«…нет, это был другой господин Голядкин, совершенно другой, но вместе с тем и совершенно похожий на первого…»
Nil admirari! — Ничему не удивляться!
Я возвращался домой от Никитских ворот по Тверскому бульвару. Было что-то около пяти часов вечера, но обычная в это время уличная субботняя сутолока обходила бульвар, и на его боковых аллеях, как и утром, было пустынно и тихо. Сентябрьское, вдруг совсем безоблачное небо не предвещало близкой осени, ни один желтый лист не зашуршал под ногами, и даже поблекшая к концу лета трава меж деревьями после вчерашнего ночного дождя казалась по-майскому похорошевшей.
Я не спеша шагал по боковой дорожке, лениво прицеливаясь к каждой скамейке: не присесть ли? Наконец присел, вытянув ноги, и в ту же секунду почувствовал, как все окружающее уплывает куда-то, тускнея и завихряясь. Обычно я не страдаю головокружениями, но тут даже вцепился в спинку скамейки, чтобы не упасть: вся противоположная сторона бульвара — деревья и прохожие — вдруг растаяла в лиловатой дымке, точь-в-точь как в горах, когда облака подползают к ногам и все вокруг дробится и тает в густых, мокрых хлопьях. Но дождя не было, туман налетел сухой и чистый, слизнул всю зелень бульвара и исчез.
Именно исчез. В одно мгновение деревья и кусты вновь возникли, как повторный кадр в цветном кинофильме: широкая скамейка напротив вернулась на свое прежнее место и пропавшая было девушка в голубом пыльнике опять сидела на ней с книжкой в руках. Все выглядело как будто по-прежнему, но только как будто: кто-то во мне тотчас же усомнился в этом. Я даже оглянулся, пытаясь проверить впечатление, и удовлетворенно подумал: «Чепуха, все так и было. Именно так». — «Нет, не так», — подумал кто-то другой.
Другой ли? Я спорил с самим собой, но сознание как бы раздваивалось, и спор походил на диалог двух совсем неидентичных и даже непохожих «я». Возникавшая мысль тотчас же опровергалась другой, откуда-то вторгшейся или кем-то внушенной, но агрессивной и подавляющей.
«И скамейка та же».
«Не та. На Пушкинском зеленые, а не желтые».
«И дорожки те».
«Эти уже. И где гранитный бордюр?»
«Какой бордюр?»
«А лужайки нет».
«Какой лужайки?»
«У корта. Здесь был теннисный корт».
«Где?»
Но я уже оглядывался с чувством нарастающей тревоги. Раздвоение исчезло. Я вдруг осознал себя в новом, странно изменившемся мире. Когда вы идете по улице, где все вам привычно и все примелькалось глазу, вы не обращаете внимания на мелочи, на детали. Но стоит им внезапно исчезнуть, и вы остановитесь, охваченный чувством недоумения и тревоги. Пейзаж был только похожим, но совсем не тем, какой я знал, проходя по этим тысячи раз исхоженным бульварным дорожкам. И деревья, казалось, росли по-другому, и кусты были не те, и самый бульвар я почему-то называл не Тверским, а Пушкинским.
По привычке я взглянул на часы, а рука так и повисла в воздухе. И пиджак был совсем другой, не тот, какой я надел с утра, и вообще не мой пиджак, и часы были не мои, а под ремешком от часов кривился шрам, которого, может быть, только минуту назад не было вовсе. А сейчас это был застарелый, давно заживший шрам, след пули или осколка. Я посмотрел на ноги — и туфли были не мои, чужие, с нелепой пряжкой на боку.
«А вдруг и внешность у меня не та, и возраст не тот, и вообще я — это не я?» — обожгла мысль. Я вскочил и не пошел, а побежал по дорожке к театру.
Театр стоял на том же месте, но это был другой театр, с другим входом и другими афишами. На его репертуарном табло я не нашел ни одного знакомого названия. Только в темных, не освещенных изнутри дверных стеклах отразилось знакомое лицо. Это было мое лицо. Пока оно было единственным, что было моим в этом мире.
Только теперь я почувствовал, как у меня болит голова. Помассировал виски — боль не проходила. Вспомнилось, что где-то поблизости, кажется на площади, была аптека. Может быть, она уцелела, на мое счастье? Площадь уже виднелась в мелькании пересекающих проезд автомашин, и я поспешил вперед, продолжая недоуменно и тревожно оглядываться. Домов по проезду Пушкинского бульвара я точно не помнил, но эти как будто не отличались от них — только не было привычных, бросающихся в глаза фонарей над подъездами, да и номерные знаки были другие.
У выхода на площадь, куда вливалась зеленая река бульвара, я буквально остолбенел: устье ее было пусто. Пушкина не было. На мгновение мне показалось, что у меня остановилось сердце. Голая каменная плешь на месте памятника уже не тревожила, а пугала. Я закрыл глаза в надежде, что наваждение исчезнет. В этот момент кто-то проходивший мимо толкнул меня, может быть и нечаянно, но так сильно, что я невольно повернулся на каблуках. Наваждение действительно исчезло: я увидал памятник.
Он стоял в глубине площади все такой же задумчивый и строгий, в небрежно накинутой на плечи крылатке — дорогой с детства образ. Пусть на другом месте, но он! Даже дышать стало легче, хотя позади памятника виднелось совсем незнакомое здание современной конструкции с огромными буквами по фасаду: «Россия». Гостиница или кино? Вчера еще на его месте стоял шестнадцатиэтажный жилой дом, в первом этаже которого помещался ресторан «Космос». Все было похоже и не похоже, знакомо до мелочей, но именно мелочи больше всего и видоизменяли знакомый облик. Аптеку, например, я нашел на том же месте, и продавщицы стояли за прилавками в таких же белых халатах, и такая же очередь толпилась у кассы, а в оптическом отделении продавались очки в такой же безвкусной и неудобной оправе. Но когда я спросил у продавщицы пирабутан от головной боли, она недоуменно скривилась:
— Что?
— Пирабутан.
— Не знаю такого.
— Ну, от головной боли.
— Пирамидон?
— Нет, — растерянно пробормотал я, — пирабутан.
— Нет такого лекарства.
Мой глупо-удрученный вид вызвал у нее улыбку сочувствия.
— Возьмите тройчатку. — И она бросила на прилавок пакетик в невиданной мной упаковке. — Двадцать четыре копейки.
В брючном кармане я обнаружил горсть серебряной мелочи, — монетки почти не отличались от наших. Потом уже, сидя на скамейке у памятника Пушкину, я тщательно обследовал все карманы доставшегося мне по прихоти судьбы чужого костюма. Содержимое их поставило бы в тупик любого следователя. Помимо мелочи, я нашел несколько рублевых и трехрублевых бумажек, совсем непохожих на наши, скомканный трамвайный билет, хорошую авторучку я почти целый блокнот с отрывными листами. Никаких документов, удостоверявших личность моего двойника, не было.
Страха я уже не чувствовал, оставалось лишь острое, беспокойное любопытство. Как долго продлится мое вторжение в этот мир и чем оно окончится — об этом я старался не думать: здесь можно было предположить все, даже самое страшное. Но что делать в пределах выданной мне путевки в неведомое? В гостиницу меня, конечно, не пустят. Где я буду ночевать, если путевка надолго? Может быть, дома или у друзей — ведь где-то живет же обладатель этого пиджака и друзья, наверно, у него есть, и самое смешное будет, если это и мои друзья; А вдруг все это сон? Я с размаху хлопнул рукой по скамейке — больно! Значит, не сон.
На какой-то миг мне показалось, что я увидел знакомое лицо. Мимо неторопливо прошествовал широкоплечий крепыш с кинокамерой. Я узнал и хохолок на лбу, и массив плеч, и чугунный затылок. Неужели Евстафьев из пятой квартиры? Но почему он с кинокамерой? Ведь он и фотоаппарата в руках не держал.
Я вскочил и побежал за ним.
— Простите… — остановил я его, вглядываясь в знакомые черты. — Женька?.. Евгений Григорьевич?
— Вы ошиблись.
Я растерянно моргал глазами: сходство было абсолютным. Даже тембр голоса был тот же.
— А что, похож? — усмехнулся он.
— Поразительно.
— Бывает, — пожал он плечами и прошествовал дальше, оставив меня в состоянии полной душевной смятенности.
Мне все еще казалось, что это розыгрыш, мистификация. Сейчас Женька вернется, и мы будем хохотать вместе. Но он не вернулся.
Когда я потом вспоминал этот день, прежде всего приходило на память это чувство растерянности и смятения и, пожалуй, еще — невыносимого одиночества в городе, в котором каждый камень был знаком с детства и который изменился всего за несколько секунд дурноты. Я мучительно вглядывался в лица прохожих с тщетной надеждой встретить близкого человека. Зачем? Вероятно, он не узнал бы меня, как близнец Евстафьева, а тому, кто узнал бы, что бы я мог ответить?..
Именно это и случилось.
— Сережка! Сергей Николаевич! — окликнул меня невысокий седой человек в замшевой курточке на «молниях». (Этого человека я никогда раньше не видел.) — Поди-ка на минутку.
Я поднялся: меня действительно звали и Сережкой, и Сергеем Николаевичем.
— Есть новость. — Он доверительно взял меня под руку и тихо сказал: — Обалдеешь: Сычук остался.
— Какой Сычук? — удивился я. — Мишка?
— Какой же еще? Один у нас Сычук. Увы!
Мишку Сычука я знал с фронта. Сейчас он работал не то фотографом, не то фотокорреспондентом. Мы не дружили и не встречались.
— Что значит «остался»?
— Как остаются? Он же на «Украине» поехал вокруг Европы. Знаешь ведь…
Я ничего не знал. Но, учитывая ситуацию, изобразил удивление.
— В последнем заграничном порту, подонок, остался. Не то в Турции, не то в Германии: не знаю, как они ехали — в Одессу или из Одессы.
— Подлец, — сказал я.
— Будут неприятности.
— Кому?
— Ну, тем, кто ручался, и так далее, — усмехнулся человек в замше. — Фомич землю роет, к начальству помчался. Ты-то ни при чем, конечно.
— Еще бы, — сказал я.
Незнакомец освободил мою руку и дружелюбно стукнул по спине.
— Ты что-то прокис, Сережка. Или, может, я помешал?
— Чему?
— Творишь… или ждешь кого? А почему ты не в редакции?
Ни к одной редакции я не имел отношения. Разговор надо было заканчивать: в нем накопилось слишком много горючего.
— Дела, — сказал я неопределенно.
— Хитришь, старик, — подмигнул он. — Ну, пока.
И так же исчез из моей жизни, как и в ней появился. Как человек, впервые брошенный в воду, постепенно приобретает навыки пловца, так и я начинал ориентироваться в незнаемом. Любопытство подавляло страх и тревогу. Что я уже знал? Что и здесь у меня та же внешность и то же имя. Что Москва есть Москва, только чуть-чуть другая в деталях. Что есть Одесса, Турция и Германия. Что пароход «Украина», как и у нас, совершает рейсы вокруг Европы. Что я связан с какой-то редакцией и что в этом мире Мишка Сычук тоже оказался подонком.
Поэтому я ничуть не удивился, когда, спустившись к кинотеатру «Россия» — здание это, как я и предполагал, оказалось кинотеатром, — я встретил Лену. Я должен был кого-нибудь встретить, кто знал меня и там и здесь.
Лена шла, как всегда элегантная и, как обычно, рассеянная, но узнала меня сразу и даже, как мне показалось, смутилась.
— Ты? Откуда?
— От верблюда. Ну, что там?
— Где? — удивилась она.
— В больнице, конечно. Ты давно ушла?
Она удивилась еще больше:
— Я не понимаю тебя, Сережа. Ты о чем? Я только три дня в Москве.
Я видел ее сегодня утром у главврача, когда звонил в Институт мозга. До этого мы виделись каждый день или почти каждый день, когда я бывал в терапевтическом. Поэтому я замолчал, мучительно подыскивая выход из явно критической ситуации. Дорога в незнаемое изобиловала ухабами.
— Извини, Леночка, я стал ужасно рассеянным. И потом… такая неожиданная встреча…
— Как живешь? — спросила она, как мне показалось, с какой-то металлической ноткой.
— Да так, — ответил я бодренько, — живем, хлеб жуем.
Она долго молчала, пристально рассматривая меня. Наконец произнесла совсем сухо:
— Странный у нас разговор с тобой. Очень странный.
Я понимал, что она сейчас уйдет и исчезнет единственный шанс закрепиться здесь хотя бы на сутки: едва ли мое вторжение продлится дольше. Надо было на что-то решаться. И я решился.
— Мне надо поговорить с тобой, Леночка. Просто необходимо. Произошло одно событие…
— Какое? — Ее глаза подозрительно сузились.
— Не могу же я говорить на улице… — Я торопливо подыскивал слова. — Ты где… живешь?
Она помедлила с ответом, видимо что-то взвешивая.
— Пока у Галки.
— Это где?
— Ты же знаешь.
Я ничего не знал. Я даже не спросил, у какой Галки. Но мне нужно было, чтобы она согласилась. Мой последний шанс!
— Прошу тебя, Леночка…
— Неудобно, Сережа.
— Боже мой, какой вздор! — сказал я, думая о Лене, которую я знал.
Но это была совсем другая Лена, глядевшая на меня настороженно, совсем не дружески».
— Ну что ж… пойдем, — наконец сказала она.
Мы шли молча, почти не разговаривая. Она, видимо, волновалась, но старалась не показать этого, сдерживалась, может быть даже сожалея о своем согласии. Время от времени я ловил ее обращенный на меня испытующий, подозрительный взгляд. Что она подозревала и чего боялась?
Дом в Старо-Пименовском переулке я узнал сразу. Здесь когда-то жила моя жена, еще до того, как мы познакомились. Кстати, ее тоже звали Галиной.
У меня противно задрожали колени.
— Ты что так смотришь? — спросила она.
Я продолжал молча оглядывать комнату. Как и все здесь, она была та и не та. Похожа и не похожа. Или, может быть, я просто забыл.
— Чья это комната, Лена?
— Галкина, конечно. Странные вопросы ты задаешь, Сережка. Разве ты не был здесь?
Я с трудом проглотил слюну. Сейчас я задам ей еще один странный вопрос:
— Разве она… не переехала?
Лена взглянула на меня как-то испуганно, даже отстранилась немножко, словно я сказал какую-то чудовищную нелепость.
— Вы разве не встречаетесь?
— Почему? — неопределенно ответил я. — Встречаемся.
— Когда ты ее видел в последний раз?
Я засмеялся и брякнул:
— Сегодня утром. За завтраком.
И тут же пожалел о сказанном.
— Не лги. Зачем ты лжешь? Она со вчерашнего дня в институте. И ночью работала. Еще не возвращалась.
— Уж и пошутить нельзя, — глупо сказал я, понимая, что все больше и больше запутываюсь.
— Странные шутки.
— Может быть, мы о разных людях говорим? — попробовал я исправить положение.
Она даже не рассердилась, только нахмурилась, как врач, который видит, но еще не понимает симптомы наблюдаемой им болезни.
— Я говорю о Гале Новосельцевой.
— Почему Новосельцевой? — удивился я.
На меня смотрели холодные, профессионально заинтересованные глаза врача.
— Ты потерял память, Сережа. Они расписались еще в начале войны. Что с тобой?
— Ничего, — пробормотал я, вытирая вспотевший лоб. — Я только думал…
— Почему я здесь, у разлучницы, да? — засмеялась она, на какое-то мгновение утратив выражение профессионально-врачебного любопытства. — Я и тогда не обижалась, Сережа. Подумаешь беда — парня увели. А теперь… смешно даже. Так давно это было… И другое после этого было — сам знаешь… — Она вздохнула. — Не везет мне в любви, Сережа.
Трудно рассчитывать каждый шаг в незнаемом. И я опять не рассчитал, забыв о том, где я и кто я.
— А кто тебе сейчас мешает с Олегом?
— Сережа!
И столько ужаса было в этом вскрике, что я невольно закрыл глаза.
— У тебя что-то с памятью, Сережа. Такие вещи не забывают. Галка получила похоронную еще в сорок четвертом году. Ты не мог не знать.
Что я знал и чего не знал? Разве я мог сказать ей об этом?
— Ты или притворяешься, или болен. По-моему, болен.
— А ты спроси меня: какое сегодня число, какой год и так далее.
— Я еще не знаю, что надо спросить.
— Так ставь диагноз, — озлился я. — С ума сошел, и все!
— Это не медицинский термин. Есть разные виды психических расстройств… Ты о чем хотел говорить со мной?
Теперь я уже не хотел. Если бы я сказал ей правду, она меня тут же отправила бы в психиатрическую больницу. Надо было выкручиваться.
— Понимаешь, какое дело… — начал я свою поспешную импровизацию, — произошло одно прискорбное событие… Весьма прискорбное…
— Ты уже говорил. Какое?
— В общем, я ушел из дому. От жены. О причинах говорить не буду. Но мне необходимо убежище. Хотя бы на сутки. Ночлегус вульгарно…
Я замолчал. Она тоже молчала, разглядывая кончики пальцев.
— Разве у тебя нет друзей?
— К одним нельзя, к другим неудобно. Знаешь, как иногда бывает… — Я старался не смотреть ей в лицо.
— А если бы ты меня не встретил?
— Но я тебя встретил.
Она все еще колебалась:
— Это неудобно, Сережа.
— Почему?
— Неужели ты сам не понимаешь?
— Знаешь что? — опять озлился я. — Вызывай психиатра. Ночлег мне, во всяком случае, будет обеспечен.
Я посмотрел ей в глаза: врач-профессионал исчез, осталась просто испуганная женщина. Непонятное всегда страшно.
— Комната не моя, — проговорила она тихо. — Подождем Галку.
— А если она опять заночует в институте?
— Я позвоню ей. Телефон в передней. Посиди пока.
Она вышла, оставив меня одного в комнате, в которой мне было все знакомо почти до мелочей. Из этой комнаты я пошел в загс. Из этой ли? Нет, не из этой. Как в подобии треугольников: что-то совпадало, что-то нет.
Я взял со стола карандаш и записал в блокноте:
«Если со мной что случится, дайте знать жене Галине Громовой. Грибоедова, 43. Сообщите также в Институт мозга профессорам Заргарьяну и Никодимову. Очень важно».
Слова «очень важно» я подчеркнул три раза так, что карандаш сломался. То, что хотелось приписать дальше, так и осталось неприписанным.
А положив блокнот в карман, я понял, что опять сделал глупость. Мои Заргарьян и Никодимов этого письма не получат. А Галя Громова носит здесь другую фамилию.
В передней раздался звонок, и сквозь полуоткрытую дверь я услышал, как щелкнул замок и Лена сказала:
— Наконец-то! Я тебе только что звонила.
— А что случилось? — спросил до жути знакомый голос.
— У нас Громов Сережка.
— Ну и хорошо! Будем чай пить.
— Понимаешь, Галка… странный он какой-то… — Лена понизила голос до неслышного шепота.
— Что он, с ума сошел? — донеслось до меня.
— Не знаю. Говорит, что ушел от жены.
— Господи, какой вздор! Он тебя разыгрывает, Ленка, а ты уши развесила. Я полчаса назад ее видела.
Дверь распахнулась. Я вскочил и замер. У двери стояла моя жена.
То же лицо, тот же возраст, даже прическа та же самая. Только серьги незнакомые и костюм, какого я у нее еще не видал. Я молча стоял, силясь сдержать волнение.
— Ты что это придумал? — спросила Галя.
Я молчал.
— Я сейчас видела Ольгу. Она поехала домой и ждет тебя к ужину. Говорила, что вы собираетесь на ленинградский балет.
Я молчал.
— Что это за штучки? Ленку разыгрываешь. Зачем?
Я не мог найти слов для ответа. Все рухнуло. Какие объяснения могли бы удовлетворить их? Правда? Но кто в моем положении отважился бы на это?
— Лена говорит, что ты болен, — продолжала она, пытливо меня разглядывая. — Может быть, правда болен?
— Может быть, правда болен, — повторил я.
Я не узнал своего голоса — таким чужим и далеким он мне показался.
— Ну что ж, — прибавил я, — извините. Я, пожалуй, пошел.
— Куда? — встрепенулась Галя. — Одного не пустим. Я отвезу тебя домой.
— Она выглянула в окно. — Вон и такси мое стоит. Ленка, добеги. Может быть, успеешь задержать.
Мы остались одни.
— Что все это значит, Сергей? Я ничего не понимаю.
— Я тоже, — сказал я.
— А все-таки?
— Ты, кажется, физик, Галя? — бросил я наудачу.
Она насторожилась:
— А что?
— Ты имеешь представление о множественности миров? Сосуществующих рядом миров? Одновременно загадочно далеких и удивительно близких?
— Допустим. Есть такие гипотезы.
— Тогда допустим, что один из смежных с нами миров подобен нашему. Что в нем тоже есть Москва, только чуть-чуть другая. Может быть, те же улицы, только иначе орнаментированные. Иногда те же дома, только с другим номерным знаком. Что там есть и ты, и я, и Лена, только в других отношениях…
Она все еще не понимала. Но мне уже давно надоел мой предшествовавший душевный маскарад. Я отважился:
— Допустим, что в той, другой Москве тебя зовут не Галя Новосельцева, а Галя Громова. Что вот из этой комнаты шесть лет назад мы с тобой пошли в загс. А сейчас произошло чудо: я переменил оболочку… заглянул в ваш мир. Вот тебе и дьявольщина для наших ограниченных умишек.
Она глядела на меня уже с испугом. Вероятно, думала, как и Ленка: внезапное помешательство, бред.
— Ладно, покончим с этим, — скривился я. — Вези куда хочешь, мне все равно. И не пугайся: ни душить, ни целовать тебя не буду. Вон уже Ленка рукой машет. Пошли.
Галя, должно быть, и в этом мире обладала той же выдержкой. Минуту спустя она уже успокоилась.
— Надеюсь, мы не будем при шофере заниматься научной фантастикой? — спросила она, подходя к машине.
— А ты считаешь, что научной? — не утерпел я.
— Кто знает!
На лице ее я не читал ничего особенного. Обычное поведение умной женщины, Галино поведение с чужими, но небезынтересными ей людьми. Внимательные глаза, уважительный интерес к собеседнику, бессознательное кокетство, насмешливость.
— Почему у вас памятник Пушкину посреди площади? — спросил я, когда мы проезжали мимо.
— А у вас где?
— На бульваре.
— Врешь ты все. И о загсе соврал. И почему шесть лет назад?
— Судьба, — засмеялся я.
— Где я была шесть лет назад? — задумчиво проговорила она. — Весной — в Одессе.
— И я.
— Что ты врешь? Ты же не поехал с нами.
— Это я у вас не поехал, а у нас — наоборот.
— Стран-но, — по слогам сказала она и прибавила, критически посмотрев на меня: — А ты не производишь впечатления больного.
«Приятно слышать», — хотел сказать я, но не сказал. Черный шквал ударил мне прямо в лицо. Все потемнело.
— Что с тобой? — услышал я испуганный крик Гали и ее же торопливые, взволнованные слова: — Голубчик, остановите где-нибудь у тротуара. Ему плохо…
…Я открыл глаза. Колдовской туман все еще клубился в машине. Из тумана глядело на меня лицо женщины.
— Кто это? — хрипло спросил я.
— Тебе плохо, Сережа?
— Галя? — удивился я. — Как ты здесь очутилась?
Она не ответила.
— Что-нибудь со мной случилось там… на бульваре? — спросил я и оглянулся.
— Случилось, — сказала Галя. — Поговорим потом. Можешь ехать домой или нужен врач?
Я потянулся, тряхнул головой, выпрямился. Можно было явно обойтись без врача. Пока мы ехали, я рассказал Гале, как я шел по Тверскому бульвару, как закружилась у меня голова и как я в лиловом тумане пытался разговаривать сам с собой.
— А потом, — неожиданно заинтересовалась Галя — до этого она слушала меня не то недоверчиво, не то равнодушно, — что было потом?
Я недоуменно пожал плечами.
— Не помнишь?
— Не помню.
Я действительно ничего не помнил и только по возвращении узнал от Гали о том, что произошло у нее дома.
— Бред, — сказал я.
Галя, с ее любовью к точным формулировкам, сейчас же поправила:
— Если бред, то очень последовательный. Как хорошо отрепетированная роль. Так не бредят. И потом, бред — это симптом болезни, а ты не производил впечатления больного.
— А обморок на бульваре? — вмешалась Ольга. — И в такси?
Она как врач искала медицинских объяснений. Но Галя по-прежнему сомневалась:
— А что же между обмороками?
— Какое-то сомнамбулическое состояние.
— Что я, лунатик? — обиделся я.
— Если это сон, то наяву, — насмешливо уточнила Галя. — И потом, мы видели этот сон, а не он. Кстати, о снах: ты все еще видишь их?
— При чем здесь сны? — буркнул я. — Я был в обмороке и никаких снов не видел.
Я хорошо понимал, что Галина никого не мистифицирует. Поэтому ее рассказ о моих похождениях в сомнамбулическом состоянии — пришлось все-таки прибегнуть к такой оценке моего поведения — меня сильно встревожил. Я никогда не падал в обморок, не гулял по карнизам в лунные ночи и не терял памяти. Но разумных объяснений случившегося найти не мог.
— Может быть, гипноз? — предположил я.
— А кто это тебя загипнотизировал? — поморщилась Ольга. — И где? В редакции? На бульваре? Чушь!
— Чушь, — согласился я.
— А ты, случайно, не пишешь фантастической повести или романа? — вдруг спросила Галина. — Твое довольно толковое сообщение о множественности миров меня даже заинтересовало… Понимаешь, Ольга, — засмеялась она, — два смежных мира в пространстве, как подобные треугольники. И там, и здесь.
— Москва; и там, и здесь — Сергей Громов. Только тебя нет. Там он на мне женат.
— Так тайное становится явным, — пошутила Ольга. — И сомнамбула, конечно, это гость из другого мира в Сережкином обличье?
— Он мне так и объяснил. Москва, говорит, такая же, только немножко другая. Памятник Пушкину у нас на площади, а у них на бульваре. Я чуть не расхохоталась.
Ольга почему-то задумалась.
— А знаешь, что можно предположить? — оживилась она: ей все-таки очень хотелось найти разумное объяснение, как и мне. — Сережка ведь знал, что памятник когда-то перенесли? Знал. Так, может быть, такая записанная в мозгу информация и определила этот бред? Возбуждение, сигнал — и пожалуйте: миф о смежном и подобном мире.
У меня эти рассуждения вызвали только досаду.
— Слушаю вас, и уши вянут. Какой-то новый вариант стивенсоновской сказки. Прямо доктор Джекиль и мистер Гайд. Только кто Джекиль и кто Гайд?
— Ясно кто, — отпарировала Галя, — себя-то ты не обидишь.
Ольга не поняла:
— Вы о ком?
— Оленька, — сказал я, — это агенты международного империализма, переброшенные к нам на самолете без опознавательных знаков.
— Я серьезно.
— И я серьезно. Есть такой английский писатель, по фамилии Стивенсон. Читают его обычно в юности. Даже медики. Для них, кстати, этот рассказ почти пособие по курсу психиатрии, ибо Джекиль и Гайд — это, по сути дела, один человек, вернее, квинтэссенция добра и зла в одном человеке. С помощью открытого им эликсира, или, на языке медиков, некоей смеси сульфаниламидных препаратов и антибиотиков, благородный Джекиль превращается по ходу действия в подлеца Гайда. Изложил точно? — спросил я Галю.
— Вполне. Поищи в карманах — может быть, Гайд оставил какие-нибудь следы своего превращения?
Я порылся в карманах и выбросил на стол пакетик с таблетками от головной боли.
— Должно быть, вот это. Я тройчатки не покупал.
— Может быть, это ты ему положила? — Галя спросила Ольгу.
— Нет. Наверно, это купил он по дороге домой.
— Ничего я не покупал, — рассердился я, — и вообще я не был в аптеке.
— Значит, это был Гайд. А других следов он не оставил?
Я машинально провел рукой по нагрудному карману.
— Погоди. Блокнот не на месте. — Я вынул блокнот и раскрыл его. — Тут что-то написано. Где мои очки?
— Дай сюда. — Галя вырвала блокнот и прочла вслух: — «Если со мной что случится, дайте знать жене, Галине Громовой. Грибоедова, 43. Сообщите также в Институт мозга профессорам Заргарьяну и Никодимову. Очень важно». Даже подчеркнул, что очень важно, — засмеялась она. — А Галя, конечно, Громова. Я же говорю, что бред последовательный. Только почему Грибоедова? Старо-Пименовский — это улица Медведева.
— А есть ли у нас улица Грибоедова? — спросила Ольга. — Я что-то не слышала.
— Есть, — вмешался я. — Это бывший Малый Харитоньевский. Только такого дома там нет. Видимо, Гайд имел в виду какой-то проспект, а не улицу.
— А кто это Заргарьян? — заинтересовалась Галя. — Никодимова я знаю. Это физик, и, между прочим, довольно крупный. Только он не в Институте мозга, а в Институте новых физических проблем. А кто такой Заргарьян, не знаю.
— А ведь это не Сережка писал! — вдруг воскликнула Ольга. — Не его почерк… хотя у «в» такая же закорючка и палочка у «т» такая же. Посмотри.
Я нашел очки и прочел запись.
— Почерк-то похож. Я студентом так писал. А газетная писанина почерк испортила. Сейчас я так не напишу.
Я повторил в блокноте запись. Она сильно отличалась от первой.
— Да-а, — протянула Галя, — графологической экспертизы не потребуется. А может быть, почерк меняется в сомнамбулическом-состоянии?
— Не знаю. Это — область психиатрии. Какое-то молниеносное психическое расстройство. Иначе я объяснить не могу. И мне все это очень не нравится, — сказала Ольга.
— Мне тоже, — подтвердила Галя.
Она читала и перечитывала обе записи в моем блокноте. На лице ее отражалась не только сосредоточенная работа мысли, но и сдержанная тревога: ясный, логический ум Гали не хотел отступать перед необъяснимым.
— Ну просто объяснить не могу. Хотя бы не научно, а только логически, житейски так сказать. Совершенно здоровый психически человек — и вдруг какая-то сомнамбула! Ну, обмороки — это понятно, врач найдет объяснение. А бред о множественности миров — это какая-то цитата из фантастического романа. И эти просьбы о ночлеге, о крыше над головой, когда у человека собственная отдельная квартира.
— Очевидно, мой Гайд искал убежища, — засмеялся я. — Не мог же он пойти в гостиницу.
— Вот это мне и не нравится. Гипотеза о Гайде объясняет все. Но я предпочитаю иметь дело с наукой, а не с фантастикой. Хотя… здесь все фантастично. Ну, почему ты напросился к Лене? Ты же не знал, что она живет у меня.
— Я и сейчас этого не знаю. Я Ленку десять лет не видал. Даже не представляю себе, как она выглядит.
Моя авантюра в Галином рассказе удивила меня больше всего. Мы с Леной не встречались, не переписывались; вероятно, даже забыли о существовании друг друга.
— Это его пассия? — спросила Ольга.
— Мы все вместе учились еще в школе, до войны. Вместе собирались на медфак. Да не вышло: Сережка с Олегом ушли на фронт, а я предпочла физику. Только Ленка поступила на медицинский. Кажется, она действительно была влюблена в тебя.
— В Олега, — сказал я.
— Все девчонки за ним бегали, — вздохнула Галя, — а я самая несчастная. Выиграла и потеряла. — Она поднялась. — Мир дому сему, а мне пора. Совет детективов окончен. Шерлок Холмс предлагает экскурсию в область физики.
— Психики — ты хочешь сказать.
— Нет, именно физики. Я бы поинтересовалась Заргарьяном и Никодимовым и тем, что они делают в Институте новых физических проблем.
— Зачем? — удивилась Ольга. — Я бы обратилась к психиатру.
— А я бы к Заргарьяну. Кто такой Заргарьян? Чем он занимается? Связан ли с Никодимовым? И если связан, то в какой именно области? Ты когда-нибудь слыхал эти фамилии? — обратилась Галя ко мне.
— Никогда.
— Может быть, читал где-нибудь и забыл?
— И не читал, и не забывал.
— Вот это и есть самое интересное в твоей сомнамбулической истории. Физика, милый, физика. Институт новых физических проблем. Новых, учти! Знаешь что? — обратилась она к Ольге. — Позвони Зойке и узнай о Заргарьяне. Она всех знает.
Зойке мы решили позвонить утром.
Я сразу заснул и проспал всю ночь до утра.
А сны, можно сказать, моя особенность, отличающая меня от других смертных. Галя не случайно спросила, вижу ли я сны по-прежнему. Вижу. Навязчиво повторяющиеся, почти неизменные по содержанию, странно похожие на куски видовой кинохроники.
Конечно, мне снятся и обыкновенные сны, в которых все сумбурно и смутно, а пропорции и отношения искажены, как в кривом зеркале. Воспоминание о них зыбко и недолговечно, потому их всегда трудно представить я записать. Но сны, о которых я говорю, помнятся всю жизнь, и я могу описать их с такой же точностью, как обстановку своей квартиры.
Они всегда цветные, и краски в них естественны и гармоничны, как в природе. Весенний луг, возникающий из ночной тьмы, цветет с такой же силой, как в жизни; а на ситцевом платье девушки, мелькнувшей в солнечном сне, запоминается даже рисунок. Ничего особенного не происходит в этих снах, они не пугают и не тревожат, но таят в себе что-то недосказанное, как частицы чужой, нечаянно подсмотренной жизни.
Чаще всего это уголок незнакомого города, перспектива улицы, которую никогда не видел в действительности, но в которой все запомнилось до мелочей: балконы, витрины, липы на тротуарах и чугунные решетки я могу представить себе так же ясно, как будто видел их только вчера. Я вспоминал и прохожих, всегда одних и тех же, даже кошку, черную с белыми пятнами, перебегавшую дорогу. Она всегда перебегала ее на одном и том же углу, у одного и того же дома.
Иногда я вижу себя в пассаже, крытой торговой галерее, похожей на ГУМ. Но это не ГУМ. Пассаж одноэтажен и разветвляется на множество боковых продольных и поперечных магистралей. Я всегда кого-то жду у писчебумажного магазина или медленно прохаживаюсь мимо выставки тканей, причудливо подсвеченных каким-то странным переливчатым светом. Я никогда не видел этого пассажа в действительности, но помню не только его витрины, но даже образцы товаров, высокие стеклянные своды и цветную мозаику на полу.
Бывает, что сон преподносит мне интерьер городской квартиры, в которой я никогда не бывал в жизни, или идиллический сельский пейзаж. Чаще всего это дорога между голых земляных откосов, скупо поросших кое-где кустиками пыльной травы. Дорога сбегает вниз к сизой полоске воды, пестреющей золотыми кувшинками. Иногда впереди идет женщина в белом, иногда старик с удочкой, но оба они никогда не оборачиваются, и я никогда не обгоняю их. Я вижу только полоску воды, прошитую ряской и кувшинками, по почему-то знаю, что это пруд, и дорога сейчас свернет направо по берегу, и что именно здесь я бегал еще мальчишкой, хотя в реальном детстве моем не было ни этого пруда, ни этой дороги.
Именно эти сны и побуждали Ольгу усомниться в моем психическом равновесии и так решительно настаивать на консультации с психиатром. Но я все же склонялся последовать совету Галины. Злополучный листок из блокнота с фамилиями Заргарьяна и Никодимова не давал мне покоя, потому что я твердо знал, что никогда, ни при каких обстоятельствах я не слыхал о них. В подсознательное же восприятие услышанного где-нибудь в метро или на улице я, понятно, не верил. Нормальная память хранит услышанное в сознании, а не в подсознании.
— Хорошо, я позвоню Зойке, — согласилась Ольга.
Зойка работала в Институте научной информации и, по ее словам, знала всех «крупначей». Если Никодимов и Заргарьян принадлежали к этой высоко аттестуемой категории, я в одну минуту мог получить добрый десяток анекдотов об их образе жизни. Но мне были нужны не анекдоты, а точная информация о специальности и работах ученых. Мне нужно было убедиться, что это мои Никодимов и Заргарьян.
Я решил позвонить сначала Кленову, заведующему отделом науки у нас в редакции. Кленова я знал еще с фронта.
— Нужна справка, старик. Точные координаты двух мамонтов: Никодимова и Заргарьяна.
В трубке захохотали.
— Я еще вчера подумал, что ты малость спятил.
— Когда вчера? — удивился я.
— Когда я тебя у Пушкина застукал. Часов в шесть. Когда о Мишке рассказал.
Я облизал пересохшие губы. Значит, Кленов видел Гайда и с ним разговаривал. И ничего не заметил. Очень интересно.
— Не помню, — сказал я.
— Не разыгрывай. И о том, что Мишка остался, не помнишь?
— Где остался?
— В Стамбуле. Я же тебе рассказывал. Попросил политического убежища в американском посольстве.
— С ума сошел!
— Он в полном рассудке, гад. Проморгали. Говорят, чужая душа — потемки. А надо было просветить вовремя. Теперь коллективное письмо писать будем, чтобы назад не пускали, когда он на брюхе к нам поползет. Да ты что, серьезно не помнишь?
— Серьезно. Вчера примерно с пяти вечера часов до десяти полный вакуум в голове. Сначала обморок, потом — что говорил, что делал — ничего не помню. Очнулся, уже когда домой привезли. Должно быть, памятка все той же контузии. Под Дунафельдваром, помнишь?
Еще бы Кленову не помнить, когда мы вместе форсировали Дунай! С ним и с Олегом. А Мишка Сычук, между прочим, тоже там был, только заранее смылся в тыл: откомандировался в редакцию фронтовой газеты.
Минуту, должно быть, мы оба молчали. Пережитое на Дунае не забывается. Потом Кленов сказал:
— А ты бы с профессором посоветовался. Могу устроить консультацию: кой-кого знаю.
— Не надо, — вздохнул я. — Ты лучше скажи, что делают в науке Никодимов и Заргарьян.
— На очерк надеешься? Не выйдет. Никодимов отвечает на эти попытки по методу конан-дойлевского профессора Челленджера. Репортера «Науки и жизни» он в мусоропровод спустил.
— Пусть тебя не тревожит мое ближайшее будущее. Поделись всеведением. Кто такой Никодимов? И без шуток: мне это действительно очень нужно.
— Видишь ли, это физик с большим диапазоном интересов. Есть работы по физике поля. Интересовался электромагнитными процессами в сложных средах. Одно время с Жемличкой выдвинул идею нейтринного генератора.
— С кем?
— С Жемличкой. Чешский биофизик.
— А идея?
— Я профан, конечно, и слышал от профанов, но, в общем, что-то вроде нейтринного лазера, пробивающего окно в антимир.
— Ты серьезно?
— А что? Попахивает авантюркой? Так к этому и отнеслись, между прочим.
— А Заргарьян?
— Что — Заргарьян?
— Идет сейчас в пристяжке с Никодимовым?
— Тебе и это известно? Поздравляю.
— Он тоже физик?
— Нейрофизиолог или что-то вроде. В общем, телепат.
— Что, что?! — закричал я.
— Те-ле-пат, — назидательно повторил Кленов. — Есть такая наука — телепатия.
— Сомневаюсь. Средневековьем отдает. Нет такой науки.
— Ты отстал. Это уже наука. Конденсаторы биотоков и все такое прочее. Удовлетворен?
— Почти, — вздохнул я.
— Если пойдешь в атаку, поддерживаю духом и телом. Все, что выудишь, печатаем. А начинать советую с Заргарьяна. Он и попроще, и доступнее. И парень что надо…
Я поблагодарил и повесил трубку. Информация не выше уровня Зойки. Антимир, телепатия… Надо было звонить Гале для уточнения.
— Это я, сомнамбула. Уже встала?
— Я встаю в шесть утра, — отрезала Галя. — Меня интересует одна деталь твоей одиссеи. Почему ты сказал Ленке, что ушел от жены?
— Я не отвечаю за поступки Гайда. Я хочу их объяснить, — сказал я. — Слушай внимательно, Галина: в чем сущность идеи нейтринного генератора и как связать ее с конденсацией биотоков?
— Никодимов и Заргарьян? — засмеялась Галя.
— Как видишь, я кое-что узнал.
— Чепуху ты узнал и чепуху мелешь. От идеи нейтринного генератора в том виде, как ее сформулировал Жемличка, Никодимов давно отказался. Сейчас он работает над фиксацией энергетического поля, создаваемого деятельностью мозга… Что-то вроде единого комплекса электромагнитных полей, возникающих в клетках мозга. Как видишь, я тоже кое-что узнала.
— Заргарьян — физиолог. Что его связывает с Никодимовым?
— Работа их засекречена. Мне не известны ни ее сущность, ни перспективы, — призналась Галя; — Но так или иначе она связана с кодированием физиологических нейронных состояний.
— Что? — не понял я.
— Мозг, — подчеркнула Галя, — мозг, дорогой мой. Твой Гайд не случайно связал эти имена с Институтом мозга. Хотя… в каком аспекте все это рассматривать… Может быть, это и чисто физическая проблема.
Она задумалась; мембрана трубки доносила ее дыхание.
— Ключ здесь, Сережа, — заключила она. — Чем больше я над этим думаю, тем больше убеждаюсь в этом. Найди их — и ты найдешь объяснение.
Научный поиск кончился, предстоял поиск житейский. Мы начали его с Зойки.
Она тотчас же откликнулась на звонок. Да, она знает и Заргарьяна и Никодимова. Никодимова только в лицо; он похож на сыча и не бывает на приемах. А с Заргарьяном знакома. Даже как-то танцевала на вечере. Он очень интересуется снами.
— Снами интересуется, — повторила Ольга, прикрыв трубку рукой.
— Что?! — закричал я и вырвал трубку. — Зоенька! Это я. Да, да, он самый, ваш тайный вздыхатель. Что вы сейчас говорили о снах? Кто интересуется? Это очень важно!
— Я рассказала ему страшный сон, — с готовностью откликнулась Зойка, — а он ужасно заинтересовался, все расспрашивал о подробностях. А какие подробности — один страх, и только! А он выслушал и сказал, чтобы я приходила к нему каждую неделю и обязательно рассказывала все сны. Ему это нужно для работы. Ну я, сами понимаете, не дурочка. Знаю, какая это работа.
— Зоенька, — простонал я, — попросите его меня принять.
— Что вы, что вы?! — ужаснулась Зойка. — Он терпеть не может газетчиков.
— А вы не говорите ему, что я из газеты. Скажите просто, что с ним хочет увидеться человек, который видит странные сны. И самое странное, что они повторяются, как записанные на пленку. Годами повторяются. Попробуйте, Зоенька, все это ему объяснить. Не выйдет — буду пытаться сам.
Она позвонила через десять минут.
— Представьте, вышло. Он примет вас сегодня после девяти. Не опаздывайте. Он этого не любит, — заговорила она деловой скороговоркой, как у себя в институте. — Он сразу заинтересовался и сейчас же спросил, какая четкость сновидений, степень запоминаемости и так далее. Я ответила, что вы сами расскажете, какая четкость. Я сказала, что вы у нас работаете. Не подведите.
Заргарьян жил на Юго-Западе в новом доме. Он сам открыл дверь, молча выслушал мои объяснения и так же молча проводил в кабинет. Высокий и гибкий, черноволосый, стриженный ежиком, он чем-то напоминал героев итальянского неореализма. На вид ему было не больше тридцати лет.
— Разрешите спросить, — его строгие глаза пронзили меня насквозь, — что привело вас ко мне? Да, да, я знаю: странные сны и так далее… Но почему именно потребовалась моя консультация?
— Когда я все расскажу, ответа на этот вопрос не понадобится, — сказал я.
— Вы что-нибудь знаете обо мне?
— До вчерашнего вечера я понятия не имел о вашем существовании.
Он подумал немного и спросил:
— А что именно произошло вчера вечером?
— Я искренне рад, что мы начинаем разговор именно с этого, — сказал я решительно. — Я пришел к вам не потому, что меня беспокоят сны, не потому, что вы некий Мартын Задека, как, например, считает Зоя из Института информации. Кстати, я не работаю в этом институте, я журналист. — Я тут же подметил гримасу недовольства ка лице Заргарьяна. — Но я пришел к вам и не за интервью. Меня не интересует ваша работа. Точнее, не интересовала. Я еще раз повторяю, что до вчерашнего вечера я даже не слыхал вашего имени, и тем не менее я его записал в бессознательном состоянии в своем блокноте…
— Что значит «в бессознательном состоянии»? — перебил Заргарьян.
— Это не совсем точно. Я был в полном сознании, но я ничего не помню об этом: что делал, что говорил. Меня попросту не было, вместо меня действовал кто-то другой. Вот он и записал это в моем блокноте.
Я раскрыл блокнот и передал его Заргарьяну. Он прочитал и как-то странно, исподлобья посмотрел на меня.
— Почему записано два раза?
— Второй раз это записал я, чтобы сравнить почерк. Как видите, первая запись сделана не мной, то есть не моим почерком. И это почерк не сомнамбулы, не лунатика и не потерявшего память.
— Ваша жена живет на улице Грибоедова?
— Моя жена живет вместе со мной на Кутузовском проспекте. А на улице Грибоедова дома под этим номером нет. И женщина, упомянутая в записке, не жена мне, а просто знакомая, школьный товарищ. Кстати, она не живет на улице Грибоедова.
Он еще раз прочел записку и задумался.
— И о Никодимове вы тоже ничего не слыхали?
— Так же, как и о вас. Я и сейчас знаю о нем только то, что он физик, похож на сыча и не бывает на приемах. Сведения, учтите, из Института информации.
Заргарьян улыбнулся, и тут я заметил, что он совсем не строгий, а добродушный и, вероятно, даже веселый парень.
— Портрет в общих чертах похожий, — сказал он. — Валяйте дальше.
И я рассказал. Рассказывать я умею картинно и даже с юмором, но он слушал, внешне ничем не выдавая своего интереса. Только когда я дошел до упоминания о множественности миров, он поднял брови и тут же спросил:
— Вы об этом читали?
— Не помню. Мельком где-нибудь.
— Продолжайте, пожалуйста.
Я заключил рассказ реминисценцией из Стивенсона о Джекиле и Гайде.
— Самое странное, что эта фантомистика объясняет все, а другого разумного объяснения у меня нет.
— Вы думаете, это самое странное? — рассеянно спросил он, все еще перечитывая записку в блокноте. — У нас отказались ставить эту проблему в Институте мозга, а они все-таки ее поставили…
Я смотрел на него не понимая.
— Вы точно пересказываете? — вдруг спросил он, снова пронзая меня глазами. — Два мира как подобные треугольники, так? И там и здесь Москва, только иначе орнаментированная. И там и здесь вы и ваши знакомые. Именно так?
— Именно так.
— Там вы женаты на другой женщине, живете на другой улице и как-то связаны с Заргарьяном и Никодимовым, о которых здесь ничего не знаете. Так?
Я кивнул.
Он встал и прошелся по комнате, словно сдерживая волнение. Но я видел, что он взволнован.
— Теперь вы мне расскажете о снах. Я думаю, что все это связано.
Я рассказал и о снах. Теперь он смотрел с нескрываемым интересом.
— Значит, чужая жизнь, а? Какая-то улица, дорога к реке, торговый пассаж. И все очень отчетливо, как на фотографии? — Он говорил медленно, взвешивая каждое слово, словно размышлял вслух. — И все запомнилось? Отчетливо, со всеми подробностями?
— Я даже мозаику на полу помню.
— И все знакомо до жути, до мелочей? Кажется, бывали тут сотни раз, даже, наверно, жили, а в действительности ничего подобного?
— А в действительности ничего подобного, — повторил я.
— Что же врачи говорят? Небось советовались.
Мне показалось, что он сказал это с какой-то лукавинкой.
— А, что врачи говорят… — отмахнулся я. — Возбуждение… торможение. Это всякий дурак знает. Днем кора головного мозга находится в состоянии возбуждения, ночью наступает торможение. Неравномерное. С островочками. Эти островочки и работают, клеят из дневных впечатлений сны, монтируют…
Заргарьян засмеялся:
— Монтаж аттракционов. Как в цирке.
— А я не верю! — рассердился я. — Какой это, к черту, монтаж, когда все смонтировано до мелочей, до листика какого-нибудь на дереве, до винтика в раме. И повторяется, как сеанс в кинотеатре. Раз в неделю обязательно посмотришь что-нибудь, что уже снилось раньше. И еще уверяют, что во сне увидишь только то, что наяву видел и пережил. Ничего, мол, другого.
— Об этом еще Сеченов писал. Он даже слепых опрашивал, и оказалось, что они видят во сне только то, что уже видели в зрячем состоянии.
— А я не видел, — упрямо повторил я, — ни в жизни, ни в кино, ни на картинках. Нигде! Ясно? Не ви-дел!
— А вдруг видели? — усмехнулся Заргарьян.
— Где?! — закричал я.
Он не ответил. Молча взял сигарету, закурил и вдруг спохватился:
— Простите. Я не предложил вам. Вы курите?
— Вы мне не ответили, — сказал я.
— Я отвечу. У нас впереди еще большой, интересный разговор. Вы даже не представляете себе, каким открытием для нас будет эта встреча. Ученые ждут такой минуты годами. А я счастливец: всего четыре года ждал. Вы свободны? — вдруг спросил он. — Можете подарить мне еще пару часов?
— Конечно, — растерянно согласился я, все еще ничего не понимая.
Внезапная перемена в Заргарьяне, его возбужденный, нескрываемый интерес даже чуть-чуть смутили меня. Что особенного я рассказал ему? А может быть, Галя права: именно здесь и был ключ к разгадке всего случившегося?
А Заргарьян уже звонил кому-то по телефону.
— Павел Никитич? Это я. Ты еще долго намерен пробыть в институте? Прелестно. Я привезу к тебе сейчас одного товарища. Он у меня. Кто? Ты даже не представляешь кто. Тот, о котором мы с тобой мечтали все эти годы. То, что он рассказал мне, подтверждает все наши домыслы. Я подчеркиваю: все! И даже больше. Трудно вообразить — голова кружится. Нет, не пьян, но напьюсь обязательно. Только потом. А сейчас едем к тебе. Жди.
Он положил трубку и обернулся ко мне:
— Вы понимаете, что такое рефрактор для астронома? Или электронный микроскоп для вирусолога? Таким драгоценным инструментом являетесь для меня вы. Для нас с Никодимовым. Я сделаю Зоеньке царский подарок — ведь она подарила мне вас. Едем!
Я по-прежнему ничего не понимал.
— Надеюсь, вы не будете меня ни колоть, ни резать? Больно не будет? — спросил я голосом пациента, пришедшего на прием к хирургу.
Заргарьян захохотал, очень довольный.
— Зачем больно, дорогой? — заговорил он вдруг с акцентом восточного торговца. — Сядешь в кресло, заснешь на полчасика, сны посмотришь. Как в кино. — И прибавил уже без акцента: — Пошли, Сергей Николаевич. Я вас отвезу в институт.
Институт находился в стороне от шоссе, в дубовой роще, показавшейся мне в темноте беззвездного вечера лесом из детской сказки. Кусты, похожие на гномов, разлапистые деревья, черные пни за кюветом, выглядывающие из травы, как диковинные зверюшки, — все это уводило в романтическую и жутковатую темь. Но вместо избушки на курьих ножках в конце асфальтовой аллейки подымалась круглая десятиэтажная башня с кое-где освещенными окнами. Какие-то из них мигали, вспыхивая и потухая, словно включались и выключались за ними гигантские юпитеры в съемочном павильоне.
— Валерка Млечин над беспроволочным светом колдует, — сказал Заргарьян, перехватив мой взгляд. — Думаете, у нас? Нет, не у нас. Мы под самой крышей, с другой стороны.
Скоростной лифт поднял нас на десятый этаж; мы вошли в кольцевой коридор, дорожка которого тотчас же устремилась вперед. Она двигалась мягко, беззвучно, с привычной скоростью эскалатора.
— Включается автоматически, как только вы входите в коридор, — пояснил Заргарьян, — а выключается нажимом ноги на эти молочные регуляторы.
Слегка выпуклые, освещенные изнутри молочно-белые плитки были вкраплены одна за другой через каждые два метра в пластмассовую ленту коридора. Мы плыли мимо двустворчатых белых дверей с крупными номерами. Против двести двадцатого Заргарьян нажал регулятор.
Мы остановились. Тотчас же раздвинулись двери, открывая вход в большую, ярко освещенную комнату. Заргарьян подтолкнул меня к креслу и сказал:
— Поскучайте минут десять, пока я поговорю с Никодимовым. Во-первых, это избавит вас от необходимости повторяться, во-вторых, я сделаю это более профессионально.
Он подошел к противоположной стене; она раскололась, раздвинулась и сейчас же закрылась за ним. «Фотоэлемент», — подумал я. Оборудование института, кажется, вполне соответствовало современным требованиям научно-продуманного делового комфорта. От описания одного лишь коридора Кленов пришел бы в восторг: не зря он обещал мне всяческую поддержку «душой и телом».
Но в комнате, где я ожидал Заргарьяна, кроме расколовшемся стены, не было ничего особенно примечательного. Письменный стол-модерн с прозрачной доской из плексигласа на никелированных ножках; открытый сейф в стене, похожий на духовку электроплиты; невидимый источник света и губчатый диван с подушкой, — здесь ночевали, когда задерживались. Возле стены громоздилась кипа желтой полупрозрачной пленки. По ней, как в кардиограммах, бежали жирные зубчатые линии. Пол из цветного пластика придавал комнате, пожалуй, излишне элегантный вид, но аскетические стенды с книгами и диаграммы на стенах, выполненные из того же пластика, возвращали ей серьезность и строгость. На одной диаграмме разноцветная кора обоих полушарий головного мозга выпускала металлические стрелы, которые увенчивались зашифрованными надписями из букв латинского и греческого алфавита. Другая предъявляла глазу просто пучок непонятных металлических линий с приклеенной сбоку надписью от руки: «Биотоки спящего мозга». Тут же был приколот лист бумаги с машинописным текстом: «Длительность и глубина снов. Наблюдения лаборатории Чикагского университета».
Книги на стендах стояли в полном беспорядке, громоздились друг на друге, лежали открытыми на выдвижных полочках. Видимо, ими часто и охотно пользовались. Я взял одну: это была работа Сорохтина об атонии нервного центра. Тут же лежала стопочка книг и брошюр на разных языках. Все они, как я понял, говорили о какой-то иррадиации возбуждения и торможения. На другой полке я нашел книгу самого Никодимова. То было английское издание, название которого я перевел как «Принципы кодирования импульсов, размещенных в коре и подкорковой области головного мозга». Правильно ли я перевел, не знаю, но тут же пожалел, что наши журналисты не получают достаточной подготовки, чтобы хоть приблизительно понимать процессы, происходящие на вершинах современной науки.
В этот момент стена раскололась, и голос Заргарьяна сказал:
— Прошу.
Комната, в которой я очутился, была действительно лабораторией, сверкавшей нержавеющей сталью и никелем. Но осмотреться я не успел: Заргарьян уже представлял меня немолодому человеку с каштановой, чуть посеребренной мушкетерской бородкой. Того же цвета волосы несколько превышали длину, принятую в нашей научной среде, и больше подходили к преподавателю консерватории, скажем, по классу скрипки или рояля. С птицей его роднили, пожалуй, лишь нос с горбинкой, а мне он напомнил Фауста, каким я его видел еще в юношеские дни в какой-то периферийной опере.
— Никодимов, — сказал он и улыбнулся, перехватив мой мечущийся по сторонам взгляд. — Не смотрите, все равно ничего не поймете, а в двух словах не объяснишь. Да и ничего интересного — все внизу под нами: и конденсатор, и переключатели. А это — экраны для фиксации поля, в разных фазах, конечно. Как видите, элементарная путаница штепселей, рычагов и ручек. Так, кажется, у Маяковского?
Я искоса взглянул на стоявшее за экранами кресло, над которым было подвешено нечто напоминавшее шлем космонавта. К нему тянулись цветные провода.
— Испугался, — сказал Никодимов, подмигнув Заргарьяну. — А что страшного? Кресло как кресло…
— Постой, — обрадовался Заргарьян. — Не объясняй, пусть сам сообразит. Погляди, дорогой: похоже на парикмахерское, а зеркала нет. Может, зубоврачебное? Так бормашинки нет. Где такое кресло найдешь? В театре — нет, в кино — тоже нет. Может, в самолете, в пилотской кабине? А где штурвал?
— Похоже на электрический стул, — сказал я.
— Еще бы. Точная копия.
— А шлем вы мне тоже наденете?
— А как же? Смерть наступает через две минуты. — Глаза его лукаво блеснули. — Клиническая смерть. Потом воскрешаем.
— Не пугай, — засмеялся Никодимов и повернулся ко мне. — Вы журналист?
Я кивнул.
— Тогда прошу: никаких корреспонденции. Все, что здесь узнаете, еще не созрело для печати. Кроме того, опыт может быть и неудачным. Вы ничего не увидите, и мы ничего не заприходуем. Ну, а когда созреет, обязательно привлечем вас. Обещаю.
Бедный Кленов! Его мечта об очерке уплывала как сон.
— Ваш опыт имеет прямое отношение к моему рассказу? — осмелился спросить я.
— Геометрически прямое, — отрубил Заргарьян. — Это Павел Никитич осторожничает, а я прямо говорю: неудачи быть не может. Слишком очевидны показатели.
— Да-а, — задумчиво протянул Никодимов. — Хорошие показатели. Так это с вами приключилась стивенсоновская история? — спросил он меня. — Вы ее так и объясняете: Джекиль и Гайд, да?
— Конечно, нет. Я не верю в перевоплощение.
— А все-таки?
— Не знаю. Ищу объяснений. Ищу его у вас.
— Разумно.
— Значит, есть объяснение?
— Да.
Я вскочил.
— Сядьте, — сказал Заргарьян, — или, вернее, пересядьте в это пугающее вас кресло. Уверяю вас, оно гораздо удобнее вольтеровского.
Мягко говоря, я поднялся не очень решительно. Это чертово кресло меня определенно пугало.
— Все объяснения после опыта, — продолжал Заргарьян. — Пересаживайтесь. Да смелее, смелее! Зуб рвать не будем.
Я сразу же утонул в кресле, как в пуховой перине. Возникло ощущение какой-то особенной легкости, почти невесомости.
— Протяните ноги, — сказал Заргарьян. Видимо, он и руководил опытом.
Мои подошвы уперлись в резиновые зажимы. Головы коснулся бесшумно опустившийся шлем. Он обхватил лоб неожиданно легко и удобно, как мягкая шляпа.
— Немножко свободно?
— Пожалуй.
— Сидите спокойнее. Сейчас урегулируем.
Шлем стал туже. Но я не ощущал никакого давления: гибкая пленка шлема, казалось, вросла в кожу. И словно ворвавшийся в открытое окно вечерний ветер приятно холодил лоб и шевелил волосы. Но я знал, что окно было закрыто, а голову мою облекал шлем.
Внезапно погас свет. Меня окружала теплая непроницаемая темь.
— В чем дело? — спросил я.
— Все в порядке. Мы изолировали вас от света.
Чем они меня изолировали? Стеной, колпаком, капюшоном? Я тронул веки: шлем не закрывал глаз. Протянутая рука ничего не встретила.
— Опустите руку. Не волнуйтесь. Сейчас заснете.
Я сел поудобней и расслабил мышцы. И действительно, почувствовал приближение сна, надвигающейся нирваны, гасившей все мысли, воспоминания и назойливо выплывающие слова или строчки. Почему-то вспомнилось четверостишие: «Но сон — это только туманность, несобранность и непостоянность, намек на одушевленность, а в общем, не злая ложь». «О чем солжет наступающий сон, зло или не зло?» — мелькнула мысль и погасла. Чуть звенело в ушах, словно где-то близко-близко на очень высокой ноте звенел комар.
И тут до меня донеслись отчетливые, хотя и локально неясные голоса.
— Как наводка?
— Что-то экранирует.
— А так?
— Тоже.
— Попробуй вторую шкалу.
— Есть.
— Светимость?
— Есть.
— Включаю на полный.
Голоса исчезли. Я погружался в беззвучное, бестревожное небытие, наполненное ожиданием необычайного.
Я приоткрыл глаза и зажмурился. Все кружилось в розовом тумане. Огни люстры под потолком вытягивались в сияющую параболу. Меня окружал хоровод женщин в одинаково черных платьях, с одинаково размытыми лицами. Они кричали мне голосом Ольги:
— Что с тобой? Тебе плохо?
Я как можно шире раздвинул веки. Туман рассеялся. Люстра сначала троилась, потом двоилась, потом стала на место. Хоровод женщин сплюснулся в одну-единственную, с голосом и улыбкой Ольги.
— Где мы? — спросил я.
— На приеме.
— Каком?
— Неужто забыл? На приеме в венгерском посольстве. В «Метрополе».
— Почему?
— Господи, нам еще с утра билеты прислали! Я и к портнихе успела съездить. Все забыл.
Я точно знал, что никаких билетов нам с утра не присылали. Может быть, вечером, когда я вернулся от Никодимова? Значит, опять провал в памяти?
— А что случилось?
— В зале душно. Ты предложил выйти на свежий воздух. Мы прошли в холл, и здесь тебе стало плохо.
— Странно.
— Ничего странного. В зале дышать нечем, а сердце у тебя неважное. Хочешь пить?
— Не знаю.
Ольга казалась мне странно чужой в этом новом платье, о котором я услыхал впервые. Когда же она ездила к портнихе, если я весь день был дома?
— Подожди минутку, я сейчас принесу нарзан.
Она скрылась в зале, а я продолжал растерянно оглядывать знакомый ресторанный холл. Я узнал его, но это не облегчило положения. Я так и не мог понять, когда венгры прислали билеты и зачем они их прислали. Я не был ни народным, ни заслуженным, ни академиком, ни мастером спорта. А Ольга воспринимала это как нечто обычное, само собою разумеющееся.
Я все еще стоял, когда Ольга появилась с нарзаном. У меня создалось впечатление, что ей хочется вернуться в зал.
— Знакомых встретила?
— Там все начальство, — оживилась Ольга, — и Федор Иванович, и Раиса, даже замминистра.
Я не знал ни Федора Ивановича, ни Раисы, и тем более замминистра. Но признаться в этом уже не рискнул, а только спросил:
— А почему замминистра?
— Он всех и устроил. Поликлиника-то министерская. Он — Федору, тот — Раисе. Наверно, было несколько лишних билетов.
Ольга работала не в министерской, а в самой обыкновенной районной поликлинике. Это я знал точно. Когда-то ее действительно приглашали в поликлинику Министерства путей сообщения, но она отказалась.
— Ты иди, — сказал я, — а я погуляю немного, подышу.
Я вышел на тротуар у подъезда и закурил. В мокром асфальте купались желтые огни фар. Мимо проплыл двухэтажный троллейбус, красный, как в Лондоне. Такого я еще не видел. Между верхним и нижним рядами окон тянулась рекламная полоска шрифтового плаката: «Смотрите на экранах новый французский фильм „Дитя Монпарнаса“. И об этом фильме я ничего не слыхал. Что у меня с памятью? Провал за провалом.
Вдали, слева от Большого театра, горел в небе гигантский неоновый квадрат. В квадрате по воздуху бежали световые буквы: «…Землетрясение в Дели… Группа советских врачей вылетела в Индию…» Световая газета. И опять я не помнил, когда ее здесь оборудовали.
— Освежаешься? — услышал я знакомый голос.
Я обернулся и увидел Кленова. Он выходил из ресторана.
— А я ухожу, — сказал он. — Пить — не пью: язва. Отдал честь — и домой.
— А, собственно, какую честь?
— Так нас же Кеменеш пригласил. Он сейчас пресс-атташе.
Тибор Кеменеш, венгерский студент, говоривший по-русски, был нашим проводником в Будапеште. Я тогда только что выписался из госпиталя, и мы часами бродили по незнакомому городу. Но когда Кеменеш стал пресс-атташе в Москве? И почему я только сейчас узнал об этом?
— Растут люди. А мы с тобой застряли, старик, — вздохнул Кленов. — Крутим колесико.
— Кстати, о колесике. Очерка не будет, — сказал я.
— Какого? — удивился Кленов.
— О Заргарьяне и Никодимове.
Он захохотал так, что прохожие начали оглядываться.
— Чудак человек, нашел, о ком писать. У Никодимова на даче пантера на цепи вместо собаки, а в Москве он газетчиков в мусоропровод спускает.
— Ты мне об этом уже говорил.
— Когда?
— Сегодня утром.
Кленов взял меня за плечи и заглянул в глаза.
— Ты что пил, токай или палинку?
— Ничего не пил.
— Оно и видно. Я еще в субботу вечером на дачу в Жаворонки уехал, а вернулся только сегодня к пяти. Ты, должно быть, во сне со мной разговаривал.
Кленов помахал мне рукой и удалился, а я стоял, глубоко потрясенный последними его словами: «Это ты во сне со мной разговаривал». Нет, это я сейчас с ним во сне разговариваю. В неестественной реальности сна.
Сразу вспомнился разговор в лаборатории Фауста, кресло с проводами и предупреждение Заргарьяна из темноты: «Сидите спокойнее, сейчас заснете». Какой-нибудь электросон с искусственно вызванными сновидениями. Все как наяву, только реальная жизнь почему-то вывернута шиворот-навыворот. Тогда чему же я удивляюсь: все проще простого.
Я вернулся в ресторан. Над столиками висел мутноватый дымок, как пар, смешанный с электрическим светом. Вокруг фонтана танцевали. Я поискал Ольгу, но не нашел и свернул в боковой зал. Длинные столы, уставленные наполовину истребленными закусками, свидетельствовали о том, что здесь совсем недавно угощались гости. Угощались по-европейски, стоя с тарелочками у столов или пристраиваясь на закрытых портьерами подоконниках. Сейчас здесь насыщались опоздавшие, разыскивая на столах еще не тронутые закуски и напитки. Кто-то, хозяйничавший в одиночку на краю большого стола, обернулся ко мне и крикнул:
— Давай сюда, Сергей! Заворачивай. Палинка, как в Будапеште.
Это был Мишка Сычук, по известной мне версии уже успевший сбежать за границу. Может быть, во сне он уже успел и вернуться. Сквозь нуль-пространство или на ковре-самолете — над этим я не задумывался и на чудеса не реагировал. Я просто налил себе из Мишкиной бутылки абрикосовой палинки и выпил. Сон, сохранивший даже вкусовые ощущения яви, начинал мне нравиться.
— За друзей-товарищей, — сказал Мишка и тоже выпил.
— А ты как здесь? — спросил я дипломатично.
— Как и ты. Герой освобождения Венгрии.
— Это ты герой?
— Все мы герои. — Мишка допил остаток в бокале и крякнул. — В такой войне выжить!
Я озлился:
— А потом предать?
Мишка поставил бокал и насторожился.
— Ты о чем?
Я сознавал, конечно, что я не логичен, что в настоящей ситуации обвинения мои бессмысленны, но меня уже понесло.
— На «Украине» поехал… честь честью. По советской путевке, гад!
— Откуда ты знаешь? — почти шепотом спросил Мишка.
— Что ты остался?
— Что я хотел ехать, что о путевке хлопотал…
— Знать бы — не дали.
— Да мне и не дали.
Как председатель месткома, я сам устраивал Мишке путевку. Но в этом сне все навыворот. Может быть, это я ездил вместо Мишки? Я тоже хотел, только путевки лишней не было. А вдруг была? Сон бросал меня, как щепку.
— Садись, Сережка. Ты что меня избегаешь? — Кто-то схватил меня за руку, когда я пробирался между столиков в большом зале.
Я взглянул в лицо спрашивавшего и обмер. Пожалуй, я испугался.
— Садись, садись. Выпьем токайского. Как-никак лучшее в Европе.
Ноги у меня подкосились, и я скорее упал, чем присел к столу. На меня смотрели знакомые печальные глаза. В последний раз я видел их — не оба, только один — в сорок четвертом на придунайском шоссе. Олег лежал навзничь, лицо его было залито кровью, вытекавшей оттуда, где только что был правый глаз. В другом застыли испуг и печаль.
Сейчас на меня глядели оба. От правого тянулся по виску кривой розовый шрам.
— Что смотришь, старина? Постарел?
— Я сорок четвертый вспомнил. Когда тебя… тебя…
— Что?
— Когда тебя убили, Олег.
Он улыбнулся.
— Малость ошиблась пулька. Шрам только остался. Если бы правее чуть — конец. Ни глаза бы, ни меня. — Он вздохнул. — Смешно. Тогда не боялся, теперь боюсь.
— Чего?
— Операции. Осколок где-то в груди остался — памятка еще одного ранения. До сих пор с осколком жил, а сейчас говорят: нельзя. На операцию надо.
Знакомые глаза с длинными, почти женскими ресницами улыбались. Лоб оголился у висков и как будто стал выше. К углам губ приникли глубокие морщинки. В этом бесконечно дорогом для меня лице все-таки было что-то чужое. Печать времени. Так выглядел бы Олег, если бы остался жив. Но ведь он жив в этом искусственном мире сна. Если Фауст создал эту модель, значит, он бог, и я уже начал сомневаться, какой же из двух миров настоящий. Мелькнула коварная мысль: вдруг что-то сломалось в лаборатории Фауста и я останусь здесь навсегда? Буду ли я сожалеть об этом? Не знаю.
Я больно-больно ущипнул себя за руку.
— Зачем? — удивился Олег.
— Мне показалось, что все это сон.
Олег засмеялся и вдруг растаял в лиловатом тумане. Знакомый туман. Он слизнул все и почернел. Голос Заргарьяна из темноты спросил меня:
— Вы живы?
— Жив.
— Подымите руку. Движения свободны?
Я помахал рукой в темноте.
— Засучите рукав и расстегните ворот.
Он приложил что-то холодное к груди и запястью.
— Не пугайтесь. Обыкновенные датчики. Проверим ваше сердце. Не разговаривайте.
Как он мог видеть в темноте, сквозь которую не проникала ни одна искорка света? Но он видел.
— Порядок, — произнес он довольным голосом, — только пульс малость участился.
— Может быть, прекратим? — спросил откуда-то голос невидимого мне Никодимова.
— Зачем? У Сергея Николаевича нервы спортсмена. Сейчас мы ему еще сон покажем.
— Так это был сон? — спросил я с облегчением.
— Кто знает? — лукаво отозвался Заргарьян из черноты. — А вдруг нет?
Я не успел ответить. Темнота поглотила меня, как море.
Из темноты сверху вырвался поток света, заливая белый операционный стол. Белая простыня закрывала до пояса распростертое на столе тело. Вскрытая грудная клетка обнажала алость кровоточащих внутренних тканей и жемчужную белизну ребер. Глаза оперируемого были закрыты, лицо бескровно и неподвижно. Что-то знакомое было в этом лице: как будто я его видел совсем недавно, эти глубокие морщинки у губ и кривой розовый шрам на правом виске.
У меня в руках зонд, погруженный в рану. Я в белом халате, на голове у меня белая полотняная шапочка, нос и рот в марлевой маске. Так же выглядят люди напротив и рядом со мной. Я никого из них не знаю, узнаю только глаза женщины, стоящей у изголовья. Они прикованы к моим рукам, и такая тревожная напряженность в них, что кажется, между нами протянута невидимая, тугая-претугая струна. Она тоненько звенит по мере того, как зонд погружается в рану.
Я вспомнил вдруг все, что произошло до этой минуты. Скрип тормозов машины, остановившейся у подъезда, гранитные его ступени, еще мокрые от дождя, перспективу знакомой, часто снившейся мне улицы, а затем почтительную улыбку гардеробщика, поймавшего на лету брошенное ему пальто, неспешный взлет лифта и сияющую белизну операционной, где я облачался в белый халат и противно долго мыл руки. Я точно вспомнил, что я, именно я, начал операцию, вскрыл скальпелем прочерченную шрамами грудь и мои руки с профессиональной, привычной умелостью резали, кололи, зондировали. Все это промелькнуло в сознании со скоростью звука и исчезло. Я все забыл. Привычная умелость в руках обернулась испуганной дрожью, и с внезапным ужасом я осознал, что не знаю, как и что делать дальше, не умею этого делать, и любое дальнейшее промедление будет убийством.
Но понимая, что и зачем я делаю, я вынул зонд из раны и уронил его. Он глухо звякнул. В устремленных на меня глазах над марлевыми масками читался один и тот же вопрос: «Что случилось?»
— Не могу, — почти простонал я. — Мне плохо, товарищи.
Чужими, ватными ногами пошел к двери и, полуобернувшись, увидел, как чья-то спина подвинулась на мое место и негромкий басок скомандовал старшей сестре:
— Зонд!
«Бежать!» — подсказала мысль. Чтобы никто не видел, чтоб никого не видеть, не читать дальше того, что я уже успел прочесть в этих широко открытых, изумленных, обвиняющих глазах. Ног я не чувствовал. Меня бросило как шквалом сквозь хирургическую на площадку между двумя расходившимися под прямым углом коридорами и швырнуло на белый, сияющий эмалевым блеском диван.
«Сейчас я этими руками зарезал Олега», — сказал я себе и, сжав виски ледяными ладонями, застонал, может быть, даже завыл.
— Что с вами… Сергей Николаевич, голубчик? — услышал я чей-то перепуганный голос.
Человек в таком же халате, как и я, только без шапочки, с лысым, голым черепом встревоженно спрашивал:
— Что случилось? Как операция?
— Не знаю, — сказал я.
— Как же так?
— Я бросил… я ушел… — еле вымолвил я. — Мне стало плохо.
— Кто же оперирует? Асафьев?
— Не знаю.
— Как же вы не знаете?
— Ничего я не знаю! Я даже вас не знаю! Кто вы такой, как вас зовут, где я, черт побери?! — закричал я.
Он потоптался на месте, глядя на меня изумленными, ничего не понимающими глазами, и побежал в ту же дверь, из которой я только что вырвался.
Я посмотрел ему вслед и встал. Рванул за спиной полы завязанного сзади халата — завязки лопнули. Я вытер им руки и бросил на пол. Туда же швырнул и шапочку. В глубине протянувшегося передо мной коридора мелькнула девушка в белом — врач или сестра, — простучала каблучками-шпильками по паркету и скрылась в одной из комнат. Я машинально пошел в ее сторону мимо одинаково белых дверей. Они вели в кабинеты врачей, чьи имена были отпечатаны на карточках в рамках из белой пластмассы. «Д-р Громов С. Н.», — прочел я на одной из карточек. «Мой» кабинет. Что ж, войдем!
У широкого итальянского окна за «моим» письменным столом сидел Кленов и читал газету.
— Уже? — спросил он сдержанно, но в сдержанности этой прозвучали тревога и страх.
Я молчал.
— Жив?
— А ты почему здесь? — спросил я вместо ответа.
— Ты же сам сказал, чтобы я здесь дожидался! — вспылил Кленов. — Что с ним?
— Не знаю.
Он вскочил:
— Почему?
— Мне стало дурно… Я почти потерял сознание.
— Во время операции?
— Да.
— Кто же оперирует?
— Не знаю. — Я старался не глядеть на него.
— А сейчас почему ты здесь?! Почему не в операционной?! — закричал Кленов.
— Потому что я не хирург, Кленов.
— Ты с ума сошел!
Он не оттолкнул — отшвырнул меня плечом, как в хоккейной баталии, и выбежал в коридор. А я бессмысленно сел на стул посреди комнаты, не мог дотащиться даже до письменного «моего» стола. «Я не хирург», — сказал я Кленову. Но как же тогда я мог начать операцию и благополучно довести ее до критической минуты, не вызывая ни в ком сомнений? Значит, во сне так можно. Тогда откуда же этот страх, почти ужас перед случившимся? Ведь и Олег, и операция, и Кленов, и я сам — все это только призрачный мир сна, и я это знаю. «А вдруг нет?» — сказал Заргарьян. А вдруг нет?
Зазвонил телефон на столе, я отвернулся. Телефон продолжал звонить. Наконец мне это надоело.
— Сережка, это ты? — спросили в трубке. — Ну как?
— Кто говорит? — рявкнул я.
— Не кричи. Уже меня не узнаешь.
— Не узнаю. Кто это?
— Ну, я, я! Галя. Кто же еще.
«Галя волнуется, это вполне естественно, — подумал я. — Но почему по телефону? Уж кому-кому, а ей следовало бы дожидаться в приемной. Приехал же Кленов».
— Ты что молчишь? — удивилась она. — Неужели неудача?
— Видишь ли… — замялся я. — Не могу сказать тебе ничего определенного. Мне стало плохо во время операции. Продолжает ее ассистент…
— Асафьев?
«Опять этот Асафьев. А я знаю, он или не он? И не все ли равно кто, если это только сон?»
И я сказал:
— Наверное. Я не разглядел. Они все в марлевых масках.
— Ты же не доверяешь Асафьеву. Еще утром сказал, что он хирург для амбулатории.
— Когда сказал?
— Когда завтракали. Еще за тобой машина не пришла.
Я знал точно, что утром мы с Галей не завтракали. Я был дома. И никакой машины у меня вообще нет. Но зачем спорить, если все это сон.
— А с тобой что? — продолжала она. — Что значит «плохо»?
— Слабость. Головокружение. Утрата памяти.
— А сейчас?
— Что — сейчас? Ты об Олеге?
— Да не об Олеге — о тебе!
Я даже подивился: откуда у Галки такая черствость? Олег на операционном столе, а она спрашивает, что со мной?
— Полная атрофия памяти, — сказал я сердито. — Все забыл. Где был утром и где я сейчас, кто ты, кто я и почему я хирург, если один вид скальпеля приводит меня в содрогание.
В трубке замолчали.
— Ты слушаешь? — спросил я.
— Я сейчас же еду в больницу, — сказала Галя и положила трубку.
Пусть едет. Не все ли равно когда, куда и зачем? Сны всегда алогичны, только я почему-то наделен способностью рассуждать логически даже во сне. Решимость бежать, созревавшая еще с той минуты, когда я покинул операционную, окончательно во мне укрепилась. «Оставлю какую-нибудь записку для приличия и уйду», — подумал я.
На верхнем листке из блокнота, лежавшего на столе поверх каких-то бумаг, я прочел типографский текст: «Доктор медицинских наук, профессор ГРОМОВ Сергей Николаевич».
И тут я вспомнил свой листок из блокнота, на котором мой предположительный Гайд начертал таинственную, но указующую надпись. Она оказалась ключом к разгадке. Правда, до самой разгадки я еще не добрался, но ключ уже был в замке. «А вдруг нет?» — ответил мне Заргарьян на мой вопрос, сон ли это. А вдруг я по отношению к доктору медицинских наук, профессору Громову Сергею Николаевичу точно такой же невидимый агрессор, как и мой вчерашний Гайд по отношению ко мне? И не следует ли мне по его примеру оставить такую же указующую запись?
И я тут же написал в блокноте профессора:
«Мы с вами двойники, хотя и живем в разных мирах, а может быть, и в разном времени. К несчастью, наша „встреча“ произошла во время операции. Я не смог ее закончить: в моем мире у меня другая профессия. Найдите в Москве двух ученых — Никодимова и Заргарьяна. Они, вероятно, смогут разъяснить вам, что произошло с вами в больнице».
Не перечитывая написанного, я пошел к двери, охваченный одним чувством: куда угодно, только подальше от этой гофманской чертовщины. Напрасно: она поджидала меня у порога.
Не успел я открыть дверь, как вошла Лена. Она была в том же халате и шапочке, как и в операционной, только без марлевой маски. Я отступил на шаг и спросил с той же дрожью в голосе, как спрашивали и меня:
— Ну как?
Она почти не постарела с тех пор, как я видел ее в последний раз после войны, а прошло, должно быть, лет десять. Но с этой Леной из моего сна я был связан прочнее: нас объединяла общность профессии.
— Осколок вынули, — сказала она, почти не разжимая губ.
— А он?
— Будет жить. — И, помолчав, прибавила: — А ты на другое рассчитывал?
— Лена!
— Почему ты это сделал?
— Потому что случилось несчастье. Потеря памяти. Я вдруг забыл все, что знал, все, чему учился. Забыл даже профессиональный навык. Я не мог, не имел права продолжать операцию.
— Ты лжешь! — Она с такой злобой прикусила губы, что они побелели.
— Нет.
— Лжешь! Импровизация или раньше сочинил? Думаешь, кто-либо поверит этим сказкам? Я потребую специальной экспертизы.
— Требуй, — вздохнул я.
— Я уже говорила с Кленовым. Мы напишем письмо в газету.
— Не напишете. Я никого не обманываю.
— Никого? Я ведь знаю, почему ты это сделал. Из ревности.
Я даже засмеялся:
— К кому?
— Он еще смеется, подлец!
Я не успел схватить ее за руки, как она ударила меня по лицу с такой силой, что я с трудом удержался на ногах.
— Подлец! — повторила она сквозь душившие ее слезы; у нее начиналась истерика. — Убийца!.. Если бы не Володька Асафьев, Олег бы умер на операционном столе… Умер, умер!
Внезапная темнота оборвала ее крик.
Я словно ослеп и оглох, а тело в параличе прижало к паркету. Я не мог даже пошевелиться, ничего не чувствуя, только холодок навощенного дерева у виска. Сколько часов или минут, а быть может, секунд продолжалось это ощущение, не знаю. Я потерял чувство времени.
Вдруг черноту перед глазами размыло, как тушь на ватмане, когда закрашивают тускло-серым очерченное пространство. Здесь оно обрисовывалось стенами неширокого коридора, освещенного несильной электролампочкой. Коридор впереди упирался в крутую лесенку, уводившую в квадрат дневного света. Я стоял, прижавшись виском к навощенной панели, и держался за поручень, протянутый по стене вдоль коридора.
Лена по-прежнему смотрела на меня, но смотрела совсем по-другому — с непонятным сочувствием.
— Укачало? — спросила она. — Тошнит?
Меня действительно чуточку подташнивало, особенно когда взлетевший, подобно качелям, пол вдруг уходил из-под ног и что-то спазматически скручивало желудок.
— Килевая качка, — пояснила она. — Входим в порт.
— Куда? — не понял я.
— Мы уже в Стамбуле, профессор. Очнитесь.
— Где?
Она засмеялась. Я по-прежнему не мог уловить смысл происшедшего. Новая дьявольская метаморфоза. Из одного сна в другой. Феерия в красках!
— Выйдем на палубу. На ветру полегчает. — Она потащила меня за собой. — Кстати, посмотрим, что это такое. Хотя едва ли разглядим. Дождь идет.
Дождь не шел, а висел кругом тусклым сетчатым маревом. Панорама берега сквозь эту сетку казалась бесформенным абстрактным пятном, кое-где прочерченным мутными бликами минаретов и куполов, отсвечивавших то синью, то зеленью. А над ними, топя и обгоняя друг друга, кишели тучи.
— Придется плащ надевать, — поморщилась Лена, прикрывая глаза рукой от мелких водяных брызг. — В таком виде на берег не пойдешь. Ты в какой каюте, в седьмой? Подожди меня у трапа или на берегу. Ладно?
Теперь я знал номер «своей» каюты. Что ж, пойдем за плащом. Рейс по чужим морям и странам всегда любопытен. Даже в дождь и даже во сне.
В каюте я застал Мишку Сычука, суетившегося у своей койки. Он поспешно рассовывал по карманам какие-то бумажки и свертки и, казалось, был совсем не обрадован моим появлением.
— Идет дождь? — спросил он.
— Идет, — ответил я машинально, недоумевая, почему сны упорно сталкивают меня с одними и теми же персонажами. — Ты чем это карманы набиваешь?
Мишка почему-то смутился.
— Так… сувенирчики для обмена… Значит, дождь идет… — повторил он, пряча глаза. — Плохо. Собьемся в кучу… друг за дружку держаться будем. А то еще потеряешься…
И тут я вспомнил, что сотворил Мишка в действительности. В том же Стамбуле. Наяву, не во сне.
— Как наш теплоход называется? — спросил я.
— А ты забыл? — ухмыльнулся Мишка.
— Склероз. Почему-то не могу вспомнить.
— «Украина». А что? — Он почему-то подозрительно посмотрел на меня.
Все совпадало. Время во сне отставало почти на месяц. Тем лучше: я могу изменить ход событий.
— Да так. — Для убедительности я даже зевнул. — Дождь идет… Давай не пойдем.
— Куда не пойдем?
— На берег. Будут гонять полдня по дождю: мечеть, музей… Тоска. Давай у нас в баре посидим, пивка выпьем.
— Сказал! — усмехнулся Мишка. — Последний иностранный порт, а мы в баре.
— Почему — последний? Будут еще и Варна, и Констанца. Очень красивые города, между прочим.
— Демократические, — пренебрежительно протянул Мишка.
— А тебе обязательно нужен капиталистический?
— За путевку деньги плачены. Что положено, получаем.
— Тридцать сребреников, — сказал я. — Иудины денежки.
В «Метрополе», кстати говоря, тоже во сне, я уже выложил это Мишке. И зря. Выстрелил вхолостую. Мишка путевку не достал и в рейс не поехал. А сейчас я его накрыл вовремя.
— Я ведь знаю, что ты задумал, — продолжал я. — На первой же остановке автобуса два слова полицейскому — и на такси в американское посольство. Да не мельтешись, спокойней! Ну, а в посольстве холуйски попросишь политического убежища.
На мгновение Мишка превратился в соляной столб, в библейский соляной столб, увековеченный женой Лота. Но только на мгновение. Тихий ужас от сознания того, что кто-то заглянул тебе в душу, в самую потаенную ее муть, мелькнул в глазах его и тут же исчез. Актер он был превосходный.
— Трепло, — проговорил он с показным добродушием и потянулся к вешалке за плащом.
— Я не шучу, Сычук, — сказал я.
— Что это значит?
— Что я знаю о предполагаемой подлости и намерен ей помешать.
— Интересно: как? — сорвалось у Мишки.
— Очень просто. Ты до отплытия не выйдешь из этой каюты.
— Я, между прочим, не поддаюсь гипнозу. Так что отваливай, — нахально объявил он и начал одеваться.
Я пересел на край койки, к самой двери. Потом обернул носовым платком левую руку. Я левша и бью левой. Бью без размаха, с напряжением всех мускулов руки и плеча. Удар приобретает дополнительную тяжесть корпуса. Этому меня научил Сажин, чемпион Союза по боксу в полутяжелом весе в конце сороковых годов. Я был тогда помоложе и с удовольствием выслушивал его советы, когда после звонка из редакции забегал к нему в тренировочный зал. Там где-нибудь в уголке я правил его заметки — он собирался стать журналистом, — а потом просил его показать «кое-что». Он показывал. «Боксером ты, конечно, не будешь, — говорил он, — староват да и данных нет… Но ежели что, в драчке какой-нибудь за себя постоишь. Только руки береги».
Мишка тотчас же заметил мои манипуляции и заинтересовался:
— А платок зачем?
— Чтоб кожу на костяшках не сбить.
— Ты что… шутишь?
— Я же сказал тебе: не шучу.
— Так стоит мне крикнуть…
— Не крикнешь, — перебил я его, — тебе же хуже. Я расскажу всем, что ты задумал, и привет, как говорится.
— А кто же поверит?
— Поверят. Раз сигнал поступил, будут думать, как и что… А на берег не пустят.
— Так я про тебя то же самое могу сказать.
— Тогда обоих не пустят. А дома разберемся.
Мишка, как был одетый — в плаще и кепке, — присел против меня на своей койке.
— Ты сумасшедший. Ну откуда тебе взбрело в голову, что я останусь?
— Во сне видел.
— Я серьезно спрашиваю.
— Какая разница? Важно, что я не ошибся. По глазам твоим вижу, что не ошибся.
— Я же советский человек, Сережка.
