий назад в Сомали переселились арабские шейхи со своими многочисленными семьями, местные кочевые группы небезуспешно стремились привязать себя к их престижным генеалогиям. Из этого сплава и возникли современные сомалийцы. Такой процесс типичен для формирования кочевых народов. Однако он встречается и в оседлой среде. Там он характерен более всего для знати, пытающейся подтвердить свой высокий статус с помощью фиктивных генеалогий. Например, некоторые европейские короли таким образом пытались вести своё происхождение от императора Августа.
Всё это, во-первых, говорит о важности предков, престиж которых, как считается, оказывает влияние на потомков. А во-вторых, это создаёт определённый набор предков, реальных или фиктивных, позволяющий производить селекцию. Выше было отмечено, что в формировании народов участвовали самые разные компоненты: одни могли наградить его какими-то особыми, значимыми сегодня элементами культуры, другие — передать ему свой язык. Мало того, в истории отнюдь не редкими были и случаи смены языка. Всё это открывает поистине безграничные возможности для «поиска предков» и «выбора» подходящих предков, лучше отвечающих потребностям текущего момента. В некоторых случаях приоритет отдаётся тем из них, которые заложили основы местной культуры (но надо ещё учитывать, что сама культура состоит из самых разных компонентов и может пониматься по-разному). В других пальма первенства достаётся предкам, создавшим языковую традицию. Иногда особую ценность представляют предки-автохтоны, а иногда — пришельцы, прославившие себя военными успехами и принёсшие аборигенам государственность. Иногда в предках ценят их боевую мощь и страсть к покорению других народов, а иногда их почитают за мудрость и высокую нравственность. Иногда в них видят достойный пример строительства великой культуры и цивилизации, а иногда их превозносят за разгром погрязшей в пороках «паразитической» цивилизации. В любом случае предки должны обладать некоторыми ценными качествами, имеющими фундаментальное значение для своих нынешних потомков. Примечательно, что они вовсе не обязательно должны выступать победителями. Им позволяется терпеть и поражения, переживать катастрофу. Гораздо важнее то, что, даже погибая, они вели себя достойно: сражались с врагом до последней капли крови, хранили верность избранному идеалу, защищали слабых и, наконец, предпочитали добровольную смерть сдаче на милость победителям.
Всё это служит ключевыми моментами мифов о предках, которые с упоением создаются современными националистами. Иногда необходимые сведения черпаются из исторических документов. Но если таковых не обнаруживается, энтузиастам приходится прибегать к фальшивкам. Любопытно, что это встречается не только там, где отсутствовала собственная глубокая письменная традиция, но и там, где имеющаяся богатая письменная история по каким-то причинам не удовлетворяет запросам националистов. Например, некоторые современные русские и украинские националисты, считающие христианство чуждой традицией, отвергают вместе с ним и всю связанную с ним историю. «Истинную самобытную историю» они ищут в языческих временах, однако за отсутствием надёжных письменных источников, способных подтвердить их догадки, им приходится опираться на фальшивки типа «Влесовой книги» или «Послания ориан хазарам» либо обращаться к самым фантастическим интерпретациям археологических находок или древних письменных памятников. Например, они объявляют поселение бронзового века Аркаим «древним русским городом» или «читают» этрусские тексты по-русски.
Судьба фальшивок бывает весьма замысловатой: предназначенные их создателями для решения одних задач, они могут впоследствии использоваться для совершенно иных целей. Например, поддельная «Хроника Ура Линда» должна была изначально служить своему голландскому владельцу для доказательства древности его рода, идущего якобы от доисторических фризов, а через них — даже от мифических атлантов. Более чем через полвека к ней вновь обратился нацистский учёный Герман Вирт, видевший в ней подтверждение своей идеи об «исконной первобытной письменности» и полагавший, что человечеству следует искать спасение в возвращении к порядкам древнего материнского права[13]. Наконец, уже в наши годы её снова извлёк из забвения эзотерик А. Г. Дугин для подтверждения своего расового подхода к человеческой истории.
Вот почему нас должны интересовать следующие вопросы: каковы были обстоятельства «находки» такого рода документов, что этому сопутствовало и чем характеризовался общественный климат, кто именно занимался популяризацией документов как «подлинных» и кто был заинтересован в этом (в частности, какого рода общественно-политической деятельностью занимались адвокаты подделок и каковы были их общественные идеалы), как содержание документов соотносилось с животрепещущими вопросами, волновавшими тогда общество или какую-либо его влиятельную группу, как эти документы были восприняты властями, журналистами, писателями и другими «властителями дум» и, наконец, как и по каким каналам информация о них доходила до общественности и как та её воспринимала. У этой темы имеется и психологический аспект, связанный с популяризаторами фальшивок: если некоторые из них искренне верят в подлинность последних и видят себя носителями «научного знания», то для других более важной представляется идеологическая компонента своей деятельности — использование фальшивки для навязывания обществу определённого мировоззрения («национальная идея»), соответствующего их политическим идеалам. Наконец, не меньший интерес представляет вопрос о том, почему одни неортодоксальные исторические версии получают широкий общественный отклик, а другие, не успев появиться, обречены на безвестность.
Обстоятельства находки «древней рукописи» обычно бывают самыми загадочными: документы якобы каким-то чудесным образом сохранились до наших дней либо в частном семейном архиве, либо в библиотеке коллекционера. Бывает и так, что их обнаруживают при уборке или ремонте дома. При этом сам хозяин либо уже умер, либо проявляет излишнюю застенчивость и не хочет находиться в центре внимания. Нередко сами документы в какой-то момент таинственно исчезают, а остаются лишь их копии, причём иной раз даже не на языке оригинала, а в неизвестно кем сделанном переводе. Широкую огласку документы получают благодаря энтузиазму друга или знакомого их хозяина. Мало того, этот человек, не имея необходимой профессиональной подготовки, берётся за чтение рукописи, записанной особыми знаками на весьма архаичном или вовсе неизвестном языке, и с лёгкостью её прочитывает на своём родном языке. При этом обычные для профессионального историка процедуры, связанные с установлением аутентичности и критикой источника, не производятся. Не анализируется материал, на котором сделан документ; не изучается детально система письма и её связь с известными письменностями, в особенности с их хронологическими и региональными модификациями; не исследуются особенности языка и их соотношение с родственными языками, не учитывается развитие языка во времени, игнорируются как возможные архаизмы, так и инновации.
Зато всё внимание концентрируется на содержании документов, которое оказывается весьма актуальным. Они либо доказывают право народа на территорию («Хуламская плитка», якобы чётко очерчивающая границы балкарских земель; «Рукопись Ибрагимова-Магомедова», призванная доказать право чеченцев на обширные территории Дагестана; «Майкопская плитка», помогающая адыгейцам бороться за сохранение своего суверенитета), либо говорят о необычайной древности предков, их исконной культуре и языческих верованиях, славных подвигах и древней государственности, а также об обладании ими обширными землями («Влесова книга», «Джагфар тарихы», «Послание ориан хазарам»), либо отождествляют предков современного народа с известным историческим народом («Алупанская летопись» у лезгин) или фольклорным героем («Летопись Карчи» Н. Хасанова). Всё это не просто позволяет легитимировать право на «этническую территорию» и политический суверенитет, но призвано восстановить справедливость. Ведь, как правило, речь идёт о группах, перенёсших реальную травму либо в недавнем (депортированные и разделённые народы), либо в более отдалённом прошлом (народы, утратившие свою средневековую государственность). Иной раз в силу сложившихся обстоятельств доминирующий народ может ощущать себя «меньшинством», и тогда некоторые идеологи делают попытку улучшить его самочувствие путём обращения к образу славных предков, для чего также не брезгают фальшивками. При этом последние обнаруживаются именно в тот момент, когда травма актуализируется и воспринимается весьма болезненно, вызывая к жизни народный подъём с требованием восстановления справедливости.
Впрочем, энтузиасты национальной идеи могут опираться и на подлинные древности. Иногда речь идёт о находке реального древнего предмета с надписью на неизвестном языке, которая получает спорное чтение и не менее спорную датировку («Майкопская плитка»)[14]. Иногда же древние археологические памятники становятся объектом спекуляций: им придаётся нужный смысл, причём для этого прибегают к самым фантастическим их интерпретациям. Ярким примером здесь служит Аркаим, поселение среднего бронзового века в Челябинской области, ставшее предметом поклонения немалого числа наших соотечественников[15]. В течение последнего десятилетия некоторые далекие от археологии энтузиасты развивают бурную деятельность и «открывают» подобные памятники, поражая общественность их якобы ещё более запредельной древностью («Гиперборейская цивилизация» на Кольском полуострове, «открытая» философом В. Н. Дёминым, или «второй Аркаим» в Приэльбрусье, «открытый» журналистом А. И. Асовым)[16]. Авторы таких «открытий» проявляют завидную активность, стараясь заинтересовать местных чиновников, журналистов и бизнесменов. И это находит понимание, ибо власти ряда краёв и областей, опасающиеся местного сепаратизма, озабочены доказательством русского приоритета. Отсюда русификация средневековых Хазарии и Булгарин челябинскими законодателями и непомерное расширение границ Тмутараканского княжества вплоть до Ставрополья некоторыми ставропольскими авторами[17]. В свою очередь, «открытие» «Гиперборейской цивилизации» с энтузиазмом популяризировали мурманские журналистки. Она пришлась по душе и местному общественно-политическому движению «Возрождение Мурмана и Отечества», выступавшему против «геноцида славян» в России и ставившему своей целью «возрождение славянской цивилизации».
Обстоятельства всех таких «открытий» чаще всего связаны с «национальным возрождением». «Влесова книга» появилась в начале 1950-х гг. в среде русских и украинских эмигрантов, уязвлённых неудовлетворительным, на их взгляд, статусом русских и украинцев в СССР[18]. В самом же СССР она получила популярность лишь после 1970 г., т. е. после того, как «русская партия» потеряла своё влияние в партийно-комсомольских органах и переместилась в сферу изящной словесности (толстые журналы, художественная проза и поэзия). Роль этой «древней летописи» в общественном дискурсе росла по мере роста активности русских националистов и достигла кульминации во второй половине 1990-х гг., когда она даже использовалась неоязычниками для создания своих «священных текстов»[19]. В 1990-х гг. некоторые русские националисты прилагали недюжинные усилия для возвращения к жизни и реабилитации фальшивок, разоблачённых ещё в XIX в. («Боянов гимн» и пр.). В свою очередь, на Украине отмечалась попытка легитимировать другую фальшивку, «Рукопись Войнича»[20], как якобы древнейшую украинскую языческую рукопись VII–VI вв. до н. э. Из этого маловразумительного текста можно понять лишь одно — что конфликт славян с хазарами восходил якобы к эпохе ранней античности, и уже тогда хазары угрожали «русам» и несли им одно лишь зло и неволю.
Появление на свет свода «древнебулгарских летописей» под названием «Джагфар тарихы» тесно связано со становлением и развитием булгарского движения в Татарстане в начале 1990-х гг.[21] Его лидерам требовалось легитимировать свою деятельность доказательством того, что местное тюркское население всегда было булгарами и не имело никакого отношения к татарам.
Тогда же в Карачае на свет появилась «Летопись Карчи», где прямыми предками карачаевцев назывались хазары и в подтверждение этого приводились документы, якобы записанные на хазарском языке, который на поверку оказывается «карачаевским». По словам её составителя, «крымские летописцы» XIV–XV вв. сохраняли хазарский язык и «хазарскую грамоту», причём последняя оказывается не то рунической, не то греческой, не то арабской, а вовсе не квадратичным письмом, как следовало бы ожидать[22]. Тем не менее с появлением этого документа карачаевцы обретали собственную историю, освобождённую от образа «колониального народа», вечно зависимого от соседей. Не вполне ясно, когда и как формировалась эта версия, но впервые она была опубликована на карачаевском языке в 1994 г., когда этноистория стала важным элементом местной этнополитики.
«Хуламская плитка» появилась во второй половине XIX в. в тот момент, когда балкарцы требовали расширения своих пастбищных угодий (а они были богатейшими на всем Северном Кавказе скотоводами). Но затем, после советских политических и административных преобразований на Северном Кавказе (появление республик), о ней надолго забыли, и ею изредка интересовались только узкие профессионалы-историки. Однако она получила новую широкую огласку в начале 1990-х гг., когда кабардинское и балкарское национальные движения пытались решить вопрос о разделе Кабардино-Балкарии на две республики[23].
«Рукопись Ибрагимова-Магомедова» появилась в конце 1980-х гг., когда набирало силу чеченское национальное движение. А с возникновением независимой Чечни-Ичкерии этот документ давал ей основания для того, чтобы претендовать на земли Центрального Дагестана, где жили чеченцы-аккинцы. Мало того, «рукопись» рисовала фантастическую картину расселения чечендев-аккинцев в XVI–XVIII вв., когда они будто бы занимали изрядную часть Северного Дагестана вплоть до Каспийского моря, где использовали рыболовные угодья о. Чечень[24].
Наконец, «Алупанская летопись» была обнародована в самом начале 1990-х гг., когда после развала СССР лезгины осознали себя разделённым народом и в их рядах зрели ирредентистские настроения. Этот «документ» доказывал единство лезгинского народа и подтверждал, что тот является коренным населением в юго-восточной части Кавказа, где его предки имели своё государство и письменность задолго до появления тюркских предков азербайджанцев. По версии переводчика, сама книга, содержавшая 50 листов текста, хранилась у известного лезгинского поэта. С неё якобы были сняты фотокопии, и они-то и сохранились, тогда как сам подлинник таинственным образом исчез[25]. Сегодня, основываясь на этой «лезгинской книге», некоторые энтузиасты из Дербента изобретают лезгинскую языческую религию. Этим они повторяют путь русских и украинских язычников, использовавших для тех же надобностей «Влесову книгу».
Некоторые современные энтузиасты «русской древности» пользуются и иными мистификациями, выдавая их за достоверные научные сведения. В таком виде те могут даже попадать в учебную литературу. Так, в 1997 г. издательство «Вече» выпустило учебное пособие по истории, которое вполне серьёзно убеждало учащихся в том, что в древнейший период славяне якобы знали монотеизм, представленный верой в единого бога Раза[26]. Между тем эти сведения были заимствованы авторами пособия из язвительной пародии на мифотворческую деятельность ряда отчаянных сторонников славянского исторического приоритета[27]. Так под пером энтузиастов пародия превращается в «исторический факт», что возвращает нас к случаю с «Ура Линдой».
Кроме того, надо иметь в виду, что некоторые вдохновлённые такими документами писатели вплетают их в своё повествование или даже делают их едва ли не главным героем своих романов, как это иной раз происходит с «Влесовой книгой». Поэтому, даже не обладая аутентичностью, фальшивка может стать реальным фактом как социальной жизни, так и изящной словесности. Иной раз подделка становится основой религиозного текста или даже претендует на статус священного писания новой религии. Мало того, порой подделки даже проникают в систему образования и включаются в школьные курсы, как это происходит с той же «Влесовой книгой» на Украине. Печально, но, похоже, эту нездоровую тенденцию подхватывают и некоторые российские авторы учебной литературы. Например, ссылки на «Влесову книгу» и её активного популяризатора встречаются в новых курсах культурологи, где это иногда выдаётся за «новейшие открытия» историков[28]. Аналогичным образом «булгарская летопись» используется некоторыми преподавателями в Татарстане.
Итак, все рассмотренные выше документы способны служить инструментом политической мобилизации. Ведь они, во-первых, создают «научную» базу для тех или иных требований (территория, автономный культурный статус, воссоединение народа, политический суверенитет), во-вторых, предлагают на выбор привлекательные символы национального сплочения, в-третьих, помогают, опираясь на эти символы, формировать идеологию социальной мобилизации путём апелляции к славе далёких предков. Далее, они могут пропагандироваться падкими на сенсации журналистами и давать пищу писателям, сценаристам и художникам, воплощающим их в высокоэмоциональные художественные образы. Кроме того, как мы видели, сегодня такие «документы» иной раз используются для выработки новых религиозных учений. Наконец, в отдельных случаях они даже могут подхватываться сферой образования, если по своему духу кажутся отвечающими её идеологическим задачам.
Если «чистый» историк расценивает подделки как псевдофакты, от которых следует поскорее избавиться, то для социолога и культуролога они сами по себе, и особенно их популярность, служат важными индикаторами состояния общества и общественных настроений. Иными словами, фальсифицируя исторические факты, сама по себе подделка является несомненной исторической, социальной и литературной реальностью, заслуживающей пристального внимания и многостороннего анализа.
Нет необходимости лишний раз говорить о важности определения достоверности и подлинности исторического источника как условия источниковедческого анализа и архивного упорядочения. Установление фальсифицированного характера исторического источника является одной из гарантий корректности исторических выводов. Вместе с тем очевидно самостоятельное источниковое значение подлога как источника, относящегося к времени его изготовления, — в этом случае у нас есть основания включить содержание такого фальсифицированного источника в общий контекст общественных движений времени его создания и на этой основе получить новое, подчас очень важное историческое знание. Понятно, что интерес представляет та группа, подлог которой с самого начала задумывался и реализовывался как подлог именно исторического источника, то есть средства самопознания общества в исторической ретроспективе, а не естественно возникшего недостоверного регулятора общественно значимых отношений современности (например, подлог личных документов или документов, связанных с имущественными интересами).
Сознательная фальсификация исторических источников в России берёт своё начало по крайней мере с конца XVII в.: «завещания» Петра Великого, Екатерины II, «Соборное деяние на мниха Мартина Арменина», «Требник митрополита Феогноста», подлоги Бардина, Сулакадзева, Кавкасидзева, Минаева, Иванова[29] достаточно хорошо известны и изучены каждый по отдельности, а совсем недавно — ив специальном исследовании.
Двадцатое столетие дало новый импульс фальсификациям исторических источников по российской истории. «Протоколы сионских мудрецов» как бы задали общий тон большинству таких подлогов — их преимущественно политической направленности. Именно поэтому значительная часть фальсификаций оказалась посвящена исторически значимым событиям и лицам. Семья последнего российского императора и её судьба[30], Октябрьская революция и её лидеры, коммунистическое движение и внешняя политика СССР[31], августовские события 1991 г. и «форосское заточение» М. С. Горбачёва[32] — таков лишь небольшой перечень событий и лиц, с которыми в той или иной степени оказались связаны подлоги исторических источников в XX в. В русле общих политических устремлений различных общественных сил находились и фальсификации в XX в., связанные с древнерусской историей, — за ними скрывались и поиски общественных идеалов, и желание по-своему отреагировать на определённые зигзаги политического курса советского руководства.
Двадцатый век с присущим ему размахом «озвучивал» подлоги исторических источников в средствах массовой информации. Их изготовление и бытование всё больше становились делом интернациональным. В разных странах на разных языках выходили и выходят книги, посвящённые «Протоколам сионских мудрецов»; фантастическая международная популярность была обеспечена «Дневнику Вырубовой»[33], «Письму Зиновьева», «Влесовой книге»[34], сфальсифицированным документам об убийстве императорской семьи и др. Подчас не столько вера или убеждённость в подлинности этих и других подлогов, сколько политическая целесообразность заставляли «оборонять» их от выступлений критиков или делать всё, чтобы умолчать об этих выступлениях. Эта же политическая целесообразность стимулировала изготовление подлогов в кругах российской эмиграции — одно из новых явлений в истории фальсификации исторических источников по российской истории в XX столетии. В чём тоже, впрочем, не было ничего необычного. Два мира холодно и мрачно смотрели друг на друга, используя в своей ненависти любые средства.
Но и внутренние российские процессы создавали почву для подлогов исторических источников. Примечательно, что многие из них имели определённый диапазон, заданный официальной идеологией. Трудно, просто невозможно представить, чтобы известный писатель-маринист К. Бадигин[35] на рубеже 40–50-х гг. пошёл на подлог исторического источника, который бы, например, свидетельствовал о приоритете скандинавов, а не россиян в освоении Крайнего Севера, — его не только бы немедленно разоблачили как фальсификатора, но и предложили бы, вероятно, более соответствующие тому времени средства наказания. Точно так же удивительной, но вполне понятной заданностью отличались и фальсификации Раменского[36]: они точно реагировали на существующие в обществе идеалы, а сам он старательно и не без успеха отслеживал все изменения в таких идеалах.
Удивительно, но почти трехсотлетняя истории подлогов источников по истории России оказалась на редкость однотипной. Изменялась техника изготовления подлогов вместе с изменением носителей информации, способов её закрепления. Расширялся видовой состав подложных исторических источников вместе с ростом многообразия подлинных документов: появлялись поддельные дневники, мемуары, протоколы и т. д. Ксерокс, факс, компьютер стали обычными орудиями в руках фальсификаторов. Средства массовой информации сегодня способны более оперативно, масштабно и назойливо обеспечить подчас скандальное бытование подлогов, эффектно манипулируя с их помощью общественным мнением. Нет никаких сомнений в том, что подлоги исторических источников стали сферой приложения усилий специальных государственных служб. Стало всё сложнее «вычислять» их авторов. И всё же в целом типология подлогов, механизмы их изготовления остались в неизменном виде, ибо осталась неизменной природа обмана.
Совокупность изученного материала позволяет нам выделить две своеобразные формулы фальсификации исторических источников. Первая формула подлога условно может быть названа формулой деле достижения. Она говорит о том, что не существует ни одного подлога исторического источника, автор которого при его изготовлении не преследовал каких-либо целей, интересов. Формула может быть выражена следующим образом: автор (инициатор) подлога + изделие-подлог = цель (интерес) подлога. Вторая формула подлога может быть названа формулой фазирования. Она показывает, что имеются отдельные, более или менее определяемые моменты в существовании подлогов, характеризующие их развитие как неких общественно значимых явлений. Эта формула может быть представлена в следующем виде: возникновение (инициация) идеи подлога + изготовление подлога + легализация подлога = бытование подлога.
Обе формулы характеризуют процессы подлогов исторических источников и их воздействие на общественное сознание. Однако они не раскрывают ряд важных закономерностей существования подлогов как историко-культурного явления. Эти закономерности становятся очевидными, как только мы попытаемся дать типологию подлогов по различным основаниям, отражающим наиболее значимые вопросы, связанные с явлением фальсификации. Среди таких вопросов можно назвать: характер возникновения, способ представления, техника изготовления, способы камуфлирования, способы легализации подлогов, приёмы их введения в общественный оборот, характер общественной реакции на подлоги.
По характеру возникновения можно выделить подлоги наведённые и очарованные. Наведённый подлог — подлог, заказанный автору фальсификации лицом, группой лиц, организацией. Типичными примерами наведённых подлогов являются изготовленные по указанию Петра I «Соборное деяние на мниха Мартина Арменина», «Требник митрополита Феогноста»[37], сфальсифицированное по заказу британских спецслужб «Письмо Зиновьева». Очарованный подлог — подлог, созданный по инициативе самого изготовителя. Примерами подобного рода подлогов можно считать изделия Сулакадзева[38], Раменского, Минаева[39], Миролюбова[40]. Каждый из этих фальсификаторов, изобретая свои изделия, преследовал вполне конкретные интересы: Сулакадзев удовлетворял свою неуёмную фантазию, Раменский искал общественного признания, Минаев и Миролюбов подлогами пытались доказать истинность своих историческо-литературных концепций.
По способам представления подлогов можно выделить фальсификации бинарные, осколочные и кассетные. Бинарный подлог представляет собой соединение в одном изделии сфальсифицированного текста и носителя. Типичными примерами подобных подлогов являются «Соборное деяние на мниха Мартина Арменина», «Рукопись старицы игуменьи Марии, урождённой княжны Одоевской»[41], представляющие собой образцы фальсификации одновременно содержания, почерка и носителя. К такого рода подлогам можно отнести изделия Бардина[42], представляющие собой тексты подлинных исторических источников на сфальсифицированных пергаментных и бумажных рукописях; сфальсифицированные Головиным грамоты с подложными носителями подлинных текстов[43], «Рукопись профессора Дабелова»[44] и «Дипломатические донесения Гримовского»[45], известные только в виде печатного текста. Кассетный подлог — совокупность серии самостоятельных подлогов, объединённых тематически или в виде одного общего документа. Примерами подобного рода подлогов являются «Дневник Вырубовой», включивший наряду с подлинными источниками массу подложных, например писем; «Акт обследования библиотеки и архива Раменских», содержащий серию фальсифицированных материалов, в том числе писем, дарственных надписей на книгах и др.[46]
По технике изготовления выделяются подлоги мимикрирующие, скальпированные и скалькированные. Мимикрирующий подлог — фальсификация, изготовленная в подражание внешних и внутренних особенностей подлинного исторического источника. К их числу относятся, например, «Требник митрополита Феогноста», «Протоколы политбюро ЦК ВКП(б)», «Дневник Вырубовой» и др. Скальпированный подлог — фальсификация, представляющая собой исключение части текста подлинного исторического источника путём его подчистки, замазывания, вырезания и т. д. Примером скальпированного подлога можно считать «письмо Андропова» в ЦК КПСС об Андрее Синявском[47]. Скалькированный подлог — фальсификация, основанная на перенесении текста подложного источника в текст подлинного источника, в том числе с помощью подделки почерка. В числе такого рода подделок — запись о Крякутном в тетради Сулакадзева «О воздушном летании»[48], многочисленные поправки Сулакадзева в текстах подлинных рукописей, вымышленные приписки Бардина на сфальсифицированных им рукописях, содержащих подлинные тексты исторических источников.
По способам камуфлирования подлогов можно выделить фальсификации легендированные и нелегендированные. Для легендированного подлога характерно наличие подробных или кратких сведений о бытовании фальсификаций до легализации. Такими легендами были снабжены, например, публикации «Песни Мстиславу»[49], «Сказания о Русц и о вещем Олеге», «Влесовой книги», «Дневника Вырубовой», вообще — большинство известных нам подлогов. Нелегендированный подлог не имеет сколько-нибудь ясных указаний на его бытование до легализации. Типичным, хотя и достаточно редким примером нелегендированного подлога является публикация «речи» Екатерины II о секуляризации церковного имущества[50], в которой отсутствует даже мельчайший намёк на источник её получения издателем.
По способам легализации можно выделить подлоги текстовые и натурно-демонстрационные. Для текстовых подлогов характерно воспроизведение исключительно текстов в виде их публикации или рукописных списков. Таковы оказались «Прутское письмо» Петра I[51], «Дипломатические донесения Гримовского», ряд изделий Раменского, представленных в виде машинописных копий. Натурно-демонстрационный подлог представляет фальсификацию как физический объект с набором максимально возможных внешних и внутренних элементов «подлинного» исторического источника. Типичным примером такого подлога являются «Соборное деяние на мниха Мартина Арменина», «Влесова книга».
По приёмам введения в общественный оборот выделяются подлоги авангардные, арьергардные и конвойные. Для авангардных фальсификаций характерна открытая причастность авторов подлогов к их легализации. В числе таких подлогов — некоторые изделия Бардина и Сулакадзева, «Сказание о Руси и о вещем Олеге», подлоги Раменского. В арьергардных подлогах их авторы используют при легализации промежуточные звенья — лицо или группу лиц, не имевших к изготовлению подлогов прямого отношения. Примерами арьергардных подлогов являются «Письмо Зиновьева», легализованное разом несколькими газетами, имперское «Завещание Петра I». Для конвойных подлогов характерно включение фальсификаций при их легализации в состав подлинных исторических источников, которые как бы «прикрывают» подлоги. В качестве примера конвойных подлогов укажем на фальсификации Сахарова русских народных загадок и «сказки об Анкудине»[52].
По способам или характеру общественной реакции на подлоги можно выделить фальсификации двух типов: разоблачённые и реанимационные. Разоблачённый тип подлогов — подлоги, фальсифицированный характер которых установлен однозначно, и они исчезли как предмет сколько-нибудь дискуссионного обсуждения. Реанимационный тип подлогов — это фальсификации, упрямо актуализирующиеся в тот или иной период своего бытования в качестве «подлинных» исторических источников.
Разоблачённый тип подлогов, в свою очередь, представлен двумя видами: подлоги афронтационные и подлоги аннигиляционные. Афронтационный подлог — фальсификация, разоблачённая сразу же после её легализации. Аннигиляционный подлог — фальсификация, доказанная много позже её легализации. Примером аннигиляционного подлога является «Рукопись профессора Дабелова», многие годы признававшаяся за подлинный исторический источник, затем вызвавшая бурную дискуссию и окончательно разоблачённая как подлог лишь недавно. Аннигиляционный вид подлогов оказался присущ всем фальсификациям Раменского: их большая часть несколько лет принималась на веру и лишь в последние годы оказалась разоблачённой.
Для подлогов реанимационного типа также присущи несколько видов общественной реакции. Ударно-взрывной вид реанимационного подлога характеризует фальсификации, в отношении которых после легализации возникают резко полярные точки зрения относительно их подлинности и достоверности, часто исходящие больше из чувств, чем разума. Афазивный вид реанимационного подлога примечателен отсутствием уверенного суждения о его подлинности или фальсифицированном характере в момент легализации и воздержанием в дальнейшем от оценок со стороны специалистов. Примером этого вида подлогов можно считать «Сказание о Руси и вещем Олеге» Минаева, привлёкшее внимание фактически спустя более чем сто лет после легализации. Для инверсионных подлогов реанимационного типа примечательно время от времени краткосрочное бытование представлений о подлоге как о подлинном историческом источнике, несмотря на давно состоявшееся его разоблачение. Типичными примерами такого вида подлогов являются «Дипломатические донесения Гримовского», «Протоколы сионских мудрецов».
Изученный нами фактический материал позволяет, хотя и с рядом оговорок, всё же выявить некоторые закономерности изготовления и бытования подлогов, а также их разоблачения. Назовём несколько наиболее очевидных таких закономерностей.
Фальсификатор всегда заинтересован в публичности своего изделия. Преследуя определённую цель, он страстно желает быть очевидцем и участником её достижения. Иначе для него теряет смысл весь процесс «творчества». Об этом свидетельствует подавляющее большинство всех рассмотренных нами подлогов исторических источников.
Легализация подлога близка по времени к моменту его изготовления. Можно даже сказать, что она фактически в большинстве разобранных нами случаев почти одновременна с процессом изготовления подлога, а нередко, как, например, с «Влесовой книгой», параллельна, то есть реально одновременна.
К легализации подлога всегда в той или иной степени бывает причастен его автор. Он может промелькнуть как владелец. Первооткрыватель подложного исторического источника, его «случайный очевидец», успевший скопировать такой «источник», наконец, простой издатель «открытого» памятника и т. д. Но он, как правило, обозначает своё прямое или косвенное отношение к легализации подлога.
Легализованный подлог в подавляющем большинстве случаев встречает скептическое отношение либо молчаливое неприятие со стороны специалистов.
Практически никогда не удаётся сколько-нибудь корректная проверка камуфляжа подлога — их авторы именно здесь проявляют изобретательность, исключающую возможность установления действительных фактов бытования подлога до его легализации.
Легендированный подлог в своей основе, как правило, имеет версию, восходящую к чрезвычайным обстоятельствам, связанным с гибелью «оригинала» подлога во время пожаров, войн, революций, утратой в результате смерти человека, кражи и проч.
Практически в любом подлоге прослеживается зависимость его содержания от подлинных исторических, источников. При всех способностях авторов фальсификаций на самые невероятные, изощрённые и фантастические построения они, с одной стороны, не могут игнорировать наличия реальных фактов прошлого, а с другой — находятся под их подчас неосознанным воздействием. Например, для большинства подлогов древнерусских исторических источников характерно обязательное использование «Слова о полку Игореве». Р. Иванов при фабрикации мемуаров старицы Марии Одоевской использовал новгородские летописи, актовый материал, «Дневник Вырубовой» включил фактический материал подлинной переписки царской семьи и т. п.
Фальсификатор всегда стремится по возможности исключить натурно-демонстрационную легализацию подлога, используя её только в случае общественного давления. Например, представление на всеобщее обозрение «Соборного деяния на мниха Мартина Арменина» являлось не чем иным, как вынужденной реакцией на требование старообрядцев представить подлинник. Точно так же Миролюбов был вынужден пойти на публикацию «фотостатов» «дощечек Изенбека» как одного из «доказательств» подлинности «Влесовой книги».