— Ты не советский человек. Ты подлец. Я и на фронте знал, что ты трус и дрянь, только разоблачить вовремя не сумел.
На щеках Мишки выступили красные пятна. Пальцы нервно перебирали пуговицы на плаще, то застегивая их, то расстегивая. Должно быть, он понял наконец, что хорошо рассчитанный план его может сорваться.
— Я не закричу, конечно. На скандал не пойду. — В голосе у него появились слезливые нотки. — Но даю тебе слово, что все это вздор. Чистый вздор.
— Что у тебя в карманах?
— Я уже сказал тебе: ерунда всякая. Значки, карточки.
— Покажи.
— А почему я должен тебе показывать?
— Не показывай. Ложись на койку и лежи.
Он встал и шагнул к двери. Я прислонился к ней спиной.
— Пусти! — сказал он сквозь зубы и схватил меня за плечи.
Он был сильнее меня и только по трусости не рассчитывал на это. Но сейчас он, явно не задумываясь, шел напролом.
— Пусти! — повторил он и рванул меня на себя.
Я толкнул его коленом, он отлетел и, согнувшись, кинулся на меня, намереваясь ударить головой. Но не успел. Я ударил левой в лицо, в верхнюю челюсть. Он пошатнулся и грохнулся на пол между койкой и умывальником. Из рассеченной губы побежала алая струйка. Он тронул ее пальцем, увидал кровь и взвизгнул:
— Помогит…
И тут же осекся.
— Кричи, — сказал я, — кричи громче. Не страшно.
Глаза его сузились, источая одну только злобу.
— Все одно сбегу, — прошипел он, — в другой раз сбегу.
— А ты имей мужество объявить об этом дома. Официально, во всеуслышание. Скажи откровенно, что тебе не нравится наш строй, наше общество. Выклянчи визу в каком-нибудь посольстве. Думаешь, будем задерживать? Не будем. С удовольствием вышвырнем. Нам людская дрянь не нужна.
— Так отчего же сейчас не пускаешь?
— Потому что втихую ползешь. Обманом. Потому что людей подводишь, которые тебе доверяли.
Мишка вскочил и, оскалившись, снова бросился на меня. Он уже не стремился во что бы то ни стало выйти из каюты, им просто владела слепая ярость, лишавшая человека разума.
Я снова сбил его с ног: пригодились все-таки уроки Сажина. На этот раз он упал на койку, только сильно ударился головой о стенку каюты. Мне даже показалось, что он потерял сознание. Но он пошевелился и застонал. Я сложил полотенце, намочил его в умывальнике и положил ему на лицо.
В дверь постучали. Я искоса взглянул на Мишку. Он даже не повернулся. Я нажал ручку дверного замка. Незнакомый мне человек в совсем мокром плаще — дождь, очевидно, еще усилился — спросил:
— Вы идете, Сергей Николаевич?
— Нет, — ответил я, — не пойду. Моему товарищу плохо: укачало, должно быть. Я с ним побуду.
Мишка по-прежнему не двигался — даже головы не поднял. Я выждал, пока не смолкли шаги в коридоре, и предупредил его:
— Я в бар пошел, а дверь, уж извини, запру.
Дверь я запер, но до бара не дошел. Опять внезапная и ставшая уже привычной темнота вернула меня в знакомое кресло со шлемом и датчиками.
Первое, что я услышал, был конец разговора, явно не рассчитанного на мое пробуждение:
— Путешественник во времени — это старо. Я бы сказал — прогулка в пятом измерении.
— А может, в седьмом?
— Сформулируем. Что с ним?
— Пока без сознания.
— Сознание уже вернулось. Лягушка-путешественница.
— А энцефалограмма?
— Записана полностью.
— Я же говорил: форменный самородок.
— Включать изолятор?
— Хочешь сказать: выключать? Давай ноль три, потом ноль десять. Пусть глаза привыкают.
Темноту чуть-чуть размыло. Как будто где-то открыли щелку и впустили крохотный лучик света. Еще невидимый, он уже сделал видимыми окружавшие меня предметы. С каждой секундой они становились все отчетливее, и вскоре передо мной возник кинематографический лик Заргарьяна.
— Аве гомо амици те салютант.[1] Переводить надо?
— Не надо, — сказал я.
Стало совсем светло. Шлем космонавта легко соскочил с головы и взлетел вверх. Спинка кресла сама подтолкнула меня, как бы предлагая встать. Я встал. Никодимов уже сидел на своем прежнем месте, приглашая меня к столу.
— Переживаний много?
— Много. Рассказывать?
— Ни в коем случае. Вы устали. Завтра расскажете. Все, что вам нужно, — это отдохнуть и как следует выспаться. Без сновидений.
— А то, что я видел, — это сны? — спросил я.
— Обмен информацией отложим до завтра, — улыбнулся он. — А сегодня ничего не рассказывайте даже дома. Главное — спать, спать, спать!
— А я засну? — усомнился я.
— Еще как. После ужина проглотите вот эту таблетку. А завтра опять встретимся здесь. Скажем, в два. Рубен Захарович за вами заедет.
— Я его и сейчас домчу. С ветерком, — сказал Заргарьян.
— И ни о чем не думать. Не вспоминать. Не переживать, — прибавил Никодимов. — А урби эт орби[2] ни слова. Переводить надо?
— Не надо, — сказал я.
Я сдержал слово и только в общих чертах рассказал Ольге о происшедшем. Мне и самому не хотелось даже отраженно вновь переживать все увиденное в искусственных снах. Я и Ольгу не спрашивал ни о чем, что имело бы к ним хоть какое-нибудь отношение. Только поздно ночью уже в постели я не выдержал и спросил:
— Мы получали когда-нибудь приглашения от венгерского посольства?
— Нет, — удивилась Ольга. — А что?
Я подумал и спросил опять:
— А кого из твоих знакомых зовут Федор Иванович и кто такая Раиса?
— Не знаю, — еще более удивилась она, — нет у меня таких знакомых. Хотя, погоди… Вспомнила. Ты знаешь, кто это Федор Иванович? Директор поликлиники. Не нашей, а той, министерской, куда меня на работу приглашали. А Раиса — это его жена. Она меня и сватала. Ты где-нибудь познакомился с ними?
— Завтра расскажу, а сейчас у меня мозги набекрень. Извини, — пробормотал я, засыпая.
Проснулся я поздно, когда Ольга уже ушла, оставив мне завтрак на столе и кофе в термосе. Вставать не хотелось. Я лежал и не спеша перебирал в памяти события вчерашнего дня. Сны, показанные мне в лаборатории Фауста, вспоминались особенно отчетливо — не сны, а живая конкретная явь, памятная до мелочей, до пустяков, какие и в жизни-то обычно не запоминаешь. А тут вдруг запомнились даже бумага на блокноте в больничном кабинете, цвет пуговиц на Мишкином плаще, стук упавшего на пол зонда и вкус абрикосовой палинки. Я вспомнил всю гофманскую путаницу, сопоставил разговоры, поступки и взаимоотношения и пришел к странным выводам. Очень странным, хотя странность их отнюдь не умаляла убедительности.
Меня поднял с постели телефонный звонок. Звонил Кленов, уже узнавший от Зойки о моей встрече с Заргарьяном. Пришлось применить болевой прием.
— Тебе знакомо понятие «табу»?
— Предположим.
— Так вот: Заргарьян — это табу, Никодимов тоже табу, и телепатия табу. Все.
— Рву одежды свои.
— Рви. Кстати, у тебя дача в Жаворонках?
— Садовый участок, ты хочешь сказать. Только не в Жаворонках. Нам предлагали два варианта: Жаворонки и Купавну. Я выбрал Купавну.
— А мог выбрать Жаворонки?
— Мог, конечно. А почему тебя это интересует?
— Меня многое интересует. Например, кто сейчас пресс-атташе в венгерском посольстве? Кеменеш?
— А у тебя не энцефалит, случайно?
— Я серьезно спрашиваю.
— Кеменеш пресс-атташе в Белграде. В Москву его не послали.
— А могли послать?
— Понимаю, ты пишешь диссертацию о сослагательном наклонении.
В общем-то, Кленов почти угадал. В своих попытках разгадать бродившую вокруг меня тайну я уже много раз в это утро спотыкался на сослагательном наклонении. Что было бы, если бы… Если бы Олег не был убит под Дунафельдваром? Если бы не он, а я женился на Гале? Если бы после войны я пошел в медицинский, а не на факультет журналистики? Если бы Ольга согласилась на предложение министерской поликлиники? Если бы Тибор Кеменеш поехал работать не в Белград, а в Москву? Если, если, если… Сослагательное наклонение расточало всю гофманскую чертовщину. Я мог быть на приеме в венгерском посольстве. Я мог поехать на «Украине» вокруг Европы. Я мог быть доктором медицинских наук и оперировать живого Олега. Все это могло быть в действительности, если…
И еще одно «если». Если у Заргарьяна я видел не сны, а гипотетическое течение жизни, в чем-то измененной в зависимости от тех или иных обстоятельств? Тогда законное право голоса получала фантастическая история Джекиля и Гайда. Если журналист Громов мог на какое-то время сделаться доктором медицины, хирургом Громовым, то разве не мог доктор Громов тоже на какое-то время стать Громовым-журналистом? Он и стал им тогда на Тверском бульваре. В одно мгновение, налитое тушью и лиловым туманом. В одно мгновение, как Гайд, впрыгнувший в тело Джекиля из губчатого кресла в лаборатории Фауста. Ведь у доктора Громова были свои Никодимов и Заргарьян, управлявшие теми же таинственными силами.
Значит, и Заргарьян с Никодимовым и я одинаково участвовали в одновременном течении каких-то параллельных, нигде не пересекавшихся жизней. Сколько их — две, пять, шесть, сто, тысяча? И где протекают они, в каком пространстве и времени? Вспомнилась Галина беседа с Гайдом о множественности миров. А если это уже не фантастическая гипотеза, а научное открытие, еще одна разгаданная тайна материи?
Но разум отказывался принять это объяснение, тем более мой разум, не тренированный в точных науках. Я мог только посетовать на ограниченность нашего гуманитарного образования: что даже просто поразмышлять, подумать об открывшейся мне проблеме у меня, как говорится, не хватило умишка.
В таком состоянии меня и застала Галя, забежавшая к нам по дороге на работу. Еще вчера вечером она узнала от Ольги, что я отправился с визитом к Заргарьяну, и ее буквально распирало желание узнать, нашел ли я ключ к разгадке.
— Нашел, — сказал я, — только повернуть его в замке не могу. Силенок не хватает.
Я рассказал ей о кресле в лаборатории Фауста и о трех увиденных «снах». Она долго молчала, прежде чем спросить:
— Он постарел?
— Кто?
— Олег.
— А что ты хочешь? Двадцать лет прошло.
Она опять задумалась. Я боялся, что личное заслонит в ней любопытство ученого. Но я ошибся.
— Интересно другое, — сказала она, помолчав. — То, что ты увидал его постаревшим. С морщинами. Со шрамом, которого не было. Невозможно!
— Почему?
— Потому что ты не читал Павлова. Ты не мог видеть во сне того, чего не видел в действительности. Слепые от рождения не видят снов. А каким ты знаешь Олега? Мальчишкой, юнцом. Откуда же морщины сорокалетнего человека, откуда шрам на виске?
— А если это не сон?
— У тебя уже есть объяснение? — быстро спросила Галя.
Мне даже показалось, что она догадывается, какое именно объяснение кажется мне самым вероятным и самым пугающим.
— Пока еще только попытка, — нерешительно отозвался я. — Все пытаюсь сопоставить мою историю и эти «сны»… Если Гайд мог сыграть такую штуку с Джекилем, то почему бы им не поменяться ролями?
— Мистика.
— А ты помнишь свой разговор с Гайдом о множественности миров? Параллельных миров, параллельных жизней?
— Чушь, — отмахнулась Галя.
— Ты просто не хочешь серьезно подумать, — упрекнул я ее. — Проще всего сказать «чушь». О гипотезе Коперника тоже так говорили.
Гипотезой Коперника я ее не сразил, но над моей гипотезой заставил задуматься.
— Параллельные миры? Почему параллельные?
— Потому что нигде не пересекаются.
Галя откровенно и пренебрежительно рассмеялась.
— Не сочиняй научной фантастики — не получится. Непересекающиеся миры?
— Она фыркнула. — А Никодимов и Заргарьян нашли пересечение? Окно в антимир?
— Кто знает? — сказал я.
А узнал я об этом через два часа в лаборатории Фауста.
Честно говоря, я шел сюда, как на экзамен, с той же внутренней дрожью и страхом перед неведомым. Еще и еще раз я перебрал в памяти сны, виденные во время опыта, — по привычке я их так и называл, хотя уже окончательно пришел к мысли, что сны эти были совсем не снами, — сопоставил все напрашивавшиеся на такое сопоставление детали, систематизировал выводы.
— Отрепетировали? — весело спросил встретивший меня Заргарьян.
— Что отрепетировал? — смутился я.
— Рассказ, конечно.
Он видел меня насквозь. Но злость во мне тут же подавила смущение.
— Мне тон ваш не нравится.
Он только хохотнул в ответ.
— Выкладывайте все, что вам не нравится. Магнитофон еще не включен.
— Какой магнитофон?
— «Яуза-десять». Великолепная чистота звука.
К вмешательству магнитофона я подготовлен не был. Одно дело просто рассказывать, другое — перед магнитофоном. Я замялся.
— Садитесь и начинайте, — подбодрил меня Никодимов. — Вы же оставляете след в науке. Вообразите, что перед вами хорошенькая стенографистка.
— Только без охотничьих рассказов, — ехидно прибавил Заргарьян. — Пленка сверхчувствительная с настройкой на Мюнхгаузена: тотчас же выключается.
Я по-мальчишески показал ему язык, и моя скованность сразу пропала. Рассказ я начал без предисловий, в свободной манере, и чем дальше, тем он становился картиннее. Я не просто рассказывал — я пояснял и сравнивал, заглядывал в прошлое, сопоставлял увиденное с действительностью и свои переживания с последующими соображениями. Вся напускная ироничность Заргарьяна тотчас же испарилась; он слушал с жадностью, останавливая меня только для того, чтобы переменить катушку. Я воскрешал перед ними все запечатлевшееся в лабораторном кресле: и ярость Елены в больнице, и перекошенное злобой лицо Сычука, и неживую улыбку Олега на операционном столе, — все, что запомнилось и поразило и поражало даже сейчас, когда я передавал магнитофонной пленке еще живое воспоминание.
Катушка еще крутилась, когда я закончил: Заргарьян не сразу выключил запись, зафиксировавшую, должно быть, еще целую минуту молчания.
— Значит, пассажа не видели, — огорченно заметил он. — И дороги к озеру не было. Жаль.
— Погоди, Рубен, — остановил его Никодимов, — не об этом же речь. Ведь почти идентичные фазы. То же время, те же люди.
— Не совсем.
— Ничтожные ведь отклонения.
— Но они есть.
— Математически их нет.
— А разница в знаках?
— Разве она меняет человека? Время — может быть. Если минус-фаза, возможно, встречное время.
— Не убежден. Может быть, только иная система отсчета.
— Все равно скажут: фантастика! А разум?
— Если вовсе не грешить против разума, то вообще ни к чему не придешь. Кто это сказал? Эйнштейн это сказал.
Разговор не становился понятнее. Я кашлянул.
— Извините, — смутился Никодимов. — Увлеклись. Покоя не дают ваши сны.
— Сны ли? — усомнился я.
— Сомневаетесь? Значит, думали. А может, начнем объяснение с вашего объяснения?
Я вспомнил все насмешки Гали и, не боясь снова услышать их, упрямо повторил миф о Джекиле и Гайде, встречающихся на перекрестках пространства и времени. Пусть антимир, пусть множественность, пусть мистика, собачий бред, но другого объяснения у меня не было.
А Никодимов даже не улыбнулся.
— Физику изучали? — вдруг спросил он.
— По Перышкину, — признался я и подумал: «Началось!»
Но Никодимов только погладил бородку и сказал:
— Богатая подготовка. Ну и как же с помощью такого светила, как Перышкин, вы представляете себе эту множественность? Скажем, в декартовых координатах?
Поискав в памяти, я нашел уэллсовскую утопию, куда въезжает мистер Барнстепл, не сворачивая с обычной шоссейки.
— Отлично, — согласился Никодимов, — будем танцевать от этой печки. С чем сравнивает наше трехмерное пространство Уэллс? С книгой, в которой каждая страница — двухмерный мир. Значит, можно предположить, что в многомерном пространстве могут так же соседствовать трехмерные миры, движущиеся во времени приблизительно параллельно. Это по Уэллсу. Когда он писал свой роман после первой мировой войны, гениальный Дирак был еще юношей, а его теория получила известность только в тридцатых годах. Вы, конечно, представляете себе, что такое «вакуум Дирака»?
— Приблизительно, — сказал я осторожно. — В общем, это не пустота, а что-то вроде нейтринно-антинейтринной кашицы. Как планктон в океане.
— Образно, но не лишено смысла, — опять согласился Никодимов. — Вот этот планктон из элементарных частиц, этот нейтринно-антинейтринный газ и образует как бы границу между миром со знаком плюс и миром со знаком минус. Есть ученые, которые ищут антимиры в чужих галактиках, я же предпочитаю искать их рядом. И не только симметрию мир — антимир, а безграничность этой симметрии. Как в шахматах мы имеем бесконечное разнообразие комбинаций, так и здесь бесконечное сочетание миров — антимиров, соседствующих друг с другом. Вы спросите, как я представляю себе это соседство? Как стабильное, геометрически изолированное существование? Нет, совсем иначе. Упрощенно — это мысль о неисчерпаемости материи, о бесконечном движении ее, образующем эти миры по какой-то новой, еще не познанной координате, а точнее, по некоей фазовой траектории…
— Ну, а как же обыкновенное движение? — перебил я недоуменно. — Я тоже частица материи, а передвигаюсь в пространстве независимо от вашего квазидвижения.
— Почему «квази»? Просто одно независимо от другого. Вы передвигаетесь в пространстве независимо и от вашего движения во времени. Сидите ли вы дома или куда-нибудь едете — все равно стареете одинаково. Так и здесь: в одном мире вы можете, скажем, путешествовать по морю, в другом — в то же время играть в шахматы или обедать у себя дома. Более того, в бесконечном повторении миров вы можете ездить, болеть, работать, а в другом бесконечном множестве подобных миров вас вообще нет: несчастный случай, самоубийство или попросту не родились — родители не встретились. Надеюсь, вам понятно?
— Вполне.
— Притворяется, — сказал Заргарьян. — Ему сейчас живой пример нужен — сразу поймет. Представьте себе обыкновенную киноленту. В одном кадре вы летите на самолете, в другом стреляете, в третьем убиты. В одном дерево растет, в другом его срубили. В одном памятник Пушкину стоит на Тверском бульваре, в другом — в центре площади. Словом, раскадрованная жизнь, движущаяся, скажем, вертикально, снизу вверх или сверху вниз. А теперь представьте себе ту же раскадрованную жизнь, но еще движущуюся от каждого кадра горизонтально, слева направо или справа налево. Вот вам и приблизительная модель материи в многомерном пространстве. А в чем, по-вашему, самая существенная разница между этой моделью и моделируемым объектом?
Я не ответил: какой смысл гадать?
— Идентичных кадров нет, а идентичные миры существуют.
— Похожие? — переспросил я.
— Не только, — вмешался Никодимов. — Мы еще не знаем закона, по которому движется материя в этом измерении. Возьмем простейший — синусоидальный. Обычную синусоиду: малейшее изменение аргумента дает соответствующее изменение функции, а значит, и другой мир. Но ровно через период мы получим то же значение синуса и, следовательно, тот же мир. И так далее до бесконечности.
— Значит, я мог попасть в такой же мир, как и наш? Точь-в-точь такой же?
— Даже разницы бы не заметили, — сказал Заргарьян.
— А как вы объясняете мой случай на бульваре?
— Так же, как и вы. Джекиль и Гайд.
— Громов из другого мира в моем обличье?
— Вот именно. Какие-то Никодимов и Заргарьян переместили сознание вашего двойника. Это произошло не мгновенно, не сразу. Ваше сознание сопротивлялось, спорило — отсюда этот дуализм в первые минуты, — потом подчинилось агрессору.
Я высказал предположение, что мой злополучный эпизод в больнице был обменным визитом, но Никодимов усомнился:
— Возможно, но маловероятно. С большей вероятностью можно предположить, что это был Громов, в чем-то подобный вашему агрессору. Та же профессия, тот же круг знакомств, та же семейная ситуация. Но я уже говорил вам о возможности почти полной и даже совсем полной идентичности…
— Образно говоря, — перебил Заргарьян, — мы побывали в мирах, границы которых подогнаны к границам нашего мира, внутренне касаются. Назовем их ближайшими, условно, конечно. А еще более интересны миры, пересекающие наш или, скажем, вообще не имеющие с нашим точки касания. Там время или обогнало наше, или отстало. И, кто знает, насколько? — Он помолчал и прибавил почти мечтательно: — За какой-то березкой, давно знакомой… в тишине, открывается вдруг незнаемое — неизвестное, странное, незнакомое…
— Вы не договариваете, — усмехнулся я, вспомнив те же стихи. — Там дальше иначе: «…грустное дело — езда в незнаемое. Ведь не каждый приедет туда, в незнаемое…»
На столе зазвонил телефон.
— Не каждый… — задумчиво повторил Никодимов. — Наш шеф не приедет.
Телефон продолжал звонить.
— Легок на помине. Не подходи.
— Все равно найдет.
Езда в незнаемое была отложена до вечерней встречи в ресторане «София», где свобода от начальственного вмешательства была полностью обеспечена.
Ольгу я не видел до ужина — она задерживалась в поликлинике. Поговорить о случившемся было не с кем: Галя не звонила, а Кленова я тщательно избегал из-за порой нестерпимой его дидактичности и даже сбежал из-за этого с редакционной «летучки».
Почти час я бродил по улицам, дабы не прийти слишком рано и не торчать с глупым видом у ресторанного входа. Пытаясь собраться с мыслями, посидел у памятника Пушкину, но все услышанное утром было так ново и так удивительно, что даже обдумать это я так и не смог. В конце концов, весь ход мыслей свелся к тому, как оценить мою встречу с учеными. Как небывалую удачу, счастье газетчика, или как угрозу, какую всегда таит в себе непознаваемое. Я больше склонялся к «счастью газетчика». Если бы лабораторный кролик мог рассуждать, он, вероятно, гордился бы своим общением с учеными. Гордился и я. Вторичным признаком «счастья газетчика» был тип ученого, к какому принадлежали мои друзья. Я где-то читал, что ученые делятся на классиков и романтиков. Классики — это те, кто развивает новое на основе старого, прочно утвердившегося в науке. А романтики — это мечтатели. Они интересуются смежными, даже весьма отдаленными областями знаний. Они выдвигают новое не только на основе старого, но чаще всего с помощью совершенно неожиданных ассоциаций. Свое восхищение этим типом ученого я и выразил как-то в одном журнальном очерке. Теперь меня столкнуло с ним «счастье газетчика». Только романтики могли так смело и безрассудно грешить против разума, и, каюсь, мне очень хотелось продолжить свое участие в этом грехе.
С такими мыслями я и пришел на свидание не раньше, а даже позже моих новых друзей. Они уже дожидались меня у входа — улыбающийся Заргарьян и скромно тушующийся за ним Никодимов в старомодном, чопорном пиджаке. Ему очень подошел бы стоячий крахмальный воротничок, какие носили в начале века: таким ветхозаветно строгим выглядел сейчас ученый. Зато Заргарьян был поистине неотразим: в темном дакроновом костюме с галстуком, спущенным ровно настолько, чтобы видеть позолоченную булавку, скреплявшую воротничок рубашки, закругленный на уголках, он настолько поразил воображение тучного лысоватого метра, что тот даже не заметил нас с Никодимовым. Мы шли сзади, с улыбкой наблюдая, как суетился он перед долговязым Рубеном, придирчиво выбирая заказанный нами укромный столик.
Когда все было подано, Заргарьян сказал, разливая коньяк:
— Первый тост мой — за случайные встречи.
— Почему за случайные?
— Вы даже вообразить не можете, как велика роль случая в моей жизни. Случайно познакомился с Зоей, случайно через нее — с вами. И даже с Павлом Никитичем тоже случайно. Прочел лет пять назад в «Вестнике Академии наук» его статью о концентрации субквантового биополя — и сразу к нему. Тут и оказалось, что разными путями мы подошли к одной и той же проблеме.
Он замолчал. Я вспомнил слова Кленова о том, что они оба работали в совершенно различных областях науки, но спросить не успел. Заргарьян тотчас же поймал мою мысль.
— Странный союз физика и нейрофизиолога, — засмеялся он.
— Вы что, мысли чужие читаете?
— А то нет? Я ведь телепат, мне это по штату положено. Я многим занимался в своей области, но больше всего, пожалуй, меня интересовали сны. Почему мы часто видим во сне то, чего никогда в жизни не видели? Как это связать с павловским учением о том, что сны суть отражение действительности? Какие раздражения воздействуют в этих случаях на клетки головного мозга? Может быть, привычные — свет, звуки, прикосновения, запахи? А если нет? Тогда должен быть какой-то новый, неизвестный нам вид раздражения…
Я вспомнил, почему мои сны привлекли его внимание: они не были отражением действительности. Но, оказывается, и такие сны видели многие. Только сны эти не были стойкими, как пояснил Заргарьян; они забывались, туманились в сознании, а главное — не повторялись.
— Я рассуждал так, — продолжал он, — если, по Павлову, сны отражают виденное наяву, но испытуемый этого не видел, значит, это видел кто-то другой. Но кто? И каким образом виденное им запечатлелось в сознании другого?
Я перебил его:
— Тогда мой пассаж, и улица, и дорога к озеру — это чьи-то чужие сны?
— Безусловно.
— Чьи?
— Тогда я еще не знал. Возникало предположение о гипнопередаче. Но внушение не бывает случайным, внушением ниоткуда. Оно всегда направлено от гипнотизера к гипнотизируемому. Ни в одном из рассмотренных мною случаев такого внушения не было. Я предположил телепатическую передачу. В парапсихологии мы называем мозг, передающий сигнал, индуктором, а мозг принимающий — перципиентом. И опять ни в одном исследованном случае не удалось обнаружить индуктор. Характерный пример — ваши наиболее стойкие сновидения. Кто вам их передал? Откуда? Вы терялись в догадках. Терялся и я, склоняясь к предположению о каких-то иных существованиях человека, в ином образе, может быть, в ином мире. Но это уже было мистикой, я стоял у закрытой двери. Открыл мне ее Павел Никитич, вернее — его статьи. Тогда я сказал: «Сезам, отворись!» Так было, Павел Никитич?
— Почти так, — добродушно подтвердил Никодимов, — только зря колоритные детали опустил. Сезам не так уж легко открылся: я бирюк, с людьми уживаюсь плохо. Ассистент мой — он сбежал потом, когда нас прижимать качали, — принимал тебя за сумасшедшего; помню, даже районному психиатру звонил. Но тебя и это не остановило. Вот так и началось наше содружество, со случайной встречи. Поэтому тост поддерживаю. Я тоже «за».
— А потом? — спросил я. — От идеи до ее экспериментальной проверки не так уж близко.
— Мы и ползли. Идея математическая привела к физике поля. Мы начали с биотоков. Ведь биотоки мозга — это электромагнитные поля, возникающие в его нервных клетках. В своем излучении они образуют как бы единое энергополе — так называемое сознание и подсознание человека. Возьмем вашу аналогию. Поля Джекиля и Гайда только подобны, они несовместимы, или, как мы говорим, антипатичны. Пока вы бодрствуете, пока ваш мозг занят, антипатия полей постоянна и неизменна. Но вот вы заснули. И картина меняется: антипатия уже ослаблена, поля «двойников» как бы находят друг друга и ваши сны невольно повторяют виденное другим. А для того чтобы Джекиль стал Гайдом, необходимо полное совмещение полей, возможное лишь при исключительной активности поля индуктора. Вот эту исключительность мы и обнаружили у вас.
Я с увлечением слушал Никодимова, не все доходило до сознания, кое-что ускользало; я словно глохнул, теряя путеводную нить в этом дьявольском лабиринте полей, двойников, частот и ритмов, но усилием воли снова ловил ее, как прерванную многоточием речь.
— …опытным путем мы пришли к выводу, что при вэаимопередаче полей активируются волны с частотой, значительно большей обычного альфа-ритма. Этот новый вид частотности мы назвали каппа-ритмом. И чем выше частота каппа-волн, тем ярче сновидения, принятые спящим рецептором. А далее уже нетрудно было вывести и закономерность. Полное совмещение полей связано с резким возрастанием частотности. Так возникла идея концентратора, или преобразователя биотоков. Создавая направленный поток излучения, мы как бы перемещаем ваше сознание, находя ему идентичное за пределами нашего трехмерного мира. Конечно, мы еще в самом начале пути, движение поля по фазовой траектории пока хаотично. Мы еще не можем управлять им, не можем сказать точно, где именно вы очнетесь — в настоящем ли, в прошлом или в будущем относительно к нашему времени. Нужны еще десятки опытов…
— Я готов, — перебил я.
Никодимов не ответил.
Из магнитофона, включенного на эстраде каким-то юным любителем танцев, доносился к нам хрипловатый мальчишеский голос. Он плыл над гудевшим залом, над стрижеными и лысыми головами, над потемневшим от вина хрусталем, плыл незримо и властно, поражая силой и чистотой чувства, неожиданного в этом дымном, прокуренном ресторане.
— С подтекстом песенка, — сказал Заргарьян.
Я прислушался. «Ты моя судьба, — пел мальчишка, — ты мое счастье…»
— Вы наша судьба, — серьезно, даже торжественно повторил Заргарьян, — и, может быть, счастье. Вы.
Я смущенно отвел глаза. Что ни говори, а приятно быть чьим-то счастьем и чьей-то судьбой. Никодимов тотчас же уловил мое движение и укрывшуюся за ним тщеславную мысль.
— А может быть, и мы ваша судьба, — сказал он. — Вы еще многое узнаете, и прежде всего о себе. Ведь вы только частица той живой материи, которая и есть «вы» в бесконечно сложном пространстве — времени. Словом, как говорили древние римляне, nosce te ipsum — познай самого себя.
Я готов был познать себя во всей совокупности измерений, фаз и координат, но Ольге не сказал об этом, сообщив лишь в кратких чертах о своей беседе с учеными и обещав подробнее рассказать все на следующий день. То был день ее рождения, который мы обычно проводили вдвоем, но на этот раз я пригласил гостей — Галю и Кленова. Очень хотелось позвать и Заргарьяна с Никодимовым, как виновников неожиданного, если не сказать — чудесного в моей жизни, и я даже намекнул им об этом по выходе из ресторана, но Павел Никитич или не выслушал меня внимательно, или не понял по рассеянности, а Заргарьян шепнул конфиденциально:
— Оставьте. Все равно не придет: бирюк, сам признается. А я подойду, когда вырвусь; может, попозже. Ведь мы еще не закончили нашего разговора, — подчеркнул он не без лукавства, — о самопознании, а?
Он действительно приехал позже всех, когда разговор за столом уже превратился в спор, яростный до хрипоты и упрямый до невежливости, когда забываешь буквально обо всем, кроме своих собственных выкриков.
Мой рассказ о пережитом во время опыта и о последующей беседе с учеными произвел впечатление маниакального бреда. Кленов промычал неопределенно:
— Н-да…
И замолчал. А Галя, покрасневшая, с сердитыми искорками в глазах, возбужденно воскликнула:
— Не верю!
— Чему?
— Ничему! Лажа какая-то, как говорят ребята у меня в лаборатории. Авантюра. Тебя просто мистифицируют.
— А зачем его мистифицировать? — отозвался Кленов. — С какой целью? И потом, Никодимов и Заргарьян не рвачи и не прожектеры. Добро бы рекламы хотели, а то ведь молчать требуют. Не те это имена, чтобы допустить даже тень мысли о квазинаучной авантюре.
— Все новое в науке, все открытия подготовлены опытом прошлого, — горячилась Галя. — А в чем ты видишь здесь этот опыт?
— Часто новое опровергает прошлое.
— Разные бывают опровержения.
— Точно. Эйнштейну тоже вначале не верили: еще бы — Ньютона опроверг!
Ольга упорно молчала, не вмешиваясь в спор, пока на это не обратила внимания Галя:
— А ты что молчишь?
— Боюсь.
— Кого?
— Вы спорите о каких-то абстрактных понятиях, а Сергей непосредственно участвовал в опыте. И, как я понимаю, на этом не остановится. А если правда все, что он рассказывает, то едва ли это выдержит мозг обыкновенного человека.
— А ты так уверена, что я обыкновенный человек? — пошутил я.
Но она не приняла шутки, даже не ответила. Разговором опять завладели Кленов и Галя. Я должен был ответить на добрый десяток вопросов, снова повторив рассказ о виденном и пережитом в лаборатории Фауста.
— Если Никодимов докажет свою гипотезу, — сдалась наконец Галя, — то это будет переворот в физике. Величайший переворот в нашем познании мира. Если докажет, конечно, — прибавила она упрямо. — Опыт Сергея еще не доказательство.
— А меня другое интересует, — задумчиво сказал Кленов. — Если принять априори верность гипотезы, то сейчас же возникает другой, не менее важный вопрос: как развивалась жизнь каждой пространственной фазы? Почему они подобны? Я говорю не о физическом, а о социальном их облике. Почему в каждом перевоплощении Сергея Москва — это Москва нынешняя, послевоенная, столица СССР, а не царской России? Ведь если гипотеза Никодимова будет доказана, вы понимаете, о чем прежде всего спросят на Западе? Спросят политики, историки, попы, журналисты. Обязательно ли подобно во всех мирах их общественное лицо? Обязательно ли одинаково их историческое развитие?
— Никодимов говорил и о мирах с другим течением времени, может быть, даже со встречным временем. Теоретически можно попасть и к неандертальцам, и на первый земной звездолет.
— Я не об этом, — отмахнулся нетерпеливо Кленов. — Как ни гениально было бы открытие Заргарьяна и Никодимова, оно не снимает всей важности вопроса о социальном облике каждого мира. Для марксистской науки все ясно: физическое подобие предполагает и социальное подобие. Везде развитие производительных сил определяет и характер производственных отношений. Но ты представляешь себе, что запоют певцы личностей и случайностей? Варвары могли не дойти до Рима, а татары до Калки. Вашингтон мог проиграть войну за независимость США, а Наполеон выиграть битву при Ватерлоо. Лютер мог не стать главой Реформации, а Эйнштейн не открыть теории относительности. У Брэдбери эта зависимость исторического развития от нелепой случайности доведена до абсурда. Путешественник во времени случайно давит какую-то бабочку в Юрском периоде, и вот уже меняется картина президентских выборов в США: вместо прогрессиста и радикала выбирают президентом фашиста и мракобеса. Мы-то знаем, что Голдуотера все равно не избрали бы, даже если в Юрском периоде передавили сразу всех динозавров. А победи Наполеон при Ватерлоо, его разгромили бы где-нибудь под Льежем. И вместо Лютера кто-нибудь возглавил бы Реформацию, и, не будь Эйнштейна, кто-то все равно открыл бы теорию относительности. Даже не поднявшийся до высот исторического материализма Белинский более ста лет назад писал, что и в природе, и в истории владычествует не слепой случай, а строгая, непреложная внутренняя необходимость.
Кленов говорил с той же профессиональной назидательностью лектора, которая меня так раздражала на редакционных «летучках», и чисто из духа противоречия я возразил:
— Ну, а представь себе, что в каком-то соседнем мире не было Гитлера? Не родился. Была бы тогда война или нет?
— Сам не можешь ответить? А Геринг, Гесс, Геббельс, Рем, Штрассер, наконец? Уж кому-нибудь Крупны бы передали дирижерскую палочку. И я вижу твою великую миссию. Сережка, — ты не смейся; именно великую, — не только в том, чтобы доказать гипотезу Никодимова, но и в том, чтобы закрепить позиции марксистского понимания истории. Что везде и всегда при одинаковых условиях жизни на нашей планете, во всех ее изменениях, фазах или как вы там их называете, классовая борьба всегда определяла и определяет развитие общества, пока оно не стало бесклассовым.
В этот момент и появился Заргарьян с хризантемами в целлофане. И десяти минут не прошло, как он покорил и Ольгу и Галю, а профессорская назидательность Кленова сменилась почтительным вниманием первокурсника.
Он сразу перехватил нить разговора, рассказал о предполагаемых нобелевских лауреатах, о своей недавней поездке в Лондон, перебросился с Галей замечаниями о будущем лазерной техники, а с Ольгой о роли гипноза в педиатрии и похвалил статью Кленова в журнале «Наука и жизнь». Но он определенно и, как показалось мне, умышленно отводил разговор от моего участия в их научном эксперименте. А когда часы пробили одиннадцать, он поймал мой недоуменный взгляд и сказал с присущей ему усмешечкой:
— Я ведь знаю, о чем вы думаете. Почему Заргарьян молчит об эксперименте? Угадал? Да просто потому, милый, что не хотелось сразу уходить. После того что я сейчас вам скажу, уже никакой разговор невозможен. Заинтриговал? — засмеялся он. — А ведь все очень ясно: завтра мы предполагаем поставить новый опыт и просим вас об участии.
— Я готов, — повторил я то, что уже сказал им вчера в ресторане.
— Не торопитесь, — остановил меня Заргарьян, и в голосе его уже появилась знакомая мне серьезность, даже взволнованность. — Новый опыт более длителен, чем предыдущий. Может быть, это несколько часов; может быть, сутки… Во-вторых, опыт рассчитан на более удаленные фазы. Я говорю «удаленные» только для того, чтобы остаться в границах понятного. Речь едва ли идет о расстояниях, тем более что определить их мы не можем, да и то, что под этим подразумевается, для активности биотоков не имеет значения: распространение излучения практически мгновенно и не зависит ни от пространственного расположения фаз, ни от знака поля. И я должен честно предупредить вас, что мы не знаем степени риска.
— Значит, это опасно? — спросила Галя.
Ольга ни о чем не спросила, только зрачки ее словно стали чуточку больше.
— Я не могу определенно ответить на это. — Заргарьян, казалось, не хотел ничего утаивать от меня. — При неточной наводке наш преобразователь может потерять контроль над совмещенным биополем. Каковы будут последствия для испытуемого, мы не знаем. Теперь представьте себе другое: в этом мире он без сознания, в другом оно придано человеку, допустим летящему в это время на самолете. Что будет с сознанием в случае авиакатастрофы, мы тоже не знаем; успеет ли преобразователь переключить биополе, переключится ли оно или просто погибнут два человека и в том мире, и в этом.
Ответом Заргарьяну было молчание. Он поднялся и резюмировал:
— Я уже говорил вам, что после моего заявления светский разговор исключается. Вы свободны, Сергей Николаевич, в своем решении. Я заеду за вами утром и с уважением выслушаю его, даже если это будет отказ.
Мы проводили его в молчании, в молчании вернулись и долго не начинали разговора, пока наконец Галя не спросила меня в упор:
— Ты, вероятно, ждешь от меня совета?
Я молча пожал плечами: какое значение могли иметь ее «да» или «нет»?
— Я уже поверила в этот бред. Представь себе — поверила. И если бы я годилась на это, если бы мне предложили, как тебе… я бы не задумывалась над ответом. А советовать… Что ж, пусть Ольга советует.
— Я не буду отговаривать тебя, Сергей, — сказала Ольга. — Сам решай.
Я все еще молчал, не отводя глаз от пустого бокала. Ждал, что скажет Кленов.
— Интересно, — вдруг проговорил он, ни к кому не обращаясь, — раздумывал ли Гагарин, когда ему предложили первым вылететь в космос?
Нам мало всего шара земного, нам мало определенного времени, У меня будут тысячи шаров земных и все время.
Но, глядя в даль с ее миражем сизым, Как высшую хочу я благодать — Одним глазком взглянуть на коммунизм!..
Заргарьян заехал за мной утром, когда Ольга еще не ушла на работу. Мы оба встали раньше, как всегда бывало, когда кто-то из нас уезжал в отпуск или в командировку. Но ощущение необычности, непохожести этого утра на все предыдущие туманило и окна, и небо, и душу. Мы умышленно не говорили о предстоящем, привычно перебрасываясь стертыми пятачками междометий и восклицаний. Я все искал пропавшую куда-то зубную щетку, а Ольга никак не могла добиться надлежащей температуры воды от душевого смесителя.
— То горячо, то холодно. Подкрути.
Я подкручивал, но у меня тоже не получалось.
— Волнуешься?
— Ни капельки.
— А я боюсь.
— Ну и зря. Ничего же не случилось тогда. Просидел два часа в кресле, и все. Заснул и проснулся. Даже голова потом не болела.
— Ты же знаешь, что сейчас — это не два часа. Может быть, десять; может быть, сутки. Опыт длительный. Даже не понимаю, как его разрешили.
— Если разрешили — значит, все в порядке. Можешь не сомневаться.
— А я сомневаюсь. — Голос ее зазвенел на высокой ноте. — Прежде всего, как врач сомневаюсь. Сутки без сознания. Без врача…
— Почему без врача? — перебил я ее. — У Заргарьяна, помимо его специального, и медицинское образование. И датчиков до черта. Все под контролем: и давление, и сердце, и дыхание. Чего же еще?
У нее подозрительно заблестели глаза.
— Вдруг не вернешься…
— Откуда?
— А ты знаешь откуда? Сам ничего не знаешь. Какое-то перемещающееся биополе. Миры. Блуждающее сознание. Даже подумать страшно.
— А ты не думай. Летают же люди на самолетах. Тоже страшно, а летают. И никто не волнуется.
У нее задрожали губы, полотенце выскользнуло из рук и упало на пол. Я даже обрадовался, что зазвонил телефон и я мог избежать развития опасной темы.
Звонила Галя. Она хотела заехать к нам, но боялась, что не успеет.
— Заргарьяна еще нет?
— Пока нет. Ждем.
— Как настроение?
— Не бардзо, Ольга плачет.
— Ну и глупо. Я бы радовалась на ее месте: человек на подвиг идет!
— Давай без пафоса, Галка.
— А что? Так и оценят, когда можно будет. Не иначе! Прыжок в будущее. Даже голова кружится при мысли о такой возможности.
— Почему в будущее? — засмеялся я. Мне захотелось ее подразнить. — А вдруг в какой-нибудь Юрский период? К птеродактилям!
— Не говори глупостей, — отрезала Галя: Фома неверующий уже превратился в фанатика. — Это не предполагается.
— Человек предполагает, бог располагает. Ну, скажем, не бог, а случай.
— А ты чему учился на факультете журналистики? Тоже мне марксист!
— Деточка, — взмолился я, — не принуждай меня каяться сейчас в политических ошибках. Покаюсь по возвращении.
Она рассмеялась, словно речь шла о поездке на дачу.
— Ни пуха ни пера. Привези сувенир.
— Интересно, какой я ей привезу сувенир — коготь птеродактиля или зуб динозавра? — сказал я Кленову, который уже сидел за нашим утренним кофе.
Я был тронут: он не поленился прийти проводить меня в мое не совсем обычное путешествие и даже успел успокоить Ольгу. Слезинки в глазах ее испарились.
— На динозавров поглазеть тоже не вредно, — философически заметил Кленов. — Организуешь этакое сафари во времени. Большой шум будет.
Я вздохнул.
— Не будет шума, Кленыч. И сафари не будет. Встретимся с тобой где-нибудь в смежной жизнишке. В кино сходим на «Дитя Монпарнаса». Палинки опять выпьем. Или цуйки.
— Воображения у тебя нет, — рассердился Кленов. — Не в смежную жизнишку тебя посылают. Помнишь, что сказал Заргарьян? Вполне возможны миры и с каким-то другим течением времени. Допустим, оно отстало от нашего. Но не на миллионы же лет! А вдруг всего на полстолетия? Очнешься, а на улице — октябрь семнадцатого.
— А если на столетие?
— Тоже не плохо. В «Современник» пойдешь работать. Выходит же у них какой-нибудь «Современник» с таким направлением? Наверняка. И Чернышевский за столом сидит. Скажешь, неинтересно? И слюнки не текут?
— Текут.
Мы оба захохотали, да так громко, что Ольга воскликнула:
— Мне плакать хочется, а они смеются!
— У нас недостаток хлористого натрия в организме, — сказал Кленов. — Потому и слезные железы пересохли. А женам героев слезы вообще противопоказаны. Давайте лучше коньячку выпьем. А то очутишься в будущем, а там — сухой закон.
От коньячку пришлось отказаться, потому что Заргарьян уже звонил у входной двери. Он выглядел строгим и официальным и за всю дорогу до института не обронил ни слова. Молчал и я. Только тогда, когда он поставил свою «Волгу» в шеренгу ее институтских сестер и мы поднялись по гранитным ступеням к двери, Заргарьян сказал мне, впервые назвав меня по имени, сказал без улыбки и без акцента, каким он всегда кокетничал, когда язвил или посмеивался:
— Не думай, что я боюсь или встревожен. Это Никодимов считает возможным какой-то процент риска: проблема, мол, еще не изучена, опыта маловато. А я считаю, что все сто процентов наши! Уверен в успехе, у-ве-рен! — закричал он на всю окрестную рощицу. — А молчу потому, что перед боем лишнего не говорят. Тебе все ясно, Сережа?
— Все ясно, Рубен.
Мы пожали друг другу руки и опять замолчали до нашего появления в лаборатории. Ничто не изменилось здесь со времени моего первого посещения. Те же мягкие тона пластмасс, золотое поблескивание меди, зеркальность никеля, дымчатая непрозрачность стекловидных экранов, чем-то напоминавших телевизорные, только увеличенные в несколько раз. Мое кресло стояло на обычном месте в паутине цветных проводов, толстых, и тонких, и совсем истонченных, как серебристые паутинки. Западня паука, поджидающего свою жертву. Но кресло, мягкое и уютное, к тому же ласково освещенное из окна вдруг подкравшимся солнцем, не настраивало на тревогу и настороженность. Скорей всего, оно напоминало сердце в путанице кровеносных сосудов. Сердце пока не билось: я еще не сел в кресло.
Никодимов встретил меня в своем накрахмаленном до окаменелости белом халате, все с той же накрахмаленной, жестковатой улыбкой.
— Я должен бы только радоваться тому, что вы согласились на этот рискованный опыт, — сказал он мне после обмена дежурными любезностями, — для меня, как ученого, это может быть последний, решающий шаг к цели. Но я должен просить вас еще раз продумать свое решение, взвесить все «за» и «против», прежде чем начнется самый эксперимент.
— Все уже взвешено, — сказал я.
— Погодите. Взвесим еще раз. Что стимулирует ваше согласие на опыт? Любопытство? Стимул, по правде говоря, не очень-то уважительный.
— А научный интерес?
— У вас его нет.
— Что же влечет журналистов, скажем, в Антарктику или в джунгли? — отпарировал я. — Научного интереса у них тоже нет.
— Значит, любознательность. Согласен. И душок сенсации, в какой-то мере общий для всех газетчиков, пусть даже в лучшем смысле этого слова. Что ж, газетчик Стэнли, ради сенсации поехавший на поиски затерявшегося в Африке Ливингстона, в итоге пожал равноценную славу. Может быть, она и вам кружит голову, не знаю. Представляю, как с вами говорил Рубен, — усмехнулся Никодимов и вдруг продолжил голосом Заргарьяна: — Да ведь это подвиг, еще не виданный в истории науки! Слава миропроходца, равноценная славе первых завоевателей космоса! Я убежден, что он, наверное, так и сказал: миропроходца?
Я искоса взглянул на Заргарьяна. Тот слушал, ничуть не обиженный, даже улыбался. Никодимов перехватил мой взгляд.
— Сказал, конечно. Я так и думал. Бочка меду! А я сейчас добавлю в эту бочку свою ложку дегтя. Я не обещаю вам, милый друг, ни славы миропроходца, ни встречи на Красной площади. Даже подвала в газете не обещаю. В лучшем случае, вы вернетесь домой с запасом острых ощущений и с сознанием, что ваше участие в эксперименте оказалось небесполезным для науки.
— А разве этого мало? — спросил я.
— Смотря для кого. О неоценимости вашего вклада знаем только мы трое. Ваше устное свидетельство о виденном, вернее, только одно это устное свидетельство — еще не доказательство для науки. Всегда найдутся скептики, которые могут объявить и наверняка объявят его выдумкой, а приборов, какие могли бы записать и воспроизвести зрительные образы, возникшие в вашем сознании, — таких приборов, к сожалению, у нас еще нет.
— Возможно и другое доказательство, — сказал Заргарьян.
Никодимов задумался. Я с нетерпением ждал ответа. О каком доказательстве говорил Заргарьян? Все материальные свидетельства моего пребывания в смежных мирах там и остались: и оброненный во время операции зонд, и моя записка в больничном блокноте, и разбитая Мишкина губа. Я же не унес ничего, кроме воспоминаний.
— Я сейчас вам объясню, о чем говорит Рубен, — медленно произнес он, словно взвешивая каждое еще не сказанное слово. — Он имеет в виду возможность вашего проникновения в мир, обогнавший нас во времени и в развитии. Если допустить такую возможность и если вы сумеете ее использовать, то ваше сознание может запечатлеть не только зрительные образы, но и образы абстрактные, скажем, математические. Например, формулу еще неизвестного нам физического закона или уравнение, выражающее в общепринятых математических символах нечто новое для нас в познании окружающего мира. Но все это лишь допущение, гипотеза. Ничем не лучше гадания на кофейной гуще. Мы пробуем переместить ваше сознание куда-то дальше непосредственно граничащих с нашим трехмерным пространством миров, но даже не можем объяснить вам, что значит «дальше». Расстояния в этом измерении отсчитываются не в микронах, не в километрах и не в парсеках. Здесь действует какая-то другая система отсчета, нам пока неизвестная. Самое главное, мы не знаем, чем вы рискуете в этом эксперименте. В первом мы не теряли из виду ваше энергетическое поле, но можно ли поручиться, что мы не потеряем его сейчас? Словом, я не обижусь, если вы скажете: давайте отложим опыт.
Я улыбнулся. Теперь уже Никодимов ждал ответа. Ни одна морщинка его не дрогнула, ни один волосок его длинной поэтической шевелюры не растрепался, ни одна складочка на халате не сморщилась. Как непохожи они с Заргарьяном! Вот уж поистине «стихи и проза, лед и пламень». А пламень за мной уже рвался наружу: громыхнув стулом, Заргарьян встал.
— Ну что ж, давайте отложим… — намеренно помедлил я, лукаво поглядывая на Никодимова, — отложим… все разговоры о риске до конца опыта.
Все, что произошло дальше, уложилось в несколько минут, может быть, даже секунд, не помню. Кресло, шлем, датчики, затемнение, обрывки затухающего разговора о шкалах, видимости, о каких-то цифрах в сопровождении знакомых греческих букв — не то пи, не то пси — и, наконец, беззвучность, тьма и цветной туман, крутящийся вихрем.
Вихрь остановился, туман приобрел прозрачность и тускло-серый оттенок скорее весеннего, чем зимнего, утра. Я увидел захламленный двор в лужах, затянутых синеватым ледком, грязно-рыжую корочку уже подтаявшего снега у забора и совсем близко от меня темно-зеленый автофургон. Задние двери его были открыты настежь.
Сильный удар в спину бросил меня на землю. Я упал в лужу, ледок хрустнул, и левый рукав ватника сразу намок.
— Ауфштеен! — крикнули сзади.
Я с трудом поднялся, еле держась на ногах, и не успел даже оглянуться, как новый удар в спину швырнул меня к фургону. Из темной его пасти протянулись чьи-то руки и, подхватив меня, втянули в кузов. Двери позади меня тотчас же захлопнулись, громыхнув тяжелой щеколдой.
Потом я услышал урчание мотора, металлический скрип кузова, хруст льда под колесами автофургона. На повороте меня тряхнуло, ударив головой о скамейку. Я застонал.
И опять знакомые руки протянулись ко мне, подняли и посадили на скамейку. В окружавшей нас полутьме я не мог разглядеть лица человека, сидевшего напротив.
— Держись за доску, — предупредил он. — Дороги у нас дай бог.
— Где мы? — спросил я, как показалось мне, каким-то чужим голосом, глухим и хриплым.
— Известно где. В душегубке. — Сосед потянул носом воздух. — Да нет… Кажись, не пахнет. Значит, на исповедь везут.
— Где мы? — снова спросил я. — Город какой?
— Колпинск город. Райцентр бывший. Глянь в окошко — увидишь.
Я подтянулся к маленькому квадратному окошку без стекол, затянутому тремя железными прутьями. В крохотном проеме мелькнули водокачка, подъездные пути в проломе забора, одноэтажные приземистые домишки, вывеска комиссионного магазина, написанная черной краской по желтой рогожке, голые тополя у обочины замызганного тротуара. Пустынная уличка тянулась долго и неприглядно. Редкие прохожие, казалось, никуда не спешили.
— Вы меня извините, — сказал я своему спутнику, — у меня что-то с памятью.
— Тут не только память — душу выбьют, — живо откликнулся он.
— Ничего не помню. Какой сейчас год, месяц, день… Вы не бойтесь, я не сумасшедший.
— Я уж теперь ничего не боюсь. Да и с психом дело иметь сподручнее, чем с иудой. А год сейчас трудный, сорок третий год. Либо январь в самом конце, либо февраль в самом начале. Ну, а день помнить незачем: все одно до утра не доживем. Вы в какой камере?
— Не знаю, — сказал я.
— В шестой, должно, быть. Туда вчера сбитого летчика привезли. Прямо из городской больницы. Подлечили и привезли. Не вас ли?
Я промолчал. Теперь вспомнилось, как это было, вернее, как могло быть. В январе сорок третьего года я летел на Большую землю из урочища Скрипкин бор в партизанском краю, в северо-западном Приднепровье. В районе Колпинска нас накрыли немецкие, зенитные батареи. Самолет почти чудом прорвался, долетели благополучно. Но в этой фазе пространства — времени, должно быть, не прорвались. А в городскую больницу, вероятно, привезли не сбитого летчика, а раненого пассажира. А из больницы — в шестую камеру, и оттуда — на «исповедь», как сказал мой спутник. Что он подразумевал под этим, было ясно без уточнения.
Больше мы не разговаривали, и только когда машина остановилась и заскрежетала щеколда на двери, он что-то шепнул мне на ухо, но что, я так и не расслышал, а спросить не успел: он уже спрыгнул на мостовую и, отстранив конвоира, помог мне спуститься. Удар приклада в спину тотчас же отшвырнул его к подъезду. За ним последовал и я. Немецкие солдаты спешили по бокам, визгливо покрикивая:
— Шнель! Шнель!
Нас разделили уже на первом этаже, где моего спутника — лица его я так и не рассмотрел — увели куда-то по коридору, а меня поволокли по лестнице в бельэтаж, именно поволокли, потому что каждый пинок посылал меня в нокдаун. Так продолжалось до комнаты с голубыми обоями, где под стать им восседал за письменным столом тучный блондин с такими же голубыми мальчишескими глазами. Его черный эсэсовский мундир сидел на нем, как школьная курточка, да и сам он походил на растолстевшего школьника с рекламы немецких кондитерских изделий.
— Ви имеет право сесть. Вот здесь. Хир. — И он указал на плюшевое кресло у стола, должно быть заимствованное из реквизита местного городского театра.
Ноги у меня подкашивались, голова кружилась, и я сел, не скрывая удовольствия, что и было тут же замечено.
— Ви совсем выздоравливать. Очень хорошо. А теперь говорить правду. Вархейт! — сказал мальчикоподобный эсэсовец и выжидательно замолчал.
Молчал и я. Страха не было. От страха спасало ощущение иллюзорности, отстраненности всего происходящего. Ведь это случилось не в моей жизни и не со мной, и это хилое, изможденное тело в грязном ватнике и разбитых солдатских ботинках принадлежало не мне, а другому Сергею Громову, живущему в другом времени и пространстве. Так утешали меня физика и логика, а физиология болезненно опровергала их при каждом моем вздохе, при каждом движении. Сейчас это тело было моим и должно было получить все то, что ему предназначалось. Я тревожно спрашивал себя, хватит ли у меня сил, хватит ли воли, выдержки, мужества, внутреннего достоинства, наконец?
В дни войны было легче. Мы все были подготовлены к таким случайностям всей обстановкой военных лет, всем строем тогдашней жизни и быта, всем духом суровой и очень строгой к человеку эпохи. Был готов, вероятно, и Сергей Громов, которого я сменил сейчас в этой комнате. Но готов ли я? На какое-то мгновение мне стало холодно и — боюсь признаться — страшно.
— Ви меня понимать? — спросил эсэсовец.
Я кивнул.
— Вполне.
— Тогда говорить. Вифиль зольдатен эр хат? Столбиков. Иметь в отряде? Зольдатен, партизанен. Сколько?
— Не знаю, — сказал я.
Я не солгал. Я действительно не знал численности всех партизанских соединений, находившихся под командованием Столбикова. Она все время менялась. То какие-то группы уходили в глубокую разведку и по неделям не возвращались, то отряд пополнялся за счет соединений, оперировавших на соседних участках. Кроме того, у моего Столбикова был один состав, а у Столбикова, живущего в этом пространстве — времени, мог быть другой — больше или меньше. Любопытно, если бы я рассказал обо всем, что знал, совпало ли бы это с действительностью, интересовавшей эсэсовца? Судя по знакам отличия, это был оберштурмфюрер.
— Говорить правду, — повторил он строже. — Так есть лучше. Вархейт ист бессер.
— А я и вправду не знаю.
Голубые глаза его заметно побагровели.
— Где ваш документ? Хир! — закричал он и швырнул на стол мой бумажник; я не убежден был, что это мой, но догадывался. — Мы все знать. Аллее.
— Если знаете, зачем спрашиваете? — сказал я спокойно.
Он не успел ответить — зажужжал зуммер полевого телефона у него на столе. С неожиданным для него проворством толстун схватил трубку и вытянулся. Лицо его преобразилось, запечатлев послушание и восторг. Он только поддакивал по-немецки и щелкал каблуками. Потом убрал «мой» бумажник в стол и позвонил.
— Вас уводить сейчас, — сказал он мне. — Кейне цейт. Три часа в камера.
— Он ткнул большим пальцем вниз. — Подумать, вспомнить и опять говорить. Иначе — плохо. Зер шлехт.
Меня отвели в подвал и втолкнули в сарай без окон. Я потрогал стены и пол. Сырой, липкий от плесени камень, на земляном полу жидкая грязь. Ноги меня не держали, но лечь я не рискнул, а сел к стенке на растопыренные пальцы — все-таки суше.
Предоставленная мне отсрочка позволяла надеяться на благополучный исход. Опыт может закончиться, и удачливый Гайд покинет поверженного в грязи Джекиля. Но я тут же устыдился этой мыслишки. И Галя и Кленов, не моргнув, назвали бы меня трусом. Никодимов и Заргарьян не назвали бы, но подумали. Может быть, где-то в глубине души подумала бы об этом и Ольга. Но я, к счастью, подумал раньше. О многом подумал. О том, что я отвечаю уже за двоих — за него и за себя. Как бы он поступил, я догадывался; могу даже сказать — знал. Ведь он — это я, та же частица материи в одной из форм своего существования за гранью наших трех измерений. Случай мог изменить его судьбу, но не характер, не линию поведения. Значит, все ясно: у меня не было выбора, даже права на дезертирство с помощью никодимовского волшебства. Если бы это случилось сейчас, я попросил бы Никодимова вернуть меня обратно в этот сарай.
Должно быть, я заснул здесь, несмотря на сырость и холод, потому что мной овладели сны. Его сны. Усатый Столбиков в папахе, немолодая женщина в ватнике с автоматом через плечо, кромсающая ножом рыжий каравай хлеба, голые ребятишки на берегу пруда в зеленой ряске. Я сразу узнал этот пруд и кривые сосны на берегу и тут же увидел ведущую к этому пруду дорогу меж высоких глинистых откосов. То был мой сон, издавна запомнившийся и всегда непонятный. Теперь я точно знал его происхождение.
Сны сократили мою отсрочку. Мальчишкообразный щекастый эсэсовец вновь затребовал меня к себе. На сей раз он не улыбался.
— Ну? — спросил он, как выстрелил. — Будем говорить?
— Нет, — сказал я.
— Шаде, — протянул он. — Жаль. Положить руку на стол. Пальцы так. — Он показал мне пухлую свою ладонь с растопыренными сардельками-пальцами.
Я повиновался. Не скажу, что без страха, но ведь и к зубному врачу войти порой страшно.
Толстяк вынул из-под стола деревяшку с ручкой, похожую на обыкновенную столярную киянку, и крикнул:
— Руиг!
Деревянный молоток рассчитанно саданул меня по мизинцу. Хрустнула кость, зверская боль пронизала руку до плеча. Я еле удержался, чтобы не вскрикнуть.
— Хо-ро-шо? — спросил он, с удовольствием отчеканивая слоги. — Говорить или нет?
— Нет, — повторил я.
Киянка опять взвилась, но я невольно отдернул руку.
Толстяк засмеялся.
— Рука беречь, лицо не беречь, — сказал он и тем же молотком ударил меня по лицу.
Я потерял сознание и тут же очнулся. Где-то совсем близко разговаривали Никодимов и Заргарьян.
— Нет поля.
— Совсем?
— Да.
— Попробуй другой экран.
— Тоже.
— А если я усилю?
Молчание, потом ответ Заргарьяна:
— Есть. Но очень слабая видимость. Может, он спит?
— Нет. Активизацию гипногенных систем мы зарегистрировали полчаса назад. Потом он проснулся.
— А сейчас?
— Не вижу.
— Усиливаю.
Я не мог вмешаться. Я не чувствовал своего тела. Где оно было? В лабораторном кресле или в камере пыток?
— Есть поле, — сказал Заргарьян.
Я открыл глаза, вернее, приоткрыл их, — даже слабое движение век вызывало острую, пронизывающую боль. Что-то теплое и соленое текло по губам. Руку как будто жгли на костре.
Вся комната от пола до потолка, казалось, была наполнена мутной, дрожащей водой, сквозь которую тускло просматривались две фигуры в черных мундирах. Один был мой толстяк, другой выглядел складнее и тоньше.
Они разговаривали по-немецки, отрывисто и быстро. Немецкий я знаю плохо и потому не вслушивался. Но как мне показалось, разговор шел обо мне. Сначала я услышал фамилию Столбикова, потом свою.
— Сергей Громов? — удивленно переспросил тонкий и что-то сказал толстяку.
Тот забежал ко мне сзади и очень осторожно протер мне лицо носовым платком, пахнувшим духами и потом. Я даже не двинулся.
— Громов… Сережа, — повторил по-русски и совсем без акцента второй эсэсовец и нагнулся ко мне. — Не узнаешь?
Я всмотрелся и узнал постаревшее, но все еще сохранившее давно памятные черты лицо моего одноклассника Генки Мюллера.
— Мюллер, — прошептал я и опять потерял сознание.
Очнулся я уже в другой комнате, жилой, но неуютной, меблированной с претензией на мещанский шик. Пузатая горка с хрусталем, буфет красного дерева, плюшевый диван с круглыми валиками, ветвистые оленьи рога над дверью и копия с «Мадонны» Мурильо в широкой позолоченной раме — все это либо накапливалось здесь каким-то деятелем районного масштаба, либо свезено было сюда из разных квартир порученцами гауптштурмфюрера, оформлявшими гнездышко для начальственного отдохновения.
Сам гауптштурмфюрер, расстегнув мундир, лениво потягивался на диване с иллюстрированным журналом в руках, а я украдкой наблюдал за ним из сафьянового кресла у стола, накрытого к ужину. Забинтованная моя рука уже почти не болела, и есть хотелось адски, но я молчал и не двигался, ничем не выдавая себя в присутствии своего бывшего одноклассника.
Я знал Генку Мюллера с семи лет. Мы вместе пришли в первый класс школы в тихом арбатском переулке и до девятого класса делили все школьные невзгоды и радости. Старший Мюллер, специалист по трикотажным машинам, приехал в Москву из Германии вскоре после Рапалльского договора, работал сначала в альтмановской концессии, а потом где-то в Мострикотаже. Генка родился уже в Москве и в школе никем не почитался за иностранца. Он говорил так же, как и мы все, тому же учился, читал те же книги и пел те же песни. В классе его не любили, да и мне не нравились его заносчивость и бахвальство, но жили мы в одном доме, сидели на одной парте и считались приятелями. С годами же это приятельство увядало: сказывалась возраставшая разница во взглядах и интересах. А когда после гитлеровской оккупации Польши Мюллеры всей семьей переселились в Германию, Генка, уезжая, позабыл со мной даже проститься.
Правда, мой Генка Мюллер был совсем не тот Мюллер, который лежал сейчас на диване в носках без сапог, да и я сам был совсем не тот Громов, который, весь забинтованный, сидел напротив в красном сафьяновом кресле. Но как показал опыт, фазы смежных существовании не меняли в человеке ни темперамента, ни характера. Значит, и мой Генка Мюллер имел все основания вырасти в Гейнца Мюллера, гауптштурмфюрера войск СС и начальника колпинского гестапо. А следовательно, и я мог вести себя с ним соответственно.
Он опустил журнал, и взгляды наши встретились.
— Проснулся наконец, — сказал он.
— Скорее, очнулся.
— Не симулируй. После того как наш маг и волшебник доктор Гетцке ампутировал тебе палец и сделал кое-какие косметические штрихи, ты спишь уже второй час. Как сурок.
— А зачем? — спросил я.
— Что — зачем?
— Косметические штрихи зачем?
— Личико поправили. Крейман с молотком перестарался. Ну, а теперь опять красавчиком станешь.
— Наверно, у господина Мюллера есть невеста на выданье, — засмеялся я.
— Так он опоздал.
— Господина Мюллера ты брось! Есть Генка Мюллер и Сережка Громов. Уж как-нибудь они сговорятся.
— Интересно, о чем? — спросил я.
Мюллер встал, потянулся и сказал, зевая:
— Что ты все «о чем» да «зачем»? Я тебя сегодня из могилы вытащил. Тоже спросишь: зачем?
— Не спрошу. Осведомителя из меня хочешь сделать или еще какую-нибудь сволочь. Не гожусь.
— Для могилы годишься.
— Ты тоже, — отпарировал я. — В могилу еще успеется, а сейчас жрать охота.
Он захохотал.
— Это ты верно сказал, что в могилу еще успеется. — Он подсел к столу и налил коньяку себе и мне. — Водка у нас дрянная, а коньяк отличный. Привозят из Парижа. Мартель. За что пьем?
— За победу, — сказал я.
Он захохотал еще громче.
— Смешишь ты меня, Сережка. Мудрый тост. Пью.
Он выпил и прибавил с кривой усмешкой:
— А второй выпью за то, чтобы из этой дыры скорее выбраться. У меня в Берлине дядька со связями. Обещает перевод этим летом. В Париж или в Афины. Подальше от выстрелов.
— А что, досаждают? — усмехнулся я.
— А то нет? Так и ждешь, что какой-нибудь гад шарахнет из-за угла гранатой. Моего предшественника уже кокнули. А теперь меня приговорили.
— Значит, не заживешься, — равнодушно заметил я.
Не закусывая, он снова наполнил бокал. Руки его дрожали.
— Я и так уж тороплю с переводом. Только бы не тянули. А там отсижусь в Париже, и война, гляди, кончится.
— Еще повоюем, — сказал я. — Два с половиной года ждать.
Рука его с полным бокалом замерла над столом.
— Ровно через два с половиной года, — пояснил я, — а именно восьмого мая сорок пятого года, будет подписано соглашение о безоговорочной капитуляции. Интересуешься кем? Немцами, дружок, немцами. И где, ты думаешь? В Берлине. Почти на развалинах вашей имперской канцелярии.
Он так и не выпил свой коньяк, медленно опустив бокал на стол. Сначала он удивился, потом испугался. Я перехватил его взгляд, брошенный на тумбочку у дивана, где лежал его «вальтер». Наверно, подумал, что я сошел с ума, и тут же вспомнил об оружии.
Но ответить он не успел. Зажужжал зуммер его внутреннего телефона. Он схватил трубку, назвал себя, послушал и о чем-то быстро заговорил по-немецки. Я уловил только одно слово: Сталинград. Вспомнились слова моего спутника по темно-зеленому гестаповскому «ворону»: «…сейчас либо январь в самом конце, либо февраль в самом начале». Так и есть: он вернулся к столу с внезапно помрачневшим лицом.
— Сталинград? — спросил я.
— Ты понимаешь по-немецки?
— Нет, просто догадался. Скис ваш Паулюс. Капут.
Он предостерегающе постучал ножом о тарелку.
— Не говори глупостей. Паулюс только что получил генерал-фельдмаршала. А Манштейн уже подходит к Котельникову.
— Разбит ваш Манштейн. Разбит и отброшен. И Паулюсу — конец. Какое сегодня число?
— Второе февраля.
Я засмеялся: как приятно знать будущее!
— Так вот, именно сегодня капитулировал в Сталинграде Паулюс, а ваша Шестая армия или, вернее, то, что от нее осталось, воздавая хвалу фюреру, шагает в плен.
— Замолчи! — крикнул он и взял свой пистолет с тумбочки. — Я таких шуток никому не прощаю.
— А я и не шучу, — сказал я, отправляя в рот ломоть консервированной ветчины. — У тебя есть где проверить? Позвони.
Мюллер задумчиво поиграл своим «вальтером».
— Хорошо. Я проверю. Позвоню фон Геннерту: он должен знать. Только учти: если это розыгрыш, я расстреляю тебя самолично. И сейчас.
Он подошел к телефону, долго с кем-то соединялся, что-то спрашивал, слушая и вытягиваясь, как на смотре, потом положил трубку и, не глядя на меня, швырнул пистолет на диван.
— Ну как, точно? — усмехнулся я.
— Откуда ты знаешь? — спросил он, подходя.
Лицо его выражало безграничное удивление и растерянность. Он смотрел на меня, словно спрашивая: я ли это или представитель верховного командования в моем обличье?
— Фон Геннерт даже удивился, что я знаю. Пришлось выкручиваться. Официально об этом еще не объявлено, но Геннерт знает.
— А он тебе сказал, что Гитлер уже объявил траур по Шестой армии?
— Ты и это знаешь?
Он продолжал стоять, не сводя с меня глаз, растерянный и непонимающий.
— И все-таки откуда? Ты не мог знать об этом вчера, это понятно. А сегодня… Кто мог сказать тебе? Тебя, кажется, с кем-то привезли сюда?
— Утром… — сказал я, — утром твой Паулюс еще брыкался.
Он поморгал глазами.
— Кто-нибудь мог поймать московскую передачу?
— Где? — засмеялся я. — В гестапо?
— Не понимаю. — Он развел руками. — В городе об этом еще никто не знает. Убежден.
У меня вдруг мелькнула мысль, что еще можно спасти моего незадачливого Джекиля. До утра ему, видимо, ничто не грозит, но утро он встретит в полном сознании, избавленный от моей агрессии. Тогда за его жизнь я не дам ни копейки. Мюллер церемониться с ним не станет, тем более когда объявит, что не помнит ничего происшедшего накануне. Значит, надо думать. Игра будет трудная.
— Не гадай, Генка, — сказал я, — не угадаешь. Просто я не совсем обычный человек.
— Что ты имеешь в виду?
— А ты слыхал или читал о том, как у нас в одном научно-исследовательском институте, — начал я, вдохновенно импровизируя, — была ликвидирована в сороковом году некая исследовательская группа? За границей много шумели об этом. В общем, группа телепатов.
— Нет, — растерялся он, — не слыхал.
— А ты знаешь, что такое телепатия?
— Что-то вроде передачи мыслей на расстоянии?
— Примерно да. Проблема не новая, о ней еще Синклер писал. Только идеалистически, со всякой потусторонней чепухой. А у нас ставились опыты на серьезной научной основе. Понимаешь, мозг рассматривается, как микроволновый приемник, воспринимающий на любом расстоянии мысли, как волны непостижимой длины. Что-то меньше микрона. Способность эта есть у каждого, но в зачаточном состоянии. Однако ее можно развить, если найти мозг-перципиент, так сказать особо восприимчивый к внешней индукции. Многих пробовали, в том числе и меня. Ну, я и подошел.
Мюллер сел и протер глаза.
— Сплю я, что ли? Ничего не понимаю.
Я уже по лицу его увидал, что игра удалась: он почти поверил. Теперь надо было стереть это «почти».
— Ты когда-нибудь читал о Калиостро или о Сен-Жермене? — спросил я и по девственно пустым глазам его понял: не читал. — История никак не может объяснить их, особенно Сен-Жермена. Этот граф жил в восемнадцатом веке, а рассказывал о событиях двенадцатого, тринадцатого, четырнадцатого веков, словно при них присутствовал. Его считали колдуном, астрологом, Агасфером и наперебой приглашали ко двору европейских монархов. Он, между прочим, и будущее предсказывал, и довольно удачно. Но объяснить, что это за человек, никто так и не мог. Историки отмахивались: шарлатан, мол. А надо было сказать: телепат. Вот и все. Он принимал мысли из прошлого и будущего. Как и я.
Мюллер молчал. Я уже не догадывался, о чем он думал. Мажет быть, он раскусил мое шарлатанство? Но у меня был все-таки один неопровержимый и непобитый козырь — Сталинград.
— Будущее? — задумчиво повторил он. — Значит, ты можешь предсказывать будущее?
«Не надо уводить далеко, — подумал я. — Мюллер не глуп и привык мыслить реалистически». На этом я и сыграл.
— Твое предсказать не трудно, — ответил я не менее коварно на его коварный вопрос. — Сам понимаешь: после Сталинграда подпольщики и партизаны повсюду активизируются. Не дожить тебе до лета, Мюллер. Никак не дожить.
Он так и скривился в усмешечке: «Хозяин-то положения все-таки я». А вслух кольнул:
— Я тоже могу предсказать твое будущее, без телепатии. Услуга за услугу.
— Мужской разговор, — засмеялся я. — Мы же можем изменить будущее. Ты — мое, я — твое.
Он вскинул брови, опять не поняв. Ну что ж, раскроем карты.
— Ты переправишь меня к партизанам. Притом сегодня же. А я гарантирую тебе бессмертие до конца месяца. Ни пуля, ни граната тебя не тронут.
Он молчал.
— Теряешь ты немного: мою жизнь, а выигрываешь куш — свою.
— До конца месяца, — усмехнулся он.
— Я не всесилен.
— А гарантии?
— Мое слово и мои документы. Ты ведь их видел. И догадался, должно быть, что и я кое-что могу.
Он долго раздумывал, молча и рассеянно блуждая взором по комнате. Потом разлил остатки коньяка по бокалам. Он ничего не ел, и хмель уже сказывался: руки дрожали еще больше.
— Ну что ж, — процедил он, — посошок на дорогу?
— Не пью, — сказал я. — Мне нужна ясная голова и рука твердая. Ты мне дашь оружие, хотя бы свой «вальтер», и руки свяжешь легонько, чтоб сразу освободиться.
— А под каким соусом я тебя отправлю? У меня тоже начальство есть.
— Вот ты и отправишь меня к начальству повыше. Какой-нибудь лесной дорогой.
— Придется ехать с шофером и конвоиром. Справишься?
— Надеюсь, конвоира тебе не жалко?
— Мне машину жалко, — поморщился ан.
— Машину я тебе верну вместе с водителем. Идет?
Он подошел к телефону и начал вызванивать. Я даже подивился той быстроте, с какой он все это проделал. Через какие-нибудь полчаса гестаповский «оппель-капитан» уже бороздил запорошенный снегом проселок. Рядом со мной, положив автомат на колени, сидел тощий фриц со злым лицом. Пусть злится. Это меня не тревожило, равно как и мое обещание Мюллеру. Ведь обещал я, а не Громов, который в конце концов окажется на моем месте. Только когда это произойдет и где? Если в машине, то я должен сделать все, чтобы мой злополучный Джекиль быстро сориентировался. Я потянул нетуго связанные на спине руки. Ремешок сразу ослаб. Еще рывок — и я уже мог положить освободившуюся правую руку в карман ватника, прихватив ею вороненую сталь пистолета. Теперь надо было только ждать: каким-то шестым, а может быть, шестнадцатым чувством я уже предугадывал странную легкость в теле, головокружение и тьму, гасившую все — свет, звуки, мысли.
Так и произошло. Я очнулся под рукой Заргарьяна, снимавшего датчики.
— Где был? — спросил он, все еще невидимый.
— В прошлом, Рубен, увы.
Он громко и горестно вздохнул. Никодимов уже на свету просматривал пленку, извлеченную из контейнера.
— Вы следили за временем, Сергей Николаевич? — спросил он. — Когда вошли и когда вышли из фазы?
— Утром и вечером. День.
— Сейчас двадцать три сорок. Совпадает?
— Примерно.
— Пустяковое отставание во времени.
— Пустяковое? — усмехнулся я. — Двадцать лет с лишком.
— В масштабе тысячелетий ничтожное.
Но меня не волновали масштабы тысячелетий. Меня волновала судьба Сережки Громова, оставленного мной почти четверть века назад на колпинском пригородном проселке. Думаю, впрочем, он не потерял даром времени.
Новый эксперимент начался буднично, как визит в поликлинику. Накануне я не собирал друзей, Заргарьян не приезжал, и поутру меня никто не напутствовал. В институт я добрался на автобусе, и Никодимов тут же усадил меня в кресло, не уточняя градуса моей доброй воли и готовности к опыту.
Он только спросил:
— Когда у вас в прошлый раз начались неприятности? К вечеру, во второй половине дня?
— Примерно. На улице уже темнело.
— Приборы зафиксировали сон, потом нервное напряжение повысилось, и наконец — шок…
— Точно.
— Я думаю, мы теперь сумеем предупредить это осложнение, если оно возникнет, — сказал он. — Вернем ваш психический мир обратно.
— Я именно этого и не хотел. Вы же знаете, — возразил я.
— Нет, сейчас мы рисковать не будем.
— Какой риск? Кто говорит о риске? — загремел Заргарьян, появляясь как призрак — весь в белом — на фоне белых дверей.
Он был в соседней камере — проверял усилители.
— За одну минуту твоего путешествия отдаю год жизни. Это уже не наука, как думает Никодимов, — это поэзия. Ты любишь Вознесенского?
— Относительно, — сказал я.
Он продекламировал:
— «В час осенний… сквозь лес опавший… осеняюще и опасно… в нас влетают, как семена… чьи-то судьбы и имена…» — Он оборвал цитату и спросил: — Что запомнил?
— Осеняюще и опасно, — повторил я.
Я уже его не видел: он говорил из темноты.
— Главное: осеняюще! Поэтому будем торжественны. Учти: ты у врат будущего.
— Ты в этом уверен? — донесся голос Никодимова.
— Абсолютно.
Больше я ничего не слыхал. Звуки погасли не тех пор, пока в мертвую тишину эту не ворвался какой-то монотонный, громыхающий гул.
Тишины уже не было, и даже тумана не было. Я покачивался в мягком кресле у широкого, чуть вогнутого наружу окна. Рядом со мной и напротив сидели в таких же креслах незнакомые мне люди. Обстановка напоминала огромную кабину воздушного лайнера или вагон пригородного дачного поезда, где сидят по трое друг против друга по бокам прохода от двери к двери. Этот проход тянулся, должно быть, метров на сорок. Я старался осмотреться, не разглядывая соседей, искоса, не подымая глаз. Первое, что привлекло внимание, были мои руки, большие, странно белые, с сухой и чистой кожей, какая бывает после частого и придирчивого мытья. И, самое главное, это были руки старого человека. «Сколько же мне лет и кто я по профессии, — подумал я. — Лаборант, врач, ученый?» Да и костюм — не новый, но и не очень заношенный, из странно выглядевшего материала с непривычным рисунком — не давал прямого ответа, а гадать было бессмысленно.
Я посмотрел в окно. Нет, это был не воздушный лайнер, потому что летели мы слишком низко для такого крупного самолета, ниже, что называется, бреющего полета. Но это был и не поезд, потому что летели мы над землей, над домами и перелесками, едва не срезая верхушек сосен и елей, причем именно летели так, что пейзаж за окном сливался и мутнел. От непривычки стало больно смотреть.
Я достал платок из кармана и протер глаза.
— Болят? — усмехнулся пассажир, сидевший против меня, седой, худощавый человек в золотых очках без дужек, непонятно как висевших над переносицей.
— Забываем на склоне лет, что в окошечко уже не посмотришь. Это вам не пятидесятые годы. Обсервейшен-кар! В таком каре только пушкинских «Бесов» читать: «Мутно небо, ночь мутна…»
— А что, не нравится? — спросил не без вызова молодой человек, сидевший с краю.
— Нет, почему? Кому ж это не понравится? Из Ленинграда в Москву за полтора часа. Новинка.
— Почему — новинка? — пожал плечами молодой человек. — О монорельсовых дорогах говорили еще лет двадцать назад. Это только модернизация. А вы чем в окно смотреть, телевизор включите, — сказал он мне.
Я замешкался, не совсем понимая, где этот телевизор и как его включать. Меня предупредил мой седой визави: он нажал какой-то рычажок сбоку, и окно закрыл знакомый голубоватый экран. Изображение возникло в нем как-то в глубине, позволяя видеть его даже сидящим сбоку, как я.
Оно было цветным и стереоскопическим и представляло огромный многоэтажный дом, красиво отделанный серыми и красными плитками. На его плоскую крышу в беспримесной лазури неба опускался вертолет. «Передаем новости дня, — сказал невидимый диктор. — Посещение руководителями партии и правительства трехсотого дома-коммуны в Киевском районе столицы». Группа хорошо одетых немолодых людей вышла из кабины вертолета и скрылась под куполом из органического стекла. Замелькали лифты-скоростники и лифты-эскалаторы. Объектив аппарата устремился вниз, к зеркальным витринам первого этажа. «Весь этаж занимают магазины, мастерские и столовые, обслуживающие население дома». Гости неторопливо прохаживались по этажам и комнатам, обставленным с необычным для меня выбором красок и форм. «Один поворот пластмассового рычага — и постель уходит в стенку, выдвигая спрятанный книжный шкаф. А эту кушетку вы можете расширить и удлинить: ее металлические крепления и губчатая поверхность растягиваются вдвое». А следом уже открывалась перспектива этажных холлов с большими телевизионными и киноэкранами. «Этот этаж целиком предоставлен молодежи, предпочитающей жить отдельно», — комментировал диктор, раздвигая для нас стены непривычно меблированных комнат.
— Не понимаю. Зачем все это делается? — пренебрежительно фыркнула дама с вязаньем наискосок от меня.
Я взглянул на юношу, сидевшего с краю, ожидая его реплики, и не ошибся. Как он был похож на юношей, которых я знал! Он принял от них эстафету горячности, почти мальчишеской запальчивости, непримиримости ко всему, что не идет в ногу с веком.
— Дома-коммуны не сегодня начали строить, а вам все еще непонятно зачем… — сказал он.
— Непонятно! — упорствовала дама. — Слава богу, от коммунальных квартир избавились, а тут опять!
— Что — опять?
— Ваши дома-коммуны. Коммунальный быт воскрешаем.
— Не говорите глупостей. Люди уходят от изолированных отдельных квартир не к коммунальным квартирам — даже я не знаю, что это такое, — а к домам-коммунам! Вы их сейчас видели. А это уже новое качество быта!
Дама с вязаньем умолкла. Никто ее не поддержал. А на экране уже вздымались нефтяные вышки, отвоевывая свинцово-багровое небо у елей и лиственниц. «Мы с вами в Третьем Баку, — продолжал диктор, — на только что освоенном новом участке Якутского нефтеносного района Сибири». Третье Баку! На моем веку я знал только два. Сколько же лет прошло? Я обращал этот же молчаливый вопрос и к хирургам в белых халатах, демонстрировавшим на экране бескровную операцию пучком нейтронных лучей, и к изобретателям состава для склеивания ран, и к самому диктору, появившемуся наконец перед зрителями. «В заключение я хочу напомнить вашим зрителям о дефицитных профессиях, в которых остро нуждается наше хозяйство. По-прежнему требуются наладчики автоматических цехов, диспетчеры телеуправляемых шахт, операторы атомных электростанций, сборщики универсальных электронно-счетных машин».
Голубой экран погас, и уже другой голос откуда-то сверху подчеркнуто произнес: «Подъезжаем к Москве. Включаем предупредительные огни. Одновременно с зеленым светом будет включен эскалатор».
Над дверью впереди запрыгали красные огоньки. Потом они потемнели и стали синими. Затем их размыл и унес ярко-зеленый свет. Вышедшие в проход пассажиры поплыли вперед вместе с полом. Поплыл и я, так и не заметив остановки вагона. Я и не увидел его снаружи. Эскалаторная дорожка, ускоряя движение, привела нас в вестибюль метро. Я не узнал его да, честно говоря, и не успел рассмотреть: мы пронеслись с быстротой ракеты, замедлив движение только у эскалаторных лестниц, которые и вынесли нас на перрон. «Где же кассы? — подумал я. — Неужели метро бесплатно?» Утвердительным ответом был поток пассажиров, хлынувший к открытым дверям подошедшего поезда.
Я вышел на площади Революции, которую узнал сразу: и под землей, где меня встретили знакомые бронзовые скульптуры в аркаде, и на земле, где уже издали сквозь зеленую сетку сквера глядели на меня желтые колонны Большого театра. И памятник Марксу стоял на том же месте, только вместо невзрачного «Гранд-отеля» высилось гигантское белое здание, сверкавшее ребрами из нержавеющей стали, а вместо бокового крыла «Метрополя» уходила вправо перспектива шумной многоэтажной улицы. И пейзаж в движении показался мне давно знакомым, почти не изменившимся. По-прежнему по широким тротуарам так же неторопливо и часто струились многоцветные капельки человеческого потока, еще более расцвеченные высоким по-летнему солнцем. А по асфальтовым каналам площади, огибая дома и скверы, завихрялся другой столь же пестрый автобусно-автомобильный поток. Но присмотревшись внимательнее, я легко обнаружил различие. Другой покрой и другая расцветка одежды, другие линии и формы машин. Большинство их шло без колес, на воздушной подушке, напоминая лобастых китов или дельфинов, беззвучно плывущих в сиреневой дымке воздуха. «Сколько же лет прошло?» — снова спросил я себя и снова не мог ответить.
Перейти площадь было нельзя: чугунное кружево решетки вилось вдоль тротуара и только на остановках золотых сигарообразных автобусов открывало проходы на мостовую. Я пошел вниз, к Александровскому саду, миновал Исторический музей, заглянул в пролет Красной площади. Там все было привычно — и зубчатка древней стены, и часы на Спасской башне, строгий массив Мавзолея и архитектурное чудо Василия Блаженного. Но огромного здания гостиницы, которую у нас строили в Зарядье, не было видно вовсе. Только еще дальше, может быть на противоположном берегу Москвы-реки, поднимались за храмом незнакомые высотные здания.
Я прошел в сад и присел на скамейку. И хотя город уже кипел своей полнокровной, стремительной жизнью, здесь в эти утренние часы, как и у нас, было почти безлюдно. По правде сказать, я растерялся. Куда и зачем идти? Где мой дом? Кто я? И что предстоит мне пережить в этот день моей новой жизни? Я нащупал в кармане бумажник, очень пухлый и плотный, из мягкого, прозрачного пластика. Уже сквозь него, не вынимая карточки, я прочел на ней мое имя, профессию и адрес. Я опять был служителем Гиппократа, чем-то руководившим в хирургической клинике, и, должно быть, знаменитостью, потому что нашел в бумажнике поздравления от трех заграничных ученых обществ, присланные профессору Громову ко дню его шестидесятилетия.