Объём подлога не является показателем его подлинности. Мы встречаем значительные по объёму фальсификации, например «Соборное деяние на мниха Мартина Арменина», «Рукопись старицы игуменьи Марии, урождённой княжны Одоевской», «Дневник Вырубовой», «Влесова книга», «Акт обследования библиотеки и архива Раменских» и др., и законченные фальсификации незначительного объёма: «Рукопись профессора Дабелова», «Песнь Бояну» Сулакадзева, «Письмо Зиновьева» и проч.
Точно так же и «жанр» подлога, то есть вид документа, под которым он представляется, не является показателем его подлинности. Среди фальсификаций имеются подлоги под летописи, грамоты, литературные сочинения, протоколы, письма, дневники, мемуары и проч.
Существует прямая взаимосвязь между автором (инициатором) подлога и целью, которую преследует подлог и которая в большинстве случаев может быть определена. И наведённые, и очарованные фальсификации всегда узко заданы симпатиями, убеждениями, увлечениями их авторов.
Практически все рассмотренные нами подлоги на той или иной стадии своего бытования после легализации вызывали подозрения, как только они попадали в сферу внимания серьёзных исследователей, и в конечном итоге оказывались разоблачёнными.
Обозначенные закономерности создания, бытования и разоблачения фальсификаций исторических источников дают нам возможность использовать их при выявлении до сих пор не установленных подлогов.
Но прежде чем изложить некоторые правила такого выявления, выскажем ещё несколько общих суждений. Фальсификатор при изготовлении своего изделия всегда исходит из принципа его максимального правдоподобия. Однако ему по-разному удаются элементы такого правдоподобия, представленные неким множеством. Традиционализм или оригинальность их ни в коем случае не являются показателями подлинности или фальсифицированного характера исторического источника. Вместе с тем суммарный анализ всех элементов способен обнаружить подлог по совокупности противоречащих подлинности признаков. Иначе говоря, наличие хотя бы одного противоречащего подлинности признака свидетельствует больше в пользу подложности источника, нежели его подлинности. Можно сказать, что подлог всегда «фонит» нестыковкой, противоречиями своего содержания с действительными фактами прошлого, известными из подлинных источников, спорными внешними признаками, туманностью камуфляжа, противоречивой общественной реакцией после легализации. Наличие такого «фона» является одним из признаков подлога. Собственно говоря, в ряде случаев именно этот «фон» является основным доказательством подлога, поскольку нам неизвестно ни в одном случае самопризнания автора фальсификации в совершённом подлоге и редкие примеры обнаружения авторизованных подготовительных материалов фальсификаций.
Формула фазирования позволяет определить этот «фон» на её четвёртой стадии — стадии бытования. Она обеспечивает уже по общественной реакции выявление афронтационных и инверсионных подлогов и, исключив их из числа подлинных исторических источников, обращает внимание на подлоги аннигиляционные, афазивные и ударно-взрывные, а также на источники, вызывающие какие-либо иные подозрения, связанные с их подлинностью. В отношении последних на этой стадии фазирования следует помнить два правила. Правило первое. Легализованный источник имеет большую вероятность быть подложным, чем источник нелегализованный. Правило второе. Наличие спорных суждений о подлинности источника в большей степени свидетельствует о его фальсификации, чем подлинности.
Третья стадия фазирования исторического источника связана с изучением приёмов, способов его легализации. На этой стадии следует использовать также несколько правил. Правило первое. Нелегендированный источник вызывает больше подозрений как подлог, чем легендированный. Правило второе. Отсутствие возможности натурно-демонстративного знакомства с источником в большей степени свидетельствует о его подложности, чем подлинности. Правило третье. Легендирование источника, исключающее возможность проверки хотя бы какой-то части фактов его бытования до легализации, свидетельствует о его фальсификации больше, чем о подлинности.
Вторая стадия фазирования исторического источника, связанная с изучением приёмов и способов его создания, предполагает знание по меньшей мере одного правила. Наличие хотя бы одного бесспорного признака, позволяющего подозревать подлинность источника на основе результатов анализа приёмов и техники его изготовления и содержания, в большей мере свидетельствует о его фальсификации, чем о его подлинности.
На первой стадии фазирования формула фазирования пересекается с формулой целедостижения, так как и в том, и в другом случае предполагается анализ источника с точки зрения его идейной направленности, авторства. Здесь также действуют несколько правил. Правило первое. Всегда имеющаяся взаимосвязь между автором (инициатором) источника и идейной направленностью последнего даёт возможность, определив один из этих элементов (автора или «интерес»), установить другой. Установленная взаимосвязь между автором (инициатором) и идейной направленностью источника даёт возможность поставить вопрос о конкретном интересе, стоящем за данной фальсификацией, в гораздо большей степени, нежели о естественном возникновении источника как регулятора общественно значимых процессов, возникшего синхронно с ними. Правило второе. Слагаемые формулы целедостижения обеспечивают установление любого неизвестного элемента, составляющего эту формулу, при условии гипотетической или точной известности двух других. Иначе говоря, наличие взаимосвязи между любыми из двух элементов этой формулы в большей степени говорит о подложности источника, нежели о его подлинности.
В истории подлогов исторических источников каждый из элементов формул целедостижения и фазирования представляет самостоятельный интерес, поскольку они по-своему характеризуют не только ту или иную фальсификацию, но и подлог как общественно значимое явление. В них — и косвенное отражение состояния исторических знаний на момент изготовления подлогов и в процессе их бытования, и свидетельства о подчас оригинальных личностях, которым нередко не была чужда искра таланта. И всё же цели подлогов, их бытование — наиболее интересные аспекты изучения фальсификаций. С этой точки зрения всё остальное является вторичным, вспомогательным. Так, например, определение автора подлога способно углубить представления о его «интересе». Установление приёмов и техники изготовления фальсификации является всего лишь условием доказательства подлога и показателем уровня исторического знания фальсификатора. Датировка подлога позволяет расширить и уточнить его цели и т. д. После же легализации подлога даже его первоначальная цель становится вторичной в сравнении с последующим, часто уже независимым от интересов изготовителя бытованием. Оно отражает некие явления и процессы новых этапов общественного развития, во время которых фальсификации то безжалостно разоблачаются, то начинают активно востребоваться. Бытование подлогов, их подчас неожиданная реанимация много времени спустя после разоблачения отражают две особенности человеческого мышления: склонность к мифологии и политизированность. Как результат искусственного конструирования исторических источников подлоги, являясь своеобразными историческими сочинениями, в некотором роде превосходят собственно исторические труды-догадки, и гипотезы последних в фальсификациях представлены подчас яркими, но вымышленными «доказательствами». В силу этого они выглядят необычайно привлекательно — в этом их магическая сила, воздействующая прежде всего на обывателя.
Подлоги исторических источников — одна из форм существования исторических источников вообще и историографических в частности. В них в наиболее концентрированном виде отражаются определённые исторические представления, в которых мифы переплетаются с домыслами, гипотезы — с фантазиями и откровенным жульничеством. Подлоги, взаимодействуя с общественной жизнью времени их создания и последующего бытования, своеобразно отражают эту жизнь, являясь одним из оригинальных источников её изучения.
Подделки исторических источников — редкий объект архивного хранения и потому, что они создаются как преимущественно публичные изделия, и потому, что их авторы не склонны оставлять следы своей деятельности в виде подготовительных материалов и окончательных изделий. Однако они, несомненно, должны сохраняться и изучаться не только как исторический источник, но и как архивный документ. Сколь бы ни показался архивисту фантастическим по содержанию, внешним признакам попавший в его руки документ, сколь ни было бы примитивным и не отвечающим истинному знанию его содержание, он должен его сохранить. Архивист может не определить, подлинный или поддельный перед ним документ, но он должен почувствовать его своеобычность в системе других документов, даже вне этой системы, и, не презирая, подавив в себе высокомерное чувство превосходства собственным знанием, бережно довести этот документ до сведения источниковеда, историографа, историка.
Не меньшую ответственность несёт архивист и при описании документов. В этом процессе он уже просто обязан определить фальсификацию или выразить своё отношение к документам, подозрительным даже по какому-то одному признаку, установить «фонирование» подлогов.
Фальсификация исторических источников — явление на порядок иное, нежели явление фальсификации документа. В последнем случае имеет место попытка, часто весьма успешная, оказать воздействие таким документом на реальные жизненные процессы, внести в эти процессы определённую упорядоченность, продиктованную прагматическими интересами. В организованном обществе такие попытки в случае их разоблачения неизбежно имеют юридические последствия, если не для самого фальсификатора, то для его изделия. Фальсификация исторического источника отличается и от явления недостоверности источника, могущего быть как бессознательным, так и сознательным искажением действительности. В этом своеобразии мы легко можем заметить ту грань, которая отделяет документ от исторического источника. Они существуют как бы в разных системах координат. Первый — прежде всего как регулятор современности, отражающий её, второй — только как её отражение.
В исследовании фальсификаций исторических источников источниковедение и архивоведение имеют зону совпадения и пересечения. Если для источниковедения установление подлога является одним из способов предохранения от некорректности исторических выводов и одним из способов познания новых явлений, которые отразили сами факты фальсификаций, то для архивоведения подлог — один из феноменов человеческого духа, интеллектуальных, политических и иных его проявлений в столь своеобразной форме. В этом разница подходов, но в этом — и точки соприкосновения и пересечения, поскольку ни одну из таких задач решить невозможно без общих операций, связанных с разоблачением подлогов и их идентификацией.
Высший предел утончённого блаженства есть
состояние человека ловко околпаченного
благостно-спокойное состояние
дурака среди плутов.
Археологию принято считать одним из наиболее надёжных, менее иных подверженных искажениям инструментов источниковедения. В общем, это так и есть. Но не всегда осознается, что, перерабатывая древние объекты, археолог вынужден создавать новый источник — а это при любом, как угодно строгом подходе род конструкта, да ещё и конструкта мало верифицируемого в силу уничтожения значительной части объекта. Поэтому археология (причём не только и не столько доставляемые ею артефакты, но прежде всего её полевая часть, отчётная документация и интерпретации источника) — особенно опасная сфера с точки зрения возникновения фальсификатов. В этом отношении археолога можно сравнить только с реставратором музейных ценностей: оба часто подвергаются искушению (не всегда, но часто вполне осознанному) расширить долю своего участия в работе с памятником, а то и, полностью уступив этому искушению, ввести в оборот своё собственное творение как объект, издревле и независимо от них существовавший.
Пути фальсификации чрезвычайно многообразны. Их история очень увлекательна, ей посвящают специальные исследования и энциклопедии. Как выясняется, в области материальных носителей смысла подделывать можно всё — от текстов до зданий; фальсифицируют и объекты биологии (останки человека и животных), иногда — геологические и палеонтологические. В области построения ангажированных версий истории археологические фальсификаты стали играть особенно важную роль в XX столетии, когда археология окончательно обрела статус академической науки и одновременно привлекла к себе интерес и симпатии общества.
Материальные объекты подделывают из корыстолюбия, стремления к известности, а нередко и из каких-либо добрых побуждений (религиозных, культурно-патриотических и других). Работают на этом поприще чаще индивидуально, но иногда и коллективно, причём в последнем случае некоторые из участников могут оказаться инструментами поддельщиков или ситуации в целом, не представляя, как именно используются их знания и экспертизы. Комбинации тут бесконечны. Но и подделки сами по себе — лишь один из инструментов в политике конструирования образа прошлого. Значение имеет не только сам фальсификат (его техника, образцы для него и т. п.), и даже не только стоящий за ним конкретный (часто тоже коллективный) заказчик, но готовность общества принять такой фальсификат на веру и/или взять на вооружение даже при полном или частичном сознании его «неподлинности». В том, что сознание предпочитает «низким истинам» «возвышающий обман», нет злокозненности. Такая потребность сродни религиозной, сродни «народной религии» и «мифу». Можно сколько угодно писать, что Казанский собор на Красной площади не строился князем Пожарским (это доказали ещё в XIX в.). Москвич будет верить в их историческую связанность и по-своему, «по ведомству» народно-мифологического сознания, окажется прав[53].
Явление «благочестивых подделок» хорошо известно Средневековью и глубоко укоренено в сфере религиозной археологии даже в то время, когда наука уже достаточно развита. Напомню об «идентификации» мощей апостола Петра и памятника (т. н. трофей Гая) над его могилой в Риме, результат которой пришлось утверждать особой энцикликой (1968 г.). Изученный под алтарем базилики Св. Петра небольшой памятник II–III вв. н. э. никогда не привлёк бы особого внимания, если бы остатки этой «эдикулы» не располагались под алтарём базилики эпохи Константина. Большая группа серьёзных археологов, проводившая эти раскопки (1940–1949 гг.) и работавшая над интерпретацией их результатов, пришла к выводу о недостаточности данных для атрибуции этого объекта как трофея Гая: особое недоверие вызвало отсутствие поминальных граффити, обычных вокруг почитаемых могил, и отсутствие самого погребения.
Оба эти главные (но не единственные) препятствия были обойдены с помощью процедуры, которую трудно назвать иначе, чем конструирование. Автор реинтерпретации Маргарита Гвардуччи «опознала» имя Пётр в одном из слабо читаемых граффити, а во втором случае даже «расшифровала» его как «выдающийся образец загадочной криптографии». То и другое выглядело неубедительно, и Гвардуччи пошла дальше, введя в оборот «сохранившиеся мощи Петра, которые, благодаря стечению странных, но объяснимых обстоятельств, успешно ускользнули от внимания археологов». Рассказанная при этом история вторичного обретения мощей, якобы изъятых тайно из могилы при раскопках благочестивым гвардейцем-швейцарцем и позже возвращённых им же, вызвала ещё меньше доверия. Ватикану ничего не оставалось, как разрешить проблему с помощью упомянутой энциклики, ведь и работа Гвардуччи была возможна только при его мощной поддержке[54]. Обретённые останки самым тщательным образом изучали антропологи, но, поскольку их происхождение сомнительно, такая экспертиза только затенила суть вопроса. Из одного курса христианской археологии в другой кочует картограмма со стыдливой формулировкой: «останки могут принадлежать апостолу Петру»[55]. Понятно, что вокруг таких объектов возникают споры, достигающие большого накала, как, например, вокруг Туринской плащаницы.
Религиозное часто переплетено с национальным и политическим. Это особенно верно для «библейской» и раннехристианской археологии Палестины, в которых идёт постоянная борьба между максималистами и минималистами в научных изданиях и массмедиа. В этом научном споре есть и политический интерес, поскольку право на владение прошлым — часть права на контроль над территорией. От таких академических тем, как степень историчности Библии в вопросе о развитии Иудеи в эпоху Царств или археологическое подтверждение рассказа Иосифа Флавия о героической защите Масады, зависит прочность идеологических основ современного государства Израиль. Кроме того, Палестина — один из тех районов, где индустрия подделок, в том числе и прежде всего подделок реликвий, развита чрезвычайно, и развитие это восходит по крайней мере к позднему Средневековью. Антикварный рынок здесь изобилует подделками, и в последние десятилетия на некоторых из них, прежде всего эпиграфических, стало возможным заработать миллионы долларов.
Начиная с 2002 г. страсти вокруг подделок вспыхнули с особой силой. Первым поводом стал выход на рынок обычного оссуария I в. н. э. Многие из оссуариев (каменных ящичков для останков, собираемых при повторном захоронении) несут граффити: пометки мастеров и семьи, использовавшей предмет; обычно пишут имя и, редко, занятие покойного. Эти надписи привлекали внимание с конца XIX в., так как их ономастика отражает репертуар имен Нового завета; в 1990-х гг. в их число вошли имена Кайафы и его родственников с оссуариев из гробницы в окрестностях Иерусалима. Эти сенсационные находки in situ как бы готовили общество к чему-то ещё более необычному. И оно появилось: опубликованный в 2002 г. оссуарий нёс надпись «Иаков, сын Иосифа, брат Иисуса», что представляло тройное совпадение — под этими именами легко было увидеть Иосифа Обручника, Иисуса Христа и Иакова, брата Господня.
За появление в печати этого оссуария ответственны трое: известный тель-авивский антикварий Одед Голан; французский эпиграфист-библеист Анри Лемейр; издатель популярного вашингтонского журнала Biblical Archaeology Review (BAR) Хершель Шэнкс. Голан — владелец оссуария, который, по его уверениям, попал в его неисчерпаемую коллекцию до 1978 г., но не был сразу оценён по достоинству[56]. Лемейр увидел надпись, прочел её и убедил владельца в соотносимости имён с персонажами Евануелия. Шэнкс предоставил страницы своего журнала для публикации надписи и с 2002 г. ведёт активную борьбу за доказательство её подлинности и связанности с семьёй Иисуса. Значительная группа эпиграфистов и библеистов отказалась признать подлинность надписи (сам оссуарий, вероятно, древний)[57]. Особенно повредило введению текста в научный оборот его происхождение из коллекции Голана, отсутствие паспорта и надёжной экспертизы, а также появление в журнале, с готовностью публикующем и даже рекламирующем коллекции, составленные из материалов грабительских работ; известном склонностью к созданию сенсаций и религиозным фундаментализмом.
Скандал вокруг «оссуария Иакова, брата Иисуса» привлёк внимание и к другим образцам эпиграфики, поступающим в музеи Израиля. Мишенью стали прежде всего беспаспортные поступления. В 2004 г. «Музейон Исраэль» объявил, что надпись на всемирно известном гранате-авории из его коллекции — поддельная[58]. Интригу усиливало то, что гранат куплен музеем сравнительно недавно, в 1988 г., за значительную сумму (550 000 долларов) у «неизвестного коллекционера» из Швейцарии. Основанием для покупки была атрибуция того же Лемейра и шумная кампании в прессе (прежде всего в BAR), превознёсшей значение находки до её экспертизы.
Этим дело не ограничилось: в декабре 2004 г. орган охраны древностей (Israel Antiquity Authority, IAA) и полиция Израиля предъявили обвинения пятерым фальсификаторам, работавшим на разных уровнях, от подготовки и продажи артефактов до их атрибуции и публикации в научных журналах. Одним из пятерых был Одед Голан[59], остальные четверо: Роберт Дейч, антикварный дилер и автор учебников по археологии и эпиграфике, сотрудник университета в Хайфе; арт-дилеры Рафаил Браун и Шломо Коен (Иерусалим) и их палестинский коллега Файяз аль-Амалех. В деле фигурировало 18 эпизодов изготовления и продажи предполагаемых подделок, включавших в сумме несколько десятков объектов эпиграфики (в их числе и «оссуарий Иакова»), многие из которых вошли в собрание крупнейшего израильского коллекционера Шломо Моусаейфа (Moussaeiff). Среди них оказались вещи, совсем недавно вызывавшие восторг многих библеистов: «табличка Иоаса Израильского» с перечислением ремонтных работ в Первом Храме (поступила от Голана) и два остракона с дипинти (сделаны на черепках эпохи Первого Храма и соотносимы с текстом Завета), купленных Моусаейфом в 1997 г. за 200 000 долларов после их представления Голаном, а также ещё ряд менее известных остраконов. Многие вещи претендовали на значительную древность (например, прикладная печать и 28 булл с её отпечатком, нёсшие имя библейского Манассии, были показаны Моусаейфу и куплены им за 1 165 000 долларов (!), из которых миллион был возвращён продавцами после того, как им не удалось доказать подлинность каменной печати). Другие, как и оссуарий, относили к эпохе Второго Храма (каменный светильник с менорой). Процесс затянулся и на момент написания этой статьи ещё не был завершен, однако ряд рассматриваемых вещей, где подделки менее удачны, был отвергнут специалистами ещё до начала судебного разбирательства.
IAA стремится не разоблачать конкретные подделки, но перекрыть весь поток вещей, добываемых при незаконных работах. Ведь можно сказать, что грабители — обязательное условие умножения фальсификаций. Незаконный оборот древностей стимулируют фальсификаты и выносит их на рынок, при полном же контроле раскопок вводить в оборот подделки станет несравненно сложнее. Принят закон, по которому продажа каждого древнего предмета должна быть одобрена IAA (если не доказано, что он получен владельцем до 1978 г.). Судебное преследование грозит не только браконьерам, дилерам чёрного рынка и скупщикам-коллекционерам, но и учёным, покупающим или атрибутирующим нелегально добытые древности; их даже подвергают аресту за неофициально купленные древности (как, например, в 2006 г. профессора Ханана Эшеля, руководившего кафедрой археологии университета Бар-Илан, специалиста по рукописям Мёртвого моря)[60].
Понятно, что научное сообщество сомневается теперь в подлинности чуть не всех древних надписей, не имеющих легального происхождения. Крепнет и скептицизм по поводу возможности объективного доказательства подлинности депаспортизованных объектов эпиграфики вообще. Эрик Мейерс, ведущий специалист по археологии Палестины в США и главный редактор «Оксфордской энциклопедии археологии Ближнего Востока», недавно заявил, что из надписей в собрании «Музейон Исраэль» поддельных — 30–10 % (!). Звучат призывы вообще отказаться от включения в научный оборот надписей, которые обнаружены при «неконтролируемых раскопках». Конечно, есть специалисты с мировым именем, считающие, что отказывать музеям и учёным в праве сотрудничать с коллекционерами бессмысленно, так как это лишит науку важного источника информации. При этом постоянно вспоминают о рукописях Мёртвого моря, которые на первых порах, действительно, пытались изобличить как подделку. Думаю, однако, что исторический контекст открытия свитков в «пещерах Кумрана» был принципиально иным и, главное, допускал (и выдержал) проверку путём натурного исследования места находки. Если же говорить о типовом случае массовой подделки, то правильнее напомнить о 200 (!) «стелах с граффити» с поля Хирбет Килкиш под Хевроном, даже функцию которым было трудно придумать (их решили трактовать как каменные надгробия). Эти крайне подозрительные артефакты были якобы найдены в верхнем слое давным-давно распахиваемого поля, получены опытным торговцем древностями и предложены Францисканскому музею (Иерусалим). Купив их в 1960 г., музей выставил «стелы», чьи узоры и знаки легли в основу изобретённой Теста и Багатти ранней иудео-христианской символики, но через несколько лет был вынужден их убрать как более чем вероятные подделки[61].
Речь не случайно всё время идёт об эпиграфике. Рынок Израиля давно перенасыщен и подлинными, и поддельными вещами, поэтому их цена сравнительно невысока. Но она резко поднимается, если обнаруживают предмет с надписью. Тем паче если это не простая пометка, а более или менее связный текст, который имеет коннотации в Писании (упоминания Яхве, Храма, царей Израиля и Иудеи, библейских персонажей или обычаев) или иных источниках и который можно рассмотреть в русле той или иной религиозной традиции и/или политической истории. Подделки этого рода обычно композитные, то есть включают подлинный, древний носитель, на котором делают надпись, воспроизводя патину; изготовители обладают отличным знанием орфографии, синтаксиса, начерков и т. п. Поскольку подлинные надписи, разумеется, тоже существуют, наводнение рынка фальсификатами создаёт для науки невероятно много проблем.
Тема подлинности стала для многих эпиграфистов, археологов и библеистов своего рода «пунктиком»: в BAR сложился специальный раздел, который так и называется: «Находки или подделки?» (Finds or Fakes?) и часто занимает большую часть номера. Став дорогой, по которой в науку пошли целые серии сомнительных надписей, BAR вынужден защищать честь мундира. В 2003 г. Хершель Шэнкс объявил в порядке научного эксперимента особый курс на «лучшую подделку» и организовал специальную конференцию для анализа его результатов и дискуссии по проблемам атрибуции объектов эпиграфики I тыс. до н. э. — начала I тыс. н. э. (январь 2007 г., Иерусалим), важным для археологии христианства и иудаизма[62]. Респектабельный орган чикагской школы ориенталистики NEA (Near Eastern Archaeology) воздерживается от погружения в дебри фальсификатов и ложных сенсаций, но и он вынужден посвятить два своих «Форума» (2005, 2006 гг.) фундаментальному разбору накопившихся проблем ведущими специалистами[63]. При всей увлекательности дискуссий о таких предметах следует понимать, что они неизбежно фокусируют на себе внимание учёных, которое заслуживает лучшего использования, и мешают комплексному изучению археолого-исторического контекста.
Заговорив о научных журналах, нужно сказать несколько слов и о той роли, которую играют в формировании подделок средства массовой информации; они — важная составляющая процесса фальсификации. Ведь для них безразличен исход дискуссии, но зато важен производимый ею шум. Массмедиа — мощный катализатор и мотор раскручивания как отдельных подделок, так и ложных сенсаций, которые, даже если опираются на подлинный, древний материал, при интерпретации неизбежно опускаются на уровень фальсификации. Образцовый пример этого процесса — проект «Родовая гробница Иисуса Христа», запущенный уже хорошо известным в России каналом «Дискавери» на презентации в Публичной библиотеке Нью-Йорка (26.02.2007) в присутствии многих вполне уважаемых учёных[64]. Парадоксальным образом этот проект восходит к двум несочетаемым элементам: находке действительно существовавшей скальной гробницы с оссуариями в иерусалимском районе Тальпиот в 1980 г., с одной стороны, и к совершенно фантастичному хиту Дэна Брауна «Код да Винчи» — с другой. Обнаруженные в гробнице девять оссуариев были помечены именами, встречающимися в Евангелиях (Маттиаху, Йосе, Мариа, Мариам и Мара с вариантами озвучаний и прочтений), причём два — в привычно звучащих сочетаниях («Иешуа бар Йозеф», «Йехуда бар Йешуа»). Однако ни надписи, ни иной материал (не исключая данные антропологии и иных естественных наук, в очередной раз привлечённых без должной критичности) не давали оснований сопоставлять эту группу памятников с кладбищем семьи Иисуса. Такие группы имён многократно встречались и раньше, начиная с конца XIX в., — всё, что они доказывают, — это историчность евангельской ономастики[65].
Конечно, в этом объёме фальсификатов всё меньше «благочестивых подделок», но идеологическая окраска, апелляция к религиозному и национальному фундаментализму ощутима во всех вышеназванных случаях (в BAR вообще принято указывать конфессиональную принадлежность исследователя, его, как писали в XIX в., «вероисповедание» — так, на всякий случай, чтобы не подумали, что автор излишне ангажирован).
Переходя к русскому материалу, отмечу, что и у нас «благонамеренные подделки» не ограничены объектами глубокой древности. Они создавались и в сравнительно недавнем прошлом, и в наше время, причём часто имели непривычную форму, граничащую не столько с настоящей подделкой, сколько с литературной мистификацией (вспомним переводы из «Театра Клары Гасуль», «Сочинения Козьмы Пруткова», поэзию Черубины де Габриак). Часть их оказала выдающееся стимулирующее воздействие на формирование национальных славянских культур в Новое время, в эпоху романтизма[66].
Однако многие из «благонамеренных подделок», создававшихся в СССР, сколько можно судить, в ходе борьбы за сохранение памятников церковной старины в период воинствующего атеизма, в 1930–1950-х гг., несли черты не столько мистификации, сколько все-таки подделки. Часть их до сих пор имеет самое широкое хождение. Напомню о двух, связанных со всеми уважаемыми именами таких деятелей культуры, как Мария Юрьевна (1902–1977) и Пётр Дмитриевич (1982–1984) Барановские.
Начнём с восторженного текста, посвящённого архитектурным достоинствам церкви Вознесения в Коломенском (1532) и приписанного композитору Гектору Берлиозу (1803–1869), который, как известно, действительно был в Москве в 1867 г. В научном (особенно музейном) обороте текст появился в 1930-х гг. и был представлен как обнаруженный Марией Барановской в одном из неопубликованных писем Берлиоза к В. Ф. Одоевскому (1803–1869). Не пройдя никакой экспертизы, этот текст получил известность и в 1950-х гг. вошёл не только в путеводители, но и, при поддержке Н. Н. Воронина, в такие основательные издания, как «История русского искусства». Однако в музыковедческой литературе он не пользовался доверием и в двухтомник избранных писем Берлиоза не включен[67]. Неизвестные письма Берлиоза М. Ю. Барановская опубликовала в специальном издании позже, однако снова не в подлиннике, а в переводе.
Текст о церкви Вознесения[68] до сих пор имеет самое широкое хождение, хотя ещё в 1988 г. известный историк взаимоотношений русского общества и археологии А. А. Формозов привёл веские доказательства возможной мистификации, среди которых типичная для таких ситуаций «пропажа» оригиналов писем; отсутствие французского текста даже в копиях; расхождения в текстах переводов разных лет и многое другое[69]. Он справедливо поставил под сомнение само существование «документов», указав на значительную вероятность их введения в оборот с целью повысить значение шедевров русской архитектуры в глазах властей. Письма давали благожелательные отзьщы о многих храмах — соборе Покрова на Рву, Донского монастыря, церквей Николы в Хамовниках и Николы Большой Крест.
Еще интереснее и ближе к археологии второй пример «культурной мистификации». Это «текст с надгробия Андрея Рублёва». Начало истории восходит к 1947 г., когда Пётр Дмитриевич Барановский сделал два доклада о нём. На первом (11.02.1947), в Институте истории искусства АН СССР, он зачитал текст надписи на надгробии по копии, якобы взятой из архива Н. П. Чулкова, известного москвоведа и собирателя. Значительно сокращённые публикации этого доклада вышли только через много лет, причём, согласно одной из них, копия была сделана ещё в XVIII в. Г.-Ф. Миллером и уже в 1939 г получена женой архитектора (все тою же М. Ю. Барановской) непосредственно от Н. П. Чулкова вместе с частью его архива[70].
Подозрительным было уже то, что сам П. Д. Барановский предлагал две версии обстоятельств возникновения текста, который ввёл в оборот. Вторая из них возводит появление копии текста надгробия не к XVIII в., а все к тому же 1947 г. Согласно рассказу архитектора, записанному со слов П. Д. Барановского его биографом В. Десятниковым[71] и повторённому Ю. А. Бычковым, эту надпись скопировал сам Барановский с сильно повреждённой известняковой плиты, вывернутой рабочими во время копки траншеи у Спасского собора Андроникова монастыря в 1947 г. П. Д. Барановский якобы сделал с неё эстампаж, особенно ценный потому, что к утру следующего дня обнаружилось, что плиту уже пустили на щебень[72].
В описанном порядке открытия плиты есть несоответствия: время находки отнесено к октябрю 1947 г., хотя о ней Барановский в скрытой форме говорил уже в февральском докладе, поскольку отталкивался в нём от даты, якобы указанной на плите (1430 г.) и расходившейся с традиционными: «Сегодня мы впервые отмечаем годовщину — 517 лет со дня смерти Андрея Рублёва»[73]. Возможно, Десятников пытался снять эти противоречия, когда в своих записях датировал доклад годом позже — февралём 1948 г. Это, а тем более очередная серия «исчезновений» усиливают подозрения: все упоминаемые архивные копии (или одна-единственная, но переходившая из рук в руки), пропали, причём в портфелях Миллера не найдено никаких следов существования копии с такой надписи. Вышеуказанный же эстампаж, по нашим сведениям, никогда более автором не упоминался и не публиковался, равно как иные копии с натуры, которые могли (и должны были быть) сделаны с камня.
Вряд ли можно принимать всерьёз «археологическую» версию — слишком уж она отдаёт типичными «былинками» о внезапных, причём приходящихся «к случаю», находках, которые так же несчастливо утрачиваются. Гораздо более вероятна — скажем мягко — мистификация общества с благородной целью укрепить позиции тех, кто охраняет памятник церковной старины в условиях атеистического режима. Напомню, что 1947 г. — это время борьбы за превращение Спасо-Андроникова монастыря, которому грозило полное разрушение, в архитектурно-художественный заповедник. Самое активное участие в ней принял Барановский. Желанное постановление было подписано И. В. Сталиным уже 10 декабря 1947 г., то есть в самом конце того года, на который пришлась в основном вся история «находки» копии текста или плиты с ним, столь «несчастливо утраченных».