Итак, двадцать лет спустя! Для меня — уже старость, для науки — «шаги саженьи». Д'Артаньяна, ехавшего на встречу с Арамисом и Атосом, терзали сомнения: не горько ли будет увидеть состарившихся друзей? Сомнения его рассеялись, но рассеются ли мои? Я мысленно представил себе визит по адресу, обозначенному на карточке. Дверь, наверное, откроет Ольга, постаревшая на двадцать лет. А вдруг не Ольга? Усложнять ситуацию явно не хотелось. Я машинально перебрал пачку денежных купюр, лежавших в бумажнике. На один день в будущем наверняка хватит. Так что же делать? Может быть, просто пройтись по улицам, объехать город, увидеть побольше, подышать в буквальном смысле воздухом будущего? Разве этого мало? Для Заргарьяна и Никодимова — увы! — мало! Какое материальное подтверждение я мог привести им из будущего? Пойти в Ленинскую библиотеку — она, конечно, существует и здесь, — порыться в каталогах, поинтересоваться тематикой научных журналов? Допустим, мне даже удастся найти что-нибудь близкое работам моих ученых друзей. Допустим. Но пойму ли я что-нибудь в статьях ученых восьмидесятых годов, если порой даже элементарные популяризаторские попытки Заргарьяна бессильны преодолеть мое математическое невежество. Выучить наизусть запись какой-нибудь формулы? Да я забуду ее тотчас же! А если их серия? А если мне встретятся совсем уже незнакомые математические символы? Нет, чушь зеленая — ничего не выйдет!
С такими мыслями я побрел на остановку такси. Впереди меня была только одна женщина; она, видимо, торопилась, то и дело поглядывая на ручные часы.
— Уже десять минут жду, и ни одной машины, — сказала она. — Конечно, на автобусе проще и бесплатно к тому же, но на автупре занятнее.
— На автупре? — переспросил я.
— Вы, наверно, приезжий, — улыбнулась она. — Так мы называем такси без водителя, с автоматическим управлением. Прелесть!
Но первый же автупр привел меня в содрогание. Что-то дикое, противоестественное было в этой лобастой машине без колес и шофера, бесшумно подплывавшей к нам и выбросившей на остановке четыре паучьи ножки. Невидимка за рулем открыл дверь, пассажирка села и что-то сказала в микрофон. Так же бесшумно исчезли ножки, закрылась дверь, и машина скрылась за поворотом. Я долго и, должно быть, с глупым видом смотрел ей вслед, растерянно спрашивая себя: «А что ты скажешь в микрофон и как будешь рассчитываться, если не хватит мелочи?» Я уже подумывал о бегстве, как на остановке появился еще один пассажир. В его подчеркнутой худобе и седине с прочернью была какая-то своеобразная элегантность, а тщательно подстриженная борода лопаткой придавала ему чуть-чуть вызывающий вид.
— Спешу, — признался он, нетерпеливо оглядывая площадь. — Вон идет, кажется.
Лобастый автупр уже подплывал, подруливая к остановке.
— Охотно уступлю вам очередь, — сказал я. — Я не спешу.
— Зачем? Вместе поедем, если не возражаете. Сначала отвезем вас, потом меня.
В темных его глазах мелькнуло что-то до жути знакомое. Тот же высокий, покатый, с зализами лоб, тот же взгляд, пронзительный и насмешливый. Только борода неузнаваемо изменяла лицо. Неужели же это он?
Я еще раз придирчиво заглянул ему в глаза. Он. Мой Заргарьян, постаревший на двадцать лет.
Но я и виду не подал, что узнал его.
— Куда вам? — спросил он.
Я только пожал плечами. Не все ли равно, куда ехать человеку, двадцать лет не видевшему Москвы.
— Тогда поехали. Чур, не возражать — я гид. Кстати, где вы обедаете? Хотите в «Софии»? Вместе. Честно говоря, не люблю обедать один.
Он и к пятидесяти годам не утратил мальчишеской пылкости. И в роль гида вошел сразу и горячо.
— По улице Горького не поедем. Ее почти не перекраивали. Рванем по Пушкинской, совсем новая улица — не узнаете. Запрограммировано.
Он повторил это в микрофон, добавив, где свернуть и где остановиться. Такси, беззвучно захлопнув дверь, поплыло, огибая сквер.
— А как рассчитываетесь? — спросил я.
— Вот в эту копилочку. — Он показал на щель в панели под ветровым стеклом.
— А если мелочи нет?
— Побеспокоим разменное устройство.
Такси уже свернуло на Пушкинскую, похожую на Пушкинскую моих дней, как Дворец Съездов на заводской клуб. Может быть, она была внешне иной и в шестидесятые годы — ведь подобие миров не предполагает их идентичности, — но сейчас она была иной и масштабно и качественно. Двадцатиэтажные взлеты стекла и пластика, не повторяя друг друга, вписывались в скалистый орнамент каньона, на дне которого кипел многоцветный автомобильный поток. Тротуары, как в торговом пассаже, тянулись в два этажа, соединяясь над улицей кружевными параболами мостов. Мосты связывали и дома, образуя дополнительные аллеи над улицей.
— Для велосипедистов, — пояснил Заргарьян, перехватив мой взгляд. — Там же бассейны и площадки для вертолетов.
Он добросовестно играл роль гида, с удовольствием смакуя мое удивление. А лобастый наш дельфин тем временем пересек бульвар, пролетел столь же неузнаваемую улицу Чехова и подрулил по Садовой к небоскребу «Софии». Ни площади, ни ресторана я не узнал. Маяковский, будто изваянный из бронзового стекла, так и блистал на солнце, вздымаясь над площадью выше лондонской колонны Нельсона. Сверкал и параллелепипед ресторана «София», играя отраженным солнечным светом, как сплав хрусталя с золотом. Ресторанный зал поражал и внутри. Привычно белые столики под старомодно крахмальными скатертями соседствовали со странными геометрическими фигурами, похожими на шатры из дождя и аргоновых нитей.
— Что это? — оторопел я.
Заргарьян улыбнулся, как фокусник, предвкушая еще больший эффект.
— Сейчас увидите. Сядем.
Мы сели за один из привычно крахмальных столиков.
— Хотите стать невидимым и неслышимым для окружающих?
Он что-то тронул, подняв уголок скатерти, и зал исчез. Нас отделял от него шатер из дождя, без влаги и сырости. В дождь вплетались светящиеся нити без стекла и проводки. Нас окружала благоговейная тишина пустого собора.
— А выйти можно?
— Так это же воздух, только непрозрачный. Светозвукопротектор. У нас в лаборатории мы применяем черный. Абсолютная темнота.
— Я знаю, — сказал я.
Теперь удивился он, подслушав в моем ответе что-то для себя новое.
Мне надоело играть в загадки.
— Вы Заргарьян? Рубен Захарович? — спросил я, уже совершенно уверенный в том, что не ошибаюсь.
— Узнали, — усмехнулся он. — Значит, и борода не помогла?
— Я по глазам вас узнал.
— По глазам? — опять удивился он. — На газетных и журнальных портретах глаза хорошо не выходят. А где же вы меня еще видели? В кино?
— Вы по-прежнему занимаетесь физикой биополя? — начал я осторожно. — Тогда не удивляйтесь тому, что сейчас услышите. Я вам сказал неправду о том, что двадцать лет не был в Москве. Я вообще не был в этой Москве. Никогда. — Я помедлил немного, ожидая его реакции, но он молчал, продолжая рассматривать меня с возрастающим интересом. — Мало того, я не то лицо, которое вы сейчас видите. Я фантом в его оболочке, гость из другого мира. Явление вам, вероятно, хорошо знакомое.
— Вы читали мои работы? — спросил он недоверчиво.
— Нет, конечно. У нас вы их еще не опубликовали. Ведь наше время отстает от вашего лет на двадцать.
Заргарьян вскочил:
— Позвольте, только теперь я вас понял. Значит, вы из другой фазы. Вы это хотите сказать?
— Именно.
Он помолчал, поморгал глазами, отступил на шаг. Светящаяся пелена дождя наполовину скрыла его, комически срезав часть затылка, спины и ног. Потом он снова вынырнул и сел против меня, с трудом сдерживая волнение. Лицо его словно засветилось изнутри, и в этом свечении были и сокрушающее удивление человека, впервые увидевшего чудо, и радость ученого, что это чудо совершается в его присутствии, и счастье ученого, могущего управлять такими чудесами.
— Кто вы? — наконец спросил он. — Имя, специальность?
Я засмеялся.
— Чудно как-то говорить от имени двух человек, но приходится. Имя одно и здесь и там. Звание: профессор — это здесь, а там без званий, можно сказать, рядовая личность. И специальности разные: здесь — медик, хирург, видимо, а там — журналист, газетчик. Да еще там я моложе на двадцать лет. Как и вы.
— Любопытно, — сказал Заргарьян, все еще оглядывая меня с интересом. — Все мог ожидать, только не это. Сам отправлял людей за пределы нашего мира, но чтобы здесь такого гостя встретить — об этом и не мечтал. И дурак, конечно. Ведь материя едина по всей фазовой траектории. Я здесь, и я там, вот и засылаем друг к другу гостей. — Он засмеялся и вдруг спросил совсем с другой интонацией: — А кто ставил опыт?
— Никодимов и Заргарьян, — лукаво ответил я, готовый к новому взрыву удивления.
Но он только спросил:
— Какой Никодимов?
Теперь удивился я:
— Павел Никитич. Разве это не его открытие? Разве вы не с ним работаете?
— Павел умер одиннадцать лет назад, так и не добившись признания при жизни. Фактически это его открытие. Я пришел к нему другими путями, как психофизиолог. (Мне послышалась затаенная горечь в его словах.) К сожалению, первые удачи с биополем пришли уже после. Мы ставили опыты с его сыном.
Я даже не знал, что у Никодимова был сын. Впрочем, возможно, он был только здесь.
— А вы счастливее нас, — задумчиво произнес Заргарьян, — начали-то раньше. Через двадцать лет вы добьетесь гораздо большего. Это ваш первый опыт?
— Третий. Сперва я побывал рядом, совсем в подобных мирах. Потом подальше — в прошлом. А сейчас еще дальше — у вас.
— Что значит «ближе» или «дальше»? «Рядом», — саркастически повторил он. — Какая-то наивная терминология!
— Я полагаю, — замялся я, — что миры, или, как вы говорите, фазы, с иным течением времени находятся… дальше от нас, чем совпадающие…
Он откровенно рассмеялся:
— «Ближе, дальше»!.. Это они вам так объясняют? Дети.
Я обиделся за моих друзей. И вообще мой Заргарьян мне нравился больше.
— А разве четвертое измерение не имеет своей протяженности? — спросил я. — Разве теория бесконечной множественности его фаз ошибочна?
— Почему четвертое? — знакомо закипел Заргарьян. — А вдруг пятое? Или шестое? Наша теория не определяет его очередности или направления в пространстве. И кто вам сказал, что она ошибочна? Она ограничена, и только. Слова «бесконечная множественность» просто нельзя понимать буквально. Так же, как и бесконечность пространства. Уже вашим современникам это было известно. Уже тогда релятивистская космология исключала абсолютное противопоставление конечности и бесконечности пространства. Поймите простую вещь: конечное и бесконечное не исключают друг друга, а внутренне связаны. Свя-за-ны! — скандируя, повторил он и усмехнулся, заглянув в мои пустые глаза. — Что, сложно? Вот так же сложно объяснить вам, что здесь «ближе» и что «дальше». Я могу переместить ваше биополе в смежный мир, опередивший нас на столетие, но где он находится, близко или далеко, геометрически определить не смогу. — Он вдруг дернулся и замер, словно его веселый бег мысли что-то оборвало или остановило.
Секунду-другую мы оба молчали.
— А ведь это идея! — воскликнул он.
— Вы о чем?
— О вас. Хотите прыгнуть в будущее еще дальше?
— Не понимаю.
— Сейчас поймете. Я усложняю ваш опыт. Вы едете со мной в лабораторию, я отключаю ваше биополе и перевожу его в другую фазу. Что скажете?
— Пока ничего. Обдумываю.
— Боитесь? А риск все тот же. И там вам сорок, а не шестьдесят, сердце в порядке, иначе бы не рисковали. Я бы с наслаждением поменялся с вами, да не гожусь. Знаете, как трудно найти мозг-индуктор с таким напряжением поля?
— Вы же нашли.
— Троих за десять лет. Вы четвертый. И считайте, что вам повезло. Обещаю экскурсию поинтереснее полета на Марс. Подыщу вам потомка в пятом колене с таким же полем. Скачок лет на сто, а? Ну что… Что вас смущает?
— Мое биополе. Вдруг они его потеряют?
— Не потеряют. Я сначала верну вас обратно. Минуточку даже поприсутствуете в своем времени и пространстве, а потом очнетесь в другом. Не бойтесь, ни взрыва не будет, ни извержения, ни излучения. А ваша аппаратура зафиксирует все, что надо. Ну как, летим?
Он поднялся.
— А обед?
— Потом пообедаем. Мы — здесь, вы — в будущем.
Я подумал, что терять мне, в сущности, нечего.
— Летим, — сказал я и тоже встал.
Я, повторив слова Заргарьяна, даже не подозревал, что мы именно полетим. Сначала мы поднялись на скоростном лифте на крышу, где приземлялись маршрутные такси-вертолеты, а через две-три минуты уже парили над Москвой, направляясь на Юго-Запад.
Панораму Москвы конца века я не забуду до самой смерти. Я все время твердил себе, что это не моя Москва, не та, в которой я родился и вырос и которую отделяют от этой незримые границы пространства — времени и двадцать лет великой преобразующей стройки. Я упрямо внушал себе это, а глаза убеждали в другом. Ведь и у нас, в моем мире, шла та же стройка в том же темпе и направлении, те же силы ее вдохновляли, ту же цель преследовали. Значит, и у нас к концу третьей пятилетки подымется такой же красавец город, может быть, даже еще красивее.
Будто волшебник с киноаппаратом воспроизводил передо мной удивительную картину будущего. Я жадно всматривался, ища памятные детали, и радовался, как мальчишка, узнавая старое в новом, знакомое, но изменившееся, как изменяется юноша, достигший расцвета лет. Все знакомое сразу бросалось в глаза — Дворец Съездов, золотые луковицы кремлевских соборов, мосты через Москва-реку, Большой театр, такой игрушечный сверху, Лужники, университет. Другие высотные здания моих дней терялись в многоэтажном каменном лесу, а может быть, их и не было. Город выплеснулся далеко за линию кольцевой автомобильной дороги, — она пролегала на месте нашей, во всяком случае едва ли с большими отклонениями, но она была шире или казалась шире, и машины, как муравьи, ползли по ней такой же широкой, редко утончавшейся ленточкой.
Больше всего поражали эти масштабы и краски городского уличного движения. Радужные автомобильные реки-улицы и ручьи-переулки. Велосипеды и мотоциклы на асфальтовых аллеях, пересекавших город по крышам домов. Вагоны-сороконожки, догонявшие друг друга по ниточкам монорельсовых эстакадных дорог. А над ними порхавшие от площадки к площадке черно-желтые и сине-белые стрекозы-вертолеты.
На одной из таких площадок на крыше огромного, высоченного дома мы и сошли. Самый дом я не успел рассмотреть на подлете, а первое, что бросилось мне в глаза на плоской его крыше, окаймленной высокой металлической сеткой, был широкий пятидесятиметровый бассейн с прозрачной, подсвеченной со дна зеленоватым мерцанием очень чистой водой. Вокруг теснились шезлонги, резиновые маты, палатки, буфет под туго натянутым парусиновым тентом.
— Обеденный перерыв, — сказал Заргарьян, поискав глазами среди купальщиков и сидевших в буфете полуобнаженных людей в плавках и купальных костюмах. — Сейчас мы его найдем. Игорь! — вдруг закричал он.
Загорелый атлет в темных, защитных очках, игравший поодаль на теннисном корте, подошел к нам с ракеткой.
— Кто-нибудь есть в лаборатории? — спросил Заргарьян.
— А зачем? — лениво отозвался атлет. — Они все в шестом секторе.
— Установка не обесточена?
— Нет. А что?
— Познакомься с профессором для начала.
— Никодимов, — сказал атлет и снял очки.
Он совсем не походил на длинноволосого Фауста.
— Что-нибудь случилось? — спросил он.
— Нечто непредвиденное и любопытное. Сейчас узнаешь, — не без торжественности произнес Заргарьян.
Человек с юмором, несомненно, нашел бы что-то общее в этой ситуации с моим первым визитом в лабораторию Фауста. Даже кнопку нажал Заргарьян с той же лукавой многозначительностью, и так же включился эскалатор — тогда коридор у входа в лабораторные помещения, сейчас лестница, ведущая с крыши в те же лаборатории. Она плавно поползла вниз, пощелкивая на поворотах.
— Вы разрешите, — улыбнулся он мне, — я объясню все этому ребенку на арго биофизиков. Это будет и точнее, и короче.
Я тщетно пытался понять что-либо в нагромождении незнакомых мне терминов, цифр и греческих букв. Лексика моего Заргарьяна, даже когда он увлекался и забывал о моем присутствии, так не подавляла меня: я что-то в ней уяснял. Но молодой Никодимов схватывал все на лету и поглядывал на меня с нескрываемым любопытством. Он уже не казался мне тяжеловесом и тяжелодумом; я даже подивился легкости, с какой он ринулся в уже знакомую мне «путаницу штепселей, рычагов и ручек».
Впрочем, честно говоря, не так уж знакомую. Все в этом двухсветном зале было крупнее, масштабнее, сложнее, чем в оставшейся где-то в другом пространстве — времени чистенькой лаборатории. Если ту хотя бы приблизительно можно было сравнить с кабинетом врача, то эта напоминала зал управления большого автоматического завода. Только мигающие контрольные лампочки, телевизорные экраны, бессистемно висящие провода да кресло в центре зала в чем-то повторяли друг друга. Впрочем, не больше, пожалуй, чем новый «Москвич» старую «эмку». Я обратил внимание на расположение стекловидных экранов: они выстроились параболой вдоль загибающейся по залу панели, похожей на контрольную панель электронно-счетной машины. Подвижной пульт управления мог, по-видимому, скользить вдоль линии экранов в зависимости от намерений наблюдателя. А наблюдать их можно было с интересом: даже в их теперешнем, нерабочем, состоянии они то поблескивали, то гасли, то мерцали, отражая какое-то внутреннее свечение, то слепо стыли в холодной свинцовой матовости.
— Что, не похоже? — засмеялся Заргарьян. — А что именно?
— Экраны, — сказал я. — У нас они иначе расположены. И шлема нет. — Я указал на кресло.
Шлема действительно не было. И датчиков не было. Я сидел в кресле, как в гостиной, пока Заргарьян не сказал:
— Если сравнить вашу эпопею с шахматной партией, вы в цейтноте. Дебют вы разыграли у себя в пространстве. В нашем мире у вас начался миттельшпиль. Причем без всякой надежды на выигрыш. Вы сразу поняли, что никаких сувениров, кроме беспорядочных впечатлений, с собой не привезете. Иначе говоря, еще одна неудача. Сколько раз мы с Игорем были в таком положении! Сколько бессонных ночей, ошибочных расчетов, неоправданных надежд, пока не нашелся наконец мозг-индуктор с математическим развитием. Привез в памяти формулу — так даже академики ахнули! Теперь она известна как уравнение Яновского и применяется при расчетах сложнейших космических трасс. К великому сожалению, ваша память тут вам не поможет. И вот появляется спасительный вариантик: вы встречаете меня. Загорается свечечка надежды, тоненькая свечечка, но загорается. Тут торопиться надо, еще эндшпиль предстоит, а вы в цейтноте, дружище. Все мы в цейтноте. Напряжение поля на пределе, вот-вот начнет падать — и бенц! Одиссей возвращается на Итаку. Игорь! — крикнул он. — Закругляйтесь, пора! — Тут он вздохнул и добавил каким-то погасшим голосом: — Пора прощаться, Сергей Николаевич. Доброго пути! На другую встречу, пожалуй, нам уж рассчитывать нечего.
Только теперь дошел до меня жуткий смысл происходящего. Прыжок через столетие! Не просто в смежный мир, а в мир совсем иных вещей, иных машин, иных привычек и отношений. На несколько часов, может быть на сутки, Гайд завладеет душой Джекиля, но обманет ли он окружающих, если захочет остаться инкогнито? Его скроет лицо Джекиля, костюм Джекиля, но выдаст язык, строй мыслей и чувств, условные рефлексы, незнакомые тому миру. Не слишком ли велик риск прыжка, вскруживший мне голову?
Но я ничего не сказал Заргарьяну, не выдал внезапных своих опасений, даже не вздрогнул, когда он дал команду включить протектор. Темнота, как и раньше, окружила меня. Темнота и тишина, сквозь которую, как будто издалека, точно в густом и сыром тумане, пробивались едва слышные голоса, тоже знакомые, но почти забытые, словно их отделяла от меня уже преодоленная в прыжке сотня лет.
— Ничего не понимаю. Как у тебя?
— Исчезло. Что-то пробивается, но изображения нет.
— А на шестом есть. Только светимость ослаблена. Ты понимаешь что-нибудь?
— Есть соображения. Опять вне фазы. Как и тогда.
— Но мы же не зарегистрировали шока.
— Мы и тогда не зарегистрировали.
— Тогда энцефалографы записали сон. Фаза парадоксального сна. Помнишь?
— По-моему, сейчас другое. Обрати внимание на четвертый. Кривые пульсируют.
— Может, усилить?
— Подождем.
— Боишься?
— Пока нет оснований. Проверь дыхание.
— Прежнее.
— Пульс?
— Тот же. И давление не повышено. Может быть, изменение биохимических процессов?
— Так нет же показаний. У меня впечатление вмешательства извне. Или сопротивление рецептора, или искусственное торможение.
— Фантастика.
— Не знаю. Подождем.
— Я и так жду. Хотя…
— Смотри! Смотри!
— Не понимаю. Откуда это?
— А ты не гадай. Как отражение?
— В той же фазе.
— В той ли?
И вновь тишина, как тина, поглотила все звуки. Я уже ничего не слышал, не видел и не чувствовал.
Переход от тьмы к свету сопровождался странным состоянием покоя. Как будто я плавал в прозрачном холодноватом масле или пребывал в состоянии невесомости в молочно-белом пространстве. Тишина сурдокамеры окружала меня. Ни дверей, ни окон не было — свет исходил ниоткуда, неяркий, теплый, будто солнечный свет в облаках. Снежное облако потолка незримо переходило в облачную кипень стен. Белизна постели растворялась в белизне комнаты. Я не чувствовал прикосновения ни одеяла, ни простыни, словно они были сотканы из воздуха, как платье андерсеновского голого короля.
Постепенно я начал различать окружавшие меня вещи. Вдруг вырисовывался экран с белым кожухом позади, сначала совсем невидный, а если присмотреться — принимавший вид металлического листа, зеркально отражавшего белую стену, постель и меня. Он был обращен ко мне, как чей-то глаз или ухо, и, казалось, подслушивал и подглядывал каждое мое движение или намерение. Как подтвердилось позже, я не ошибся.
Возле постели плавала плоская белая подушка с мелкой, зернистой поверхностью. Когда я дотронулся до нее, она оказалась сиденьем стула на трех ножках из незнакомого мне плотного прозрачного пластика. Еще я заметил такой же стол и что-то вроде термометра или барометра под стекловидным колпаком — видимо, прибор, регистрирующий какие-то изменения в воздухе.
Снежная белизна кругом рождала ощущение покоя, но во мне уже нарастали тревога и любопытство, Отбросив невесомое одеяло, я сел. Белье на мне напоминало егерское: оно так же обтягивало тело, но кожа не ощущала его прикосновения. Я взглянул на экран и вздрогнул: в тусклой зеркальности его возник смутный облик человека, сидевшего на постели. Он совсем не походил на меня, казался выше, моложе и атлетичнее.
— Можете встать и пройтись вперед и назад, — сказал женский голос.
Я невольно оглянулся, хотя и понимал, что в комнате никого не увижу. «Ничему не удивляйся, ничему!» — так приказал я себе и послушно прошел до стены и обратно.
— Еще раз, — сказал голос.
Я повторил упражнение, догадываясь, что кто-то и как-то за мной наблюдает.
— Поднимите руки.
Я повиновался.
— Опустите. Еще раз. Теперь присядьте. Встаньте.
Я честно проделал все, что от меня требовали, не задавая никаких вопросов.
— Ну, а теперь ложитесь.
— Я не хочу. Зачем? — сказал я.
— Еще одна проверка в состоянии покоя.
Непонятная мне сила легко опрокинула меня на подушку, и руки сами натянули одеяло. Интересно, как добился этого мой невидимый наблюдатель? Механически или внушением? Бесенок протеста во мне бурно рвался наружу.
— Где я?
— У себя дома.
— Но это какая-то больничная палата.
— Как вы смешно сказали: па-ла-та, — повторил голос. — Обыкновенная витализационная камера. Мы ее оборудовали у вас дома.
— Кто это «мы»?
— Цемс. Тридцать второй район.
— Цемс? — не понял я.
— Центральная медицинская служба. Вы и это забыли?
Я промолчал. Что можно было на это ответить?
— Частичная послешоковая потеря памяти, — пояснил голос. — Вы не старайтесь обязательно вспомнить. Не напрягайтесь. Вы спрашивайте.
— Я и спрашиваю, — согласился я. — Кто вы, например?
— Дежурный куратор. Вера-седьмая.
— Что? — удивился я. — Почему седьмая?
— Опять смешно спрашиваете: «Почему седьмая?» Потому что, кроме меня, в секторе есть Вера-первая, вторая и так далее.
— А фамилия?
— Я еще не сделала ничего выдающегося.
Спрашивать дальше было опасно. Начинался явно рискованный поворот.
— А вы можете показаться? — спросил я.
— Это необязательно.
Наверное, противная, злая старуха. Педантичная и придирчивая.
Послышался смех. И голос сказал:
— Придирчивая — это верно. Педантичная? Пожалуй.
— Вы и мысли читаете? — растерялся я.
— Не я, а когитатор. Специальная установка.
Я не ответил, мысленно прикидывая, как обмануть эту чертову установку.
— Не обманете, — сказал голос.
— Это непорядочно.
— Что?
— Не-по-ря-дочно! — рассердился я. — Некрасиво! Нечестно! Подглядывать и подслушивать нечестно, а в черепную коробку к человеку лезть и совсем подло.
Голос помолчал, потом произнес строго и укоризненно:
— Первый больной в моей практике, возражающий против когитатора. Мы же не подключаем его к здоровому человеку. А у больного просматриваем все: нейросистему, сердечно-сосудистую, дыхательный аппарат, все функции организма.
— Зачем? Я здоров как бык.
— Обычно наблюдатели не встречаются с больными, но мне разрешили.
Теперь я уже видел, кому принадлежал голос. Отражающая поверхность экрана потемнела, как вода в омуте, и растаяла. На меня смотрело лицо молодой женщины в белом, с короткой волнистой стрижкой.
— Можете спрашивать — память вернется, — сказала она.
— А что со мной?
— Вам сделали операцию. Пересадка сердца. После катастрофы. Вспоминаете?
— Вспоминаю, — сказал я. — Из пластмассы?
— Что?
— Сердце, конечно. Или металлическое?
Она засмеялась с чувством превосходства учительницы, внимающей глупому ответу ученика.
— Не зря говорят, что вы живете в двадцатом веке.
Я испугался. Неужели им уже все известно? А может быть, так и лучше: ничего не надо объяснять, незачем притворяться. Но я на всякий случай спросил:
— Почему?
— А разве не так? Искусственное сердце применялось давным-давно. Мы заменили его органическим, выращенным в специальных средах. А вы мыслите категориями двадцатого века, как и полагается специалисту-историку. Говорят, вы знаете все о двадцатом веке. Даже какие туфли носили.
— На гвоздиках, — засмеялся я.
— Что, что?
— На гвоздиках.
— Не понимаю.
Я вздохнул. Распространеннейшее, столетия бытовавшее слово, дожившее до ядерной физики, уже исчезло из словаря двадцать первого века. Интересно, чем они заменили гвозди? Клеем?
— Вот что, милая девушка… — начал я.
Но она со смехом меня перебила:
— Это так в том веке говорили — «милая девушка»?
— Вот именно, — сурово подтвердил я. — Мне надоело лежать, я хочу одеться и выйти.
Она нахмурилась.
— Одеться вы можете, платье вам будет доставлено. Но выйти пока нельзя. Процесс обсервитации еще не закончен. Тем более после шока с потерей памяти. Мы еще проверим ваш организм в привычных для вас нейрофункциях.
— Здесь?
— Конечно. Вы получите вашего «механического историка». Причем лучшую, последнюю его модель. Без кнопочного управления. Настройка автоматическая, на ваш голос.
— А вы будете подглядывать и подслушивать?
— Обязательно.
— Не пойдет, — сказал я. — Не буду же я при вас одеваться и работать.
Веселое удивление отразилось в ее глазах. Она с трудом сдерживалась, чтобы не рассмеяться. Спросила, прикрыв рот:
— Это почему же?
— Потому что я живу в двадцатом веке, — отрезал я.
— Хорошо, — согласилась она. — Я выключу видеограф. Но внутриорганические процессы останутся под наблюдением.
— Ладно, — сказал я. — Хоть вы и седьмая, но умненькая.
Она опять не поняла, но я только рукой махнул. Чехова она явно не читала или не помнила. А миленькая рожица ее на экране уже исчезла. Исчезла вдруг и часть стены, пропустив в комнату что-то похожее на радиатор из переплетенных прямоугольных трубок. «Что-то» оказалось обыкновенной вешалкой, на которой с удобством разместилась моя предполагаемая одежда.
Я выбрал узкие светлые брюки, закрепленные внизу, как у наших гимнастов, и такой же свитер, напомнивший мне знакомую вестсайдку. В зеркальном пространстве экрана отразилось нечто мало похожее на меня, но вполне респектабельное и не оскорбляющее глаз. Не в белье же встречать людей нового века! Я обернулся на шум позади меня, словно кто-то вошел на цыпочках. Но это был не человек, а нечто отдаленно напоминавшее плоский холодильник или несгораемый шкаф. И вошло оно непонятно как, будто возникнув из воздуха вместо исчезнувшей вешалки. Вошло и замерло, мигнув зеленым глазком индикатора.
— Интересно, — сказал я вслух, — должно быть, это и есть мой «механический историк»?
Зеленый глазок побагровел.
— Сокращенно «Мист-12», — сказал шкаф ровным, глухим, лишенным интонационного богатства голосом. — Я вас слушаю.
Я долго молчал, прежде чем начать разговор. Девушке я поверил: ни подсматривать, ни подслушивать она не будет. Но о чем говорить с этим механическим циклопом? Не светский же разговор вести.
— Каков объем твоей информации? — спросил я осторожно.
— Энциклопедический, — ответил он немедленно. — Более миллиона справок. Могу назвать точную цифру.
— Не надо. Предмет справок?
— Предел глоссария — двадцатый век. Характер справок неограничен.
Мне захотелось его проверить:
— Назови мне имя и фамилию третьего космонавта.
— Андриян Николаев.
И то и другое совпадало. Я подумал и спросил опять:
— Кто получил Нобелевскую премию по литературе в тысяча девятьсот шестьдесят четвертом году?
— Сартр. Но он отказался от премии.
— А кто это Сартр?
— Французский писатель и философ-экзистенциалист. Могу сформулировать сущность экзистенциализма.
— Не надо. Когда была построена Асуанская плотина?
— Первая очередь закончена в шестьдесят девятом году. Вторая…
— Хватит, — перебил я, с удовлетворением подумав, что у нас она была построена на пять лет раньше. Не все, очевидно, до буквочки совпадало у нас с этим миром.
«Мист» молчал. Он знал многое. Я мог начать разговор на самую для меня важную тему нашего опыта. Но подойти прямо к ней я все-таки не решился.
— Назови крупнейшее из научных открытий в начале века, — начал я осторожно.
Он отвечал без запинки:
— Теория относительности.
— А в конце века?
— Учение Никодимова — Яновского о фазовой траектории пространства.
Я чуть не подскочил на месте, готовый расцеловать этот многоуважаемый шкаф с мигающим глазом, — он подмигивал мне всякий раз, когда отчеканивал свой ответ. Но я только спросил:
— Почему Яновского, а не Заргарьяна?
— В конце восьмидесятых годов польский математик Яновский внес дополнительные коррективы к теории. Заргарьян же принимал участие только в начальных опытах. Он погиб в автомобильной катастрофе задолго до того, как удача первого миропроходца позволила Никодимову обнародовать открытие.
Я понимал, конечно, что это был не мой Заргарьян, а сердце все-таки защемило. Но кто же был этот первый миропроходец?
— Сергей Громов, ваш прадед, — отчеканил «Мист» своим глуховатым металлическим голосом.
Он не удивился нелепости моего вопроса — кто-кто, а потомок уж должен был бы знать все о делах своего предка. Но в кристаллах кибернетического мозга «Миста» удивление не было запрограммировано.
— Нужна справочная библиография? — спросил он.
— Нет, — сказал я и присел на постель, сжимая виски руками.
Невидимая мне Вера-седьмая меня, однако, не забывала.
— У вас участился пульс, — сказала она.
— Возможно.
— Я включу видеограф.
— Погодите, — остановил я ее. — Я очень заинтересован работой с «Мистом». Это удивительная машина. Спасибо вам за нее.
«Мист» ждал. Багровый глаз его снова позеленел.
— Были научные противники у Никодимова? — спросил я.
— Были они и у Эйнштейна, — сказал «Мист». — Кто же их принимает в расчет?
— А к чему сводились их возражения?
— Теорию полностью отвергли церковники. Всемирный съезд церковных организаций в восьмидесятом году в Брюсселе рассматривал ее как самую вредную ересь за последние две тысячи лет. Тремя годами раньше особая папская энциклика объявила ее кощунственным извращением учения о Христе, сыне божьем, возвратом к доктрине языческого многобожия. Столько Христов — сколько миров. Этого не могли стерпеть ни епископы, ни патриархи. А видный католический ученый, итальянский физиолог Пирелли назвал теорию фаз самым действенным по своей антирелигиозной направленности научным открытием века, абсолютно несовместимым с идеей единобожия. Совместить здесь кое-что, правда, все же пытались. Американский философ Хеллман, например, объяснял берклианскую «вещь в себе», как фазовое движение материи.
— Бред сивой кобылы, — сказал я.
— Не понимаю, — отозвался «Мист». — Кобыла — это половая характеристика лошади. Сивый — серый. Бред — бессвязная речь. Сумасшествие лошади? Нет, не понимаю.
— Просто языковой идиом. Приблизительный смысл: нелепица, чушь.
— Программирую, — сказал «Мист». — Поправка Громова к русской идиоматике.
— Ладно, — остановил я его, — расскажи лучше о фазах. Все ли они подобны?
— Марксистская наука утверждает, что все. Опытным путем удалось доказать подобие многих. Теоретически это относится ко всем.
— А были возражения?
— Конечно. Противники материалистического понимания истории настаивали на необязательности такого подобия. Они исходили из случайностей в жизни человека и общества. Не будь крестовых походов, говорили они, история средневековья сложилась бы по-другому. Без Наполеона иной была бы карта новейшей Европы. А отсутствие Гитлера в политической жизни Германии не привело бы мир ко второй мировой войне. Все это давно уже опровергнуто. Исторические и социальные процессы не зависят от случайностей, изменяющих те или иные индивидуальные судьбы. Такие процессы подчинены общим для всех законам исторического развития.
Я вспомнил свой спор с Кленовым и свой же вопрос:
— Но ведь возможна такая случайность: Гитлера нет, не родился. Что тогда?
И «Мист» почти дословно повторил Кленова:
— Появился другой фюрер. Чуть раньше, чуть позже, но появился. Ведь решающим фактором была не личность, а экономическая конъюнктура тридцатых годов. Объективная случайность появления такой личности подчинена законам исторической необходимости.
— Значит, везде одно и то же? Во всех фазах, во всех мирах? Одни и те же исторические фигуры? Одни и те же походы, войны, революции? Одна и та же смена общественных формаций?
— Везде. Разница только во времени, а не в развитии. Смены общественно-экономических формаций в любой фазе однородны. Они диктуются развитием производительных сил.
— Так думали в прошлом веке, а сейчас?
— Не знаю. Это не запрограммировано. Но я вероятностная машина и могу делать выводы независимо от программы. Законы диалектического материализма остаются верными не только для прошлого.
— Еще вопрос, «Мист». Велико ли по объему математическое выражение теории фаз?
— Оно включает общие формулы, расчеты Яновского и систему уравнений Шуаля. Три страницы учебника. Я могу воспроизвести их.
— Только устно?
— И графически.
— Долго?
— В пределах минуты.
Послышался легкий шум, похожий на жужжание электрической бритвы, и передняя панель машины откинулась наподобие полочки с металлическими держателями. На полочке белели два аккуратных картонных прямоугольника, мелко испещренные какими-то значками и цифрами. Когда я взял их, панель захлопнулась, и так плотно, что даже линия соединения исчезла.
Позади меня раздался тоненький детский голос:
— Я здесь, пап. Ты не сердишься?
Я обернулся. Мальчик лет шести-семи в голубом, как небо, обтягивающем тело костюмчике стоял у глухой белой стены. Он был похож на картинки из детских модных журналов, где всегда рисуют таких красивых спортивных мальчиков.
— Как ты вошел? — спросил я.
Он шагнул назад и исчез. Стена, по-прежнему ровная и белая, падала вниз. Потом из нее высунулась лукавая мордочка, и мальчишка, как «человек, проходящий сквозь стены», вновь возник в комнате.
«Светозвукопротектор», — вспомнил я. Здесь применяли белый, создающий полную иллюзию стен.
— Я тайком, — признался мальчишка, — мама не видела, а Вера глаз выключила.
— Откуда ты знаешь?
— А глаз сюда через гимнастический зал смотрит. Как побегаешь там, она кричит: «Уйди, Рэм! Ты опять в поле зрения».
— Где кричит?
— Далеко. В больнице. — Он махнул куда-то рукой.
Я не сказал «понятно», потому что понятно не было.
— А Юля плакала, — сообщил Рэм.
— Почему же она плакала?
— Из-за тебя. Ты опыт не разрешаешь. Ты злой, папка. Так нельзя.
— Какой же это опыт? — полюбопытствовал я.
— Ее в облачко-невидимку превратят. Как в сказке. Облачко полетит-полетит и вернется. И опять станет Юлькой.
— А я не позволяю?
— Не позволяешь. Боишься, что облачко не вернется.
Теперь я уже совсем заблудился. Как в лесу. Выручила Вера, снова напомнив мне о пульсе.
— Верочка, — взмолился я, — объясните, почему я не разрешаю Юльке стать невидимкой? Все память проклятая!
Я услышал знакомый смех.
— Как вы непонятно говорите: про-кля-тая… Смешно. А с Юлей вы сами должны решить — ваше семейное дело. Именно поэтому к вам рвется Аглая. Я не позволила ей: боюсь, это вас взволнует. Но она настаивает.
— Давайте, — сказал я, — постараюсь не волноваться.
Кто эта Аглая, я спросить не рискнул. Как-нибудь выкручусь. Посмотрел на место исчезнувшего Рэма, но Аглая появилась с другой стороны. Вошла она, как хозяйка и села против меня — рослая, едва ли сорокалетняя женщина в платье загадочного покроя и цвета. Она была бы вполне уместна у нас в президиуме какого-нибудь международного фестиваля.
— Ты хорошо выглядишь, — проговорила она, внимательно меня оглядывая. — Даже лучше, чем до операции. А с новым сердцем еще сто лет проживешь.
— А вдруг не приживется? — сказал я.
— Почему? Биологическая несовместимость пугала только в твоем любимом веке.
Я неопределенно пожал плечами, предоставляя ей слово. Начиналась игра в сюрпризы. Кто она вообще? Кто она мне? Кто я ей? Что от меня требовалось? Почва становилась зыбкой, каждый шаг взывал к находчивости и сообразительности.
Разговор начался сразу и с неожиданного:
— Значит, ты согласился?
— На что?
— Как будто не знаешь. Я говорила с Анной.
— О чем?
— Не притворяйся. Все о том же. Ты согласился на эксперимент.
Какой эксперимент? Кто эта Анна? И почему я должен был соглашаться или не соглашаться?
— Тебя заставили?
— Кто?
— Не говори. Ребенок поймет. Человек после такой операции! Еле пришел в себя. Новое сердце! Склеенные сосуды! А к нему с ультиматумом: соглашайся, и все!
— Не надо преувеличивать, — сказал я осторожно.
— Я не преувеличиваю. Я точно знаю. Анна поддерживает эту затею не из высоких соображений. Просто у нее нет биологических стимулов: Юлия не ее дочь. Но она твоя дочь! И моя внучка.
Я подумал о том, что и отец и бабушка, пожалуй, слишком молоды для взрослой дочери, затеявшей какой-то сложный научный эксперимент. Я вспомнил сказку Рэма и улыбнулся.
— И он еще улыбается! — воскликнула моя собеседница.
Пришлось пересказать ей сказку о невидимке-облачке в интерпретации Рэма.
— Значит, Анна не сказала ей. Умно. Теперь ты можешь взять согласие назад.
— Зачем?
— И ты допустишь, чтобы твою дочь превратили в какое-то облако? А если оно растает? Если атомная структура не восстановится? Пусть Богомолов сам экспериментирует! Его открытие — на себе и применяй! Ему, видите ли, не разрешают: стар, мол, и немощен. А нам с тобой легче от того, что она молода и здорова? — Аглая прошлась по комнате, как Брунгильда в гневе. — Я тебя не узнаю, Сергей. Так яростно был против…
— Но ведь согласился, — возразил я.
— Не верю я в это согласие! — закричала она. — И Юлия об этом не знает. Скажи ей — она сейчас придет сюда — пусть отменяют опыт. Человек не единственный хозяин своей жизни, пока у него есть отец или мать.
У меня мелькнула надежда: может быть, опыт еще не скоро?
— Сегодня.
Я задумался. Юльке, очевидно, около двадцати; может, чуть меньше; может быть, больше. Она ассистент профессора или что-то в этом роде. Они идут на эксперимент, который у нас показался бы чистейшей фантастикой и, видимо, даже здесь был связан со смертельным риском для жизни. У отца было право вмешаться и не допустить этот риск. Сейчас это право получил я. И даже отказаться от него не мог, не выдав себя и не создав тем самым еще более критической ситуации. Глаза Аглаи смотрели на меня с нескрываемым гневом, но ответить ей сразу я не мог. Сказать «нет» и устранить тревогу у людей, кому дорога судьба этой девушки? Но ее место тут же займет другой — я был уверен в этом, — и займет с такой же готовностью к риску. Так можно ли было отнять у нее это право на подвиг? А сказать «да» и, может быть, нанести этим смертельный удар человеку, который сейчас не может вмешаться и поправить меня?
— Значит, человек не единственный хозяин своей жизни, пока у него есть отец или мать, — задумчиво повторил я слова Аглаи.
Она тотчас же откликнулась:
— Такова традиция века.
— Хорошая традиция, когда риск безрассуден. А если нет? Если человек рискует во имя более высоких интересов, чем счастье или горе близких?.
— Чьи же интересы выше?
— Родины, например.
— Ей не грозит опасность.
— Науки.
— Она не нуждается в человеческих жизнях. Если кто-то гибнет, виноваты ученые, допустившие гибель.
— А если нет вины, если риск — это подвиг?
«Брунгильда» снова поднялась, величественная, как памятник.
— Тебе сменили не только сердце.
Даже не взглянув на меня, она прошла сквозь стену, расступившуюся перед ней, как покорное библейское море.
— Вы правильно поступили, — сказала Вера.
Я вздохнул: «А вдруг нет?»
— Еще один разговор, и мы снимем наблюдение.
Та, с кем я должен был разговаривать, уже находилась в комнате. Описать ее внешность трудно — мужчины обычно не запоминают причесок и костюмов. Что-то строгое, светлое и не так уж далеко ушедшее от наших мод. И что-то общее в лице с какими-то портретами из нашей семейной хроники. Что-то «громовское».
Я невольно залюбовался и строгостью ее черт, сдержанностью оформляющих ее красок.
— Я жду, папа, — сухо сказала она. — И в институте ждут.
— Разве тебе не сказали?
— Что?
— Что я уже не возражаю.
Она села и опять встала. Губы ее дрожали.
— Папка, золотко… — всхлипнула она и уткнулась носом в мою вестсайдку.
Я почувствовал нежный запах незнакомых духов. Так пахнут цветы на лугу после дождя, смывшего пыль.
— У тебя есть время? — спросил я. — Расскажи мне об этом опыте. После шока я забыл кое-что.
— Я знаю. Но ведь это проходит.
— Конечно. Потому я и спрашиваю. Это твое открытие?
— Ну что ты, — засмеялась она. — И не мое, и не Богомолова. Это открытие из будущего, из какой-то соседней фазы. Представь себе любой предмет в виде разреженного электронного облака. Скорость перемещения его огромна. Никакие препятствия ему не страшны, он пройдет сквозь любое. Как показали опыты, можно мгновенно перебросить на неограниченное расстояние все, что угодно: картину, статую, дерево, дом. На днях из-под Москвы перебросили таким способом однопролетный мост через Каспийское море и уже на месте уложили его между Баку и Красноводском. А сейчас опыт с человеком. Пока только в пределах города.
— Я все-таки не понимаю как…
— Да ты и не поймешь, папка, крот ты мой исторический. Но, в общем, грубо, схематически — это так: в любом твердом теле атомы плотно прилегают друг к другу своими электронными оболочками. Они не распыляются в пространстве и не проникают взаимно один в другой из-за наличия электростатических сил притяжения и отталкивания. Теперь представь себе, что найдена возможность перестроить эти внутренние межатомные связи и, не изменяя атомной структуры тела, привести ее в разреженное состояние, в каком, скажем, находятся атомы газов. Что получится? Атомно-электронное облако, которое можно опять сгустить до молекулярно-кристаллической структуры твердого тела.
— А если…
— Какие же «если»? Технология процесса давно освоена. — Она поднялась.
— Пожелай мне удачи, пап.
— Один вопрос, девочка. — Я задержал ее за руку. — Ты знаешь формулы теории фаз?
— Конечно. Их еще в школе проходят.
— Ну, а я не проходил. И мне нужно запомнить их хотя бы механически.
— Ничего нет проще. Скажи Эрику — он главный у мамы гипнопед. Ты все забыл, пап. У нас и концентратор внушения есть, и рассеиватель. — Она подняла руку к лицу и сказала в крохотный микрофон на браслете: — Сейчас, сейчас. Уже готова. Все в порядке. Нет, не надо, не присылайте — доберусь по движенке. Конечно, проще. И удобнее. Не подыматься, не спускаться, ни шума, ни ветра. Стал на тротуар — и через две минуты у вас. — Она обняла меня и, прощаясь, прибавила: — Только никаких наблюдений. Я супер выключила. Вас будут информировать регулярно и своевременно. И скажи Эрику и Диру, чтобы сами не фокусничали, к сети не подключались.
И, вся уже в полете, напряженная и нездешняя, как «бегущая по волнам» у Грина, она скрылась в белой кипени сомкнувшихся за ней стен.
Я подошел к тому, что мне казалось стеной. Вера не подавала голоса. Оглянувшись, как вор, я шагнул сквозь стену.
Передо мной простирался широкий коридор, ведущий, должно быть, на веранду. Сквозь стекло, а может быть, и не стекло двери я видел потемневшее к вечеру небо и довольно далекий абрис многоэтажного дома. Когда я подошел ближе, ни двери, ни стекла уже не было. Двое мужчин и женщина сидели за низеньким столиком. Рэм скакал на одной ножке вдоль веранды, огороженной вместо барьера низкими, подстриженными кустами. Их крупные кремовые цветы, блестевшие от вечерней росы, показались мне знакомыми, как елочные игрушки.
— Папка пришел! — закричал Рэм, повиснув у меня на шее.
— Оставь папу, Рэм, — строго сказала женщина.
Мягкий свет, падавший откуда-то сверху, скользил мимо, оставляя ее в тени. «Наверное, Анна».
— Наблюдение уже снято, Сережа, — продолжала она.
— Полная свобода передвижения, — засмеялся мужчина постарше, должно быть Эрик.
— Неполная, — поправила женщина. — Дальше веранды — никуда.
Мужчина помоложе, видимо Дир, вскочил и, не глядя на меня, зашагал вдоль кустов. Длинноногий, полуобнаженный, в обтягивающих бедра шортах он походил на легкоатлета на тренировке.
— Только что ушла Юля, — сказал я.
— Незачем было разрешать, — огрызнулся Дир, не оборачиваясь.
— Мы все слышали, — пояснила Анна.
Все в этом доме все слышат и видят. Попробуй-ка уединись! «Как на сцене живешь», — с «досадой подумал я.
— А ведь ты и вправду изменился, — улыбнулась Анна. — Только не могу понять в чем. Может быть, к лучшему?
Я промолчал, встретив внимательный, изучающий взгляд Эрика.
— Громова прошла в эйнокамеру, — сказал неизвестно откуда идущий голос.
— Слышите? — обернулся Дир. — Все была Юля-вторая, а теперь уже Громова!
— Слава начинается с фамилии, — засмеялся Эрик.
Я напомнил им, что супер выключен, прибавив, что Юля просила гостей не подключаться к сети.
— Как ты сказал: гостей? — удивилась Анна.
— Ну и что? — насторожился я.
— У тебя действительно какие-то провалы в памяти. Мы уже полвека не употребляем слово «гость» в его прежнем значении. Ты так зарылся в историю, что и об этом забыл?
— Гостем мы называем теперь только пришельцев из других фаз пространства и времени, — как-то странно пояснил Эрик.
Ответить я не успел — помешал опять голос.
— Подготовка к опыту, — отчеканил он, — проходит по циклам. Никаких отклонений не наблюдается.
— Минут через двадцать, — сказал Дир. — Раньше не начнут.
Все промолчали. Эрик не сводил с меня внимательного, любопытного взгляда. В нем не было неприязни, но он подымал во мне бессознательную тревогу.
— Я слышал вашу просьбу о формулах, когда вы говорили с Юлей, — вдруг произнес он с явно доброжелательной интонацией, — и я с удовольствием помогу вам. У нас есть время, пойдемте.
Я встал, искоса поглядев вниз, за кусты ограды. Веранда висела на высоте небоскреба. Внизу темнели кроны деревьев — вероятно, уголок городского парка.
— Свет! — сказал Эрик, входя в комнату и ни к кому не обращаясь. — Только на лица и на столик.
Свет в комнате словно сжался, сгустился до невидимого прожектора, выхватившего из темноты наши лица и маленький столик, оказавшийся возле меня.
— Формулы с вами? — спросил Эрик.
Я протянул ему карточки «Миста».
— Мне они не нужны, — засмеялся он, — это ваш урок. Положите на стол и смотрите внимательно. Только верхние ряды, нижние не надо. Это расчеты, которые выполнит элементарная вычислительная машина. А верхние читайте ряд за рядом.
— Я их не понимаю, — сказал я.
— Этого и не требуется. Смотрите, и только.
— Долго?
— Пока не скажу.
— Где-то у вас есть концентратор внушения, — вспомнил я слова Юльки.
— Зачем? — усмехнулся Эрик. — Я по старинке работаю. Теперь взгляните мне в лицо.
Я увидел только зрачки его, огромные, как лампадки.
— Спите! — крикнул он.
Что произошло дальше, я не помню. Кажется, я открыл глаза и увидел пустой столик.
— Где же формулы?
— Я их выбросил.
— Но ведь я ничего не запомнил.
— Это вам кажется. Вспомните потом, когда вернетесь домой. Вы же «гость». Правда?
— Правда, — сказал я решительно.
— Из какого времени?
— Прошлый век. Шестидесятые годы.
Он засмеялся тихо и удовлетворенно.
— Я понял это еще по данным медицинской обсервитации. Очень уж подозрительно выглядели и шок, и потеря памяти. Я следил за вами по видеографу, когда Юля говорила с Богомоловым. У вас было такое лицо, словно вы увидели чудо. Когда она сказала, что поедет по движенке, я понял, что вы ни разу не ступали на движущуюся панель. А мы ездим на ней полвека. Вы забыли все, что рождено современностью, вплоть до семантики слова «гость». Так можно обмануть хирургов, но не парапсихолога.
— Тем лучше, — сказал я, — мне даже повезло, что я вас встретил. Жаль только, что я ухожу, ничего не увидев. Ни домов, ни улиц, ни движенки, ни вашей техники, ни вашего строя. Побывать на вершинах коммунистического общества — и ничего не увидеть, кроме больничной камеры!
— Почему на вершинах? Коммунизм не стабильная, а развивающаяся формация. До вершин нам еще далеко. Мы делаем сейчас гигантский скачок в будущее, когда завершится мечта Юлии. Ваш мир тоже его сделает, когда вы сумеете воспроизвести запечатленные в памяти формулы нашего века. Пусть пока еще встречаются только мысли, а не люди, но эти встречи миров обогащают, движут вперед мечту человечества.
Мне захотелось оставить памятку этому миру, памятку человеку, мозг которого я узурпировал.
— Можно, я напишу ему? — предложил я Эрику.
— Зачем? Просто скажите. Его голос, но ваши слова.
Я оглянулся растерянно и недоуменно.
— Магнитофон ищете? У нас другие, более совершенные способы воспроизведения речи. Объяснять долго — просто говорите.
— Я прошу простить меня, Громов, за узурпацию вашего места в жизни на эти девять-десять часов, — начал я неуверенно, но сочувственный кивок Эрика как бы подтолкнул меня. — Я только гость, Громов, и уйду так же внезапно, как и пришел. Но я хочу сказать вам, что я счастлив, пережив эти часы вашей жизни. Я вмешался в нее, благословив Юлию на подвиг, потому что не мог поступить иначе. Отказаться от решения было бы трусостью, а помешать — обскурантизмом.[4] Я жалею только об одном: я не дождусь победы вашей дочери, а вместе с ней — и вашей науки, и вашего строя. Это великое счастье останется вам.
— Сергей, Эрик! — закричал Дир, вбегая. — Началось!
— Поздно, — сказал я, чувствуя знакомое приближение черной, беззвучной бездны. — Я ухожу. Прощайте.
За окном — улица, ветер, дождь. Электрический фонарь в мутном дождевом мареве похож на паука, запутавшегося в собственной паутине. Проехал автобус, прорвав вырванный из темноты косой водяной заслон. Обыкновенная московская осенняя ночь.
Я дописываю последние строки уж не знаю чего — очерка, или воспоминаний, или, быть может, интимного дневника, который не рискну напечатать. Но дописать надо. Кленов звонил уже с утра, точно сформулировав число строк для полосы. Впрочем, он тут же оговорился: все зависит от того, как будет реагировать на это мировая научная общественность. Может быть, мне отдадут всю полосу.
Заседание Академии наук начнется завтра в десять утра, и, когда окончится, неизвестно. Доклад Никодимова, содоклад Заргарьяна, мое слово и выступления наших и зарубежных ученых. По словам Кленова, их съехалось сюда более двухсот человек. Все звезды нашей земной физико-математической галактики, не считая гостей и корреспондентов. Правительственное сообщение я не цитирую: оно всем известно. После него не только мои ученые друзья, но и журналист Сергей Громов проснулся знаменитостью.
Более двух месяцев прошло со дня моего возвращения, но мне все еще кажется, что это было только вчера. Я очнулся в лаборатории Фауста в привычном уже кресле с электродами и датчиками. Очнулся усталый, с чувством горькой, почти непереносимой утраты. Заргарьян о чем-то спрашивал, я отвечал нехотя и неопределенно. Никодимов молча поглядывал на меня, просматривая записи осциллографов.
— Мы начали в десять пятнадцать, — вдруг сказал он, — а в час вас потеряли…
— Не совсем, — поправил Заргарьян.
— Верно. Видимость упала сперва до нуля, потом слабо возобновилась, а затем снова поднялась до критической цифры. Даже с более точной наводкой. Честно говоря, я так ничего и не понял.
— В час, — задумчиво повторил я, глядя на Заргарьяна, — в начале первого или чуть раньше мы с тобой были в «Софии»…
— Бредишь? — спросил он не сразу.
— С тобой, постаревшим на двадцать лет и с этакой «курчатовской» бородкой на полгруди. Словом, в Москве конца века. В той «Софии». Кстати, она совсем непохожа на нашу. И Маяковский непохож. Выше колонны Нельсона.
— Я набрал полные легкие воздуха и выпалил: — А ты меня взял да и перебросил еще вперед лет на сто. Тогда вы меня и потеряли… при второй наводке.
Теперь они оба смотрели на меня не то чтобы недоверчиво, а как-то подозрительно строго. А я продолжал, так и не подымаясь с кресла — не было сил встать.
— Не верите? Трудно, конечно, поверить. Фантастика. Между прочим, экраны у них в лаборатории в одну линию — параболическую и с передвижным пультом. А на крыше — бассейн… — Я глотнул слюну и замолчал.
— Тебе сейчас допинг нужен, — сказал Заргарьян.
Он разболтал в полстакане коньяку два желтка и подал мне, чуть не пролив — так у него дрожали руки. Питье меня взбодрило, я уже мог рассказывать. И я рассказывал и рассказывал взахлеб, а они слушали как завороженные, с благоговением завсегдатаев консерваторских концертных премьер. Потом их прорвало: вопросы застрочили, как пулеметная очередь. Они спрашивали и переспрашивали, и Заргарьян что-то кричал по-армянски, а я снова и снова должен был вспоминать то монорельсовую дорогу, то золотой хрусталь «Софии», то кресло без шлема и датчиков, то белую витализационную камеру и невидимую Веру-седьмую, то «Миста» с его глоссарием, то рассказ Юльки, в котором, как в матовом стекле, отражался загадочный облик века. Я все никак не мог подойти к главному — к моей встрече с Эриком, а когда подошел, что-то вдруг сверкнуло у меня в памяти ослепительной вспышкой магния.
— Бумагу, — сказал я хрипло, — скорее! И карандаш.
Заргарьян подал мне блокнот и авторучку. Я закрыл глаза. Теперь я видел их совершенно отчетливо, как будто держал перед собой, — все ряды цифр и букв, образующих формулы на карточках «Миста». Я мог выписывать их одну за другой, ничего не пропуская и не путая, воспроизводя в точности все запечатленное в другом мире и с непостижимой яркостью вновь возникшее в этом. Я писал вслепую, слыша подавленный шепот Заргарьяна: «Смотри, смотри… Он пишет автоматически, с закрытыми глазами». Так я и писал, не открывая глаз, не останавливаясь, с лихорадочной быстротой и четкостью, пока не воспроизвел на бумаге последнего замыкающего уравнения математического символа.
Когда я открыл глаза, первое, что я увидел, было склонившееся надо мной лицо Никодимова, белее исписанного мною листа.
— Все, — сказал я и бросил авторучку.
Никодимов схватил блокнот и поднес по близорукости к самым глазам, да так и застыл, как остановившийся кинокадр в оборванной на сеансе ленте.
— Тут треба математики поумнее, — сказал он наконец, передавая блокнот Заргарьяну. — И без электронной машинки не обойтись. Считать придется.
Считали они с Заргарьяном полтора или два месяца. И в Москве, и в Новосибирске. Считали вместе с ними и академики, и аспиранты. Неподдающиеся расчетам секреты математики будущего раскрыл наконец Юра Привалов, самый молодой в мире доктор математических наук. Фазовая теория Никодимова — Заргарьяна получила теперь проверенный опытом будущего прочный математический базис. Уравнения, переведенные на язык математики, стали уравнениями Шуаля — Привалова. А завтра они станут достоянием всего человечества.
Ольга спит, слабо освещенная косым отблеском моей лампы. У нее не очень довольное, пожалуй, чуточку даже испуганное выражение лица. Она уже высказала нам с Галей свои опасения, что известность, реклама — весь этот сенсационный бум, который обрушится на меня завтра, станет между нами осложняющей жизнь преградой. Конечно, разговор о преграде вздор, но жизнь моя уже сейчас приобретает идиотское голливудское оперение. Иностранные корреспонденты, уже давно что-то пронюхавшие, преследуют меня по пятам даже на улице, телефон звонит целый день, а ночью его приходится укутывать в подушки, чтобы не будили звонки. Даже сейчас кое-какие американские редакции предлагают мне дикие гонорары за мои впечатления, и я, как попугай, вынужден повторять, что впечатлений еще нет, а когда они появятся, то прочесть их можно будет на страницах советских изданий. И Кленов дружески подшучивает, что мне все-таки придется дописать свои «Хождения за три мира».
Я не согласен: не за три! Больше! И среди них обязательно будет тот, который я так и не увидел, — прекрасный, как сказка, мир Юльки и Эрика.
Есть основания предполагать, что гитлеровцы начинают применять управляемые дирижабли. Позавчера один из таких дирижаблей, необычный по форме и, вероятно, модернизованный конструктивно, был замечен на линии Демьянск — Белореченское в районе расположения Н-ской стрелковой дивизии. Его видели с передовых позиций и с КП дивизии. Видимо поврежденный в воздушном бою, он двигался медленно и неуверенно и опустился в расположении противника за линией фронта. Однако после вчерашней контратаки наших войск, освободивших Белореченское, никаких следов дирижабля найти не удалось. Или его остатки были вывезены в тыл, или уничтожены в результате действий наших бомбардировщиков. Любопытно, что пленные гитлеровцы не подтвердили сведений о посадке или гибели вышеупомянутого дирижабля.
Примечание консультанта Военной академии по теме: «Немецко-фашистская авиация в годы второй мировой войны»:
Сообщение газеты «Знамя победы» специальным расследованием не подтвердилось.
Сейчас я профессор Московского университета, доктор математики, вероятно в самом ближайшем будущем член-корреспондент Академии наук. У меня много трудов, хорошо известных специалистам. Но Мерль ошибся: никаких супероткрытий я так и не сделал.
Сам же Мерль сияет сверхновой на математическом небосклоне. В школах его имя пишут вслед за Галуа, Лобачевским, Эйнштейном и Винером. Более крупных открытий на моем веку, вероятно, уже никто не сделает.
Познакомился я с ним четверть века назад, в начале семидесятых годов, в новосибирской аспирантуре. Мой реферат на тему «Математическая модель процессов первичного запоминания» вызвал резкие замечания моего консультанта, профессора Давиденко.
— Незрело и надуманно. Цирковой жонгляж, а не математика. Проситесь в группу Мерля, юноша. Он такие кунштюки любит.
У Мерля тогда, несмотря на его уже довольно крупное имя в науке, было немало противников, да и научная репутация его носила несколько сенсационный характер. Учеников он не искал, они сами его находили. Ему же оставалось только выбирать, безжалостно и безоговорочно отбрасывая неугодных. Слыл он человеком заносчивым, нелюдимым. Но все же я рискнул, поймав его в коридоре, протянуть ему свою тетрадку, что-то при этом бессвязно пролепетав. Не возражая, он тут же, примостившись на подоконнике, перелистал ее, потом снова открыл на злополучной формуле, выведенной мною с апломбом и вызвавшей особенный гнев консультанта. Мерль подсчитывал что-то в уме и улыбался. А у меня покраснели даже уши.
— Прогнал Давиденко? Незрело и надуманно, — слово в слово повторил Мерль оценку моего консультанта, но повторил с усмешечкой, не без издевки. — А в этой формуле, хотя и ошибочной, есть что-то вроде эмбриона будущей диссертации. Ищите свой путь в науке, аспирант, — это главное. И не бойтесь ошибок. Чаще всего они подсказывают правильное решение задачи.
Он вернул мне тетрадку и ушел, ничего не добавив. А через час меня разыскал староста его группы и сообщил, что я зачислен. Наверное, Мерль либо знал, либо узнал мое имя, хотя я и забыл представиться.
— Смотри не пожалей, — предупредил староста, — у нас не группа, а монастырь.
Меткое было сравнение. В этом монастыре, где математика была богом, а Мерль — игуменом, служили денно и нощно. Без выходных дней и обеденных перерывов. Здесь ни о чем не говорили, кроме предмета занятий, да и самый термин «занятие» едва ли определял смысл происходившего. Скорее, библейское сказание об отроках, горевших и не сгоравших в пещи огненной. А поджаривал нас Мерль с яростью инквизитора, забывая о человеческих слабостях, когда, скажем, рассматривались аксиоматические уравнения в квантовой теории поля или принципы распространения электромагнитных волн в ограниченных и замедляющих структурах.
Не многие выдерживали это. Я выдержал. Все два года, вплоть до скоропостижной кончины Мерля.
— Любимый ученик, — пожимая плечами, говорили одни.
Другие, удивляясь, спрашивали:
— Как это у тебя сил хватает?
— А Мерль их откуда берет?
— Ты вникни, что это за фрукт. Что ест? Силос. Сам видел в столовой: ни рыбы, ни мяса. Даже икру на банкете не ел. Спросим официально: что же обуславливает его специфически повышенную сопротивляемость? Ответ: женьшень. Есть слух — настойка у него дома на сто лет заготовлена.
Я не улыбался.
— Трепачи. Никакой женьшень не снимает перегрузок.
— У него особый. Самого широкого профиля. Адаптоген с гималайских вершин.
— Почему с гималайских?
— Ты когда-нибудь интересовался, где первого снежного человека видели? Под Джомолунгмой. Вот оттуда, говорят, его ребенком и вывезли. Не то альпинисты, не то геологи. С виду человек, а босой по снегу пройдет — ты на след посмотри: большой палец в полстопы, а «колеса», между прочим, сорок шестого размера.
Номер обуви у Мерля был сорок первый, как и у меня. Большой палец тоже нормальный — вместе в бассейне плавали, но прозвище «Снежный человек» следовало за ним неотступно, как тень, и придумавшему его нельзя было отказать в наблюдательности. Когда Мерль в тридцатиградусный мороз шел по улицам в одной «болонье» и без шапки, старожилы Академгородка всерьез уверяли новоприбывшего:
— А он мог бы и совсем голый ходить. Кожа у него абсолютно нечувствительна к холоду. Вероятно, генетическая особенность. И обратите внимание: не стареет. Говорят, он ровесник Давиденко, вместе докторскую защищали лет двадцать назад. А посмотрите на Давиденко: пузо — два арбуза и лысина, как тонзура. Мерль же по-прежнему тридцатилетний огурчик. Ни одного седого волоска, ни морщинки.
Удивительная его моложавость даже пугала. «Вы что, секрет какой открыли или душу, как Фауст, продали?» — спрашивали у него в шутку. Он, впрочем, шуток не понимал или не хотел понимать — отмалчивался.
Когда я с ним познакомился, его уже не спрашивали: отучил. Бледный, белокурый, с римским профилем, как на древних монетах, он напоминал скорее скандинава, чем русского. Но нерусской его фамилии сопутствовало чисто русское имя и отчество — Николай Ильич.
Как-то сотрудник из отдела кадров поведал мне секрет этого интернационального «винегрета».
— Так ведь это же все липа. И Мерль, и Николай Ильич. Его на фронте подобрали контуженным не то в сорок третьем, не то в сорок четвертом году. Ни слова не мог ни по-русски, ни по-немецки. Только жестами объяснялся да бубнил: «Ник… мерль, ник… мерль». Сначала думали, что это сбитый французский летчик из эскадрильи «Нормандия — Неман». Так она в этих местах не летала. Ну и записали: фамилия Мерль, имя полностью Николай, а отчество у сержанта взяли, который его подобрал. Вместо отца, значит.
— Можно было родных разыскать.
— В войну?
— Ну, после.
— Разыскивали. Фотографии рассылали — никто не откликнулся.
— Так у него же память феноменальная.
— Смотря на что. Прошлое начисто забыл — и дома, и город. Даже языку наново переучивался. Правда, за неделю, говорят, выучился. За год среднюю и высшую школу одолел, а из клиники выписался — сразу докторская;
— Почему из клиники?
— Под наблюдением находился. Его вся столичная медицина обследовала. Не может, мол, человек с такой памятью прошлое забыть. Нельзя за два года от букваря к докторской диссертации подняться. Оказалось, что можно. Контузия изменила функции мозга, так в клинической характеристике и записано. Что-то вроде сдвига или смещения молекулярных не то ходов, не то кодов. Наизусть не помню — у Мерля спроси.
Я и спросил. Осторожно, по касательной.
— Эта аномалия у вас с детства?
Мерль ответил тоже по касательной:
— Детство мое началось в двадцать семь или тридцать лет в дивизионном полевом госпитале.
— Неужели контузия могла так повлиять на запоминающую способность мозговых клеток?
Он усмехнулся:
— Этим долго интересовались нейрофизиологи. И наши, и зарубежные. Но, к сожалению, еще нет приборов, которые позволили бы наблюдать молекулярные процессы в нервных клетках. Кроме того, учтите: особенности той взрывной волны, которая родила на свет Николая Мерля, экспериментально не проверялись.
Такими разговорами он удостаивал только меня. Так случилось, что в первые годы своего пребывания в Академгородке я ни с кем по-настоящему не дружил и, застенчивый с детства, избегал девушек.
— Почему вы не влюбляетесь, Волохов? — как-то спросил он меня. — Всегда один…
— А вы?
— Я старик.
— Кокетничаете, профессор. Вы знаете, что Инна к вам неравнодушна.
— Как и все в группе. Я могу внушать любое чувство, кроме равнодушия.
— Я не в этом смысле, профессор.
— А я в любом. Жизнь слишком коротка, чтобы тратить ее на прелести семейного счастья. Если ваша Прекрасная дама — наука, никогда не подымайте стальной решетки с лица, Волохов!
Коридорный разговор этот неожиданно был продолжен у него на квартире, когда я принес ему на суд один из математических «кунштюков», которые так не любил Давиденко.
— Входите, Волохов, — сказал Мерль. — Не раздевайтесь — у меня с утра открыты окна. В квартире мороз.
Я поежился.
— Как вы работаете в таком холодище?
— Я смог бы работать и на улице. Только без ветра. Снежный человек, — скривил губы в бледном подобии улыбки Мерль. Он никогда не смеялся.
Мне стало неловко.
— Я серьезно, Николай Ильич. Мы мерзнем, а вы нет.
— Вероятно, причуды все той же взрывной волны. Ослабленная реакция кожных покровов… Что у вас?
Я протянул ему мой «кунштюк». Он поглядел, подумал и отложил в сторону. Это означало: до завтра. Но мне не хотелось уходить.
— Когда вы сказали о стальной решетке, профессор, вы имели в виду долг ученого?
— И это. Верность призванию. Фанатическая, да-да, именно фанатическая самоотдача делу, которому служишь!
«Прописи», — подумал я.
— Прописи? — вдруг переспросил он.
Меня даже шатнуло от неожиданности — ведь я не произносил этого вслух.
— Я всегда угадываю, что думает спорящий, — продолжал он, отвечая на мое молчаливое недоумение. — Итак, прописи? Цинизм развязного юноши с чужой психологической накачкой. Но вы не стрижетесь под «хиппи» и не бренчите пошлостей под гитару. Так не повторяйте их даже мысленно. Святое всегда свято, как бы его ни называли!
Мой эмбрион диссертации еще не превратился в диссертацию, когда не стало ее куратора. Узнал я об этом в воскресенье, возвращаясь из кино, куда пошел вместо лыжной прогулки. Навстречу мне, шатаясь как пьяный, шел Климухин из нашей группы. Подойдя ближе, я обомлел: он плакал, растирая слезы заснеженной перчаткой.
— Выброси свои тетрадки, — процедил Климухин сквозь зубы. — Сожги их. Нет больше Мерля.
Мерль умер на лыжах рано утром, не дойдя десяти — пятнадцати метров до автобусной остановки. Лыжные палки так и остались воткнутыми в снег. Ворот у бонлоновой рубашки — Мерль выходил на лыжню всегда без стеганки, даже без пиджака — был ухарски расстегнут, на лице застыла счастливая улыбка здорового человека. Врач «скорой помощи» не мог поставить диагноза.
Отчего же Мерль погиб? Отказало сердце, на которое он иногда жаловался? Но он по-настоящему никогда не болел, даже гриппом. Время от времени, как и все ученые городка, Мерль проходил диспансеризацию, и медицинская аппаратура не находила серьезных отклонений ни в сердечной деятельности, ни в кровяном давлении. Тем более неожиданно звучало заключение патологоанатомов после вскрытия: застарелый атеросклероз, внезапное кровоизлияние в мозг.
Подробности вскрытия были почему-то засекречены. Мозг отправили для изучения в лабораторию нейрофизиологов. Кто занимался этим изучением, неизвестно, сами же изучавшие молчали.
Только несколько лет спустя один из патологоанатомов рассказал мне по секрету, что вскрытие выявило много необъяснимого. Внешне не постаревший человек был дряхлым, как дерево, источенное червями. При нормальной деятельности сердца обнаружилась склеротическая хрупкость сосудов, при кажущемся благополучии обмена — почти атрофия каких-то желез внутренней секреции. И еще что-то сугубо медицинское. Но рассказанное меня не поразило: тогда я уже знал всю правду.
На похоронах я еще не знал. С трудом сдерживал слезы, думая, что сам Мерль не плакал бы. Зачем? Ведь он отдал науке всего себя, всю силу своего ума до последней клеточки. «Верность призванию», — вспомнил я. Сто шестьдесят восемь научных работ, большинство — мирового значения. Я и не догадывался, что все эти его работы не стоят одной, последней, опубликованной уже после его смерти.
Человечество получило ее от меня, а я — от покойного по земной, совсем не загробной почте. Через день после похорон она доставила мне объемистый пакет, содержащий несколько пухлых тетрадей. В четырех были записки, нечто вроде дневника, в пятой — математические формулы.
Сразу же обожгла мысль: значит, Мерль знал о смертной угрозе, предвидел ее и сделал все, к чему призывал его долг. Верность призванию. До конца.
И я начал не с объяснений — с математики.
Не буду говорить об открытиях Мерля. Сейчас нет человека на Земле, который не слыхал бы о них. За четверть века они двинули вперед не только математику, но и ее сестер — астрономию, кибернетику, физику. Новая математическая модель Вселенной, параметры суб- и суперпространства, уравнения ветвящегося и спирального времени — это горизонты уже не двадцатого, а двадцать первого века.
Как и когда были сделаны эти открытия, почему Мерль не подарил их людям при жизни, я понял, прочтя его дневник — вернее, воспоминания, которые он записал накануне ночи, посвященной математике. «Посылаю вам все, Волохов. Распорядитесь, как считаете нужным. На поношение Давиденкам всего мира и во славу нашей Прекрасной дамы. Дневник объяснит все, даже мое неисправимое вегетарианство».
Человечество о дневнике не знает. Он до сих пор лежит у меня в потайном ящике письменного стола — четыре пухлые тетради, исписанные четким, как печатные, строчками. Я не публиковал их. Почему, скажу потом, когда перечту. «Святое всегда свято, как бы вы его ни называли».
«С чего начинается Родина? С картинки в твоем букваре…» А если взглянуть шире: с чего начинается жизнь? Со взгляда, открывшего тебе мир. Со склонившегося над тобой лица человека. С еще неясных, незнакомых для тебя звуков человеческой речи, прерывающих твой первый крик.
Я пережил это дважды. В первый раз во младенчестве, которого я не помню. Человек никогда не помнит первых своих впечатлений в открывшемся ему мире, когда жизнь властно наполняет пустую шкатулку его памяти. Но вторично родившись, я уже все помню. Шкатулка была не совсем пуста. Она сохранила способность человека различать и оценивать увиденное и услышанное, отбирать и осмысливать возникающие ассоциации. Когда шаркают рядом чьи-то мягкие туфли, я знаю, что подходит женщина в белом — поправить сброшенное мной одеяло, а звяканье блюдца на столике рядом означает, что мне принесли кисель или чай. Я еще не знаю, что чай — это чай, а блюдце — блюдце, я мыслю образами, но это первый разумный разговор, который начинает со мною жизнь.
Разговор продолжается. Я вижу белую комнату, три койки, за окном снежный сугроб и своих соседей — человека с забинтованной головой, который все время стонет, и другого, в сером халате, он часто встает и ходит по комнате, у него большие рыжие усы и веселые мальчишеские глаза. Почему-то он мне симпатичен, я внутренне радуюсь, когда привлекаю его внимание. Все это я осознаю сейчас, вспоминая, а тогда я еще не знал, что такое человек, усы, койка, комната, внимание и симпатичный. Я не понимал этих слов, но уже различал их звучание. И с первых же часов пробуждения освоил язык жестов.
Мне хочется пить, я знаю, что воду и чай приносит женщина в белом халате и белой косынке — сестра. Я беру пустой стакан и несколько раз подношу к губам.
— Пить? — ласково спрашивает сестра.
— Пить, — мгновенно и точно, без малейшего затруднения повторяю я.
Приносят чай. Прикоснувшись к стакану, отдергиваю руку.
— Горячо? — спрашивает усач.
— Горячо.
— Анечка, дай-ка ему холодной водицы.
Я дотрагиваюсь до принесенного стакана. Приемлемо. Пью.
— Вода, — произносит усач.
— Вода, — откликаюсь я.
— Мы его в два счета обучим, Анечка, — слышу я, но не могу повторить: слишком много слов.
— Уж ты обучишь, — иронически говорит она.
Я не различаю ни иронии, ни смысла слов, только внимательно слежу за обоими.
— Погоди-ка, — говорит он ей и глядит на меня. — Аня, — он указывает на нее и тут же добавляет, тыча себя в грудь: — Василий Иванович. Ва-си-лий Ива-но-вич.
— Василий Иванович, — повторяю я за ним, — А-ня.
Аня, смеясь, убегает. А Василий Иванович, указывая теперь на меня, говорит:
— Николай, Коля.
Добившись моего понимания, он называет по очереди все предметы в комнате: тумбочка, лампа, стакан, койка; называет терпеливо, стараясь ничего не упустить. Потом лукаво спрашивает, показывая на окно:
— А это что?
— А это что? — повторяю я.
— Балда беспамятная! — сердился он. — Это же вопрос, вопрос. Что это? — спрашиваю. А ты отвечай: окно.
На этот раз я отвечаю на все его вопросы, быстро соображая, что к чему: стекло, стакан, койка, чай. Я еще не сознаю силы своей памяти и способности различать и оценивать зрительные и слуховые впечатления и образы, но уже поражаю учителя своей понятливостью. Через полчаса, возбужденный и радостный, он бежит за доктором.
Доктор молод, не старше меня. В глазах недоверие и любопытство.
— Что-то не так, дружище, — говорит он, — амнезия так быстро не проходит.
— А вы спросите! — хвалится Василий Иванович.
— Говорить учитесь? — спрашивает доктор. — Ну и как?
Я молчу. Понятия и звуки — все незнакомо.
— Что-нибудь хочешь?
— Нет, — говорю я.
Я уже знаю смысл слова «хочешь» и научился различать «нет» и «да».
— Как зовут?
— Коля.
— А его?
— Василий Иванович.
— Ну, а меня?
— Доктор, — храбро отвечаю я, вспомнив, как его называют.
Он удивлен.
— Ну, скажи, что видишь в комнате.
Я перечисляю. Отчетливо и бойко. Доктор, совсем уже растерянный, спрашивает:
— А что за окном?
Василий Иванович не говорил мне о снеге, но я мысленно апеллирую к подслушанным разговорам и отвечаю довольно уверенно:
— Снег!
— Потрясающе! — восклицает доктор. — Вероятно, он знал это все до контузии. Сейчас вспоминает. А ты знаешь, что такое «ник мерль»?
Как мне рассказали потом, я бормотал это, когда меня подобрали у воронки от бомбы. Но я не помнил прошлого и не мог ответить.
Обучение продолжалось. Весь госпиталь принял в нем участие, как в увеселительной игре. Стоило мне заглянуть в какую-нибудь палату — я уже находился на положении выздоравливающего, — как из разных углов кричали:
— Эй, Коля, Николай! Заходи, заходи.
— На улице был?
— Был.
— Опять небось босой по снегу бегал?
— А что такое босой?
— Ну без сапог, знаешь?
— Знаешь.
— Не «знаешь», а «знаю». Повтори.
Я схватывал все на лету и запоминал мгновенно и прочно. Обучение задерживалось лишь из-за отсутствия опыта и методики. Конечно, можно обучить чужому языку и без помощи родного языка обучаемого. Но родной язык в таких случаях всегда лучший помощник. Ну, а если нет родного языка? Если бы обучалась птица или животное? Вот и я был такой птицей, только способной к мышлению. Иногда помогали синонимы, иногда ассоциации.
Спрашиваю, например, что такое плохо и что такое хорошо?
Хохочут. Читают Маяковского. Ничего не понимаю. Много новых слов, все сливается в каком-то мешающем ритме. Я еще не знаю, что это ритм, — узнаю позже — и говорю недоуменно:
— Непонятно.
Кто-то легонько тычет мне в руку лезвием перочинного ножа. Я уже знаком со словом «больно» и произношу его. Допытываются:
— Не очень больно. Не сильно. Да?
— Да.
— Просто неприятно. Не нравится.
Теперь в моем словаре есть и «неприятно» и «не нравится». С удовольствием повторяю.
— Вот это и есть плохо, когда не нравится. Только слово «плохо» — сильнее, выразительнее.
Я не понимаю, что такое «выразительнее». И опять начинаются коллективные поиски объяснения.
Языком я овладел спустя два месяца, когда уже выучился читать и прочел подряд четыре тома ушаковского «Толкового словаря» и десять — Малой советской энциклопедии первого выпуска, какие нашлись в больничной библиотеке. Было это уже не в полевом, а в ростовском стационарном госпитале, куда меня перевели из-за остаточных последствий контузии, каких-то невыясненных неполадок в вестибулярном аппарате. Только что совершенно здоровый, я вдруг терял равновесие, затем и сознание, а придя в себя, не чувствовал никаких отклонений от нормы. Пока врачи бились со мной, пробуя различные способы лечения, я «глотал» книги и играл в шахматы. Играть научился сразу, и вскоре стал обыгрывать всех подряд. Но потом перестал играть совсем, а почему, скажу дальше в связи с еще одним даром судьбы.
Самым большим ее даром была память, помогавшая мне осваивать мир. Сначала она не вызывала особого удивления — считалось, в общем-то, нормальным для человека легко вспоминать то, что видел и знал до болезни. Впервые заинтересовался моей памятью капитан Камионской — один из моих партнеров по шахматам, учитель математики до войны. Во время разговора о партии, проигранной им несколько дней назад, я тут же восстановил ее на доске с первого до последнего хода.
— Неужели помните? — удивился он. — Черта выдающегося шахматиста.
— Я не только шахматы, я все помню — все, прочитанное за время болезни.
— Помнить прочитанное не большая заслуга, — усмехнулся Камионской.
— А наизусть?
— Стихи?
— Все, — сказал я.
— Не хвастайте, Коля. Или вы забыли, что значит «наизусть»?
Я подвинул к нему лежавший на столе четвертый том Малой советской энциклопедии.
— Раскройте на любой странице, где вам угодно. Он недоверчиво открыл книгу.
— Сто шестьдесят третья.
— Контрактура, — начал я, — сведение, укорочение мышц вследствие заболевания суставов, параличей…
— Погодите, — перебил он меня, — ну а третье слово в первой колонке.
— Контрамарка — карточка, выдаваемая вместо билета для входа в театр.
Камионской закрыл и снова открыл книгу.
— Второе слово на четыреста тридцать третьей странице?
— Кундская стоянка, — отчеканил я. — Одна из стоянок первобытного человека, найденная на берегу реки Кунда в Эстонии. Продолжать?
— Пожалуй, не стоит, — медленно произнес он, не сводя с меня глаз, словно увидел чудо. — И вы помните все десять томов, все слова?
— Все.
— Феноменальная память, — сказал он. — Я думаю, что до контузии она не была такой. Не могла быть. Иначе о вас бы писали. Вероятно, это благое следствие все той же взрывной волны. Какие-то изменения в нервных клетках мозга. — Он помолчал задумчиво и добавил: — Экзамен на аттестат зрелости вы, конечно, сдадите шутя. Небольшая подготовка по отдельным предметам — и все. Как у вас с математикой?
— Плохо у меня с математикой, — вздохнул я.
А через месяц вздыхал сам Камионской и, не побоюсь сказать, что от радости. Пройдя галопом учебники средней школы, мы уже щелкали дифференциальные уравнения и подбирались к неевклидовой геометрии. А вскоре уехали в Москву по вызову академика Сошина, которого Камионской знал еще по университету и от которого буквально потребовал немедленного вмешательства в мою судьбу.
Затем — кандидатская, которую сочли докторской, смерть Камионского от инфаркта и одиночество на людях, самый горький вид одиночества, одного из первых усвоенных мною отвлеченных понятий и ставшего нормой моей второй жизни. Я относился к нему, как служка в храме, опустевшем после ухода молящихся, и не ощущал тяжести времени, отказавшись от его земного отсчета. В итоге — шесть иностранных языков, освоенных походя, миллионы прочитанных и отпечатавшихся в памяти страниц и несколько шагов вверх по лестнице, начатой Пифагором и Ньютоном.
Обо всем этом я неоднократно писал в анкетах, умалчивая лишь о том, что изолировало меня от окружающих. Не память, нет, — она удивляла людей, но не отталкивала. Отталкивало другое: я избегал и боялся женщин, не любил и не понимал домашних животных, был нечувствителен к голоду и меня тошнило от мясного. Но самое главное, я читал мысли собеседника, как открытую книгу. Еще в госпитале меня часто ловили на том, что я отвечаю на незаданные вопросы и комментирую невысказанные суждения. Я отшучивался. Но, честно говоря, меня совсем не забавляла и даже раздражала эта способность неожиданно узнавать, что думает обо мне собеседник. Я стал отмалчиваться, избегал лишних разговоров, но тайны своей так и не открыл. Куда бы она привела меня? На эстраду? В цирк? В конкуренты Вольфа Мессинга или Куни?
Только один раз я поддался искушению и рассказал все шахматному гроссмейстеру, выступавшему у нас в госпитале с сеансом одновременной игры. Партию я у него выиграл: знал все его тактические расчеты на десять ходов вперед. А после сеанса отправился к нему в гостиницу и честно признался, как и почему я выиграл. Он не поверил. Когда же я на доске восстановил партию до четырнадцатого хода, он впервые задумался.
— Хотели пойти конем на эф три, рассчитывая на ловушку с жертвой ферзя?
Гроссмейстер не удивился.
— Хотел. Но это, в общем-то, элементарно. Хороший шахматист мог догадаться.
Но хороший шахматист не мог знать всего, что вы продумали за эти минуты. У вас был и другой план.
Я тут же переставил фигуры и продемонстрировал два варианта атаки.
— Вы продумали оба и отвергли. Предусматривались мои ответы на пять ходов. Вот эти, — я показал их на доске.
— Ого, — сказал он. Потом прошелся по комнате и посмотрел мне в глаза. — Теперь верю. С такой редкой способностью вы легко дотянетесь до гроссмейстера. А может быть, и до чемпиона. Но это уже не шахматы» это обман. Займитесь шахматной композицией, но не садитесь играть с партнерами. Вам нельзя. Неэтично.
С тем мы и расстались. Он, должно быть, забыл обо мне, а я бросил шахматы. Только в анкетах об этом не писал. Не было соответствующего пункта.