В действиях Барановских, несомненно бескорыстных, следует видеть один из путей борьбы не только за спасение памятников, но и за создание и/или сохранение национальной (культурной, религиозной — термин не так важен) идентичности. Обе мистификации достигли ближайшей цели: и храмы в Коломенском, и Андроников монастырь благополучно стоят до сего дня (напомню, что П. Д. и М. Ю. Барановские были кровно связаны с Коломенским: именно Барановский создал там в 1920-х гг. выдающийся архитектурный музей, давший приют не только архитектурным шедеврам и археологическим памятникам, но и людям, например великому русскому фотографу И. Ф. Барщевскому). Однако толерантное отношение к процессу формирования таких подделок грозит сегодня науке не просто умножением информационного шума — за ним последует разрушение основ критического анализа источников и неизбежный интерпретационный хаос.
К счастью, эти мистификации не были рассчитаны на то, чтобы надолго ввести в заблуждение профессионалов. С самого начала очень неохотно принималась в науке сфабрикованная надпись надгробия Андрея Рублёва. Сведения о ней почти не учитывали ни в специальной литературе, ни при сборе материалов для канонизации преподобного Андрея Рублёва в 1988 г.; даже в Житии иконописца, подготовленном к заседанию Поместного собора, надгробие не упомянуто (как, впрочем, и некоторые другие источники). Однако циркуляция такого памятника, как «надпись плиты Андрея Рублёва», в области культуры и в околонаучных кругах потребовала анализа текста путём сравнения с достоверными надписями[74]. Она же породила волну подозрений к остальным источникам для биографии Андрея Рублёва, и особенно к реконструкции состава его произведений[75].
Кроме того, этот псевдопамятник стал одним из стимулов к развернувшемуся буквально на наших глазах, с 1990-х гг., процессу, который можно было бы назвать «конструированием мощей» святого Андрея Рублёва. Боюсь, что эта весьма поучительная история, происходящая с погребением исключительно важной для национального самосознания русских исторической личности, всё ещё не завершена. Не обращаясь к проблеме письменных известий о погребении (они немногочисленны и неоднократно подвергались самому пристальному — пожалуй, даже слишком частому и пристрастному — разбору, но не дали решительного результата), осветим только археологический аспект поисков.
Их начало восходит к 1994 г., когда в древнейшем из сохранившихся храмов Москвы, соборе Андроникова монастыря, начались раскопки, не санкционированные органами охраны памятников; работы предприняла церковная община, только что получившая право вновь освятить престол и начать регулярные богослужения в храме. В апсиде сквозь слой строительных засыпок была прокопана яма до уровня древней почвы, под которой открылся ряд погребений в деревянных колодах. Погребения принадлежали кладбищу, существовавшему до постройки собора, и немедленно стали объектом пристального интереса заказчиков и участников работ, nomina sunt odiosa. Затем последовали попытки доказать, что одно из четырёх открытых тогда погребений принадлежит Андрею Рублёву, озвученные в письмах во всевозможные инстанции и заявлениях прессе.
Эти гадания не получили поддержки ни в Церкви, ни, разумеется, в науке, после чего история, казалось, заглохла, а непосредственные участники утратили к ней интерес. Однако яма, занимавшая почти всю апсиду храма и угрожавшая его сохранности, продолжала расширяться. Отчётов по этим работам так и не появилось, и только в 2000 г. Институту археологии РАН и Центральному музею древнерусской культуры и искусства имени Андрея Рублёва удалось добиться возможности не осматривать поверхностно место работ, а зафиксировать стратиграфию и познакомиться с теми материалами, которые сохранились от второй половины 1990-х гг. Материалы фиксации (унаследованной и новой) были включены в очередной отчёт о работах в монастыре[76]. Было также рекомендовано немедленно засыпать вырытую в апсиде яму, однако этого не было сделано, и причт, найдя поддержку у группы исследователей (среди которых довольно много докторов наук разных специальностей), продолжил выборку засыпки из-под полов собора. Найдя в них переотложенные останки ещё двух человек (т. н. «погребение № 5), они пришли к выводу, что именно это (а не ранее объявлявшиеся мощами) кости и есть останки Андрея Рублёва, а также (как это ни парадоксально с точки зрения истории) Даниила Чёрного. По материалам этих наукообразных упражнений в 2003–2004 гг. был составлен доклад, преданный широкой гласности, в силу чего на его положения пришлось столь же публично отвечать в печати и по телевидению[77]. Эта волна ажиотажа, кажется, улеглась, но никто не гарантирует нас от новой.
Попытки ложных интерпретаций отдельных объектов археологии (в данном случае погребений) можно смело рассматривать как подделки, особенно в случаях прямой ангажированности исследователей. Ангажемент этот может иметь самые разные побудительные мотивы, в случае с поиском останков Андрея Рублёва таковыми видятся, с одной стороны, достижение известности, с другой — понятная духовная потребность общины, которую хочется посоветовать удовлетворять с большей разборчивостью в средствах. Важно отметить, что потребность связать своё имя с громким открытием сильна не только в среде историков и археологов: поддержку очередной версии мощей оказали в первую очередь не они, а представители судебной медицины (антропологи) и естественных наук. Поэтому следует заострить внимание на роли специалистов этих направлений в процессе идентификации погребений вообще. Совершенно очевидно, что их огромные знания и опыт — мощное оружие в атрибуциях любого рода, и обращаться с ним нужно очень осторожно. В то же время своими силами археологи выводы химиков или биологов проверить не могут, для этого им придется прибегнуть по меньшей мере к контрэкспертизе. Наконец, достаточно просто вынуть материал из контекста, не говоря уж о его специальной недобросовестной обработке, и манипуляции с ним станут крайне простым делом. Знай себе формулируй вопросы и получай на них уклончивое, излюбленное рядом современных экспертов по естественным наукам заключение: «собранные факты не противоречат возможности…».
Заключения подобного рода — не что иное, как завуалированная подделка. Её изготовитель-эксперт может быть, повторю, вполне невинной жертвой, поскольку его могут просто не знакомить с контекстом, тем паче — с его проблемами. Но такие программы, как экспертизы в Андрониковом монастыре и определение останков, найденных в Костромской области (описано в настоящем сборнике), ясно показывают, что многие эксперты, стремясь связать своё имя с легендарным героем прошлого, внутренне готовы на определённые уступки (чтобы не сказать больше). Они не только идут на поводу у заказчиков, но и сами предлагают возможные пути решения их «проблем». Это уже общая этическая проблема современной науки, равно затрагивающая все её цеха. Не то чтобы таких подтасовщиков не было среди археологов — но тут мы пока обладаем возможностями проверки и можем разобраться в нарушениях, опираясь на понятие «гамбургский счёт», научную репутацию исследователя. С естественниками же дело сложнее. Думаю, следует прибегнуть к разработке обязательных процедур для привлечения их к археологическим экспертизам, в противном случае нам придётся иметь дело с достаточно многочисленными случаями забегания с выводами вперёд археологов. Выделение естественнонаучных экспертиз в отдельный, не связанный с анализом археологического контекста процесс явно вредит объективности анализа.
Вернемся к проблеме готовности общества «впитывать» фальсификаты и конструкты. По-видимому, дело здесь не только в мифологичноcти сознания, в коллективном бессознательном, но и в прямом заказе, обычно комплексном (религиозно-фундаменталистско-националистическом, политическом и, мельче, административном). Спектр задач для ангажемента широк: от историчности Писания и даже косвенного доказательства бытия Божия до обоснования той или иной корпорацией (включая нацию) своих «прав на прошлое». В нижней части регистра — простейшие задачи управления: например, местные «промоутеры» часто заказывают «хронологические» кампании, для которых требуется звучная дата, звучное имя или событие. Стоит упомянуть, например, о неофициально пока звучащем заказе на обретение и перенос в Москву останков её основателя — князя Юрия Долгорукого, погребённого в Киеве, в монастыре Спаса на Берестове. Чтобы избежать очередной кампании в прессе и необоснованных заключений по этому поводу, есть единственный путь — публиковать объективно имеющиеся материалы с взвешенными комментариями, где будет строже, чем обычно, дозирована доля гипотез[78].
Ясно, что чем больше подлинных, проверенных материалов, тем лучше.
Но это, конечно, не панацея: одна из коренных проблем, которую мы наблюдаем в России, — отсутствие самой потребности различать подлинное и неподлинное или, по крайней мере, усиленное размывание этой потребности. И градоправители, и обыватели наши издавна убеждены, что можно снести древнее здание и построить его снова, сделав даже ещё лучше (если можно так выразиться — ещё древнее). Это своего рода национально-административный постмодернизм, деконструкция самой идеи подлинности как неконструктивной и досадной помехи. Но даже когда речь не идёт о предметной подделке, фальсификация часто осуществляется на пути заказной интерпретации или специально направленного, избирательного поиска (например, выборочные вскрытия одного погребения вместо тотального изучения участка, постоянно практикуемые при заказном поиске останков).
Понятно, что примеры «конструирования прошлого» встречают мало критики в фундаментальной науке — они слишком многочисленны, чтобы реагировать на все. Арена административных забав, апеллирующих в том числе к неконтролируемой разумом народной потребности в мифе, лежит как бы за забором от академических аудиторий. Однако наше молчание отчасти санкционирует юбилейные кампании, псевдореставрации, имитации исследований, число которых быстро нарастает в последние 10–15 лет и которые затрагивают даже столь болезненные для памяти нации события, как гибель членов царской семьи (многолетние усилия по обнаружению их останков и признанию подлинности уже обнаруженных проходят без руководства со стороны археологических структур, чего следовало бы ожидать). Обществу это явно опасно, а науке — противопоказано: совершенно очевидно, что проявляемая наукой «гибкость» — один из корней паранаучных явлений (типа «новой хронологии»). Можно ли извлечь из «заказа» хотя бы частичную пользу? Ведь, как ни говори, а за ангажементом стоит потребность общества в нашей науке, пусть зачастую ложно понимаемая? Следует хорошо подумать.
Укажу ещё одну область подделок — неявных и тем особенно вредных археологии. Они могут представить в обозримом будущем опасность для святая святых нашей науки — её отчетной документации. Россия по праву гордится системой ежегодных археологических отчётов, собираемых в одном месте хранения. С нею непосредственно связан целый узел «старых» (а значит, особо ценных) принципов и традиций: правила выдачи разрешений в виде Открытых листов и представления обязательных ежегодных отчётов по ним; правила оценки рецензентами и обсуждения их научного качества группой учёных (экспертов); правила ознакомления избранных специалистов с ходом работ непосредственно на месте; правило ежегодной публикации кратких сведений о проделанных работах.
Эта система держится, в конечном счёте, на таких «условностях», как репутация, доброе имя, объективность оценок и т. п. Она летит к чёрту при одной только готовности исследователя, обладающего Открытым листом, внести в отчёт данные, не отвечающие действительности. А соблазн внести такие данные сегодня велик: к учёному апеллируют политики, алчущие реликвий и юбилейных дат; на него нажимают собственники земли, стремящиеся снять с себя груз обязательств перед органами охраны памятников; их подгоняют заказчики и строители, которым нужно как можно быстрее закончить «нулевой цикл». Кроме того, добивающаяся исключительно прибыли частная фирма (строительная, проектная, есть уже и «археологические») не откажется сэкономить: нанять для работ специалистов в меньшем количестве и худшей подготовки, чем возможно; ограничиться минимумом обмеров на месте, «восстановив» их позже по фотографиям, почеркушкам и т. п. Иногда эти материалы просто выдумывают при таком «восстановлении» (появляются уже и особые группы специалистов по «приведению в порядок» документации, сделанной плохо или вообще не сделанной на памятнике). В результате из зеркала работ отчёт рискует превратиться в ширму, которая замаскирует недобросовестные или непрофессиональные работы, а то и разрушение памятника.
Сегодня наша система научного контроля в подавляющем большинстве случаев способна отследить реальное качество работ. Но явно наступающая девальвация понятия подлинности и достоверности грозит причинить науке глубокий вред. Могут оказаться сконструированными не только отчёты — сами памятники рискуют оказаться фальсифицированными. Есть и риск подрыва всей системы целеполагания, утраты доверия учёных друг к другу и даже современным материалам, вводимым в научный оборот, не говоря уж о доверии общества.
Думаю, наименьшее, что нам нужно предпринять, это, во-первых, не уходить от проблемы, делая вид, что её не существует; во-вторых, попытаться использовать социальный заказ для разворачивания базовых, фундаментальных работ и программ (полевых, архивных, аналитических); в-третьих, предметно обсуждать в научной печати выносимые на поверхность «злободневные» проекты (тем более, конечно, прямые случаи подделки вещей, текстов, препаратов и др.). Причём обсуждать не в режиме интерпретационных дискуссий, а предельно фундаментально, на базе пополнения, пересмотра и критики идущих к делу источников.
Не последнее место может занять выработка более чётких правил научного поведения для исследователей. Например, западные эпиграфисты предлагают ввести «категории достоверности» при публикации артефактов, причём довольно тонко градуированные (5–7 категорий в зависимости от достоверности паспорта вещи). Ограничить возможности публикации и анализа сводов на основе вещей, не имеющих истории появления в коллекциях, или даже исключить их из научного оборота. Возможно, стоило бы специально изучить этот опыт, обсудить его за круглым столом и в печати.
Удивительная вещь одержимость. С одной стороны, без неё не совершались бы открытия, в корне менявшие жизнь человечества — от каменного века и до наших дней. Без неё нет и не может быть серьёзного учёного, и даже прекрасный, но равнодушный профессионал может остаться всего лишь ремесленником. С другой стороны, одержимость какой-либо одной идеей, даже вполне плодотворной в определённых пределах, способна поколебать высокий профессионализм, заставить учёного искренне не видеть факты, ставящие под сомнение его гипотезу, а в особых случаях — и преднамеренно замалчивать или искажать их. Что же тогда говорить о дилетантах или людях, недостаточно, неполно знакомых с научным существом дела (нередко находящегося за пределами их собственной профессии), которому они посвящают свои физические и душевные силы, свою энергию. И уж совсем печально, если одержимость идеей, может быть изначально и искренняя, поддерживается и питается идеологическими, политическими или иными конъюнктурными соображениями.
Каждое научное сообщество сталкивается с подобными явлениями и вынуждено тем или иным способом реагировать на них. Во второй половине 1990-х гг. историки, филологи, археологи Норвегии были чрезвычайно озабочены: Тур Хейердал, знаменитый норвежский путешественник и национальный герой, сначала выдвинул предположение, затем стал искать ему подтверждение и, наконец, выдал как научно доказанный факт такую идею: родиной норвежцев (не скандинавов, а именно норвежцев!) является… северное побережье Азовского моря[79]. Доказательство лежало на поверхности и было понятно любому: во введениях к написанным в 1220-е гг. своду саг о норвежских конунгах «Круг Земной» и «Младшей Эдде» (памятникам, которые норвежские дети читают в школе, как наши — «Слово о полку Игореве») их автор, Снорри Стурлусон, пишет о том, что Один и другие божества древнескандинавского языческого пантеона на самом деле были вождями народа асов[80], первоначально обитавшего в «Великой Свитьод», которая располагалась где-то в Азии или в Трое и которую другие сочинения помещают в Северном Причерноморье. Они-то и привели свой народ в Скандинавию[81]. От аса Одина и его сына Ингви-Фрейра[82] и произошли шведы и норвежцы. Для Т. Хейердала было очевидно: прародина асов (и, соответственно, норвежцев) находится там, где сохранилось их исконное название, отразившееся в наименовании «Азов»[83]! Заглядывать в этимологические словари не требовалось, созвучие ас — Азия — Азов[84] говорило само за себя. Гипотеза требовала подтверждения (для скептически настроенного учёного мира, не для Т. Хейердала — он и так знал, что прав), и знаменитый путешественник начинает раскопки поблизости от Азова. Говорят, какой-то предмет скандинавского происхождения, правда, не эпохи викингов, а времён взятия Азова Петром Великим, на службе которого было немало шведов, действительно был найден.