Не было в анкетах пункта и о припадках. А то я написал бы. Странно они начинаются и всегда одинаково. Даже когда ты один и никого нет рядом, и ты не читаешь, а идешь где-нибудь вдалеке от дома в пригородном лесу Летом только здесь и можно думать по-настоящему — жара в городе убивает мысль. В жару не думаешь. А в лесной тени идешь босиком по росистой траве, холодок от нее радостно бежит вверх по коже, и мысль работает на высоких скоростях. Но вдруг что-то останавливает ее, тормозит, гасит. Знакомые кусты и деревья кажутся незнакомыми, впервые увиденными, и непонятное чувство пробивается в мозг: все чужое вокруг тебя, не твое. И ты сам чужой здесь, как Маугли в городе. В глазах — туман, ты падаешь, блеск молнии в темноте — что-то хочет пробить темноту и не может. Тьма. Ночь. Смерть.
Но ты жив, жив! И встаешь, не зная, сколько часов или минут пролежал тут, и тихо радуешься, что острый сучок не пропорол глаз и никто тебя тут не видел.
Лет пятнадцать назад припадок настиг меня в подмосковном лесу, когда мы гуляли вдвоем с Камионским. По его словам, припадок продолжался минуту, не больше, и Камионской высказал мысль, что вестибулярный аппарат здесь ни при чем.
— Я думаю, врачи ошибаются, Коля. С равновесием у тебя порядок. Все это штучки памяти. Ты говоришь, что видел блеск молнии во тьме. А не стучалась ли к тебе память прошлого?
Сравнение с Маугли тоже принадлежало ему.
— Ты, как Маугли, пришел к людям из джунглей. Все наново воспринимаешь, всему наново учишься. Маугли с амнезией: о джунглях забыл. А они рвутся напомнить о себе, нет-нет да пытаются сломать замок памяти. Не сердись за метафоры, Коля, я еще скажу. Твои джунгли были не в тропиках. Там не было зверей, не ели мясного и не боялись холода.
Камионской понял главное: припадки возникали, когда что-то в пейзаже, в книге или в разговоре неожиданно задевало память. Как-то раз на Балтике, прогуливаясь по берегу, я вдруг на несколько секунд потерял сознание и словно сквозь щель во тьме увидел лиловые и синие скалы. В действительности их не было. Были сосны, песок и мелкая морская волна.
Однажды уже здесь, в Академгородке, это случилось на домашнем рауте у одного из наших научных светил. На третье к ужину подали бледно-зеленое желе с кисловатым привкусом, и у меня возникло острое, почти нестерпимое ощущение повторности, чисто вкусовой вторичности, ощущение, что нечто похожее я уже когда-то и где-то ел. В то же мгновение я потерял сознание, но упасть не успел — припадок прошел, незаметно для окружающих. Только сидевший напротив врач сказал мне после ужина:
— А ведь вы были в обмороке — я заметил. Опять старое?
— Старое, — признался я.
Это «старое» хватало меня, как мертвый живого. В последние годы реже, но всегда неожиданно. В прошлом году оно схватило меня на сквере, когда я наблюдал за стайкой игравших между пустых скамеек детей. Я безразличен к ним: своих у меня не было, а чужие не умиляют. Вот и тогда без всякого умиления разглядывая их, я вдруг пошатнулся и… потерял сознание.
На этот раз припадок был длительнее и необычнее. Прошлому удалось наконец взломать замок моей второй — запертой памяти. Ненадолго, на несколько минут, не больше — но удалось. Блиставшую во тьме молнию сменила полоска света, искристого и холодного, как в ясный морозный день. Я не увидел ни скал, ни стен, ни дверей, ни мебели — только лицо очень похожего на меня мужчины и подстриженный затылок женщины в красном, сидевшей ко мне спиной. «Ты должна радоваться, что мальчик приходит домой с разбитым носом, — сказал мужчина. — Это мужской признак. Теперь все больше родятся девочки, число мужчин угрожающе уменьшается». То, что он сказал, прозвучало для меня по-русски, потому что я мыслю словами привычного языка, хотя понял бы любой европейский. Но язык был не европейский: в этом я уверен, подсознательно уверен. Ответа женщины я не слыхал — припадок окончился. Теперь я был окончательно убежден, что видел прошлое.
Вскоре оно опять напомнило о себе уже не зрительной, а чисто слуховой галлюцинацией. Полоска света так и оставалась только полоской света. Я ничего не увидел, но я услышал. Говорили двое, негромко, но очень близко от меня, словно сидели мы за одним столом. Два мужских голоса, причем один — знакомый, слышанный раньше.
— Зачем ты учишь его, когда это уже никому не понадобится?
— Как знать?
— Числа… Этажи чисел, пляски чисел, превращения чисел. А не вернее ли — призраки чисел? Скоро будет достаточно и пальцев на руках и ногах, чтобы подсчитать требуемое.
— А может быть, в числах спасение?
— Что может спасти науку, когда вымирают миллионы людей, а рождаются сотни?
— Потому ты и добиваешь ее?
— Да. Наука — антипод свободы, общественная необходимость, обратившая нас в рабство числам, машинам, вещам и словам.
— Мне жаль, Восьмой. Не тебя — мир.
— Мне тоже.
Голоса умолкли. Я еще не знал этот далекий мир, даже приблизительно не мог представить себе его материальный облик, но понимал, что в нем трудно и неуютно жить. Однако не это тревожило — я уже не принадлежал прошлому. Но я не стал своим и в настоящем! Все эти годы я чувствовал, что отличаюсь от людей, как Маугли от своих соплеменников. Мир джунглей разделял их, мир джунглей жил в нем и требовал возвращения. И где-то за порогом замкнутой памяти живет мой «мир джунглей», стучится и зовет. Я часто ловлю себя на том, что, оставшись один, машинально черчу на бумаге:
«Кто же я,
кто,
кто?»
Какая у нее странная походка: не мягкая, не женская. Шаги не мелкие, частые, а широкие, размашистые, скорее мужские… И то, как она смеется: во весь рот, запрокинув голову. Челка падает на глаза, и кажется, что она подсматривает за мной из-за густой рыжей занавески… И как она курит: по-мужски деловито, крепко затягиваясь; стряхивает пепел, ударяя по сигарете ногтем. Она получает удовольствие от курения — странная привычка. Я попробовал как-то: пакость, отрава, ядовитая горечь во рту. Не понимаю.
Я вообще не понимаю ее. Говорят, естественно: биологическая преграда, четверть века — не шутка. Она — девчонка, «веснушка», сохранившая в свои двадцать три года угловатость подростка. Я — старик, многоопытный и мудрый, один из китов, на которых держится придуманный ею мир.
Она говорит восторженно:
— Да вы счастливец! Столько видеть и пережить! Мне папа рассказывал о военной Москве: затемненные окна, кресты прожекторов на небе. Он мальчишкой тушил зажигалки на крыше…
Я старше твоего папы, девочка, хотя и родился во время войны. Родился несмышленышем — как говорят, Иваном, не помнящим родства, — но уже взрослым и биологически зрелым. Сколько лет мне было тогда? Двадцать пять или тридцать? А теперь? Наверно, за пятьдесят, где-нибудь на последних метрах шестого десятка. Если верить классикам — вечный сюжет: старый профессор и юная аспирантка, хотя моя «Шарлотта в Веймаре» категорически отказывается признавать мою старость:
— Какой же вы старик, Николай Ильич? Вам все студенты завидуют: в наш сибирский мороз — и без шапки! А Витька Волохов даже гантели себе купил: по утрам на балконе зарядку делает.
Ссылка на Волохова должна убедить меня в моей моложавости. И эта автомобильная поездка за город, выдуманная ею якобы для того, чтобы отдохнуть, развеяться, — тоже. И ее ответ на мое предложение сесть позади меня в машине: все-таки безопаснее на большой скорости.
— Не придумывайте несуществующую опасность: вы же прекрасный водитель.
А я читаю ее мысли, ясные и несложные. Фона почти нет, читаю без отстройки:
«Я хочу быть рядом с тобой. Не позади, нет — только рядом. Неужели ты не понимаешь, сухарь, педант, родной мой? Только рядом: в лаборатории, в машине, в твоей выстуженной комнате — всю жизнь. Понимаешь?»
Я понимаю, понимаю, но что я могу поделать? Каким уж сшил меня господь бог, таким я и останусь. А сшил он меня престранно, чтобы не сказать посильнее. Педант, сухарь, игумен монастыря, а в монастыре — живые души, не ангелы, не схимники. Им бы веселиться, жизни радоваться, а они — в математику. Да не по дороге протоптанной и легкой, а целиной, в глушь, в непроходимые заросли, где никто до них не бывал. И ведь пройдут, прорубят тропинку — не за славу, не за почести. За одну только преданность науке — единственной, которой не солжешь. Как в чьих-то стихах: «Нам не пристало место или дата. Мы просто были где-то и когда-то. А если мы от цели отступили, мы не были нигде и никогда».
Мои не отступят. Я называю их своими, и они зовут меня своим. Между нами нет стены, когда дело касается математики. Математики, девочка, запомни это. Не больше и не дальше. И зря я поехал с тобой сегодня. Впрочем, ладно: светская беседа, сдержанный разговор, пара острот, добродушно, по-отечески — я могу себе это позволить.
— А вы были женаты, Николай Ильич?
Это нечестно: вопрос выходит из рамок светской беседы. Вернее, его смысл, трепещущее ожидание ответа. А внешне — спокойно, почти незаинтересованно. Ох уж это «почти»: Ермоловой из тебя не получится.
— Нет, не был.
— Почему?
— Не щелкайте зажигалкой, Инна: она не работает. Не женился, потому что не было времени.
Вру, время было. Не было стремления. Стольких женщин встретил за эти годы — хороших, добрых, умных! Мимо, все мимо. Как на школьном диспуте: что лучше — любовь или дружба? Я выбрал дружбу. Вернее, не я, а кто-то за меня, как предохранитель на автомате.
— Вас, наверно, в детстве Каем называли. Помните, как он складывал из ледяных кубиков слово «вечность»?
«Вечность». Мне кажется, что я тоже когда-то складывал это слово, но не из кубиков, нет! Оно вызывает во мне бурю воспоминаний. Как человек, которого где-то видел, а где — не вспомнишь. Желание вспомнить назойливой мухой мечется в голове, отгоняешь — не улетает. Подсознательная память: я был рядом с Вечностью, дотрагивался до нее и отдергивал руку — обжигает она даже таких морозостойких, как я. Кажется, закрой глаза, напрягись, вспомни — ну еще, еще чуть-чуть… Ничего. Только хуже потом — припадок.
— Вам плохо, Николай Ильич?
— Откройте окно, Инна. Да пошире, пошире!
— Не простудитесь. И давайте помедленнее, ладно?
— Боитесь?
— Нет, конечно. Просто сейчас крутой поворот и пересечение.
— Вижу.
Зря похвастался, ничего я не вижу: словно туман перед глазами. Переедем рокаду и остановимся: передохну.
— Скорей на тормоз! Смотрите вправо!
Зачем она кричит? Ах вот оно что!.. Словно не в фокусе, перед ветровым стеклом выросла медленно ползущая «Колхида». На тормоз! Резко! Руль вправо, еще вправо! «Колхида» увеличила скорость — надеется проскочить. Еще правей! Сильнее на педаль газа! Проскочим?
Поздно.
Как снежная гора перед радиатором — серебряный кузов «Колхиды», Сейчас будет удар, но я его уже не почувствую.
Как тихо вокруг! И странное ощущение невесомости, полета над притихшей Землей. Какая она маленькая — Земля, как резиновый мячик в руках у мальчишки. Крутится мячик, крутится, подпрыгивает, ударяясь о стену. И только два цвета на нем: синий и зеленый. Нет, еще желтый и коричневый. А все-таки больше голубого. Голубая планета, желанная, далекая, незнакомая.
— Приготовиться к посадке.
Сначала облака белые, топкие, дымные — во весь экран внешней связи.
— Над планетой низкая облачность. Где мы вынырнем, Вычислитель?
— Где-то в восточном полушарии, ближе к полюсу. Я не успел рассчитать точно.
Рассчитать? На чем? Передо мной — пульт вычислительной машины: ровные ряды клавишей в два этажа, индикаторные лампы, молочно-белая панель. Я — Вычислитель. Это — должность.
— Что у них там внизу?
О чем он? На экране коричневая жижа, фонтанами взлетающая в воздух, а потом медленно оседающая. Под нами — поле, неровное, изъязвленное круглыми глубокими ямами. Поворачиваю верньер, и в кабину врываются звуки: резкий зловещий вой ветра… Какой-то треск, частый и прерывистый… Ухающие удары… Дальний нестройный крик…
Люди? Не знаю.
Теперь под нами — дорога. По ней ползут большие темно-зеленые жуки, выставив перед собой длинные усы с утолщением на конце. Один, два… пять. Не успели сосчитать: проскочили.
Дальше — лес, редкий, безлистный, совсем не похожий на наши леса. Голые, торчащие, извивающиеся прутья, и какие-то сооружения среди них, тоже темно-зеленые. По грязному снегу мечутся люди. Поворачиваю верньер, изображение становится крупнее и резче. Люди в длинных, до колен, грязно-белых куртках, мохнатых снизу. Ухающие звуки — это отсюда. Сейчас они громче.
Блеснула серо-стальная полоса реки, за ней скопления людей уже в темно-зеленой одежде. Через реку — мост. К нему устремляются знакомые большие жуки. Ползут и стрекочут на ходу. Машины? Возможно. Но почему всюду такой сумбур, суета, спешка, нелогичность действий? И опять этот крик: «А-ааа…»
У бегущих по снегу людей какие-то короткие трубки в руках: вероятно, это оружие. Кое-кто обращает трубки к небу — должно быть, в сторону нашего корабля. Слышен близкий треск, словно горсть орехов ударяет по обшивке.
— Похоже, в нас стреляют, Навигатор, — говорит второй пилот.
— Чем?
— Пустяки. Свинец. Ответить?
— Зачем? Мы здесь не для того, чтобы вмешиваться.
— Какой же это уровень?
— Думаю, среднетехнический. Вероятность разобщенного общества близка к единице.
— Техника. Климат. Оружие. Мне кажется, что мы попали в период внутрипланетных войн.
— Вспомните историю. И у нас это было. Город против города, материк против материка. Посадка нежелательна. Может быть, еще успеем изменить курс?
— Поздно, Навигатор. Необходима переориентировка темпорально-пространственного вектора. В полете не справиться, нужна стабильность.
— Как долго это продлится?
— Два цикла, не больше.
Я не участвую в разговоре. Мое дело — считать орбиты, траектории, координаты. Я — Вычислитель, и мои знания понадобятся лишь тогда, когда мы выйдем на околоземную орбиту. Я рассчитаю траекторию обратного полета, выдам программу, а Навигатор заложит ее в автомат управления.
А пока можно смотреть на жуков, извергающих из усов огонь, на людей, бегущих по смешанному с размокшей землей снегу, бегущих непонятно куда и зачем. Они спотыкаются, падают, вновь подымаются и бегут, а кто-то остается лежать, скорчившись или раскинув руки, словно боясь сорваться в Вечность с бешено несущейся планеты, которая так и останется для нас чужой, потому что высадка не предусматривается.
Вот она стремительно надвигается на экран — белая от снега, бугристая шкура планеты. Мягкий удар, скольжение — и все. Блестящая посадка.
Я смотрю на спутников. Они заняты своим делом и не обращают внимания на экран. А на нем — пустынный зимний пейзаж. Люди с оружием куда-то ушли.
— Я выйду ненадолго, Навигатор.
Он удивлен: планета его не интересует.
— Зачем?
— Любопытно.
Любопытство к чему бы то ни было — качество довольно редкое у нас на родине.
— Хорошо, Вычислитель. Не возражаю. Только будь осторожнее.
Я прыгаю из люка на землю. Под ногами развороченная глина вперемешку со снежными комьями. Ходить трудно, но тяжесть нормальная и дышится легко, как у нас. Идет мелкий пушистый снег, влажный и теплый.
Впереди — роща. Пытаюсь пробежаться и падаю — руки грязные от размокшей глины и снега. Вытираю их о ствол дерева — тоненького, ломкого, со смешной черно-белой корой. Дерево голое: без листьев, без почек.
Поодаль лежит человек, уткнувшись лицом в смерзшую землю. С трудом переворачиваю его: безвольно повисшие руки, остекленевшие глаза. Зачем они убивают друг друга? Может быть, как и у нас, на охоте? Непохоже. Это массовый отстрел…
Резкий свист, и два бухающих взрыва — где-то совсем рядом, потому что даже деревья не спасают от ударной волны. Сильный толчок валит меня рядом с убитым. Я подымаюсь, оборачиваюсь и… не могу сдержать крик.
Нас приучили к выдержке с детства: никаких эмоций, сдержанность, собранность, постоянная готовность к неожиданностям. Наверное, я плохо усвоил уроки своих наставников. Не переставая кричать, спотыкаясь, я бегу из рощи, ударяюсь о стволы деревьев, на ходу вытираю лицо… Что на руке? Снег или слезы пополам с кровью?.. И снова бегу, задыхаясь и кашляя, пока не застываю у огромной воронки там, где еще несколько минут назад стоял наш корабль.
Медленно, как сознание к больному, возвращается выдержка, способность здраво оценить обстановку. А впрочем, что оценивать? Два прямых попадания бомбы лишили меня всего: дома, друзей, родины, может быть и смысла жизни. Чуда не будет. Никто не полетит вслед за нами, а мертвых не воскресишь. Да и следов от них не осталось: мерзлая глина, побагровевшая от крови. Навигатор был прав: не стоило выходить на эту чужую планету.
Но я вышел и выжил, и чужая планета должна стать моей. Придется ассимилироваться — выхода нет. Непослушными пальцами снимаю комбинезон: он вызовет подозрения. Сдерживая отвращение, раздеваю убитого. Ремень с пряжкой, защитного цвета рубаха с медными пуговицами, нелепая обувь — высокая, грубая, без скрепок. На теле — сравнительно чистая белая рубашка: она помягче верхней — подойдет.
Натягиваю ее на себя, потом такие же белые штаны с тесемками у щиколотки. А сейчас — подальше отсюда, от места нашей посадки, чтобы не было вопросов и подозрений: корабль, наверное, видели, кто-то даже стрелял по нему.
До самого горизонта — поле, перепаханное гусеницами зеленых машин. И где-то далеко — еле различимая человеческая суета. Люди, в общем, похожие на нас — на привет и приют можно рассчитывать. Рискну. Я делаю шаг вперед, и снова резкий свист и грохот удара. Толчка я не чувствую. Кусочек голубого неба в рваной дыре облаков и черный шквал. Ночь без звезд и без чувств.
Вероятно, я умер.
Что-то холодное течет по лицу. Вода?
Открываю глаза. Чье-то знакомое лицо в белом тумане.
— Очнитесь, Николай Ильич, да очнитесь же! Господи, ну я не могу больше!
Чьи-то руки приподымают мою голову. Я уже знаю, чьи это руки. Но мне все еще страшно. Сон еще не ушел от меня, да и сон ли это? Новая встреча с прошлым, на этот раз многое объясняющая. Теперь я знаю, почему и как вторично родился, что я не был профессором. Мерлем, а был Вычислителем — только профессия, без имени, без дома, без родины. О ней я по-прежнему ничего не знаю. Обрывистые разговоры, полукартины, полунамеки дают смутное представление о мире, плохо устроенном и жестоком. Он далек от меня, тот мир, непонятен и чужд. Никакой ностальгии я не чувствую.
За эти годы на Земле я стал ее сыном. И как хорошо, что я выжил, хотя бы для того, чтобы всю жизнь, без остатка, всю необычайную память мою отдать побратавшимся со мной людям. Между нами ледок, но так уж я устроен — люблю их всех, хотя часто и без взаимности. Я не иду впереди века, я не Леонардо, я просто способный ученый с умной и цепкой памятью, но если прошлое, снова ворвавшись в мою жизнь, вернет мне знания Вычислителя, я готов благословлять его только за то, что смогу передать их людям. Мне не нужна репутация гения, ни прижизненная, ни посмертная, ну а знания, которые, быть может, подарит мне прошлое, пусть достанутся ученикам моим, хотя бы Вите Волохову или Инне.
Я вижу ее взволнованное, побелевшее от испуга лицо и пытаюсь улыбнуться.
— Не тревожьтесь, Инна. Кости в порядке.
— Давайте я помогу вам сесть в машину. Она цела, только крыло помято.
— Спасибо, девочка, — говорю я, подымаясь. — Я сам. Все обошлось — я жив. А это — главное.
Пустяковый, в сущности, случай: кто-то наверху опять не утвердил смету лаборатории. Ну, сегодня не утвердил, через неделю утвердит — куда спешить? А я почему-то расстраиваюсь, как мальчишка, даже работать не могу. Как все у них беспорядочно!
Опять это «у них». Прилипло словцо, выскакивает из подсознания, как кошка из-под ног — страшно и неожиданно. У кого «у них»? У людей? Но ведь я тоже человек — по духу, по мыслям, по заботам — земным, а не каким-нибудь инопланетным.
Ох и темнишь ты, Николай Ильич, темнишь и боишься! А чего, собственно, бояться? Прошлого — непривычного, необычного, нелогичного? Что такое частица «не» и как с ней бороться?
Кто-то бросил фразу, ставшую банальной: от прошлого не уйдешь. Я попытался, но оно все-таки догнало беглеца. Я уже ничей. Стою между двумя мирами и, как это ни парадоксально, все-таки не знаю, какой же из них действительно мой. Только воля моя тверда, она диктует: мой мир тот, где я есть — мыслю, существую, что-то делаю, — и другого у меня уже никогда не будет.
А прошлое — это калейдоскоп воспоминаний, цветные стеклышки, прихотливо рассыпанные на темном дне памяти — вне времени, вне пространства. Соберешь ли их? Пока собралось только одно красивое словечко «Пришелец» или, еще лучше, «Пришлец» — по-древнему, так теперь не говорят.
«Значит, Землю все-таки посещали космические гости, профессор?»
«Значит, посещали, товарищи журналисты. Но не надо оваций, не надо шапок в газетах. Их никто не видел, этих гостей».
«А вы, профессор?»
«Что я? Я старый, уставший ученый, которому не могут утвердить паршивую смету. Мне сейчас не до гостей, товарищи журналисты. У меня план, у меня тема горит».
Не было этого интервью и никогда не будет. Как сказала бы в таком случае Инна: «Что вы — псих, что ли?» Я не псих, я голоден, и впереди у меня — овсяная каша и десяток дежурных острот по поводу моего злосчастного вегетарианства. Кстати, откуда оно? Вряд ли благоприобретенное, скорее, оттуда, с моей планеты. Интересно, там все вегетарианцы или только немногие, как и на Земле? Льщу себя надеждой, что все, иначе на то же замечание Инны придется ответить утвердительно.
— Николай Ильич, где больше калорий — в одуванчике или в ромашке?
Начали остряки-самоучки, балагуры-весельчаки.
— Не знаю, друзья, не пробовал ни того, ни другого… Танечка, тарелку овсянки, кисель и сырники.
— Николай Ильич, говорят, в Америке есть общество вегетарианцев?
— Есть такое. Я почетный член этого общества. Даже диплом имею.
Тяжелый день сегодня. Изнервничался, устал, еле держусь — старею. Надо бы лечь — все равно не работать. А перед глазами туман, лица ребят расплываются.
— Вам плохо, Николай Ильич? Давайте мы вас домой отвезем.
— Обойдется. Я посижу немного.
Гуще туман, темнее. Он клубится, как облака за окном самолета, синеет, как туча перед грозой. И в нем медленно гаснет звук. Сначала привычный гул зала, потом смешки за соседним столом, потом вдруг прорвавшаяся чья-то фраза: «Книгу сейчас читаю — не оторвешься. «Охотники за головами». Читал?»
Ответа я не слышу. Только эта фраза повисла перед глазами, словно световое табло на доме «Известий» в Москве. Но и она гаснет, а из синей темноты выплывает что-то зеленое и бескрайнее. Море?
— Лес. Будем снижаться.
Вертолет с ходу пробил облака и ровно застрекотал над огромным лесным массивом — ни конца, ни края.
— Это где-то тут.
— Как ты определил?
— Сработало запоминающее устройство. Мы были здесь в прошлый раз.
Нас в вертолете десять. Все в одинаково зеленых комбинезонах, в одинаковых шлемах с прозрачным забралом на лице. У всех оружие, непохожее на земное, но более эффективное. Схема кнопочная, промах исключен. Впрочем, и у тех, кого мы преследуем, то же оружие, добытое у прежних охотников. Побеждает скорость — стреляй первым, иначе тебя подстрелят.
— Они стали чертовски ловкими.
— Чего же ты хочешь: звериное чутье. Это их могущественная защита.
— Откуда у них чутье?
— Выработалось. Условный рефлекс. Жить-то надо.
— Нам тоже.
Шутка? Нет. Ни смеха, ни улыбок. Все серьезны и сосредоточенны, как бойцы перед трудной операцией. Мы и в самом деле бойцы — полицейский десант, контролирующий северные границы резерваций.
— Снижаемся. Дальше — пешком. Здесь недалеко.
Вертолет коснулся земли, подпрыгнул по-кошачьи и замер на широкой и светлой поляне, со всех сторон окруженной высокими деревьями. Гладкие, как отполированные стволы, где-то высоко — крона: зеленый плотный шар, почти не пропускающий света. Лучи пронзают кроны редкими, но горячими потоками. Трава низкая, похожая на газон, в лесу меняется. Здесь она выше и разнообразнее: стебли и листья, как в ботаническом музее, отличаются друг от друга по форме и цвету. В плешинах — коричневая земля, исполосованная тугими узлами корней.
— Кого оставим у вертолета?
— Никого. Зачем? Они не смогут его уничтожить.
— А увести?
— Они забыли, как это делается.
— А как стрелять, они не забыли?
— Не забывают: мы учим.
Я, новичок в этой группе, решаюсь задать вопрос:
— А зачем мы их вытесняем из леса? Разве они мешают?
— Траву бережем. Тут и соусы и супы. От химии без хорошей подливки кишки выворачивает. А этим тоже подливка нужна.
— Зачем?
Хохот.
— Если тебя поджарить, думаешь, очень вкусно без соуса?
Каннибализм строго преследуется на Контролируемых территориях, но в дела резерваций полиция, как правило, не вмешивается. Туда носа не сунешь — невыносимая жара, злая, хрустящая пыль, лиловые скалы. И все же туда третье столетие подряд уходят ежегодно сотни, а порой и тысячи людей, охваченных «тоской городов». Они кочуют племенами, плодятся, охотятся друг на друга, как звери, давно уже вымершие на этой планете. Мы не уничтожаем их — сами вымрут, говорят в совете, — а только оттесняем, когда они подбираются близко к нашим лесам. В один из таких полицейских десантов включен и я.
Лес встречает нас смятой сухой травой. Она не поднялась — смятая тропинка, ведущая в темно-зеленую глушь. Это начало опасности.
— Они могут быть везде, — говорит Инспектор, — могут сидеть рядом с нами в кустарнике, поджидать нас на деревьях, подползти в траве и напасть беззвучно и неожиданно.
Но для Инспектора и его полицейских — это ремесло, тернии профессии, а зачем здесь я? Из любопытства «Твой порок, — сказал Восьмой, — а пороки у нас лечат». Но я не хочу лечиться от любопытства: так интереснее жить. Десантники занимаются своим ремеслом, а я живу. Прислушиваюсь: не зашелестит ли рядом листва; приглядываюсь: не мелькнет ли тень за искривленным стволом дерева. Мы гуськом идем по вытоптанной тропинке, останавливаясь перед каждой веткой. Кто знает: вот-вот раздастся тихий свист, и тугая веревка, сплетенная из травы, метнется вниз, мертвой петлей захватит шею…
— Не отставать, — командует Инспектор, — пальцы на клавишах.
Он говорит об оружии. Каждый клавиш — луч, убивающий мгновенно и безболезненно. Но если пальцы не успеют?
Помню, Восьмой сказал мне:
— Они увидят вас первые. Они могут все, что можешь ты, чуть хуже, конечно. Но они знают лес, а ты ни разу в нем не был.
И правда, кто у нас может похвастаться тем, что знает лес, кроме поваров и аптекарей да полицейских десантников, опекающих границы резерваций? Мы не любопытны, мы берем дары леса, не изучая его.
Лес действительно загадочен, тих и пуст. Звук шагов тонет в мягкой, податливой траве. Потные руки сжимают оружие.
— Если мы пропустим их в лес, — говорит Инспектор, — вытеснение потребует много жертв. Пока еще нет ни одной, ни у нас, ни у них. Да и никого вообще не видно и не слышно. Может быть, ушли? Даже свист ветра не слышен, и лес кажется огромным залом с зеленым потолком и колоннами-стволами, залом, где, кроме нас, никого нет.
Инспектор, идущий впереди, неожиданно останавливается.
— Что случилось?
— Должно быть, пришли.
— Ты уверен?
— Слишком долго идем.
— Может, не туда?
— Нет, правильно.
— Значит, они сменили стоянку?
— Едва ли.
— Ну и маскировка…
— Ты о чем?
— Об умении спрятаться, стать невидимым. Приспосабливаемость к обстановке. Мы забыли о ней, а они помнят.
— Пусть приспосабливаются. Найдем.
— А вдруг они тебя найдут?
Пророческие слова! Мой сосед даже не успел ответить: что-то черное мелькнуло в воздухе и скрылось, а он упал, захлебнувшись криком. Из перерезанного горла фонтаном забила кровь.
— Ложись!
Я метнулся за толстый ствол дерева, бросился на землю, прижавшись щекой к гладкому корню. И вспомнилось равнодушное напутствие Восьмого: «Ты никогда не смотрел смерти в лицо. А она не любит, когда на нее смотрят. Лучше отвернись». Но я не могу отвернуться. Я смотрю, не отрываясь, как зачарованный, на безжизненное тело моего спутника. Вот оно дернулось и поползло по земле, подрагивая на корнях, а потом взлетело вверх и пропало. Мистика?
Нет, это они.
Сейчас я уже вижу их: обнаженные коричневые тела, длинные волосы, бородатые лица, травяные повязки на бедрах. Они прячутся за стволами. Наше оружие не достанет — слишком далеко. Лучше подождать, когда они подвинутся ближе. Но кто-то из десантников не выдержал. Узкий луч рванулся из-за дерева, ударил по стволам. Они не упали: повисли в воздухе, удерживаемые кронами соседних деревьев. И словно ничего не изменилось в лесу: та же звенящая в ушах тишина, тот же строгий порядок, установленный неизвестно когда.
Снова сдавленный крик, хрип, и я понял, что стрелявший уже мертв. Мы побежали, не скрываясь и не думая об атаке. Я тоже бежал, размазывая по лицу пот пополам со слезами, и тоже кричал от страха, как загнанный охотниками «дикий», — удачливыми охотниками, не нам чета.
Вдруг что-то тяжелое ударило меня в спину, швырнуло на землю, и, почти уже теряя сознание, я услышал над собой голоса. Чужие голоса.
— А с этим что делать? Он еще жив.
— Отнесем к машине.
— Может, добьем?
— Зачем? Четверо у них убиты. Больше пока не сунутся.
— А мы?
— Уйдем. Их лес. Этого вернем живым, они поймут, что мы согласились на вытеснение. Обычный знак.
Меня подымают и куда-то несут. Зеленая крыша над головой качается, расплываясь и бледнея. Кажется, что я смотрю на нее сквозь залитое дождем стекло. Зеленый цвет медленно приобретает пастельный оттенок, графится на квадраты черными прямыми линиями. И, словно сквозь стекло, доносятся уже совсем другие голоса.
— Надо «скорую» вызвать.
— Зачем? Это у него обычное. Лучше отвезем домой — у Юрки машина.
— Позвони Волохову.
— Может быть, Инке?
Раз-два, раз-два… Я качаюсь, как в люльке. Куда меня опять несут? Где я? Я раздвоен, сознание бьется между двумя мирами. Чье оно, мое или «его»? Раз-два, раз-два… Маятник: длинная тонкая шея и золотой шар внизу. Туда-сюда, от стены к стене. Медленно качается маятник, подвешенный к потолку в огромном зале с голубыми, как небо, стенами.
Значит, припадок еще не кончился. Сейчас, когда я думаю о нем, помнится именно голубой зал, увиденный сквозь морозную дымку.
Опять полунамек: вижу не все. Только слуховая галлюцинация дополняет увиденное.
Говорят двое. Один из них я. Голос другого знаком и привычен.
— Я ведь предупреждал тебя: добром это не кончится. Четверо убитых — не много ли?
— Они знали, на что шли.
— Конечно, знали. Полицейские десантники — это их профессия. А ты знал?
Мы уже говорили об этом перед полетом. Сейчас он скажет, что мне еще повезло и что этот случай меня кое-чему научит.
— Чему, Восьмой?
— Равнодушию. Не все ли тебе равно, как живут и что едят в резервации? Они вымрут скорее, чем мы.
— Зачем же мы их вытесняем?
— Пока еще лес нужен нам.
— И все-таки к ним и сейчас уходят. Зачем?
— Спроси у них. Пойди к ним налегке. Без оружия. Они тебе скажут. — Слышу смешок, старческий и брезгливый. — Впрочем, можно и проще: я скажу. Может быть, станешь умнее.
Беззвучно качается маятник. Вращается золотой шар, выпуская на стены сотни солнечных зайчиков, юрких, стремительных — разве поймаешь? Откуда-то слышна музыка — медленная, зыбкая, как рябь на воде. Вращается золотой шар — маленькая планетка, подвешенная на жесткий стержень Времени.
— Оно неумолимо, мой мальчик: ни остановить, ни повернуть вспять. Мы не умеем управлять временем и не научимся никогда. Мы уже на краю, дальше идти некуда: пропасть или глухая стена — выбирай, что лучше. Можно, конечно, перекинуть мост через пропасть, а стену пробить, взорвать, уничтожить, но зачем? Да и нечем. Нужны силы, а их у нас нет. Страшные слова: «угасающая цивилизация»! Страшно терпеть их. Гораздо легче протестовать — недорого и сердито, а конец все равно один: смерть. В разные времена разные формы протеста. Чаще всего уход в прошлое, наивная игра в близость к природе, в кажущуюся свободу «диких» и страшная закономерность: чем выше уровень цивилизации, тем дальше в прошлое уходят от нас «дикие». Они были всегда: и когда мы приручили атомную энергию, и когда вышли в космос, и когда научились управлять плазмой, и сейчас, когда мы все это прочно забыли. «Дикие» — это регресс против прогресса. Сначала буколика, разведение травки вдали от шума городского; потом — колонии: самодельные муравейники, вымирающие от междоусобиц, драк, эпидемий; затем — толпы нелепых, оборванных и грязных бездельников, молчаливо сидящих на городских улицах. Лень управляет ими, всесильная госпожа Лень; лень мыслить, лень двигаться. Гораздо проще не думать, залезть в пещеру и убить ближнего, чтобы не умереть с голоду. Вот и появились в каменных пустынях на юге стада утративших разум маньяков, бежавших от «тоски городов». Теперь они — вне общества, вне законов, вне цивилизации. Мы вытесняем их с Контролируемых территорий, а там пусть вымирают по собственным нормам и методам.
Глохнет голос, гаснет золотой шар, темнеют солнечные блики на стенах. Морозная дымка укладывается в прямоугольник окна, открытого как обычно. Значит, я уже дома. Довезли ребята, спасибо им.
За столом, склонив голову набок, что-то прилежно пишет Волохов. Вот он подымает голову, губы его шевелятся — считает или придумывает? Потом, заметив, что я очнулся, радостно улыбается.
— Как самочувствие, Николай Ильич?
— Фифти-фифти. А где ребята?
— Да с полчаса как ушли. Я тут посчитал кое-что, пока вы спали, а Инка в магазин побежала: у вас в холодильнике пустыня, хоть бы консервы с горошком или баклажанная икра. А то — чистая Антарктида. — Он встает, застегивает пальто. — Пойду ее встречу; может, капусту купила — помогу. А вы лежите пока, мы скоро.
Волохов уходит, а я закрываю глаза, вспоминая подсмотренное сквозь щелку во времени. Она снова приоткрылась, показав мне уголок прошлого, забытого, но все же не мертвого.
Вот и еще одной тайне конец: я вегетарианец не по убеждениям, не по привычкам. Это не аномалия в моем организме, это необходимость, рожденная условиями жизни на родине. Иначе человек там перестанет быть человеком. Кстати, это — тоже форма протеста, знакомая мне не только по кинематографу памяти.
Я видел и на Земле таких «протестующих». Нечесаные, грязные, эпатирующие прохожих бездельники — на улицах Лондона, Стокгольма, Нью-Йорка. Протестуйте себе на здоровье, но знайте, против чего вы идете. Худшая, трусливейшая форма протеста — пассивный протест, без борьбы, без цели. Вам не нравится общество, в котором вас принуждают жить? Ломайте его, перекраивайте, стройте заново во имя счастья миллионов, но не молчите, не опускайте бессильно руки, не превращайтесь в лежачий камень, под который и вода не течет. Вы повторяете ошибки моей планеты, где таким же, как вы, осталось совсем немного до последнего, страшного шага.
Хлопнула входная дверь. Шепот в прихожей. Каблуки простучали по коридору на кухню: Инна. Вот она уже гремит кастрюлями, в который раз удивляясь, что приходится варить своему учителю не вкусный мясной обед, а капустно-морковное месиво.
Как они еще молоды — мои родные ребята. Им тоже не нравится кое-что в этом мире. Они с запальчивостью осуждают все устоявшиеся научные истины, все критерии и правила, придуманные до них не Моцартом, а Сальери. Они запросто выбрасывают устаревшее, отжившее и приносят свое, новое, необычное, что заставляет испуганно кривиться ханжей от науки или искусства. Пусть кривятся: это неизбежно. Но, придумывая свое, помните, что на смену вам идут такие же — неугомонные, протестующие, изобретательные. И быть может, они сломают многое из того, что вы возводили в науке, и построят свое. Тогда вспомните себя и не мешайте им. Ладно?
Припадки чаще и откровеннее.
Прошлое вторгается властно в мой новый мир, все объясняя, и объяснения, как мертвые кирпичи, одно за другим воздвигают все выше стену между мной и людьми. Но Маугли уже стал человеком и не в состоянии вернуться в джунгли. И не захочет, даже если бы такое возвращение было возможно. Кто знает, что нашел бы он сейчас на камнях породившего его мира? Пожирающих друг друга питекантропов или горсточку заживо умирающих мудрецов, отягощенных своей бесполезной мудростью?
Недавно я побывал в Лондоне на симпозиуме математиков, стремившихся каждый по-своему сформулировать теорию связи, или, как ее еще называют, теорию информации. О чем я думал, прогуливаясь по блистательной Пикадилли или по окраинным переулкам Лондона? Если бы этот мир развился, не имея перед собой противостоящего ему мира социалистического, он, вероятно, достиг бы тех же самых вершин, до которых добралась моя далекая цивилизация. До тех ледяных высот, вымораживающих в человеке великую сущность бытия — счастье жизни и радость творчества. Не зря меня называют «снежным человеком». Я сын того же холодного мира, где не только вода замерзает, но и души.
Я почувствовал дыхание этой душевной мерзлоты и на лондонском симпозиуме, когда сорокалетний профессор Кингсли сделал сенсационное заявление о ненужности дальнейших математических изысканий. Они, мол, всегда несут с собой непредвиденную опасность, как невинное стремление Резерфорда проникнуть в тайны атома принесло в жертву Хиросиму и Нагасаки. «Да и вообще любое достижение науки, как только оно становится применимым в массовом масштабе, — обобщил он свою мысль, — подчас приносит опасности, почти непреодолимые».
Тогда я только подивился этой духовной ограниченности, мимоходом подумав, а не рассуждал ли так же и мир, меня породивший? Но не дождался припадка, а вместе с ним и ответа на мой вопрос. Ответ пришел позже, уже в Москве, когда я прочел в газете полемику двух ученых — американца и русского. Уже другой американский профессор, не Кингсли (как заразительна эта душевная мерзлота!), утверждал, что развитие науки находится в явном противоречии с интересами человечества. Он привел почти те же аргументы. Русский высмеял этих интеллектуальных самоубийц. Высмеял беспощадно и умно, доказав, что каждая победа человеческого гения отзывается благом в жизни людей.
Я читал газету, лежа на кушетке в гостиничном номере, и вторжение прошлого на этот раз не опрокинуло меня наземь. Долго ли длился припадок, я не знаю, но он открыл мне еще один уголок моей родины, еще один краешек той пропасти, к какой двигались мои соплеменники. Как и ранее, то был не сон и не смутное воспоминание, а почти совершенная модель прошлого.
…Мне около тридцати, я только что назначен Вычислителем в состав новой космической экспедиции, первой за три столетия, прошедшие с тех пор, как были прекращены исследования космоса (я привожу цифры в земном исчислении, так как нынешняя мысль моя не в состоянии воспроизвести их иначе). Из давних хроник я узнал, что последний космический корабль не вернулся. Новых уже не проектируют, изучение Вселенной приостановлено, не строят обсерваторий и не готовят астрономов. Лишь несколько старых обсерваторий доживают свой век на планете. Там работают ученые-самоучки. Я был в их числе, когда поступил сигнал о моем назначении на пост Вычислителя. Теперь меня иначе не называют.
— Ты не боишься, Вычислитель?
— Нет.
— Сейчас корабли проектировать не умеют.
— Пусть так.
— Этот строили такие же любители, как и мы.
— Я полечу на таком.
Лицо моего собеседника тает в сумраке плохо освещенной обсерватории.
— Ты живой пример атавизма, — не без зависти говорит он. — Тобой движет романтика древних лет. Ты слишком поздно родился.
Я молчу. Я знаю. Сердце мое ликует.
— Корабль не вернется. Может быть, мы даже увидим твою гибель на взлете. Откажись — за отказ не осудят. Зачем спешить к смерти? Доживешь с нами, сколько положено.
— Нет.
Морозный сумрак превращается в пушистый морозный день. Я у Астронома, который старше меня лет на семь-восемь. Ему осталось жить всего несколько лет: у нас умирают сорокалетними.
— Ты знаешь, куда летишь, Вычислитель?
— В субпространство.
— Координаты пути?
— Я их вычислил.
— Хочу проверить тебя. Вспомни.
Я вижу образ далекой звездной системы. Видит его и Астроном, потому что образ возникает четко в белом пространстве зала.
— Найди планету.
— Я вижу что-то вроде снимка Земли, сделанного из космоса. Голубые океаны. Ясные очертания материков. Облик планеты для меня нов. Но он манит.
Астроном улыбается.
— Зовут вселенские дали? И меня. Но я уже стар — всего три года до финиша. Таких не посылают в космос.
— Давно никого не посылают. Почему?
— Ты знаешь из хроник, когда и как началось угасание науки. Закрылись специальные школы. Перестали делать кристаллы для записей. Остались считанные безумцы, вроде меня и тебя, которые копаются в научном навозе прошлого.
— И нашли жемчужину — планету с кислородной жизнью.
— В совете мудрейших надо мной посмеялись. Я напомнил им о возможности встречи с иной формой разума. Мне ответили: кому нужен чужой разум, когда избыток своего тяготит. Но перед советом меня поддержал Навигатор.
Рядом с Астрономом в пушистом морозном облаке возникает абрис человека. Он выше меня. В его взоре читаю: «Не задавай ненужных вопросов».
Я мысленно отвечаю, почтительно склонив голову: «Готов слушать».
— Мы — тридцатилетние — смертники, — говорит он. — Десять лет до срока — это недолго. Но одни предпочитают протянуть их, прозябая в равнодушии ко всему на свете, другие согласны посчитать завтрашний день последним, если он откроет новые горизонты. Ты из таких, и твоя работа меня устраивает. Я видел твои вычисления — они вселяют уверенность. Ты летишь.
Я все же отваживаюсь спросить:
— Триста лет уже никого не посылают в космос. Что побудило совет изменить традиции?
Встревоженный взгляд Астронома предупреждает: вопрос вне компетенции Вычислителя. Однако Навигатор не замечает или не хочет замечать нарушение регламента.
— Я говорил с Восьмым из совета: он занимается ликвидацией остаточных последствий науки. Я напомнил ему об угасании нашей цивилизации, о сокращении рождаемости, близкой к полному прекращению, о сорокалетнем пределе жизни, о вирусе равнодушия, убивающем все. Я спросил, что может снова разжечь угасающий костер жизни? Только молодость и силы другой планеты. Такую планету нашли астрономы, а мы, навигаторы, предлагаем проверить находку. «Разве есть еще навигаторы?»— устало спросил Восьмой. Я ответил: «Поколение за поколением передавали свои знания друг другу. Нам, последним, под тридцать — мы успеем вернуться».
Я мысленно представил себе этот разговор с членом совета и, сдерживая улыбку, спрашиваю:
— И это его убедило?
— Не это. Его равнодушные глаза спрятали мысль, но я угадал ее. Он просто обрадовался возможности убрать нескольких беспокойных с планеты. Отказ мог только умножить их число, согласие уменьшало его. А возвращения корабля, даже если мы и вернемся, он все равно не дождется.
Восьмой из совета был учеником моего отца. Навигатор знал об этом.
— Он хочет говорить с тобой, — добавил он. — Не пугайся: вопрос уже решен.
…Опять белый морозный туман. Я вижу створки двери — белый высокий прямоугольник, перечеркнутый посредине, как рейсфедером по чертежной линейке. И слышу: чей-то бесстрастный голос предупреждает:
— Восьмой сейчас примет вас, Вычислитель.
У Восьмого знакомый голос, я его уже слышал. Он выглядит не старше меня.
— Но у меня в запасе всего один год жизни, — говорит он, заканчивая мою мысль. — Уже появились предупреждающие сигналы.
— Какие?
— Я ощущаю, как истончаются кровеносные сосуды в мозгу и как нарастает давление потока крови. Мысль словно становится быстрее и чище. Яснее ассоциации. Стройнее выводы. Потом последняя вспышка, несколько часов наивысшего ускорения — и конец.
— Я знаю. У моего отца была такая же ночь, — просто говорю я.
— Ты знаешь, зачем я тебя вызвал? — спрашивает он.
— Нет.
— Для того, чтобы сказать тебе, что ты умрешь раньше меня.
— Вы забыли добавить: «может быть».
— Нет, я забыл добавить: «непременно».
Я молчу, не ощущая ни почтения, ни страха. Пусть объясняет.
— У нас уже не помнят космической навигации, — равнодушно продолжает он. — И как строить корабли, и как вычислять координаты путей. Тем более в субпространстве.
— Я вычислил.
— Не уверен в их точности, хотя, как математик, ты ученик своего отца.
— Вы тоже.
— Я был им раньше тебя, но давно все забыл.
— И довольны?
— Равнодушен. Счетно-вычислительные устройства демонтированы, а кто будет в уме решать дифференциальные уравнения в частных производных? И кого заинтересуют сейчас непрерывные дроби либо числа в минус двадцатой степени? Любителей цифровых игр или чудаков вроде тебя. К счастью, их становится все меньше и меньше.
— К счастью? Потому вы и разрешили полет?
— Да. Навигатор понял. Но я сделал это и ради тебя. Познаешь наивысший взлет мысли на орбитах иных галактик.
— Спасибо, Восьмой.
— Иди. Мне только хочется, чтобы я не ошибся.
Но он ошибся. Наивысший взлет мысли я познал не на пути к Земле и не на ее орбите, а много лет спустя, в сумрачный морозный вечер, у открытого окна своей квартиры в новосибирском Академгородке.
Почему я прожил на Земле более сорока лет? Вероятно, из-за особенностей земной биосферы. Не зря астрономы моей далекой родины искали планету для переселения. Но слишком больших возрастных перегрузок я все же перенести не мог. Шестое чувство пришло намного позже, чем у моих сородичей, но все же пришло.
— Давление чуть-чуть повышено, — сказал мне мой лечащий врач, когда я проходил очередную диспансеризацию по возвращении из Лондона. — Сердчишко чуть-чуть пошаливает. Но в общем все чуть-чуть. Нужен мелкий ремонт. А как вы себя чувствуете?
— Странно, доктор.
— Что значит странно?
— Ощущаю свои сосуды. Как подходит и отходит кровь.
— В кончиках пальцев?
— Нет, в голове.
— Приливы?
— Нет. Просто я чувствую, как кровь питает мозг. Мысль становится энергетически сильнее и, как бы это сказать, ну, информационно-насыщеннее, что ли. Мне трудно объяснить популярнее. Лучше думается, лучше работается.
— Так это же хорошо.
— Не знаю, — подумал я вслух.
— Сделаем энцефалограмму.
Вторично в поликлинику я не пошел. Я знал, что у меня, — когда-то просветил Восьмой из мудрейших. Шестое чувство. Нарастающая энергетическая мощь мысли. Благотворный стресс, как реакция мозга на приближение конца. Значит, надо это использовать — платить долг приютившему и взрастившему меня удивительному миру, в котором я прожил свою удивительную вторую жизнь.
Все чаще и чаще мысль Вычислителя вторгается в мозг профессора Мерля. На днях на занятиях, вдруг забыв обо всем, я с лихорадочной поспешностью исчертил доску многоэтажными уравнениями.
Воцарилось недоуменное молчание, вопросов не было. Только кто-то сказал:
— Мы не понимаем, Николай Ильич.
— Тогда сотрите. Сейчас я ничего объяснить не могу. — Я был все еще Вычислителем.
— Нет, — возразил упрямый Волохов. — Мы это запишем, а вы объясните потом… Только что это за символ? — он указал на круг, перечеркнутый наискось по диаметру.
Вычислитель ответил:
— Знак смещения, дискретности пространственных координат.
Я уже не успею им это объяснить. Но я отдам им все, что знает Вычислитель. Впереди у меня только сутки — длинный зимний день и ночь до утра, когда все кончится. Уже и сейчас сумрачно, нужно зажигать свет. Я сажусь к столу, не подхожу к телефону и не отзываюсь на звонки в дверь.
Окно распахнуто настежь, навстречу вьющимся в сумраке снежинкам, зеленый абажур лампы склонен над тетрадями. Сначала будет говорить Мерль, который расскажет самую странную историю в мире, а ночью, когда мысль уйдет в свой последний полет, Вычислитель откроет людям тайны математики будущего — все, чему успел научить его отец. Ну что ж… Утром думаю встретить конец где-нибудь на лыжной тропинке за городом. Говорят, такая же ночь была и у Галуа, хотя он был не гостем, а сыном Земли. Впрочем, кто знает?
Я написал вступление в роли бывшего аспиранта Волохова. Так оно и прочитается, если тетради Мерля будут опубликованы.
Но постскриптум я пишу не для печати. Я передал Академии наук вычисления Мерля, ставшие основой новых областей математики. Но записок Мерля никто не читал, кроме меня. Даже ставшая моей женой Инна.
Почему?
Я не хотел отнимать у Земли ее сына. Мерль, а не безымянный Вычислитель, стал сыном Земли и, умирая, отдал свой гений земной, русской, советской науке. Ведь и мыслил он только по-русски, так и не вспомнив своего, но уже чужого инопланетного языка.
Одно время я хотел сжечь эти тетрадки, но что-то удержало меня — может быть, чувство ответственности за тайну, которую я так и не открыл людям. Сейчас я уже не решаюсь один нести эту ответственность. Выросли и тоже пришли в науку дети — так пусть и они задумаются над тем, был Мерль сыном или гостем нашей планеты.
Космический субсветовик пошел на сближение с Гедоной,[5] уже погасив скорость. Теперь предстоял многократный, длительный и скучный облет планеты, пока в смотровом иллюминаторе можно будет увидеть и черную стекловидность импровизированного космодрома, и вышку соседней космической станции с флагом Объединенных Наций. Сейчас же в овале иллюминатора в черной туши чужого пространства плавал только серебряный диск, в отраженном свечении которого тускло просматривалось центральное пятно материка, замкнутое извилистой линией океана.
Трое из команды стояли у окна, обращенного в этот далекий от Земли уголок космоса: Капитан, которому полагалось все знать и предвидеть, коннектор Алик, работающий на лазерной связи с Землей и космической станцией на Гедоне, и Библ, объединивший в одном лице множество необходимых космонавту профессий от биологии и кибернетики до космической медицины. Даже коммуникации с чужим разумом во Вселенной — специальность, до сих пор пока никем не использованная, тоже числилась в реестре его познаний, а Библом его прозвали за любовь к старым книгам — пачкам тонкого непрочного пластика, именуемого почему-то бумагой, по которой древним типографским кодом были оттиснуты целые слова и фразы. Только Капитан знал этот код. Алик же и Малыш, инженер и пилот, ответственный за электронное автохозяйство космолета, как и все на Земле, пользовались для информации книгофильмами. Зачем мысленно расшифровывать код, когда экран преподнесет тебе все в натуральном виде.
— Еще немного, и совсем исчезнет, — сказал Библ, имея в виду диск планеты: космолет уже поворачивал по орбите.
В глаза ударил невыносимый свет, всех ослепивший.
— Фильтр! — потребовал Капитан.
Темная прозрачная пленка затянула овал иллюминатора. Теперь уже без боли в глазах можно было увидеть пять смежных солнц, расположившихся по углам ломаной линии. Пять сверкающих одноразмерных шаров, отливающих различными оттенками света. В центре сияло нестерпимо для глаз оранжевое солнце, точь-в-точь как земное на закате летним ветреным вечером, рядом странно зеленело другое, обращенное к планете немигающим огоньком светофора, третье висело, как большой синий фонарь, умело подобранный художником в тон бледной голубизне неба, а края замыкали еще два матовых шара: лиловый, мертвенно-тусклый, ему бы висеть над кладбищем или тюремным двором, и бледно-голубой подсвеченный изнутри, как голубого стекла люстра на фоне бледно-голубых обоев.
— Н-да, — сказал Библ без комментариев.
— Четыре ложных, — вставил Алик. — Оптический эффект. Отражение.
— Грамотный, — усмехнулся Капитан. — Мы тоже знакомы с Инструкцией. «Отражение»! А в какой среде?
— Не знаю, — честно признался Алик. — Может быть, преломление в определенно окрашенных слоях атмосферы?
Библ возразил, не отрываясь от иллюминатора:
— Слишком высоко, чтобы говорить об атмосфере. На «Гедоне-2» предполагают цветные пылевые туманности.
— Почему второй? А где первая?
— Разговорчики! — поморщился Капитан.
Инструкция о работе космической станции «Гедона-2» действительно ни единым словом не упоминала о «Гедоне-1». Но авторы Инструкции, видимо, не считали нужным говорить об экспедиции, даже не начавшей работать. Капитан, как и все старые космолетчики, хорошо знал, что произошло. Экспедиционный состав станции вместе с космическим кораблем попросту исчез, достигнув планеты, но не совершив посадки. Последнее донесение по лазерной связи с Землей извещало, что экспедиция, уже выйдя на орбиту вокруг планеты, вдруг изменила курс и пошла на сближение с одним из цветных ложных солнц. Цель в донесении не формулировалась: было ясно и так, что экспедиция предприняла непосредственное исследование загадочного оптического феномена. Просто и соблазнительно.
Капитан вздохнул: чего уж проще — пойти на сближение с чисто оптическим фокусом, не угрожающим никакими видами излучения, фактически даже материально не существующим, подойти вплотную, может быть, даже нырнуть в глубь светового шарика и… исчезнуть. Брр! Ведь посланная вслед экспедиция не нашла на планете никаких следов ни посадки, ни катастрофы.
Капитан знал, что авантюра предшественников «Гедоны-2» была прямым нарушением Инструкции. Экспедиции предписывалось: высадка на планете, скоростной монтаж исследовательской станции и кратчайший ответ на вопрос, есть ли жизнь на планете. Гедона была открыта совсем недавно, всего за два года до описываемых событий. Космолетчиков, случайно высадившихся на ней и обнаруживших кислород в атмосфере, заинтересовала не столько сама планета, сколько окружавшие и согревавшие ее пять причудливо расцвеченных солнц. На планете же, несмотря на почти одинаковый с земным химический состав воздуха, не обнаружилось ни малейших признаков животной и растительной жизни. Мертвая пустыня. Очень точный эпитет «мертвая»: даже не песок, а камень, будто оплавленный, остекленевший от жара — не солнца, нет, солнце было вполне терпимо, не жарче земного экваториального, а словно космический взрыв, тепловая волна в сотни тысяч градусов гигантским цунами прошла по всей поверхности окруженного океаном материка. Да и океан не радовал жизнью: флора и фауна раннего палеозоя, водоросли и трилобиты, начало эволюции, потребовавшей на Земле миллионы лет, чтобы вытолкнуть жизнь из океана на берег. «Жизни нет и не предвидится», — лаконично сообщил на Землю лазерный луч. Через несколько часов последовало второе сообщение, более пространное и тревожное: «На закате, когда начали готовить ракету к отлету, обнаружился пока необъяснимый феномен — блуждающие миражи: здания незнакомых конструкций, оазисы и дороги, призрачные люди, голые и одетые. Может быть, это исторический мираж — прошлое, отраженное в настоящем, может быть, следы жизни, которой мы пока не заметили. Что делать?»
На Земле предложили возвращаться. На планету, иронически наименованную Гедоной, отправили экспедиционный состав будущей космической станции для специальных исследований, но она, хотя об этом и умалчивала Инструкция, не достигла цели. Следующая экспедиция цели достигла, смонтировала и оборудовала станцию «Гедона-2» и время от времени посылала на Землю краткие сообщения.
«Океан силурийский. Материк единственный, пустынный, плоский, лишь в отдельных частях подымающийся не выше полутораста метров над уровнем моря. Каменный грунт оплавлен ударом тепловой волны очень высокой температуры. Следов вулканической деятельности не обнаружено; ни в почве, ни в воде радиоактивности нет. Бурение в различных частях материка показало схожесть пород и руд, характерных и для земной коры. Обнаружены силикаты, сернистые соединения, углекислые соли, есть признаки железа, цветных и легких металлов, но далеко не всех, какие имеются на Земле».
«Миражи наблюдаются обычно на восходе и закате четырех ложных, по-разному окрашенных солнц планеты. Наблюдаются не часто и не регулярно, лишь при каких-то пока не выясненных нами состояниях окружающей атмосферы. Обычно это варианты одних и тех же картин: странные архитектурные сооружения, движущиеся дороги, спиралевидные трубчатые конструкции вроде гигантских синхрофазотронов, автоматические цеха, напоминающие модели заводов, и люди, обычно никуда не спешащие, ничем не занятые, иногда раздетые догола, нестриженые и небритые. Все это туманно, призрачно и прозрачно, иногда перекошено и перевернуто, как отражение в воде. При попытке сближения миражи отодвигаются, а если все-таки удастся подойти к ним на вездеходе, исчезают, расплываясь в зеленоватой пылевидной туманности».
«Жизнь у нас протекает, как на любой внеземной космической станции. Синтетическое питание, гимнастика, сон, работа, короткий отдых — пиво, шахматы или книгофильмы. Иногда бесполезные экскурсии на берег и в глубь океана, порой астрономические наблюдения, столь же безрезультатные, и чаще всего охота за миражами на восходе и закате каждого из цветных солнц. Кажется, есть какая-то закономерность в окраске миражей».
«Вчера впервые при сближении с миражем напоролись на силовое защитное поле. Мираж был необычен по своей резкости и чистоте, а возник, как и раньше, из цветного клубочка пыли, катившегося по черному катку этаким сплюснутым смерчиком. Смерчик раскрылся или раскололся, и мы увидели, как черный оплавленный камень без каких-либо контуров переходил в ленту-эскалатор, двигавшуюся мимо панелей кибернетических компьютеров неизвестного назначения. Механик взял сразу шестую скорость и бросил вездеход в скачке на белую ленту миража. Но при этом забыл включить отражатель. Может быть, не забыл, а не подумал, что это нужно, — случайный просчет, не нажатая вовремя кнопка, не включенная лампочка, не сработавший винтик в мозгу. И никому из нас не пришло в голову напомнить ему об этом — вот вам и катастрофа. Мираж ответил ударом на удар: нас с такой же силой отшвырнуло обратно. Механик и геолог скончались сразу: сотрясение мозга с летальным исходом. У Дока перелом обеих ног — лежит в гипсе. Только я один цел и невредим, почему и вынужден принять на себя все заботы об экспедиции».
В следующем сообщении уже звучали нотки серьезной тревоги.
«От исследования планеты в одиночку пришлось отказаться. Нельзя рисковать, оставив Дока без помощи. Пока костные переломы срастаются плохо. К тому же все время приходится защищаться. Миражи теперь не уходят от человека, а наступают и преследуют. Я встретил зеленый смерч уже в нескольких метрах от станции. Он шел прямо на меня и, вероятно, мог бы догнать, если б я не опередил его, добравшись до двери. В другой раз мы увидели из окна тропический лес, возникший рядом. Я вышел — лес придвинулся ближе. Если б не излучатель, ветка гигантского папоротника успела бы хлестнуть меня, но я вовремя срезал ее пучком пламени. И все исчезло».
Последнее сообщение было совсем кратким.
«Мой излучатель — единственное и верное оружие против наступающего врага. Иногда приходится прибегать к нему по нескольку раз в день. За пределы станции уже не выхожу. Присылайте смену, пока не поздно».
Дальнейших сообщений больше не поступало. Попытки установить видеосвязь без участия приемо-передаточной аппаратуры космической станции не достигли цели: атмосферные разряды искажали изображение. Казалось, все воздушное пространство в этом районе было насыщено электричеством. На лазерные вызовы станция не отвечала.
С сообщениями «Гедоны-2» Капитан познакомился в архиве Службы контактов. В Инструкции эти сообщения только пересказывались. Умалчивала она, естественно, и о последовавшем затем разговоре Капитана с директором Службы.
— Будешь посылать экспедицию?
— Конечно.
— Учти просьбу земляка. Ленинградец не подведет.
— А ты думаешь, они подвели?
— Нет, конечно. Просто им не повезло. В первом же столкновении с Неведомым выбыло из строя три человека.
— Считаешь, что вам повезет?
— Полагаюсь на опыт предшественников. Кое-что мы уже знаем. Ошибок не повторим. К тому же мой экипаж свободен.
— А что стоит твой экипаж?
— Один Библ стоит десятка специалистов.
— Согласен.
— А Малыш? Ты же ходил с ним на «Альтоне». Самый молодой — Алик. Но молодость физика часто пик его таланта. А лазерный луч у него поет, как скрипка.
— Геолога у вас нет.
— Загадку планеты будут разгадывать не геологи, а психологи. И физики-пространственники. И специалисты по контактам.
— Ты думаешь, что они понадобятся?
— Убежден.
Теперь ему предстояло доказать свою убежденность. Он оборвал болтовню о Гедоне. Болтовня развинчивает, а сейчас надо собраться, а не расслабиться. Кто знает, что ждет их в ближайшие четверть часа? Кого они найдут на станции — живых или мертвых?
— Пошли на посадку, — сказал Алик.
Пять цветных солнц сдвинулись за границы иллюминатора, снова уступив место тусклому серебряному диску планеты. Щелкнув тумблером, Библ убрал пленку. Диск стал светлее и ярче. Уже отчетливо просматривалось темно-серое пятно единственного материка, похожего на перевернутую Африку, свободно плавающую в окружающем океане, как плот, по какому-то своему, незамеченному и невычисленному маршруту.
С приближением пятно темнело, размытая тушь сгущалась, и перевернутая Африка превращалась в черную крышку рояля. Ракета садилась, как рейсовый самолет, позволяя видеть и очерченные белым границы естественного космодрома, и вышку космической станции, тоненькой иглой воткнутую в черный оплавленный камень.
— А флаг спущен, — заметил Алик.
Флаг спускают, когда возникает опасность, — сигнал-предупреждение прибывающим космолетам. Может быть, радиация; может быть, эпидемия. И то и другое исключалось. Все трое об этом знали, и загадочность предстоящего смущала и настораживала. А когда ракета наконец приземлилась в километровом радиусе от массивного корпуса станции, безмолвие черной пустыни и совсем встревожило. Не поднялась ни одна пластмассовая шторка на окнах, не выбежал навстречу ни один человек.
— Что они там, вымерли, что ли? — спросил по-русски Малыш, двухметровый рыжеволосый гигант лет тридцати или чуточку больше.
Если определять на глазок, он походил на скандинава или ирландца, хотя родился и вырос в Ленинграде, как и командир корабля. Шестнадцать прожитых в космосе лет не согнули, а, казалось, распрямили его еще больше, расширив заодно плечи и грудь. Хотя алгол к концу двадцать первого века и был международным земным языком, дублирующим машинный, но Малыш, как и другие участники экспедиции, всем языкам на свете предпочитал язык своего детства. Первым воспротивился «алголизации» Библ, заставив Алика заучивать наизусть целые страницы из Пушкина и Маяковского. «Алгол, алгол, — ворчал он, — а Пушкин все-таки по-русски писал… „Люблю тебя, Петра творенье, люблю твой строгий, стройный вид…“ Продолжай!» И Алик с памятью вычислительной машины продолжал до любой требуемой строки. Но вкусы его не ограничивались рыцарской преданностью классике. Он с таким же увлечением цитировал в математике — Мерля, открывшего закон многофазности пространства, а в поэзии — Эйсмонта, гениально соединившего лирику и алгол.
— Черная пустыня планеты, — с пафосом продекламировал он, отыскав в памяти подходящие строчки, — под ногами звенит как металл…
Капитан поморщился: он не любил пафоса.
— Погоди, — остановил он Алика. — Сойди с котурн. Смотри и слушай. Звенит? Ничего не звенит. И это не металл, а оплавленный кварц. — Он еще раз внимательно огляделся вокруг и прибавил: — Видите пыль? И никаких следов — ни вездехода, ни человека.
— А если у них вездеход на воздушной подушке?
— Где-то ведь он останавливается. Даже у дверей следов нет. Неужели они уже не выходят наружу?
Все четверо молча пригляделись к куполообразному зданию станции. До него оставалось не более десяти шагов. Все шторы на окнах были опущены, тяжелые двери замкнуты наглухо. Нержавеющая сталь их отражала солнце, как зеркало.
— Эй, кто живой, отзовись! — крикнул Капитан.
Молчание.
Крик поддержали.
Никто не откликнулся.
— Как же мы войдем? — спросил Малыш.
— У меня есть ключ, — сказал Капитан. — Мне дали его в Службе контактов.
Стальная дверь открылась мягко, почти беззвучно. Широкий коридор, заваленный по стенам древесно-опилочной тарой и связками цветной проводки, был тих и безлюден. Когда они вступили на его центральную ленту, где-то включился механизм и эскалаторная дорожка не очень быстро, но и не слишком медленно поплыла по дуге, огибающей станционные помещения.
И ни одного звука в ответ. Только монотонное жужжание эскалатора да тяжелое дыхание готовых ко всему гостей.
Исследовательская станция на планете была смонтирована из пластиковых плит с прокладкой из нержавеющей стали внутри. Инженер назвал бы ее сегментом плоско-выпуклой линзы, по дуге которой и двигалась эскалаторная лента коридора. В коридор выходили только стальные двери, иногда далеко отстоящие одна от другой, с лаконичными табличками на зеркально поблескивающих филенках: «Холодильники», «Кухня», «Склады», «Лаборатории», «Коннектор», «Компьютеры». Вторая половина сегмента представляла специалистов: «Второй пилот», «Кибернетик», «Геолог», «Шеф». Дальше ехать не стали. Капитан коснулся рукой двери, и эскалатор остановился. Дверную ручку заменяла сигнальная кнопка, но либо она не действовала, либо ее действие выключил другой механизм, но дверь не открылась. Попробовали древнейший способ: Малыш саданул каблуком по стальной филенке. И снова безрезультатно.
— Открой! — рявкнул он. — Свои!
В ответ тонкий и сужающийся, как рапира, ослепительно голубой луч пробил стальную филенку двери, только чудом не задев Малыша. Тот отпрыгнул метра на полтора и прилип к стене. Стоявший поодаль Капитан с подавленным криком: «Тихо! Назад!» — буквально отшвырнул Библа и Алика от двери. Сейчас голубая рапира уже никого достать не могла.
Она наискось рассекла дверь, а заодно и нагроможденную у противоположной стены пирамиду ящиков с синтетическими бифштексами, повторила крестообразно разрез до пола и исчезла за дверью. На стальной ее толще остались лишь ровные оплавленные швы. Запахло сожженной синтетикой и опилочной тарой. Потом дверь чуть приоткрылась, и в щель выглянуло чисто выбритое худое лицо с пристальным взглядом снайпера. Умные, внимательные глаза нащупали сидевшего на корточках Малыша, настороженный прицельный взгляд потеплел, и тонкие губы растянулись в улыбку. Человек в грязной замшевой куртке, пересеченной «молниями», сделал шаг вперед и дружелюбно спросил на алголе:
— Малыш?
— Идиот, — ответил Малыш, вставая. — Я же тебе кричал, что свои!
— Ты по-русски кричал, — сказал Капитан, подходя ближе. — Принимайте смену, хозяин. Второй Пилот, если не ошибаюсь?
Второй Пилот «Гедоны-2» был похож на ковбоев из древних фильмов, иногда воскресавших на телеэкранах. Сжатые губы, холодные глаза, и две глубокие морщины у губ, как две черты художника-графика на мужском лице, одержимом стремлением сломать, убить, выжить, выстоять. Сейчас глаза цвели теплотой придорожного бара, встречающего гостей в плохую погоду.
— А это здорово, что вы все-таки прибыли! Смена! Звучит вроде колокола на ярмарке.
— А что, дрейфишь?
— Да нет. Бояться не боюсь. Лично за себя, понятно. С Доком неважно. Кости не срастаются. Чего-то в организме не хватает.
— Ну, а контакты?
— Ты видел мои контакты. Чуть вас на тот свет не отправил.
— Сдали нервишки?
— Сдать не сдали, а приучили держать палец на спусковом крючке. Вы еще глотнете, не смейтесь.
— Для того и приехали.
— А ракета в порядке?
— Целехонька.
— И автоматика?
— Угу.
— А вы совсем останетесь? — вдруг спросил он, спохватившись.
— Конечно. Мы на смену, а вы домой. Садись к пульту и жми.
Ковбой-Пилот исполнил что-то вроде шаманской пляски среди растоптанных окурков, пустых бутылок, откупоренных жестянок и раздавленных тюбиков со сгущенным бульоном и сыром. Можно было только дивиться тому, как он не споткнулся и не сломал ногу на этой мусорной свалке. Может быть, раньше и жили в этой большой комнате без окна, хотя и с чистым искусственным воздухом, но сейчас она не казалась жилой. Такими комнаты выглядят после обыска или драки пьяных гостей. Ободранные стальные стены там и сям пересекали сваренные излучателем швы.
— Стены-то зачем испортили? — поинтересовался Библ.
С лица бритого Пилота сбежала улыбка. Он настороженно оглянулся. Движение было рефлекторным, привычным.
— Они и сюда проникают… — шепнул он, медленно отступая к внутренней двери, в пролете которой виднелась узенькая винтовая лесенка, ведущая на второй этаж. — Пошли. Там безопаснее. Другой горизонт, другой уровень.
Капитан и Малыш переглянулись. Спрашивать разъяснении не имело смысла.
— Грязновато у вас, — сказал Капитан.
— Убирать некому. Наверху чище.
— А кто наверху?
— Я и Док. Там мы спим и едим. Одни.
— В лазерную почему не заглядываете?
— Смысла нет. Энергию для вас бережем.
— Туда можно пройти? — вмешался Алик.
Второй Пилот дружески указал на дверь:
— Отчего же нет? Десятая дверь справа. Нажми кнопку и входи. Там чисто. Пыли нет: вентилятор работает, пылеуловители в порядке.
— А на излучатель не напорешься? Может быть, у вас и автоматические есть.
— До этого не додумались, — засмеялся Пилот. — Это я один воюю.
Алик вопросительно взглянул на Капитана и вышел. Остальные двинулись за Пилотом в замшевой курточке. По винтовой лестнице они поднялись в такую же комнату, но с большим, сильно скошенным окном, прикрытым полупрозрачной шторой. Она не пропускала тепловой радиации солнца, но позволяла видеть все окружающее. А смотреть было не на что, кроме удручающей черноты каменной пустыни.
В комнате было чисто и прибрано — никаких окурков, бутылок, банок. Одна из выдвижных коек была аккуратно застелена, а на другой неподвижно лежал уже немолодой с проседью мужчина в расстегнутом мундире с нашивками, такой же чисто выбритый, как и его сосед, только с донкихотской бородкой под нижней губой. Он не пошевелился и не открыл глаз.
— Очнитесь, Док, — сказал Пилот. — Смена. Наконец-то долгожданная смена.
— Что-что? — воскликнул лежавший на койке и открыл большие, добрые и совсем не грустные глаза.
— Не узнали? — спросил Капитан.
Нажимом кнопки у изголовья седой поднял шторку окна. Стало светлее.
— Теперь узнаю, — сказал он. — Значит, вас только трос? Немного.
— Четвертый проверяет механику лазерной связи.
— Нас тоже было четверо, — задумчиво продолжал Доктор, словно уловил какой-то одному ему понятный смысл в ответной реплике Капитана. — Четверо. Двое живы, двоих похоронили у станции, использовав излучатель вместо лопаты и свинец из карьера вместо могильной плиты. Как это происходило, рассказать не могу — не видел.
— А вы не производите впечатления убитого горем, — сказал Капитан.
— Не умею убиваться — раз. И не стоит, считаю. Не повезло так не повезло. Мы начали, вы закончите, а не вы, так другие. Ошибок, наших не повторите, с опытом познакомитесь, ну, а нас — в архив Космической службы.
Пилот протестующе кашлянул. Доктор засмеялся.
— Прости, это я о себе. И то, если починят, думаю, пригожусь. А мой напарник — золото. В любой рейс хоть сейчас. Даже огорчаюсь, что вынужден его с собой забрать. Вам бы он пригодился: умен, решителен и находчив. — Он снова усмехнулся, салютуя помощнику: — Правду ведь говорю, Пилот, а? Обо всем в лазерограммах не напишешь, а было много всякого, от чего руки у слабонервного начинают дрожать. Миражи — штука хитрая и удивительная, и не всегда с ними излучателем бороться надо. Впрочем, сами увидите. Хотя бы из этого окна. — Доктор устало кивнул на скошенную стеклом панораму четырех цветных солнц. — Скоро закат. Раньше всех заходит зеленое. Может быть, увидите иллюзион, не знаю.
— Вы не повторяете попыток сближения?
— Нет. Мы прячемся от них в стальном бесде.
— Где-где? — не понял Малыш.
Библ любезно предупредил ответ:
— Память Доктора, Малыш, как и моя, хранит понятия, уже забытые человечеством. Доктор — иранец, а в бывшем Иране так назывались убежища, сохранявшие неприкосновенность преследуемого… Только почему у вас, коллеги, стены даже здесь вспороты излучателем?
— От большой осторожности, — сказал Доктор. — Мой сосед по убежищу не любит подозрительных звуков и всегда начеку.
— А излучатель помогает?
— Теоретически не должен. Материальный луч против фантомов? Бессмыслица, конечно. Но представьте себе, мой напарник все-таки сжег целую опушку леса. Он «вырос» прямо у станции. И лес-то какой — силурийские мхи да древовидные папоротники.
— Мираж?
— А вы думаете! Чистая мистика. А Пилот полоснул излучателем раз-другой — и все исчезло. Но угли остались. И сморщенная листва, рассыпавшаяся при нашем прикосновении. И пепел!
Разговор оборвался. Сообщение Доктора поражало своей нелепостью. Может быть, уже распад психики? Пытка страхом и мания преследования. Но почему у обоих?
— Вы как-нибудь пытались объяснить это? — спросил Капитан.
— А вы? — взорвался Доктор. — Четыре солнца восходят и заходят, и никто до сих пор не может объяснить, где, как и почему! Я устал от чудес и гипотез.
Он приподнялся на койке и выпил воды с сиропом. Или Капитан не сумел скрыть какой-то нотки недоверия, или необходимость убеждать в том, что для них давно уже стало реальностью, утомила Доктора. Он устало взглянул в окно и воскликнул с неожиданной радостью:
— Смотрите! Имеете шанс.
Выпукло выдающееся наружу окно не искажало видимости. Пустыня просматривалась вдаль, как с открытого балкона. Горизонт сужал ее, обрезая зеленым, похожим на диск светофора солнцем. От него осталась только узкая светящаяся дуга с травянисто-золотым отсветом. Почти рядом, только не сохраняя симметрии, как бы по другой орбите сползало к горизонту еще одно солнце — голубой пылающий сгусток неба.
А между горизонтом и станцией посреди черной пустыни вырастало вдруг нечто трудно описуемое и едва ли понятное. Будто невидимый Гулливер играл в цветной детский конструктор. Он брал шары и кирпичики и громоздил из них разрезанные пирамиды и купола, перекошенные синусоиды и промятые кубы или вдруг нечто знакомое, вроде пизанской башни, склоненной на опрокинутый стадион. Белые ленты, извиваясь как змеи, то исчезали, то появлялись в геометрических сочетаниях этого архитектурного бреда. Человеческий ум не мог участвовать в его создании: в нем не было главного признака человеческого деяния — целесообразности.
— Вы сомневаетесь сейчас, что эта цветная дичь может быть создана человеком, служить человеку, утешать его или радовать, — сказал Доктор, словно угадав мысли его собеседников. — Вы ошибаетесь, друзья. Видите эти перемещающиеся точки на белых лентах? Это живые существа, внешне не отличающиеся от нас, землян. Мы видели их близко: они объемны и гуманоидны.
— Что же они делают в этом столпотворении? — спросил Библ.
— У меня нет достаточных наблюдений для ответа. Но предположения есть. Живут. Это город. Другого мира, может быть другого измерения. Не принадлежащий черной пустыне. Здесь это мираж. Видите, он уже тает.
Голубое солнце совсем скрылось за горизонтом. Погасли и его тускловатые отсветы. Бессмысленное столпотворение радужных конструкций тоже тускнело, теряя очертания и цвет.
— А когда садится другое солнце, мираж повторяется? — снова спросил Библ.
— Редко. Закономерность их появлений пока не ясна. Но любое сближение для нас опасно.
Чуть слышный скрип винтовой лестницы оборвал речь Доктора. Его коллега молниеносно, одним прыжком очутился у койки, где оставил свой излучатель.
— Не осторожничай, — тяжелая рука Малыша легла ему на плечо и пригвоздила к полу, — это же Алик.
Алик вошел в комнату с таким сияющим лицом, что хотелось увидеть на его голове нимб.
— Аппаратура в порядке, — захлебываясь доложил он, — хотя питание слабое и долговременная связь с Землей исключается. Я пока послал лишь коротенькое сообщение о нашем прибытии.
— А завтра сообщите о нашем отбытии, — сказал Доктор.
— Не спешите, Док, — протестующе заметил Пилот, — надо еще рассвет пережить.
Смешок Доктора был ответом.
— Я, сынок, в приметы не верю. Смена есть у нас, и смена дельная. Только не повторите еще одну нашу ошибку: выезжайте на обследование по двое, пусть двое всегда остаются на станции. В детали вдаваться не буду. Настораживать и пугать зря не следует.
Капитан подумал, что проще, а пожалуй, и разумнее было бы поделиться опытом своей полугодичной работы на станции, и никакая деталь в таком разговоре не была бы излишней; Но Доктор и Пилот явно уклонялись от объяснений. Почему? Может быть, из жалости к обреченным сменщикам или из зависти к будущим открывателям Неизвестного? Бесполезно было вызывать их на откровенность, и Капитан промолчал.
— Напомню лишь об одном, — продолжал Доктор, уже закрыв глаза. — Не сближайтесь с миражами. Знаете, как предупреждают гостей в земных заповедниках в бассейнах Амазонки и Ориноко? Избегайте встреч с ядовитыми змеями. Не трогайте их, если не нападают. И лучше уходите, если есть время и возможность уйти.
— А если нет возможности?
— Защищайтесь. На складе есть излучатели и гранаты, создающие устойчивую дымовую завесу — своего рода долговременный «смог». Есть и тактическое ядерное оружие, но оно практически бесполезно здесь, да и остаточная радиация более опасна для нас, чем для блуждающих нематериальных фантомов. Есть, наконец, переносный отражатель электротока, сконструированный моим коллегой. Пожалуй, это самое действенное оружие при сближении с миражем: его мы устанавливаем на вездеходе во время утренних и вечерних экскурсий. Сейчас он вам не понадобится. Уже ночь, и сон здесь практически безопасен.
Проглотив конец фразы, он уже спал, похожий на восковой муляж из паноптикума. Пилот посмотрел на него и сказал с завистью:
— Уже спит. А я хоть и мотаюсь целый день, сплю плохо. Должно быть, все-таки сдали нервишки, вы правы, хотя они у меня вроде рояльных струн…
— Он говорил, говорил: должно быть. Доктор был не из разговорчивых, и Пилот по-детски обрадовался собеседникам. — Наверное, хотите ужинать? К сожалению, вас не ждали и не приготовились — жрем неподогретую дрянь из тюбиков. Но по субботам и воскресеньям у нас настоящие пиры. Я превращаюсь в повара и подаю на стол яства — пальчики оближете. Впрочем, настоящую еду и сейчас можете приготовить на кухне: там все есть — и синтетика, и консервы. Вообще устраивайтесь. Комнат сколько хотите, только откачайте застоявшийся воздух и пыль. Кондиционерки включаются на одном пульте со светом. На заре шторы не открывайте, не советую. А излучатели на складе — запаситесь заранее. Проверьте спуск и заряд снаружи, сейчас это безопасно.
— А что опасно? — рявкнул Малыш, вторгаясь в это словесное извержение.
— Все. Закаты и рассветы. Воздух, которым ты дышишь. Пыль. Она хрустит на зубах, когда идешь навстречу ветру, и подымается вдруг тускло прозрачными клубами. А иногда зеленеет, как ряска на болотце, или голубеет речкой, или сгущается до чернильной синевы. Идет такой смерч, блуждая, как слепой, по черному камню, и если ты пеший, то удирай, пока цел, а если на колесах или воздушной подушке, жми вперед на шестой скорости, включай отражатель и бросай машину навстречу смерчу! Отражатель обязательно преодолеет защитное поле. Я не сомневаюсь в этом и охотно рискнул бы еще раз даже один, но, сами понимаете, рисковать нельзя, ведь Док двинуться с места не может. — Пилот заметил, как устало потянулся Малыш, и переменил тему: — Не задерживайтесь, ребятки, спать пора, а ночи на Гедоне короткие. Да об излучателях не забудьте. Сон сном, а вдруг разбудят?
— Ну, излучатели, думаю, не понадобятся, а с едой как-нибудь сами управимся, — сказал Капитан. Он понимал, что Пилоту просто не хочется расставаться с неожиданно подаренными ему судьбой собеседниками, но и они сами здорово устали, особенно после конечных часов перелета. И, уже спускаясь по лестнице в комнаты первого этажа, он тихо шепнул Малышу: — А все-таки жаль упускать такого парня, он бы нам пригодился.
— Может, уговорить подождать с отлетом? — спросил Малыш.
— Пустой разговор. Есть инструкция вернуть вторую экспедицию на Землю немедленно. Не зря же не срастаются переломы у Дока. И космолет на ходу. Они, конечно, ничем не хуже нас, но что поделаешь, если авария. Постараемся ее избежать, а трусов и у нас нет. Пошли!
Рассвет пережили все, как на Земле в тихий солнечный день.
На Гедоне сутки на четыре часа короче, да и усталость взяла свое. Первый рассвет на планете Капитан и Малыш проспали. Они не слышали даже, как опять аккуратно выбритый Пилот с неразлучным излучателем ворвался в комнату вместе с солнцем:
— Вставайте, старики! Уже завтрак готов. Не завтрак — пир! И ракетку успел обследовать — прелесть!
Доктору уже подобрали комбинезон на великана, чтобы втиснуть его ноги в гипсе, и он был счастлив.
— На прощанье могу поделиться предположением. Все ложные солнца — пространственные отражения одного, настоящего. Оптическое выражение многомерности пространства. На Гедоне эти пространственные грани оказались фактически иными, чем на Земле. А вот Пилот не верит.
— Бред, — сказал Пилот. — Не признаю геометрии, не подчиненной глазу.
— Математика уже давно разработала геометрию многомерного пространства, — возразил Капитан.
— А жизнь меня до сих пор не убедила, что параллельные пересекаются, а несовместимые точки совпадают. Пусть мне это физика подтвердит.
— Оптика тоже физика, — сказал Алик, но Пилот даже не удостоил его ответом, только рукой махнул.
— Может, вы и разгадаете смысл этих тусклых фонарей на небе, а мое время кончилось, — вздохнул он и вышел.
Ракету к полету готовили все, кроме Библа. Он играл в шахматы с Доктором. Все три партии Библ выиграл без труда, хотя Док и думал над каждым ходом по полчаса.
— Силен, — сказал Док. — Если с таким же успехом поиграете с хозяевами Гедоны, я им не завидую.
— А честно: вы верите в этих хозяев?
Док усмехнулся:
— Честно? Верю. И очень жалею, что нам не повезло с этой аварией. Мы бы решили задачу до вас.
А на черном зеркале каменного плацдарма ракета была уже готова к полету. Малыш, давно уже освободившийся, шепнул Капитану:
— Вы тут проводите их, помахайте платочком, а мы с Аликом на вездеходе покружимся. Туда-сюда, не далеко, не близко. Проверочка не помешает. — Малыш полез в кабину вездехода.
Алика мутило от вони и пыли, поднятой ракетой, першило в горле. Вздохнулось свободно, лишь когда Малыш включил кондиционерку и вездеход рванулся вперед над черным глянцем пустыни. Он шел на воздушной подушке плавно, сохраняя один и тот же уровень. Но однообразие раздражало: ну и планеточка, кто только ее так выгладил! И зачем бродить здесь по сплошной плите без единой травинки. Никакой жизни — ветер да пыль. Алик высказал свои сомнения Малышу: куда это они едут, удаляясь от станции?
Малыш указал на пылевой с зеленоватым оттенком двухметровый волчок, кружившийся в лучах бледно-зеленого солнца.
— Меня тот смерчик интересует. Видишь?
— Пыль, — сказал равнодушно Алик.
— Не похож на земные. Конуса сближаются основаниями, а не вершинами.
Малыш включил экранирующий механизм, предохраняющий корпус машины от любого излучения и радиации. «На всякий случай», — пояснил он, бросая вездеход навстречу пылевому волчку. Вблизи он оказался тускло-прозрачным, как давно немытое окно. Вездеход вошел в него, даже не покачнувшись. Обыкновенная пыль. Но она не отстала, смерчик, обтекая машину со всех сторон, двигался теперь вместе с ним, затемняя видимость. Малыш перевел рычажок на шестую скорость, вездеход бросило вперед, даже зеленое солнце осталось позади, но смерчик не отставал, обтекая их плотной пылевой оболочкой. Алику показалось, что она начала зеленеть все гуще и гуще. «Как ряска на болотце», — вспомнил он.
— А не повернуть ли назад?
Малыш засмеялся, даже не взглянув на Алика.
— Все они здесь чокнутые, сынок. Не подражай. Чего бояться? Электроудар нам не страшен: корпус экранирован. Пропасть? Перепрыгнем. Мираж? Так он нам и нужен. Мы с тобой за миражами охотимся. Сафари в черной пустыне. Ать-два!.. Что это?
Зеленый смерчик вдруг раскололся и пропал, обнаружив грунтовую дорогу, скорее даже аллею меж рядами деревьев, вымахавших метров в сто пятьдесят, с большими узкими листьями наверху, обращенными ребром к солнцу. Алик сразу узнал: эвкалипты, да еще выстроившиеся так ровно, словно их специально высадили. Вполне земной двадцать первый век где-нибудь под Мельбурном. И красные крупные цветы на подстриженных кустах говорили не о силурийской первобытности, а о вполне современной, ухоженной парковой культуре.
Но сообщить свою мысль Малышу он не успел. Малыш, не раздумывая, бросил машину в проход, спустил скорость до единицы и затормозил. Пустыни уже не было. Ни черного глянцевого катка, ни пяти солнц, разбежавшихся по небу. Светили два: одно — бледно-зеленое и ложное, не греющее, а другое — обычное, горячее, как в курортную жару на Земле. Мельбурнская эвкалиптовая аллея заворачивала впереди к зарослям высокого кустарника, похожего на акацию. От цветов на кустах шел одуряюще пряный запах.
— Вот тебе и мираж, — сказал Малыш.
Алик, не отвечая, открыл дверцу и выпрыгнул на дорогу.
— Осторожней! — предупредил Малыш.
Но Алик уже хлопнул по вытянутому к небу стволу, Потом нагнулся, потрогал траву и, подняв камешек, швырнул его в кусты. Какие-то пестрые, совсем земные бабочки вспорхнули и закружились над цветами.
— А где же палеозой? — спросил Алик.
Ему не хотелось никуда уходить. Чудесный оазис, возникший посреди черного камня, не отпускал, как далекое видение Земли.
— Обмяк, — скривился Малыш и сплюнул на дорогу в открытую дверь. — Цветочки, травка… Ты еще станцуй на лужайке. А как назад ехать будем?
Алик взглянул туда, откуда вездеход вырвался на эту дорогу. Пылевой смерчик, обтекавший их, исчез вместе с пустыней. Калитка в рай открылась и растаяла.
— Ты думаешь, мы где? — спросил он.
— Мираж. Только это не мираж, а что-то другое, — сказал Малыш, избегая гипотез.
— Я понял, почему пять солнц. У каждого свое пространство и время. Свой мир. Сейчас мы в мире зеленого солнца.
— С физикой это мало-мало не согласуется, — усомнился Малыш: его практический ум не воспринимал чуда. — Поехали-ка лучше выход искать.
Он увеличил мощность воздушной прослойки, вездеход легко перемахнул кусты у дороги и плавно поплыл над красными пригоршнями цветов, рассыпанных по явно подстриженным веткам. Впереди путь прикрывала рощица, уходившая вправо и, казалось, нигде не кончавшаяся. Впрочем, слово «рощица» явно не подходило: вблизи она оказалась зарослями гигантских папоротников, о которых так много говорили Пилот и Док. Толстые многометровые стволы, сгибавшиеся под собственной тяжестью, были утыканы листьями, похожими на куски листового железа. Задевая друг друга, они не шуршали, а скрежетали с противным металлическим скрипом.
— Эти не перепрыгнешь, — сказал Малыш, поворачивая вездеход вдоль папоротников над седыми метровыми мхами.
То был действительно палеозой — лес из глубин земной предыстории. Алик видел его именно таким: оживленным чудесами безлинзовой оптики на видоэкранах музеев биологической эволюции на Земле. Папоротники, похожие на пальмы с лохматой, не ветвящейся кожурой, папоротники, кустящиеся, как чудовищно увеличенный подорожник, или стелющиеся по земле, пробивая жирными, колючими листьями могучую толщу мхов. Пахло болотом и гнилью, как в сырых, заросших оврагах земных заповедников. Алику не случайно пришло на ум такое сравнение: что-то от заповедника было и в этом декоративно-палеозойском лесу. Словно кто-то обрубил его, огородил подрезанной лентой мхов и поместил бок о бок с белой акацией и строем заботливо ухоженных эвкалиптов. Палеозой рядом с субтропиками современности, дистанции в сотни миллионов лет, а Малыш прошел ее на своем вездеходе за четверть минуты.
Ехали молча и настороженно, с чувством затаенной тревоги. Что за мир? Где разум — его хозяин, тасующий геологические эпохи и прячущий их в клубах зеленой пыли? И главное, можно ли вернуться назад, к родной частице Земли в захламленных комнатах наблюдательной станции? Длительность пути не пугала: позитронный двигатель вездехода не нуждался в заправке «горючим» — хватало солнечной радиации, пищевая синтетика в запасных контейнерах обеспечивала многодневный вариант странствий.
А дальше?
— Странно, — сказал Алик.
Малыш не заинтересовался, что еще странно в этом и без того странном мире, и Алику пришлось пояснить.
— Обрати внимание: нет ни птиц, ни зверей. Одни бабочки. Останови на минутку.
Остановились. Свернувший в сторону палеозойский лес был темен, глух и бесшумен. Эвкалиптовая аллея по-прежнему уходила вперед, петляя в кустарнике. По сторонам разбегался совсем уже незнакомый подлесок — не то кизил, не то боярышник с длинными красными ягодами. И здесь ни одного перебежавшего дорогу зверька, ни одной вспорхнувшей с ветки на ветку птицы.
— Великое безмолвие леса, — сказал Алик.
— Погоди, — отмахнулся Малыш и прислушался.
Из-за дальних кустов в зеленой чаще донеслось не то кваканье, не то писк. Чем больше прислушивались, тем отчетливее разнообразились звуки. Иногда писк переходил в визг, что-то хрюкало или булькало и опять надсадно взвизгивало.
— Кошки, — подумал вслух Алик.
— Нет, не кошки. Ты был когда-нибудь в детских яслях? Для двух-трехмесячных.
— Нет.
— Точь-в-точь, только громче.
— Откуда же здесь ясли?
— А я знаю? Может быть, обезьяны?
— Подойдем, а?
— Подойти-то недалеко, — поразмыслил Малыш. — Вездеход придется оставить. Я только включу защиту. Мало ли что…
Побежали. Что-то невидимое отбросило их у двухметровых кустов. Словно напоролись на прозрачную, туго натянутую полимерную пленку. Обошли кусты справа, открылся проход. Далее пленка опять не пустила, но позволила увидеть все, что прикрывала защита.
Малыш и Алик не произнесли ни слова, настолько все увиденное ошеломило их, настолько не походило на то, что они предполагали увидеть. В пространстве, соразмерном баскетбольной площадке, свободно парили в воздухе, лежали, висели и ползали люди, внешне ничем не отличавшиеся от земных. Высота воздушной прокладки между ними и грунтом не превышала полутора метров, а сам грунт был покрыт газоном не газоном, а чем-то вроде ярко-зеленого мха или пуха. Барахтавшиеся над ним люди, казалось, пребывали в состоянии невесомости, причем не падали и не взлетали, а держались на одном уровне с полной непринужденностью. Все это были молодые мужчины, лет тридцати или меньше, успевшие обрасти, как древнехристианские монахи, не знавшие с юношеских лет ни бритвы, ни ножниц. Но волосы у них не росли ниже шеи, загорелая, без единого волоска кожа даже поблескивала, как у спортсменов-пловцов. По сложению они походили на Малыша, только тот был выше и шире в плечах, да и мускулатура их казалась равномерней и гармоничней. И какая странная потенциальная гармония, подумал Алик: она не служила телу, не управляла им. Сложенные, как античные боги, эти бородатые мужи были беспомощны, как младенцы: они лежали на спине и сучили ногами, пуская пузыри изо рта; не ходили, а ползали, может быть потому, что воздушная подушка не позволяла ходить, или потому, что ходить не умели. Они шевелили пальцами и издавали звуки, даже отдаленно не напоминавшие человеческую речь. Мычание или курлыканье, визг, писк, свист или бульканье то и дело переходили в истошный крик, какой только позволяли их развитые легкие. Даже повторявшихся междометий не было слышно — взрослые ползунки не общались меж собой, гомон их был бессмысленным и бессвязным, просто естественной, природной тренировкой языка, челюстей и голосовых связок. Они действительно были младенцами, хотя по внешнему виду любой мог быть мастером спорта. Когда такой «мастер» издавал свой истошный, надсадный крик, над ним немедленно появлялась ярко-зеленая трубка или свисток, а точнее, соска с присущей ей функцией: ее сразу же хватали жаждущие ребячьи губы. Она не материализовалась из воздуха, не возникала из ничего, а просто приобретала цвет, доселе почти незаметная в неярком блеске зеленого солнца. Такие соски в несчетном множестве болтались по всей площадке на таких же еле видимых шлангах, тотчас же превращавшихся в тоненькие зеленые струйки, должно быть, вкусной и питательной жижицы, потому что бородатые младенцы, с присвистом насосавшись, отваливались насыщенные, довольно урча.
— Вот тебе и детские ясли, — сплюнул Малыш, — смотреть противно!
— А почему они в воздухе?
— Какой-нибудь гравитационный фокус. Такая воздушная люлька гарантирует от неожиданностей.
— Так они же взрослые. Может быть, это сумасшедший дом?
— А я знаю? — озлился Малыш. — Встретились с чужим разумом. Ура! Раздевайся и булькай — вот тебе и контакт.
Он не закончил фразы: что-то сверкнувшее в воздухе полоснуло его по плечу — не то стальная проволока, не то серебристый лучик, тотчас же исчезнувший. Страшная боль ожгла его. Даже дышать стало трудно. Но куртка, должно быть, все же смягчила удар: левое плечо и рука хотя и онемели, но не утратили подвижности. В ту же секунду охнул от боли Алик. Серебристая змейка хлестнула его по ноге, и только одежда, не подпустившая ее к телу, позволила ему удержаться и не упасть.
В двух метрах от них, в проходе между кустами, откуда они вышли к площадке, возвышался голый бородач, такой же, как и булькавшие за пленкой, но твердо стоявший на ногах и управлявший руками. В правой была зажата или металлическая зажигалка, или ручной фонарик, во всяком случае что-то похожее. Позади толпились лохматые, как и он, парни, с глазами осмысленными и разумными. Впрочем, эпитет «разумный» можно было употребить лишь в сравнении с их ползающим за пленкой подобием. Едва ли можно назвать разумной горевшую в этих глазах слепую жестокость, нерассуждающую мальчишескую злость.
— Стой! — крикнул Малыш и прыгнул к бородачу.
Тот едва успел взмахнуть рукой, как что-то металлическое, зажатое между пальцами очутилось в руке Малыша. Теперь серебристая змейка хлестнула уже по голому телу бородача. Он тоненько всхлипнул и упал мешком. Но задние не отступили. Их сверкнувшие лучики метнулись к Малышу, а он успел увильнуть, рухнув во весь свой двухметровый рост под ноги нападавшим, и оттуда тем же электрохлыстом полоснул их снизу. Четверо, взвизгнув от боли, сразу свалились, как сбитые кегли. Остальные скрылись за бруствером кустов.
— Пппрости… — скулил, заикаясь, Алик, помогая подняться товарищу.
— За что?
— Я не испугался. У меня просто не было этой штуки.
— А о гранатах забыл? Давай сюда. Одну мне — и к машине. Выскочишь из прохода, не оглядываясь шарахни своей назад. А я прикрываю. Ну!
Алик сделал все, что потребовал Малыш. Выбежал, прыгнул, швырнул через плечо гранату и исчез за кустами. Позади вырос большой черный шар, вытянулся колбасой метра в три толщиной, все время сплющиваясь и расширяясь. «Пора», — решил Малыш, подождав секунду, пока не исчез за кустами Алик, и прыгнул вслед. За дымовой завесой, густой, как масло, ничего не проглядывалось, только в двух-трех местах колбаса вспучивалась, словно кто-то пробовал пробиться сквозь ее жирную черноту. Малыш тут же бросил вторую гранату и побежал за Аликом. Еще один черный шар повторил в точности преображение первого. Теперь колбаса расширилась метра на четыре. «Не пробьются», — решил Малыш и успокоился. У самой машины он догнал быстроногого Алика, сел к пульту и швырнул вездеход вперед над кустами к памятной эвкалиптовой аллее. Она просматривалась в обе стороны, по-прежнему светлая и пустынная.
— Струсил все-таки? — спросил Малыш. — Только не ври.
— Я и не вру. Сам видел. Сумасшедший дом суб-Гедоны.
— Почему «суб»? И едва ли это дом сумасшедших. Не знаю.
— А что это за змейки?
Малыш вынул из кармана матовую металлическую ручку, очень удобную: с вмятинами для пальцев, белой кнопкой посредине и капельным наконечником. Алик не нажал на кнопку, он только прикоснулся к ней, а на кончике капли уже засветилась точка, настолько крохотная, что измерять ее можно было только микронами. Алик снял палец с кнопки, и точка погасла.
— Электронный хлыст, — сказал Малыш, — а я думал, стальная проволока. Болевое и парализующее оружие. Вероятно, не убивает. Жестокая игрушка для жестоких детей.
— Чьих детей?
— Спроси еще что-нибудь, — огрызнулся Малыш. — Где находится этот твой мир зеленого солнца? На земле? Под землей? Призрак из пыли? Эвкалипты ведь настоящие, а где они росли час назад?
— Ты уравнения Мерля помнишь? — спросил Алик.
— Я не физик-пространственник. Мне это ни к чему.
— И зря. Тогда бы не спрашивал, где росли эвкалипты. Они росли и растут. В том же пространстве, но в другой его фазе. Она на минуточку, даже, может, всего на какой-нибудь квант, убежала вперед или отстала от нашего времени, но пространство в ней уже организовано по-другому.
— Силен, — сказал Малыш, — не зря тебя муштровали в Кембридже. Ну, а как мы выйдем из этой фазы, профессор?
— Как и вошли. Что это, по-твоему?
Издали навстречу им, обтекая коринфские колонны эвкалиптов, плыло нечто странно похожее на стог только что скошенной пыльно-зеленой травы. Гигантский комок то и дело вздрагивал, рос, мутнел, то наливаясь до синевы, то растекаясь по краям белокочанными выплесками.
— Выходит, опять мираж, — предположил Малыш.
Алик долго всматривался, потом сказал не без торжества в голосе:
— А ты получше вглядись, навигатор. — И прибавил, поясняя: — В центр, в центр!
А в центре менявшего формы комка чернело пятно. Оно тоже увеличивалось, но сохраняло цвет, поблескивая, как рояль, отражающий вставшее над окном солнце.
— Понял вас! — вскрикнул Малыш и швырнул машину прямо в крышку «рояля».
Одновременный шок, на мгновение выключивший и снова включивший сознание, темнота и свет, нормальный дневной свет, но окрашенный словно бледно-зелеными стеклами. А перед нашими странниками в ветровом стекле вездехода до горизонта простиралась уже не вызолоченная солнцем, палевая эвкалиптовая аллея, а припудренный пылью черный камень материка. Он вдруг показался им таким домашним, приветливым, даже родным.
— Кажется, выбрались, — облегченно вздохнул Малыш.
Алик оглянулся и увидел позади ажурную вышку наблюдательной станции.
— Поворачивай, — сказал он, — приехали.
Все уже было готово к отлету. Остались считанные минуты. Доктора после укола спонтифина, снимающего нагрузки во время ускорения, еще заранее перенесли в космолет: требовались минимум четверть часа тишины и покоя для стабилизации нервной системы. Даже Пилот выбрался из кабины, чтобы размяться в эти несколько минут перед отлетом, хотя разминаться можно было только в тени высокой ракеты. Оранжево-желтое солнце обжигало даже перед закатом. Любопытно, что в лучах его гасли все оттенки света его соседей и ничто окружающее не приобретало ни зеленых, ни синих красок. Цветные солнца не светили, а отсвечивали, похожие на блестящие кружки, выкрашенные разноцветными лаками. Смотреть на них можно было запросто, без темных очков.
Но жары и без того хватало на черном накалившемся камне без клочка тени, кроме узкой полоски от космолета, на которой топталось несколько человек. Библ то и дело слизывал с губ струившиеся по лицу соленые капли пота. Он с трудом переносил это пекло, не то что привычные ко всему Капитан и Малыш или зябкий Алик. Сморило и Пилота, но не погасило полыхавшей в нем радости. Он даже приплясывал, ни на секунду не умолкая:
— Пекло? Пекло. И не то еще будет, голубчики. Не завидую я вам, наглотаетесь. А мы с Доком как вернемся, так сразу рапорт об отставке с космической службы. Док — по болезни, я — по собственному желанию. Хватит с меня незапланированных поисков чужого разума в космосе! Полетаю теперь на земных трассах, тихонько, легонько, на воздушной подушечке, на звуковой скорости. Где-нибудь каботажем с курорта на курорт или в Арктике. Холодно, скажете? Хорошо!
Малыш смотрел на него не презирая — с жалостью. Легированную сталь излучателем стравил. Чокнутый. Языком болтает, как вентилятор. Не завидует. А позавидовать можно: полгода просидел здесь и спекся. А они вдвоем с Аликом за один день зеленый мираж, как задачку по механике, щелк — и решили!
Об этом же думал и Алик, не успевший все рассказать Капитану. Оказывается, встречу их с пылевым смерчиком все-таки нащупали объективом видеоскопа. Все видели: как столкнулись, как заглотал их зеленый комок и как растаял потом на черном камне. Встревожились, конечно. Пропал вездеход — не шутка. И двух людей нет. Пилот так сразу похоронил их: «И не ждите. Конец. Ищи Иону во чреве китовом». Только Док надеялся: «Встретят разрыв пространства — вернутся». Он считал, что смерчи или туманности — это результат разрыва пространства, смещения фаз времени, пространственно иначе организованных. И, кстати сказать, правильно считал. Алик предполагал то же самое. Если бы Мерль сделал свое открытие не на Земле, а на Гедоне, его бы считали не только гением математического воображения и не отплевывались от его уравнений, как отплевывается от них узкий практик Малыш.
Когда ракета огненным стержнем врезалась в край неба и скрылась за его голубой кромкой, они долго молчали, думая о своем. Сейчас Гедона стала их домом, их почвой, их землей. Возвращение к пенатам состоится не ранее года или, по крайней мере, через несколько месяцев, если пришлют смену по экстренному лазер-вызову. Но Капитан не Док, он из легированных сталей, не гнется и не ломается, не чахнет и не психует. Его не утомишь и не испугаешь, не поколеблешь и не смутишь; нужно убить его, чтобы остановить, а убить его совсем не так просто: готовность к защите не покидает его даже во сне. Малыш из того же теста, только выпечка у него попроще; нет тех ингредиентов информации, какие запрограммировала и накопила жизнь Капитана.
Библ был послабее духом, но любопытство и жажда нового легко побеждали в нем естественный страх перед опасностью. О себе Алик этого сказать не мог. От страха у него противно потели руки и душа уходила в пятки: точнее, на страх тотчас же спазматически откликались кровеносные сосуды в ногах. Именно так и было, когда он впервые увидел сверкнувшую над головой серебристую змейку. Реакция на опасность оказалась у него чуть более замедленной, чем это полагалось для космолетчика. В пропускной комиссии Медицинской службы возник даже спор, можно ли оставить его в составе экипажа. Только вторичная проба сняла сомнения: сопротивляемость организма компенсировала полностью замедленность требуемой реакции, индекс ее оказался даже выше, чем у его товарищей по экспедиции.
Но сейчас Алика тревожила не опасность, а неизвестность. И пожалуй, «тревожила» не то слово. Было в этой неизвестности что-то возбуждающее, пьянящее, что подкрадывается порой к художнику в предчувствии долгожданной находки или к ученому на пороге еще смутно ощущающегося открытия. Капитан взглянул на него и улыбнулся: понял. Потом посмотрел на уползавшие за сине-зеленый горизонт тускло светящиеся цветные кружки и произнес задумчиво, ни к кому не обращаясь:
— А ведь и на Земле иногда тот же эффект. Воздух, как призма, разлагает свет. По существу, мы наблюдаем не один белый диск, а несколько цветных, наложенных друг на друга. На закате края их обычно отсвечивают, окрашивая небо. Чаще красным, а иногда где-нибудь на море или в пустыне мы видим точь-в-точь такой же сине-зеленый горизонт.
— Горизонты разные, а солнце-то одно, — сказал Библ.
— И здесь одно. Только на Гедоне атмосферные условия позволяют видеть и спектральное разложение, и фазовые смещения дисков.
— А может, пойдем? — зевнул Малыш. — Домой пора: ночи на Гедоне короткие.
Все засмеялись. Малыш уже считал необжитую станцию домом. А ведь ее еще надо было сделать домом, вдохнуть в этот захламленный сарай ту милую человеку теплоту и домашность, которые мы обычно называем уютом. Четыре человека снова молча обошли все коридоры и комнаты, где пахло пылью и грязным бельем, и порешили отложить уют до утра: «Все равно до ночи не управимся. А завтра разделимся. Двое пойдут на вездеходе, двое останутся обживать станцию». Все знали, что обживать останутся Алик с Малышом, но никто не возражал и не спорил.
После ужина перед сном провели летучку — первую на этой планете. Алик повторил рассказ о бородатых младенцах, с особенной тщательностью вспоминая подробности. «Побольше подробностей, — требовал Капитан. — Цвет, форма, происхождение причины, последствия — все, что запомнилось». Но слушал не перебивая, лишь иногда вставлял корректирующие или недовольные замечания: «Не обратили внимания, откуда идут шланги с питанием к детской площадке? Нет? Жаль». Осмотрев «хлыст» и запустив к потолку серебристый лучик, подставил руку, поморщился и заметил: «Болевое оружие. Должно быть, не убивает, иначе его не давали бы детям». На реплику Библа «почему детям?» откликнулся тотчас же, упредив Алика; «Потому что взрослых они не видели». Очень удивился, что Малыш и Алик, пробиваясь к вездеходу, прибегли к гранатам. «А „пояса“? Один прыжок, и ваши дымовые шашки бы не понадобились». Малыш и Алик смущенно молчали; «пояса» они забыли на станции. Эти реактивные «пояса», без которых ныне не обходился ни один спортсмен или турист, были изобретены на Земле еще в шестидесятых годах двадцатого века. С довольно громоздким турбореактивным двигателем, они позволяли человеку совершать прыжки в воздухе на расстоянии от пятидесяти до двухсот метров. За сто лет их изрядно усовершенствовали, почти приравняв человека к птице. Гравитационный двигатель, сменив турбореактивный, уменьшился до размеров небольшой пряжки на спине, но увеличил дистанцию прыжка до свободного полета по любой траектории. Одним движением корпуса можно было изменить траекторию, но именно это и не позволяло «поясам» стать массовым средством транспорта. В начале двадцать первого века их популярность не превышала популярности мотоцикла сто лет назад и несколько десятилетий спустя ее все еще ограничивала необходимость риска, опыта и спортивного навыка.
Умение владеть «поясами» было элементарным для каждого космолетчика, и Алик отлично понимал, что с «поясами» они увидели и узнали бы много больше, но их экспедиция на вездеходе планировалась и оснащалась слишком поспешно. Капитан и Библ оказывались в более выгодном положении: их путешествие можно было обдумать и обсудить накануне, что взять, что оставить, какой инструмент, какое оружие.
— Излучатели взять, — решил Капитан, — но применять их лишь в случае крайней необходимости. И никоим образом против детей!
— А если мы попали в космический Бробдиньяг?[6] — предположил Алик.
— Если младенцы в их нынешнем состоянии с годами становятся великанами?
— И тогда излучатель — крайняя мера. Только в условиях ничем другим не отвратимой опасности. Я думаю, обойдемся «поясами», дымовыми гранатами и пневмоотражателями.
— Честно говоря, я еще ни разу не держал в руках этой штуки, — признался Библ.
— Возьмешь — не выронишь. Держи средний палец на спусковом крючке — только и всего. Отражает встречной волной все — от камня до пули. Любой зверь, прыгнув, сломает ноги. Радиус до двух метров — больше не нужно. Установишь на шкале и чеши.
Только один Малыш был с Библом на «ты», он был со всем миром на «ты» и даже Капитану счел возможным напомнить:
— Не забудь браслеты с приборами внешнего включения и выключения силовой защиты машины. Правило номер один: покинутый вездеход остается недоступным для любого вмешательства извне. Помнишь, как погибла вторая экспедиция на Прокле?
Капитан поморщился:
— Не каркай. Мы вооружены и оснащены так, что нам не страшно ничье и никакое вмешательство. Ни человек, ни природа. Ни абсолютный нуль, ни вакуум, ни плазма. Страшно другое — смещение фаз. Входы и выходы. Мы не знаем, когда они открываются, как открываются, почему и зачем.
В черную покатость окна — они сидели в комнате Дока — врубился вдруг узкий клинок света. Не молния, сверкнувшая, расколов небо, и не след метеорита, медленно тающий в черноте звездного купола. Где-то вдали, должно быть у горизонта, словно раздвинулись створки ночи, впустив высокую полоску зари. В ее белом, почти дневном свете смутно просматривались очертания незнакомого города.
Видение продолжалось, должно быть, минуту, не больше, и растаяло в ночи, как залитая тушью картинка.
— Мираж? — удивился Малыш. — А почему ночью? Сейчас все пять солнц на другой стороне планеты.
— Может быть, отблеск?
— Чего?
Алик смутился, мельком взглянул на Капитана. Но тот молчал. Библ жевал соломинку от коктейля.
— Вероятно, смещение фаз происходит и ночью, — предположил он. — А если учесть разницу во времени — она может быть и значительной, — у нас ночь, у них день.
— Где это «у них» и кто это «они»?
— Может быть, здесь несколько цивилизаций. В каждой фазе своя.
— Разговорчики! — оборвал Капитан. — Спать! На сегодня все.
— Нет, не все!
Алик выкрикнул это с мальчишеской звонкостью, предвкушая недоумение товарищей и свое торжество над этим недоумением.
— Мы еще не подняли флага на станции, — закончил он, храбро встретив взгляд Капитана.
Но взгляд был теплый и поощряющий. Алик не предполагал, что это можно сделать и завтра утром. Капитан даже не усмехнулся мальчишескому порыву Алика, он просто сказал:
— Молодец, сынок.
— Темно на улице, — усомнился Малыш.
— А мы костер разложим!
— Из чего? Из пластика?
— Найдем что-нибудь деревянное. Человек даже в космос тащит с собой что-нибудь из милого его сердцу дерева.
Импровизированный костер запылал, отражаясь в черном зеркале камня. И его усиленное отражением пламя осветило знакомый всем землянам флаг ООН, давно уже в этом веке по-настоящему объединенных наций.
— Теперь уже все, — сказал Капитан. — «Гедона-3» подымает флаг.
На этот раз мираж уходил, смещаясь в Ничто. Он возникал далеко впереди в сиянии всех пяти солнц невысокой зеленой копной, будто скопнили только что скошенную траву, и, по мере приближения вездехода, не расплывался, не таял, а словно вдвигали его за привычную декорацию. Сначала сокращался вдвое, потом виднелся только узкий зеленый серп, а в конце концов вездеход пролетал в привычном уже пространстве пустыни, не задевая ничего зеленого — ни куста, ни травинки. Да и что могло вырасти на оплавленном до черноты кварце?
— Не везет, — заметил Библ. — И совсем уже непонятно, почему в одном случае мираж идет навстречу людям, а в другом уходит?
— Пожалуй, сие от нас не зависит. Миражные «входы» и «выходы» подчинены каким-то своим законам. А наш вездеход, особенно на высокой скорости, несет с собой частицу нашего пространства — времени, какой-то микроскопический обтекающий слой. Когда он, скажем, аритмичен межфазным соединениям, «вход» закрывается. А может быть, есть и другое объяснение, — вздохнул Капитан.
В самом деле, на какие еще объяснения можно было рассчитывать в этом царстве необычайного! Пять разноцветных солнц на небе, пять разных миров на планете. Блуждающие стога с калиткой-щелью в какое-то Зазеркалье. Бородатые младенцы, которые сучат ножищами сорок шестого размера и сосут молочко из пожарных шлангов.
— Если младенец двух метров ростом, — вспомнил Капитан предположение Алика, — то к зрелости он дотянется до десяти. Значит, все-таки свифтовское: Бробдиньяг в космосе.
— Едва ли, — не согласился Библ. — Во всех фазах одна и та же гравитация, близкая к земной. Гигантские рост и вес создадут чрезвычайные неудобства для гуманоидов. Может быть, здешняя биоэволюция и не повторяет земную, но едва ли слишком от нее отличается. Тут что-то другое.
— Сейчас узнаем.
Широченный фонтан чистого зеленого пламени, то вздымаясь, то падая, бил прямо из черного камня метрах в пятидесяти от вездехода, не обнаруживая тайных намерений погаснуть или уменьшиться. Он бил не высоко, не выше двухэтажного дома, но и не опускался ниже первого этажа, позволяя вездеходу свободно пройти сквозь щель. Тускло-серая, ровная, как портьера, она не открывала тайн мира, притаившегося за ней. То ли это была стена, или облако, или просто сгусток лежавшего в долине тумана, ни Библ ни Капитан не смогли ответить, но самое главное, щель не исчезла при сближении с машиной. И Капитан решился. Он включил отражатель, который в случае столкновения с непреодолимым препятствием отбросил бы машину назад, и похожий на черепаху вездеход пошел на таран в центр непонятной мути.
Он прошел ее, как нож масло, без малейшего сопротивления. Силовое поле отражателя действовало с силой кумулятивного взрыва. Серая масса, а это была несомненно масса пока еще неизвестного состава и происхождения, уступчиво сжималась или расступалась, пропуская путешественников. Но она не пропускала света, и несколько секунд вездеход шел в полной темноте, пока не вырвался на залитую солнцем лужайку, похожую на газон футбольного поля.
Капитан остановил машину и оглядел ландшафт в круговом смотровом стекле. Позади простиралась ровная плоская поверхность не то кустарника, не то высокой травы, так плотно и густо росшей, что даже вблизи она походила на двухметровой толщины серый ковер, примыкающий у горизонта к очень темному, неизвестного происхождения лесу.
— Вот эту серятину мы и прошли, — задумался Капитан. — Интересно, что же это на самом деле?
— Серые мхи, — сказал Библ. — Палеозойская декорация. А эта лужаечка — часть просеки, засеянной уже вполне современным газоном и опоясывающей явно силурийский заповедник. Видимо, мы находимся там же, где уже побывали Малыш и Алик. В том мире, во всяком случае. А теперь превратимся в Ливингстона и Стэнли и отправимся в джунгли космической Африки.
Оставив вездеход под силовой защитой, навесив и пристегнув все захваченное со станции ручное оружие, Капитан и Библ отправились на рекогносцировку в симпатичные джунгли незнакомого, но явно ухоженного кустарника за газонной полянкой. Может быть, Ливингстон и Стэнли казались для сравнения слишком далеким эталоном путешественников, но в своих кремовых шортах и сетках, предохранявших от жары грудь и спину, в модернизованных пробковых шлемах с вмонтированными в них миниатюрными рациями их нынешние последователи действительно походили на участников сафари в приключенческих фильмах двадцатого века. Запавшие щеки и крутые морщинки на лбу Капитана и совсем уж колоритная голландская бородка Библа, окаймлявшая бронзовое от загара лицо, дополняли впечатление.
— Вместе или разделимся? — спросил Библ.
— Вместе, — решил Капитан, — рация пригодится в пожарном случае.
Раздвигая упругие большелистые ветви, протискиваясь в тенетах вечнозеленых кустов, за которыми торчали уже описанные Малышом и Аликом высоченные мачты эвкалиптов, Капитан и Библ добрались наконец до другой полянки и прислушались. Из-за кустов доносились даже не звуки какой-то членораздельной речи, а просто вскрики, вопли, хрип, свист и хохот. Осторожно спрямив закрывающий дорогу кривой двухметровый лист, наши путешественники так и замерли на месте. Перед ними открылся наконец обитаемый уголок гуманоидного мира Гедоны.
Их было около десятка спортивного вида юношей, почти голых и загоревших до смуглости жителей тропиков. Из одежды на них были только сандалии без креплений с неизвестно как прилипшей к ноге подошвой и вполне земные пляжные плавки небесно-голубого цвета. Лишь двое предпочли темно-синие и, может быть поэтому, оказались в конфликте с голубоплавочниками. Тесно-тесно, спина к спине, отражали они их яростное нападение. Дрались «хлыстами», сверкавшие змейки которых то удлинялись, то укорачивались, смотря откуда и куда был направлен удар. Любопытно, что удары не оставляли на коже заметных следов, но каждый меткий «нахлыст» вызывал или гримасу боли, или подавленный крик, а иногда кто-нибудь из нападавших отбегал и, гримасничая, растирал пораженное место. Капитан заметил, что, встретившись в воздухе, лучистые шпаги раскалывались, срезая друг друга, и удары не достигали цели, но никто из участников схватки не использовал этот прием, стараясь прежде всего «накрыть» противника. В отличие от лохматых «младенцев» все они были аккуратно подстрижены и чисто выбриты, но внешне спортивный лоск не заслонял так и распирающей их первобытности.
— Звери! — сквозь зубы выдохнул Капитан, еле сдерживая накипающий гнев.
Юноши действительно дрались с молчаливой свирепостью, как волки в земных заповедниках, и только вой да хохот сопровождали избиение сопротивлявшихся.
Наконец один из них упал, и тотчас же две серебристые молнии накрыли спину другого. Но он устоял, ответив ударом на удар и в свою очередь сбив с ног двухметрового гиганта в голубых плавках. «Голубые», взвыв по-волчьему, участили удары.
— Звери, — повторил Капитан, уже готовый вмешаться в схватку.
— Дети, — остановил его Библ. — Не вмешивайся, это не наша игра.
— Почему игра? — удивился Капитан.
Но ответил не Библ, а старший из «голубых», видимо вожак группы, и ответил… по-русски.
— Хватит. Две дюжины ударов. Я сосчитал.
«Голубые» остановились. Кто-то крикнул:
— Он и от трех дюжин не сдохнет!
— Не по правилам, — сказал вожак. — Пусть идет.
«Голубые» расступились, пропуская силача в синих плавках. Шаги его, неуверенные и медленные вначале, понемногу крепли и убыстрялись. Под конец он прыгнул и исчез за кустами.
Двое из оставшихся рванулись было за ним, но вожак снова остановил их:
— По правилам игры положено догнать его по другой дороге и снова встретить лицом к лицу. Догоните — добьете. Я жду здесь.
Оставшись один, он подошел поочередно к лежавшим без сознания юношам и перевернул каждого лицом к солнцу. Все они казались странно похожими друг на друга, как для земного европейского глаза кажутся лица монгольского типа. Но в этих не было ничего азиатского — голубые глаза, прямой нос и овал лица напоминали землянину скорее скандинавский или англо-саксонский тип. Лишь приглядевшись, можно было заметить различия, не очень определенно и резко выраженные и только подтверждавшие первоначальную мысль о сходстве. И Капитан и Библ почти одновременно нашли объяснение: перед ними был отборный, физически полноценный и генетически наиболее совершенный вид гедонийского гуманоида.
— Может, я ошибаюсь, — не очень уверенно произнес Капитан, — но мне показалось, что они говорили по-русски. Чушь зеленая.
— Они вообще не говорили, — сказал Библ.
Капитан усмехнулся:
— Значит, прямое мысленное общение. Попался, старый дурак, на удочку знакомых слов.
— Мы просто переводили их мысли в привычные нам слова, — пояснил Библ.
— Сначала мне казалось, что я слышу, а потом обратил внимание, что губы у них не движутся. Возможно, у них вообще нет речи, как системы связи.
— А крик?
— И зверь кричит.
— Но зверь не мыслит.
— С глубиной этой мысли мы уже познакомились.
— Проверим лично. Есть шанс, — сказал Капитан и, раздвинув кусты, вышел на поле боя.
С молниеносной реакцией «голубой» обернулся и рассек «хлыстом» воздух. Но пробковые шлемы и шорты незнакомцев повергли его в такое изумление, что он совсем по-детски разинул рот.
— Кто… вы? — «услышал» Капитан и ответил уклончиво:
— Мы издалека.
— Почему ты водишь с собой ребенка? — крикнул на Библа гедониец.
— Он не ребенок.
— Разве у вас в школе ходят небритыми?
— Ходят. — Капитан продолжал игру.
— Так ведь он же единицы теряет.
— Что?!
— Ты что — идиот? Биты. Не понимаешь?
— По-моему, он сказал «биты», — сквозь зубы проговорил Капитан, не глядя на Библа.
— Биты, точно, — подтвердил тот. — Он имел в виду именно биты: у нас для этого нет других терминов. Условные единицы информации. Сначала он и сказал: единицы.
— А сколько ему лет? И при чем здесь информация?
Библ только плечами пожал.
— Почему вы оба жужжите? — спросил гедониец.
— Мы не жужжим, мы разговариваем.
— Что?
— У них нет такого слова, — шепнул Библ. — Подберите другое.
— Мы общаемся. Ты разве не слышишь?
— Когда общаются, думают. И не слышат, а понимают. А я слышу: бу-бе-бо, та-ти-ту… — передразнил гедониец. — Жужжание.
— А сколько тебе лет?
— Полтора года.
Теперь изумились Библ и Капитан.
— Врет? Или у них другая система отсчета?
— Если мы услышали «год», значит, он имел в виду год. Может быть у них год другой?
— Судя по роже, ему лет двадцать, не меньше.
— Опять жужжите.
— Давно в школе? — спросил Капитан, дипломатично обходя коварный вопрос о жужжании.
— С детской площадки. Скоро полкруга. А ты сколько?
— Столько же.
— А что у вас на голове?
— Форма, — придумал Капитан. — Экскурсантам дают. Знаешь, что такое экскурсия?
— Знаю. Нас в Аору возили.
Капитан услышал «Аора», Библ — «Аэра», но комментировать «услышанное» не стали. Возможно, это заповедник какой-нибудь или город.
— Да спрашивайте же, задавайте вопросы. Не позволяйте ему спрашивать, — шепнул Библ и спросил, опережая Капитана: — А ты любишь учиться?
— А кто любит? Ты любишь?
— Смотря что. Сегодня был в школе?
— Был. Два часа просидел у компьютера. Голова трещит — сдохнешь.
И Капитану и Библу показалось, что гедониец сказал «два часа», но «услышали» они это не очень ясно и настаивать на «часах» не могли, однако термин «компьютер» прозвучал в сознании обоих одинаково четко.
— Вы слышали: компьютер, да? — шепнул Библ, не глядя на Капитана.
— Точно. Чудеса в решете.
— Ты подумал о компьютере? — продолжал Библ, обращаясь к уже подозрительно косящемуся юноше в голубых плавках. — У нас в школе это называется по-другому. Машина, которая за тебя думает, тебе подсказывает, забирается тебе в голову и раскладывает там по полочкам всякую дребедень. А ты просыпаешься и уже все знаешь. Так?
Гедониец заржал, как лошадь. А Библ, не давая ему опомниться, продолжал обстрел:
— Чему сегодня учился?
— Счету, — нехотя отвечал гедониец, ему уже начинал надоедать этот затянувшийся экзамен, — а потом игре в «тро».
Капитан услышал «тарс» и переспросил.
— Шашки, — показалось обоим. — Двенадцать клеточек горизонтально, двенадцать вертикально. Перемножишь?
— А ты?
— А я и не то могу. Двенадцать семь раз двенадцать и на себя один двенадцать. Ну?
«У них двенадцатиричная система счета», — подумал Библ и сказал вслух:
— В уме не могу. Без счетной машины не обойтись.
— На машине всякий дурак сумеет. А я — в уме. Мне за это две дюжины единиц накинули. А за воображение минус.
— Почему?
— Не прошел теста. Шесть проб, а на табло нули.
— На каком табло?
— Световом.
— Сдаюсь, — шепнул Библ Капитану. — Изнемогаю. Еще вопрос, и мы завалимся. — Но он все-таки задал свой последний вопрос: — А зачем вам эти условные единицы?
— Не соберешь нормы — конец. Глотай снова жижицу из клистирной трубки.
Капитану «послышалось»: из «резиновой кишки». Но смысла не уяснили оба, и главное, «голубой» это понял.
— Не из школы вы. Откуда — не знаю. Беру в плен, — объявил он и хлестнул серебристой змейкой.
Капитан нырнул ему под ноги и сбил на землю. Оба тотчас же вскочили, но Капитан секундой раньше и болевым приемом заставил юношу выронить «хлыст».
— Подберите, Библ, — сказал он, не оборачиваясь. — А ты теперь знаешь, кого можно брать в плен, а кого нет.
Гедониец не был трусом. Но и третий его прыжок — он, видимо, собирался укусить Капитана — закончился для него столь же плачевно. Даже не пошевельнувшись, Капитан левой рукой перебросил его через голову. Для космолетчика, обученного всем приемам самозащиты, гедонийский школьник даже с фигурой культуриста был не опаснее земного мальчишки. Сейчас он уже был сломлен. Не оглядываясь, не пытаясь приподняться, он на четвереньках пополз в кусты.
— Ну вот и все, — грустно проговорил Капитан. — Контакт исчерпан.
— У нас не было выхода, Кэп, — сказал Библ. — Не подставлять же спины под их «хлысты».
— И все-таки жаль парня, Библ.
— Убийцу? Все они — убийцы. И пусть не угрызает вас совесть. — Библ кивнул на безжизненные, обращенные к солнцу лица: — Боюсь, что у них иные моральные принципы, Кэп, и не с ними надо искать общения.
Капитан задумался.
— Значит, к вездеходу? А может, все-таки рискнем продвинуться? Вон мимо тех эвкалиптов. Аллейка со всех сторон просматривается. Если что, увидим.
— Он может вернуться не один.
— С нашим оружием, Библ, даже в джунглях Проклы не страшно. «Хлысты» — детские игрушки по сравнению с пневмоотражателями. А у нас еще и гранаты, и «пояса». Пусть только сунутся!
«Даже самый опытный и счастливый разведчик на вражеской территории иногда ошибается», — подумал Библ, но не стал возражать Капитану. Аллейка действительно была веселой и светлой. Высоченные мачты эвкалиптов с листьями-ножами, обращенными лезвием к солнцу, не задерживали даже тоненького лучика. Шагай да шагай. Песок, газон, камешки. Десять минут… двадцать… полчаса. Ничто не изменяло окружающего пейзажа.
— По такой бы аллейке да на воздушной подушечке, — мечтательно вздохнул Капитан. — Не планета — курорт!
Но Библ молчал, не отрывая глаз от линии вечнозеленых кустов с толстыми, будто картонными, листьями, выстроившихся за эвкалиптами. Они тянулись параллельно плотной, густой, словно искусственно выровненной полутораметровой ограде.
— Вас что-то беспокоит, Библ?
— Кусты. С любой стороны можно подползти незаметно.
Капитан остановился и сказал:
— Чему-нибудь нас все-таки учили в космослужбе.
Из глубины одного из своих бесчисленных карманов достал миниатюрные «кошки», прикрепил их к ботинкам и по-обезьяньи быстро-быстро полез вверх по вызолоченному солнцем стволу. Забравшись метров на десять, огляделся и так же быстро соскользнул на землю. Лицо его было сосредоточенно и серьезно.
— Вы угадали, Библ, а я опять ошибся. Они ползут двумя колоннами справа и слева.
— В голубых плавках?
— Не обратил внимания. А не все ли равно?
— У меня возникло предположение о «синих». Подумал, может, снова встречаются два враждующих лагеря?
— Нет, Библ. Это за нами охотятся.
— Тогда включим «пояса», Капитан.
— Вы первый.
«Пояс» сразу не подымал. Какие-то мгновения человек медленно отрывался от земли до полуметра, а затем, со свистом рассекая воздух, летел по дуге метров двести — триста. Библ пролетел, как торпеда, приземлившись беззвучно и мягко. Через одну-две секунды его догнал Капитан.
— Повторим?
Повторили. Еще триста метров и еще раз триста. Где-то здесь надо поворачивать влево. Уже виднелись вдали серые мхи. Капитан взглянул на компас-наводчик и взял направление. Вездеход он нашел точно на оставленном месте, но оно не было пусто. Два десятка юношей в синих плавках толпились у машины, не в силах пробиться к ней вплотную: защитное поле пресекало все их попытки. Прыжок Капитана заметили, но он не успел в момент приземления взяться за оружие: не хватило буквально каких-то мгновений. Что-то неприметное и бесшумное небольно укололо его в щеку, и он сразу провалился в темноту.
Библ видел все это с воздуха. Он мог продлить прыжок, переключив его в свободный полет, но где приземлиться? За вездеходом — бессмысленно: не сможешь помочь товарищу. Возле него — не успеешь: у них какое-то загадочное, но точно бьющее оружие. Значит, надо атаковать в полете. Пролетев над вездеходом, он освободил пристегнутую гранату-газовку, повернул и на большой скорости, только снизив высоту до четырех-пяти метров, швырнул гранату где-то между вездеходом и кучкой бесновавшихся голышей в синих плавках. Сразу же невысокое облако «смога», окутало их вязкой и жирной чернотой. Капитан все еще без сознания лежал в трех метрах от машины. Теперь можно было приземлиться, взвалить товарища на спину и дотащить его до вездехода, предварительно сняв защиту. Библ так и сделал. Ничто не мешало ему: облако черного дыма преграждало путь гедонийцам. Но один все-таки пробился, не попав на глаза согнувшемуся под тяжестью товарища Библу. «Синий» взмахнул чем-то похожим на большой гаечный ключ. И как будто ничего не случилось: ничто не громыхнуло, не сверкнуло, не просвистело. Только Библ, уже подтащив Капитана к вездеходу, почувствовал легкий, почти незаметный, как комариный укус, укол. И потерял сознание, так и не сняв защитного поля с машины.
Он очнулся в совершенно прозрачной комнате, границы которой были едва различимы. Только потолок матово затенял от зеленого солнца, а стен будто и совсем не было — вплоть до горизонта раскинулось во все стороны искусственно выращенное или специально подстриженное газонное поле. Ничто не нарушало его гармонической одноцветности — ни кустика, ни деревца до голубой кромки неба. Ничто не отвлекало внимания, не рассеивало, не перебивало мысль. В этом желтовато-зеленом вакууме хорошо думалось, воспринималось, ассоциировалось. Даже мебели не было, а лежали они с Капитаном просто на воздушной подушке метрах в трех-четырех друг от друга, в тех же костюмах, с тем же снаряжением, причем ни излучатели, ни гранаты не провисали, не оттягивали, лишь чуть-чуть прогибая пружинящую прозрачную пленку, подвешенную под ними неким невидимым гамаком. Библ нащупал ее — она действительно пружинила и прогибалась, как натянутая резина. Издали казалось, что Капитан просто повис в воздухе, безмолвный и недвижимый. Мертв? Библ прислушался. Ровное дыхание товарища успокоило: спит.
Библ сел в своем невидимом гамаке, и гамак тотчас же превратился в кресло — ощущались даже более жесткие ручки-подлокотники — ни дать ни взять творение искуснейшего художника-модельера земной мебельной фабрики, только невидимое или уж во всяком случае с трудом различимое. Да и пол обманул: газон только просматривался сквозь такую же прозрачную пленку, а она чуть-чуть прогибалась и отталкивала ногу. Вероятно, по этому полу и ходить было одно удовольствие, и Библ, вскочив, пружинящей, энергичной походкой подошел к Капитану.
— Чудеса, Кэп, — позвал он, тронув спящего за плечо, — просыпайтесь!
Капитан открыл глаза и мгновенно, как цирковой акробат, подпрыгнул и стал на ноги, готовый к защите. Ни Библа, ни комнаты он еще не разглядел — просто действовал привычный рефлекс космоисследователя.
— Библ? — почему-то удивился он. — Что случилось? Ах да! Нас же сбили.
И тут Библ сразу вспомнил все то, что ускользало от него в этом убаюкивающем зеленом мареве. Их последний прыжок к вездеходу. Падение Капитана. Меднокожие в синих плавках, окутанные жирным дымом гранаты. Он волочит Капитана к защитному полю вездехода. Укол. И — конец. Тьма.
— Очевидно, нас перенесли в эту колбочку из воздушной пленки. Если они людоеды, так для откорма. А может, просто для изучения, не знаю.
— Какую колбочку? — не понял Капитан.
— А вы оглянитесь получше.
Капитан оглядел неразличимые стены, зеленое море газона, пощупал ногой пружинящий пол, подошел к тому, что казалось стеной, ткнул в нее кулаком — кулак протиснулся на четверть метра, натянув тончайшую, как от мыльного пузыря, сливающуюся с воздухом пленку, и отскочил назад.
— Не пускает, — сказал Капитан. — А откуда же приток воздуха?
— Может, есть где-нибудь невидимое окошечко или вентилятор? — предположил Библ.
Капитан молча обошел предполагаемое пространство «колбы», всюду пробуя плотность стен, и всюду стена прогибалась и снова натягивалась.
— Крепко заперли, черти.
— Может, рванем излучателем? Кажется, подходящий случай.
— Едва ли. Лучше подождем. — Капитан еще раз оглядел их прозрачную клетку. — Действительно, колба. Интересно, на чем же мы спали? На этих воздушных подушечках?
Постели, ставшие уже креслами, по-прежнему едва просматривались. Отсутствие материальности, вещественности, а главное, цвета раздражало, и Библ не преминул заметить:
— Почему они игнорируют цвет? Если бы кресла, скажем, стали голубыми, а стены — розовыми, потолок побелел, а пол…
Фраза оборвалась. Библ буквально онемел от неожиданности. Стены мгновенно порозовели, висевшие в воздухе кресла словно выкрасили ультрамарином, а облачко, затенявшее потолок, стало молочно-белым. Только «недокрашенный» Библом пол оставался по-прежнему зеленой прозрачной пленкой.
— Н-да, — сказал Капитан.
Библ молча сел в голубое кресло без ножек, подпрыгнул на нем, промял, утонул.
— Неплохо. Любопытно, как это достигается?
— Просто это достигается. Проще простого. По щучьему веленью, по моему хотенью. — Капитан с таким же удобством уселся напротив. — Стола только не хватает.
И мгновенно возник стол. Стеклянно-матовый на вид, прямоугольный по форме, только без ножек, как и кресла.
Просто в воздухе между ними повисла доска.
— Ну, если мы попали в сказку, так и будем вести себя по-сказочному, — сказал Капитан. — Лично я выпил бы что-нибудь горячительное.
— И я.
На столе прямо из воздуха материализовались два странных бокала с вмятинами для пальцев, наполненные густой розоватой жидкостью. Библ попробовал: вкусно. Выпили. И сразу же мысль приобрела особенную ясность, движения — легкость, а зрение — остроту.
— Хорошо! — крякнул Капитан. — Может быть, еще что-нибудь пожелаем?
— Я бы пожелал увидеть волшебника.
Никто не появился.
— Может быть, в их лексиконе нет слова «волшебник»? — предположил Капитан. — Тогда скажем так: кого-нибудь из тех, кто поместил нас сюда и выполняет наши желания.
— Я здесь, — откликнулось у обоих в сознании.
Телепатический зов донесся с другой стороны, и, обернувшись, они увидели меднокожего гедонийца в синих плавках и рубашке из тончайшей шнуровки, если это нитяное сооружение можно было назвать рубашкой. Шнурки тесно прилегали к телу на расстоянии нескольких сантиметров один от другого и ничем не скреплялись. Чему они служили? Защите от жары и солнца? Но они не могли защищать ни от температурных колебаний, ни от солнечной радиации.
— Вы ошибаетесь: они создают тончайшую воздушную прослойку желаемой температуры. Сейчас она значительно ниже температуры воздуха.
— Но многие из вас ходят голыми, — проговорил Капитан.
— Только дети.
Говоривший или, точнее, передававший свои мысли гедониец был так же юн, высок, атлетически сложен и красив, как и его соплеменники в одних плавках. Лишь глаза его светились более глубокой и умной мыслью, да и губы, как показалось Библу, складывались в подобие улыбки.
— А сколько тебе лет? — спросил он.
— Три года.
Стараясь даже мысленно не выказать удивления, Библ задал еще вопрос:
— Когда же у вас становятся взрослыми?
— Я уже взрослый.
— Но у вас дети выглядят такими же.
— У нас все дети выглядят одинаково.
— Даже старики?
— У нас нет стариков.
— Не доживают до старости?
— У нас нет старости.
— Все умирают молодыми?
— Никто не умирает.
— Но мы же сами видели мертвых.
— Это не мертвые. Это подлежащие регенерации.
— Но регенерация — это же возрождение. Ты хочешь сказать, что вы победили смерть?
— Мы ничего не победили. Речь идет просто о переходе из одного состояния в другое.
— Из какого?
— Оно похоже на сон. Сознание спит, а потом пробуждается.
— Ты это пережил?
— Нет.
— Но знаешь от того, кто пережил?
— Нет. Никто из переживших не сохраняет старой памяти. Регенерация все начинает снова.
— Туманно объясняешь, братец, — сказал Капитан.
— Не понимаю обращения.
— Нормальное обращение. Друг, товарищ, парень.
— Пробел восприятия. Первых двух понятий не знаю. Последнее — это юноша. Но я уже не юноша. Я закончил полный круг школы.
— А бывает неполный?
— Конечно. «Голубые» — это первое полукружие, «синие» — второе. Стыковка происходит только после сдачи первого теста.
— Так мы запутаемся. Капитан, — прервал вопросы последнего Библ. — Мы уже отклонились от главного… Как называется ваша планета? — обратился он к гедонийцу.
В ответ они «услышали» нечто расплывчатое, неясное, невоспроизводимое.
— Вы что-нибудь разобрали, Капитан?
— Какое-то кваканье. Вероятно, в нашем языке нет ни аналогичных понятий, ни похожих звуков.
— Почему вы жужжите? — спросил гедониец.
— Нас уже спрашивали об этом ваши соотечественники, — сказал Библ и запнулся: дойдет ли до его собеседника понятие «соотечественники», но, не «услышав» вопроса, тотчас же продолжал: — Мы передаем мысли в звуках нашего голоса. Звуки образуют слова, слова складываются в предложения, точно передающие мысль. Эту систему связи мы называем речью.
— Наша система связи доходчивее и проще.
— Согласен. Но речь обладает дополнительными качествами: богатством интонаций, подтекстом, тональностью.
Глаза у гедонийца стали, как показалось Библу, чуточку больше, губы сузились. Должно быть, он что-то не понимал.
— Не ясно, — откликнулся он. — Может быть, мой «ай-кью» ниже вашего.
— Вы слышали, он сказал «ай-кью»? — заинтересованно зашептал Капитан в ухо Библу. — Ведь это чисто американский термин, и притом столетней давности.
Библ улыбнулся:
— Он ничего не сказал, Кэп. «Ай-кью» — это наш мысленный перевод его мысли. Должно быть, он имел в виду коэффициент умственного развития. Мы по привычке все еще называем его «ай-кью».
— Я именно так и думал, — приняли они мысль гедонийца.
— И тебе понятно все, что мы думаем, не обращаясь к тебе? — не утерпел Библ.
— Не все. Когда ваша мысль не сопровождается желанием скрыть ее от меня, она доходит. То же ведь и у нас. Мысль воспринимается только тем, кому она направлена. Открыть или закрыть ее для другого зависит от думающего.
Гедониец, до сих пор не изменявший своей каменной неподвижности, переступил с ноги на ногу. «А ведь человек, ей-богу, человек, и устал, как человек», — подумал Капитан.
— Почему ты стоишь? — спросил он. — Сесть негде?
Гедониец издал неопределенный звук, что-то вроде смешка или сдержанной попытки расхохотаться, и тотчас же очутился на таком же висячем, прозрачном сиденье, неизвестно каким образом появившемся и мгновенно поголубевшем.
— Как это у вас делается? — полюбопытствовал Капитан и сейчас же «услышал» равнодушный ответ гедонийца.
— Не знаю.
— И не проявляешь любопытства?
— Зачем?
— По-моему, любопытство — это стимул к повышению «ай-кью». До сих пор ты, например, даже не поинтересовался, откуда мы взялись и кто мы такие.
— Для чего? Точное знание — один ответ. А воображение подскажет несколько.
— Какой же смысл подменять точное знание выдумкой?
— Это одна из наук полукружия. Сильнее воображение — больше единиц информации.
Капитан порывался было спросить, о какой информации идет речь, но Библ остановил его, приложив палец к губам:
— Опять запутаемся. Полукружия… Информация… Единицы… Спросим, для чего они держат нас в этой закупоренной прозрачной колбе.
Ответ поступил еще до того, как был задан вопрос: Библ не «закрыл» своей мысли.
— Она не закупорена. Мы входим и выходим, когда захотим.
— А мы?
— И вы. Попробуйте.
Капитан поднялся, но гедониец предупредительно поднял руку.
— Я не ответил на второй ваш вопрос. Вы здесь затем, чтобы узнать, как и чему нас учат. Мы здесь затем, чтобы узнать о ваших реакциях.
— Каких?
— Не все сразу. Вы уйдете вслед за мной спустя два ина.
— Ина или има? — переспросил Библ Капитана.
— А может быть, уна? — усомнился Капитан. — Опять несовместимость созвучий.
Гедониец улыбнулся и показал на стену:
— Часы.
На розовой, теперь уже непрозрачной стене появился желтый круг, в котором замелькали, сменяя друг друга, черные значки странной формы.
— Цифры, — подсказала мысль гедонийца.
«У нас есть общие понятия: часы и цифры. Но мы не знаем их счета времени и языка счетных символов», — откликнулась мысль Библа.
— Тогда подождите меня. Я вернусь за вами.
С этой мгновенно переданной и принятой мыслью атлет в висячем кресле растворился в розовой краске стены.
— Чудеса продолжаются, — заметил, уже ничему не удивляясь. Капитан.
— Едва ли для них это — чудо. Материализация мысли. Очевидно, пленка растворяется по желанию.
— Будем ждать?
— Зачем? Нас они все равно найдут. А мы пока проверим мощь наших земных мыслишек… Сезам, отворись! — весело воскликнул Библ и шагнул сквозь стену.
«А если не травка до горизонта, а какой-нибудь гадючий заповедник с первобытными ужасами?» — мелькнула мысль, и необозримое травяное поле, казавшееся из «колбочки» горизонтальным и одноцветным, вдруг откосом побежали вниз и пожелтело, как трава, выжженная солнцем. Но вблизи трава оказалась совсем не трава, а густая, зелено-желтая гладь океана, почти не колеблемого ветром, не мезозойского и не палеозойского и даже вообще не земного. Библ растерянно оглянулся. Капитан следовал за ним спокойно и неторопливо.
— Похоже на экваториальное море Проклы, — крикнул Библ, — такой же вонючий яичный кисель!
Капитан почему-то не ответил; сложив руку козырьком он всматривался в охряные бугорки, быстро перемещающиеся по яичной глади. «Туманки», — подумал Библ и сразу почувствовал противную слабость в ногах. «Туманки» на Прокле были самым страшным испытанием для космолетчиков. Уничтожить их было нельзя: от ядерного удара они только увеличивались; разрезанные излучателем, делились, как амеба, и нападали удвоенным, а то и утроенным строем. Ни в одну ловушку, придуманную участниками экспедиций, не попадались, и природа их до сих пор была не ясна. Но окутанный их маслянистым туманом человек исчезал немедленно и бесследно. «Туманки» растворяли его полностью, не оставляя ни волос, ни костей.
От ближайшего охряного бугра, скользящего к земному берегу, отделился такой же мутный, клубящийся, как сгусток тумана, пузырь и метнулся навстречу Библу.
— Отражатель, Капитан! — крикнул он, не оглядываясь, в надежде, что Капитан и без того поймет, что только отражатель может остановить «туманки».
Как говорил Малыш, установи заранее радиус на шкале. Два метра хватит. Радиус установили еще утром при снаряжении. Значит, в пределах четырех метров в окружности любые хитрости «туманок» не страшны. Прыгай, делись, удваивайся — все равно тебя хлопнет, как утюгом. И Библ, отстегнув отражатель, успел нажать пуск, как только охряной клубок прыгнул навстречу. В то же мгновение его сплющило, как блин, и швырнуло обратно в маслянистую яичную гладь.
Библ даже не успел обменяться репликами с Капитаном, как прыгнул другой охряной клубок, а за ним третий. Обоих постигла та же участь — отражатель бил без промаха. «Туманка»-мать даже отплыла подальше, чтобы и ей не досталось. Теперь можно отдышаться и перемолвиться с Капитаном. Библ оглянулся и обмер.
Капитана уже не было. Его с ног до головы окутывал коричнево-желтый туман, клубясь и пульсируя. Конец. Библ опустил отражатель, теперь уже бессильный помочь. Ничто уже не могло помочь. Библ прикрыл глаза рукой и… все исчезло. И «туманки», и Капитан.
А Капитан, не испытывая никаких неприятностей, стоял посреди зеленого поля и недоуменно оглядывался. Никаких следов ни Библа, ни «колбочки». Может быть, вернуться назад? Но возвращаться было некуда: как ни щурился Капитан, как ни менял он угол зрения, прозрачная пленка стены выпустившей их наружу, нигде не просматривалась. Вероятно, Библ остался в последнюю минуту, передумал, состорожничал. А пленка снаружи не видна. Капитан сделал шаг назад, пробежался вдоль и поперек воображаемого квадрата, где могла быть «колбочка», но ничто его не остановило. Ну и пусть. Все равно их найдут, все зримо, все проходимо для хозяев этого мира, и шалости пространства — времени их не испугают. Следовательно, и тревожиться нечего, загорай по малости. Капитан пощупал рукой траву: сухая. Растянулся: мягко. Незнакомые по внешнему виду широкие и тугие травинки росли тесно и плотно, как ворсинки ковра. И Капитан, устроившись поудобнее, задумался.
Что они уже знают об этом мире? Пять солнц, пять фаз, «входы» и «выходы», открытые для вездехода, окруженного защитным полем, но недоступного для человека, погибающего от энергетического удара. Едва ли это электроток, как полагал Доктор. Что-нибудь сложнее. Кстати, почему он парализован? Едва ходит. Что-то говорил об ударе «хлыста». Значит, очутился на линии, отделявшей такой «вход» от черной пустыни. «Хлыст» достал его уже из другой фазы. А что это объясняет, чем пополняет уже полученную информацию о цивилизации гедонийцев? Ничего. Ничем.
И как невелика, случайна и не расшифрована эта информация! Физический облик гедонийца неизменен от младенчества до конца жизни. Старости нет. Смерти нет. Но тем не менее есть регенерация, иначе говоря, возвращение к жизни. С чего же начинается эта жизнь, как долго длится и чем кончается? Ничего не известно. Есть школа, но чему в ней учат? Судя по скрытой, но, видимо, высокоразвитой технике этой цивилизации, школа должна давать глубочайшие знания по точным наукам. Но так ли это? Воображение, как научная дисциплина. Подмена знания иллюзией. Нет стимула любопытства. Так что же движет прогресс? Может быть, накопление единиц информации? Но каких единиц и какой информации? Телепатическое общение вместо разговорной речи. И тут же еще вопрос: интеллектуальное ли это богатство, или духовная ограниченность? А за одним вопросом встают в очередь тысячи. Что это за Аора или Аэра, о какой проговорился вожак «голубых»? Институт или город? Или еще одно «полукружие» этого мира? Кстати, почему «полукружие» и сообщается ли он с другими мирами, или разумная жизнь здесь присуща только зеленому? Кто и где хозяева этой жизни и какие принципы лежат в ее основе?
Капитан закрыл глаза и заснул.
Он проснулся в знакомой «колбочке», в знакомом и таком же прозрачном кресле. Рядом с ним недоуменно озирался Библ. Кроме них, по бокам полукругом разместились четверо гедонийцев — трое мужчин и одна женщина. Среди мужчин, несмотря на их кажущуюся похожесть, наши путешественники по каким-то неясным признакам все же сразу узнали своего знакомца, такого же недоступного и сурового. Лишь глаза его улыбались. У других не улыбались даже глаза. Только у одного из них волосы были чуть светлее и менее смугла кожа. Женщина, так же подстриженная и в такой же шнурковой рубашке, мало чем отличалась от своих соседей. Двухметровая баскетболистка с почти мужским торсом, худая и плоская на земной вкус, она не казалась красивой. То, что она женщина, Капитан и Библ догадались лишь по какой-то ей одной присущей женственности и гибкости движений. Что-то уронив, она, не оглядываясь, выгнула спину назад с легкостью цирковой акробатки, как-то не по-человечески вывернула руку и достала упавшее — предмет туалета или деталь неприметного миниатюрного механизма.
— Вас что-то беспокоит? — «услышали» Капитан и Библ одновременно. — Может быть, отсутствие привычных вам цветовых сочетаний?
И тут же поголубели кресла, порозовели стены, побелел потолок.
— Спасибо, — сказал Библ, — но мы бы хотели знать, что все это значит?
— Что именно?
— Выход-ловушка. Исчезновение зеленого поля. Галлюцинация. И снова встреча уже в расширенном обществе.
Никто из гедонийцев не обменялся взглядом, никто не предрешал, кому из них отвечать на вопросы, но кто-то ответил. Кто, угадать было трудно: гедонийцы не шевелили губами, а мысль не имеет «голоса». Она откликнулась в сознании землян так же беззвучно, безынтонационно и холодно, как откликалась ранее в той же «колбочке».
— Вышли вы, потому что захотели. Стена не замкнута. Никакого зеленого поля нет — это декорация, обостряющая восприятие. Галлюцинация — плод твоего воображения. Кстати, мы установили его показатель.
— Какой?
— Четверка. Выше предела, но ниже нормы. А у безбородого нуль. Он предпочитает точное знание.
Капитан не обиделся. Он не уважал воображения. Он только спросил:
— А кто ставил отметки?
— Координатор.
— Кто?
Разъяснения не последовало. Гедонийцы не реагировали Скульптурная группа — и только. Но Капитан не сдавался:
— Человек или машина?
— Неизвестно. Но он связан со всеми обучающими машинами. Определяет коэффициенты. Устанавливает правила игры.
— Какой?
— Любой. В каждом круге жизни.
— Разве жизнь — игра?
— Конечно. И, как всякая игра, подчинена правилам. В круге детства — свои. В школьном круге — тоже. Круг зрелости еще не наступил.
Капитан взглянул на Библа: понял, мол, что-нибудь?
Библ засмеялся:
— Играем помаленьку, не то в дурака, не то в прятки. И драка «хлыстами» насмерть — игра, и счет многозначных чисел в уме — тоже игра. Один воображает, другой кусается. Помнишь, как «голубой», падая, все укусить хотел. А двенадцать, между прочим, возводил в уме не то в четвертую, не то в пятую степень. Вот и сообрази, где у них трепотня, а где настоящее.
— Вы не закрыли свою мысль, — тотчас же последовал безличный отклик. — Можем ответить. Все настоящее. Иногда за меткий удар «хлыстом» насчитывается больше единиц, чем за неудачное сочетание цветов на табло, а в критической ситуации, когда число набранных единиц не достигает нормы, оригинальный рецепт обеда может скорее спасти от регенерации, чем шаблонный вариант воображения.
— Поди пойми, — скривился Капитан. — Мозги набекрень.
На этот раз гедонийцы переглянулись. Не молниеносно, а не спеша, даже длительно, словно спрашивали друг друга или советовались.
— Не понимаем реакции, — был ответ.
— Вы не понимаете, мы не понимаем, — проговорил Капитан, еле сдерживаясь. — Так у нас дело не пойдет. Может быть, начнем с того, что вы расскажете нам о вашей планете, о мире, вас окружающем, о вашем обществе, о его социальной организации…
Библ подтолкнул Капитана локтем: гедонийцы уже «не слушали». Они снова длительно и беззвучно переговаривались глазами. Странное это было зрелище: точно сцена из времен немого кинематографа без объясняющих титров. Наконец был отредактирован и ответ. Теперь уже Капитан с Библом знали, что он поручен гедонийцу с более светлыми волосами.
— Удовлетворить ваше желание не можем. Никаких точных знаний об окружающем нас мире нет. Каждый может создавать свое собственное представление о планете и обществе, не обращаясь к реальной действительности. Лично я могу вам предложить лишь восемь воображаемых вариантов устройства нашего мира, все с плюсовым показателем.
— А я — двенадцать, — вмешалась женщина.
Библ догадался об этом по ее стремительному движению вперед.
— Спасибо, — иронически поблагодарил он, — но я тоже предпочитаю точное знание. — И уже не втихомолку, не шепотом, а в полный голос, не скрывая разочарования и недовольства, сказал Капитану: — Пустой номер, Кэп. Или нас сознательно мистифицируют, или мы столкнулись здесь с абсолютно новым социально-биологическим качеством — полным отсутствием любопытства к чему бы то ни было. И в том и в другом случае ничего не получится. Нет обоюдного интереса — нет и контакта.
— Терпение, Библ, — оборвал его Капитан. Он глядел только на Библа, игнорируя гедонийцев. — Вы, кажется, забыли о важнейшем качестве космоисследователя. Что ж, будем по крохам собирать столь непопулярное здесь точное знание. Оно все-таки есть. Чему, например, учат их в школе?
— Дракам, играм и мифам внеклассного сочинения, — саркастически заметил Библ.
Гедонийцы молчали.
— Почему вы не прерываете нас? — спросил Капитан.
— Вы же общаетесь. Мысль закрыта.
— Мы о точном, знании. Считаю, что оно у вас все-таки есть, — повторил Капитан. — Чем вы нас подбили у вездехода?
Светлокожий гедониец взмахнул рукой — Библ готов был поклясться, что при взмахе в руке ничего не было, — и протянул Капитану что-то вроде гаечного ключа из бледно-голубого металла.
— Парализатор. Стреляет молекулами сонного газа. Бери, бери. — Он бросил Капитану голубой псевдоключ и тотчас же протянул второй растерянному Библу.
— Видал фокусы? — засмеялся Капитан и спросил: — А почему «синий», которого избивали «хлыстами», не применил парализатора?
Неожиданно ответил атлет, сидевший рядом:
— По правилам игры. Этот «синий» был я. В одинаковых условиях с «голубыми». Даже без защитной рубашки. — Он тронул один из ее шнурочков.
— А вы сомневались, Библ, в их точном знании, — сказал Капитан. — Что-то они, во всяком случае, знают точно. Интересно, как они называют друг друга? Надеюсь, не по воображаемым именам из двенадцати вариантов?
Ответ последовал сразу. Отвечал снова светлокожий, по-видимому наиболее авторитетный в этом неземном обществе. И любопытно, что при всей своей безголосой, безынтонационной окраске их мысль не всегда казалась безличной. Иногда ее энергетическая сила позволяла угадать автора.
— Наши имена определенны, хотя и не постоянны, — пояснил он. — В младенческом круге вообще обходятся без имен, «голубые» выбирают их по совету обучающих машин. Чаще всего это названия предметов и явлений окружающего мира, иногда отвлеченных понятий. «Синие» могут изменить имя: их кругозор шире и, следовательно, выбор богаче. Я оставил прежнее — Гром.
Первого знакомца землян звали Хлыст. Имя атлета, выдержавшего схватку с «голубыми», прозвучало по-разному: Капитану «послышалось» Мужественный, а Библу — Стойкий. Остановились на Стойком. Имя женщины предложило еще больший выбор: Заноза, Иголка, Колючка, Шпилька. Выбрали для себя Колючку. «Знаешь, какие бывают в космических лесах — громадные!» — подсказал Библ Капитану, но последнего интересовал уже другой канал «точных знаний».
— А чему, собственно, учат вас в школе, кроме игр и воображения? — спросил он.
— Почему «кроме»? Воображение — тоже игра.
— Ну, а точные науки? Математика, физика, химия?
Ответ последовал не сразу — гедонийцы снова обменялись взглядами.
— Последние два понятия нам вообще неизвестны. Мы изучаем только математику.
— Начальную или высшую?
— Мы понимаем ваш вопрос так: начальная — это счет на табло с помощью цифр, высшая — счет любых чисел в уме.
— А геометрия, алгебра, математический анализ?
— Какие-то элементы высшей математической сложности изучаются уже в круге зрелости. Но тоже как игра или хобби.
— Даже смешно, когда наш мысленный перевод уже прибегает к жаргону, — шепнул Библ Капитану.
— Не смешно, а страшно. Должно быть, у них нет ни сопромата, ни строительной механики. Как же они строят?
— Мы не строим.
— Но кто-то строит.
— Никто не строит. Все уже выстроено давно и навечно.
Капитан и Библ только переглянулись: им уже не хватало слов.
— Может быть, вы имели в виду логическое строительство? — последовал такой же безличный вопрос, как и большинство в этом диалоге.
— А что такое логическое строительство?
На розовой стене вдруг возник прямоугольный, подсвеченный изнутри белый экран, а в центре его желтый квадрат. К нему тотчас же прилепился черный круг, а сбоку красный многоугольник. С углов поползла в разные стороны цепь наплывающих друг на друга кубов и кубиков, поочередно менявших цвета. Как штыки, пронзили их трехгранные линейки и закрутились спиралью вокруг квадрата-родителя.
— Абстрактная киноживопись, — пробормотал Библ, — ранний кубизм. Но даже для такой чепухи необходимо знание геометрии хотя бы в пределах первых двух классов. Боюсь, что мы чего-то недопоняли.
— Начинаю допонимать, — отозвался Капитан. — Смотри!
В свободном, непрочерченном углу экрана от черного круга поползла вверх тоненькая линия, образовала усеченную ажурную пирамиду с выброшенной сбоку стрелой. «Строительный кран, каким его изображали сто лет назад, — подумал Библ. — Интересно, кто это изощряется?» Гедонийцы тоже проявили совсем уже неожиданный интерес. Они переглянулись, поиграли зрачками и ресницами и вдруг все, как один, обернулись к Капитану.
— Ты?
— Я.
— Схема строительного крана, как я рисовал ее мальчишкой, — пояснил Капитан Библу.
— Я так и подумал, — откликнулся тот, — нотка реализма в их живописных абстракциях. Мысленно живописных, — поправился он. — Еще один пример отчужденности их от реальной жизни. Интересно, кому и зачем все это понадобилось?
Должно быть, «закрытая» реплика Библа до гедонийцев не дошла. Они о чем-то безмолвно, но оживленно переговаривались. Библ сразу подметил это: так менялось выражение их глаз. Вдруг женщина встала и, заметив напряженное внимание Библа, улыбнулась, как и ее собратья, лишь уголками губ. Но ее мысль-реплика, повидимому, была адресована всем.
— До этой встречи мне не хватало восьми единиц. Сейчас у меня будет больше. До свидания в Аоре.
— Вам далеко? — поинтересовался Библ.
— Моя школа по ту сторону экватора. Но тебя интересуют средства передвижения? У нас их нет. Я выхожу отсюда и вхожу к себе.
— Мгновенное перемещение в пространстве?
— Да. У нас нет расстояний. Просто, все просто, — опять улыбнулась она, поймав невысказанную мысль Библа. — Мы только вспоминаем о том, где должны быть, там и оказываемся.
С этими словами она непостижимо растаяла в розовой дымке стены.
— Еще один тест, и вы разделитесь, — сказал Гром.
Капитан ответил недоуменным взглядом: объяснись! Гедониец молчал.
— Что значит «разделитесь»? — повысил голос Ка питан.
— Погодите, — поморщился гедониец: повышенная тональность человеческого голоса, видимо, раздражала его. — Я же сказал: еще один тест.
Посреди комнаты между ними повис в воздухе полуметровый куб, разделенный на черные и желтые, поочередно перемежающиеся кубики по двенадцать в каждом ряду. В прозрачном, несмотря на цвет, пространстве кубиков просматривались подсвеченные изнутри черные и желтые фигурки.
— Класт, — сказал гедониец. — Игра.
— Понятно, — не удивился Библ. — Нечто вроде усложненных шахмат. У нас есть нечто подобное, только на плоскости, а у вас в трехмерном пространстве. У нас шестьдесят четыре клетки, а у вас тысяча семьсот двадцать восемь. Каждая фигурка, вероятно, ходит по-разному, с правом изъятия из игры пораженных фигур противника и занятия соответствующей ячейки в игровом кубе.
— Ты будешь играть, — заметил гедониец. — Без обучающей машины.
— Еще бы, — усмехнулся Капитан, — у него первый разряд по шахматам. Без пяти минут мастер. А я — пас. Не играю.
Гедониец или не понял, или не пожелал комментировать. Пристально взглянув в глаза Капитану, послал мысленную реплику:
— Тогда разделимся. Твой спутник, познакомившись с игрой, вернется к себе на станцию, а ты останешься с нами.
— Зачем?
— Для встречи с Учителем.
— Этой школы?
— Нет, планеты. Всего разумного мира.
— Почему же я? Мы можем пойти и вдвоем.
— Координатор сообщил только о тебе. Информация не корректируется.
— А если мы не подчинимся?
— Ваше право. Вернетесь вдвоем. Но с Учителем уже не увидишься. Никогда.
Капитан задумался. Кажется, появляется возможность расшифровать эту до сих пор накрепко закодированную цивилизацию. Этот Учитель наверняка знает и смыслит больше, чем его «синие» недоумки. Вздохнув, сказал:
— Пожалуй, стоит рискнуть, Библ. Есть смысл.
— Нет смысла. Вы отвечаете перед экипажем, Кэп. Даже по уставу вы не имеете права рисковать жизнью.
— Мы рискуем ею ежеминутно во время любой прогулки по космосу. Жизнь! Да они десять раз могли отнять ее у нас до этой встречи, а не развлекать шахматными кубиками. Нет, Библ, рискнем. Вы найдете вездеход по компасу, выход из фазы вам откроют, ну, а до станции как-нибудь доберетесь. Мне же, надеюсь, гарантируют возвращение. Без расстояний, а?
Гедонийцы беззвучно ответили:
— Именем Учителя.
— Только объясните нам, бога ради, кто же этот Учитель? Верховный правитель? Жрец? Ученый?
— Не знаем.
— Кто-нибудь из вас видел его?
— Никогда.
— А портреты, скульптуры, фото?
— Не понимаем. Неизвестные понятия.
— Тогда кто же он, супермен или суперробот?
— Мозг.
Вездехода Библ не искал. Просто прошел сквозь розовую воздушную пленку и очутился возле машины. Она стояла как черепаха, едва подымаясь над землей и высунув вперед головку эмиттера силовой защиты. Когда на пути встречалось труднопреодолимое препятствие, головка тотчас же втягивалась внутрь корпуса, а защитное поле ослабляло удар, отбрасывая машину назад. На месте головка направляла защитный рефлекс в сторону любого приближающегося объекта, поворачиваясь, как живая, ему навстречу. Библ перевел диск на браслете, и головка сейчас же скрылась, входная дверь отошла на шарнирах, и «черепаха», даже не подавая вида, приготовилась к броску.
Библ сделал все, что сделали бы в таких случаях Капитан и Малыш: задраил входной люк, сел к пульту управления, снова включил эмиттер защиты и, подобрав нужную цифру на шкале, нажал кнопку с буквами «Н.С.» — начальная скорость. Вездеход прыгнул и плавно пошел над кустами к знакомой эвкалиптовой аллее. Библ не выбирал дороги, двигался по прямой, зная, что рано или поздно зеленый смерч выведет его к черному зеркалу исходной пустыни. Так посоветовали парни в синих шнуровках. Библ задумался. Как, в сущности, еще мало знают на Земле о формах разумной жизни в космосе. Как многообразна эта жизнь и какие порой неразрешимые загадки предъявляет она исследователям. Над теорией многофазности мира до сих пор смеются архаисты из земных академий, а на Гедоне такой архаист может проверить ее опытно без всяких усилий. Почему? Какие условия создает здесь смещение фаз, открывая «входы» и «выходы»? Как представить себе гедонийскую цивилизацию, если самый смысл ее непонятен? Чего они достигли? Бессмертия? Но Библ с Капитаном видели мертвых. Так где же начинается и где кончается жизнь, отлившая одну биологическую болванку для всех ступеней возрастной лестницы? А каков социальный облик общества, если техносфера его достигла таких высот, от каких у землянина мысль цепенеет? А подымают на эти высоты, оказывается, всего-навсего игра в кубики, цирковой счет в уме и ребяческая фантастика. Как же может существовать это общество, если в нем нет интереса к новому, а познание мира сведено к мифотворчеству. Да и зачем оно существует, если, получая все, не отдает ничего взамен? Кстати, от кого получая, не отдает ничего кому?
Библ вспомнил конец разговора в «колбочке», когда гедониец сообщил Капитану, что заинтересовавшийся им Учитель всего-навсего только мозг.
— Электронный или живой? — спросил Капитан и получил ответ, что живой.
— Где ж он находится?
— В особой питательной жидкости.
— А где территориально?
— Не знаем.
— Как же меня тогда приведут к нему?
— Провожать не будут. Выйдешь отсюда и очутишься сразу в Вечном хранилище.
— Вместе с вами?
— Нет. Учитель никого не вызывает, кроме тебя.
— Час от часу не легче! Что же это — святилище? Храм? Колумбарий?
— Не знаем.
— Что же вы знаете?
— Что он есть.
— Без тела?
— Да.
— Бог?
— Нет. Мы ему не поклоняемся.
— Информарий?
— Нет. Информацию собирает и использует Координатор.
— Вы понимаете что-нибудь, Библ?
Библ ответил, что не столько понимает, сколько предполагает. Мозг — программист, Координатор — счетно-вычислительное устройство, кибернетический компьютер, каким-то образом организующий и регулирующий жизнь на планете.
После этого Капитан исчез в зеленом мареве за пленкой, а Библ вышел к вездеходу. Удивительно удобная штука — это мгновенное перемещение в пространстве. Никаких самолетов, вертолетов, вездеходов, даже «поясов». Подумал, шаг — и ты в другой точке пространства, словно кто-то сложил лист бумаги и две точки на линии соединились в одну. Такое ни одному пространственнику даже не снилось. А с какой скоростью, просто со световой или «супер»? Библ не был физиком и в отношении удобств, предоставляемых здешней жизнью, мало чем отличался от гедонийцев. Радовался, и все.
Как подсказали ему здешние «туземцы» со смешными именами, Библ мог сразу же очутиться в районе станции или даже внутри нее, по крайней мере в коридорах первого этажа, — не зря Док и Пилот «Гедоны-2» предпочитали отсиживаться на втором: на этом уровне миражи не появлялись, — но Библа не соблазнило столь сказочное появление в кругу товарищей. Надо было доставить домой не только собственную персону, но и вездеход, недоступный даже для гедонийской техники. Пришлось воспользоваться зеленым смерчем, который и возник в конце концов за деревьями и тотчас же вывел машину на черный плацдарм вокруг станции. Уже вылезая из машины, Библ заметил бегущие навстречу фигурки — широченную и высокую, а рядом недлинную и тоненькую, как шариковая ручка и несоразмерный с ней вдвое больший футляр. А минуту спустя Малыш и Алик уже обнимали блудного брата, через плечо его заглядывая в кабину.
— Где же Капитан? — взорвались тревогой два голоса.
Библ рассеял тревогу. Но Малыш нахмурился:
— Зря допустил. Не надо было разделяться.
— Кэп настаивал. И думаю, обоснованно. Контакт требовал разделения.
— Какой же у вас контакт? Ерундовина. Сначала подбили, как диких уток на болоте, потом в клетку посадили, уложили спать на воздушных постельках, кислородным винцом напоили. А начали разговор — жвачка резиновая. Что узнали? Чему учат, на чем сидят, что пьют, во что играют. А как в пространстве перемещаются или сквозь стены проходят, как спиртное из воздуха гонят, они и сами не знают. Может, голову морочили, а может, и не школа это, а обезьяний питомник.
— Малыш прав, — вмешался Алик, — очень точное определение. Что требуется от обезьяны в неволе? Прежде всего поверить в свою свободу и благоденствие, мало-мальски соображать да человека передразнивать. На примере ее поведения кое-кто ставит одному ему понятные опыты, делает одному ему нужные наблюдения и выводит соответствующие этим наблюдениям законы. Вы узнали, кто? Нет!
В горячности Алика был какой-то оттенок лукавства, словно он знал что-то новое, еще неизвестное собеседнику. Библ сразу смекнул. Да и смекнуть-то было нетрудно: то, что знал Алик, буквально витало у его лица, чуть не спрыгивая с губ. Даже Малыш заметил:
— Не трепись.
— Озорничаете, мальчики, — сказал Библ. — От кого скрываете?
Малыш протянул, нехотя отвешивая каждое слово:
— Не люблю болтовни. Тут, прежде чем рассказывать, много думать нужно. А мы не успели. Сами здесь час, не больше.
Разговор происходил за обедом, который Алик приготовил наскоро, но по принципу «ни одного грамма синтетики». Вернулись они действительно час назад из поездки на вездеходе, оставленном им в наследство отбывшей на Землю экспедицией. Малыш отрегулировал защитный отражатель и позвал Алика: «Хватит возиться с барахлом в коридорах. Прокатимся к океану». Алика, естественно, уговаривать не пришлось. Ехали минут двадцать без приключений. Без приключений вышли к воде, синеватой на вид, словно подкрашенной синькой; даже у самого берега она голубела. «Выкупаемся?» — предложил Алик. «А ну ее, — отмахнулся Малыш, — еще какую-нибудь холеру подхватим». Никаких приключений не предвещала и окружавшая обстановка — оплавленный черный берег, круто сбегавший к воде, тихий бриз с океана и голубое солнце в зените. Оно не пекло, пекло другое, сместившееся к западу, а это только бросало вокруг ультрамариновые отсветы. «Не нравится мне все это», — сказал Малыш и поспешил к вездеходу. Побрел за ним и поскучневший Алик: глаз явно ничто не радовало, но тревоги Малыша он не понимал. А тот почему-то встревожился.
— Почему? — заинтересовался Библ.
— Предчувствие. Показалось мне, что вдруг что-то должно случиться. И случилось.
Метрах в пятидесяти от них — это они уже увидели из смотрового стекла машины — поднялся из черного камня огромный пунцовый веер, как дрожащие на ветру гигантские лепестки маков. Сравнение придумал Алик. Недолюбливающий «художеств» Малыш поправил: «Такие же хлопья тумана, только красного». В хлопьях темнело ядро, похожее на замутненную в кинескопе телевизионную передачу. Включив защитное поле, Малыш бросил туда вездеход. Шок продолжался одно мгновение, словно кто-то щелкнул выключателем: светло — темно — опять светло, только пейзаж другой.
Они ехали сквозь город; не по городу, а именно сквозь, простреливая улицы, дома, башни, виадуки, непонятные сооружения, переполненные людьми, как вокзалы, или пустые, как заводские цеха по окончании работы. Сходство с заводами придавали им квазиконвейерные ленты, несущие без видимой поддержки какие-то предметы незнакомой формы и назначения. Трудно, почти невозможно было рассмотреть их: вездеход шел очень быстро, обстановка менялась ежесекундно. Но самым интересным было, пожалуй, то, что его движение не вносило никаких изменений в окружавшую жизнь, что он физически не входил в ее пространство, а пронзал его нематериально, как Летучий Голландец.
— Странно, — удивился Библ, — вы прошли «вход» и не вошли в фазу.
— Вы, как и Малыш, не знаете уравнений Мерля, — сказал Алик, — а Мерль допускает околопространственное, межфазное движение. Мы так и двигались, наблюдая пространство их фазы со стороны, как телепередачу. Такая передача может обеспечить вам сквозное движение в ее телемире? Может. Я так и объяснил Малышу, а он отмахивается.
Малыш не отмахивался. Он сумрачно вспоминал виденное. Какая разница, как и откуда наблюдать картину, которую не может объяснить. Она была совсем непохожа на зеленую идиллию бородатых младенцев и бритых школьников. В голубом мире — он представлялся именно таким, словно вы наблюдали его в очки с голубыми стеклами — все работало; и люди и вещи. Вещи летели — именно летели, а не переносились или перевозились, — едва различимые в движении линейными и спиралевидными потоками, то возникая, то исчезая, материализуясь или распыляясь до невидимости. Люди двигались не бесцельно, не отдыхая, не глазея по сторонам. Даже не зная, что они делают, можно было смело сказать, что они заняты делом, всецело поглощающим их внимание.
— Люди? — переспросил Библ. — Такие же двухметровые голыши?
— Нет, — сказал Алик, — это те вроде Малыша, а эти нам с вами по плечо, не выше. Или точка обзора в межфазном пространстве искажает пропорции, или мы столкнулись здесь совсем с другой расой.