Ситуация была бы откровенно анекдотической и не стоила бы огорчений профессионалов, если бы не одержимость Т. Хейердала этой идеей и не его авторитет национального героя. Его «открытие» начало бурно пропагандироваться в средствах массовой информации; его яркие, как всегда, и исполненные убеждённости выступления по телевидению и в печати оказывали неотразимое воздействие на широкую публику, которая охотно приняла сенсационную новость, не вникая в детали и тем более не интересуясь весомостью его «аргументации», да и не будучи в состоянии её оценить. Именно это внедрение очередного исторического мифа в общественное сознание и вызвало тревогу специалистов, тем более что в числе уверовавших в «азовскую прародину» оказались и чиновники от образования, которые, невзирая на протесты, устные и письменные, учёных, приступили к обсуждению вопроса, не следует ли открытие Т. Хейердала донести и до сведения детей, включив соответствующий пассаж в школьные учебники. Проблема разрешилась естественным, хотя и печальным путём: Т. Хейердал скончался, и ажиотаж быстро затих.
История с «азовской прародиной» норвежцев представляется весьма поучительной во многих отношениях. Поиск прародины своего народа — достойная научная задача, и она может быть поставлена также и относительно скандинавских народов[85]. Однако обращение к ней требует специальных знаний, которыми Т. Хейердал, не имевший ни исторического, ни филологического образования, не обладал; более того, ему чужды были и методы собственно научного исследования, поэтому, например, разное происхождение слов «ас», «Азия» и «Азов» попросту игнорировалось им. Очевидность, простота объяснения воспринималась и им самим, и публикой как доказательность, «научность» аргументации. Однако в науке очевидное далеко не всегда истинно. Сколько-нибудь сложная аргументация требует знания предмета, и чём она глубже и утончённее, тем более обширны должны быть эти знания. Наивное соположение созвучных слов (по принципу народной этимологии), столь характерное для средневековой науки, — один из наиболее очевидных «аргументов», и не случайно именно он лёг в основу построения Т. Хейердала. Более того, одержимость этой идеей, глубокая — и вполне искренняя — убеждённость в её справедливости (сродни вере) делали Т. Хейердала абсолютно глухим к аргументам своих противников, которых он подозревал в некомпетентности, стремлении опорочить его лично и прочих злоумышлениях.
Сходные ситуации возникают и в шведской[86], и в американской[87], и в английской исторической науке. Нс является исключением и наша страна. Достаточно вспомнить «новую хронологию» А. Т. Фоменко или «Влесову книгу»[88], поколебать веру в которые нс могут никакие научные аргументы. Ситуация с «новой хронологией» удивительным образом напоминает «азовскую прародину» Т. Хейердала. Крупный математик и, видимо, любитель истории, А. Т. Фоменко ещё в 1970-е гг. осознал трагическое заблуждение всех историков, бывших и настоящих: принятые в исторической науке датировки событий Античности и Средневековья категорически неверны. По его расчётам в письменных источниках, относимых историками к Античности, Средним векам, Новому времени, упоминаются одни и те же астрономические явления: затмения, прохождения комет и т. п. Следовательно, хронологическая шкала истории человечества должна быть «свёрнута», как складной метр, в результате чего исторические лица и события разных эпох сливаются друг с другом. Письменная история человечества, оказывается, охватывает нс 15 тысяч лет, а всего несколько столетий.
Рукопись почти в полторы тысячи страниц с подробным изложением этой теории (я её читала) была представлена ещё в 1970-е гг. на суд учёных, которые категорически отвергли её[89]. И лишь после упразднения цензуры «исторические» сочинения А. Т. Фоменко и Г. В. Носовского заполонили полки книжных магазинов. Нет сомнения, что творцу «новой хронологии» присуща та же одержимость идеей, что и Т. Хейердалу. Он столь же искренне верует (или по крайней мере верил в момент создания своей «теории») в истинность своих выкладок и столь же твёрдо убеждён (или был убеждён) в некомпетентности или завистливости своих оппонентов, которые не смогли увидеть очевидное для него, А. Т. Фоменко.
Однако в условиях массового тиражирования «новой хронологии» появились новые тенденции, существенно изменившие характер этого явления. С одной стороны, произошла очевидная коммерциализация идеи, а сама она превратилась в бренд, позволяющий многократную «дупликацию» (термин А. Т. Фоменко) изданий. С другой — «новая хронология» идеологизировалась: она начала служить обоснованием приоритета славянских народов, точнее, русского народа в цивилизационном развитии человечества. Если другие создатели «истинной истории» России достигали этого удревнением славянского или русского прошлого (например, начиная его с Вавилонского столпотворения), то наложение хронологических слоёв позволило, напротив, омолодить всемирную историю так, что славянский этногенез совпал во времени с древнейшими цивилизациями мира.
Как и Т. Хейердал, А. Т. Фоменко нашёл понимание не у специалистов, а у широкой читающей публики. Лёгкость восприятия и последовавшая популярность идеи Т. Хейердала во многом объяснялись его славой и авторитетом, но отражали они и одну важную и универсальную особенность общественного сознания: некоторое недоверие и подозрительность не слишком образованного, не привыкшего к абстрактному мышлению, хотя и вполне компетентного в своей области человека к высокой науке и к профессиональным учёным, образующим некую эзотерическую касту и объясняющимся на не совсем понятном языке. Как и многие другие, Т. Хейердал, обращаясь к массам, противопоставлял их небольшой горстке «консервативных», «не способных воспринять новые открытия» учёных, что льстило несведущему читателю или слушателю, ведь, принимая предложенную идею, он ощущал себя сопричастным к «передовым» веяниям в науке. Этот же эффект апелляции к широкому читателю, который якобы скорее разберётся в проблеме, нежели закосневшие в своих кельях учёные, использовал и А. Т. Фоменко. Но в нашей стране действенность подобной апелляции к массам несравненно выше, нежели в Норвегии: подчас добровольное и даже исполненное энтузиазма, подчас вынужденное, подчас неосознаваемое следование идеологически заданным схемам и догмам советскими историками породило в обществе недоверие к отечественной исторической науке уже в советское время, а огульное её поношение в 1990-е гг. привело к её окончательной дискредитации в глазах значительной части читающей публики. Результат не замедлил сказаться: сколь многочисленные, столь и дилетантские «новые истории» стали невероятно, просто-таки удручающе популярны в нашей стране[90]. Однако подчеркну ещё раз, что «одержимость идеей» как Т. Хейердала, так и А. Т. Фоменко, по крайней мере в начале их «исторического» пути, как мне представляется, не была отягощена «внеидейными» соображениями — это были идеи ради идеи в чистом виде.
Иное дело «Влесова книга»[91]. Уже само изготовление фальсификата — акт сознательный и преследующий определённые цели. Эти цели яснее всего выявляются в содержании фальсификата, выдаваемого за древнейшее документальное свидетельство ранней истории и верований восточных славян: его создатель хотел «исправить», улучшить, удревнить историю своего народа, т. е. создать некую конструкцию, отличную от той, которая предстаёт на страницах дошедших до нас источников. Очевидно, что прошлое восточнославянского мира в том виде, в котором оно отразилось в аутентичных письменных текстах, не устраивало создателя «Влесовой книги», равно как не устраивает оно и современных её адептов. Каким же, по мнению создателя фальсификата и его последователей, должно было быть начало нашей истории?[92] Во-первых, героическим. Какие-то мелкие стычки между всякими там полянами, древлянами, хазарами и прочими варягами — это ли достойное начало Руси? Её история должна начинаться с космических по своему значению событий и вселенских побед. Во-вторых, моноэтничным. Изначально Русь — это славяне-русичи, которые в незапамятные (мифологические) времена отстаивают свою свободу от враждебного окружения.
Вот оно. В противоположность Т. Хейердалу создатель «Влесовой книги» радел не о науке (другой вопрос, что принципы научного знания в отличие от обыденного были Т. Хейердалу мало знакомы и его представления о науке были своеобразны): он преследовал совсем иную, вненаучную цель и был одержим идеей совсем иного сорта — идеологической. Её можно назвать наивным патриотизмом, к которому — в условиях отрыва от Родины — тяготели многие русские эмигранты.
Патриотические мотивы — осознанно или подсознательно — доминируют и в возродившемся в 2000-е гг. антинорманизме, как доминировали они в XVIII в. в полемике М. В. Ломоносова с немецкими историками, в середине
XIX в. в контексте подъёма славянофильства, в середине XX в. в условиях сталинской борьбы с космополитизмом. Как возникновение, так и последующие «всплески» антинорманизма были теснейшим образом связаны с поворотными моментами в развитии (или насаждении) национального самосознания[93]. Аналогичный идеологический контекст породил «борьбу со скандинавами» в нашей истории и ныне. После распада СССР рухнули основы идеологической системы, в рамках которой было сформировано национальное самосознание, опиравшееся на чувства своего (государственного) превосходства и особости (что было прекрасно выражено в словах «у советских — собственная гордость»): гордиться стало нечем, комплекс победителя сменился комплексом побеждённого, старая система ценностей оказалась ложной. Социопсихологический кризис породил целый ряд негативных явлений в обществе (например, движение скинхедов) и потребовал компенсации на идеологическом уровне. Одним из ответов на идеологический дефицит стало активное мифотворчество в области ранней истории Руси и распространение этногенетических построений, в которых собственному народу придавались функции героического первопроходца, его прошлое возвеличивалось за счёт принижения соседних народов, обозначался внешний враг, чьи происки обусловили нынешнее прискорбное состояние общества[94]. Компенсаторный характер такого рода мифов делает их привлекательными для масс и прибыльными для их создателей.
Привлекательным оказалось и возрождение антинорманизма — в его «гедеоновском» варианте[95], причём не только для широкого читателя, но и для главных идеологов страны, стремящихся найти или создать «национальную идею» в условиях идеологического кризиса. Именно благодаря высокому покровительству, задуманная как сугубо научная, конференция «Рюриковичи и российская государственность», проведённая в Калининграде в 2002 г., превратилась в начало широкой кампании по рекламированию антинорманизма в средствах массовой информации[96]. Эта кампания продолжилась публикацией сборника «Русского исторического общества», монографии В. В. Фомина и статей, иногда в научных, а чаще — в популярных изданиях[97].
Современный антинорманизм позиционирует себя как единственно «правильное» научное направление, что само по себе наводит на размышления: «единственно правильным» было сталинское учение о языке, лысенковское — в биологии и т. п. В исторической же науке, как правило, сосуществуют различные точки зрения на одно и то же явление[98], его различные интерпретации. Если же пристальнее взглянуть на «исследовательские» методы современных антинорманистов, то обнаруживаются удивительные — и весьма показательные — черты типологического сходства с построениями Т. Хейердала, А. Т. Фоменко, А. Асова и многих других.
Профессионализм исторического (и вообще любого научного) исследования определяется рядом факторов — неписаных, но общепринятых и строго соблюдаемых в научном сообществе правил, следование которым часто обозначается как «наличие школы». Во-первых, исследование всегда основывается на некоей совокупности релевантных источников (опытных данных, наблюдений). Репрезентативность и полнота Источниковой базы, особенно в тех случаях, когда она (как для ранней истории Древней Руси) крайне скудна, — непременное условие профессионального исторического исследования. Во-вторых, «в настоящее время, когда почти нельзя ожидать открытия новых первоисточников, роль основного орудия в углублении изучения древней русской истории выпала на долю источниковедческих изысканий»[99]. Интерпретация источников — важнейший ныне метод получения новой информации, но она должна учитывать всю совокупность текстологических и содержательных особенностей этих источников. Таким образом, источники и их истолкование — непременная и обязательная основа, на которой строится любое научное исследование. В-третьих, любое утверждение требует адекватных доказательств, а конечное построение теории производится с помощью жёсткой системы доказательств, в которой невозможны априорные или неаргументированные суждения. Это азы, известные любому студенту исторических факультетов.
Обращусь прежде всего к основе основ — источникам и их интерпретации.
Прямо надо сказать, что источники сильно мешают как Т. Хейердалу с А. Т. Фоменко, так и антинорманистам. А. Т. Фоменко избавляется от них простейшим образом, объявляя античные и средневековые тексты фальсификатами. А с фальсификатами и разбираться не требуется — о них можно просто забыть. Т. Хейердал не мудрствуя лукаво использует удобный для него текст (точнее, фрагменты двух текстов XIII в.)[100] как достоверную информацию, подтверждающую его догадку. То, что рассказу о миграции асов под водительством Одина из Азии посвящена немалая литература, и то, что в ней доказано: в том виде, в котором он представлен у Снорри, это «учёная», книжная легенда (другой вопрос, каковы её истоки)[101], — его не интересует. «Азиатская прародина» скандинавов названа в источнике, и этого достаточно.
Источниковедческими вопросами не утруждают себя и антинорманисты. В первую очередь они отсекают (по необъяснённым и необъяснимым причинам) практически все ранние (до XV в.) источники по истории Восточной Европы и Древней Руси. Вот в монографии В. В. Фомина глава с многообещающим названием «Этнос и родина варяжской Руси в свете показаний источников»[102]. Так и ждёшь анализа 9-й главы сочинения «Об управлении империей» Константина Багрянородного (интересно ведь, как интерпретировано, например, сообщение о славянах как пактиотах, то есть данниках росов, как перетолкованы бесспорно скандинавские «росские» названия Днепровских порогов), обсуждения знаменитого известия Вертинских анналов о росах, которые на поверку оказались свеонами[103], сведений многих других источников. Хорошо, «росы», как можно понять, не интересуют автора (хотя неясно, почему, ведь если доказывать, что скандинавов в Восточной Европе не было до конца X в., то принципиально важно опровергнуть сведения о скандинавском происхождении росов, которые определённо находились в Поволховье по крайней мере с середины VIII в., а в Среднем Поднепровье — с первой трети IX столетия[104]), его внимание приковано к «варягам». Но тогда почему не только не рассматриваются, но даже не упоминаются византийские военные трактаты X в., где росы и варанги называются как подразделения византийского войска, скандинавские родовые саги, повествующие о вэрингах в Византии? Сообщений о варягах немного, но тем легче обозреть их и тем важнее их исследовать. Но речи нет ни о них, ни о древнерусских источниках, кроме Повести временных лет (ПВЛ), хотя варяги упоминаются и в Правде Ярослава, и в Киево-Печерском патерике, и в «Вопрошаниях» Кирика… Выбор источников, конечно, дело самих антинорманистов, но результат очевиден — выборочность и нерепрезентативность Источниковой базы.
К Повести временных лет автор обращается, однако и здесь нет анализа полной выборки упоминаний варягов (единственно возможный метод в современном исследовании)[105]: цитируются в качестве аргумента отдельные пассажи, время происхождения которых, их источник, место в структуре произведения никогда не оговариваются. А ведь Повесть временных лет — крайне сложный по своему происхождению и составу памятник. Однако автор полностью игнорирует источниковедческие исследования Повести[106], в результате чего глава открывается утверждением, что «сводчики [!] ПВЛ» трудились «над нею со второй половины X до начала XII века»[107] со ссылкой на соображение А. Г. Кузьмина, которое не было поддержано никем из летописеведов и уже поэтому требовало бы дополнительной аргументации. Вводная часть ПВЛ почему-то относится автором к концу X же века, хотя её позднее происхождение не вызывает сомнений ни у кого из специалистов — другой вопрос, когда именно она была составлена: в конце XI или начале XII столетия, что интенсивно обсуждается в последние годы.
Впрочем, ПВЛ не занимает у Фомина большого места — ей посвящено всего две страницы. Важнейший и главный источник сведений о Руси IX–XI вв. для автора — это сочинения по преимуществу XVI–XVII вв. (например, «Хронограф» С. Кубасова (1626), Белоцерковский универсал Богдана Хмельницкого (1648), вплоть до «Синопсиса» И. Гизеля 1674 г.), в порядке исключения — XV в. Вот здесь-то автор и находит главные аргументы своей концепции. Недоумевающий читатель может вполне логично спросить, каким образом писатели даже и XV, не говоря уж о XVII столетии, могли больше и точнее знать о событиях X в., чем современники событий или их ближайшие потомки?[108] У них были ранние источники? Какие? Ответ прост: «традиция, освящённая временем и имевшая широкое распространение»[109] — понятно? А ведь в профессиональном исследовании историк обязан сначала аргументированно обосновать существование такой традиции, а уже потом апеллировать к ней.