— А лица, одежда?
— По-моему, бритые. Курточки короткие, одноцветные. Что-то вроде голубых колокольчиков. Точнее определить не могу: слишком быстро и часто все это сменялось. Попробуйте у нас на Земле сквозь Париж или Лондон пропустить по прямой стеклянную торпеду на высоте полутора-двух метров, да со скоростью не меньше двухсот километров в час. Много ли вы разглядите изнутри этой торпеды?
Но кое-что они все-таки разглядели. Ни одного колеса — ни на улицах, ни в машинах, — только колена и щупальца манипуляторов. Световые табло вместо пультов. Машинные залы гигантской протяженности с механизмами, прозрачными как хрусталь. Необычайные зеркала, огромные, как озера, — не то уловители солнечной радиации, не то конденсаторы каких-то иных световых излучений. Причудливые, топологически изогнутые поверхности зданий. Неподвижный матовый купол неба. Ядовитая лазурь мостовых и полов. Все это пронеслось перед ними в получасовом киносеансе живописных и графических отвлеченностей.
Алик досказал и лукаво воззрился на Библа.
— Ну, что скажем, профессор, о социальном облике гедонийской цивилизации?
— Не трепись, — повторил Малыш.
— А разве нельзя сделать выводов из увиденного?
— Во-первых, — загнул палец Библ, — я не видел того, что вы видели. Во-вторых, вы видели все смутно и непродолжительно. В-третьих, ваш рассказ о виденном, мягко говоря, не очень последователен и точен…
— Верно, — перебил Малыш. — Совсем не точен. Художества. Может быть, здесь пять цивилизаций, по штуке на солнце.
— Пустыня мертва.
— Ну, четыре. Сколько у нас фактов, чтобы делать определенные выводы?
— А ты пробовал сопоставить эти факты? — не сдавался Алик. — Я сопоставил. И пришел к выводу. Не четыре цивилизации, а одна. Технократическая. Мозг, как сказал Библ, — пропагандист, а Координатор — устройство, претворяющее программу в жизнь. А при них, скажем, совет из пяти-шести мудрецов, наблюдающих за программой и ее выполнением. Люди в городе — ученые и трудяги, люди в зеленом заповеднике — морские Свинки, которых поят, кормят и обучают для каких-то опытов, а может быть, просто для развлечения. Другая раса, возможно даже искусственно выведенная. Гуманотеррарий. Зоопарк.
— Холодно, холодно, — сказал Капитан, входя в комнату, — ты, Алик сейчас еще дальше от разгадки секрета этой планеты. А разгадка, уверяю вас, будет совсем неожиданной.
Вы бывали когда-нибудь у вирусологов в Новых Черемушках? Я говорю о больнице, открытой пять или шесть лет назад. Войдешь в приемную или в этажные коридоры, и кажется, что ты на Памире или на склонах Эльбруса. Куда ни взглянешь — белым-бело, сверкающе-снежно и необъятно по своей протяженности. Даже стены не просматриваются, потому что не имеют границ ни вертикальных, ни горизонтальных: все скруглено, сглажено, как хоккейное поле во Дворце спорта. Даже самый крохотный микроорганизмик, бог знает как сюда забравшийся, мгновенно погибнет в этой стерилизованной белизне. Окон и тех не видишь, стекла словно запорошены блистающим инеем, а вокруг, конечно, нет ни рам, ни выступов, ни подоконников. Здоровому человеку в этом дворце Снежной королевы сразу становится тоскливо.
Нечто подобное я и увидел, шагнув из «колбочки» под своды Вечного хранилища мудрости. Впрочем, сводов не было. На неопределенной высоте висело над головой колючее алмазное небо, незаметно переходящее в стены и пол. Пол уплотнялся с каждым шагом, сверкающий глянец приобретал тусклую матовость, а свет падал вокруг неизвестно откуда — чистый, яркий, не раздражающий.
Наконец глаз, привыкший к белизне, приметил в центре этого снежного палаццо что-то вроде очень большого аквариума, державшегося над полом без всякой опоры. Вода в нем стояла прозрачная, ничем не замутненная, но, должно быть, плотная и густая; вероятно, совсем не вода, а какой-нибудь коллоид, потому что погруженный в эту квазиводу предмет не вызывал своими, хотя и слабыми, движениями никаких изменений в окружающей среде — ни всплесков, ни пузырей. Предмет большой, серый, похожий на ядро грецкого ореха, увеличенное до одного метра в диаметре. Он не стоял на месте, а плавал, чуть-чуть пульсируя, слегка поворачиваясь, то опускаясь, то подымаясь, в пределах сантиметра, и, не оставаясь однотонным, причем неравномерно, то и дело переливался густыми и блеклыми пятнами. Я сразу догадался, что это и есть мозг, непомерно раздутый и почти лишенный его привычных по анатомическим атласам признаков. Я по крайней мере не нашел ни границ полушарий, не височных и лобных долей, ни затылка, ни мозжечка. И тем не менее это было Учителем, средоточием оберегаемой в Вечном хранилище мудрости, источником предстоящих нам, землянам, контактов.
Я уже предвкушал их начало, мысленно спрашивая себя, а что же происходит в этом почти бесформенном сгустке — сгустке жизни или, точнее, высшей формы материи. Какие процессы, волны, электрические сигналы, мгновенные изменения химической структуры в его клетках? Сколько миллиардов нейронов управляют нескончаемым потоком образов, воспоминаний, мыслей, извлекаемых из метрового архива памяти? Он пульсирует, он изменяет цвет, — значит, он живет, может быть, с помощью каких-то датчиков видит и оценивает меня, мой мозг, мою способность наблюдать и мыслить. Пусть его умственный потенциал в тысячи раз превосходит человеческий, но ведь и мы, как говорится, не кролики. Начнем.
И контакт начался, беззвучный и безличный, как собеседование или экзамен. Вы помните вопросы на световом табло и наши ответы на карточке, помеченной тем же номером. Никто не курил, не кашлял, не повышал голоса, не глотал чай с лимоном. Нас спрашивали — мы отвечали. Здесь та же процедура повторялась еще упрощеннее. Кто-то во мне так же беззвучно и безлично спрашивал, а я, обдумав ответ, мысленно повторял его. Даже светового табло не было и ничто нигде не печаталось.
— Откуда вы? — был первый вопрос.
Я ответил.
— Можешь представить себе карту Галактики и положение в ней вашей звездной системы?
Я попробовал это сделать, вспомнив учебные звездные карты. Не знаю, удалось ли это, но мой бесформенный собеседник, плававший в прозрачном сиропе, должно быть, отлично все понял, потому что отклик был точный и незамедлительный:
— Мы знаем эту систему. Даже пытались связаться с ней, но безуспешно.
— Давно?
— Объясни мне вашу систему отсчета.
Я, снова прибегнув к картам, объяснил, как умел, принципы движения Земли по своей орбите и соответствующие им временные периоды, понятия года, месяца, суток, часов и минут, суть десятичной системы, скорость света и связанные с ней космические масштабы отсчета. Думал бессвязно и долго: почему-то лезли в голову картины школьной учебы, старался отвязаться от назойливых ассоциаций, вроде ошибки в экзаменационном зачете об уравнениях Максвелла, мысленно мямлил и путался, но в конце концов, вероятно, все-таки соорудил что-то разумное. Тотчас же без паузы ответная мысль на мой вопрос «давно ли они пытались связаться с планетами Солнечной системы?» откликнулась в сознании, как вспышка света — ярко и коротко:
— Два с половиной тысячелетия назад по вашей системе отсчета.
Я не успел даже обдумать «услышанное», как в сознании у меня буквально взорвался новый вопрос. Энергетическая сила их была столь велика, что действовала, как приказ гипнотизера. Со шнурковыми гедонийцами мы беседовали, как дипломаты за круглым столом, здесь же я стоял, как солдат, рапортуя на взрывающиеся в сознании команды Учителя. Ведь этот серый, почти неподвижный комок биомассы в неведомом коллоидальном растворе и был тем, что осталось от когда-то живого Учителя и продолжало ныне его долговечное существование на этой планете. И не вопрос Учителя, а приказ Учителя «выслушал» я, как послушный ученик, далеко не уверенный в своей подготовке к ответу.
— Подумай только о том, что оставил у себя на Земле. Твой дом, твой город, твой уголок планеты. Я хочу знать облик вашего мира. Не заботься о последовательности и не бойся уводящих ассоциаций.
— Это потребует времени, — сказал я.
— Для меня оно не существует, для тебя ограничено только механизмом воспоминаний.
Я вдруг с необычной отчетливостью осознал, что могу вспомнить все, что захочу. Я даже не то чтобы представил себе, а словно воочию увидел улицу Горького, Калининский проспект, гранитные набережные Москвы-реки и Сиреневый бульвар, где под нашими окнами шумели старые липы. Я увидел почти бесшумную улицу, по которой беззвучно плыли разноцветные коробки авто на воздушной подушке, широкие, не слишком людные тротуары, где остановившийся у зеркальной витрины прохожий мог услышать только шаги по асфальту, дробный стук каблучков, мерный цокот уличных эскалаторов и обрывки разговоров, как журчанье гальки на морском берегу. По ассоциации вспомнил Пицунду и болгарский Солнечный Берег, теплоту нагретого солнцем пляжа, вкус соленой волны.
— Переключись, — перебила меня чужая мысль. — Я хочу знать уровень вашей науки, вашей технической оснащенности, ваших взаимосвязей.
Мы все знакомы с характером здешнего телепатического общения, все знаем, как вторгается в сознание мысль извне, как воспринимается и переводится на язык наших понятий и образов. Если привыкнуть, такое общение мало чем отличается от словесного, оно не подавляет, не связывает, не тяготит. Но здесь, в этом бело-алмазном капище все происходило иначе. Энергетическая сила мышления, погруженного в жидкий хрусталь аквариума, не только подавляла и связывала, но и как сквозным ветром продувала мозг, очищая его от всего лишнего, путающего, мешающего сосредоточиться и обдумать главное. Фактически я уже не принадлежал себе. «Переключись», — сказали мне, и я переключился, не протестуя. А ведь это только легко сказать: современный уровень науки и техники. Попробуйте сформулировать в неподготовленном разговоре. А ведь я должен был сразу отобрать и обобщить главное, что было достигнуто человечеством на современном уровне знания. Как мне это удалось, я и сам не знаю, но, должно быть, все-таки удалось, потому что беззвучный «голос» остановил меня:
— Довольно. Мне уже ясно, что вы прошли младенчество и детство цивилизации. Покорив космос, подвели ее к юности. Но зрелость еще далеко. Ваша мысль еще не стала владыкой материи, еще не господствует на дорогах Вселенной. Теперь мне понятно, почему наши сигналы не были приняты.
Мне тоже было понятно. Что могли ответить на сигналы гедонийцев наши предки в Вавилоне и Фивах? Я даже улыбнулся, предполагая, что собеседник мой не приметит невежливости. И не ошибся. Мозг послал в ответ совсем уже неожиданную реплику:
— То были совсем не гедонийцы. Наша здешняя цивилизация молода. Ей не более тысячи лет.
Я молча раскрыл и закрыл рот — не помню даже вопроса, который вертелся у меня на языке. Я просто очумел от неожиданности. Если это мистификация, то зачем, с какой целью? Если нет, если я правильно понял ответ моего безмолвного собеседника, то одно недоумение вызывало другое. Какая же цивилизация пыталась связаться с Землей две тысячи лет назад? Где она? Откуда взялась нынешняя? Почему Мозг говорит от имени обеих?
Ответа не было, хотя все эти вопросы Мозг наверняка прочел у меня в голове, как в открытой книге. Сейчас он не двигался, только два параллельных участка его — должно быть, височные доли — высветлялись, как подсвеченные изнутри. Значит, какие-то нервные центры его находились в состоянии напряжения. Очевидно, он ждал моего резюме, венца размышлений, итогового вопроса. Но у меня их было слишком много, чтобы подвести итог.
— Сейчас ты увидишь, как это было, — наконец «услышал» я. — Вы называете это историей. Я мог бы передать ее, не прибегая к зрительным образам, но способность к прямому восприятию у тебя не развита. Нет показателей. Поэтому садись, как тебе удобнее, и смотри.
И я сел в то, что мне показалось креслом, знакомым прозрачным креслом из «колбочки», и в снежной белизне зала увидал странную игру света. Как в живой абстрактной картине, краски смещались, наплывали друг на друга, завивались спиралевидными лентами, то сгущаясь, то бледнея, словно кто-то искал фокуса, добиваясь предельной ясности и осмысленности изображения. Вскоре оно приобрело эту осмысленность, линейные и цветовые абстракции подчинились некоей образности. Я увидел здания без окон, отражающие солнце, башни и купола, ажурные мосты, эстакады и лестницы, фантастический пейзаж города — мечты художника-урбаниста, сказочный фон для движущихся механизмов и человеческих толп. Не могу рассказать подробнее — вы же не разглядели ваш геометрический город с вездехода, а мой город-мираж в снежной рамке Вечного хранилища мчался еще быстрее, слишком быстро для того, чтобы различить в этой видеопленке-молнии отдельные кадры. Я понимал, что «речь шла» о цивилизации, породившей нынешнюю, то есть о цивилизации, возможно, давно погибшей, а мы еще со школьной скамьи знаем, что тысячелетия существования любой цивилизации — это капли в море вселенского времени. Возникла и погибла. Может быть, потому, что прошла апогей своего развития, выродилась, потеряв интерес к науке и технике. И является ли нынешняя ее детищем, ее преемником на этой планете?
— Не на этой, на другой, — «услышал» я, и смятение живых картин в белой колючести зала исчезло.
Не задавая вопроса, только еще оформлявшегося в сознании, еще не ставшего хотя и беззвучной, но все же мыслью, я тотчас же получил на него ответ:
— Я снизил скорость моих воспоминаний до предела, но твой мозг невосприимчив и к этой скорости. Поэтому я не могу показать тебе, как родилась эта цивилизация.
— Какая?
— Та, которую вы хотите познать и понять.
— Но ты знал и другую, черты которой только что промелькнули.
— Я был одним из ее старейшин. Ты верно понял, что она погибла, хотя я и не присутствовал при ее гибели. Но я предугадал ее. Мы достигли всего, что может пожелать человек, даже бессмертия, и тем самым нарушили биологическое равновесие в природе. Смерть — закономерный этап биологической эволюции. Все умирает и возрождается, даже звезды. И бессмертные люди утратили интерес к жизни. Мы понимали, что спасти гибнущую цивилизацию невозможно, но можно было создать новую, наследующую всю информацию праматери.
— Кто это «мы»?
— Я и мои помощники, работавшие над проблемой генетических циклов. Подыскав планету с такими же компонентами биосферы, мы перебросили туда двенадцать в шестой степени, по вашему исчислению около трех миллионов, физически полноценных Двадцатичетырехлетних — возраст наиболее надежный для вечности.
Я удивился: почему вечности? Противоречие только что высказанному? По Учитель ничему не противоречил.
— Назовем так очень длинный, космический по своим масштабам отрезок времени, возраст звезд и планет. Но с другим коэффициентом бессмертия. — Я не успевал выразить своего недоумения, собеседник мой уже знал о нем и продолжал так же глухо и однотонно: — Не понимаешь? Бессмертие — это прямая, проведенная в бесконечность. Мы превратили ее в синусоиду, периодическую повторяемость кратковременных жизненных циклов. Именно кратковременность обеспечивала неугасающий интерес к жизни и стремительное накопление информации. Два года — ребенок, два — юноша, четыре — взрослый и зрелый, и четыре — пребывающий в невозмутимости и покое. Затем вся накопленная информация, кроме минимума наследственной, стирается, и жизненный цикл начинается снова. Новая индивидуальность не повторяет прежнюю, но развивается по тому же закону: все дозволено, все служит наслаждению, венец наслаждения — покой.
Мозг «замолчал», вероятно ожидая моей реакции. А я тоже молчал, думая, непосредственно к нему не обращаясь. Пусть разбирается. А думал я о его самодовольстве и, пожалуй, наивности. Владыка миллионов жизней, хотя и не вмешивающийся в их течение, не управляющий ими, но создавший машину для управления их анархическим строем под лозунгом «хватай-бери!» и концовкой в духе буддистской «нирваны», оказывается не мудрее своих питомцев, подменивших знание воображением. Вот он и воображает, вероятно, что создал оптимальный вариант благоденствия.
— А разве на Земле не думают о благоденствии населения? — снова «услышал» я и не замедлил с ответом:
— Почему не думают? Думают. И делают. Только по другому принципу: с каждого по способностям, каждому по его труду.
Мне показалось, что Мозг усмехнулся. Конечно, это было иллюзией. Чужая мысль откликнулась у меня в сознании по-прежнему бескрасочно и безлично. Я даже не могу объяснить, почему я «подслушал» в ней что-то вроде иронической интонации. Может быть, ее подсказал какой-нибудь один-единственный лукавый нейрон?
— Не много. Труд гасит наслаждение, утомляет мысль и ограничивает свободу. Мы даем больше.
Я начал сердиться: я всегда сержусь, когда говорят глупости.
— Труд давно уже не утомляет даже на Земле, а у вас, при вашей технике, тем более. Утомляет безделье. Труд по душе — это творчество, а творчество не дает наслаждения только бесталанному. Талант — это труд, сказал один из гениев нашего прошлого. И разве ваш труд над проблемой генетических циклов не эквивалент наслаждения?
— Я дитя другой цивилизации. Менее совершенной. Они пришли к увяданию жизни. Мы ее стабилизируем.
Он уповал на стабильность, как на оптимум всех радостей жизни. Чудак. Стоило ли сооружать Вечное хранилище мудрости, если эту мудрость могут высмеять у нас даже самые отсталые школьники. Я не Библ, но поспорить с такой философией и у меня умишка хватало. И, стараясь быть вежливым, я пояснил:
— Сама по себе стабильность не может дать радости жизни. Радость — в преодолении трудностей. Вы посмеялись над нашим принципом, но ведь, преодолевая трудности в вечном поиске нового, мы не стоим на месте, а движем жизнь вперед.
— Как?
Я задумался. Как накоротке рассказать о смене общественных формаций, проложившей путь человечеству к коммунизму? Я не историк и не философ и ничего не вспомню, кроме школьных тетрадок по социологии. Может быть, попросту ограничиться семантическим разъяснением слова «коммунизм»? От каждого по способностям, каждому по потребностям.
Я так и сделал.
— Первая половина не нужна. Зачем связывать наслаждение с коэффициентом способности? Потребность — единственно разумный критерий. Каждому по потребностям — справедливо и верно. Это и наш принцип.
И тут я окончательно рассердился:
— Так это же паразитизм, порождающий отчужденность и пресыщение. Видел я вашу программу в действии — не соблазняет. Одних — к столу, других — в переплав со стиранием памяти. Не сумел насладиться, начинай сызнова! А в итоге — общество эгоистических пакостников, которым все дозволено, чтобы урвать наслаждение. Мы уже встречали ваших «вечных» Двадцатичетырехлетних, начинающих жизнь, как червяки в навозе: соси жижицу, и все тут. А потом школа, не позволяющая перешагнуть духовный предел первобытного человека. Электронный «хлыст» вместо игрушки, волчьи свары вместо товарищества, глупейшие мифы вместо точного знания. Я не знаю их зрелости, но детство и юность подглядел, это морально искалеченные и умственно обездоленные подобия человека.
В порыве раздражения я и не заметил, как постепенно повышал голос, последние фразы я, должно быть, выкрикивал, не понимая, что моему «слушателю» это совершенно безразлично. Так я подумал потом, но ошибся. Мозг не воспринимал это безразлично. Высветленные пятна на его серой поверхности, перемещавшиеся от височных к затылочным долям, становились резче и ярче, как светимость электролампочек при повышающемся напряжении тока.
— Почему твои мысли сопровождаются звуковыми волнами, мощность которых все возрастает и возрастает? — «услышал» я. — Это затрудняет общение. Я ощущаю давно забытую ломоту в висках и затылке. Контакт прекращаю. Объем информации неравномерен ее кратковременности. Ты мало увидел, но много сказал. Мне потребуется время для оценки и корреляции, а ты должен увидеть всю нашу жизнь во всех ее фазах. Тогда возобновим спор, если ты останешься неубежденным. С этой минуты все «входы» и «выходы», как вы называете межфазные связки, будут для вас открыты. Начните с Аоры — синего солнца, закончите Нирваной — лиловым. А потом снова встретимся, если нужно.
Я не ответил, словно кто-то сомкнул мне губы, да не губы — мысли, запер их, остановил движение, их привычный бег. Вероятно, именно так действовал бы сомнамбул: решительно, но бессознательно встал бы с прозрачного, тотчас же пропавшего под ним кресла, уверенно шагнул вперед и исчез в снежной туманности купола. Это и произошло со мной на пороге Вечного хранилища, неизвестно где находившегося. Только я сразу же очутился в захламленном коридоре станции. Передо мной завивалась лестница наверх, и из открытой двери доносились ваши голоса, спорившие об увиденном и пережитом. Я постоял, послушал и усмехнулся. Как еще далеки мы от понимания того, что происходит на этой планете. Можно построить десятки гипотез, и любая из них будет ложной. Я узнал больше вас, ну и что? Только большой объем информации, как любят здесь говорить, а все-таки не разгадка!
Капитану было жарко. Он вытер вспотевший лоб и, прищурившись, посмотрел на солнце. Оно неподвижно висело в зените — ровный оранжевый блин на подсиненной простыне неба.
Одно солнце.
«Пока одно», — машинально отметил Капитан.
Через час, через полтора — кто знает точно — из-за горизонта вынырнет второе, синее или зеленое, и пойдут по черной пустыне плясать миражи, а в каждом — дверь в другой мир или, если быть точным, в другую фазу пространства — времени.
Открывать дверь мы научились, думал Капитан, но и только. А за дверью — на ощупь, вслепую. Методом проб и ошибок. Сколько проб, столько ошибок. Как говорится, погрешность опыта близка к единице. Библ сказал: это естественно, мы только начинаем ходить. Робкое начало.
Великое качество экспериментатора — умение ждать. Капитана не всегда отличало это умение. Нужно смотреть и анализировать — пока, сказал Библ. Капитан и смотрел во все глаза, а вот анализ получался неточным и робким. Даже короткий, в полунамеках разговор с Учителем не приблизил к разгадке странностей гедонийской цивилизации. Впрочем, они еще и не все видели. Оставался город — Аора или Аэра, как его там называют.
Что ж, будем смотреть дальше, вздохнул Капитан, или, точнее, подсматривать. Что у них на сегодня? Увлекательная экскурсия по городу! Быт и нравы гедонийцев из окна вездехода! Спешите увидеть!
Он вышел из комнаты и отправился в мастерскую, где Малыш с Аликом готовили вездеход к поездке.
Малыш сидел верхом на табурете и швырял гайками в вездеход. Гайки ударялись о силовую защиту в метре от кузова и со звоном падали на металлический пол. Заметив в дверях Капитана, Малыш вытянулся во весь свой почти двухметровый рост — руки по швам, широченная грудь колесом, — этакий гвардеец ее величества.
— Разрешите доложить: полным ходом идет проверка силовой защиты машины. Дырок и брешей не обнаружено.
— Не паясничай, — оборвал его Капитан. — Где Алик?
Малыш кивнул в сторону вездехода:
— Рыдания и стенания. Хочет в Аору.
— Возьмешь его завтра, если понадобится.
Алик вылез из люка, отключил защиту и спрыгнул вниз.
— Можете ехать, — мрачно сказал он. — Все приборы в порядке.
— Не грусти, друг, — засмеялся Малыш. — Придет и твоя очередь. Если понадобится, — добавил он ехидно и полез в кабину. — Поехали, Кэп.
Капитан глядел на небо сквозь прозрачную стену ангара. Из-за линии горизонта, словно прочерченной рейсфедером с тушью, темной кляксой на голубом листе выплывало синее солнце. На него было совсем не больно смотреть.
— Смотреть и анализировать, — подумал вслух Капитан. — Время миражей — смутное время. Пожалуй, пора! — Он забрался по пояс в люк и помахал Алику на прощанье.
Вездеход качнулся, кошкой прыгнул вперед и поплыл по воздуху — «без мистики, без мистики!» — на воздушной подушке в раздвинувшиеся створки ворот станционного ангара.
— Где будем искать этот чертов мираж? — спросил Малыш.
— Он сам нас найдет. Держи по солнцу.
— Опять туман или смерч: у этой планетки фантазий до черта. Только зачем такие сложности? Почему не просто дырка в пространстве: раз — и в яблочко!
— Ты в детстве мыльные пузыри пускал? — вопросом на вопрос ответил Капитан.
— Приходилось, а что?
— Когда два пузыря слипаются в воздухе, какова поверхность касания?
Малыш помолчал, вспоминая.
— Пятно какое-нибудь, не помню.
— Зря. Образуется линза, разлагающая световые лучи на составные части спектра. Цветовая клякса, как и здесь.
— Здесь тебе не мыльный пузырь.
Капитан пожал плечами.
— Правильность гипотезы не отстаиваю. Просто возможная аналогия, в порядке бреда.
— А вот и явь. — Малыш кивнул на ветровое стекло.
Впереди, как огромный колючий еж перекати-поля, плыл синий шар. Внутри него вспыхивали и гасли серебряные частые искры, словно кто-то невидимый снаружи зажигал бенгальские огни.
— Елочное украшение, — зло пробормотал Малыш, направляя вездеход к шару.
Шар быстро увеличивался в размерах, светлея и растекаясь по краям, а в середине, как на фотобумаге в ванночке с проявителем, выплывал нерезкий еще силуэт странных геометрических конструкций: лабиринт из золотой проволоки, подсвеченный изнутри.
— Давай в середку, — сказал Капитан.
— Знаю, — буркнул Малыш и бросил машину прямо в хитрые переплетения лабиринта.
Секунду, а может быть, лишь доли секунды продолжался шок, безболезненный и неощутимый. Малыш нажал белую клавишу на пульте управления машиной, и вездеход остановился, сразу же выдвинув колпачок силовой защиты.
— Добро пожаловать в Аору, — сказал Малыш. — Каков городишко, а?
Городишко и впрямь был необычен. Вездеход стоял на неширокой площади, со всех сторон окруженной домами. Впрочем, чисто земное слово «дом» едва ли подходило к странным сооружениям на площади. Представьте себе коробку без крышки и дна, стенки которой приподняты над землей, огромную коробку метров пятьдесят — шестьдесят в поперечнике, повисшую в воздухе назло закону тяготения. Ни колонн, ни подпорок. Обыкновенное колдовство, как сказал бы Алик.
Малыш откинул люк, отключил защиту и спрыгнул на блестящее, словно отполированное, голубое покрытие площади. Не то стекло, не то пластик.
— Как паркет в Эрмитаже, — пошутил он, — только без рисунка. И натирать не надо.
Стараясь удержать равновесие на скользкой поверхности, он прошел по ней, задирая голову и осматриваясь.
— Антигравитация, — уверенно произнес он. — А стенки вовсе не стенки, а туннели какие-то. Ширина… — он прошел под «стеной», — метров десять, пожалуй. — Потом нажал кнопку на поясе и взлетел в воздух, повиснув над площадью.
Капитан, сидя на крыше вездехода, с тревогой наблюдал за ним.
— Осторожней! — крикнул он. — Спускайся скорее.
Малыш медленно, явно бравируя своим умением передвигаться в воздухе, опустился возле машины.
— Наверно, это и есть Аора, — сказал он. — Только мы попали, должно быть, на окраину. На севере голубая плешь — ни домов, ни людей, а на юге и на западе — соты.
— Какие соты? — не понял Капитан.
— Такие же. — Малыш показал на мелочно-матовые стены коробок. Они тянутся до горизонта, конца-края нет. И все ячейки, ячейки… Есть поменьше, есть побольше. Я и говорю — соты; словно из улья вынули и подвесили в воздухе.
— А люди?
— Людей много. На крышах. А что делают, не разглядел: далеко.
Интересно, что скрывается в этих туннелях, подумал Капитан и обомлел: белесая матовость стен медленно таяла, и за прозрачной, едва различимой пленкой обнаружилось длинное светлое помещение, до потолка уставленное большими черными ящиками. Они стояли в три яруса, один над другим — шкафы или полки? — а перед ними, глядя куда-то мимо космонавтов, сидел на корточках русоволосый гедониец в ярко-синем облегающем трико. Он развел руками — этаким факирским жестом, — и ящики позади него неожиданно изменили форму. Теперь это были шары, и внутри каждого разгорался огонь все сильнее и ярче, словно кто-то неторопливо передвигал рычажок по обмотке реостата.
Вдруг гедониец заметил, что за ним наблюдают. Он встал, взмахнул рукой, и шары исчезли. Вместо них в туннеле снова стояли черные ящики. Гедониец внимательно оглядел космонавтов. По возрасту, сложению и складу лица он был похож на тех школьников, которых Капитан видел в мире зеленого солнца, — атлет с холодным колючим взглядом. Только васильковое трико отличало его от них.
Тонкие губы его сложились в некое подобие улыбки. Он скрестил руки на груди и… пропал. Просто исчез, растворился в воздухе.
— Мистика, — сказал Малыш.
— Скорее физика, — возразил Капитан. — Думаю, он сейчас где-нибудь в центре города.
— Нуль-переход?
— Что-то вроде. Мы с Библом уже попробовали такой способ передвижения. Смена кадров, как в кино.
— А как это делается?
— Не знаю. Объяснение соответствовало пословице; по щучьему велению, по моему хотению. Попробуем?
— Придется. Не пешком же идти по такой жаре.
Он повернул браслет на запястье. Колпачок силовой защиты на крыше вездехода мигнул и загорелся ровным красным светом.
— Порядок, — сказал Малыш. — Можно топать.
— Куда?
— Сначала разберемся в обстановке, определим направление. Подымемся в ближайший воздушный туннель и посмотрим, куда он ведет.
С этими словами Малыш, нажав кнопку на поясе, взлетел и опустился на плоскости туннеля, который, как автострада, убегал к горизонту, многократно пересекаясь с такими же ровными и широкими дорогами города.
— Действительно, соты, — заметил Капитан, повторивший маневр Малыша и стоявший теперь подле него. — Только ячейки не шестиугольные, а квадратные. А вон и пчелы…
Далеко впереди, видимо в центре города, виднелись люди. Отсюда было трудно разглядеть, что они делают: черные точки-муравьи на синем фоне неба, которое словно лезвием бритвы было надрезано тонкой стрелой — антенной или флагштоком? — высоко вздымающейся над туннелями-сотами.
— Вот и ориентир, — сказал Малыш. — Держим курс на нее: не потеряемся. Говоришь, по моему хотению?
Капитан кивнул согласно.
Собственно, никакого особенного «хотения» не понадобилось. Он просто шагнул вперед, как в затемнение, и из затемнения тотчас же вышел, очутившись возле стрелы, серебристо-белой — титановой, что ли? — колонны, пропадающей высоко в небе, такой тонкой и легкой, что казалось невольно: подуй ветерок посильнее, и она упадет. Но ветра не было. Тишина, сонная, тугая, неразрывная, повисла над городом. Бесшумно, будто в немом кинематографе, двигались люди по крышам-дорогам, все в зеленых или синих трико, как у гедонийца в туннеле, в пестрых хитонах или накидках, в шортах и сетках-шнуровках, как у школьников последнего цикла обучения, а то и просто полуобнаженные — сильные и загорелые, с тирсами тренированных циркачей.
Как и там, на окраине, Малыш и Капитан стояли внизу на такой же пустынной голубой плоскости, окруженной туннелями-сотами, волшебно повисшими в голубом нагретом воздухе. Только стены у них были цветными, радужными, и комбинации цветов все время менялись: на синюю плоскость вдруг наплывал красный клин, с размаха шлепалось на него неровное желтое пятно, съеживалось и вновь вырастало, искрясь и переливаясь. Как телетайпные ленты, ползли по стене белые полосы с золотыми точками-искрами. Точки меняли положение, перемещались и снова пропадали, а потом возникали из ничего, размазывались и сползали на стены, а на смену им, откуда-то из глубины этого цветного хаоса, показывались огненные колеса и вертелись, разбрасывая искры всех цветов спектра. Потом этот буйный хоровод красок тускнел, темнел, будто недовольный художник смывал его, выплескивая на холст ведро грязной воды, и все начиналось сначала: опьяняющая цветная какофония и смывающий ее дождь.
Капитану почудилось, что он слышит музыку, то тихую и плавную, то бравурную, нарастающую, то заунывно-тягучую, то расслабляюще-липкую, как жара над городом. Он тряхнул головой — пропала музыка. Неужели цвет рождает слуховые ассоциации?
Он посмотрел на Малыша. Тот стоял, тоже к чему-то прислушиваясь.
— Слышишь? — спросил он. — Как песня. Только мне думается, что одни мы ее слышим. Эти культуристы не обращают внимания.
Действительно, на втором ярусе над площадью шла своя жизнь, спокойная, равнодушная, ни на секунду не нарушенная ни появлением землян, ни завораживающей круговертью красок на стенах туннелей. Люди или стояли группками по два-три человека, или лениво брели куда-то, или сидели и даже лежали прямо на дороге. Их обходили или переступали, не возмущаясь и не протестуя.
— «Ничему не удивляться!» — воскликнул некогда Пифагор, — усмехнулся Капитан. — Может быть, он слышал о гедонийцах. Только их самих не слышно — страна немых.
И, словно опровергая его, где-то в сознании прозвучал внезапный чужой вопрос:
— Кто вы?
Капитан обернулся. Позади, глядя на космонавтов неподвижными, словно застывшими глазами, стоял гедониец в длинном белом балахоне без рукавов.
— Кто вы? — повторил гедониец, так же беззвучно передавая мысль.
— Из школы, — моментально сориентировался Капитан. — Второй цикл обучения.
— Впервые в Аоре?
— Первый раз.
— Вам надо в герто.
Капитан услышал «герто», а Малыш громко переспросил:
— В гаорто? Это куда?
— Не надо вслух, — остановил его Капитан. — Пойдут лишние вопросы. Ты думай — они поймут.
— Почему вы жужжите?
— Привычка, — ответил Капитан и быстро — скорее уйти от опасной темы — спросил: — А что такое «герто»?
— Проверка уровня. Там, где определяют группу. Не были?
— Были, — решительно соврал Капитан: проверка какого-то уровня совсем не входила в их планы, — мало ли что там делают с бывшими школьниками.
— Вольные? — спросил гедониец.
— Именно, — неопределенно подтвердил Капитан, безуспешно пытаясь уйти от скользкой темы.
— А вы чего-то боитесь, увертываетесь, увиливаете, — послал мысль гедониец. — Меня боитесь?
— А кто ты? — спросил Капитан.
— Я — сирг. Колебатель.
— Кто?!
— Сирг, — терпеливо повторил гедониец. Видимо, по здешним правилам вчерашним школьникам так и положено — многого не понимать. — Качаю пространство. — Он лениво махнул рукой. — А вы идите, идите. Милеа в двух проходах отсюда.
Малыш ошалело взглянул на Капитана, но тот не успел спросить, что такое «милеа» и в каких «двух проходах» она находится. А гедониец тем временем исчез.
— Ты что-нибудь понял? — У Малыша даже голос осел от удивления.
— То же, что и ты: милеа в двух проходах и нам непременно надо туда попасть.
— Какая еще милеа?
— Полегче вопросы есть?
— А куда он делся?
— Видимо, пошел качать пространство.
— Чем качать?
— Руками! — вспылил Капитан. — Или головой. Откуда я знаю?
Малыш виновато улыбнулся:
— Не злись. Я от этой чертовщины ополоумел. Что делать-то будем?
— Смотреть и анализировать, — зло сказал Капитан. — Вернее, только смотреть: не годимся мы для анализа. — Он помолчал немного. — Пойдем-ка со всеми. Куда-то ведь они идут?
— По крыше пойдем?
— По воздуху. — Он шагнул вперед и очутился на втором ярусе, уже не удивляясь сказочному способу передвижения в пространстве.
«Как в старом анекдоте, — думал он, — о чудаке, который прыгал с колокольни и не разбивался: в привычку вошло…»
Перед ним маячили в крупных желтых сетках атлетические торсы двух здоровяков-гедонийцев. Здоровяки быстро шли, лавируя среди сидевших и лежавших на дороге, и космонавты пристроились за ними, стараясь не отстать и не потеряться в толпе.
«Какой спокойный город и как непохож он на школьный мирок с „хлыстами“, драками и звериной злобой. А ведь те же люди, вчерашние школьники. Что же их меняет? Или кто? Может быть, для того и существуют таинственные „герто“, о которых говорил сирг?»
Капитан искренне думал так, даже не предполагая, что вскоре поймет, как жестоко он ошибался, что звериная злоба лесных переростков не исчезает и никакие попытки исправить их — тем более что и попыток таких никто и никогда не предпринимал на этой планете — не смогут ее заглушить. Но пока он всерьез наслаждался мирной идиллией: почти сиеста в каком-нибудь тихом испанском городе — и людей на крышах немного, и шума нет, и жара такая же тягучая, как снятый с газовой горелки сироп.
Неожиданно он остановился. Малыш, шагавший сзади и вовсю глядевший по сторонам, чуть не налетел на него.
— Что случилось? — спросил он и тут же удивленно присвистнул от удивления. — Куда же они делись?
— Кто?
— Да эти, в желтых сетках.
Капитан, привлеченный какой-то возней на соседней крыше, где группа праздношатающихся вдруг непонятно почему поредела, заметил, что так же загадочно исчезли и находившиеся впереди них атлеты в желтых сетках.
— Может быть, в дом вошли? — предположил Малыш.
— А где ты видишь дома?
— Где? Под нами, рядом, в туннелях-сотах.
Капитан задумался… А что? Риск не велик. Передвижение волшебное. Можно поглядеть и на соты.
— Рискнем?
— Рискнем.
Желания в этом мире исполнялись точно и без задержки. Мгновение, и они уже шагали по широкому и светлому коридору. Свет был не дневной, солнечный, а холодный, искусственный, словно внутри матово-белых стен тянулись невидимые светильники. Коридор был пуст, а конец его терялся где-то далеко в белесом туманном мареве, и не было видно ни людей, ни вещей, ни привычных земных указателей, давно заменивших сказочный придорожный камень или ариаднину нить.
Холодная пустота, бессмысленная пустота, как в брошенном жителями городе на Прокле. Капитан сам бродил когда-то по этому городу, обнаруженному экспедицией Карлова. Но ведь Гедона-то обитаема, и люди должны где-то жить. Он снова вздрогнул от неожиданности — в который раз за этот сумасшедший день: в двух шагах впереди выросла стена и позади такая же, одинаково глухая — ни дверей, ни окон, просто матовая и светящаяся, как стены коридора.
— Вот тебе и комнатка, — резюмировал Малыш. — Просто и мило, только присесть не на чем.
И, словно подчиняясь его желанию, перед космонавтами возникли два кресла, знакомо прозрачные, едва заметные в неверном белесом свете. Точно такие же были в доме-пленке в Зеленом лесу. Только там они принимали любой цвет по желанию хозяина или гостя.
Пусть будут красными, решил Капитан.
Кресла окрашивались постепенно, принимая по очереди все оттенки, от бледно-розового до пылающе-алого — два огненных цветка на белом полу.
— Красиво, — сказал Малыш. Он уселся в одно из кресел, удобно откинувшись и вытянув ноги. — Сюда бы еще столик и кондиционерку.
Столик возник из ничего, как и кресла.
— А где кондиционерка?
— Ты представь ее, — посоветовал Капитан.
Малыш напрягся, покряхтел почему-то — не помогло.
— Бесполезно, — подвел итог Капитан. — Местная промышленность кондиционерок не выпускает.
— А как же они от такой жарищи спасаются?
Откуда-то сверху вдруг подул ветерок, прохладный и легкий. С акустическим эффектом: шум прибоя или шорох листьев. Капитан закрыл глаза и представил себе, что это Земля. Рядом Ока. Еще утро, заря занимается. Предрассветный холодок бесцеремонно забирается за ворот рубахи. А у берега лодка. И в ней удочки и ведро, и банка с наживкой. Малыш кричит из палатки: «Холодновато становится! Сейчас бы свитерок в самый раз».
Капитан открыл глаза и поежился.
— А ты спрашиваешь, как они от жары спасаются. Запомни: мы попали в страну исполнения желаний. Чего тебе хочется?
— Я человек любознательный, — сказал Малыш. — Предлагаю идти дальше.
— Согласен, — кивнул Капитан. — Пошли.
— Сквозь стену?
— Стену уберем. Ты забыл об исполнении желаний?
Однако стена вопреки настойчивому повелению Капитана «убираться» не хотела.
— Осечка. Кажется, нас заперли.
Капитан медленно пошел вдоль стены: «Что это? Несовершенство системы или намеренный ход гостеприимных хозяев? Чей ход конкретно — Координатора? Вряд ли он знает о нашем появлении. Гедонийцев? Но зачем это им, для чего?»
Пройдя еще несколько шагов, Капитан обернулся к следующему за ним Малышу:
— Попробуй ты.
— Уже пробовал. Тот же результат.
— Значит, заперли. Интересно, надолго?
— Нет. — Малыш смотрел на стену: она таяла, как изображение на экране выключенного телевизора.
А в белесой пустоте коридора стоял гедониец — рослый, невозмутимый. Олимпиец, не человек. И только странная черная лента, охватившая лоб, отличала его от тех, кого они видели наверху.
— Кто ты? — хрипло спросил Капитан.
Гедониец не ответил. Он молча продолжал рассматривать посланцев Земли. И вновь Капитан отметил, что глаза гедонийца оставались неподвижными — две голубые льдинки под светлыми полосками бровей.
— Кто ты? — повторил он вопрос и услышал:
— Ксор.
Оба услышали одно: «ксор».
Ну что ж, ксор так ксор. Не хуже и не лучше сирга. Так же непонятно и необъяснимо, хотя и созвучно друг другу. А просить объяснений смысла нет: здесь объяснять не любят и не умеют. Еще одна загадка в одну копилку. Сколько их наберется?
Ксор подошел ближе, и стена снова выросла позади него — белая и светящаяся.
— Почему она не открывалась? — спросил Капитан.
— Наложение приказов, — Ксор отвечал машинально: все его внимание было обращено на внешний вид космонавтов. Он разглядывал их бесстрастно и холодно, как личинку под микроскопом.
— Чьих приказов?
— Твоих и моих. Вы отключились, и я открыл стену. — Он положил руку на плечо Капитана: — Вам надо в милеа.
«И этот посылает в милеа», — вспомнил Капитан о совете сирга. Он знал только то, что эта загадочная (а может быть, загадочное?) милеа находится (или находилось) «в двух проходах» отсюда (откуда?). Спрашивать ксора о том, что это такое, он не рискнул и только осторожно поинтересовался:
— Зачем?
— Плохо одеты. Скучно. Из какого клана?
Капитан переглянулся с Малышом. Тот растерянно спросил:
— Про какой отряд он говорит?
— Не отряд — клан.
— А я услышал — отряд.
Ну как тут выпутаешься, если любое неосторожное слово может погубить экспедицию? Капитан пожевал губами, прежде чем произнести:
— Мы не из клана.
— Вольные?
— Да.
— А почему металл? — Ксор провел пальцем по застежке-«молнии» на куртке Капитана.
Тот расстегнул и застегнул ее, но ксор не заинтересовался.
— Лишнее, — сказал он. — Идите за мной, — и прошел сквозь внешнюю стену туннеля. Именно — сквозь, не убирая и не раздвигая ее.
Уже привыкшие к фокусам гедонийцев Капитан и Малыш все же оторопели перед этим чудом сверхпроницаемости.
А ксор снова появился из стены.
— Что же вы? Жду. — Он махнул рукой. — Быстро, рядом!
Конечно, это был не фокус, а все тот же многократно испытанный нуль-переход. Нырнули в никуда и мгновение спустя вынырнули в привычном уже своей пустотой зале с какими-то шкафами вдоль псевдостен. Шкафы сильно смахивали на щиты-распределители в земных лабораториях, только в переднюю стенку каждого был вмонтирован экран, похожий на телевизорный. По экранам бежали полосы — сверху вниз, как при плохой настройке, но ксора это не смутило.
— Войдете и бросите свою одежду в люк. Потом подумайте. — Он сел на корточки, обхватил руками голову и застыл в такой едва ли удобной позе.
— Что с ним? — удивился Малыш. — Голова болит?
— Вряд ли. Наверное, так положено. — Капитан принял на вооружение пифагорийскую формулу: ничему не удивляться. — Пойдем подумаем.
Он пошел к шкафу, на ходу стягивая куртку. Полосы на экране замедлили свой бег и остановились, чуть подрагивая.
— О чем же думать? — Рациональный Малыш не желал подчиняться явной нелогичности происходящего.
Капитан не отвечая — он просто был любопытнее — рванул на себя дверь и вошел в шкаф.
Двери не оказалось, рывок пропал, а в шкафу было темно и пусто.
Где же этот люк, куда надо что-то бросать? Капитан пошарил по стенке и нашел отверстие. Оно не имело ни стенок, ни дна. А что бросать? Вероятно, их земные, оскорбляющие здешние вкусы куртки. Можно попробовать.
Он бросил куртку в черную пустоту и стал терпеливо ждать. Ничего не произошло. Все та же немая темнота. «Идиотизм! — рассердился он. — Сунули в пустой шкаф, заставили расстаться с привычной курткой и приказали думать. О чем? И в чем я, интересно, буду разгуливать? Хоть бы шнуровку гедонийскую получить».
На внутренней стенке шкафа осветился экран — такой же, как и снаружи. Только вместо бегущих полос Капитан увидел на нем… себя в защитных шортах, которые он так и не снял вопреки совету ксора, и в белой сетке-шнуровке.
«Зеркало? — подумал он. — Непохоже. Скорее что-то вроде телемонитора».
Он провел рукой по телу: сетка была настоящей. Одежда по заказу. Ну, а если не сетка, Окажем, а вестсайдка: плотнее, прочнее и удобнее. Он подождал, но сетка не исчезала. «Люк», — догадался он, стянул через голову сетку и швырнул в люк. Теперь его тело плотно облегала майка с короткими рукавами и круглым воротом, тоже белая, без цветных кругов и треугольников, какие он видел у гедонийцев.
«Пусть будет зеленой, как и шорты».
Вестсайдка мгновенно окрасилась в травянисто-зеленый цвет.
Капитан подмигнул весело, и его двойник на экране подмигнул в ответ. Он почти не отличался от среднестатистического гедонийца, этот теледвойник, — ни одеждой, ни ростом, ни даже лицом. Только глаза выдавали: не холодные, неподвижные и колючие, а живые и теплые глаза землянина.
«Глаза можно не перекрашивать — хорошенького понемножку», — решил Капитан и вышел в комнату, на этот раз просто сквозь дверь, без рывка. Ксор по-прежнему сидел на корточках, обхватив голову руками, а рядом стоял Малыш в синем трико и гедонийских сандалиях, неизвестно как державшихся на ноге.
— Давно из цирка? — спросил Капитан.
— А что? — обиделся Малыш. — Мне нравится.
«Вот и еще задачка решена, — подумал Капитан. — Милеа — это попросту салон верхней одежды, так сказать универмаг с неограниченным ассортиментом».
— Долго примерял? — спросил он у Малыша.
— Я им сначала фрак заказал, чтоб почуднее. Так не дали.
Капитан засмеялся: фрак! Пожалуй, и на Земле его сейчас нигде, кроме театральных мастерских, не сошьют, а на Гедоне с ее автоматически централизованным производством и подавно. В память Координатора — или кто там этим занимается? — заложен, должно быть, конечный список вещей. Так сказать, каталог. Вероятно, он огромен и многообразен, но все-таки ограничен; ограничен мощностью производства, замыслом и фантазией создателя и вдобавок традициями планеты-матери. Фрака здесь не получишь: о нем не слыхали.
Он тронул за плечо сидевшего на корточках ксора.
— Мы готовы.
Тот опустил руки и встал. Секунду-другую его глаза все еще были зажмурены — в трансе он пребывал, что ли? — потом он открыл их и критически оглядел космонавтов.
— Теперь лучше. Вольные. Проверка воображения. Координатор отсчитает. Немного, но отсчитает.
— Что отсчитает?
— Инединицы за воображение. Информация.
— А зачем?
— Чтобы жить. Потом будет хорошо.
— Когда?
— После жизни.
— После смерти, — поправил Капитан.
— Нет, после жизни, — не согласился ксор. — Смерти нет.
— А что есть?
— Регенерация.
Капитан уже слышал этот технический термин. Кто-то упоминал о нем в Зеленом лесу, пояснил его смысл Учитель, как метод смены личности в неумирающем теле. Капитан видел и первые плоды этого метода — бородатых младенцев, сосущих питательную жижицу из воздушных трубок. Но сейчас ему захотелось узнать, что думают об этом зрелые гедонийцы.
— Перерождение, — пояснил ксор. — Исчезнет твое «я», а вместо него возникнет другое. Ты и не ты. Чужая матрица.
Малыш с интересом вслушивался в их разговор, в котором звучали только вопросы и реплики Капитана. Мысли ксора он воспринимал как беззвучный отклик в сознании. Но тем не менее разговор получался, и в него можно было вступить. Он и вступил.
— Они верят в переселение душ? — спросил он у Капитана.
— Здесь нечто подобное действительно практикуется, — пояснил тот, — причем на серьезной научной основе. Без чертовщины и мистики.
В глазах ксора впервые промелькнуло нечто вроде удивления.
— Вы те, кто жужжит, — я слышал.
— От кого? — спросил Малыш.
— Общая информация. Как все — слышал.
— Врет?
— Не думаю. Здесь не лгут и, по-видимому, лгать не умеют. Какая-то система информации для всех, должно быть, все-таки существует. Ее и называют общей. Интересно, кто и что является ее источником.
— Координатор, наверно.
— Не будем гадать.
Ксор внимательно прислушивался к их словам, потом закрыл глаза и передал мысль:
— Информация общедоступна. Любая информация.
— Откуда вы ее получаете?
— Она везде. Ее надо копить.
— Для кого?
— Для себя. Как в школе. А потом проверять уровень. Набрал минимум — хорошо.
— А если больше минимума?
— В запас для Нирваны.
Вот так оно и прозвучало, это понятие — нирвана. Старое, почти забытое на Земле слово. Вечное блаженство, заработанное праведной жизнью. А каковы нормы праведности? Библейские? Вряд ли. Устарели они и на Земле, запылились, пожелтели от времени, как истертые страницы священного писания в каюте Библа. На Гедоне праведность измеряют в битах — или какие здесь единицы информации? «Кретины», — резюмировал Малыш. Ошибся парень. Скорее рабы. Они в постоянном неоплаченном долгу перед теми, кто дал им жизнь. А какова она, эта жизнь? Аора несомненно отличается от мира зеленого солнца. Стерилизованное существование ради жалких крох информации или того, что они называют информацией, — хаос каких-то полузнаний, полувпечатлений, набранных в спешке, на лету. Посидел на корточках, поразмышлял, придумал что-то — вот и денежка в копилку; сочинил одежонку похитрее — еще денежка. Так капля за каплей, авось и до Нирваны дотянешь.
— Что значит «нирвана»? — спросил Капитан.
— Покой. Блаженство. Радость.
— А точнее?
— Не знаю. Из Нирваны не возвращаются.
— Кто же знает?
— Учитель.
«Опять Учитель, Великий миф гедонийцев. Все знает, все видит. Живой — во всяком случае, мыслящий — бог, не вмешивающийся в жизнь, но творящий ее. Парадоксально звучит, но подтверждается наблюдениями. Пока, во всяком случае».
Капитан уже не боялся спрашивать.
— Почему ты называешь себя ксором, а нас — вольными?
— А разве это не так?
— Так. Но в чем разница?
— Вы живете в хаосе, а мы — замкнутые.
— Чем замкнутые?
— Не чем, а на что. Замкнутые на себя. Цикличность информации. Рождается в себе, перерождается, рождает новую.
— Цепь ассоциаций?
— Не цепь, а кольцо. Вы должны знать.
«Мы должны знать, но не знаем. Неувязочка, которую наш немногословный или, вернее, немногомысленный собеседник может неправильно истолковать. Не будем дразнить гусей».
— Мне пора, — беззвучно сказал ксор.
— Возьмешь нас? — спросил Малыш.
— Идите. Я в лепо.
— В лепо так в лепо, — согласился Малыш. — Пошли, Кэп.
Они подошли к стене и подождали какую-то долю секунды, пока она не исчезла. Но не увидели за ней знакомого белесого коридора.
Пол туннеля загибался к потолку длинным ребристым пандусом, а наверху у крыши виднелся ровный прямоугольник отверстия: кусок синего неба, вписанный в рамку светящегося потолка.
— Почему мы шли пешком, а не воспользовались мгновенностью передвижения? — спросил Капитан.
— Мгновенность удобна, но мышечное передвижение необходимо. Нельзя расслабляться, — сказал ксор и смешался с толпой, вернее, пошел сквозь нее, обходя сидящих и переступая лежащих.
Вероятно, Капитан был прав: они впервые попали в город в часы, когда гедонийцы прятались от палящего солнца в своих домах-сотах, превращавшихся по желанию хозяев в удобные для них комнаты. А теперь в городе кипела жизнь. Множество людей в пестрых, причудливо скроенных и раскрашенных костюмах на крышах, на площадях, группами и в одиночку чего-то ждали, как переполненный зрительный зал ждет стремительного разлета занавеса. А может быть, впечатление обманывало и ожидающая толпа была просто бесцельным скучающим сборищем, ожидающим краткого мига развлечения. Откуда и как придет к нему этот миг? Со стен домов, на которых воображение неведомых художников меняло светящиеся картины — цветную бессмыслицу красок и путаную геометрию линий? С мачты-игры — излучатель или антенна? — чуть вздрагивающей от легкого ветра? Или из черных отверстий в крышах, одно из которых только что привело сюда двух чужаков в этой толпе.
На этот раз она не безмолвствовала: отрывистые возгласы негодования или радости, какие-то крики вдалеке, иногда резкий пронзительный свист. Все это явно противоречило словам ксора о бессмысленности звуков в мире осмысленной информации.
Малыш не удержался и напомнил об этом их спутнику.
— Ты прав, — ответил тот, — эмоциональные вспышки, низкий уровень интеллекта, а в результате сокращенный объем информации.
Космонавты уже привыкли к отрывистым мыслям гедонийца и научились лепить из них стройные, хотя иногда и малопонятные конструкции речи. Но в последнем объяснении ксора ничего непонятного не было: разумный, по здешним представлениям, человек не станет выражать свои чувства выкриками. Старая земная поговорка «молчание — золото» обрела на Гедоне совсем другой философский смысл.
Неожиданно ксор остановился, отступая на шаг. Перед ним выросли трое — атлеты в одинаковых белых шортах, одинаковых синих майках-шнуровках, оставлявших открытыми одинаково загорелые бычьи шеи. У бедер на золотых колечках висели одинаковые черные дубинки, похожие на земные — полицейские.
Капитан и Малыш не могли слышать, о чем они говорили с ксором: мысленный обмен был заблокирован. Но вдруг один из них, как заправский земной хулиган, ударил ксора по лицу, ударил лениво, словно выполняя привычную и скучную обязанность.
— С ума сошел, — сказал Малыш и, сжав кулаки, шагнул вперед.
Капитан задержал его:
— Не вмешивайся.
А вмешиваться и вправду не стоило. Обиженный не ответил на удар. Он по-прежнему бесстрастно глядел на обидчиков, словно пощечина была только детской забавной шуткой.
А «шутник» в синей шнуровке отстегнул дубинку, и размашисто с оттяжкой саданул ксора по плечу. Малыш даже зажмурился: такой удар кость перебьет, рука плетью повиснет. Но ксор только плечом повел — едва заметное движение, — и дубинка скользнула вниз.
Он обозлился, этот палач-супермен с подозрительно знакомой дубинкой. Она снова взлетела — черное продолжение руки, снова ксор неуловимо повел корпусом, и супермен не удержался на ногах: слишком велика была инерция удара.
Никто даже не обратил внимания на эту сцену. Люди шли мимо или стояли, даже не обернувшись, — ни любопытства, ни жалости. Да и дружки супермена с дубинкой только глазели, не вмешиваясь, не помогая и не удерживая своего компаньона. А тот уже вскочил легко, сноровисто — стальная пружина, не человек, — вскочил, снова взмахнув дубинкой. Ксор по-прежнему невозмутимо смотрел на него с затаенной, как показалось Капитану, усмешкой: атакой больше, атакой меньше — какая разница, если дубинка снова скользнет по телу, не оставив ни синяка, ни царапины. Так и случилось: нападающий вновь промахнулся, побежденный удивительным искусством защиты, которым владел их спутник.
Капитану надоело ждать. Он рванул за плечо хулигана в синей шнуровке и ребром ладони ударил его по горлу. Тот сразу обмяк и рухнул на дорогу, уронив дубинку. Капитан подобрал ее — пригодится когда-нибудь, — перешагнул через упавшего и крикнул Малышу, кивнув на все еще неподвижного ксора:
— Бери этого непротивленца и шагай дальше. А то он так полдня простоит.
Малыш подхватил гедонийца под руку и присоединился к Капитану, Минуту, две, три шли молча, потом ксор спросил:
— Зачем ты его ударил? Он подражатель: сам не может. Низкий коэффициент информационного накопления.
— Кому же он подражает?
— Гатрам.
— Это кто?
— Сверхлюди. Очень опасны. — Ксор даже поежился. — Я бы с такими не справился. Они знают юго.
— Не понял.
— Силовой комплекс.
— А информация? Тоже с низким коэффициентом?
— Нет, часто выше нормы.
— Значит, ты слабее?
— Нет, мой коэффициент едва ли ниже.
— Но ты их боишься.
— Только потому, что они знают юго.
— И будут нападать?
— Да.
— Зачем?
— Информация. Ударить, убить, послать в перекройку.
— Значит, убийство не наказуемо? — удивился Малыш.
— За что же наказывать? Убитый получает новую личность, а убийца — новый уровень информации. Только подражатель дешевле ксора.
— К тому же он, вероятно, уже очухался, — заметил Капитан, — так что новой информации у меня не прибавилось.
Ему показалось, что во взгляде ксора мелькнуло удовлетворение: уж кому-кому, а ему новый уровень обеспечен. Он противостоял нападению и, не пошевелив пальцем, выстоял. А впрочем, черт его знает, рад он или расстроен: мало инединиц за подражателя! Да и умеют ли они радоваться, а если и умеют, то как? Насколько все-таки земной человек богаче этих манекенов, убивающих друг друга за лишний десяток сомнительных инединиц! Во всех отношениях богаче: ему дано великое счастье жить для людей, а не ради накопления вздорной, даже нелепой, с земной точки зрения, информации, формирующей разум среднестатистического гедонийца.
Вот он идет рядом, этот среднестатистический гедониец, идет помалкивает, и не поймешь, о чем он думает. Мол, что это за два чудака за мной увязались? Элементарных вещей не знают, за информацией не гоняются — странные, может быть даже опасные существа. А может, и не об этом он думает, а просто переваривает информацию, добытую в дурацкой дуэли с подражателем. Тоже, кстати, субъекты. Ходят с полицейскими дубинками, избивают запросто, могут и до смерти забить — и все это в порядке вещей. Даже удивления не вызывает. И подбитому, наверно, никто не помог — просто перешагнули и пошли дальше: инединицы за участие не насчитываются.
Интересно, что бы вы сейчас сказали, уважаемый Библ? Смотреть и анализировать? Ладно. Посмотрели. А вот с анализом плохо: исходные данные не поддаются обработке.
Что мы знаем о нашем спутнике? Немногословен, собран, видимо, неглуп, ловок, умеет отражать чисто мускульным напряжением любой удар. Что еще? Принадлежит к какому-то клану ксоров, или замкнутых. Как он сказал: информация, замкнутая сама на себя. Или не так? А хотя, какая разница: все равно непонятно.
Кое-что, впрочем, ясно: в городе существуют различные группы. Делятся они по методам накопления и объему накопленной информации. Вольные, ксоры, подражатели, гатры, сирги — сколько их еще и зачем? А что считается информацией? Видимо, все, что ими делается: от выбора одежды до умения убивать. Измеряют ее в каких-то инединицах и панически боятся недобрать нормы. А какова норма? Может быть, одинаковая для всех, а может быть, для ксоров одна, а для вольных другая? Задам-ка еще вопросик.
Вопросик был задан, и Капитан получил ответ:
— Никто не знает, какова норма. Набрал — зеленый сигнал.
— Где?
— В ячейке Координатора. Проверка уровня проводится каждый цикл.
— А если не набрал?
— Белый сигнал — предупреждение. Три предупреждения — перекройка.
Хорошенькое дело: добываешь информацию, стараешься, а тебе — раз! — и белый сигнал. Все вслепую. Жизнь вслепую, смерть вслепую. Хотя смерти нет: есть перекройка, смена личности. А после?
— Новая личность, новое состояние, — пояснил ксор.
Каков же механизм перекройки? Стирание памяти или изменение генетического кода? Бессмысленно спрашивать: ответа не будет.
— Где же она проходит?
— Не знаю.
А кто знает? Координатор. А где он находится? Опять не знаю. И так до бесконечности. Вот куда мы идем, он знает. В лепо мы идем. Зачем?
— Ждут, — послал ответ ксор.
— Кто?
— Ксоры. Я покажу вас.
Отлично! Пусть показывает. Заодно и мы поглядим. Не знаю, как по гедонийским меркам, но по земным — информации здесь непочатый край. Много выше нормы. Так что нас-то на перекройку не отправят.
— Пришли, — сказал ксор.
Они стояли у прямоугольного прохода в крыше, от которого уходил вниз светящийся пандус.
— Идите. — Ксор подтолкнул их к пролету. — Вниз. Прямо.
Навстречу им вышли неизвестно откуда четверо гедонийцев с такими же черными лентами, туго перетянувшими лбы. Ксор что-то мысленно передал им, но Капитан не «услышал»: мысль была заблокирована. А все четверо, как по команде, молча уставились на гостей из другого мира. Странный, страшноватый взгляд: сквозь человека, как сквозь стекло.
Ксор не назвал ничьих имен, не сделал ни одного жеста, в каком можно было бы усмотреть ритуал знакомства. Но мысленное сообщение его, видимо, не было ни враждебным, ни равнодушным. Один из четверых шагнул к Капитану и дружески тронул его за плечо.
— Будешь с нами, — мысленно сказал он. — Круг замкнут, и мысли спокойны… — И тут же повторил это невразумительное приветствие по адресу Малыша.
Тот выжидающе взглянул на Капитана: что, мил, ответить? Взгляд Капитана был понятен без слов: откуда я знаю? А может быть, они и не ждут ответа.
Ответа действительно не ждали. Один за другим гедонийцы, считая, должно быть, преамбулу знакомства исчерпанной, беззвучно исчезли в толще молочно-белой стены, куда за ними последовали и космонавты. Очутились они в длинном, похожем на ресторан зале. Вероятно, это и был ресторан, или столовая, или кафе, поименованное ксором, как лепо. Да разве дело в названии, если гедонийское лепо почти не отличалось от своих земных аналогов. Может быть, только стол без ножек, повисший в воздухе вопреки закону тяготения, да непривычная, почти зловещая тишина.
«Когда я ем, я глух и нем», — вспомнилось Капитану.
— С пищеварением у них порядочек, — съязвил Малыш, — разговоры не отвлекают да и шума нет.
Он не успел продолжить, как перед ним повис, материализовавшись как в эстрадном фокусе, противень-стол — строго говоря, просто легкая розовая пластинка с неровными, зыбкими, что ли, краями.
Капитан подошел ближе, и стол изменил форму: сжался, вытянулся, будто почувствовал приближение еще одного человека.
— Садитесь, — пригласил их один из сопровождавших молчунов.
Капитан не успел спросить, куда. Подле стола тотчас же возникли такие же бледно-розовые пластинки-стулья, словно чашечки неведомых экзотических цветов без стеблей и листьев. Они мягко, изогнулись, принимая форму кресла со спинкой.
— Что хотите? — спросил ксор.
— Не знаю, — ответил Капитан. — Что вы, то и мы.
На розовой поверхности стола появилось семь пирамидок.
— Коро, — сказал ксор. — Надо линять.
— Кому линять? — удивился Малыш.
— Не кому, а что, — поправил ксор. — Зито и постепенно.
Малыш ошалело взглянул на Капитана.
— Чему удивляешься? — усмехнулся тот. — Сказано тебе: сразу не линяй, а постепенно, не торопясь.
Пирамидки на столе щелкнули и раскололись, а из них на розовую пластинку потекло что-то коричневое: кисель не кисель — не понять, что. Но странная штука: коричневая масса не растекалась по глянцу стола, а застывала, булькая и пузырясь, принимая знакомую форму пирога с подгоревшей корочкой. Сюда бы солонку да полотенце вышитое — хлеб-соль, да и только.
— Линяйте, — сказал ксор и наклонился над пирогом, блаженно закрыв глаза. Остальные гедонийцы последовали его примеру.
Малыш осторожно потрогал пирог.
— Мягкий, — оценил он. — Попробовать, а?
— Не стоит, — сказал Капитан. — Зачем рисковать? Да и они не едят.
Он понюхал пирог и почувствовал легкий, едва уловимый запах. Все было в нем: сладкий дурман клевера, плывущий над полем, нежнейший аромат розовых кустов, горечь сизого дыма над таежным костром. Он туманил сознание, этот запах, укутывал в теплоту воспоминаний детства и юности, уводил куда-то далеко в сказку-быль.
Капитан рванул ворот рубахи — жарко! — и поглядел на небо. Белая вата кучевых облаков в синеве неба — низко-низко, рукой дотянешься. Скосил глаза: у самого лица его покачивалась травинка-былинка и карабкался по ней коричневый муравей. «Где ж это я?» — думалось лениво, без удивления. Поляна в лесу, трава еще мокрая. Роса или дождь прошел? И вдруг, как вспышка молнии, сверкнула мысль: да это же Земля! Он вскочил, побежал по росистой траве к пестрым, в желтых ромашках холмам, из-за которых поблескивало на солнце речное зеркальце. Вода по колено — как ноги холодит! — хрупкий песок на дне, серебристые плотвички брызнули в стороны. Капитан зачерпнул ладонями воду, хлебнул; заломило зубы. Он упал на колени, шорты сразу намокли — и пил, пил, пил эту воду с привкусом осоки, полынной горечи, пил, не в силах оторваться, пока кто-то не рванул его за плечо.
— Очнись!
И все пропало: и река, и трава, и облака над полем. Он снова сидел за розовым столом-амебой, растерянно оглядываясь по сторонам.
— Что это было?
— Наркотик, — сказал Малыш.
— Коро. — Ксор взглянул на Капитана, и губы его скривились в некоем подобии улыбки. — В первый раз?
Капитан кивнул согласно, постепенно приходя в себя. Он чувствовал какую-то легкость во всем теле, свежесть и бодрость, как после ионного душа.
— Выпей! — Ксор махнул рукой и поставил перед Капитаном бокал с мутно-голубой жидкостью.
— Что это?
— Пей. И ты пей. — Перед Малышом возник такой же бокал. — Нейтрализатор. Для пищеварения.
Жидкость была кисловатой и густой, как кисель. Капитан мгновенно вспомнил питательную жижицу для ребят-здоровяков в Зеленом лесу, взял бокал, понюхал — никакого запаха — и выпил до дна. Малыш тоже выпил, чуточку поморщась: он не любил кислятины.
— Ты что-нибудь чувствовал? — спросил Капитан.
— Ничего. Мгновенное забвение, черный колодец — ни звуков, ни света. Очнулся, как после доброго сна.
— Коро восстанавливает силы, — вмешался ксор, — но действует по-разному: у одних вызывает галлюцинации, у других — шок. Результат один: зарядка организма. Стимулятор.
— А пища?
— Несколько минов необходимых организму химических веществ вы всегда получите с любым насыщающим вариантом. Остальное для вкуса и для балласта в желудке. Хочешь — придумаешь. Посмотрите внимательно. — Он обвел рукой зал.
На разноцветных столах-пленках, в беспорядке разбросанных в пространстве зала, то и дело возникали и сменялись бокалы всех форм и расцветок: какие-то кубы, призмы, шары. Кто-то склонился над «пирогами» коро, кто-то подбрасывал вверх блестящие шарики, я они, повиснув над столами, разбухали и лопались, а в подставленные сосуды лилась золотистая жидкость прямо из воздуха. И кто-то прямо из воздуха вытягивал зеленые нити, сматывал их в клубок и отправлял в рот, запивая уже знакомой мутно-голубой жидкостью.
И все-таки зрелище это походило скорее на репетицию цирковых иллюзионистов, чем на привычный земной ресторан или столовку с шумом-гамом, тостами над вспотевшими бокалами с ледяным шампанским или байками под кефир или мороженое. Глупо мерить все земными мерками: не подходят они здесь. Только внешний вид лепо, так сказать, общий антураж, заставлял вспомнить о земных ресторанах. Что ж, в мире, где существуют такие предметы обихода, как стул и стол, антураж этот наиболее логичен. Но лишь антураж, не надо обманываться! Гедонийцы, кстати, тоже похожи на людей. Внешне? Пожалуй. А психология, а поступки?
— Смотри. — Малыш дернул Капитана за петли шнуровки.
Тот обернулся. Между столами на четвереньках ползли, по-собачьи высунув языки, четверо гедонийцев, голых по пояс, бритоголовых или преждевременно облысевших. Крупные капли пота выступили на их загорелых спинах, тяжелое дыхание доносилось издали. Здоровенные мужланы, ладони-лопаты — встретишь такого, обойдешь, чтоб не столкнуться, — беспомощно ползли, подгоняемые гортанными выкриками, странно неуместными в сонной тишине лепо.
Их было двое — погонщиков с дубинками в руках. Капитан искоса взглянул на свою, болтавшуюся у пояса, — такая же. Эти черные дубинки угрожающе посвистывали, а сидевшие за столами на стульях-пленках опускали головы или отворачивались, чтобы не встретиться взглядом с погонщиками. А встретившись, замирали и не могли отвернуться. Так луч автомобильных фар гипнотизирует зайчишку на темной лесной дороге, не давая ему свернуть.
Капитан ждал, когда кто-нибудь из обладателей черных дубинок обернется к нему. Зачем — неизвестно: просто мальчишеское желание Посмотреть в глаза, не мигая, напряженно, как в детской игре в «гляделки» — кто кого пересмотрит. Но «пересматривать» не пришлось. Гедониец мельком взглянул на Капитана, чуть задержал на нем шипы холодных голубых (что, у них у всех голубые?) глаз и что-то мысленно передал своему спутнику. Тот никак не ответил, даже не посмотрел на «говорившего», просто прошел дальше, подгоняя своих «четвероногих», бессмысленно и безропотно двигавшихся к свободному месту у светящейся стенки.
— Кто это? — спросил Капитан удивленно и только теперь заметил, что их приятель ксор вытирает ладонью вспотевший лоб, что у его соседа течет кровь из прокушенной губы, а остальные двое тяжело дышат, стараясь не смотреть на происходившее рядом. — Кто это? — вынужден был повторить Капитан.
— Маги, — ответил ксор, не подымая головы от стола. — Властители.
— Властители? — удивился Малыш. — Разве не Координатор управляет Аорой?
— Маги управляют всеми, кто подчиняется.
— А кто не подчинится?
— Того заставят пресмыкаться, ползать, терпеть или даже утратить память.
— Не понял. Что значит утратить память?
— Мы же не умираем. Лишенных памяти, сознания, личности просто отправляют на перекройку.
— Чем же они добились этой власти? Дубинкой?
— Взглядом.
Капитан усмехнулся: детская наивность рядом с технической зрелостью. Парадокс? Скорее ошибочка в сложнейшем механизме гедонийской цивилизации. Кто-то где-то что-то недосмотрел, и вот уже олимпийцы-полубоги пугаются «магических» взглядов, откровенно пугаются, даже не пытаясь скрыть трусости.
— А почему вы сердитесь? — спросил ксор.
— Сердимся? — мысленно переспросил Капитан. — Скорее удивляемся. А как ты заметил?
— У вас то расширяются, то сужаются зрачки. И лицо дергается.
Капитан сразу понял, почему их лица заинтересовали ксора. Гедонийцы не щеголяли мимикой, сохраняя даже в минуты душевного волнения, как в данном случае, мимическую неподвижность лица. Вот почему ксор спутал удивление с гневом — зрачки выдали. Да и не только удивление. Капитан скосил глаза на устроившихся по соседству магов, у стола которых застыли на корточках «порабощенные взглядом». Пожалуй, ксор прав: тут не удивляться, а кричать надо, когда кучка отпетых негодяев может запугать целый город, издеваясь и безобразничая потому, что всем все дозволено, а поскольку их информационный багаж побольше, то, значит, «ндраву моему не препятствуй». А если бы их самих проучить, показать бы «высшую математику» гипноуправления? Пусть бы сами поползали, послужили на задних лапках. И чтоб все видели, как их так называемая всесильность держится: толкни и рассыплется карточный домик псевдомогущества.
— Проучил бы ты их, — подсказал Малыш. — Вспомни психологический практикум в институте. Попробуй — не промахнешься.
Лепесток-стул медленно отодвинулся, отпуская уже вставшего Капитана. Как это было — мгновенная псипередача или почти невероятная локационная способность гедонийцев, — но лица всех находившихся в лепо повернулись к нему. Он чувствовал себя форвардом, идущим к футбольному мячу на одиннадцатиметровой отметке: еще шаг, еще, удар и… Нет, гола не было. Капитан не ударил. Он остановился перед магами, воссевшими за таким же столом-амебой. Их красные трико вызывающе выделялись даже среди общей пестроты. Но Капитана не интересовали костюмы противников, он сам, насмешливо прищурившись — совсем мальчишка, напрашивающийся на драку, — ловил их замораживающий взгляд: а ну, кто кого?!
Голубоглазый маг не был психологом и подвоха не усмотрел. Да и проблемы «кто кого?» для него не существовало. Самый сильный — он, самый умный — он.
— Присядь! — приказал он Капитану, кивнув на возникший тут же стул-пленку.
Посланная им мысль не приказывала, а скорее предлагала, продиктованная не гневом, а любопытством к смельчаку. Капитан сел, внутренне посмеиваясь над ситуацией: высокопоставленный феодал снизошел до беседы с дерзновенным латником. Ну что ж, пусть всесильный испытает ничтожнейшего.
— Что тебе нужно? — послал свой вопрос маг.
Капитан молчал.
— Хочешь пузыриться?
— Я из школы, — сказал Капитан. — Еще не все знаю. Что значит «пузыриться»?
— Посмотри на них, — усмехнулся маг, кивнув на застывших на корточках гедонийцев. — Это пузыри. Все, кто служит нам, — пузыри.
— Сами захотели служить? — с наигранной наивностью спросил Капитан.
Маги переглянулись, заблокировав обмен мыслями, но Капитан подумал, что его, вероятно, принимают за полного идиота.
— Ты глуп, школьник, — наконец «услышал» он. — Просто мы отняли у них волю и личность.
— И они не сопротивлялись? — Капитан все еще продолжал играть в Иванушку-дурачка.
— Кто же может сопротивляться?
— Не знаю. — Капитан оглядел зал. — Может быть, этот?
Он показал на розовощекого силача, развалившегося в кресле за соседним висячим столом. Он казался невозмутимым, этот русоволосый крепыш, и только тревожные взгляды, которые он искоса бросал на магов, выдавали его душевное состояние.
— Этот? — Маг презрительно скривил губы. — Это вольный. Хочешь, я его превращу в пузырь? Сначала его, а потом тебя.
В глазах мага появился недобрый стальной блеск. Капитан не слышал приказа, он видел только, как задрожали руки розовощекого силача, медленно опустился недопитый бокал с голубой жижицей, безвольно поникли плечи.
«Пора!» — решил Капитан и мысленно приказал превращенному в «пузырь»: «Ты один, вокруг никого, тебе весело. Пей!»
Осоловевшие глаза вольного тотчас же приобрели решительность и осмысленность. Он выпрямился, не спеша поднял недопитый бокал и выпил, словно бы никто и не посягал на его свободу воли.
«Один — ноль», — мысленно поздравил себя Капитан.
Маг повернул к нему побелевшее от злобы лицо:
— Мне кто-то мешал.
— Я, — сказал Капитан.
Маг резко поднялся, и кресло-лепесток, не успев отодвинуться, растаяло в воздухе.
— Встань! — приказал маг.
— Зачем? — спросил Капитан. — Мне и так неплохо.
— Встань! — повторил маг, повышая энергетическое напряжение мысли. Его лицо при этом побагровело.
— Ты самоуверенный кретин, — послал ему ответ Капитан, не заботясь о том, будет ли понята магом его терминология, — думаешь, что ты самый сильный в вашем вонючем городе, а на самом деле ты слизняк. И ничего-то ты не умеешь — только жрать да приказывать. А попадись тебе кто посильнее, на брюхе за ним поползешь. Хочешь попробовать?
— Не посмеешь. — Глаза мага сузились: щелки-амбразуры и в каждой по излучателю.
Капитан почувствовал, как кто-то сильный и властный вторгается в мозг. Неприятное и непривычное ощущение. Он встряхнул головой — ощущение пропало.
— Посмею, — сказал он и коротко бросил: — Ложись!
Ноги у мага подкосились, словно кто-то срезал его под колени, и он грузно плюхнулся на пол, прикрыв руками затылок.
— Ползи! И ты с ним! — Он пристально посмотрел на второго мага.
Тот даже не сопротивлялся, упал на живот и пополз к выходу за своим дружком, вихляя толстым задом в красном трико. Они ползли мимо бесформенных столиков, мимо гедонийцев, поспешно отодвигавшихся в сторону, — необычное, нелепое зрелище. Маги в роли порабощенных! Теперь все взгляды устремились на победившего. Что он прочел в них? Раболепие? Страх? Да, именно страх пополам с удивлением перед чудом: школьник, чужак и властители, превращенные им в «пузырей». «Интересно, сколько я получу инединиц по гедонийскому счету?» — мысленно усмехнулся Капитан. Только сейчас он почувствовал, как жестоко устал. Нервное напряжение подошло к максимуму, стрелка у красной черты. Надо расслабиться.
Четверо вольных по-прежнему сидели на корточках, бессмысленно уставившись в одну точку, хотя магов по соседству уже давно не было. «Порабощенные взглядом» даже не заметили, что их поработители позорно бежали, уступив их новому хозяину. А хозяин только рукой махнул:
— Встаньте и ступайте, куда вам нужно. Вы свободны.
И прошло оцепенение, люди вновь стали людьми, впрочем, в гедонийском смысле этого слова: встали, отряхнулись и пошли, даже не оглянувшись. Кто их освободил, у кого взгляд оказался могущественнее — какая разница? Здесь не благодарят. Здесь другой моральный кодекс, если он вообще существует.
Капитан еле доплелся до своего кресла и сел, тяжело дыша; окружающее плыло перед глазами в назойливо пестрой карусели.
— Выпей, — сказал Малыш, протягивая бокал, на этот раз не с голубой, а с чернильной жидкостью. — Новый вид гедонийской бурды. Освежает не хуже коро.
Бурда оказалась тоже неплохим стимулятором. Усталость проходила, уступая место какой-то воздушной легкости: шагни — и полетишь, как в детстве летал во сне. Здесь не знали пышущих жаром бифштексов или ломтиков шашлыка, нанизанных на горячую саблю шампура. Здесь была своя поваренная книга, но от ее ассортимента не отказались бы и земные гурманы и кулинары. Еще одно подтверждение гедонийского рационализма: вкусовые ощущения — не главное. Основной критерий — стимулирующее действие пищи.
Из состояния блаженной расслабленности Капитана вывел молчавший до сих пор ксор:
— Ты нас обманывал. Зачем? Ты — маг, а не вольный. Координатор не ошибается.
— При чем здесь Координатор?
— Он устанавливает линию жизни. На контрольной проверке.
— А он и не говорил, что я стану вольным.
— Значит, будешь магом?
— Не знаю, — пожал плечами Капитан. — Я подумаю.
— Пора бы, — мысленно подсказал кто-то сзади, и это было так неожиданно, что Капитан вздрогнул и обернулся.
Двое — высокие, черноволосые, голубоглазые, в синих сетках-шнуровках, словно только что вышедшие из зеленого школьного мира, — они стояли у стола. Что-то неуловимо знакомое почудилось Капитану в лице одного из них, в прищуре глаз, в изгибе рта, в некоем подобии улыбки.
— Здравствуй, Стойкий, — сказал Капитан и, забыв, что он не на Земле, радостно протянул руку.
Да, это был он, собеседник Капитана из мира зеленого солнца. Он ничуть не изменился, даже одежда та же: синяя сетка и плавки, неприхотливый школьный стандарт.
— А где же Гром, Хлыст? Где Колючка? — приветливо спрашивал Капитан.
Понять его было можно: радость человека, встретившего в чужом городе своего знакомца, пусть даже не очень близкого. Его можно было хлопнуть дружески по спине, горестно посетовать на одиночество в равнодушной толпе Аоры и даже воскликнуть: «А помнишь?», благо было что вспомнить. Сколько раз это спасительное «А помнишь?» поддерживало огонек беседы и даже завязывало дружбу, пока хватало воспоминаний.
Однако на этот раз «сезам» не сработал. Стойкий явно не хотел ничего вспоминать. На вопрос Капитана он ответил равнодушно и коротко:
— Не знаю. Вероятно, в Аоре. — И, усевшись в тотчас же выросшее рядом кресло-лепесток у стола, он спросил, кивнув на примолкших ксоров: — Они с тобой?
— Это мы с ними, — сказал Капитан. — Они знакомят нас с городом.
— А где бородатый?
— Остался дома. Сегодня со мной Малыш.
Стойкий оценивающе посмотрел на гиганта Малыша, а тот, в свою очередь, с неподдельным интересом разглядывал одного из тех, о которых ему рассказывали Капитан и Библ, вернувшиеся из экспедиции в мире зеленого солнца.
— Ты — Малыш? — спросил Стойкий.
Как всегда, мысль его была лишена окраски, но Капитан готов был поклясться, что он удивлен. Еще бы: прозвище космонавта никак не соответствовало его внешности, а такое несоответствие было трудно понять не обладающему чувством юмора гедонийцу.
— Что ж поделаешь, — усмехнулся Малыш, — больше не вырос.
— Не понимаю, — равнодушно заметил Стойкий, — внешние качества исключают имя.
— И не поймешь, — подал мысль Капитан, — ты слов таких даже не знаешь — ирония, шутка. А кто ты в Аоре, вольный или подражатель?
Стойкий едва заметно усмехнулся, а может, это Капитану только показалось.
— Спроси у своих спутников. Они знают.
Малыш вопросительно посмотрел на ксора, и тот кратко и, как всегда, не очень понятно ответил:
— Сверхлюди, первая ступень.
Так вот они какие — сверхлюди! Капитан с интересом разглядывал вчерашнего школьника. Ничего особенного ни во внешности, ни в поведении. Даже одежда не изменилась. Значит, информация накапливалась за счет других качеств и, вероятно, никому не угрожающих. Да и в голосе ксора не было страха. И никто не обращал внимания на их столик, никто не пытался незаметно ускользнуть, как получасом ранее, когда в лепо резвились маги.
Капитан снова внимательно посмотрел на Стойкого, пытаясь разгадать его сущность. Тот сидел нагнув голову и полуприкрыв глаза, словно слушал неслышное ни Капитану, ни его собеседникам. Потом встал, чем-то озабоченный.
— Пошли, — мысленно приказал он. — В третьем порядке волнение. Не будем терять времени. — Он посмотрел на ксора: — Ты тоже пойдешь с нами, будешь нужен. — И добавил торопливо: — Один, один, без корпорантов. Нас и так слишком много.
Капитан снова отметил, что никто не обратил внимания на их уход: пришли люди, посидели, ушли. Что тут удивительного?
— Не отставайте. — Стойкий подхватил Капитана под руку, а его товарищ протянул руку Малышу:
— С нами. Скорее.
Они шагнули в уже привычную пустоту, на мгновение кольнувшую сердце, и снова вышли в городе, в каком-то «третьем порядке», который ничем не отличался от тех «порядков», какие они видели на открытых плоскостях Аоры. Та же ровная, чуть поблескивающая крыша-улица, та же замысловатая игра красок на стенах домов-туннелей, те же голубые площади внизу. И только не было тишины, привычной уже в Аоре, насыщенной шуршанием платьев женщин, всегда более изобретательных в одежде, мягкой поступью никуда не спешащих прохожих, еле слышным дыханием соседа рядом — тишины, чуть звенящей, как в летний полдень над полем клевера.
На этот раз на площади внизу гудела толпа — человек сорок — пятьдесят, да еще зрители на крышах, — гудела угрожающе и сердито мощным пчелиным ульем. А присмотревшись, можно было увидеть, что толпа не однородна, а разделена на две группы, медленно сближающиеся — стенка на стенку. И мелькали в сжатых кулаках матовые рукоятки «хлыстов», гаечные ключи «парализаторов» и дубинки-разрядники, черные и пружинящие, как и та, что висела на поясе у Капитана. Все походили друг на друга, как близнецы, отличаясь только одеждой. Женщины были чуть стройнее и тоньше и не столь атлетичные, как мужчины. Но и они не выделялись в толпе — так же вооруженные, одинаково яростные. Только гортанные выкрики выдавали эту ярость, и было непонятно, кто кричал, женщины или мужчины.
— Успели, — беззвучно сказал Стойкий и, выхватив неизвестно откуда черный «огурец» с воронкой на конце, послал вслед торопливый приказ: — Не упускать нас из виду.
— А это что? — полюбопытствовал Малыш, заинтересованный «огурцом».
— Дист. У вас есть оружие?
— Есть. Только другое.
— Сойдет. Шагайте.
— Как? Вниз?
Стойкий исчез и тотчас же возник внизу, пройдя свой короткий нуль-переход за какую-то долю секунды. За ним последовали и его спутники, в том числе и земляне, уже привыкшие к этому сказочному передвижению. Их было пятеро против пятидесяти, а те даже не заметили их появления.
— Что они не поделили? — спросил Капитан.
— Не знаю, — ответил Стойкий. — Возможно, площади.
— Разве одна здесь такая площадь?
— Конечно, нет. Но они не рассуждают.
— А мы здесь зачем? Помешать драке?
Стойкий удивленно посмотрел на Капитана:
— Мешать! Зачем? Пусть дерутся. Лишняя информация.
— Для кого?
— Для всех. А мы здесь для того, чтобы предотвратить насилие над природой.
Капитан не понял:
— Убийство?
— Убийство — это только уничтожение одного «я», субъекта, повод для перекройки. Насилие над природой — нарушение циклического равновесия, когда объект уже нельзя перекроить из-за нарушенной фактуры.
— Что он имеет в виду? — спросил Малыш.
— Членовредительство, — бросил Капитан. — Руку тебе оторвут или голову срежут — фактура нарушена. А это бывает? — спросил он у Стойкого.
— Редко. И не должно быть. Для того мы и предназначены. Сохранение фактуры — максимум информации. — Он повернул рычажок на черной поверхности «огурца», и лепестки-воронки засветились голубоватым светом. — Отстегни дубинку и не лезь в драку сам. Наблюдай за мной. Когда надо, скажу.
А толпа сходилась с нарастающей яростью — нерассуждающей и бессмысленной. Кто-то должен был начать: половчее ударить «хлыстом» или парализовать выбранную наугад жертву и запустить механизм всеобщей драки, хорошо налаженной, бесперебойной. Драться здесь, видимо, умели и любили.