Итак, у современных антинорманистов анализ полного корпуса древнейших свидетельств заменяется цитированием некоторых мест весьма ограниченного числа ранних текстов, тогда как поздние, вторичные источники априорно принимаются за достоверные. Впрочем, антинорманисты во все времена не отягощали себя сложными источниковедческими объяснениями[110]. Написано, например, у Сигизмунда Герберштейна (первая половина XVI в.), что варяги — это вагры, вот и хорошо[111]. Ровно то, что требуется поборнику балтийского происхождения варягов. Откуда и почему возникло это представление (кстати, опирающееся на народную этимологию) — обсуждению не подлежит, ибо сразу стала бы понятна «книжная», возникшая в рамках европейских историографических концепций эпохи Ренессанса подоплёка сей легенды. Впрочем, и учёное, и позднее происхождение легенд, например «августианской» (как её называет Фомин) в «Сказании о князьях владимирских», не смущает антинорманистов: «имеются факты, подтверждающие это мнение» (о древности представлений о происхождении Рюрика из балтийских славян)[112] — вот и вся недолга. Фактом же — единственным! — оказывается появление легенды о Гостомысле в летописных сводах конца XV в. Но хорошо бы сначала доказать, что а) легенда о Гостомысле архаична (в чём высказывались большие сомнения), б) изначально была связана с легендой о призвании Рюрика и в) если соединение двух легенд произошло позже, то когда и почему.
В. В. Фомин убедительно показывает, что в XVI–XVII вв. в определённой части отечественной и европейской историографии существовало представление о происхождении Рюрика (и варягов) от рода Августа через его потомка Пруса (основано на созвучии рус — прус), переселившегося на Балтику, что, впрочем, не является открытием В. В. Фомина[113]. Анализ происхождения и бытования этой легенды полезен для характеристики исторической мысли того времени, но никоим образом не может пролить свет на историю IX–XI столетий. Использование сочинений Нового времени в качестве основополагающих источников для реконструкции событий пятисотлетней давности мало чем отличается в методологическом отношении от наивного представления Т. Хейердала (не имевшего, заметим, исторического образования в отличие от современных антинорманистов) о достоверности учёной легенды об азиатской прародине скандинавов.
Таким образом, наши антинорманисты — в традициях, существовавших до возникновения научного источниковедения в конце XVIII в., — проявляют достойное средневекового хрониста доверие к источникам[114], но почему-то только к поздним…
Не лучше обстоит дело у антинорманистов и с системой аргументации. Фактически в их работах присутствуют четыре основные группы доказательств.
Первый и главный способ аргументации отражает методологию современного антинорманизма — абсолютное доминирование историографии над источниковедением. Конечным (и высшим) аргументом в полемике является ссылка на суждения предшественников-антинорманистов, главными из которых являются С. А. Гедеонов, поскольку именно его идеи повторяются ныне, и А. Г. Кузьмин, ученики которого и взяли на себя бремя возрождения антинорманизма. Апелляция к авторитету заменяет собственное исследование, подменяет обращение к источнику, превращается нередко в самоцель. Я уже цитировала, например, «обоснование» достоверности «сведений», восходящих к устной традиции. Но такие отсылки, причём к старым, давно уже забытым по причине очевидной ошибочности мнениям, — не случайность, а норма, они бросаются в глаза на каждой странице «антинорманистских» сочинений. Вот на странице 422 сочинения В. В. Фомина: «Земля же "Агнянска" — это не Англия, как ошибочно считают поныне, а южная часть Ютландского полуострова, на что впервые указали в XIX в. антинорманисты И. В. Савельев-Ростиславич и И. Е. Забелин». А почему то, что считают ныне, «ошибочно»? Как и чем Забелин и др. доказали, что летописец начала XII в. знал (или хотя бы мог знать) о проживании племени англов на юге Ютландии до V в.? Страница 425: «С. А. Гедеонов видел в "августианской" легенде (о родстве Рюрика с римскими императорами. — Е. М.) общенародное предание о южнобалтийском происхождении варяжской династии». Но аргументация С. А. Гедеонова не приводится, а следует дополнительная ссылка на мнение А. Г. Кузьмина, который «связывает истоки "августианской" легенды с Южной Балтикой, указывая, что в её пределах "очень рано (это когда? — Е. М.) существовали предания, увязывавшие основание разных городов Юлием Августом"» (так в тексте. — Е. М.). Повторение одного и того же, даже и другими словами, убедительности не добавляет.
Апелляция к авторитетам — один из основополагающих принципов средневекового историописания и средневекового мышления вообще. Каждое слово Библии, каждое слово отцов церкви было безоговорочно истинным и потому не требовало доказательств. Но книги С. А. Гедеонова или А. Г. Кузьмина — отнюдь не Библия и даже не сочинения Василия Кесарийского или Августина, современные же антинорманисты обучались не в монастырских школах VIII в., а в университетах и пединститутах века XX…
Вторая группа доказательств — это ссылки на источники (в исторических исследованиях принято не «ссылаться» на источник, а интерпретировать его с учётом его источниковедческих характеристик). Как видно из уже сказанного, источники привлекаются выборочно, и этот выбор не обосновывается, источниковедческий их анализ и интерпретация конкретных сообщений отсутствуют полностью; любая информация — если она соответствует взглядам автора — принимается за чистую монету. Тем самым доказательная сила таких ссылок приближается к нулю.
Третья широко применяемая группа «доказательств» (не рискую назвать её «данными языка» или «лингвистической аргументацией») — отождествление слов, имеющих разное происхождение и значение. Этот способ аргументации был одним из важнейших в труде С. А. Гедеонова[115], концепция которого о балтийско-славянском происхождении варягов возрождена антинорманистами 2000-х гг. «Этимологии» С. А. Гедеонова были частично заимствованы из сочинений более раннего времени (вплоть до Герберштейна), частично придуманы им самим, но и те и другие в подавляющем большинстве основывались на принципе народной (ложной) этимологии — сближении созвучных слов[116]. Для Герберштейна, да и для историков XVIII в. (к народным этимологиям широко прибегал М. В. Ломоносов и другие) подобные сопоставления являлись нормой: языкознание как наука делало только первые шаги, а этимологизация как гносеологический метод была широко распространена в Средневековье и в Новое время, основываясь на представлениях о внутренней связи слова и обозначаемого им предмета или явления[117]. Но уже в то время, когда писал Гедеонов, наука о языке существенно продвинулась вперёд, были заложены основы сравнительного языкознания, и его этимологические изыскания подверглись резкой критике лингвистов, которые отмечали глубокое несоответствие его выводов современному (середины XIX столетия) уровню развития науки[118].
Вот, например, центральное для построения С. А. Гедеонова и его нынешних последователей соотнесение: вагры = варяги. Именно им доказывается балтийско-славянское происхождение варягов[119]. Этноним wagrii (мн. ч.) известен в латинской передаче и устойчиво сохраняет приведённую форму, в которой выделяется корень wag(r)-. Происхождение и значение этнонима неясно (предложено несколько равноценных этимологий). Слово варягъ (мн. ч. варязи) морфологически членится на корень вар- и суффикс — ягъ. Этот суффикс происходит из древнескандинавского суффикса — ing, обозначающего принадлежность к определённому роду («Ингл-инг», «Вулф-инг») или иной общности («викинг»), и зафиксирован в древнерусском языке в таких словах, как бур-ягъ, колб-ягъ, ятв-ягъ — заимствованиях с этническим или этнопро-фессиональным значением. Оставив в стороне этимологию корня вар- (по общему мнению, скандинавскую: от слова var — «обет, клятва»), зададимся простым вопросом: на основании чего сопоставляются как родственные корни wagr- и var-[120] Если они действительно этимологически связаны, то откуда взялось — g- в wagr- или почему оно пропало в var-? Можно предполагать, что «этимологи»-антинорманисты не сумели отделить в слове варягъ корень от суффикса и считают всё его одним корнем. Но и тогда остаётся вопрос: каким образом конечное — гъ оказалось посередине слова? Звуки не появляются и не пропадают просто так, случайно или по недоразумению. Законы языка не менее непреложны, чем законы математики или физики. Никто ведь не станет утверждать, что 234 = 24 — подумаешь, одна-то циферка выпала. Так же и в языке. Но, разумеется, ни С. А. Гедеонов, ни его последователи даже не задумались об этом, не говоря уж о попытке дать хоть какое-то объяснение. Именно такое соположение сходно звучащих слов (ср. хейердаловское ас — Азия) и называется народной этимологией, не имеющей ни малейшего научного значения, но зато вполне убедительной для людей, забывших школьную программу русского языка.
«Вагры = варяги» далеко не единственный случай народного этимологизирования антинорманистов. Прекрасно в своей наивности отождествление со словом русь любого европейского этнонима, начинающегося на py-tpo-: руте-ны, руги/роги, руяне, росомоны, роксоланы… Вполне логичным результатом стало «размножение» руси — в последних работах А. Г. Кузьмина их насчитывается несчётное количество. Автор скромно назвал в заглавии статьи всего две — в Прибалтике, но, как следует из его текста, даже и в Прибалтике их существенно больше: «Широкий круг… источников указывают на наличия ряда Русий по южному и восточному берегам Балтики и на прилегающих к этим берегам островах. На восточном побережье выделяется "Русия-тюрк" [!], являющаяся ответвлением донских русов-аланов, на острове Рюген и на побережье, в той или иной степени удалённом от моря, вплоть до Немана, упоминается несколько изолированных друг от друга, но восходящих к единому корню, Русий "красных"… С этими же Русиями — вполне обоснованно — увязывались и разные "Русии" в Подунавье и примыкающих к Дунаю областях. В Причерноморье же смешивались "Руси" разного этнического происхождения»[121]. Полагаю, что комментарии тут излишни.
Обсуждать последнюю группу аргументов — наличие «массовых» балтийско-славянских древностей на территории Древней Руси[122] — я не стану, не будучи археологом. Отмечу лишь крайне незначительное число находок, которые могут быть соотнесены с поморскими славянами (не путать с западными!), и их локализацию исключительно в Приладожье. Напомню также, что фризские древности ни в коей мере не могут быть отнесены к балтийским (как это делает В. В. Фомин)[123], поскольку фризы — германцы — населяли побережье Северного, а не Балтийского моря. И, наконец, верну антинорманистам их собственный «аргумент»: если, по их мнению, многочисленные и распространённые по всей территории Восточной Европы скандинавские находки являются результатом торговых связей, то почему же немногие и узко локализованные предметы поморского происхождения должны обязательно свидетельствовать о присутствии балтийских славян в Восточной Европе? А ведь использование двойных стандартов (ср. выше отклонение сообщения Вертинских анналов о росах-свеонах, но принятие мнения Герберштейна о ваграх-варягах) даже в политике считается аморальным!
Меня всегда поражала удивительная непродуктивность антинорманизма. На протяжении почти 250 лет антинорманисты не ввели в науку ни одного нового источника и предложили всего-навсего две сколько-нибудь обсуждавшиеся интерпретации истории восточного славянства без скандинавов: об основании Древнерусского государства балтийско-славянскими варягами (С. А. Гедеонов) и среднеднепровской русью (академик М. Н. Тихомиров)[124]. Однако ни одна из этих концепций не была оригинальна: первая восходила к историографии XVI–XVII вв., вторая — к народным этимологиям М. А. Ломоносова (русь = ираноязычные роксоланы и загадочные росомоны). И вот снова пережёвывается всё та же этноопределительная жвачка! Ну не скучно ли? Ведь кругом столько нерешённых, а временами и не рассматривавшихся проблем. Даже в русле антинорманизма сколько можно было бы найти новых исследовательских поворотов. Ведь действительно, связи Руси с балтийскими славянами — если они существовали — неизвестны. Вот широкое поле деятельности: есть ли упоминания таких связей в источниках (разумеется, ранних, а не XVII в.), если есть, то что об этих связях рассказывается, как они изображаются… Проделать бы такую работу, вместо того чтобы бог знает в который раз утверждать, что русь и руги — одно и то же?
Ну и, конечно, хорошо бы антинорманистам аккуратнее относиться к собственным утверждениям и используемым материалам. Так, А. Н. Сахарову, равно как и В. В. Фомину, стоило бы не писать об отсутствии имени Рюрик в средневековой Скандинавии[125], а заглянуть в любой из многочисленных справочников скандинавских личных имён, ну, например, Э. Линда, или И. Мудёра, или А. Янцёна, можно ещё в словарь личных имён рунических надписей Л. Петерсон, где перечислено около десяти Хрёреков, несколько Торвардов и т. д.[126] Хорошо бы В. В. Фомину знать, что фамилия шведского историка XVII в. — Видекинд, а не Видекинди: конечное — и — это окончание родительного падежа фамилии автора на латинском языке в наименовании «Widekindi Historia…» («Видекинда история…» или «Видекиндова история…»)[127]. Досадно, что подобные ляпы или ошибки находишь чуть не на каждой странице их сочинений.
В последние десятилетия историки — и не только историки[128] — не раз пытались осмыслить феномен мифотворчества в науке. Обобщая свои наблюдения, они выдвинули несколько основных признаков, характерных для этого явления[129]. Все они типичны и для мифотворчества в сфере истории.
1. Прежде всего вера в непогрешимую истинность своей и только своей точки зрения, которая не только не основана на доказательствах, но и не нуждается в них (как писал один из отцов церкви Тертуллиан, «верую, потому что нелепо»). Любые другие точки зрения априорно ложны и достойны только поношения.
2. Органическое неприятие достижений современной науки. Для антинорманизма это прежде всего полное игнорирование результатов источниковедческих исследований, но также и археологии, нумизматики и пр.
3. Противопоставление своей теории «официальной» науке, которая погрязла… закоснела… и т. д., то есть своего рода «окопное» сознание[130]. Резкий антагонизм по отношению к академическому сообществу присущ и антинорманизму, ведь «отъявленными норманистами» — в трактовке А. Н. Сахарова, В. В. Фомина и др. — оказываются практически все летописеведы, историки, археологи и языковеды, поскольку все они отказываются признать варягов балтийскими славянами. Более того, едва ли не основные усилия нынешних антинорманистов направлены на создание в лице «норманистов» образа врага: для этого хороши любые средства, вплоть до использования лексики 1930-х гг. и отнюдь не академических эпитетов и характеристик.
4. Обращение к широкой публике, которая якобы способна понять и оценить «новое слово» в противоположность «учёным-ретроградам», и, соответственно, интенсивное использование СМИ.
5. Немотивированная агрессивность[131].
Все эти особенности в полной мере присущи и антинорманизму. Но есть у него и ещё одна поразительная черта — «средневековость» сознания. Она проявляется и в возрождении концепций XV–XVII вв., и в подмене научной аргументации ссылками на предшественников-антинорманистов, и в обращении к народной этимологии как методу, и в отсутствии источниковедческого обоснования исторических конструкций, и в априорном доверии к некоторым (по преимуществу поздним) источникам…
Вступать в дискуссию с «мифотворцами» бессмысленно: невозможно объяснить верующему, что объект его веры — фантом. Он верит и будет продолжать верить, невзирая на все доводы рассудка. Одержимость идеей, особенно если эта идея приносит конъюнктурную выгоду, делает человека глухим к любым рациональным аргументам. Мы говорим на разных языках, поэтому размышления мои обращены не к «мифотворцам», которые способны только разразиться новыми потоками брани, а к тем, кого действительно интересует прошлое нашего Отечества.
Пара… [< греч. Рага — возле, при]
Говоря о фальсификации археологических данных, которые используются для построения националистических концепций, мы чаще всего обращаемся к «трудам» разного рода дилетантов — мало образованных в исторической науке людей или вовсе не имеющих соответствующего образования. Однако так ли благополучно обстоят дела в современных разработках этноисторических конструкций у дипломированных специалистов, работающих в сфере высшего образования и академической науки?