И нашелся смельчак. Взметнулся лучик «хлыста», полоснул кого-то в толпе, и пошла пляска голубых молний, словно длинных и гибких фехтовальных клинков. А потом к ним присоединились парализаторы. Драчуны начали валиться, как игрушечные солдатики, все смешалось в свалке — и победители и побежденные, если только можно было их различить.
Стойкий держался в стороне, поигрывая светящимся «огурцом», и смотрел на дерущихся — ленивый и равнодушный зритель; но вдруг напрягся, как сжатая пружина, и нырнул в толпу. Он пробирался сквозь нее, не обращая внимания на удары «хлыстов», ловко уклоняясь от лучей парализаторов, устремленный к долговязому гедонийцу с черной пиратской повязкой на глазу и каким-то рыжим «бруском» в руке. Должно быть, именно этот «брусок» и мог совершить насилие над природой, предотвратить которое обязан был Стойкий. Мог, но не совершил. Открытый раствор «огурца» извергнул струю синеватого газа, и гедониец сразу обмяк, тут же подхваченный Стойким. Тот вынес его, сбросил к расписанной стенке туннеля и потер щеку, на которой вспухал багровый рубец.
— Больно? — сочувственно спросил Малыш.
Стойкий равнодушно отмахнулся.
— Пустяки. Фактура не нарушена. — Он подкинул на ладони продолговатый рыжий «брусок». — Электронный нож. Легко режет любую ткань. Интересно, где он его достал.
— Сирги, — перебил мысль спутник Стойкого. — Их штучки. Дают, не подумав, кому. Здесь еще один с ножом.
— Откуда ты знаешь? — не поверил Малыш.
— Мы должны знать.
— Мистика, — процедил сквозь зубы Малыш и вгляделся в толпу. — У кого нож?
— У вольного в черной рубахе. Шестой сектор.
Малыш не понял, что значит сектор в гедонийском понимании и почему он шестой, а не пятый, но вольного увидел. Тот уверенно действовал «хлыстом», зажатым в правой руке, а левую засунул в прорезь черной рубашки.
— Нужно обезвредить, — послал мысль Стойкий. — Кто пойдет?
— Я, — сказал Малыш. — Давай дубинку.
— С ума сошел! — закричал Капитан. — Тебя же собьют в два счета.
Но Малыш уже ворвался в толпу. Ловко орудуя дубинкой, уклоняясь от встречных ударов, боднул кого-то в живот, вовремя заметил руку с «хлыстом», направленным на него, ударил ребром ладони по этой руке, успел подхватить рукоятку «хлыста» и с оттяжкой, словно «хлыст» был нейлоновый, а не электронный, полоснул по надвинувшимся лицам, рукам, шеям. Кто-то взвыл от боли, кто-то упал, и Малыш продвинулся еще метров на пять. Он уже мог достать «хлыстом» вольного в черном, но не спешил: в конце концов, дубинка вернее, а не дубинка, так кулак не подведет. И вдруг что-то сверкнувшее обожгло ему плечи. Он зашатался от боли, перед глазами завертелись огненные колеса: попали, гады!
Он стиснул зубы и двинулся уже наугад, почти не видя, туда, где маячило черное пятно. И когда оно вдруг выросло перед ним, превратившись в сетку-шнуровку на загорелой спине вольного, он не задумываясь хлестнул дубинкой по этой спине — с размаху, изо всех сил. Гедониец охнул и осел, а Малыш подхватил его на плечи и, пошатываясь, двинулся назад, — так же как и Стойкий прикрываясь от ударов безжизненным телом — пусть хлещут: все равно на перекройку пойдет. Так он выбрался из толпы, сбросил обмякшее тело на полированный пластик площади и, пошарив за бортом черной шнуровки, вытащил прямоугольный рыжий брусочек.
— Держи, — бросил он Стойкому, и тот, поймав нож на лету, одобрил:
— Неплохо. Эта информация поможет тебе перейти к нам.
— К кому?
— К сверхлюдям.
Малыш вытер вспотевший лоб.
— Спасибо. Что-то не хочется. — Он осторожно повел плечами; спина нещадно горела, обожженная скользнувшим ножом вольного.
— Кто дал им эти ножи? — спросил Капитан.
— Сирги. Кто же еще?!
— А откуда ножи у сиргов?
— Из пространства.
Капитан не понял, но переспрашивать не стал: все равно понятнее не будет, здесь не любят бестолковых и любопытных.
— Зачем они вооружают вольных? Разве сирги не знают, что это опасно?
— Знают. Но они против стабильности. Бунтари.
Капитан задумался. Кто же может бунтовать в этом отлаженном механизме? Выходит, что не так уж хорошо он отлажен. Кому-то что-то не нравится, кто-то пытается что-то исправить. Или поломать. Сирги. Тот человечек, который назвал себя колебателем пространства?
— Их много в Аоре?
— Не знаю, — пожал плечами Стойкий, — но они мешают стабильности.
— Так остановите их.
— Нельзя. Они неуловимы.
— Даже для вас?
— Мы не владеем пространством, а они хозяева колебаний. Они играют миражами. Ты не поймешь.
— Почему? — хотелось спросить Капитану — о миражах-то он знал наверняка больше Стойкого, но из осторожности промолчал.
— А можно где-нибудь встретиться с сиргами? — спросил Малыш.
— Встретишься. — Стойкий к чему-то прислушивался. — Может быть, очень скоро.
Он что-то сказал своему спутнику, но что именно. Капитан не «услышал»: мысль была заблокирована.
— Уйдем отсюда, мы уже не нужны. — Стойкий взял Капитана под руку. — Драка скоро закончится, а ножей у них больше нет.
— А что будет с ними? — Капитан кивнул на безжизненные тела гедонийцев.
— Отправят на перекройку.
— Когда?
— Ночью.
— Кто?
— Не знаю. Утром их уже не будет. Так всегда.
Капитан последовал за гатрами. Ксор давно уже исчез в толпе, предпочитая не оставаться в обществе сверхлюдей, а Малыш почему-то задержался на площади, внимательно оглядел ее, словно пытаясь запомнить что-то, и чуть было не прозевал своих спутников, которые шагали к центру города, избрав древний пешеходный маневр вместо сказочной телепортации.
А ярость оставшейся позади драки уже погасла, гедонийцы скучающе расходились, равнодушные к тем, кто не мог встать.
«Кто может здесь бунтовать? — думал Капитан. — И как? И зачем? И против кого? Только вопросительные знаки. Выходит, до тошноты логичная система Учителя оказывается нелогичной в самой основе. Все контролируется — и тревожат Аору бесконтрольные сирги. Не годишься для жизни в городе — на перекройку тебя! Ан нет: сирг-то неуловим, Стойкий сам признал это. И все-таки не верится что-то в революционность бунтарства сиргов. Что им, система не нравится? Чушь, не может быть: они к ней за тысячелетие привыкли, как к любому набору информации. Система — это они сами, и уничтожить ее — значит уничтожить их самих. А такое самопожертвование что-то очень сомнительно. Скорее всего, бунт — самоцель, бунт от скуки, от вседозволенности, бунт ради бунта. И кто знает, может быть, за эти „бунтарские“ выходки им инединицы отсчитывают не скупясь. Потому и бунтарство их не вызывает протеста и карательных мероприятий, а по объему информации они, возможно, и сверхлюдей переплюнули. Впрочем, все это домыслы. Сосешь помаленьку собственный палец».
— Куда мы идем? — почему-то шепотом спросил Малыш.
Капитан пожал плечами: не знаю, мол, не спрашивай, а Стойкий, перехватив мысль, обернулся:
— Вы хотели встретиться с сиргами. Мы идем к ним. Они знают, что мы придем.
— Откуда?
— Мы всегда приходим, когда они устраивают охоту на ведьм.
«Застряли в плену земных ассоциаций, — раздраженно бурчал про себя Капитан, — и пока не вырвемся, не поймем ни черта. Может быть, сирги — это местная инквизиция? Даже на Земле одинаковые слова могут иметь в разных языках разный смысл. Отстраниться от земного, привычного, не сравнивать, не искать аналогий — их просто нет, — вот тогда, может быть, и раскусим этот орешек».
До сих пор молчавший ксор — оказывается, он следовал в отдалении, стушевавшись в присутствии сверхлюдей, но не рискнув совсем исчезнуть в толпе, как впервые предположил Капитан, — вдруг заявил о себе:
— Не пойду дальше.
— Почему? — удивился Малыш.
— Не хочу.
Ксор стоял на краю туннеля, по-птичьи нахохлившись, и казалось, стал меньше ростом, ужался как-то, сбычился, скосил глаза. Что-то, видимо, испугало его. Что? Кругом не было ничего страшного, что отличало бы этот пейзаж Аоры от других, уже виденных. Но ксор, еще раз послав упрямую мысль о нежелании сопровождать их, вдруг исчез, как исчезали столы, стулья и все живое и неживое, если ему приказано было исчезнуть. Капитан даже не размышлял об этом исчезновении. Был человек, мыслил вместе с ними — и нет его. Жалко? Пожалуй, нет. Удивительно? Едва ли. Все, с чем они сталкивались в этом мире, было не менее удивительным. И самое удивительное, вероятно, ожидало их впереди.
— Почему все-таки он сбежал? — Малыш никак не хотел примириться с внезапным исчезновением ксора.
— Боится, — пояснил Стойкий.
— Чего?
— Сиргов.
— Разве они так страшны?
— Увидишь.
— А вы не боитесь?
— Нет.
Но отрицание Стойкого последовало не сразу, и, почувствовав или, вернее, заподозрив в этом какую-то неуверенность, Капитан задал еще один лукавый вопрос:
— Кто же сильнее, вы или сирги?
Стойкий опять ответил не сразу, да и ответ его не был ответом. Посланная им мысль сформулировалась лаконично и повелительно:
— Мы теряем время. Сирги ждут.
Они и вправду ждали — может быть, сверхлюдей, а может, еще кого-нибудь, откуда узнаешь? Их было четверо — все в одинаковых белых хитонах, с одинаковыми повязками на лбу, в тонкую линию сжатые губы — братья-близнецы, не различишь. Они сидели внизу на квадратной плоскости, распределяясь по углам, сидели на корточках, касаясь руками земли. Может быть, кто-то из четырех был тем первым, кто встретил землян в Аоре.
Никого не было вокруг — ни любопытных зрителей, ни случайных прохожих. Страх разогнал всех, запрятал в норы. Страх стер со стен туннелей даже цветные бегущие рисунки — некому было их создавать в погоне за инединицами.
И только посреди площадки, по углам которой застыли, как надгробия, сирги, стояла группа женщин — небольшая, человек пять-шесть, не больше. Капитан не мог сосчитать точно: что-то мешало ему, видимо то же, что удерживало женщин на месте, не позволяло им разбежаться, спрятаться, укрыться от непонятной опасности. Гипноз? Нет, нечто материальное — колеблющаяся дымка, разреженный туман, завернувший женщин в прозрачный кокон. Да они и не пытались вырваться, примирившись с неизбежным или просто потому, что сознание и воля были подавлены чем-то парализующим, как наркоз.
Стойкий и его спутник уселись прямо на крышу, по которой пришли к загадочной площадке, не то к судилищу, испугавшему всех в округе, не то к месту ритуального обряда, который не предусматривал зрителей. Тем не менее сверхлюди явились, презрев опасность, о которой, видимо, знали и с которой считались. Что их привело сюда? Законы гостеприимства по отношению к землянам, желание показать им все любопытное в городе? Вряд ли, решил Капитан. Космонавты еще не видели здесь альтруистов, да и земляне для высших кланов Аоры — только вольные, необученные человечки с ничтожным запасом драгоценной здесь информации. Нет, скорее именно страх и был той веревочкой, которая тянула сюда сверхлюдей. Волевой человек всегда стремится побороть свою слабость, и спутники землян не были исключением.
Итак, все ждали чего-то; женщины — безвольно; зрители — настороженно; сирги — уверенно. Даже позы их не изменились: те же застывшие жрецы перед богослужением. А то, что подразумевалось под ним, уже началось.
Дымка вокруг женщин стала более определенной — стеклянная колба или пластмассовый мешок. Он медленно рос, раздувался, стенки его поползли в стороны, и женщины потянулись за ними, скорее поплыли, лишенные всякой опоры. «Цирк!» — шепнул Малыш, подтолкнув Капитана. Но тот строго взглянул на него: не болтай глупостей, если не понимаешь. А понять происходившее было трудно. Женщины, прекратив полет, замерли, остановленные чем-то у барьера невидимой арены, и вдруг словно сломалось что-то в окружающем их пространстве, а может быть, и само пространство переломилось надвое: стеклянный цилиндр, разрезанный по диагонали. Зрелище было настолько страшным и неправдоподобным, что Капитан на секунду закрыл глаза — бред или галлюцинация? Но то был не бред. Вместе с пространством «сломались» и женщины: нечто невидимое срезало их снизу, оставив только верхнюю половину тела, повисшую в воздухе. Нижняя бесследно испарилась, исчезла. Может быть, оптический эффект? Капитан взглянул на сидевших рядом сверхлюдей: в их завороженных глазах нельзя было прочесть ни одной мысли. Но безмолвный вопрос Капитана был «услышан».
— Они уже не живут, эти женщины. Отсюда прямо в регенерационные залы.
— Почему?
— Никто не может выдержать искривления пространства в малом объеме.
Капитан даже присвистнул от удивления:
— Искривление пространства! Без гипергенераторов? Бред собачий!
Собак на Гедоне не было, и термин «собачий» гедониец не понял. Он даже поморгал глазами, задумавшись, но мысль не заблокировал.
— Бред — это понятно. Но не верно. Спустись вниз и проверь, если не боишься.
— А чего ж тут бояться? Я с краешка.
И шагнул к ребру крыши. Малыш рванулся было за ним, но Капитан остановил его:
— Останься, герой. Поможешь, если понадобится.
Он уже был внизу и шел по краю, стараясь держаться поближе к стенке туннеля и подальше от прозрачной пленки гиперполя, в которой виднелись теперь только женские головы. Никакой жалости к обреченным он не чувствовал. Если бы его спросили: почему такая жестокость? — он бы удивился вопросу. Бессознательно, но твердо он уже давно пришел к выводу, что не считает гедонийцев людьми. Людьми не в биологическом, а в нравственном аспекте. Но мысль эта еще не оформилась, не обрела желанную плоть, и пока оставалось лишь странное безразличие, словно заимствованное у Стойкого и его соплеменников.
Сейчас его скорее занимала техническая сторона проблемы: гиперполе, созданное сиргами неизвестно как, неизвестно чем. Ясно было немногое: искривление пространства в малом объеме требовало колоссального количества энергии. Какой и откуда, тоже неизвестно. Может быть, ее получали откуда-то извне, из управляемого источника? Сиргов четверо; значит, у гиперполя четыре опоры. Интересно, что будет, если одну убрать?
Капитан неслышно подошел сзади к одному из сиргов и присел тоже на корточки. «Почему их считают неуловимыми? — подумал он. — Подходи и бери голыми руками».
И вдруг «услышал» чужую беззвучную мысль:
— Не советую. Можешь сидеть сзади, но не мешай.
Капитана даже шатнуло от неожиданности: он же блокировал мысль.
— Блокировка для меня не преграда, — вновь «услышал» он, — еще раз предупреждаю: не мешай, а то будет плохо. Кончится опыт — отвечу на все вопросы.
— Это опыт?
— Конечно.
— Люди в роли подопытных кроликов.
— Я не знаю, что значит «кролик», но это не люди.
— А кто?
— Ведьмы. Смертницы. Их все равно ждут в регенерационных залах.
— Почему?
— Они не набрали необходимой информационной нормы.
— Но почему «ведьмы»?
— Не мешай.
Капитан думал: откуда здесь ведьмы? Почему смысл, который вкладывают в это понятие гедонийцы, приобретает в земном сознании именно такое звучание? Ведьма — образ нечистой силы в христианской религии, может быть просто образ злой, недостойной человеческого общества женщины. Может быть, именно так и понимают его гедонийцы? «Смешно. Мы хотим за сутки узнать этот мир, а его и за год не узнаешь, не откроешь всех тайн, на которых он выстроен. Даже не технических — они либо постигаются, либо нет, в зависимости от уровня земных знаний, а тайн социальных, которые мы самодовольно и за тайны-то не считаем: мол, все на ладони, бери, узнавай. А тут ладонь в кулак сжимается, не разогнешь пальцы, даже если хозяева сами руки протягивают».
Пока Капитан раздумывал, случилось нечто непредвиденное. Спутник Стойкого прыгнул вниз. Сделал это он отнюдь не из жалости и сочувствия к обреченным и не из страха перед происходившим перед ними на площади. Таких эмоций, как жалость или сочувствие, гедонийцы вообще не знали, а боялись только за себя, за свою свободу потреблять неограниченно и без помех. Но сирги не угрожали зрителям — ни сверхлюдям, ни их гостям. Так почему же товарищ Стойкого схватился за электронный нож? Взыграла самоуверенность или просто появилось желание испытать свою силу в схватке с достойным соперником?
Метко брошенный нож даже не успел долететь до сирга. Прозрачная пленка гиперполя растянулась, молниеносно рванулась вверх, прогнулась, как батут под ударом тела, вытянулась, изогнулась, завернув его словно в кокон, и вернулась назад — к «опоре»-сиргу, но уже пустая. Тело гедонийца бесследно исчезло.
— Где он? — Капитан схватил сирга за плечо.
— Убери руку, не торопись: опыт сейчас закончится. А где тот, не знаю. Где-нибудь далеко.
— Жив?
— Нет, конечно. Человек не может вынести ударов гиперполя.
Капитан взглянул наверх. Стойкого уже не было, а Малыш сидел на крыше свесив ноги, как мальчишка на мосту через реку, только удочки в руках не хватало.
— Где Стойкий? — крикнул Капитан.
— Ушел. Даже адресок не оставил.
«Адреса здесь не оставляют, — скривился Капитан, — в гости не ходят — не принято. Встретились, разошлись и — вся любовь. С кем мы здесь познакомились, даже имен не знаем. Случайные попутчики в случайном мире. Ни жалости друг к другу, ни желания помочь. Старая, обветшалая догма — „каждый умирает в одиночку“. И никому нет дела до этих „одиночек“. Одним больше, одним меньше — кто считает».
Он не успел додумать: сирги кончили опыт. Гиперполе исчезло. Исчезли и женщины, переброшенные через нуль-проход в залы регенерации. Сирг поднялся и жестом подозвал своих сообщников. Те подошли и уставились на Капитана неподвижными ледышками глаз.
«Рыбы, — подумал Капитан, — холоднокровные, хищные. Акулы Аоры».
— Что смотрите? — грубо спросил он. — Не видали таких?
— Не видали, — послал ответ сирг. — Только слыхали.
— А что именно? — поинтересовался спустившийся вниз Малыш.
— Вы чужие в Аоре, но вас нельзя трогать. Это приказ Учителя.
— Кто знает о приказе?
— Только мы, сирги.
— А все остальные?
— Зачем им знать? Они не смогут повредить вам. Вы сильнее.
— Вы знаете, откуда мы?
— Извне. Уйдете, когда наскучит.
— Что?
— Аора. Вы пришли узнать город, но не можете разобраться даже в мелочах. Это естественно. Никто не поймет системы, не зная принципа, на котором она построена.
— Вы знаете принцип?
— Нет.
— Но можно все-таки объяснить мелочи.
— Для этого у вас слишком мало времени. До ночного цикла.
— Не понимаем.
— Скоро стемнеет. Ночью город спит и никто не выходит на улицу.
— Почему?
— Не знаем. Так было всегда.
Они исчезли неожиданно и сразу — все четверо. Малыш даже поежился. Он все еще не мог привыкнуть к мистическому способу передвижения в Аоре: стоял человек, разговаривал и вдруг моргнешь — и нет его, испарился.
— Что будем делать?
— Пойдем к вездеходу, — предложил Капитан, — экспедиция, полагаю, закончена.
— А результат? Ноль?
— Что ж поделаешь? Не хватает у нас умишка разобраться в этой машине.
— Почему машине?
— А что это, по-твоему? Механизм, точный и безотказный. Завели его, и он действует — крутится, лязгает, даже смазки не требует.
— Вечный двигатель?
— По замыслу Учителя — вечный. Только ты еще со школы знаешь, что вечных не бывает. Остановится когда-нибудь.
— Интересно, из-за чего?
— Спроси полегче что-нибудь. — Капитан нахмурился. — Смотри, темнеет. Поспешим.
— Темноты боишься?
— Боюсь. Мало ли что происходит здесь ночью.
Они пошли по звонкому пластику голубой площадки, думая каждый о своем. Капитан, недовольный их неудачным походом, молчал, не глядя на товарища. Малыш порой откашливался, словно хотел что-то сказать и не решался.
— Как все-таки недалек человек, — сердито проворчал Капитан. — Венец творения, хозяин жизни, а ткни его в непонятное — и застрял на месте: ни дохнуть, ни сдвинуться.
— Все философствуешь, — скептически заметил Малыш, — а философия твоя от беспомощности. Действовать надо, а не рассуждать.
— Так что ж ты не действуешь, гигант мысли?
— Суетиться, пожалуй, не стоит, а мыслишка одна есть.
Капитан насторожился: он слишком хорошо знал товарища, его склонность к безрассудным действиям, о которых часто потом и сам жалел.
— Что придумал? — спросил он строго.
Малыш Замялся:
— Ничего я не придумал. Домой пора. Баиньки.
Вездеход по-прежнему стоял на окраине, там, где его оставили, окруженный мутноватой пленкой силовой защиты. Капитан повернул браслет на руке, и пленка исчезла в густеющем сумраке, а колпачок антенны дрогнул и скрылся под крышей.
— Полезай, — скомандовал Капитан.
Малыш снова замялся.
— Погоди, — сказал он, — я излучатель бросил, когда в драку вмешался.
— Ну и пусть валяется, — поморщился Капитан, — у нас этого добра на станции хватит.
— Нет, лучше вернуться. Я быстро. Раз-раз — и обратно.
Он пробежал несколько метров и пропал, чтобы в ту же секунду возникнуть на площади, где они со Стойким состязались в ловкости, ликвидируя бессмысленное побоище.
Он сразу попал на место: нуль-переход снова сработал безотказно. Площадь тонула в голубой полутьме вечера — безлюдная, мертвенно-тихая. Не бежали по стенам туннелей яркие цветные абстракции, не слышно было ни криков, ни шороха шагов по крышам. А на площади под туннелем лежали вповалку безжизненные тела погибших, брошенные без присмотра на произвол судьбы. Какая судьба их ожидала, это и хотел выяснить Малыш. «Интересно, сколько придется прождать? — беспокойно подумал он. — Пройдет четверть часа, Капитан всполошится, и моей задумке конец. А может быть, случится кое-что и раньше его прибытия. Стоило рисковать? Стоило. Кое-что узнаю, если, конечно, выживу».
Он улегся поудобнее прямо на теплый пластик покрытия, положил ладони под голову и снова задумался. Подсознательно возникло желание увидеть Капитана раньше таинственных событий, которые происходят в городе ночью. Ну, выговор, ну, пара суток ареста — и никакой опасности, даже можно утешить себя классической формулой: я-то хотел, да мне помешали. «Для трусов утешение, — вздохнул Малыш. — Раз решил, доводи до конца».
…Они появились на площади минут через пять-шесть неожиданно и обычно для Аоры — ниоткуда, из ничего. Только сейчас качалась над площадью нагретая темнота, пустая и сонная, и вдруг материализовались в ней неясные фигурки в одежде чуть светлее окружающей ночи. Малыш не мог как следует рассмотреть их: боялся выдать себя. Наконец удалось разглядеть группу не то чтобы карликов, а просто малорослых людей в коротких куртках неопределенного цвета. Несли они длинные прямоугольные рамы, похожие на земные носилки, если допустить, что на прямоугольники натянут брезент или сетка.
Малыш зажмурился и тотчас же чьи-то руки подняли его, положили на что-то мягкое, прогнувшееся под его телом, и это «что-то», мерно покачиваясь, поплыло в неизвестность.
А потом покачивание прекратилось. Носилки — или что это было? — замерли на мгновение и снова двинулись, только уже ровно и плавно, будто на пружинящей ленте конвейера. Малыш приоткрыл глаза и снова зажмурился: так резок был переход из густой темноты неосвещенного города в ярко блиставшую белизну какого-то огромного зала.
Впрочем, то был не зал — скорее широкий коридор с ослепительно белыми стенами и потолком, без всякой мебели — даже не земной, гедонийской. Только голые стены и голый пол, над которым плыли без всякой опоры прямоугольные рамы-носилки с уложенными на них телами подобранных на площади гедонийцев. Среди них лежал и Малыш, боясь открыть глаза, и его уносила куда-то лента кладбищенского конвейера. Куда они плыли и как плыли, Малыш не задумывался: в мире нуль-переходов и управляемого пространства антигравитация казалась пустяковой забавой.
Люди в голубых куртках — теперь их цвет был отчетливо различим — шли рядом, молча сопровождая не останавливающийся кортеж. Сейчас Малыш хорошо видел загадочных конвоиров: полутораметровые, худенькие — куда им до рослых хозяев Аоры, — черные жесткие волосы, впалые щеки с орлиным носом и бледно-голубой цвет кожи. «Что у них, кровь голубая, что ли? — подумал Малыш. — Как у осьминогов. У нас железо в крови, а у них, должно быть, медь». Впрочем, стоило ли гадать, то была совсем другая раса, непохожая на земную, хотя и гуманоидная. Шли они не переглядываясь, и Малыш, как ни напрягался, так и не мог поймать ни одной их мысли. Таких они не видели ни в Зеленом лесу, ни в Аоре. Может быть, роботы? Да нет, люди как люди. Тогда почему Учитель ничего не сказал о них? И судя по всему, даже в Аоре о них не знают.
Внезапно конвейер остановился. Истуканами встали рядом немые конвоиры. «На кой черт я ввязался в эту авантюру? — с тоской подумал Малыш. — Сидел бы сейчас на станции с ребятами… Может, сбежать?» Он тут же устыдился своей мысли. Пока еще ничего страшного не видно, да и как сбежишь, если, скажем, нуль-переход здесь не действует? В самом деле, зачем он в залах регенерации? Мертвецы никуда не выпрыгнут.
Ничто так не пугает, как Непонятное, да еще обставленное с таким суровым, почти мистическим ритуалом. Не было на пути ничего, только уходил вдаль пустой коридор. И вдруг раздвинулись стены, послышался режущий ухо звук, похожий на визг электробура, и ниоткуда возникли темные ящики, точь-в-точь памятные «шкафы» в милеа. Коридор пропал, а «шкафы» стояли перед молочно-белой стеной, из которой один за другим выходили такие же низкорослые пареньки или девушки в голубых куртках. Они подошли ближе, и Малыш почувствовал, что «носилки» медленно подымаются на попа.
Он вцепился в их длинные ребра, чтобы не упасть, а ближайший «шкаф» двинулся на него, обнажая черную пустоту за тающей дверцей. Мелькнула мысль о побеге. «Поздно!» — подавила ее последующая. Пустота уже поглотила его, зажала будто в тугом коконе, но не парализовала: двигаться было можно, хотя и с трудом. Откуда-то сверху подул ветерок, холодный, пахнущий озоном, а по телу побежали мурашки, и закололо в груди. Что-то еще туже связало тело; попытался поднять руку и не смог, только чуть пошевелил пальцами. Уже и дышать стало тяжко, а по лицу потекли липкие струйки пота: температура повышалась.
— Задохнусь, — сказал он вслух.
Но крикнуть не мог — голос перешел в хрипоту, горло саднило, язык распух. Мысли потеряли форму, растеклись, появились галлюцинации. Малыш вдруг отчетливо увидел окно со стеклами, по которым били дробинки косого дождя. И сквозь пленку дождя — грозди махровой сирени в саду. Поспать бы чуток под этот стук капель!
И вдруг опять неожиданно — как все здесь! — сознание прояснилось, мысль вновь обрела движение и ясность. «Проверяли, — подумал тотчас же Малыш, — проверяли, насколько мы действительно окочурились; может, кто еще жив и не перекраивать его надо, а чуточку подлечить после драки. Всякое ведь бывает». И действительно, всякое: воздух вдруг посвежел, точно и не было липкой духоты и тяжести, темнота растаяла, наполнившись розоватым туманом, похожим на предрассветный где-нибудь летом на земной рыбалке. Но не успел он обрадоваться, как неизвестно откуда возникшие зажимы мягко опрокинули его на что-то плоское и жесткое — может быть, плаху, может быть, операционный стол. Сверху опустился колпак вроде парикмахерского фена, дохнул на Малыша горячим воздухом, и по телу словно ток пробежал.
Дернул руки — зажаты по-прежнему, выругался и стал ждать: заварил кашу — не жалуйся. Ждать пришлось не долго. Из тумана вышли двое в голубых куртках. Ближайший протянул черную воронку, от которой уходил в неизвестность длинный и гибкий, как резиновая трубка, шланг и приложил воронку ко лбу Малыша. Кожа под ней стянулась, но боли не было. Второй чем-то острым разрезал ему рубаху и приложил другую воронку к груди. Воздух зашипел, в грудь кольнуло.
— Осторожней! — крикнул Малыш.
Голубокожие переглянулись и засвистели по птичьи — чик-чирик, — в глазах у них промелькнуло недоумение. Но дела не бросили, вытянули откуда-то длинную белую материю — простыню не простыню — и накрыли Малыша. «Похоронили, — подумал он, — как после неудачной операции».
Но операция только начиналась.
Сначала Малыш ничего не чувствовал. Пустота и тишина кругом, только противно стягивали кожу воронки со шлангами, да где-то негромко гудели не то моторы, не то вентиляторы — поди разберись в этой колдовской механике! Но вдруг ему почудилось, и как явственно, как отчетливо почудилось, что кто-то подслушивает его мысли. Малыш испугался и замер, пытаясь проанализировать ощущение. А неведомый подслушиватель мыслей как бы подбадривал даже: «Не бойся. Думай, думай, не помешаю».
«Галлюцинирую», — ужаснулся Малыш.
Но то была не галлюцинация. Некто или нечто действительно прослушивало сознание Малыша, словно катился в нейронной системе мозга маленький умный шарик и собирал всю информацию, накопленную инженером за три десятка лет его жизни. Все собирал, ничем не гнушался — ни сомнениями, ни горем, ни болью, ни радостью. Малыш понимал, что это такое. Сотрут все напрочь — знания, память, привычки, наклонности — и смоделируют нового человека. Любого, только не Малыша — забияки, скептика, дружелюбного парня и отличного инженера, пойди поищи лучшего по всем этажам Управления космической службы.
Он рванулся со своего «операционного ложа», и зажимы не выдержали, сорвались, сдирая кожу с запястий. Рывком сел, оторвал от груди и лба дурацкие воронки, пошевелил ногами: свободны. Соскочил на пол, огляделся: не было «стола», на котором лежал, растаяли в розовой дымке воронки со шлангами, только валялась на полу смятая простыня-покрышка. Пнул ее ногой и неожиданно успокоился: сам виноват, будь осторожнее. Посмотрел по сторонам: всюду один и тот же туман — не все ли равно, куда сунуться! — и нырнул в клубящуюся муть.
Теперь он стоял в большом зале — не то ангар, не то вокзал на каком-нибудь земном космодроме, — только вместо диванов и кресел, на которых дремлют ожидающие поездки, тянулись ряды «операционных столов», повисших, как и повсюду здесь, без всякой опоры. На каждом — безжизненное тело гедонийца, соединенное черными длинными шлангами с красной светящейся панелью под потолком. Панель мелко-мелко дрожала, и от этого шланги, присоединенные к воронкам на обнаженных телах, ритмично извивались, как змеи в террариуме. А живых людей в зале не было — только мертвецы, попавшие в перекройку. Да и тех было немного: Малыш заметил, что добрая половина «столов» пустовала. Но и те, где шла «прочистка» мозгов, вели себя не спокойно. То один, то другой выстреливали воронками, и те, качаясь, повисали в воздухе, а «столы» подымались к потолку, пропадая в туманной мгле и снова опускались вниз, но уже пустые. Гедониец, подготовленный к дальнейшему циклу регенерации, оставался где-то наверху.
«Зрелище не из веселых, — решил Малыш, — пора менять дислокацию, все равно ни черта не понять». Он подошел к «столу», уже готовому к путешествию наверх, бесцеремонно подвинул мертвого гедонийца и уселся рядом, держась за призрачный, но твердый на ощупь край «операционного стола».
Подъем прекратился так же внезапно, как и начался. Малыш спрыгнул и увидел прямо перед собой темное жерло трубы метра полтора в диаметре. Тело гедонийца, неизвестно как и чем сдвинутое, скользнуло туда, а «стол» нырнул вниз и пропал.
«Была не была, все равно другого пути нет», — решил Малыш и скользнул в трубу за гедонийцем. Несмотря на свой почти двухметровый рост, он мог, согнувшись, даже идти по трубе, перебирая руками по горячим стенкам, словно труба входила в систему центрального отопления. Сначала идти было легко, но потом труба поднялась, и пришлось ползти в гору на четвереньках. А труба, казалось, не имела конца. По-прежнему кругом плотная темнота, гасившая все звуки — даже попытка постучать по стене оказалась беззвучной, только уклон понизился. Малыш прополз еще немного, и рука его уже не встретила никакой опоры. Сильный толчок в спину бросил его куда-то вниз, он пролетел во тьме — как долго, сам не помнил — и шлепнулся на что-то мягкое и податливое, сильно прогнувшееся под тяжестью тела и мгновенно погасившее инерцию падения.
«Спасен», — было первой мыслью, а второй — неожиданно вторгнувшийся в сознание чужой вопрос:
— Ты можешь думать?
— Могу, естественно, — автоматически ответил Малыш и тут же изумился: — А кто говорит?
— Не все ли равно кто? Спрашивай.
— Голос из тьмы, — усмехнулся Малыш, — а где ты, собственно, пребываешь? В Аоре?
— Нет, в Голубом городе. Там, откуда могу контролировать все, что происходит на этой планете.
— Понятно, — подумал вслух Малыш. — Координатор. Супермозг, созданный Учителем.
— Я не Мозг. Я регулятор.
— Машина?
— В твоем понимании — да. Двигатель жизни.
— Вечный двигатель?
— Вечность то, что не имеет конца. Все конечно в природе.
— А бессмертные циклы?
— Бессмертны пока только те, кого вы называете гедонийцами. Люди смертны.
— Значит, гедонийцы — не люди?
— В определенном смысле — нет. Если жизнь человека, твою например, представить в виде графика в двухмерных координатах, то получится кривая с пиком где-то посредине. Разогни ее вторую часть и проведи параллельно оси абсцисс — получишь график жизни гедонийца.
— Зачем это нужно?
— Что?
— Циклы. Повторения. Ты сам говоришь, что все в природе имеет конец.
— Не знаю. Это не входит в мою задачу.
— А в чем задача?
— Управлять. Регулировать. Корректировать эволюцию циклов, стабильность технологии, следить за уровнем.
— Каким?
— Информации.
— Добытой в драке или в потугах воображения, в скотских играх или необузданных прихотях?
— Ты прав. Информация везде. Все, о чем ты думаешь и что делаешь, несет в себе информацию.
— Но она может быть полезной или ненужной.
— Не знаю такого деления. Она бывает полной или неполной.
— Из какого же расчета у вас выводится норма полноты информации?
— Критерий общий: нагрузка на мозг.
— А тех, кто не набрал нормы, в котел?
— В залы регенерации. Вполне естественный процесс. Разве не удаляется в механизме любая деталь, которая плохо работает?
— Одно дело — механизм, другое — люди.
— Для меня это идентично. Я машина. Общество тоже машина, только менее совершенная.
— Ваше — да. Зачем столько каст, или кланов, или как они у вас называются? Сирги, ксоры, сверхлюди — зачем?
— Не могу сомневаться в разумности программы, координирующей мою деятельность на этой планете. Могу только объяснить вам непонятное.
— Почему магам позволено издеваться над вольными?
— Они повышают коэффициент накопленной информации.
— А сверхлюди?
— Еще более высокий коэффициент. Звериная реакция — пойми меня правильно: зверей у нас нет, я употребляю этот термин, потому что он наиболее точно передает знакомое вам понятие, — добавь к этому скорость мышления, умение принимать самое верное, единственно нужное решение, повышенное чувство пространства.
— Ну, а сирги — это тоже «чувство пространства»?
— Сирги — особая каста. Их мало, и роль их значительна. Если определить точнее, это мои дистанционные датчики, скажем, глаза и уши. Потому им и дано великое умение управлять пространством. Пространство — это злая и добрая сила. Ты видел, как оно действует.
— Убивает.
— Лишь тех, кто из-за лени или равнодушия не набрал необходимой информационной нормы. Не набрал — значит, следует перестроить мозг, сменить касту. Требуется, ты бы сказал, лечение.
— Варварское лечение.
— Ты имеешь в виду сиргов? Искривление пространства — это гуманно.
— Откуда они знают, кого перекраивать?
— Я отдаю приказ. Он безукоризненно точен.
— Хороша точность! Я сам чуть было не попал на «операционный стол».
— Я все время следил за тобой. Не мешал, потому что это запрограммировано. Помогать вам узнать и понять стабильность.
— Поймешь ее черта с два, когда я даже не знаю, где нахожусь и что будет дальше.
— Сейчас узнаешь. Не бойся.
Чужой голос в сознании умолк, в растаявшей темноте высветлился зал с длинным рядом кресел, похожих на парикмахерские.
В каждом полулежал раздетый донага гедониец, соединенный таким же парикмахерским «колпаком» с экраном, по которому бежали цветные линии, то кривые, то вытянутые, зигзагообразные и волнистые. Часто их пересекали искры, как желтые молнии. У экранов суетились те же полутораметровые человечки в голубых курточках и темных трико.
— Механическая прочистка мозгов, — подумал вслух Малыш и вздрогнул.
— Она тебя тоже ждет, — сказал кто-то сзади. — Подожди, когда вернемся на базу.
Даже не обернувшись, он уже знал, что Капитан в конце концов все-таки нашел его. Это так обрадовало, что Малыш не смутился ничуточки.
— Как ты нашел меня? — воскликнул он, обнимая товарища.
— Не стоило бы объяснять, — сердито сказал Капитан. — Я же тебя, дурака, знаю. Сразу сообразил, что ты затеял. А как твой излучатель в кабине нашел, бросился назад не задумываясь. Еле-еле к разбору покойников подоспел.
— А дальше?
— Что — дальше? Через зал со «столами», через трубу — и сюда.
— Голос слышал?
— Никаких голосов. Все они немые. А что?
— Ничего. Расскажу после. Давай к выходу.
— А где он, этот выход?
— Найдем.
Они прошли мимо экранов и кресел с покойниками, подлежащими воскресению, как по конвейеру плывущих в мглистую даль, только медленными скачками. Голубокожие у экранов их даже не замечали, словно двигались мимо не люди, а невидимки. Так в роли невидимок они добрались до последнего кресла, пристроились рядом и, по-прежнему незамеченные, мгновенно очутились средь бела дня на детской площадке в Зеленом лесу. Голые гедонийцы барахтались в невесомости и сосали жижицу из знакомых дудочек.
— Н-да, — крякнул Малыш, — а как вездеход найдем? Он же в Аоре.
— Забыл о телепортации?
Она, как всегда здесь, не подвела. Минуту спустя они уже снимали защитный колпак с вездехода.
— Значит, домой? — осведомился Малыш. — Погуляли и будет?
— Будет, — согласился Капитан. — Будет тебе белка, будет и свисток. Гауптвахту гарантирую.
— Простишь.
— За что?
— А я тут кое с кем познакомился, узнал кое-что.
И Малыш почти дословно пересказал Капитану свой разговор с Голосом из темноты.
— Кто это был?
Малыш только плечами пожал.
— Координатор?
— Не знаю. Во всяком случае, он признался в том, что он не человек, а машина. Да и не в этом суть, а в том, что у нас теперь уже есть материалец для заключительной встречи с Учителем.
— Материалец действительно есть, — согласился Библ, когда они с Аликом выслушали рассказ о приключениях друзей в Аоре, — только боюсь, что в ящике Пандоры еще много неразгаданных тайн.
— Одна уже разгадана, — заметил Алик, скептически разглядывая костюм Малыша, — обладатель такого костюма вернется на Землю несомненным законодателем мужской моды.
Они остановились в двадцати метрах от города, как паз там где отблески голубого солнца ложились плотнее и гуще. Запыленная чернота под ними показалась запекшейся кровью.
— Здесь и расстанемся, — сказал Капитан, — надеюсь, что ненадолго.
— Если к утру не явитесь, мы с Аликом выезжаем на вездеходе, — буркнул Малыш.
— Не паникуй.
— А если мне вся эта затея не нравится. Почему без вездехода? Машина — не помеха. Хочешь — авто, хочешь — крепость.
— Авто не пройдет, а крепость не понадобится.
— Веришь Учителю?
— Верю.
— Тогда пусть первым проходит Библ. Ты не имеешь права рисковать жизнью.
— Согласен, — сказал Библ.
— Давайте, я рискну, — вмешался Алик. Вмешался без всякой надежды, что его послушают.
— Помолчим, — предложил Малыш.
Помолчали, все еще не решаясь расстаться. В глубине души все, кроме Капитана, соглашались с Малышом: вездеход не помеха. И в упрямстве Капитана, настаивавшего на пешеходной прогулке, был неоправданный риск.
Но Капитан улыбался.
— Мы уже перешли границу, — сказал он, кивнув на яркие блики на черном стекле пустыни. — И все живы.
— Пока живы, — вздохнул Малыш. — Пошли, Алик. Мы не прощаемся.
«Играем, — подумал Капитан. — Все человеки, всем страшно. А вездеход все-таки следовало оставить дома. За доверие надо платить доверием». Он еще раз оглядел надвинувшуюся панораму города. Вблизи она превращалась в совсем уже непонятный хаос геометрических сочетаний и форм. Ничто не замутняло его — ни туман, ни пыльные вихри. В стерилизованной чистоте воздуха все казалось еще диковиннее, чем издали. В первый раз Капитан увидел это, когда Док, шатаясь, подошел к своему выпуклому окну. Тогда в лучах такого же голубого солнца посреди черной пустыни повис цветной мираж города, который только ребенок мог назвать городом, нагромоздив его из хаоса раскрашенных шаров и кирпичиков. «Цветная дичь, — сказал тогда Док.
— Город другого мира, может быть, другого измерения, и все-таки город».
Второй раз город открылся сегодня утром через день после возвращения их из Аоры. А день был нервозный и суматошный. До обеда отсыпались, возмещая усталость бессонной ночи, потом несколько часов рассказывали и спорили, сочиняя донесение на Землю о загадках Гедоны, и снова до ночи размышляли о них и спорили. Гипотезы возникали и отбрасывались, как ответы на вопросы кроссворда. Вымершее животное Юрского периода. Динозавр? Не подходит. Мало букв. Птеродактиль? Много букв. Остаток пищи. Какой пищи? Первого или второго? Скорлупа от яйца? Не лезет. Гуща от супа? Букв не хватает.
А разве их пребывание на Гедоне не оборачивалось таким же безнадежным кроссвордом? Какой строй на Гедоне? Просвещенный абсолютизм? Мозг — король, Координатор — правитель? Или диктатура? Чья? Технократической элиты какой-нибудь? Так техники нет. Ни одного аппарата. Ни кнопок, ни выключателей. Анархия? Похоже. Только государственный порядок все-таки есть. Не в Аоре, а где-то рядышком. Да и в Аоре все, как солдатики, подчиняются тестам — потреблять потребляй, а информацию накапливай. А то в переплав, на регенерационный конвейер. Нет, не годится анархия: и буквы не те и смысл не подходит.
— А если диктатура телепатическая? — предположил Алик. — Мозг обеспечивает психовоздействие, Координатор — порядок.
— Нет, Алик, — тут же опроверг Капитан, — порядок только в регенерационных залах. Но это порядок конвейера, автоматических действий, автоматически управляемых. Человека собирают, как автомашину, по частям. Восстанавливается сердечная деятельность, потом дыхание, кровообращение, обмен веществ. Что происходит с памятью, тебе понятно. Это не порядок, а беспорядок, возвращение вспять, упущенный камень Сизифа.
— А сколько жителей в Аоре? — поинтересовался Библ.
— Около трех миллионов, если верить Учителю.
— Значит, три миллиона диктаторов. Образца для сравнений нет.
— Есть, — сказал Малыш.
Никто не понял.
— Санаторий в Дубровнике.
Капитан свистнул: остроумно! Ай да Малыш.
— А что? — удивился Алик.
— А то. Санаторий с автоматическим сервисом. Персонала нет. Ни этажных, ни коридорных. Все снабжение на компьютерах. Продиктуешь на «входе», получишь на «выходе». Хочешь — ласты для подводного плавания, хочешь — бифштекс с луком. А свобода полная. Только правил не нарушай. Так ведь и в Аоре есть правила. Чудные, но есть.
Капитан умолк, заметив усмешку Библа.
— Вы забыли аппарат, Капитан.
— Какой аппарат?
— Обслуживающий. Не персонал — аппарат! За стенами ваших спален, за пультами компьютеров, за подносами автораздатчиков, за блоками регистрационных машин. А ведь это — люди! Вычислители, программисты, диспетчеры, наладчики подающих конвейеров, просто механики, ремонтники, мастера. Они не антагонисты отдыхающих. Они в одном классовом ряду. А в Аоре?
Капитан задумался.
— Не знаю.
— Но ведь они есть и в Аоре. Вы видели их в регенерационных залах. Что скажете?
— Точны, ритмичны, — Капитан загибал пальцы, — вымуштрованы.
— Кем?
— И этого не знаю.
— Может быть, все-таки роботы?
— Не думаю. Есть в них, несмотря на автоматизм, что-то неуловимо человеческое.
— А если так, то в каких классовых рядах они с аорийцами? Экспериментаторы и подопытные кролики, как полагает Алик, или хозяева и слуги? Люди разных биологических видов, разных цивилизаций или просто двух классов — угнетающего и угнетенного? Антагонисты или союзники, друзья или враги?
Снова задумался Капитан.
— Бездельники и работяги, — сказал Малыш. — Только это и ясно. Остальное туман.
— А может, цивилизации равноправны? — предположил Библ.
— Учитель говорил только об одной — потребляющей, — вспомнил Капитан и нахмурился. — А не отставить ли нам гадания? Несколько неизвестных в уравнении еще не найдено. Так завтра с утра и начнем. С Голубого города, или Нирваны, смотря что откроется.
Открылся город.
Алик возвестил об этом, ворвавшись в комнату с электробритвой в руках. Палило нормальное рыжее солнце, но голубое уже догоняло его, обходя синее. Каждое утро очередность их восхода менялась, но до сих пор Капитан так и не удосужился вычислить их орбиты. Да и сейчас его интересовало другое.
Памятная картина, открывшаяся из этого же окна в первый день их появления на станции. Фантоматика знакомых и незнакомых геометрических тел, сплющенных, вытянутых, перекошенных и промятых. Все это пестрило, переливаясь всеми цветами спектра, где-то застывало, обнажая бесформенность и уродство, где-то двигалось, извиваясь и мутнея. Когда глаз привыкал, бесформенность и бессмысленность уже не раздражали, а притягивали, в непонятных изломах и перекосах появлялась своя архитектурная мелодия, и уже нельзя было оторвать глаз. На этот раз мираж был ближе, не более полукилометра отделяло его от окна, и он не дрожал и не таял. Трудно было назвать его городом, но Док не ошибся: город! Чужой, неземной, даже не сказочный, но именно своим неправдоподобием перехватывающий у вас дыхание.
— Вездеход готовить? — спросил Малыш.
— Зачем? Два шага отсюда. Пешком дойдем.
— А энергозаслон?
— Снят. Это не обычная связка, а сближение фаз.
Отказался Капитан и от земного оружия. Взяли только «хлысты» и парализаторы. Малыш мрачнел. Ему очень хотелось пойти вместо Библа, но очередь соблюдалась строго. Соблюдался и порядок: двое в походе, двое на станции. Да и не было оснований тревожиться. Лишь собственная неосторожность, лихачество и непродуманность ситуации могли привлечь непредвиденную опасность. Любое осложнение в походе можно и должно было предвидеть.
Расставшись с товарищами, Капитан и Библ шли молча, не отрывая глаз от неправдоподобного города. Он подымался высоко, но ничто не говорило об этажности. Только на разных уровнях — их было довольно много: Библ на глазок сосчитал более шестнадцати и бросил — город пересекали плоскости, связанные, в свою очередь, с передвижением каких-то неопределенных механических форм. Впечатление неопределенности вызывалось или смутностью контуров, или быстротой движения. Иногда плоскости искривлялись, образуя подобие стадионов, пересеченных зигзагами телевизионных башен или портальных кранов со стрелами, излучающими что-то вроде неонового свечения. Все это напоминало скорее не город, а завод неопределенного назначения и фантастической технологии. Можно было угадать даже цеха со световыми табло и переплетающейся проводкой, гигантские пульты еще более гигантских счетно-вычислительных конструкций, веера труб с сетчатыми покрытиями, мчащиеся вертикально и наискось огромные подобия лифтов и странные спиралевидные ленты всех цветов, пронзающие насквозь вся и все. Только одного нельзя было найти в этой псевдоиндустриальной сумятице — домов, жилищ, этажей, окон, хотя и они иногда вычерчивались пучками молний по мутно-голубому фону неба или игрой цветных пятен, на вертикальных секущих плоскостях. Голубоватая серость, замутненный ультрамарин, десятки оттенков разведенного индиго блуждали где-то в высях, отдав все остальные краски нижним уровням города. В его неподвижных и мятущихся формах даже пристально наблюдающий глаз не обнаружил бы естественного цвета дерева или металла. Нигде не мелькнул бы мореный дуб, не сверкнула бы сталь, не засеребрился бы алюминий. Пристрастие Гедоны к яркой окрашенности сказалось и здесь: все переливалось и сверкало, как стеклышки в детском калейдоскопе. Только что синяя труба протянулась на десятиметровой высоте, выбрасывая разноцветные, хитро согнутые плоскости, как вдруг на ее месте распух оранжевый шар, покрылся лиловыми пятнами, съежился пучком стрел, ударивших в черную стену, стрелы рассыпались искрами, искры сверкнули звездами, а звезды снова слиплись в оранжевый шар, постепенно сузившийся до синей трубы. Моментами казалось, что эта движущаяся геометрия города не имеет материальных границ, а вычерчена только светом и цветом, и даже вблизи невозможно было разобрать, что рождается в этих заколдованных призрачных цехах — вещи-фантомы или их причудливо окрашенные тени.
Капитан и Библ молча, не сговариваясь, уже несколько минут стояли почти у самой границы города, если можно было назвать границей то стенку, то лестницу, то пестро окрашенную сеть, то пучки копий, похожих на фиберглассовые шесты, испускающие наверху зеленые искры. Но не думалось ни об искрах, ни о шестах, ни о чем-либо другом в этом дьявольском карнавале красок и форм. Думалось о хозяевах города, с которыми вот-вот придется столкнуться на разноцветных, чаще всего бело-розовых, спиралевидных лентах, оказавшихся вблизи эскалаторами — не то движущимися улицами, не то мобильными проходами в заводских цехах или подвижными подножками гигантских машинных пультов. Эти «улицы», вероятно, и видели Малыш с Аликом, промчавшись на вездеходе сквозь разреженную материю города, приняв пульты за «дома», а плоскости за «вокзалы».
Капитан и Библ оказались в лучшем положении: они могли наблюдать и «улицы» и людей близко и с неподвижной точки.
Люди были такие же, каких Капитан видел в регенерационных залах Аоры, в серо-голубых трико и в чуть поярче голубых курточках — точь-в-точь походные комбинезоны туристов или космолетчиков. Поражал непривычно голубой цвет их кожи, у одних бледнее, у других ярче или мутнее, вроде розоватых или кремово-желтых оттенков кожи у земного белого человека. Они чем-то напоминали североамериканских индейцев, только более миниатюрных и не краснокожих. Они сидели, стояли, передвигались, уплывали на эскалаторах, но нигде группами, только в одиночку, ни вдвоем, ни втроем. Эту некоммуникабельность их Капитан уже знал по регенерационным залам. Они не общались ни телепатически, ни словесно — это проверено. Может быть, работа не требовала общения; может быть, общение исключалось во время работы; может быть, отключались телепатические способности; может быть, их просто не было.
— А как мы с ними разговаривать будем? — вдруг спросил Библ.
Капитан вздрогнул: оба думали об одном и том же.
— Не знаю, — неуверенно протянул он. — Должен же быть какой-нибудь способ.
— Вы, кажется, уже пробовали.
— Возможно, общение исключалось только в регенерационных залах. Я не верю в некоммуникабельность общества. Даже глухонемые обучаются.
— А вдруг они тоже глухонемые? Не исключено, между прочим.
Капитан пожал плечами.
— Тем легче найти способ общения.
— А если роботы?
— Не верю.
— Я имею в виду биороботов. Выращенных в колбах по соответствующим эталонам. Почему нет? На Земле давно додумались, только отказались за ненадобностью. А здесь надобность прямая и непосредственная.
Капитан не понял: почему прямая, почему непосредственная?
— А сравнение с санаторием помните? Где ваш закулисный аппарат обслуживания? Где супермеханики, синтезаторы, телекинетчики, диспетчеры пространственных связок? Здесь, Капитан.
— Но почему роботы?
— А кто безотказней молчаливых и покорных китов может поддерживать ваш потребительский рай?
— Нет, не думаю, — не согласился Капитан. — Рай рассчитан на сроки, близкие к вечности, а спины у китов могут ослабнуть и прогнуться. Ангелы не соприкасаются с обслуживающим персоналом, да и для управления всей этой недоступной им техникой требуется интеллект более могучий, чем ангельский. Мозг не рассеивает своего интеллекта, а Координатор только супермашина. Но как бы ни была совершенна машина, всегда, особенно в пределах, близких к вечности, могут возникнуть ситуации, требующие решений, доступных только человеческому уму. Подумайте, Библ. Сто против одного, что мы встретим здесь людей, а не роботов.
Они подошли к эскалатору, откуда-то поворачивающему по краю черной пустыни. Ровная, без швов и скреплений лента чем-то напоминала беговую дорожку.
— Выходим на «улицу», — усмехнулся Капитан. — Еще один «сезам».
Неширокая, как старый московский переулок, «улица» эта сразу устремилась в глубь архитектурной бесформицы. «Не говорите — архитектурной, я что-то не ощущаю материальности этой архитектуры», — шепнул Библ. Стоять было трудно: «улица» убегала из-под ног пароходной палубой в качке, а по сторонам шла мутная световая игра. Тускло, но разномастно окрашенные пучки света то выплескивались, как петергофские фонтаны, то завихрялись спиралями, концы которых под разными углами и на разных уровнях пересекали неподвижные плоскости. Неопределенная толщина их казалась тончайшим срезом пластика или металла — единственное ощущение массы в призрачной цветовой бессмыслице.
Часто в этих световых пучках возникали и люди, их темно-голубые куртки то проступали, то расплывались, когда они двигались вдоль и наперерез потокам света по своим вертикальным или горизонтальным конвейерам. Сравнить все это, сопоставить с чем бы то ни было на Земле ни Капитан, ни Библ не могли — не хватало ни образов, ни метафор. Даже художники-иллюстраторы научной фантастики не воспроизводили ничего похожего — их фантазию ограничивало человеческое воображение. А воображение, создавшее окружающую материальную среду, не было человеческим, оно породило не завод или лабораторию будущего, а дьявольскую дыбу, на которой комкалось, рвалось, сплющивалось и плавилось вещество жизни.
Их эскалаторная дорожка поравнялась с плоскостью, неподвижно без каких-либо опор повисшей на том же уровне, и Капитан, оттолкнувшись, прыгнул на ее пластиковый срез. Дорожка тотчас же подпрыгнула, словно уровень ее зависел от тяжести человеческого тела, и плоскость с Капитаном ушла вниз, в воздушную яму. Библ, не задумываясь, последовал за Капитаном, но ему уже пришлось прыгать с двухметровой высоты, чтобы не потерять товарища в пучинах живой взбесившейся геометрии.
— А если б я не прыгнул? — спросил он.
— Я бы стащил за ногу.
— Не успели бы.
— Научимся.
И Капитан, не предупреждая, снова перемахнул на поравнявшуюся с ними дорожку. Она тут же провалилась вниз, и Библу уже пришлось вытягивать Капитана из движущейся глубины. Плоскость держала крепко, как утес над пропастью, куда убегала белой спиралью оставленная Капитаном дорожка.
— Придется выучиться, — сказал он жестко, — мы с вами, Библ, как дети в сказочном замке.
— Только замки из камня строились, а этот?
— Из квантов, фотонов и электронов — из чего же еще? Материал, в общем, не новый. Поглядим — разберемся.
Библ оглянулся. Сначала бегло, мимолетно, как впервые знакомятся с обстановкой, потом еще раз пристально, внимательно, выделяя в ней вещественное, как говорят физики, обладающее массой. В той игре цвета и света, которой так хитро занимались хозяева этого мира, проступали и неподвижные конструкции разной формы и, видимо, различного назначения. Одни из них, наиболее приметные, тянулись вверх ажурными башнями. Вместо стрел они выпускали потоки многоцветного жидкого или газообразного вещества, в котором проглядывались пляшущие, завихряющиеся штуковины странной формы, явно порожденные выдумкой специалиста по топологии: Они то вытягивались, то съеживались, то сливались с соседними, похожими на пятна от расплывающейся в воде марганцовки или сброшенных с авторучки чернил. Ниже эти мачты смыкались с экранами вроде телевизорных общественного пользования — этак метров шесть в поперечнике, равномерно вспыхивавшими и угасавшими. И в этих вспышках струилась та же цветная газообразная вязь, иногда застывая на мгновение знакомыми пятнами, — не то борт цветной рубахи гедонийца из Аоры, не то тень кувшина или чаши.
В этой игре полностью отсутствовал звук. Даже люди в голубых куртках, скользившие в ней по прямым и волнистым диагоналям, тоже двигались совершенно бесшумно, как жрецы диковинного бога, занимавшиеся прозаической уборкой храма во время отсутствия молящихся. Тишина сковывала губы, настораживая мысль. Зачем все это? Для чего? Какая техника управляет этой бессмыслицей и какая наука создает и питает эту технику? И может ли земной человек понять что-нибудь в ней, найти какую-нибудь логическую, техническую или смысловую закономерность?
— Попытаюсь, — подумал вслух Библ, отвечая на немой свой вопрос.
— Что? — спросил Капитан.
— Объяснить это. Как думаете, Кэп, где мы находимся?
Капитан беспомощно развел руками.
— В синтезаторе. Эти мерцающие диски на мачтах — уловители желаний. Цветная сумятица — потоки первичной материи жизни. Световые экраны — табло материализаторов. Именно там и оформляются мысленные заказы из миров зеленого и синего солнц. Снопы и спирали — реагенты телекинеза.
— А люди?
— Технический аппарат. Контролеры, механики, диспетчеры управляемых процессов, телекинетчики.
Капитан задумался.
— Потоки первичной материи жизни. Как это понимать?
— Несвязанные молекулы, из которых можно создавать любые вещественные структуры, органические и кристаллические.
— Где?
— Я уже говорил: в материализаторах — свободных емкостях, ограниченных только силовыми полями.
— А зачем их раскрашивать?
— Вероятно, двигатели и движители управляемых процессов реагируют на цвет.
Капитан с любопытством взглянул на Библа, словно тот был деталью этого мира.
— Я где-то читал, — сказал он, — что в каждом человеке живет поэт. Поэт умирает, человек продолжает жить. У вас аномалия: поэт выжил.
— А гипотеза классная, — засмеялся Библ и оглянулся еще раз, словно хотел проверить придуманное.
И шагнул назад, не заметив, что стоит на краю плоскости: скользившая рядом дорожка обманывала. Шагнул и провалился вниз вместе с дорожкой. Не устоял, поскользнулся и тут же вскочил.
— Давай! — крикнул Капитан, протягивая руку.
Но подхватить ее Библ не успел. Дорожка уже вырвалась вперед метра на полтора. Капитан побежал по неподвижному краю плоскости, рассчитывая догнать товарища, но дорожка вдруг вильнула вправо, исчезнув за срезом уровня. Не раздумывая, Капитан прыгнул вниз на ползущую ленту, но она почему-то спружинила, как батут, и швырнула его на срез другой плоскости. Капитан подумал, что это прежняя, и рванулся по краю за убегавшей дорожкой, но тут же остановился. «Пейзаж» был другой, столь же бессмысленно скомпонованный и раскрашенный, но конструктивно иной. Сообразив, Капитан снова прыгнул на эскалаторную «улицу», она опять спружинила, однако он устоял, удержавшись на четвереньках. Да и дорожка была не прежней, шире и темнее, почти в цвет осеннего, запорошенного желтой листвой проселка. Прежняя бледно-розовая куда-то пропала, а вместе с ней и Библ.
Капитан прислушался: кто-то кричал над ним за срезами двух пересекавшихся под острым углом плоскостей — пройти по ним мог только цирковой акробат.
— Я здесь! — крикнул Капитан, но Библ не ответил — либо не услышал, либо ответ его поглотила сумятица цветных газообразных потоков.
Раскачиваясь и пружиня, дорожка нырнула в проход между встречными конвейерами голубых курток. Люди плыли навстречу вместе со световыми табло, полными завихряющейся цветной тарабарщины. Капитан толкнул одного в плечо — рука не достала куртки, отброшенная ударом невидимой, но ощутимо пружинящей силы, как туго натянутая резина. Силовое поле? Он тронул другого — пальцы встретили тот же невидимый заслон. Неужели каждый на этих конвейерах сидит под непроницаемым силовым колпаком? Вероятно, этим гарантировалась здесь точность работы, уплотненной изолированностью рабочего места.
Раздумывая, Капитан чуть не свалился с дорожки, поворачивающей на таком крутом вираже, что пришлось шлепнуться плашмя, чтобы не вылететь на соседний плоскостной срез.
— Я под вами, Кэп, — услышал он из глубины цветного каньона, уходящего вниз.
Дорожка пересекала его, как подвижной мост, а на плоском «берегу», похожем на невыкрашенный цинковый лист, стоял, размахивая руками, Библ:
— Прыгайте!
Капитан прыгнул, но пролетел мимо, подхваченный другой дорожкой, вынырнувшей навстречу, видимо из того же каньона. Теперь ажурные конструкции обрывались вниз в той же геометрической искаженности, а мерцающие диски рассыпались в туманностях, как далекие звезды из смотрового окна космолета. Где же Библ? Он только что был внизу, но Капитан пролетел мимо, и Библ, если только он не устремился вдогонку, должен быть где-то над ним, на срезе мелькнувшей плоскости. Может быть, ее достанет эта спасительная дорожка?
— Библ! — крикнул Капитан. Голос прозвучал глухо, негромко: вероятно, звуковые волны гасли в этом переплетении плоскостей и дорожек, наползающих одна на другую, как нитки в клубке.
На стены или, вернее, на то, что можно было считать стенами, Капитан не смотрел — они тонули в цветной бесформице. Мелькнул подсвеченный изнутри куб, за ним другой, третий, с перемещавшимися внутри фигурками по всей емкости куба. «Класт», — вспомнил Капитан гедонийские шахматы. Кто же играет здесь? И тут же сообразил: никто. Здесь только улавливаются мысленные приказы извне, и телекинетчики передают требуемые игрой перемещения. А дорожка вдруг прыгнула вверх, и Капитан снова увидел Библа.
— Эй! — закричал он. — Сюда, Кэп!
Цинковая плоскость наплывала сверху вниз, и протянутая рука Библа помогла устоять в прыжке.
Оба вздохнули облегченно и радостно. Только сдержанность Библа помешала Капитану расцеловать товарища, но обнялись они, как влюбленные.
— Давайте подальше от края, — предложил Капитан, — только здесь я грубо, зримо, вещественно понял, что значит провалиться в тартарары.
Отойдя, оглянулись. И опять «пейзаж» удивлял по-новому неожиданно изменившимися архитектурными формами. Никакой игры света, никакой взбесившейся цветной геометрии уже не было. Свет, падавший с мутного потолка — «неба», ровно освещал длинный-предлинный зал, как пустынную улицу, тянувшуюся в тумане хмурого зимнего утра. По бокам так же вытягивались серые, как дома, «стены» с единственным рядом очень низко посаженных иллюминаторов — «окон». «Окна» вспыхивали и гасли с кажущейся необъяснимостью, а потом, как оказалось в действительности, с вполне понятной закономерностью. Мимо этих окон медленно двигалась эскалаторная лента не шире обычного тротуара в небольших переулках. На ней с равными промежутками были закреплены столики наподобие дирижерских пультов, а за каждым столиком не то на корточках, не то на едва различимом стуле сидел человек в голубой куртке. Он появлялся с другой дорожки, занимал проплывающий мимо пустой стул-невидимку и, пристроившись к очереди сидевших за столами-пультами, медленно двигался вместе с ними. Поравнявшись с освещенным окном-иллюминатором, он что-то вынимал оттуда, ставил на стол и плыл дальше мимо погасших «окон» до вновь освещенного, проделывал ту же операцию и снова повторял ее у следующего освещенного «окна», миновав добрый десяток погасших. Четвертой «оконной» операции или не было, или Библ с Капитаном ее не видели: дорожка с голубокожими уже исчезала в тумане. Аналогичная живая лента раскручивалась и с другой стороны «улицы», но в обратном направлении.
— Вы что-нибудь понимаете, Кэп? — спросил Библ.
— Какой-то вид работы.
— Это не работа.
— А что?
— Я все еще думаю. Что-то проясняется.
Что прояснилось, Капитан узнал по крайней мере минуту спустя.
— Это обед, или завтрак, или что-нибудь в этом роде, — сказал Библ.
— Из окон?
— Конечно, «окна» и есть окна. Раздаточные автоматы. Свет — значит, блюдо готово. Человек забирает его и ест, проезжая мимо погасших окон. Они освещаются уже для следующих за ним клиентов, а затем снова гаснут, пока автомат не подаст второго блюда. Блюд, повидимому, три или четыре, судя по виденным нами операциям. Мы в их столовой, Кэп.
Капитан недоверчиво пожевал губами.
— Боюсь, что это только гипотеза.
— Давайте проверим.
Устремившись к устью дорожки, вползавшей в зал, и опередив не спешивших голубокожих, оба тут же захватили два пустых стула-невидимки у пластмассовых пультов. Первое же окно оправдало предположение Библа: в его освещенной емкости без видимой опоры висел прозрачный горшочек с темно-зеленой массой. Не раздумывая Капитан подхватил его. Окно тотчас же погасло, а следующее уже осветилось для Библа, повторившего ту же процедуру. Зеленая масса оказалась густым желе с воткнутой в него широкой лопаточкой. На ложку она не походила, но служила, вероятно, для той же цели.
— Попробовали, Кэп?
— Чуть-чуть на язык. Не так плохо. Что-то вроде киселя из крыжовника.
Непредусмотренное вторжение землян переполоха не вызвало. Их даже не заметили. «Обед» продолжался с автоматической точностью. Следующее окно одарило горшочком с коричневой массой: точь-в-точь хорошо выпаренная фасоль по-грузински, только без специй. В третьем окне получили совершенно безвкусные шарики, таявшие во рту как мороженое. И, наконец, что-то жидкое, напоминавшее кока-колу. Затем в блаженном состоянии сытости Капитан и Библ поплыли уже за пустыми пультами — посуда сразу куда-то исчезла, даже не звякнув. Окон уже не было, но стулья покачивало, как в гамаке. Мозг отупел, не рождая ни одной мысли. Сколько минут и секунд продолжалась эта гамма пищеварения, никто не знал, только окончилась она прозаично и даже неуважительно: «стулья» подскочили и, спружинив, выбросили обоих землян на пол другого зала. Голубые куртки впереди тотчас же бросились на пересекающие дорожки и скрылись за срезами плоскости. То же самое проделали и другие, следовавшие за Капитаном и Библом. Никто ни к кому не обращался, не обменялся ни словом, ни взглядом — полная некоммуникабельность, — и никто не остался в зале, кроме Капитана и Библа.
Собственно, это был не зал, а перекресток движущихся «улиц»-дорог, расходившихся в трех измерениях. Фактически они не перекрещивались, а пробегали одна над другой на разных уровнях не ниже человеческого роста, так, что под ними можно было пройти.
— А куда? — спросил Капитан, сжимая кулаки. — Бодрость чертова, а деваться некуда.
— Откуда бодрость, вы подумали, Кэп? — откликнулся Библ. — Нас порядком потрепало, как в центрифуге. А только что на стульчиках мы чуть не заснули. Хотите, я вам скажу, откуда? От еды.
— Химия, — отмахнулся Капитан. — Я бы шашлычок предпочел. По-карски.
— Не говорите. Первое блюдо — желе — вызывает острое чувство голода. «Фасоль» гасит его, заполняя балластом желудок. Тающие шарики рождают блаженную сытость, а «кока-кола» — дремоту. Затем нам дают стулом по заду и выбрасывают на дорожку — станки и пульты ждут не дождутся. А мы и рады — горы своротить можем. Хорошо продуманный обед.
— Одного не понимаю, — все еще недоумевал Капитан, — почему здесь и в Аоре кормят по-разному. И устройство кормежек различно, и меню непохоже. Смысл же один — еда. Стимулятор к действию.
— Технология другая, — предположил Библ, — здешние лепо — или как их тут называют? — просто столовки, а в Аоре плюс объект накопления инединиц. Здесь — элементарная механическая подача пищи, там — царство телекинеза и выдумки. И стимуляторы разные. Там — к действию иррациональному и бессмысленному, нечто вроде наркоза, здесь — к разумному и направленному, если хотите, допинг.
— А пол трясется, — заметил вдруг Капитан.
— Да, вибрация. Нас толкает куда-то.
— Опять? — поморщился Капитан. — Надоело мне это царство глухонемых. Хоть бы один нас заметил.
— Оглянитесь, — сказал Библ.
Мигающие цветные плоскости суживались, образуя темный проем. В центре его стоял человек в голубой куртке и делал какие-то знаки.
— Похоже, нам.
— Зовет, должно быть.
Подошли. Человек, скорее человечек, едва ли выше полутора метров, приложил руки к сердцу — жест, понятный всем гуманоидам. Капитан и Библ сделали то же самое. У человечка засветились глаза, большие и выпуклые. Черный зрачок заполнял почти все пространство глаза, так что трудно было определить цвет. И во всем остальном человечек был непохож на гедонийцев. Не только складом лица с орлиным носом и небесно-голубым цветом кожи, но и ее не свежим, а каким-то мутноватым, белесым оттенком. «Живут в тюрьме без свежего воздуха», — подумал Капитан и испугался: не поймет ли. Но голубокожий и виду не показал, что он понял. Вернее, не понял, потому что всем видом своим выражал только ожидание.
— Привет, — сказал Капитан по-русски и повторил по-английски.
В ответ человечек произнес что-то не поддающееся повторению, похожее на птичий свист или клекот. И, заметив, что его не поняли, показал рукой на черный проем.
— Приглашает, — сказал Библ. — Ну как, Кэп?
— Принято.
Сумрачное пространство впереди расширилось и просветлело. Обращаясь к земной терминологии, Библ бы назвал его манежем цирка с бледно-лимонными стенами и невысоким, в несколько рядов, амфитеатром, посиневшим от сидящих рядышком знакомых курток. Сквозь дымчатый облачный купол просвечивало голубое небо.
Манеж был крохотным, в четыре раза меньше обычного, и амфитеатр, естественно, вмещал лишь несколько десятков зрителей, терпеливо ожидавших представления на манеже. Ничего здесь не было, кроме двух висевших без опоры и, как везде на Гедоне, очень подвижных, вращающихся прозрачных кресел. В них и усадили земных гостей спина к спине, но так, что они могли разговаривать, поворачиваясь друг к другу на бесшумных шарнирах. Усаживал их тот же человечек с двумя ассистентами, присоединившимися к нему с трибун и похожими на него, как близнецы. Впрочем, присмотревшись, Библ и Капитан сразу заметили, что и все, заполонявшие трибуны крохотного амфитеатра, были так же похожи, словно их вылепила мать-природа по одному образцу. А может быть, здесь сказалось то самое неумение различать черты незнакомого склада лица, какое проявляет большинство европейцев, например, у африканских странах. Впрочем, и меднокожие гедонийцы в синих и голубых плавках показались вначале землянам почти неотличимыми друг от друга, и только потом в Аоре одноликая масса превратилась для них в сумму индивидуальностей.
На головы обоим гостям хозяева надели нечто вроде хоккейных шлемов, плотно обхвативших виски и затылок. Ни Капитан, ни Библ не протестовали: доброжелательный вид их спутника не предвещал никаких опасностей. Потом он отошел в сторону и три раза повторил что-то совершенно неразличимое ни по интонации, ни по созвучиям. И следом за ним ту же звуковую абракадабру согласованно, почти единогласно, но негромко повторили все сидевшие на трибунах. И — странное дело — гости все поняли, как будто эту абракадабру произнесли, скандируя, по-русски:
— Вы называть вещи видеть их глазами мыслью.
— Вы поняли, Кэп? — спросил Библ.
— По складам, но понятно. Телепатия?
— Нет, это не телепатия. Мысль доходит с трудом и, как вы говорите, «по складам». По-моему, это чужой эмоциональный тонус, многократно усиленный: вы слышали, как все повторяли одно и то же. Нечто вроде эмоционального эха. А шлемы передают его непосредственно в мозг.
— Чего же они хотят?
— Именно того, что до нас дошло. Называйте любое слово, одновременно представляя его в уме. Они хотят изучить наш язык. Давайте, я попробую.
Библ повернулся на неощутимых шарнирах кресла лицом к трибунам и сказал, медленно отчеканивая слова:
— Голова, лицо, глаза, нос, рот, тело, руки, ноги… Ходить, лежать, летать, прыгать, пить, есть, спать, драться… Все это я представляю в зрительных образах, — добавил он для Капитана, — а в каких образах, например, представить зрительно такие понятия, как «думать», «понимать», «решать», «соглашаться» или, скажем, «да» или «нет», «хорошо» и «плохо», или просто частицу «не» перед любым существительным и глаголом?
Капитан засмеялся:
— А мы с вами, Библ, как клоуны на манеже. Так и будем поступать, как клоуны. Разыграем репризу. Я, допустим, буду показывать, что наливаю из бутылки в стакан, а вы разводите руками, качаете головой и всем видом демонстрируйте, что не поняли, отчетливо произнося при этом: «Не понимаю, нет!» Я тут же повторяю спектакль, вы — тоже. Потом в третий раз показываю, уже раздраженно крича: «Понятно?» Вы радостно подпрыгивайте и тоже кричите: «Да, да! Понял! Понятно!» Начинаем. Только серьезно.
Они и проделали это серьезно, не спеша, произнося слова отчетливо, не проглатывая ни буквы. А по окончании представления Капитан, обернувшись к зрителям, громко спросил:
— Поняли?
— Поняли, — неожиданно четко, без малейшего акцента ответил по-русски зал.
— Значит, понятно? — переспросил Капитан.
— Понятно, понятно.
— Да или нет?
— Да, да!
— Молниеносное обучение, — усмехнулся Капитан и сказал вполголоса Библу: — Начинаем второй урок. Сначала объясним местоимения: я, ты, он, мы, вы, они. Проще простого.
Объяснили.
— Еще реприза. Я делаю несколько шагов, вы стоите. Я говорю: «Я иду, он не идет», подчеркивая частицу «не». То же с глаголами «есть» и «пить». А теперь обращаюсь к аудитории: «Вы не поняли?»
— Нет, поняли, — отчеканил зал.
— Мне одно не ясно, — шепнул Капитан Библу, — почему они так быстро все это усваивают?
— Во-первых, эмоциональное эхо. Во-вторых, шлемы. Вы видите — все тоже в шлемах. Должно быть, мы не совсем точно понимаем их назначение. Вероятно, они и улавливают смысл звучащего слова, и непосредственно воспринимают зрительный образ. Скажем условно: киберпатия.
— Ки-бер-патия, — отчетливо повторил их знакомец, сидевший поблизости в первом ряду. — «Нет шлемы» — непонятно, «да шлемы» — понятно. Только шлемы. Без них нельзя.
— А ведь мы не объясняли им слов «только» и «нельзя». И склонять местоимения тоже не учили, — удивился Капитан.
Но ответил не Библ, а человечек в голубой куртке.
— Много слов мы понимать из разговоры ты и он. — Он указал попеременно на обоих. — Вы говорить больше, мы понимать больше.
Капитан рванул кресло к Библу.
— Вот это я понимаю — контакт! Еще три урока, и ученики могут сдавать экзамен на аттестат зрелости. На большой палец. Все говорить и все понимать. Три урока, — повторил он, загибая пальцы на руке. — Три!
— Один, — возразил голубокожий и в свою очередь загнул палец. — Один. Мы понимать и слова-мысли. Говорить в уме — видеть. А мы — понимать.
— У них уже и сейчас есть запас слов, необходимый для разговора, — сказал Капитан Библу, — только почему обучение односторонне? Без взаимности.
— Вероятно, они лингвистически способнее, да и язык их, пожалуй, нам недоступен, и они это заметили.
— Странный язык. Или придыхания, или горловые фиоритуры. Как у тирольских певцов.
— А вы прислушайтесь, — сказал Библ, оглядывая ряды амфитеатра. — Слышите? Совсем по-птичьи. Как я лесу. Цокают и пересвистываются.
Он еще раз оглядел окружающие их кресла. Голубые куртки сидели тихо, как примерные дети, не вскакивая и не меняя мест. В странной схожести лиц теперь уже Библ заметил различия. Не было того однообразия молодости, какое они видели в зелено-солнечной школе, — их окружали здесь и юношеские, и зрелые лица, иногда морщинистые и даже небритые. Были и женские — их отличали овал лица, несколько удлиненный, более мелкие черты его и кокетливое разнообразие даже в мальчишеской короткой стрижке. Кто они? Если принять гипотезу Алика о резервациях-заповедниках, то где же эти заповедники? Здесь или в Аоре? Неизвестно зачем откармливаются бездельники-потребители и трудятся умницы-производители за пультами световых и цветных чудес. Правда, последние некоммуникабельны в отличие от телепатически общительных гедонийцев зеленой и синей фаз. Но некоммуникабельность сопровождает, по-видимому, только рабочий процесс. А здешние трудовые процессы — это непостижимые вершины науки и техники. Значит, здесь хозяева, а не там, в лучах других ложных солнц. Капитан, кажется, не очень задумывается над этим, он с удовольствием играет в свой лингвистический цирк. Да полно, цирк ли это? Люди смешно искажают грамматику речи, но разве не удивительно то, что словарь их пополняется быстрее, чем у самого совершенного кибернетического ретранслятора. А сумма грамматических искажений уменьшается обратно пропорционально числу новых слов. Закономерность? Да. И в ней показатель не только трудностей возникающего контакта, но и взаимной в нем заинтересованности.
Мысли Библа прервал настороженный шепот Капитана:
— Тес… Слышите? Совсем другой звук. Похоже, что мы уже не в лесу, а на пасеке.
Из темного прохода, соединявшего этот зал с перекрестком движущихся дорожек-лент, вдруг послышалось негромкое ровное гудение. Так гудит или отработанный механизм, или встревоженный улей.
— Ложиться на пол! — крикнул им их знакомец из первого ряда. — Не говорить. Не шуметь. Тихо.
Капитан и Библ недоуменно повиновались.
А из прохода в пространство манежа не спеша выплыла медная летающая тарелка. Может быть, и не медная, но блестевшая, как хорошо отполированная и начищенная медь. Библ пошевельнулся и поднял голову. Тарелка тотчас же устремилась в его сторону и повисла высоко в воздухе, небольшая, около полуметра в диаметре, и выпуклая лишь с одной стороны, что делало ее еще более похожей на тарелку или скорее на блюдо или поднос. С тем же пчелиным гудением она начала спускаться, не выходя из пределов манежа. Три метра, два метра, полтора… «Сейчас она придавит нас или накроет как одеялом», — подумал, прижимаясь к пластику пола. Библ. На минуту ему стало страшно, но тарелка, покружившись над ними, снова поднялась и, покачиваясь в воздухе, медленно поплыла над амфитеатром. Голубокожие молчали, не двигаясь, вдавленные тревогой в кресла. А тарелка, сделав несколько кругов и восьмерок в притихшем зале, так же не спеша скрылась в темном проходе. Пчелиный гул ее, все еще слышный и за пределами «цирка», постепенно умолк.
— Новое чудо-юдо, — усмехнулся Библ, подымаясь. — Что это было? Вы соображаете, Кэп?
Капитан подумал.
— Похоже на летающий локатор. Видимо, он регистрирует какие-то посторонние шумы. Кто-то приметил что-то необычное и отреагировал.
— Координатор, — откликнулся их подошедший знакомец.
— Мы не называли такого слова, — насторожился Капитан.
— Вы называли его вот тут. — Он постучал пальцем по лбу. — А тарелка это слышать и узнавать шум. Вы говорить: посторонний, необычно. А непосторонний и обычно — это тихо, шума нет. Но мы собрались — шум: зтсистзссс… — Он попытался передать их пересвистывание.
— Разве у вас нельзя разговаривать? — Нить догадки опять ускользала от Капитана.
— Там где спать — можно. Где не работать, отдыхать, смеяться. Дома, — прибавил он гордо еще одно усвоенное без подсказки слово.
— А где это — дома?
— Здесь, за стеной. А их дом, — он указал на темный проход, явно подразумевая своих некоммуникабельных соплеменников, — дальше. Там, где такие дорожки. — Он дотронулся до голубого капитанского комбинезона.
— Почему же вы здесь, а они там?
— Потому что мы обманываем Координатор.
— Разве его можно обмануть?
— Вы видеть тарелка? Она уйти. Не заметить.
— Почему и как вы его обманываете? — загорелся Библ.
— Трудно объяснить. Еще мало слов. Вы брать с собой шлемы. Домой. Разговаривать — не снимать. Спать — не снимать. Вернетесь — будем знать больше.
— Нас четверо. — Капитан загнул четыре пальца.
— Понятно. Брать с собой четыре шлема. — В руках у собеседника появились еще два шлема. — Вернуться всем вместе. Где ваш дом?
Капитан представил себе приземистое здание станции на черном камне пустыни. Снова пересвистывание и недоуменный вопрос их знакомца в голубой курточке.
— Откуда?
— С неба, — не улыбаясь сказал Капитан, довольно точно вообразив появление космолета в свете пяти разноцветных солнц и приземление его на зеркальном космодроме.
И опять птичий гомон прошумел по трибунам. Но вопросов на этот раз не последовало. Почему? Испугались или насторожились? Библ уже начал сомневаться в своих прежних суждениях о жителях Голубого города, как строителях и хозяевах гедонийской цивилизации. Испуг и настороженность в данном случае совсем не показатели высокого социального уровня жизни. Творцам ли этакой технологии пугаться появления чужого разума? Но почему пугаться? Может быть, пересвистывание на трибунах означает просто повышенный интерес? А если подумать, то разве интерес вызвало появление летающей тарелки? Пожалуй, даже не испуг, а пароксизм страха. Что же испугало? Локатор посторонних шумов, угрожающий обнаружить присутствие людей, которые совсем не хотят быть обнаруженными. И слова: мы обманываем Координатор. Значит, даже немыслимая техническая вооруженность его не гарантирует от ошибок: оказывается, его можно, а должно быть, и нужно обманывать. И если считать, что Координатор — власть или орудие власти, значит, в этом обществе есть оппозиция меньшинства большинству. Какие же цели она преследует и почему возникла? Тут Библ окончательно запутался. Кто же тогда хозяева Гедоны и каков ее социальный строй?
— А мы можем увидеть Координатор?
Ответ последовал неуверенно и не сразу:
— Подумать. Не сегодня. Сначала надо научиться понимать друг друга. А сейчас — уходить.
Капитан снова загнул четыре пальца.
— Мы вернемся вчетвером. Завтра. Ладно?
— Ладно.
Библ тут же подметил, как быстро усвоил их собеседник русскую коллоквиальную форму.
— Постой… — задумался Капитан. — Мы, вероятно, легко найдем город. Но как в нем найти вас?
Гедониец в голубой куртке показал на лимонный цвет стен.
— Такого же цвета дорожка. Она приведет вас сюда. Я показать.
Он поспешил к темному проходу из зала. У многоцветного переплетения дорожек они подождали до тех пор, пока из-за среза плоскости не вырвалась желто-лимонная.
— Эта?
— Она.
Пока дорожка плыла в уровень с плоскостью, Капитан сказал:
— Я — Кэп, Капитан. Он — Библ. А ты?
Их спутник опять просвистал что-то по-птичьи.
— Ну это, брат, у нас не получится. Назовем тебя Друг. Сойдет, Библ?
— Сойдет.
Капитан крепко, по-земному, пожал руку спутника:
— Прощай, Друг. До завтра, — и соскочил на убыстряющую бег, дорожку.
Библ прыгнул вслед за ним.
И последнее, что они увидели, было синее пятно над срезом серой покатой плоскости.
Расставшись с друзьями, Малыш и Алик молча пошли домой. Говорить не хотелось. Казалось, уже был опыт раздельных странствий — привычно, синхронно, убедительно, — а сердце при расставании все-таки щемило. Особенно сегодня: слишком уже реален был этот внезапно выросший перед станцией псевдогород не то из раскрашенных картонажей, не то из цветного стекла. Шутка Гулливера в сказочной Лилипутии: собрал кучу битых бутылок в несколько этажей. А в общем, даже не сказка, а так, черт те что.
— Исчез, — сказал Алик.
— Кто? — не понял Малыш.
— Город исчез. — Алик обернулся назад и указал на по-прежнему безмолвный и пустынный до горизонта знакомый пейзаж.
— Так, — буркнул Малыш и сплюнул в сердцах.
Больше он не оборачивался до самой станции. Потом, пройдя коридор, остановился у лестницы наверх и спросил скорее не Алика, а себя самого:
— Ну что ж теперь делать будем?
— Ты старший, ты и командуй, — огрызнулся Алик.
— Уборка закончена, обедать рано. Значит, вспомним английскую пословицу: мой дом — моя крепость.
— Ты в уме?
— Я уточняю задачу. Оборудуем бойницы, проверим оружие, расставим посты. Центральная база на втором этаже, в комнатах Капитана. Там и обсервационный пункт, там и склад запасного оружия.
— Ничего не понимаю, — сказал Алик.
— Умишко слабоват. Помнишь Второго Пилота, ныне благополучно, во всяком случае надеемся, что благополучно, летящего к родным пенатам. Я его до встречи здесь знал человеком с воловьими жилами вместо нервов. Мог зуб вырвать по древнему способу, применявшемуся еще Петром Первым, и глазом не моргнуть. А кого мы на Гедоне нашли? Чудака с огнеметом, исполосовавшего все стены, внутренние и внешние. А зачем он их резал? Мания преследования? Чепуха. У него уже был опыт встречи с миражами, подбиравшимися к самой станции. У нас такого опыта не было. Поэтому слушайте и выполняйте, что вам приказывают, товарищ младший член экипажа.
— Ты серьезно считаешь, что нам может угрожать что-то на территории станции?
— Я сказал: выполняй! — гаркнул Малыш. — Проверишь видеоскоп у иллюминатора наверху, все верньеры, чтоб нигде не туманилось — полная ясность на любой дистанции. Я принесу со склада ящик с гранатами. Станционный отражатель я еще раньше проверил — модерн-рипеллер, масштаб от десяти до двадцати метров по фронту. Его мы поставим на верхней площадке.
— Почему не здесь?