Традиция этногенетических исследований в России восходит к знаменитой «анучинской триаде» — триединству гуманитарных наук в составе антропологии, этнографии и археологии. В этом случае археологические данные справедливо рассматриваются в качестве исторического источника. Более того, именно они чаще всего служат сегодня для попыток доказательства древности того или иного народа на какой-либо территории. При этом подразумевается преимущественное право этого народа на данную территорию или «реконструкция» используется в дальнейшем для доказательств такого права уже другими «авторами». По словам В. П. Алексеева, «под этногенезом понимается вся та совокупность исторических явлений и процессов (курсив мой. — Л. Я.), которые имеют место в ходе формирования того или иного народа и приводят к окончательному сложению его этнического лица»[132]. Из этого определения становится понятно, что изучение этногенеза должно непременно проводиться на междисциплинарном уровне.
Сегодня, однако, мы становимся свидетелями масштабных этногенетических построений, основанных на использовании только археологических данных, к тому же недостаточно выверенных[133].
Но и в случае действительно междисциплинарных реконструкций весомость и объективность выводов, сделанных в этногенетическом исследовании, не всегда остаются достаточно надёжными в силу природы источника и недостаточной подчас разработанности методологической и методической базы его изучения даже группами профессионалов.
Что уж говорить об околонаучных («паранаучных») изысканиях всякого рода любителей реконструировать древность своего народа на занимаемой им сегодня территории чуть ли не от эпохи каменного века. Для таких реконструкций характерны: вольная трактовка достаточно схематичных изображений эпохи палеолита; ещё более вольное априорное сопоставление этих изображений с отдельными эпизодами из слабо документированных мифолого-эпических сюжетов; механическое нагромождение названий разновременных археологических культур без строгой вещеведческой разработки и научной оценки их реальной культурно-генетической связи, перемешанное со ссылками на отрывочные (вне общего контекста) сведения из плохо понятых автором и, как правило, недостаточно репрезентативных палеоантропологических источников[134].
С той же степенью достоверности археологами создаются реконструкции в области исторической лингвистики, которые выдаются за научные[135]. В результате такой реконструкции был прослежен этногенез башкир в Приуралье «от верхнего палеолита до этнографической современности»[136]. Но на этот раз опасная «этногенетическая концепция» публикуется не на Кавказе, а в самом сердце России, в Уральском регионе, где проблема межнациональных отношений стоит достаточно остро, а любое неловкое движение в сфере межэтнических взаимоотношений грозит весьма тяжёлыми последствиями для нашей страны.
Посмотрим, как же на самом деле обстоят дела с теоретической базой действительно научного этногенетического исследования.
Любые палеоантропологические реконструкции, лежащие в основе этногенетического исследования, основаны на признании аксиомы о существовании более или менее выраженных межрасовых различий, фиксируемых на данной территории с древности. Однако специалистам-антропологам известно, что сам факт существования человеческих рас подвергается сомнению, особенно в последнее время, и не только в зарубежной науке[137].
Представители российской школы физической антропологии в большинстве своём полагают, что реальность существования рас у человека подтверждается генетически дискретными характеристиками организма человека, которые объективно фиксируются на различных уровнях исследования — от молекулярного до соматологического.
В работах российских антропологов чётко сформулированы отличия рас от подвидов животных. И главное состоит в том, что расы есть результат дифференцированного социально-исторического развития групп популяций внутри вида Homo sapiens, многогранно отражённый в их физических характеристиках. Отсюда следует, что расы человека, являющиеся по сути своей биологическими категориями, не могут быть познаны в динамике их генезиса и развития без привлечения данных исторических наук. С другой стороны, материалы антропологических исследований являются для исторических наук независимым и ценным источником информации[138].
Однако блестяще сформулированный в нашей науке принцип историзма расы[139] вовсе не исключает, а скорее подчёркивает вероятность морфологического несовпадения древних и современных расовых общностей, что необходимо учитывать при построении любых расогенетических (и этногенетических) схем.
Надо констатировать, что отрицание принципиальной возможности или даже запрет на проведение расоведческих исследований (составляющей любого этногенетического исследования) — это реакция на попытки неоправданно вольного установления причинных взаимосвязей между биологической популяцией и этносом, ничем не оправданного подчёркивания биологичной природы этноса[140], что действительно может быть использовано всякого рода расистами. Само понятие «этническая антропология» (в прямом переводе его на английский язык — ethnic physical anthropology) несёт в себе опасную, с точки зрения ряда западноевропейских и американских учёных, аберрацию, поскольку содержит грамматический элемент зависимости, которая без специальных и прозрачных объяснений вполне может быть истолкована как причинная. Поэтому в этногенетическом исследовании следует всячески избегать пассажей, в контексте которых содержится даже намёк на прямые, а не опосредованные географической территорией взаимосвязи между такими явлениями, как этнос и популяция, этнос и раса, раса, язык и культура[141].
Практика исследований показывает: чем меньше археолог ориентируется в теории современной этнологии, тем чаще и увереннее он использует в своих реконструкциях всякого рода этническую номенклатуру, почерпнутую из древних письменных источников или придуманную им самим. Для этого исследователя понятия «историческая общность» и «культурно-историческая область» синонимичны, хотя на самом деле они отражают явления, которые лежат в разных плоскостях исторического процесса[142].
Между тем само существование этносов как исторической реалии теперь подвергается сомнению именно профессионалами-этнологами. По словам В. А. Тишкова, «в зарубежной литературе понятие этнос фактически отсутствует»[143].
Вместо привычной и, как казалось, хорошо обоснованной концепции этноса академика Ю. В. Бромлея и его соратников[144] нынешними теоретиками этнологии выдвигается концепция этничности, которая «подвергает сомнению… взгляд на культурную отличительность и обращает внимание прежде всего на многокультурный характер большинства современных обществ и на практическое отсутствие гомогенных групп…»[145].
Концепция этничности распространяется, конечно же, и на древние общества. Хотя стоит, по-видимому, признать, что среди древних сообществ закономерно чаще, чем в современных, можно встретить культурные изоляты и, следовательно, культурную специфичность. Но и древние сообщества в этом отношении не одинаковы, их культурные проявления надо изучать внимательно и скрупулёзно во всём их многообразии. Так, модели культурообразования, применимые к древним высокогорным или лесным сообществам, вовсе не применимы к степным, часто кочевым группам с их исключительной мобильностью и повышенной способностью к разного рода миграциям и культурно-генетическим диффузиям.
Таким образом, традиционная дискуссия о соотношении таких понятий, как «этнос» и «археологическая культура»[146], сегодня переносится в плоскость проблемы существования этноса как некой исторической реальности современности и древности вообще.
Этнологические новации, которые вводит или пытается ввести в науку В. А. Тишков, признаются далеко не всеми российскими учёными, в том числе и профессионалами-этнографами, сотрудниками возглавляемого им Института этнологии и антропологии РАН, в чём он сам признаётся[147]. Не дело классических историков, археологов или антропологов вмешиваться в дискуссию о фундаментальных проблемах теории этнологии.
Поэтому посмотрим, как обстоит дело с этническими реконструкциями в самой археологии, если даже вернуться на позиции теории этноса Ю. В. Бромлея[148].
Базовое для археологической науки понятие «археологическая культура», которая часто является объектом этнических манипуляций и всякого рода этно-генетических спекуляций, остаётся весьма неопределённым. И дело не в том, что мы испытываем недостаток в определениях этого понятия. Напротив, их слишком много, и они часто противоречат друг другу. Эти определения были сформулированы весьма уважаемыми специалистами, и нам трудно выбрать, какое из них лучше. Наверное, именно поэтому ни одно из определений археологической культуры не вошло в наиболее распространённые в СССР и в России и многократно переизданные вузовские учебники Д. А. Авдусина и А. И. Мартынова[149].
Специалисты до сих пор не могут прийти к единогласию даже в простом, казалось бы, вопросе: что есть археологическая культура — только инструмент исследователя или объективная историческая реальность?[150] Сравнительно недавно, ещё до выхода в свет книги Клейна, появились модернизированные версии определения[151], но они не внесли в него определённости как инструмента археологического исследования или некой объективной археологической реалии.
Из многих выберем, например, определение классика отечественной археологии А. Л. Монгайта: «Под археологической культурой понимается комплекс отдельных типов вещей, жилищ, погребений, приуроченных к определённой территории»[152] — и увидим, что оно не годится для классических степных кочевников с отсутствием у них постоянных жилищ или для амирабадской культуры эпохи поздней бронзы Хорезма с отсутствием достоверно связанных с ней погребальных комплексов[153].
Другая проблема археологической культуры состоит в том, что, даже хорошо изученная, она лишь отчасти и всегда неполно отражает культуру этноса-носителя в целом.
К закономерной неполноте и фрагментарности археологических данных добавим процессы культурной диффузии в пограничных культурных ареалах, характерные для современных и древних обществ состояния этнической гетерогенности и, наконец, отсутствие в археологии надёжных критериев выделения признаков этнической культуры из конгломерата признаков, характеризующих культуру этноса.
Напомню, что под культурой этноса в этнографии понимается вся совокупность культурного достояния, присущего данному этносу, независимо от того, имеют ли различные элементы культуры этническую окраску или они этнически нейтральны. Материальная культура различных этносов может включать более или менее однотипные элементы в силу их специализированной функциональности, например при сходном хозяйственно-культурном типе. Именно с этим обстоятельством сталкиваются учёные, пытающиеся выделить из совокупности погребений средневековых кочевников южнорусских степей могильники, оставленные половцами, печенегами или иными известными по письменным источникам кочевыми группами. Близкая ситуация возникает при выявлении специфического погребального обряда поздних сарматов, хунну/ сюнну, аланов или гуннов[154].
Под этнической культурой понимается совокупность лишь тех элементов и структур культуры этноса, которые обладают собственно этнической спецификой, выполняющей этнодифференцируюгцую функцию в оппозиции «мы — они»[155].
Любой этнос и интегрируемые им явления можно представить в виде сгустка постоянно поддерживаемых потоков синхронной и диахронной информации, обеспечивающей в конечном счёте механизмы культурной и биологической адаптации каждого сообщества. Признаки культуры этноса чаще всего являются результатом синхронных потоков информации и лежат в основе инноваций. Признаки этнической культуры поддерживаются диахронными информационными потоками и составляют традиционную базу сообщества. Синхронный информационный поток обеспечивает все варианты межэтнического общения, а диахронный — межпоколенную связь в пределах данного этноса, то есть те традиции, которые стабилизируют этнос во времени[156].
В определённых условиях некоторые инновации на протяжении двухтрёх поколений превращаются в традиции. Одновременно может происходить полное или частичное разрушение традиций, существовавших здесь прежде. Становится понятно, что любая традиция — это бывшая инновация, а любая инновация может довольно быстро стать традицией.
Механизм выявления признаков этнической культуры в археологии осложнён трудностями датирования памятников, даже приближенных к нам во времени (эпоха раннего железа и средневековья). Например, датировка могильников раннесарматской культуры лежит в пределах как минимум трёх столетий (IV–II вв. до н. э.), и признаки погребального обряда этих могильников, которые часто воспринимаются археологически синхронными, в исторической реалии являются диахронными. На протяжении короткого временного отрезка признаки, ещё недавно характеризующие этническую культуру, могут стать над-этничными, трансформируясь в конкретных социально-политических условиях[157]. Это произошло, например, со «скифской триадой»[158] и некоторыми типами искусственной деформации головы (кольцевая).
С этой же точки зрения можно рассматривать могильники средневековых степных кочевников, которые датируются в пределах нескольких столетий и, очевидно, были оставлены гетерогенными подразделениями крупных кочевых союзов, известных нам как половцы, печенеги, огузы и др. Или ранее — гунны, аланы, сарматы. Под последним этнонимом, судя по письменным источникам, скрывались различные народы с эндо- или экзоэтнонимами — сирматы, сираки, аорсы, язаматы, роксоланы и др.
Классик археологического кочевниковедения Г. А. Фёдоров-Давыдов писал: «Кочевая группа, дробясь, попадает в разные кочевые объединения, но сохраняет там свои наименования, восходящие к более древнему периоду. «Татары» — этноним, которым соседние народы в XIII в. называли монгольскую правящую аристократию. Потом это название стало названием всех кочевников Золотой Орды. Когда кочевая группа входила в состав нового объединения, она получала двойное наименование: старое имя племени и имя того объединения, в которое она включилась. Последнее чаще было не самоназванием, а прозвищем, которое давалось соседями. Чем быстрее идёт процесс консолидации кочевого населения в народность, тем скорее происходит эта смена кочевых групп, тем быстрее они исчезают, заменяясь единым именем кочевой народности. Но в разных частях степи этот процесс имел разные темпы»[159].
Из заключений Г. А. Фёдорова-Давыдова становится понятной необходимость проявлять исключительную осторожность при идентификации с историческими этнонимами локальных или территориальных вариантов любой археологической культуры кочевников[160].
Теоретические модели[161] демонстрируют исходную таксономическую неравноценность объективных и субъективных исторических явлений, которые обозначают понятием «археологическая культура». Поэтому не только прямое отождествление археологической культуры с конкретным этносом, но даже процесс дифференциации признаков культуры этноса и этнической культуры в каждом случае требует специальных подходов и применения специальных методик, которые выводят нас за рамки собственно археологии и находятся в области междисциплинарного этогенетического исследования.
При попытке выявления закономерностей во взаимных проявлениях тех или иных признаков археологической культуры, связи их с объективными признаками, антропологическими или вероятными этноисторическими, оказывается, что такие зависимости часто улавливаются лишь при использовании методов вероятностной статистики[162]. Установленные статистические зависимости не абсолютны, а именно вероятностны. В исторических исследованиях они не исключают, как правило, 25-процентной вероятности, ошибки вывода. Что уж говорить о крайне субъективных априорных схемах, которыми пестрят наши «академические» этноисторические и этногенетические исследования?
Всё, что было изложено выше, сказано для того, чтобы отметить методические трудности, которые закономерно возникают при попытке осуществления этногенетических исследований даже группой профессионалов. Игнорирование этих трудностей и непонимание конфликтообразующих последствий псевдо-этногенетических конструкций в условиях современной многонациональной и мультикультурной России с её внутренними административными границами, часто проведёнными с учётом «этнических ареалов», напоминает легкомысленную игру ребёнка с огнём в пороховом погребе или действия слона в посудной лавке.
Исторически сложилось так, что любой российский регион, будь то Северо-Кавказский или Волго-Уральский, чересполосно населён носителями самобытных и многообразных культурных, языковых и религиозных традиций.
Как бы мы ни относились к сущности расовых, этнических или археологических классификаций, нужно помнить о том, что любая из них по самой природе своей направлена на выявление тех признаков (таксономически значимых), которые разделяют древние сообщества людей. Так, в антропологии принцип таксономической неравнозначности признаков был прекрасно сформулирован А. И. Ярхо[163].
Между тем в условиях существования в современной многонациональной России угрозы межэтнических конфликтов, порождённых в том числе и «этногенетическими» исследованиями псевдоинтеллектуалов, в истинно этногенетическом исследовании надо акцентировать внимание на то, что объединяет народы России и делает этническую историю и культуру нашей страны[164] столь многоцветной и богатой, подобно тому, как отдельные разноцветные камушки вместе образуют замечательное мозаичное полотно, которое исчезнет в своём целостном восприятии, убери один из составляющих его элементов.
Легкомысленно вторгаясь с не очень пригодными инструментами в очень болезненный мир этнических взаимоотношений (в том числе древних), надо понимать всю меру собственной, персональной ответственности за содеянное. И принцип «не навреди!», используемый обычно в медицине, в высшей степени применим к нашим, казалось бы, отвлечённым, но на самом деле столь опасным академическим штудиям этногенетической и этноисторической направленности.
Нужны специальные организационные мероприятия, направленные на разработку теории и практики этногенетических исследований. Но это дело будущего. В нынешних условиях нам иногда лучше помолчать, чем сказать лишнее неосторожное слово, которое может послужить искрой для возникновения пожара. Даже если кто-то упрекнёт нас в «выхолащивании» археологии и утрате ею историзма. На самом деле — современного псевдоисторического мифологизма[165].
Здесь ни в коем случае не идёт речи о каком-то запрете или каком-либо цензурировании исследований этногенетической направленности. Но речь идёт о необходимости соблюдения исключительной осторожности при их проведении, необходимости (ещё на стадии написания) всесторонних консультаций с представителями смежных исторических дисциплин и, главное, строжайшей персональной самоцензуры авторов и издателей.