— Потому что здесь совпадают уровни смещения фаз. Почему-нибудь Док с Пилотом переселились на второй этаж. А рипеллер у окна ни к чему. Там органическое стекло прочнее стали — опасность может угрожать только отсюда, с лестницы. Вот мы и поставим наш отражатель сверху — пусть сунутся.
Алик искоса взглянул в глаза Малышу: как у него со здоровьем? Кто сунется? Бездельники из Аоры? Школьники из леса? Так между ними не только километры черного камня, но и пространственный задел, энергозащита, сквозь которую не пройдешь без специальных приборов.
— Энергозащита снята, — сказал Малыш. — Капитан и Библ прошли границу между фазами, даже не поперхнувшись.
Алик, внутренне неубежденный, молча пошел по лестнице. Приказ есть приказ. Старший командует — младший выполняет. Видеоскоп у окна-иллюминатора, фонарем выдающегося над черной пустыней, оказался в порядке: полная ясность и под окном и у горизонта, одно и то же черное зеркало, чуть припудренное матовой пылью. Малыш тоже молча принес и взгромоздил на стол ящик с газовыми гранатами, а отражатель-рипеллер, похожий на бронзовую бульдожью морду, поставили на верхней площадке винтовой лестницы.
Недоумевающий Алик все-таки рискнул задать вопрос неразговорчивому начальству:
— Зачем же гранаты, когда есть излучатели?
— Ты не был в регенерационных залах, а я был, — снизошел до пояснения Малыш, — там только мертвые, но не поврежденные. И руки и ноги на месте, даже кожа цела. Ты заметил, какое у них оружие? Или только болевое, как «хлысты», или выводящее из строя без членовредительства, как парализаторы. Парализаторов у нас нет: их забрали Кэп с Библом, «хлыст» хорош в драке один на один, против десятка уже не выстоишь. А если их будет больше?
Малыш не только из простой предосторожности готовился к обороне. Слова Капитана о том, что Координатор снял энергозащиту между фазами перестроенного пространства, явно предупреждал о возможной опасности. До сих пор межфазные связки случайным облачком возникали на пути вездехода, сейчас такое облачко — и не облачко даже, а целая грозовая туча — может возникнуть в пределах самой станции, у ее порога, и кто знает, а вдруг и внутри. Не зря же Второй Пилот кромсал излучателем двери и стены: он именно этого и боялся. Алику подробности объяснять не стоит — незачем пугать мальчишку, сам догадается. А не догадается — пусть думает, что хочет: или Малыш свихнулся, или просто чудит.
Алик этого не думал. Он сделал все, что от него требовалось, и стоял у окна, ожидая дальнейших распоряжений.
— Пошарь-ка по краю пустыни, сынок, — предложил Малыш, — может, что и наклюнется.
Алик, прильнув к окулярам видеоскопа, покрутил верньер. У горизонта справа показался зеленый смерчик. Он двигался на них, увеличиваясь.
— Напророчил, — сказал Алик.
— А что?
— Облачко.
— Синее?
— Нет, зеленое.
— Тем хуже. Ребята из леса опаснее взрослых из города.
А облачко приближалось. Теперь его можно было разглядеть и невооруженным глазом. В стеклянную лупу окна было хорошо видно, как на замок Алика с Малышом двигался… лес. Именно лес, а не просто зеленый стог сена или туманное облако. Впереди леса наступали плотной высокой щетиной салатные мхи — подступы к густым древовидным папоротникам.
Открытая взору фаза зеленого солнца шла на сближение с черной пустыней. И это сближение должно было произойти где-то совсем близко от станции, может быть на ее территории.
— Если лес захлестнет нас, что будет со станцией? — спросил Алик: страха он не испытывал.
— А я доктор? — пожал плечами Малыш.
— Совмещение фаз в одном трехмерном пространстве, — рассуждал Алик, — или вызовет врастание одной молекулярной структуры в другую, что чревато бог знает какими последствиями, или одна масса бесследно растворится в другой. Иначе говоря, станция исчезнет в обоих случаях.
— Интересно, почему этого не произошло раньше, — задумался в ответ Малыш. — Почему станция не исчезла, когда психовали Пилот и Док?
А тем временем лес уже подступил к станции и остановился. Зеленое пространство выдвинулось усеченным конусом, границы которого уходили далеко к горизонту. Теперь метров в десяти от окна подымались вверх искривленные стволы папоротников, похожих на диковинные тропические пальмы. Черного камня под окном уже не было: его закрывали высоким ковром серо-зеленые мхи.
— Чудно, — сказал Алик, — вроде бы лес и не лес. Я и у нас в Мещерском заповеднике был, и в американском Национальном. Там живой лес.
— А здесь что — мертвый?
— С мертвечинкой. Ни птиц, ни бабочек. Небось и муравьев нет.
— Как у тебя с головой? — хмыкнул Малыш. — Это же силурийский. А ведь в кольцо нас берет, — подметил он маневр огибавшего станцию леса. — Посмотри-ка, что у нас с другой стороны, — заинтересованно добавил он и вышел на лестницу. — Поди-ка сюда.
То, что увидел здесь выбежавший Алик, было еще чудеснее. Ни наружной стены станции, ни коридора, ни загромождавшего его мусора уже не было. Мхи протянулись до лестничных ступенек — шагни и утонешь в серой волокнистой трясине.
— Они срезали угол, — проговорил Алик, задумчиво оглядывая то, что уцелело от станции, — часть стены и коридора слева остались. И срезано неровно, и границы среза расплываются. Будто в тумане.
— Да и срез ли это? — усомнился Малыш и вернулся в комнату.
Оттуда он появился уже с излучателем. В глазах прыгали веселые искорки. «С чего это он, — удивился Алик, — глотнул, что ли?» А Малыш в три прыжка очутился внизу и молнией полоснул по мхам, подступившим к внутренней стене коридора. Сверкающая коса мгновенно срезала всю толщу мхов, спалив срезанное, как зажигалка бумагу. Малыш шел по коридору, вернее, по тому, что раньше было коридором, огибавшим внутренние помещения станции, и, не выпуская из рук излучателя, продолжал косить. Через десять минут между ним и лесом не было ни клочка мхов, кроме небольшого островка под самой лестницей, который Малыш почему-то оставил в неприкосновенности.
— Зачем? — спросил Алик.
— А если вдруг придется швырнуть кое-кого вниз, обойдемся без членовредительства. Совсем как поролоновый мат в спортзале.
— А косил зачем?
— Чтоб не подползли.
Но ничто не нарушило тревожного спокойствия леса. И никто не подполз и не показался из-за обступивших станцию древовидных гигантов. Только слева был просвет — тянулись лохматые кустарники и травяные плеши, а за ними далеко-далеко подымался к солнцу эвкалиптовый Парфенон.
— Дай-ка парочку-другую гранат, — сказал Малыш, — я здесь побуду. Подойдут ближе — газовый заслончик поставлю. Не прорвутся. Ну, а ты похлопочи у видеоскопа. Как что увидишь — сигналь.
Сколько минут пришлось просидеть у видеоскопа, Алик не подсчитывал — пять, шесть или четверть часа, — только в конце концов по травяной плешине за ветвистыми стеблями хвощей мелькнуло несколько перебегавших цепочкой фигур. Их было легко заметить: голые меднокожие, в одних плавках, они отчетливо прочеркнули синеватую зелень леса.
— Идут! — крикнул он в открытую дверь Малышу.
— Много? — откликнулся тот.
— Взгляни сам. Отбить успеем.
Малыш подошел, когда меднокожие вынырнули на длинную открытую проплешину между пятиметровыми веерами папоротников. Они то подымались во весь рост, присматриваясь к обстановке, то перебегали на четвереньках, как обезьяны, скрываясь в ломких высоких хвощах. Их было немного, не более двух дюжин (Алик уже мысленно прибегал к гедонийской системе счета), но и двадцати четырех здоровых парней, к тому же чем-то вооруженных, было многовато для защитников станции.
— С чего начнем? — спросил Алик.
— С гранат, конечно, — пожал плечами Малыш. — Я бы их излучателем в две минуты срезал и поштучно и оптом, но увы… ребята все-таки.
Оба вышли на лестничную площадку. Островок мха под ней, не выжженный Малышом, серый, высушенный сверху, зеленовато-рыжий и мокрый внизу, у жирной земли, торчал одиноко и неприветливо. «Синие» и «голубые», смешавшись в стайке, недоуменно и осторожно обошли его, не понимая, что случилось с мшаником, от которого остались только рыжий пепел да пыль.
— Они нас не видят, — шепнул Алик.
— Тем лучше, — усмехнулся Малыш и одну за другой швырнул две гранаты.
Двухметровая дымовая колбаса, черная, как выползшая из болотного ила анаконда, вздувалась и вытягивалась, обволакивая папоротники и хвощи. Тяжелый смрад подымался кверху — от него подташнивало и ломило виски. «Чего они туда напихали, — поморщился Малыш, — воняет, как в мертвецкой летом». Меднокожих уже не было видно: они или плутали, задыхаясь от дыма и рвоты, или успели выскочить и скрыться в кустарнике. Ни один из них пока еще не прорвался к лестнице.
— Может, сбежали? — предположил Алик.
— Едва ли. Пойди к окну, посмотри.
Видеоскоп не потребовался. Из-под нависшего над хвощами и лесом окна было видно, как меднокожие в плавках огибали расползавшуюся дымную колбасу, рассчитывая проскочить там, где дым редел-и рассеивался.
— Обходят! — крикнул Алик. — Швыряй еще гранаты слева и справа.
Снова клейкое черное варево легло между нападающими и крепостью. Малыш добавил еще две гранаты. Теперь «смог» подымался уже рядом с лестницей, надвигаясь на площадку. Прикрывая глаза и рот платком, давясь от мерзкого дыхания «смога», Малыш и Алик отступили в комнату, захлопнув дверь.
— Вернемся, когда эта пакость рассеется, — сказал Малыш, — может, и им к тому времени эта игра надоест.
— Они, кажется, нечувствительны к запаху, должно быть, ароматические рецепторы невосприимчивы.
— По-моему, одного рвало, — усомнился Малыш.
«Игроки» действительно не собирались снимать осаду, показывая завидные настойчивость и терпение. Поколдовав верньерами видеоскопа, Алик обнаружил меднокожих по всему фронту дымовой завесы. По опыту прежних столкновений нападающие знали, что в конце концов дым рассеется и подступы к крепости будут свободны.
Малыш открыл ящик с гранатами, заглянул в него и присвистнул.
— С таким запасом «смога» мы и до ночи продержимся, а к ночи все миражи погаснут, — заметил он.
— А что, если они попробуют прорваться сквозь дым, — предположил Алик.
— Должно быть, они уже убедились в его безвредности. Может, сразу отражателем шарахнуть?
Не отвечая, Малыш снова вышел на лестничную площадку. Конечно, можно было швырнуть еще парочку-другую гранат. Процесс затяжной и не очень надежный. Кажется, Алик прав. Слева дым начал оседать, и прорыва, вероятно, следовало ждать отсюда. Малыш перевел бульдожью пасть рипеллера и попробовал кнопки — ничто не барахлило. Ну-ка, давайте сюда, ребятки!
— Ты присядь, — сказал сзади Алик, — и не подпускай их очень близко, а то еще достанут парализатором.
Меднокожие, должно быть уже освоившиеся с запахом, теперь просочились сквозь черную толщу дыма и, топча рыжие лохмотья сожженных мхов, приближались нестройной группкой. Алик попробовал сосчитать их вслух, но Малыш сердито одернул его:
— Молчи! Важна дистанция, а не численность.
Теперь между ними и нападавшими было не более десяти метров.
— Девять… восемь… семь… шесть… — шепотом считал Малыш. При счете «четыре» нажал спусковой клавиш отражателя.
Вихревой воздушный поток, как порыв урагана, сразу отбросил нападавших на добрый десяток метров, вернее, расшвырял их, как оловянных солдатиков, кого куда. Одни застряли в кустарнике, другие — в несожженных мхах, вероятно изумленные, не понимающие, может быть даже напуганные и уж во всяком случае сразу утратившие весь свой боевой пыл.
— Давай справа! Теперь отсюда прорвались, — шепнул сзади Алик.
Малыш перевел пасть рипеллера в противоположную сторону, подождал, отсчитывая одними губами метры, пока дистанция не сократилась до минимума, и отшвырнул вторую колонну нападавших. Этих было больше, и эффект воздушной волны оказался еще разительнее: даже разглядеть было нельзя, куда их отбросил удар отражателя.
— Не слишком ли? — опасливо спросил Алик. — Так и костей не соберешь.
— Соберут, — отмахнулся Малыш. — Кругом подстилка — мхи да хвощи. А кто не встанет, все одно пойдет в переплав на подземный конвейер.
— Ты на другое посмотри, — вдруг сказал Алик.
— А что?
— Лес отступает.
Эффект вихревой воздушной волны отражателя, видимо, оказал какое-то воздействие и на межфазные связки, потому что угрожавший нашим героям лес начал буквально на глазах изменяться.
Сначала он убрал свой высунутый к станции длинный лохматый язык, потом стал медленно отползать к горизонту, все время съеживаясь, пока не уменьшился до размеров блуждающего по ветру зеленого облачка, а затем и совсем исчез, растворившись в плоской каменной черноте.
Все это наблюдали Библ и Капитан, летевшие на «поясах» к станции над таявшими в нагретом воздухе хвощами и папоротниками. Козней леса, отбитых их друзьями, они уже не застали, но отступление его видели, хотя и не понимали, откуда, например, взялся этот странный горб рыжих лохмотьев, неправильным полукругом огибавший станцию на довольно большом расстоянии. Как будто кто-то жег перед ней грязные тряпки, а потом аккуратно отмел их подальше, чтоб не мешали.
Библ снизился и поднял что-то непонятное и хрупкое, тотчас же рассыпающееся в руках.
— Это не тряпка, Кэп, — сказал он подошедшему Капитану. — Это какая-то растительность. По-моему, жженый мох.
Малыша и Алика они нашли у смотрового окна в состоянии полной прострации. Отступление леса они наблюдали уже отсюда, так как трансформация пейзажа восстановила и коридор с его хламом и ящиками, и наружную стену, закрыв все за ней происходящее. Совмещение фаз, таким образом, отнюдь не уничтожало массы поглощенного вещества. Этот вывод и погнал их к окну, а затем наступила реакция. Оба повалились в кресла и облегченно вздохнули.
— Был бой? — спросил Капитан.
Оба обрадованно вскочили.
— Погодите, — продолжал Капитан, — рассказы потом. Сначала наденьте шлемы. — Он отдал один Малышу, другой Алику. — Объяснения тоже потом. Застегните вот здесь, как у нас. Не снимайте ни вечером, ни утром. Даже ночью во время сна. Кстати, они очень удобны, почти неощутимы.
Когда все было рассказано, Капитан подытожил:
— Насыщенный день. Снятый энергозаслон на межфазных связках, конечно, может создать затруднения, но, как опыт показывает, мы лучше вооружены и лучше защищены. А шлемы помогут устранить некоммуникабельность между нами и жителями Голубого города. Сейчас это самое главное.
Алик откровенно обрадовался. Значит, его предположение о характере гедонийской цивилизации эмпирически подтверждается. Хозяева планеты не в Аоре, а в Голубом городе. Создатели технологии, которую человеческий разум даже осмыслить не может, творцы чудес, перед которыми библейские — детские забавы, не больше, ставят грандиозный эксперимент с псевдочеловечеством, освобожденным от требований разума, общественной пользы, труда и необходимости. Создают же люди на Земле зоопарки и обезьянники, в которых ставятся какие-то опыты. Алик уже высказывал эту мысль, теперь она подтверждается практикой. Правда, здешний зоопарк больше похож на санаторий для неучей и бездельников, но именно в этом-то и проглядываются черты опыта. Человек, как живое существо, становится драгоценным материалом для него, подобно трансурановым элементам в химических реакциях. Ни в зеленом, ни в синем мире ничто не калечит человека — ни техника, ни оружие. Нет даже лестниц, с которых можно свалиться, экипажей, которые могут сшибить, неприрученного огня, который может обжечь или спалить. Здесь негде утонуть — нет ни рек, ни озер, влага подпочвенная, а океан, должно быть, только в одной закрытой для опыта фазе; здесь даже в детстве не лазают на деревья и нет скал и обрывов, с которых можно сорваться. Какие цели преследует опыт, зачем он нужен хозяевам Голубого города, пока еще остается неясным, но большинство неизвестных в уравнении Гедоны практически уже найдено.
Все это Алик, захлебываясь и торопясь, чтобы его не перебили, последовательно изложил слушателям.
— Есть что-то, — сказал Малыш.
— Есть, — повторил Капитан, — верные наблюдения и неверный вывод.
— Почему? — пошел в бой Алик.
— Твое уравнение Гедоны можно было бы записать так: a — жители Голубого города, хозяева планеты, ставящие опыт; b — жители обезьянника, объект опыта; c — смысл опыта, как создание некоего гомо сапиенс, свободного от пут необходимости и общественной пользы, и d — цель опыта — знак вопроса. Так?
— Предположим, так.
— Здесь все неверно. Жители Голубого города не хозяева планеты. Никакого опыта они не ставят. Жители Аоры не подопытные кролики, а самый опыт поставлен уже больше тысячелетия назад и превратился в близкий к бесконечности процесс биологического бессмертия и регулярной смены жизненных циклов. Это и есть цель опыта, все остальное — производные. Кроме того, в уравнении не предусмотрен Мозг и Координатор, их взаимосвязь, некоммуникабельность Голубого города, его социальный строй, наличие оппозиции, неизвестно почему и как возникшей, какие цели преследующей и как существующей при наличии супертехники обнаружения и подавления.
— Мне кажется, что у оппозиции такая же супертехника самозащиты, — вставил Библ.
Капитан не ответил. Он приподнялся в кресле, словно собирался вскочить, и прислушался. По коридору внизу простучали чьи-то шаги, потом послышался звук падающего тела и нечленораздельный, почти звериный вопль.
— Включи свет внизу, — кивнул Капитан Малышу, сидевшему у пульта, и выбежал на площадку за дверью, откуда Малыш с такой лихостью опрокидывал вражеские колонны.
Один за другим протиснулись в дверь и остальные. Яркий люминесцентный свет выхватил из темноты коридора фигуру гедонийца в голубых плавках. Лежа на животе в лохмотьях спаленных мшаников, он барабанил ногами по полу, как раскапризничавшийся ребенок, и нестерпимо визжал.
— Откуда он? — удивился Капитан.
— Не успел скрыться с лесом, — пожал плечами Малыш.
— Должно быть, забрался куда-нибудь, — предположил Алик. — Двери открыты, от наших гранат дым и вонь, заблудился, запутался, а может быть, и сознание потерял.
— Возьмем его наверх, — предложил Капитан, — и попробуем объясниться.
Отчаянно сопротивлявшегося парня с трудом втащили по лестнице в комнату и бросили в кресло. Он прижался к спинке и затих, недоуменно оглядывая окружающих. Взгляд его, любопытный и злой, однако не обнаруживал страха.
— Где я? — мысленно спросил он, и все поняли.
— У друзей, — сказал Капитан.
— Я вас знаю, — продолжал вглядываться гедониец, — вон того и этого. — Он показал на Малыша и Алика. — Они и тогда дым пускали.
— Как ты сюда попал? — спросил Малыш.
— А мы настигли вас еще днем. До заката солнца. Подстерегли за лесом, а тут — ваше черное облако. Я упал. Трудно дышать. Только выполз — еще облако. Сбоку дыра — мягко. Потом ночь. Проснулся — побежал. Темно. Леса нет.
— Это он на склад залез, — сказал Алик. — «Сбоку дыра — мягко». А это дверь и маты.
— Почему вы жужжите? — спросил гедониец; русая борода окаймляла его лицо, как сияние.
— Ладно, — сказал Капитан, — это мы думаем так. Шумно. А чего ты орал?
— Есть хочу. Приказал — нет еды. Приказал еще раз — ничего. Рассердился.
— Дай ему малинового желе, — сказал Капитан Алику.
Алик вскрыл банку и протянул ее меднокожему. Тот высосал ее не отрываясь, швырнул на пол и тотчас же послал мысленный приказ:
— Еще!
Алик вскрыл вторую банку. Гедониец, урча, расправился с ней столь же поспешно и потребовал третью.
— Я не знаю, что они там едят, — сказал Капитан, — но двух банок, полагаю, достаточно. Слишком много кислоты.
— Нельзя, — кивнул Алик гедонийцу и развел руками. — Нету больше. Нельзя.
Гедониец моргал глазами, явно не понимая.
— Ты знаешь, что такое игра? — подсказал Библ. — Так вот правила игры запрещают больше двух банок. Понял?
Что понял гедониец, никто не узнал, потому что его в этот момент заинтересовал «хлыст» Алика, оставленный на столе. Предмет сей для меднокожего пояснений не требовал. Он тут же схватил его, и белая молния резнула по лицу Алика.
Тот вскрикнул, прижимая ладонь к глазам. Вторая молния обожгла руку Библу, бросившемуся на помощь Алику. Гедониец заржал, размахивая своей сверкающей плеткой. Третий удар предназначался Малышу, но реакция последнего оказалась быстрее. Он бросился под ноги бородачу в плавках и опрокинул его на пол. В ту же секунду «хлыст» был уже у него.
— Роговица не повреждена, — сказал Библ, осмотрев глаза Алика, — отреагировали только кончики нервов. Чисто болевое оружие, — он помахал рукой, — до сих пор жжет.
— Зачем ты это сделал? — спросил он у гедонийца.
Тот засмеялся:
— Хорошо бить! Жжет. Болит. Весело.
— Хорошо, говоришь? — грозно спросил Малыш. — А когда тебя бьют? Вот так. — И могучая длань его хлестнула по волосатой щеке. — Весело, да? — И вторая пощечина швырнула бородача к стенке.
— Оставь его, — сказал Капитан, — это же несмышленыш.
А несмышленыш уже ревел, как выпоротый мальчишка, размазывая кулаком слезы по взлохмаченной бороде.
— Возни с ним не оберешься, — сказал Библ. — Придется сделать укол. Проспит сутки, а за это время поищем где-нибудь зеленый миражик и подбросим это сокровище его родичам.
— Такой мир не имеет права на существование, — зло проговорил Алик; глаза у него уже не болели. — Даже в волчьей стае живут дружнее, а эти как пауки или скорпионы. Их с колыбели переучивать надо. С той минуты, как им соски с кашицей дают.
— Их не переучишь, — сказал Капитан, — однозначность биологических циклов запрограммирована тысячелетие назад и на тысячелетия вперед.
— Тогда надо сломать программу.
— Как?
Алик молчал.
— Не знаешь? И я не знаю. И я еще не готов для второй встречи с Учителем.
— Сматываться надо отсюда, — сказал Малыш. — Ничему мы их не выучим и ничему не научимся сами… Слишком хитра наука, а концы спрятаны.
Капитан и Библ переглянулись: они-то знали больше, чем другие. «Пожалуй, все-таки раненько делать выводы, Библ», — сказал взгляд Капитана. Библ усмехнулся: «У нас есть еще завтрашний день». А вслух сказал:
— Мне еще не до конца ясна роль Голубого города. А это, пожалуй, самое важное звено — в ожерелье Гедоны.
— Завтра узнаем, — резюмировал Капитан.
— Кто? — встрепенулся Алик.
— И ты в том числе. Все четверо. Потому я и настаиваю на том, чтобы шлемы никто не снимал до завтрашней встречи. У них нет телепатического общения, и шлемы нужны как средство коммуникаций. Они помогают им понимать наш язык. Даже то, что мы думаем сейчас и будем думать до завтрашнего дня, мысли, выраженные в словах, и зрительные образы во время сна — все это сохранят, расшифруют и донесут до них наши шлемы.
— Коллектор языковой информации, — уточнил Библ.
Именно лимонно-желтая дорожка должна была привести их к цели.
— Вот эта? — шагнул вперед Алик и тут же отступил, остановленный взглядом Библа.
— Нет, не эта. Подождем.
Они стояли у самой границы неправдоподобного Голубого города, где дорожки-«улицы», сменяя одна другую с быстротой, уплывали в цветную сумятицу поразительных архитектурных форм. Город подымался к небу пирамидой плоскостей, вершина которой, как Эверест, скрывалась в густом голубоватом тумане. Не то снег, подкрашенный синькой, не то вьюга в далеких высотах, отразившая бирюзовое солнце. «Улицы», проползавшие у подножия пирамиды, не имели резко очерченных границ. На переднем плане — цветная эскалаторная дорожка-лента без заборов и утолщений, на заднем — темные пролеты туннелей и мерцающая пляска не разбери чего. Одни ползли долго и медленно, огибая подножие, другие ныряли в ближайший туннель или змеей вползали на повисавшие без опор уровни-плоскости. Так было и в первый раз, когда здесь же, раздумывая, стояли Библ с Капитаном, так повторялось и сегодня, только сейчас они дожидались одной-единственной путеводной дорожки-«улицы».
— Вот она, — сказал Капитан.
Дорожка ядовито-лимонной яркости довольно быстро подползла к их ногам. Капитан шагнул первым, за ним — сгорающий от любопытства Алик, у него даже ноздри вздрагивали от нетерпения, следом — неторопливый Малыш и замыкающий шествие Библ, дважды оглядевшийся, прежде чем вступить на скользившую желтизну.
На этот раз пластик не ушел вниз под тяжестью четырех человек, а чуть-чуть спружинил, никого не сбив с ног, словно и погружаться ему было некуда — ни подземных туннелей, ни скрытых пещер движущаяся «улица» не обнаруживала. Она проплыла у края черной пустыни метров двенадцать и свернула в пролет между прозрачными стекловидными «стенами». За ними в прозрачных же, не соприкасающихся емкостях струилось что-то пламенеющее и, вероятно, нестерпимо яркое, потому что даже темная стекловидность «стен» едва эту яркость смягчала.
— А мы здесь не были, Кэп, — сказал Библ, — я этой жути не помню.
— Я тоже.
— Плазма, — уверенно предположил Алик, — вероятно, отжатая из плазмотрона в ловушки магнитного поля. В таких ловушках и развиваются нужные химические процессы.
— Силен, — сказал Малыш. — Даже здесь жарко. А там?
— Трудно сказать. Когда имеешь дело с плазмой, температуры порядка миллионов градусов обычны даже у нас. А здесь они, наверное, еще выше.
«Горячую улицу» не прошли, а пробежали, обгоняя резвость дорожки. Гедонийцев не было: должно быть, они управляли плазменными процессами со специальных пультов. А «улица» тем временем вырвалась на простор уже знакомых Капитану и Библу фокусов цветной и световой геометрии, в превращениях которой то и дело проступали очертания знакомых предметов. Жители хотя и появлялись здесь, но не задерживались, пролетая параболическими кривыми неизвестно на чем и неизвестно куда и оставляя за собой все новые и новые выдумки невидимых синтезаторов. Библ объяснил свою гипотезу о синтезе мысленных заказов из синей и зеленой фаз, и Алик буквально ошалел от восторга. С горящими глазами, высоко задрав голову, он отступал и отступал, стараясь угадать на воздушных экранах что-нибудь знакомое земному глазу.
— Осторожней! — крикнул Капитан, увидев его на свободном краю дорожки.
Но поздно. Алик оступился одновременно с капитанским предупреждением и исчез за взбухшим краем лимонно-желтого эскалатора. Друзья бросились к краю и обнаружили Алика висевшим в пространстве между двумя скользившими с разной скоростью дорожками-лентами: он успел ухватиться за край верхней, а под нижней просматривался туннель-колодец с мерцающими пересечениями других цветных эскалаторов.
— Держись! — воскликнул Капитан, подхватив руки Алика.
Тот ответил совершенно спокойно:
— А я в невесомости. Держусь за край без всяких усилий. Тяжести нет.
Действительно, вытащить Алика было совсем не трудно. Вероятно, в случае непредвиденного падения в междуленточное пространство изменялись гравитационные условия и человек без вреда для себя мог легко выбраться на требуемую дорожку.
— А почему мы не заметили этого, Кэп? — вспомнил их обоюдные провалы Библ.
— Слишком волновались, должно быть. Боялись потерять друг друга. А нас все время поддерживала невидимая «лонжа».
Малыш тут же захотел повторить опыт Алика, но Капитан одернул: никаких экспериментов, мы не на спортивной прогулке. А лимонная «улица» уже вновь нырнула в туннель, на этот раз не столь высокий и брызжущий светом, как галерея синтеза. Наоборот, здесь было даже темновато, как в длинных коридорах старомодной дешевой гостиницы или на прогулочной палубе океанского лайнера в темный дождливый вечер. Сходство с палубой подчеркивалось и длинным рядом близлежащих окон-иллюминаторов, открывающих полутемные каютки-койки. Алик схитрил, обогнал процессию и нырнул в одну из таких каюток. Она тотчас же осветилась тусклым мерцающим светом, и все увидели Алика, лежащего на боку на воздушной подушке, как лежат дома на постели или тахте. И самое главное, он спал или притворялся, что спал, тихонько посапывая под световым экраном на потолке.
— Вылезай. Хватит фокусов! — рассердился Малыш.
Алик спал. Прохладная струя воздуха, выходившего из дверцы-иллюминатора, несла знакомый запах — озона. Малыш дернул спящего за ногу, но Алик поджал ее и продолжал спать.
— Спальни, — сказал Капитан. — Пусто, потому что все на работе. Вот вы интересовались, Библ, где ночуют жители города. Полюбуйтесь. Не очень комфортабельно, но полезно. Крепкий сон и облучение ультрафиолетовыми лучами.
— Откуда вам это известно?
— А запах?
Библ принюхался:
— Озон, да.
Алика вытащили за ноги из клетки-ячейки. Только тогда он проснулся. «А не врешь?» — усомнился Малыш. Но Алик зевал во весь рот. Впечатление пробуждения после крепкого сна было полным: даже позавтракать захотелось. Но Капитан торопил: кто знал, сколько времени займет бег их лимонной дорожки и какие еще чудеса она покажет. Но особых чудес не было. Та же привычная архитектурная бесформица, сумятица спектра и световые фокусы. Все это уже не вызывало удивления, по крайней мере у двух участников экспедиции. Другие тоже его не показывали. Малыш — по свойству характера, Алик — из солидарности, хотя кое-что непонятное старшим товарищам он по своему угадал: пляску взбесившейся геометрии как поиски форм материализуемого объекта, параболические броски голубокурточников, как маневры диспетчеров телеэкрана и телепортации, а свет и цвет во множестве их превращений, как возможные катализаторы только здесь и возможных химических процессов. Угадал Алик и метод управления природой в зоне зеленого солнца. Дорожка их неслась по дну глубочайшего каньона, расходящиеся стены которого были так же непохожи одна на другую, как страница из учебника топологии на видовой кинофильм. С одной стороны незримо управляемая светящаяся игла чертила мгновенно изменявшиеся трехмерные формы, с другой — так же волшебно изменялся ландшафт, вырастали и исчезали деревья, съеживались и разрастались кусты, зелень травы и листьев голубела, синела, алела.
— Вот отсюда они перемещают силурийские мхи и высаживают эвкалиптовые аллеи, — заметил Алик и покраснел, встретив одобрительный взгляд Библа. Догадка была верной, хотя и не объясняла, какая польза от этого голубокожим, загнанным в безлесные и бестравные пластиковые пещеры Голубого города.
— Может быть, им приказывают?
— Кто и зачем?
— Гадания отставить! — вмешался Капитан со своей излюбленной репликой.
— Я думаю, что наше путешествие уже кончается. Узнаете, Библ? — Он указал на темный проход за многоугольным и многоцветным пересечением таких же движущихся эскалаторных лент.
А в туманной его глубине уже просматривался шагавший навстречу им человечек в лазурной куртке.
— Здравствуйте, все четверо, — произнес он по-русски с чисто московским говорком, — Кэп и Библ, Малыш и Алик. — И, заметив невольное удивление гостей, тут же добавил: — Не удивляйтесь, мы уже научились вашему языку. Может быть, еще будем делать грамматические ошибки, применять слова не в том их значении, но намного реже. Теперь мы уже знаем, кто вы, ваши цели и осведомленность Координатора о вашем присутствии.
— Шлемы? — многозначительно спросил Капитан.
— Шлемы, — подтвердил их знакомец.
— А сколько вас?
— Четверо, как и вас.
— Идеальные условия для контакта. Равенство сторон, преодоленный языковой барьер и взаимная заинтересованность, — заметил Капитан и пошел за голубым человечком. Следом двинулись и остальные.
«Цирковой» манеж был все тот же, только амфитеатр исчез, сузив пространство до иллюзорной комнаты с двумя полукружиями противостоящих друг другу прозрачных кресел. Их окружала внутренность лимонно-желтого шара без дверей и окон — даже входа в темный отсек уже не было. Невидимый источник чуть подкрашенного лазурью света не раздражал, а, казалось, даже смягчал назойливую яркость интерьера.
— Я — Друг, — сказал их знакомец, усаживаясь. — Мое имя непроизносимо по-вашему, а их — произносятся. — Он указал поочередно на усевшихся рядом:
— Это Фью, Си и Ос.
«Совсем птичьи созвучия», — подумал Алик, а Капитан сказал:
— Наши вы уже знаете. Кстати, не понимаю почему. Разве шлемы не чисто лингвистический инструмент?
— Шлемы принимают и передают всю накопленную вами информацию. Мы ее процеживаем, отбираем существенное и закрепляем в блоках памяти.
— Значит, вы знаете о нас больше, чем мы о вас. Тогда вопросы задаем мы. Каковы отношения между двумя группами гуманоидов, определяющих цивилизацию вашей планеты?
— Никаких. Гедонийцев, как вы их называете, видят только немногие, да и то в регенерационных залах.
— Что вы знаете о гедонийцах?
— Немного. То, что они бессмертны, а мы нет. То, что наш труд служит им, питает и дает радость жизни.
— Давно?
— По вашему счету пошло уже второе тысячелетие.
— И никогда ни у кого из вас не возникало чувство протеста?
— Против чего?
Вмешался Библ:
— Против рабовладельческого, паразитирующего общества. Фактически уже можно говорить не столько о двух биологически различных типах человека, сколько о двух социальных группах: творческой, производящей, и паразитической, потребляющей. Неужели вам незнакомы категории социальной справедливости и социального протеста?
После тихого пересвистывания голубых курток слово взял Фью, более удлиненный, плоский и большеголовый, чем остальные. Он говорил по-русски так же чисто, только медленнее и отчетливее.
— Биологическое здесь важнее социального. Мы созданы для одного, но по-разному. Одно — это наслаждение жизнью, разное — в понимании такого наслаждения. Мы наслаждаемся самим процессом труда, они — его производными. Мы и они, как стенки и дно одной чаши, как две дуги, образующие круг нашей цивилизации.
— Дуги могут быть разными. Короткая нижняя поддерживает длинную верхнюю. Снимите вершину — основание останется. Уберите опору — вершина обломится. То же и в примере с чашей. Срежьте верхнюю часть — получите дырку со стенками, а в нижней еще уцелеет и содержимое. У вас без гедонийцев будут и жизнь, и радость труда, и его производные. А отнимите у них ваш труд — они потеряют все: и радость жизни и саму жизнь. Неужели мысль об этом никогда не приходила вам в голову?
Воцарилось молчание, долгое и, как показалось Алику, скорее встревоженное, чем недоумевающее. Потом тихое пересвистывание с какой-то новой, взволнованной ноткой, и только затем последовал ответ Фью, в котором Алик опять подслушал не столько нерешительность, сколько испуг.
— Разве можно изменить неизменное и незыблемое? Почему вы тогда не спрашиваете нас о возможности погасить солнце или высадить сад на месте черной пустыни? Мы никогда ничего не переосмысливали и не перестраивали. Все мы получили готовым: готовую планету, готовые пространственные фазы, готовую технологию. От нас потребовалось только управление, продиктованное программой, и смена поколений. Мысль о возможности изменить что-либо принесли вы, и для того, чтобы обдумать ее, нужно не только время. Нужны смелость ума, сила воображения и логика выводов.
— Хорошо, — согласился Библ, — оставим эту мысль созревать и расти. Но она рождает другую. Почему вы обманываете Координатор? Ведь это тоже протест, объединивший не двух и не трех человек. И скажем точнее: ведь это тоже попытка изменить неизменное и незыблемое.
На этот раз Фью ответил уверенно и без пересвистывающей подсказки:
— У нас нет физического бессмертия и сменяемости циклов сознания. Мы рождаемся, стареем и умираем со всеми биологическими изменениями организма. Но при рождении каждому из нас вживается в мозг особая электродная сеть, как некий механизм связи с Координатором. Связь, постоянная и действенная от рождения до смерти, контролирует учебные и трудовые процессы и сохраняет стабильный демографический уровень. Я прибегаю к вашей терминологии и надеюсь, что вы меня поймете. То, что вы называете любовью, есть и у нас. Есть пары, но нет семьи и потомства. Это первая задача вживленных электродов. Дети рождаются в особых колониях у специально отобранных для этого «матерей». Вам, вероятно, известно, что в ядре любой клетки человеческого организма заключены все его наследственные признаки? Такое ядро, безразлично где взятое — в крови, коже или слизистых оболочках, — извлеченное из «отцовской» клетки и трансплантированное в организм «матери», сохраняет все наследственные свойства «родителей». Это вторая задача электродов по стабилизации демографического уровня города. Третья определяет предел работоспособности. У одних он наступает к сорока годам, у других к пятидесяти — я беру опять же вашу систему счета. Симптомы понятны: понижается скорость реакций, уровень внимания, быстрота действия. В таких ситуациях электроды мгновенно прекращают деятельность организма, а тело поступает в атомные распылители. Аналогичен финал и несчастных случаев, какие возможны в блоках телепортации и плазменных реакций. В регенерационные залы направляются лишь технологически особо ценные экземпляры.
— Эгоистично, безнравственно, жестоко и античеловечно, — подытожил Капитан.
Фью поморгал глазами — у него это получилось совсем по-земному — и сказал нерешительно:
— Большинство ваших терминов мне понятно, кроме последнего: античеловечно. Это и привело к тому, что вы называете чувством протеста. Столетие назад один из наших медиков при оживлении погибшего в аварии технолога изъял у него часть электродной сети. Связь с Координатором сохранилась, оживленный мог получать указания и передавать накопленную им информацию. Но у него появилась свобода выбора и право самостоятельного решения. Аннулировалась и неотвратимая раньше угроза насильственной смерти. Теперь вам понятно, что и как привело к созданию оппозиционного меньшинства технически связанного с Координатором, но сохранившего и тайну своего освобождения и неподавленную свободу воли.
Капитан с трудом сдерживался: Алик подметил, как сжимались и разжимались его кулаки. Да и все остальные были поражены тем спокойствием, даже бесстрастием, с каким была обрисована перед ними картина откровенного рабства, без всяких сомнений в его правомерности, без гнева и укора поработителям и без надежд на иное будущее. Даже крохотный лучик света, блеснувший здесь за последнее столетие, так и не пронизал всей толщи этого зловещего темного царства.
— Пора, — сказал Капитан, — пора наконец познакомиться и с Координатором.
— Это уже предусмотрено, — был ответ. — А до встречи каждый увидит то, что ему покажется наиболее интересным.
Совместное путешествие не планировалось: «Слишком шумно, четырехсторонний разговор неизбежно вызовет появление локаторов и защитных полей». Каких полей, землянам не объяснили. Каждый получил голубую куртку, чтобы «не привлекать внимания там, где это неизбежно может случиться». Каждый выбрал и провожатого: Капитан — Друга, Библ — Фью, а Си и Ос отправились с Малышом и Аликом. «Совершенно неотличимые», — даже растерялся Алик, но Капитан, уже присмотревшийся к их внешнему виду, заметил, что первый был чуть темнее и курчавее. А вообще, объяснили им, обилие близнецов здесь было нормой, а не диковинкой. Многократная трансплантация клеточных ядер с одного индивидуума порождала людей с одинаковыми генетическими свойствами. Выбор свойств зависел от видов работы. Для одних наиболее важным была острота внимания, для других — скорость реакций, для третьих — привычка к высоким температурам, для четвертых — способность к сложным математическим вычислениям в уме. Телекинетчикам требовалась повышенная энергетика мысли, синтезаторам — умение представить предмет, не забыв ни одной внутренней или внешней детали, диспетчерам пространственных связок — тончайшая точность стыковки. Но и при одинаковых генетических признаках даже в идентичных условиях операций близнецы далеко не всегда дублировали друг друга. Порой неуловимые психологические отличия, разные знакомства и влияния, индивидуализация вкусов создавали по существу разных людей. Друг совсем не походил на Фью, и даже между Си и Осом можно было подметить разницу. В общем, хороший народ, подумал Капитан, в нормальных бы условиях мог создать интересное общество. Убрать бы генетический подбор, узость специализации, ощущение вторичности, придаточности существования — и не в Аоре, а здесь могла бы возникнуть база здорового развития цивилизации. Но вслух Капитан этой мысли не высказал.
Молча подошли к знакомому перекрестку эскалаторных «улиц»-дорожек. Издали Алику показалось, что он видит высоченную елку, увитую цветным серпантином так густо, что естественная зелень ее уже не просматривалась.
Вблизи переплетения формировали колоссальных размеров и невероятной причудливости геометрическую фигуру, терявшуюся в багровой смутности купола. Все это двигалось, свивалось, переплеталось, сворачивалось, играя искажениями формы и цвета.
— Мы чуть не пропали с Библом в этой мешанине, когда он свалился на одну дорожку, а я догонял его по другой, — вспомнил Капитан.
— Мог бы и не догнать, — заметил Друг, — большинство дорожек с односторонней поверхностью — сцепления скручены на полукружии.
— Понятно, лист Мебиуса. — Капитан показал на пальцах, как образуется соответствующая полоска. — Сколько же связок на такой дорожке?
— Никто не пробовал подсчитывать — слишком сложно. Все сведения у диспетчеров.
Заинтересованный Алик обежал систему переплетений.
— Хитро. Но, вероятно, можно вычислить направление и протяженность?
— Пять-шесть порядков — не больше. За седьмым уже связность системы не вычислит ни одна машина. Сеть сверхпространственная. Только Координатор может рассчитать пути, уходящие за пределы трехмерности.
— Зачем?
Опять пересвистывание и осторожный, хотя и откровенный ответ Фью:
— Для отчужденности. Разные уровни — разные порядки связности. Жители одних пространств не проникают в другие. Даже мы не знаем всех уровней города. А мы можем передвигаться и без ведома Координатора.
— А зачем тогда вам вся эта сверхсложная система связок и уровней, когда можно совсем как в сказке: захотел, шагнул — и ты у цели, независимо от ее отдаленности.
— Телепортация за пределами города, — пояснил Друг, — здесь только механизм телепортации. Хочешь взглянуть? Синяя дорожка. Да, вот она.
И они исчезли вместе с васильковой струей пластика, хлестнувшей сверху и винтом ушедшей под нависшее крыло плоскости. Библ предпочел травянистого цвета дорожку, увлекшую его к генетической пирамиде — рождению, младенчеству, детству и школе. Алик выбрал перспективу отдыха гедонийцев — на работе и после работы, а Малыш буркнул с кривой усмешечкой:
— Сиропчик. Вареньице. Я лично смелость ценю, бесстрашие. У вас есть страх, скажем, перед высотой? Или перед скоростью? Есть риск для жизни? Есть опасность?
— Синтетический реактор, — лаконично ответил Ос, и пунцовая дорожка спиралью умчала обоих вниз.
— Американские горы, — хохотнул Малыш.
Их подбрасывало, прижимало свинцовой тяжестью к пластику, сгибало и выпрямляло. Малыш держался как влитой, да и Ос никак не реагировал на цирковые кунштюки дорожки: наверное, вестибулярный аппарат его был к этому приспособлен. «Не повод для страха, — внутренне усмехнулся Малыш, — аттракцион для парка культуры и отдыха». А вслух спросил, почему же так трудно вычислить систему уравнений этой качалки: параметры-то одни.
— Какие? — спросил Ос.
— Протяженность, скорость, упругость, число витков, — начал было Малыш, но Ос перебил:
— А дискретность самой связности, переходы из трехмерного пространства в четырехмерное, скрученность и раскрученность стыков, однозначность скольжения. Хочешь еще?
— Хватит.
«Пейзаж» по сторонам «улицы» Малыша не интересовал, само движение ее увлекало его, как виражи самолета. Это уже не аттракцион, это испытание воли и мускулов. Не для хлюпиков этот винтовой врез в серую муть, мгновенно защекотавшую глаза, уши и ноздри. Становилось темнее с каждой секундой, температура росла.
— Что это? — хрипло спросил он едва заметного в «смоге» спутника.
— Катализатор.
Какой катализатор, для какого процесса, Ос не объяснил, а Малыш постыдился спросить. Процесс же явно менял суть и характер, жжение в носу и ушах исчезало, в глазах появились очертания возникающих в тумане предметов, смутно напоминавших что-то знакомое: прозрачное кресло, вырвавшееся прямо из пустоты и заслоненное розовой сферой, пузатый кувшин с узким горлышком, рукоятка «хлыста», блюдце или пепельница. Нет-нет, едва ли пепельница: здесь не курили. А там уже плыли гигантские прозрачные дирижабли, как сгустки жидкого пламени в черном небе. Плазма или фотонный газ? Вероятно, плазма: жидкий свет едва ли подходящая среда для синтетических операций. Впрочем, кто знает, их наука и техника не для пилот-механика Восточно-Европейской космической службы. Мало каши съел, чтобы понять эту психовину. Но где же все-таки риск, где опасность, где подстерегает она ротозеев у пульта? Ведь есть же у них ротозеи, влюбленные мечтатели за отвлекающей от мечты работой, фанатики идеи, туманящей даже натренированный глаз. Или их нет? Или на месте Координатор, регулирующий такую же фантастическую технику безопасности?
— Осторожней, — услышал Малыш, и цепкая рука сзади схватила его за плечо. — Не отклоняться! Опасно. Держись крепче.
— Что? — не понял Малыш.
Ос не ответил. Дорожку вдруг скрутило наизнанку в двух шагах впереди. «Улица» сузилась до размеров лифтовой шахты, скошенной под углом в сорок пять градусов. Скорость по уклону, как показалось Малышу, была, дай бог, меньше ста километров в час. Ветер свистел в ушах, как на санных гонках, только температура была банной и повышалась с каждой секундой. А вместе с жарой что-то гнуло и прижимало к пластику пола. Хотелось лечь, но осторожность подсказывала Малышу, что этого делать нельзя. Он даже пот, бегущий к губам, стереть не мог — избегал неосторожных движений. А в чем опасность? Может быть, этот хлюпик, вцепившийся ему в плечо, недооценивал его атлетизма? Дорожку тут же скрутило набок, потом вниз и снова вывернуло горизонтально, но Малыш даже не покачнулся. Либо здесь иной гравитационный режим, либо скорость гасит уклон. Жара дошла до пределов человеческой выносливости. Малышу показалось, что он пронизывает стены горящего дома. На мгновение что-то закрыло ему глаза и погасило мысль. Коллапс? Но тут-то он и осознал, что маленькая цепкая рука, как стальная, держит его, не позволяя упасть.
— Согни правую ногу в колене, левую оттяни назад — будет легче, — услышал он.
Голос был странно тих в окружающей бесшумности, глушившей, казалось, все звуки, которые могло бы породить это вихревое движение в цветном сумраке шахты. Но Малыш услышал и успел удержаться, опершись на колено, когда шахту снова согнуло и закружило до боли в висках. Зачем это нужно? Какие законы механики требуют скручивания и раскручивания то дорожки, то шахты, какая технология диктует эту необходимость удерживаться в однолинейном пространстве, когда это пространство волею невидимых сил превращается в причудливую топологическую поверхность? А ведь по этому пути движутся ежедневно, ежечасно, может быть и ежеминутно, синтезаторы, уловители, пространственники или как еще назовешь этих волшебников непостижимой для землянина техники!
Наконец дорожка вырвалась в голубое пространство, как взлет самолета в чистое небо. Ровный, без смешения или игры красок голубой купол и золотистый шар вдали, не солнечно-золотой, ослепительной яркости, а именно золотистый, как купол собора в голубой дымке.
Сжимавшая плечо Малыша хватка ослабла.
— Что это было? — спросил он.
— Прошли конвертор.
— Что?!
— Я употребляю привычные для вас термины. Так вы охарактеризовали бы его в научном описании. Функция двигателя и генератора. У нас говорят проще: вертушка. Часть синтезатора.
Дальнейших объяснений Малыш не потребовал: все равно китайская грамота. Он просто сказал:
— Мы только двигались. А кто же работает в этой вертушке?
— Наиболее приспособленные. К жаре, к скорости, к виражам.
— И срываются?
— Иногда. Некоторых спасают.
— А других? В атомный распылитель?
Ос промолчал. Золотой шар вдали недвижимо висел в голубой дымке, как миниатюрное солнце. Таким бы он показался с борта космолета, пролетавшего мимо, — только бы зачернить купол. Именно туда, к проектируемому глазом уровню, и подымалась их капризная пластиковая дорожка.
— Координатор? — спросил Малыш, почему-то понизив голос. — Где же ребята?
— Сейчас встретитесь все. Время и протяженность наших путей синхронны.
Может быть, это было и так. Но Алик, как и Малыш, на всей протяженности этих путей не думал об их синхронности. Он думал о другом.
— Почему мы все время ползем вверх?
Си ответил:
— Потому что третий порядок отдыха мы захватим только на двадцать девятом уровне.
— Почему третий? А где второй и первый?
— Второй и первый — порядки ночи. Первый — сон, второй — пробуждение. Третий снимает стресс во время работы.
Алик не рискнул больше спрашивать о порядках и уровнях, тем более что подсчитывать последние было почти невозможно. Они то появлялись, то исчезали во время скольжения, не соблюдая никакой очередности, не сравнимые ни с площадками, ни с этажами, являясь то пространством, ограниченным экранами или пультами, то емкостью, наполненной цветным газом. Такой бассейн с прозрачными «стенами» встретил их и на двадцать девятом уровне — колоссальный аквариум с оранжевой жидкостью, вздымавшейся и падавшей под ударами множества человеческих тел. Алику показалось, что он на состязании пловцов-ныряльщиков, резвящихся под водой, почему-то подкрашенной суриком. У них не было ни масок, ни аквалангов, чтобы так непринужденно держаться под водой, но никто даже не пробовал вынырнуть, чтобы глотнуть воздуха. Либо это были амфибии, либо оранжевая среда не была жидкостью. Алик мог бы назвать ее цветным «смогом», смесью, содержащей кислород воздуха с растворенной в ней сухой апельсиновой краской, по-видимому, безвредной для легких. Но за точность гипотезы он, разумеется, ручаться не мог.
Си предложил раздеться и присоединиться к пловцам. «А безопасно?» — спросил взглядом Алик. «Вполне», — ответил на том же языке Си. Разделся он молниеносно и, скрывая удивление, наблюдал за маневрами Алика. Особенно поразило его нательное белье и носки, но вопросов задано не было. Он только прыгнул с неподвижного края дорожки в оранжевую воздушную муть и повис, не проделывая никаких движений пловца. Алик отважно повторил его опыт и очутился в той же среде, мгновенно потеряв тяжесть.
— Молчи, не кричи, не спрашивай, — сказал провисший параболой Си, и Алик вдруг, неожиданно, осознал, что его кто-то держит, не позволяя шевельнуть даже пальцами.
Та же невидимая, но ощутимая сила вдруг выгнула его дугой, опрокинула на спину и вывернула дугу назад так, что хрустнули кости. Алик глотнул ртом воздух — его окружал действительно воздух — и попробовал выпрямиться, но его тут же согнуло на левый, а потом и на правый бок. С выносливостью сухожилий и мышц этот невидимый «кто-то» никак не считался, и Алику хотелось выть от боли, когда его вытягивали по горизонтали.
Что происходило с его спутником он даже не видел, только один раз мелькнул перед ним вывернутый немыслимым кольцом Си.
— Больно, — скорее прошептал, чем выкрикнул Алик, но пытка в оранжевом «смоге» по-прежнему продолжалась: Алика тянули, сгибали, выворачивали, давили ему на мускулы живота и спины, пока он наконец не догадался, что это «производственная гимнастика» на местный лад.
Кончилась она так же прыжком — только не вниз, а вверх; Алика при этом мягко выбросило на край «аквариума», где лежала его одежда и откуда он совершил свой необдуманный нырок в оранжевую муть.
— Жив? — совсем по-человечески усмехнулся одевавшийся рядом Си. — Я же говорил — безопасно.
— Не говорил, а подумал.
— Но дошло?
Не ответив, Алик оделся, чувствуя, как его раздражение испаряется, уступая пьянящему чувству бодрости, легкости, свежести, стремления что-то сделать, двигаться, действовать.
— Что за бассейн? — спросил он.
— Фотонная газокамера.
— Жидкий свет, — сообразил Алик. — А что превращает человека в куклу?
— Гравитационный массаж.
Алик вздохнул. Получив ответ на вопрос «что», бесполезно было спрашивать «как». Все равно что муравей станет спрашивать у человека, как расщепляется атом. Он еще раз взглянул на голых человечков, которых гнула и выворачивала невидимая тяжесть, и сказал:
— А они и здесь не общаются.
— Здесь и не нужно. Ты посмотри на них после работы.
— Четвертый порядок, — съязвил Алик.
Но Си не понял иронии.
— Мы еще успеем и к четвертому и к пятому. Поторопись.
Неизвестно какой по счету уровень оказался похожим на холл аэровокзала. Как и в других открытых пространствах города, он не имел видимых границ. Просто люди, сотни голубых людей в одинаковых куртках сидели кто где, неизвестно на чем — мебель вообще не просматривалась.
— Садись где хочешь — там и кресло, — подсказал Си Алику.
Он так и сделал.
Что-то щелкнуло, и все стихло. Алик хотел было спросить у Си, но тот приложил палец к губам. Молчание навязывалось, как перед спектаклем, и он не заставил себя ждать. Что-то обручем сжало горло, перехватило дыхание. Бессмысленная тоска, беспричинная жалость наполняли Алика, вытеснив прочие ощущения. Глаза наполнились слезами, он уже не смог сдержать их, да и не хотел сдерживать, слезы уже ощущались и на губах каплями соленого пота. Вытирая их, он успел заметить, что Си тоже плачет, но спросить не успел: новый шок перехватил дыхание. Слезы высохли, и тоска исчезла, словно ее выдула мощная волна радости, за которой тотчас же последовала вторая волна — веселья, такого же бессмысленного и беспричинного. Алик ни о чем уже не спрашивал, ничем не интересовался, мысль исчезла. Ее вытеснил смех. Алика трясло и передергивало от смеха, глаза снова наливались слезами, в горле першило, но уже от хохота, истерического и неудержимого. Сколько минут продолжался этот пароксизм, Алик даже приблизительно не мог сказать, но кончился он так же внезапно, как и возник. Только дышать вдруг стало легче и думать радостнее, мозг словно прополоскали какой-то освежающей живительной жидкостью. «Подзаряжают эмоциональные аккумуляторы», — подумал он и сказал вслух:
— Я все понял, Си.
— …Я все понял, Фью, — почти в то же время сказал и Библ, отнюдь не предполагая синхронности, в данном случае чисто случайной и уж никак не волшебной. Просто он выразил свои чувства, просмотрев на экране урок математики для четырехлетних.
Отражение на экране было действительностью, только не окружающей, а отдаленной двумя десятками уровней. Экран не был телевизорным, не был он и экраном — просто эту действительность приблизили без всяких оптических фокусов, только не впустив в нее Библа, чтоб не нарушить детского мыслительного процесса. А он был сложным и трудным и требовал от ребенка дерзости мысли, ее удивительной способности искать и открывать новое. Математические изображения и символы, принятые на Гедоне, переводились в сознании Библа на понятный ему язык земной математики, и он был буквально потрясен тем объемом математических знаний, каким уже обладали четырехлетние человечки в крохотных курточках. Когда их сверстники на Земле усваивали еще только азы арифметики, они уже оценивали искривленность трехмерного мира. Библ понимал, конечно, что для управления сложнейшей техникой этого мира нужна и соответствующая ей подготовка, но его поразила ее ограниченность — не в объеме знаний, а в стремлении этот объем увеличить. Не устранил этого недоумения и Фью, кратко пояснивший, что нынешний объем знаний придан цивилизации с ее основания и остается незыблемым, как и она сама.
— Значит, научные открытия не поощряются? — спросил Библ.
— Все, что нужно, давно открыто.
— И никаких загадок в природе нет?
— Требующих разгадок, какие могут обогатить человеческий разум? Нет.
— Я впервые не верю тебе, Фью.
— Почему?
— Это действительно твое мнение или ты повторяешь то, чему учат вас в школах?
Фью не ответил. «Еще один психологический шок», — внутренне усмехнулся Библ.
…А где-то на другом уровне города, у световых табло, которые с таким же успехом можно было назвать пространственными видеоскопами или демонстрационным вакуумом, ничем не ограничивающим возникавшие в нем цветные загадки — Библ остроумно назвал их уловителями желаний, — Друг объяснял Капитану механизм телепортации, и Капитан, даже не думая о возможной синхронности с разговором Библа, задал своему собеседнику столь же щекотливый вопрос:
— В общем, все ясно, кроме одного. Для кого?
— Не понимаю.
— Для кого это техническое чудо? Для вас?
— Оно прекрасно само по себе. Мы позволяем мысли, только мысли, стать хозяином передвижения в пространстве.
— Позволяете вы, но не вашей мысли и не в вашем пространстве.
— Ты в чем-то прав. Но само управление столь совершенной технологией не может не быть наслаждением.
— Так пользуйтесь и тем, что это наслаждение дает. Его отдачей. Как я понял, вы искривляете пространство, сближаете объекты для связки, создаете стык. Ну, и входите, куда вам хочется.
— Нельзя. Диспетчеры пространственных связок не могут выходить на линию стыка. Кривая должна пройти мимо. Малейшее отклонение и… гравитационный удар.
— Попробуем.
— Что?
— Соедини вон эти зеленые точки. — Капитан взглянул на табло. — По-моему, они ищут друг друга.
— Ничего нет проще. Смотри на ленточку сверху — вертикальные цветные полоски. Это не спектр, а формула. Очередность полосок должна оставаться стабильной. Теперь сближай. Не годится.
— Почему?
— Шов чернеет. Стык не точный. Разъединяю.
— Я соединял по кривой.
— Так и надо. По прямой нельзя — можешь коснуться линии связки. Ну!.. Слишком медленно. Шов снова грязный. Гляди.
Друг мгновенно соединил два зеленых пятна. Где-то в зеленом мире кто-то куда-то вошел или вышел. Друг пояснил.
— Вот так. Повтори. Только не забывай о формуле связки.
Капитан нашел два скользящих синих пятна. «Аора», — подумал он и посмотрел на полосатую ленточку. Ему показалось, только показалось, что одна полоска как бы набегает на другую. Не то голубая убавляет пространство серой, не то серая теснит голубую: «Погоди», — услышал он, но уже не смог притормозить мысль. Пятна соединились, и вдруг что-то ударило, его по глазам. Миллион искр — и тьма. Колодец без дна. А он сам летит вниз бесшумно и бесконечно. Никакой боли. Только ощущение падения, как в затяжном прыжке с парашютом. И наконец толчок, что-то пружинит, мягко укладывая на протянутом черном бархате. Он уже ощущает тело, кожу, сосуды, веки. Они чуть-чуть подымаются, пропуская тоненькую полоску света. Полоска расширяется, и ослепляющая белизна заливает мир. Как молоко из бутылки, вылитое на черный стол. А он опять движется, но уже горизонтально, на чем-то тоже белом и в белом туннеле, почему-то напомнившем ему регенерационные залы. Может быть, он и в самом деле в этих белых подземных подвалах?
Он хочет спросить сопровождающих его маленьких людей в знакомых курточках. Губы его уже шевелятся, но вопрос замирает невысказанным, когда доносится тихий шепот:
— Молчи. Не сейчас. Не двигайся.
Ничего не ощутил Капитан, когда горизонтальное положение его вдруг сменилось вертикальным, — ни толчка, ни мускульного напряжения, ни тяжести, ни вращения, с каким спиралью понесла его вверх синяя пластиковая дорожка. Так в кабине самолета ощущаешь отрыв от земли только по убегающему вниз ландшафту. Здесь же убегали вниз встречные дорожки, секущие и касательные плоскости и уровни с их недоступной пониманию машинерией.
— Что случилось? — с трудом выдавил он наконец вопрос к своему, не проявляющему беспокойства спутнику.
— Гравитационный коллапс, — ответил тот тоном человека, разговаривающего о погоде. — Ты исказил формулу.
— А потом? — спросил хрипло Капитан.
— Как обычно. Реанимация.
Ну о чем дальше спрашивать, о каких подробностях, которые даже не счел нужным упомянуть голубокожий? Впрочем, у Капитана оставался еще один вполне нейтральный вопрос:
— Куда же мы едем?
— Уже приехали.
Голубая дымка наполняла овал, подобный земному футбольному стадиону. По краю его, как беговая дорожка, тянулась неподвижная черная лента без всякой ограды. Если подойти к краю и посмотреть вниз и вверх, голубая бездонность касалась одна другой, как зеркальное отражение. В центре висел золотой шар метров пятидесяти в поперечнике, слабо подсвеченный изнутри. Когда вы глядели на него долго и пристально, он начинал пульсировать многоцветно и ярко, как и все в этом городе. Он как бы излучал сквозь золотистую пленку подсвеченные золотом другие цвета. Алик тут же предположил, что Координатор мыслит, а свет и цвет — это возникновение и движение мысленных ассоциаций, но ни его товарищи, ни их спутники его не поддержали. Только Капитан строго сказал:
— Отойди от края. Сорвешься — костей не соберешь.
— Совершенно безопасно, — поправил Фью, — среда невесомости. А голубая дымка — это сконцентрированный газ-проводник. Единственное средство связи Координатора с окружающим миром.
Действительно, никаких труб, проводов и нитей не было видно в голубой дымке, окружающей шар. Ничто не связывало его с черной дорожкой. Он висел или держался, неподвижный, но живой и, казалось, легкий-легкий, несмотря на свои размеры.
— Значит, он нас не слышит? — спросил Капитан.
— Нет.
— А как с ним общаетесь вы?
— Через электродную сеть.
— Тогда мы лишены этой возможности.
— Почему? Вы можете общаться с ним непосредственно через газ-проводник.
— С помощью шлема?
— Зачем? Общение телепатическое. Только учтите: это не Мозг. Это — совершенная машина, мыслящая и действующая в пределах заложенной в нее программы. Любые мысленные ассоциации или решения, не обусловленные программой, исключены. И ответить на ваш вопрос Координатор может лишь в том случае, если память его достаточно богата для такой информации.
— Он знает, что мы здесь?
— С первой минуты.
— Я говорю о предстоящем разговоре.
— Да.
— Тема не обуславливается?
— Нет.
— Тогда начнем. Ты меня слышишь, Координатор? — громко произнес Капитан, уже обращаясь непосредственно к золотому шару.
Ничто не прозвучало над голубым покоем, но в сознании каждого из наших героев сформировался в знакомых звуках ответ:
— Слышу.
— Мы узнали все, кроме мира лилового солнца. Когда мы увидим его?
— Завтра.
— Все ли миры одинаковы по объему и протяженности?
— Миров нет. Есть пространство, позволяющее нам его изменять.
— Одно пространство, но пять солнц?
— И солнце одно. Остальные — лишь его отражения в атмосфере замкнутых емкостей, где деформация пространства переходит в область иных измерений.
— Значит, зеленый мир — это не вся планета?
— Нет. И Аора тоже лишь ограниченное деформированное пространство. И Голубой город, за пределами которого только черный камень и пыль. И согревает его не отраженное, а единственное настоящее солнце, встающее и заходящее над пустыней.
— Почему же не превратить пустыню в оазис?
— Планета закрыта для пришельцев из космоса.
— Но им оставлена приманка в виде бродячих миражей.
— За тысячу лет ослабли связки, и замкнутость измененных пространств утратила цельность. Впрочем, миражи тоже закрыты.
— Мы прошли.
Реплика Капитана не прозвучала вопросом, и ответа не последовало.
Тогда он построил ее иначе:
— Мираж города был открыт. Почему?
— То был не мираж. Когда вам разрешили войти в пространство Голубого города, оно соединилось с пространством пустыни.
— По указанию Учителя?
— Да.
— Как же было получено указание? Ведь голубой газ ограничен этим бассейном.
— Мысль Учителя проникает сквозь любую материальную среду. Ее энергетическая сила равноценна множеству единовременных и одинаковых сигналов различных мыслящих индивидуумов.
— Каким же способом доходит твоя ответная информация?
— Не знаю.
— Значит, тебе неизвестна схема твоего собственного устройства?
— Нет.
— Как же ты управляешь городом?
— Сигналов слишком много, чтобы о них рассказать. На каждый сигнал извне я даю сигнал изнутри. Как предписывает программа.
— Ее можно изменить?
— Конечно.
— А изменяли когда-нибудь?
— Никогда.
Капитан вдруг осознал, что у него нет больше вопросов. Подробней информировать землян о своей работе Координатор не мог: у них не было для этого соответствующей технической подготовки. Затевать же философские споры с машиной по меньшей мере было нелепо. Но Библ все же решился:
— Разрешите, Кэп… — И в сторону золотого шара: — Каковы взаимоотношения двух населяющих планету народов?
— Народ один, различны только биологические виды.
— Каков же строй, их объединяющий?
— Не знаю.
— Можно ли охарактеризовать его как рабовладельческий?
— В объеме моей информации нет подобного термина.
Алик, которого почему-то раздражало участившееся пульсирование шара, словно подтверждавшее его вывод, не выдержал.
— О чем разговор?! — крикнул он. — Мы и без этой тыквы знаем, какой у них строй! И не спрашивать о нем надо, а переделывать.
— Торопыга, — ласково усмехнулся Капитан и добавил: — А ведь он, в сущности, прав по крайней мере в одном: дальнейший разговор беспредметен. Попросим наших друзей проводить нас к выходу и условиться, с кем мы пойдем в их лиловую безмятежность.
— Так, значит, переделать? — подмигнул он Алику уже за обедом на станции, настоящим обедом из консервированного мяса и макарон с чилийской подливкой. Шлемы и голубые куртки, полученные в качестве сувениров, были оставлены внизу, и ничто сейчас, кроме привычной черноты за окном, не напоминало им о чужой планете. — Так что же ты собираешься переделать, сынок?
Алик не растерялся. «Наивный вопрос», — сказал его вызывающий взгляд.
— Что переделывают революции? Строй. Систему производительных сил и производственных отношений. Характер социальных связей. Их проклятую стабилизацию жизни.
— Законное стремление. А рецепт?
— Из двух слоев цивилизации сделать один.
— Как? Скажем, уничтожить Аору?
— Если понадобится — уничтожить. Из двух народов только один перспективен. А другой… Один мудрый человек в прошлом хорошо сказал: «Если враг не сдается, его уничтожают».
— А если сдается? Все по-прежнему, да? Корми, обувай, одевай, суй в Нирвану, а потом оживляй снова? Значит, уничтожить? А кто этим займется? Мы? С ядерным оружием, с излучателем стираем с планеты деформированные пространства Аоры и Зеленого леса? Выжигаем эвкалиптовые аллеи и голых ребятишек в голубых плавках? А потом, ты очень уверен, что уже после первого удара против нас не будут применены санкции?
— Мальчишка! — сказал Малыш. — Хотя я бы и сам сжег Аору без всякого сожаления.
Все посмотрели на Библа. Социолог, хранилище юридической премудрости, универсальный ум — что он скажет?
Пришлось сказать.
— Космические инструкции не препятствуют нам участвовать в социальных переворотах на стороне угнетенных классов или народов, но ведь мы не видели здесь даже намека на подготовку такого переворота. По-моему, мы не совсем понимаем хозяев Голубого города. Они не глупее и не умнее нас, они просто мыслят иначе. Энергичнее, интенсивнее, быстрее. Настолько быстрее, что порой даже не могут приспособиться к движению нашей мысли. Вы с Аликом, — обратился он к Малышу, — много разговаривали со своими спутниками?
— Почти не разговаривали, — сказал Алик, — слово к слову, не больше.
— А почему? Думаете, тем не было? А им, в сущности, было трудно поддерживать ваш ритм мысли: для них он (лишком замедлен. Вы обратили внимание на их пересвистывание? Может быть, каждый звук у них — это не слог и даже не слово, а система образов или понятий? А с какой точностью и быстротой они овладели всей системой нашего языка! Разве дело только в шлемах? Просто их мозг устроен иначе. Они, например, обходятся без анализа, воспринимая мысль или понятие целостно, сразу. Фью, как я заметил, даже старался изучить нашу аналитическую способность мышления и, я думаю, с успехом ее одолеет. Так что наши выводы об их жизни, строе и общественных отношениях как семена, брошенные в землю, в конце концов дадут ростки. Не думается, что они не вызовут сочувствия. Поэтому подождем, а?
— Может, они и гедонийцев перевоспитают? — встрепенулся Алик.
Библ засмеялся. В одной мальчишеской реплике Алика вдруг исчезла вся его научная подготовленность. Но не обижать же парнишку.
— Не берусь предсказывать, когда. Попробуй посчитать на счетчике в телекабинете. Только оперируй не годами, а столетиями, и тебе, и машине легче будет. Ведь это не только социально, но и биологически разные виды. Стрекоза и муравей ближе друг другу, чем гедониец и голубокожий. И в то же время они подогнаны так, что трудно им отказать хотя и в искусственной, но все же гармонической слитности. А что скажут мои противники в споре? Какая еще к черту гармония! Просто один из бесчисленных технократических вариантов, не больше. Что-то от жреческой олигархии, что-то от примитивного гедонизма с его обязательным «все дозволено», что-то от интеллектуальной аристократии, опирающейся на труд не то роботов, не то киборгов, не то просто искусственно выведенных людей — пусть не в колбах, не по эталонам, но все же направленно, по плану, с отрегулированным демографическим уровнем. Об этом сотни раз писали и футурологи, и фантасты, да и в реальной космической практике человечество уже знает нечто подобное. И все же я утверждаю, что Учитель создал уникальную модель цивилизации, технически совершенную и биологически оригинальную. Уже сами по себе оба цикла — смерть без огорчения и бессмертие без равнодушия — не могут не заинтересовать футурологов. И при всем том цивилизация эта антигуманистическая и социально опасная. Ведь создателям удалось самое трудное: сохранить свой статус-кво на миллионы лет. В этом обществе, отчужденном от эволюции, не может быть революции без вмешательства извне. Даже полное уничтожение электродной сети не освободит голубокурточников от их опьяняющего закрепощенного труда.
— Повернуть надо, — сказал Малыш, — пусть для себя и трудятся.
— Я и говорю: есть Голубой город… — начал было Алик, но Капитан перебил не строго, но решительно:
— Есть еще Аора и Зеленый лес. Есть и лиловый мир. Поэтому подождем с выводами. Объявляю следующий распорядок дня…
Распорядок следующего дня начался со встречи с Фью на пороге Голубого города.
— На этот раз без осмотра города прямо к Координатору.
— Почему не сразу в Нирвану?
— Вам все объяснят. Держитесь крепче.
Вскочили следом за Фью на голубую дорожку. Каждый держался за плечо товарища. Но и это мало помогало. Пришлось присесть. Дорожка врезывалась винтом в багровую муть с такой же скоростью, с какой вчера проносились мимо диспетчеры пространственных связок.
— Подъем? — спросил Капитан стоявшего впереди Фью.
— У нас нет ни подъемов, ни спусков. Мы просто передвигаемся с одного пространственного уровня на Другой.
Золотой шар Координатора в своем голубом аквариуме возник спустя две-три минуты. Еще через три минуты подошли прямо к нему по черной галерейке.
Капитан оглянулся. Фью уже не было.
— Где же он?
— Кто?
— Фью.
— А нужен он нам? — пожал плечами Малыш. — Потолкуем и так. Спрашивай.
— О чем?
— О Нирване, о чем же! Как туда попадем, что увидим.
Капитан переадресовал вопрос в голубое пространство. Несколько секунд золотой шар безмолвствовал, играя оттенками своей золотой расцветки. Потом в сознании каждого откликнулось:
— Фью проводит вас до прямого винта.
— Винта? — переспросил Капитан. — Какого винта?
— Вы называете его дорожкой или эскалатором. Винт — это наш термин.
— Но Фью исчез.
— Он появится, когда понадобится. Я не слышу твоего вопроса, но все вы хотите, чтобы я рассказал о том, что вы называете Нирваной.
— Ты не ошибся.
— Винт приведет вас в пространство, похожее на кратер. С круга в центре сойдите. Это конец и начало винта. Иначе он уведет вас назад. Стены кратера — пять оттенков лилового, от бледно-сиреневого до густо-фиолетового. Пять ступеней блаженства. Самый темный — сны, светлый — атараксия. (Алик услышал — «транс», Малыш — «вакуум».) Между ними по густоте цвета — воспоминания, предположения, воображения. Все ясно?
— Не все. Сны — это понятно. Такие, как в жизни.
— Не совсем. Только счастливые. Но такие же смутные, розовые и голубые. Без конца и начала.
— А воспоминания?
— Воспроизводство пройденного. Человек снова переживает самые счастливые дни своей жизни. Потом забывает и переживает опять. И так до конца ступени.
— Предположения?
— По существу, это — мечта, потому что в основе мечты предположение. Человек предполагает отомстить обидчику, но не может: обидчик намного сильнее. Так в действительности. Но здесь предположение всегда сбывается. Человеку хочется стать сверхчеловеком; вольному — владеть своим телом, подобно ксору; магу — обладать силой сирга. Все это сбывается, забывается и оживает снова.
— Но в основе воображения тоже предположение. Зачем же создавать другую ступень?
— Не знаю. Но ступень другая. Материализуется то, что предполагаешь сейчас, сию минуту. Не исправляется прошлое, а рождается будущее, становится жизнью выдумка, осуществляется гипотеза.
— Даже научная?
— Любая.
Капитан задумался, мысленно представляя себе, как можно материализовать идею.
— Спросите его о трансе, — шепнул Алик.
Капитан отмахнулся: после, мол, после.
— Чудак, — сказал Малыш, — не спишь, не дремлешь, ничего не чувствуешь и ни о чем не думаешь. Кругом темно, а ты в полном сознании.
Изменчивая игра оттенков золота показывала, что шар напряженно «вслушивался», пытаясь выделить главную мысль собеседников, что «разговор» его с ними еще не окончен.
— Как же передвигаются от ступени к ступени? Телепортация? — спросил Капитан.
— Телепортации по желанию в Нирване нет. Мы передвигаем людей по окончании цикла, как из Зеленого леса в Аору. Открываем защитные поля, ограждающие ступени.
— А как будем передвигаться мы?
— Разделитесь по двое, сверите время по вашим земным приборам, разойдетесь и снова встретитесь в кратере. Защитные поля пропустят вас, реагируя на теплоту ваших тел.
Пятнистая игра оттенков шара исчезла. Золотистая поверхность его снова приобрела однотонность. Шар умолк.
И тут же появился Фью. Он подкрался незаметно, как кошка, или его снова выбросил на галерейку какой-нибудь скрытый «винт».
— Где ты пропадал? — спросил Библ.
— Я не имел права присутствовать при разговоре, — ответил загадочно Фью. — Я мог бы остаться незамеченным, по в этом не было необходимости. Пошли, — закончил он совсем по-земному.
Алик замыкал шествие, наблюдая идущих впереди, как в тумане. Не то чтобы у него болели глаза от ставшей уже привычной яркости здешних красок, нет, привычной не стала вся эта ярмарка чудес, ошеломляющих с каждым новым явлением. Стремительное взвинчивание дорожки, говорящий без слов золотой шар, плавающий в прозрачной голубой дымке, предчувствие еще более удивительных впечатлений — все это туманило взор и щемило сердце. Почему Фью молчит не отвечая на реплики Капитана, почему он скромно отходит в тень, указывая на лиловую дорожку в очередном переплетении путей? Почему все становятся гуськом, положив руки на плечи переднего? Значит, новый взлет в небо? А может, не в небо? Дорожка действительно взвинчивается в цветное месиво, но трудно определить характер движения. Подъем или спуск? А вдруг горизонталь — как нож, врезающийся в брусок вынутого из холодильника масла? Пластиковый пол раскачивается и подпрыгивает, завихряясь на поворотах. Голова кружится, как на карусели. Малыш что-то кричит… не слышно. Что это? Винт замедляет движение, мягко отбрасывая стоящих на такой же лиловый пол. Бледно-сиреневая прозрачность сменяет густую фиолетовую муть.
— Приехали, — сказал Капитан.
На лице его застыло нескрываемое разочарование. Золотой шар не обманул. Они действительно находились на дне кратера с гладкими стенами неопределенной массы. Стены расходились пятью гранями усеченной пирамиды различных оттенков лилового цвета с размытыми границами. Над однотонно лиловым цирком неподвижно висело в небе такого же цвета солнце. Трудно было представить себе что-нибудь более тоскливое и унылое. Даже картина черной пустыни с ее пыльным блеском казалась менее удручающей.
«Дух праздности, уныния, любоначалия и празднословия не даждь ми», — вспомнились Капитану слова из древнего псалма или молитвы. Дух праздности и уныния. Даже религиозный аскетизм средневековья не возрадовался бы такому ландшафту.
— И это цвет блаженства? — спросил он с издевкой.
— Может, плюнем — и назад? — кивнул Малыш на вибрирующий круг в центре.
— Последний круг ада, — усмехнулся Библ, — все-таки надо его пройти. Разделимся, Кэп. Мы с вами начинаем с воспоминаний и предложений — сны, я думаю, нам ни к чему, — а Малыш с Аликом испытают воображение. У Алика его хватает. Встретимся здесь в пределах часа. Золотая тыква — меткое определение Алика — предложила сверить время по нашим земным приборам. — Он посмотрел на часы: — У меня десять утра. Сверили?
Библ и Капитан пересекли кратер. До ближайшей стены, уходящей наклонно к подоблачным высям, было не более тридцати метров. Но при всей ясности ее фиолетовой густоты они опять же не могли определить ее массы: стена распахнулась перед ними, как занавеска, а протянутые руки нащупали только воздух. Впрочем, не это привлекло их внимание. В появившемся в стене пролете открылось необычайное и оригинальное зрелище.
Расширяясь кверху опрокинутым и разрезанным вертикально гигантским конусом в дневном свете, чуть сумеречном от неяркого, темноватого солнца, громоздились прозрачные стекловидные уровни, почти неразличимые на большой высоте. Даже вблизи трудно было разглядеть что это такое. Но если присмотреться, можно было обнаружить квазистеклянные замкнутые параллелепипеды размером около четырех кубических метров, не содержащие внутри ничего, кроме неподвижно простертого в воздухе человеческого тела. По медному, почти коричневому оттенку кожи можно было сразу опознать гедонийцев, после маленьких голубокурточников, казавшихся почти великанами вроде Малыша с его фигурой центрового баскетболиста. При одинаковом сложении только бородатые, заросшие лица позволяли издали отличить мужчин от женщин, а сосчитать их было почти невозможно.
— Тысяч сто приблизительно, — сказал Библ.
— Откуда? — усомнился Капитан. — С потолка?
— Да нет. Простой подсчет. Сколько их из трех миллионов дотянет до Нирваны? Пятая или шестая часть, не больше. Считай, полмиллиона. А сколько ступеней? Пять. Значит, здесь тысяч сто с лишним. Большой ошибки не будет.
Внезапно тела пришли в движение. Они сгибались, переворачивались, взмахивали руками и ногами, причудливо скручивались, складывались пополам и снова вытягивались. Десятки тысяч тел в однообразной, изощренной и синхронной гимнастике. Капитан вспомнил рассказ Алика о гимнастических упражнениях в фотонном газе и пояснил:
— Гравитационный массаж. Разрушая сознание, они таким образом поддерживают мускульный статус-кво. Вероятно, то же самое происходит и на последней ступени, когда сознание совсем выключается. Иначе младенцы Зеленого леса оказались бы полутрупами.
В картине тысяч извивавшихся тел было что-то от рисунков Гюстава Доре к «Божественной комедии». Однажды им уже показали такой Дантов ад в реальности на планете ДЗ в созвездии Цефея, воспользовавшись книжкой, захваченной в экспедицию Библом. Но там это делалось с целью напугать пришельцев, здесь же, в картине, копирующей Доре, не было ничего страшного.
— Вспоминаете, Кэп? — догадался Библ. — А то можно реально вспомнить: есть свободные кабины, должно быть предназначенные для очередников из первой ступени блаженства.
Капитан оглядел галерею пустых стеклянных ящиков и усмехнулся:
— Можно было бы вспомнить кое-что, Библ. Не обязательно страшное. Были и счастливые дни в нашей жизни. Только стоит ли оживлять то, что умерло давно и бесповоротно. Вредная затейка.
Они пошли мимо пустых кабин к ближайшей лиловой стене. Извивающиеся тела снова распростерлись — или в невесомости, или на воздушной подушке.
— Любопытно, как их питают и передают информацию? — заинтересовался Библ. — Ни шлангов, ни проводов не видно.
— При их технике могли додуматься о беспроводных системах. Что-нибудь вроде бесшланговых струй или электронных уколов. Стоит ли гадать?
Срезанную вершину опрокинутого конуса они прошли за несколько минут. Лиловая стена распахнулась, как при входе, и опять руки нащупали только воздух. А зрелище, открывшееся им, в точности повторило только что виденное. То же множество бронзовых тел в стекловидных кабинах, убегающих ввысь опрокинутой половиной конуса, лиловое солнце над головой и тающая сумеречность исчезающих перегородок.
— Ступень неисполнившихся предположений, — задумчиво произнес Библ. — Избитый «хлыстом» слабак избивает силача. Маг становится ксором, а ксор превращается в сирга. А может, я перепутал: мечты паразитов не для нас, Кэп. Мне хочется рискнуть самому. У меня в молодости была одна идейка, которая не поддавалась проверке. — Он сбросил куртку и нырнул в ближайший стекловидный ящик. Стекло или что-то другое пропустило его, как открытая дверь в комнату. — Не пугайтесь! — крикнул он, вытягиваясь в пространстве.
— В крайнем случае вытащите меня за ноги минут через десять.
Все это произошло так быстро, что Капитан и рта раскрыть не успел. Опустившись на внезапно возникшее, обычное для Гедоны кресло, Капитан с тревогой поглядывал на распростертого в воздухе Библа. Тот был спокоен, неподвижен и нем.
Прошло пять минут, шесть… девять. Библ все еще висел, без признаков жизни распростертый в своем прозрачном ящике. Капитан нервничал. Подошел ближе. Десять минут. Просунул руку сквозь стекло — оно оказалось совсем не стеклом, а может быть, уплотненным воздухом или защитным полем неизвестной природы и мощности, где тут было раздумывать, обладает ли оно массой, — и схватил Библа за ноги. Тело товарища выскользнуло на пол легко, словно утратившее обычный вес, и Библ очнулся уже на коленях на своей брошенной тут же куртке.
— Здорово, — сказал он. — Я уже думал никогда не вернусь.
— Откуда?
— Долго рассказывать, — вздохнул Библ, одеваясь. — Потом. На станции, когда вернемся. А до какой степени все реально! Ничего общего со сном.
Капитан не стал настаивать на рассказе. Он только спросил:
— Где же это было? На Земле или в космосе?
— На Земле. — Библ опять вздохнул. — Чудно. И страшно. Очень страшно. Знаете что, надо ребят отыскать. Хорошо, что вы меня вовремя вытянули. Как бы их тоже не пришлось откуда-нибудь тащить. Игра с огнем — такие эксперименты!
Переход на следующую «ступень» повторил предыдущие переходы. Непрозрачная стена неопределенной массы, туман или занавеска, такой же пролет. Но зрелище, возникшее перед ними, было уже другим.
В таком же конусе на таких же воздушно-стеклянных уровнях находились тысячи таких же голых тел. Но они не висели неподвижно простертыми на загадочной пустоте. Они жестикулировали, сидели, лежали, передвигались с места на место, как в толпе на большом вокзале или набережной в часы прибытия океанского лайнера. Однако была одна деталь, разрушавшая это сходство. Не обилие таких суетившихся в воздухе толп, не их возраставшее с каждым уровнем множество и даже не отсутствие костюмов — такие скопления можно наблюдать и на пляжах, — нет, поражала некоммуникабельность, полное отсутствие человеческого общения друг с другом. Каждый существовал и двигался сам по себе, ни один не задевал другого, словно каждого в его движении ограждал какой-то невидимый воздушный заслон. Сталкиваясь, они отскакивали друг от друга, как детские автомобильчики в луна-парках, отскакивали не касаясь, словно отброшенные невидимым воздушным протектором.
— Вы понимаете что-нибудь, Кэп? — растерянно спросил Библ.
— Я ищу Малыша и Алика, — только и ответил Капитан: раздумывать об этом безумии ему не хотелось.
Малыша и Алика они нашли, пройдя несколько десятков метров: в своих голубых куртках они резко выделялись среди окружающих голых тел. Находились они, по-видимому, в одном неразделенном пространстве, потому что двигались согласованно, не отталкиваясь, не проходили мимо друг друга и даже разговаривали, хотя слов в храмовой тишине конуса не было слышно. Они словно разыгрывали какой-то мимический этюд, куда-то ходили, что-то рассматривали; Малыш подпрыгивал, пытаясь что-то схватить в воздухе, Алик пробегал несколько метров и возвращался, показывая что-то принесенное им, хотя кругом ничего не было — только воздух и не замечающие их меднокожие люди.
— Пантомима, — заметил Библ, — и с определенным сюжетом. Только смысл не ясен.
— А мы и не будем разгадывать, — сказал Капитан и храбро ринулся мимо суетившихся поблизости гедонийцев, не расступавшихся, но и не задевавших его на проходе.
Библ шагнул следом. То же самое. Он шел навстречу людям, и они отступали, отстранялись, не видя его, а Капитан в это время уже держал за шиворот Малыша, стоявшего как сомнамбула с остекленевшими глазами.
— Берите Алика — и к выходу. Сопротивляться не будет. Они еще в трансе, — сказал Капитан и, подталкивая Малыша, вышел на свободное пространство у лиловой стены.
Тут только взор Малыша ожил.
— Кэп? — удивился он. — Ты?
— А кто же? Очумел?
— Очумеешь.
Очнулся и Алик. Огляделся, узнал товарищей, и какое-то подобие улыбки скривило губы.
— Галлюциногенный воздух, — выдохнул он. — Мы с Малышом такое видели…
— «Такое, такое»… — передразнил Малыш. — Влез я в твою игру, а зачем?
— Скажешь, неинтересно? Мы же опровергли Эйнштейна. Мы прошли петлю. Представьте себе, товарищи, что может быть, если скорость элементарных частиц превысит скорость света?
— Погоди, сынок, — оборвал Капитан. — Библ тоже кое-что видел. Вот и расскажете дома. Поспешать надо. А на последней ступени, я думаю, делать нам нечего. Вон и Фью вынырнул.
Винт кратера уже вынес Фью на поверхность. Он по-прежнему был невозмутим, тих и нелюбопытен. Выводя гостей на край черной пустыни, напутствовал:
— С Учителем встретитесь, как условились. Только не снимайте шлемов во время беседы. Чрезвычайно важно для нас. Мы очень, очень много спорим и думаем о ваших словах.
— А вдруг не увидимся? — сказал Капитан.
— Мы должны увидеться. Есть же способ — только позовите.
— Шлемы?
— Шлемы. Сигнал будет принят в любое время.
Первым рассказывал Библ:
— Когда мы прошли уже второй зал, я не думал об эксперименте. Меня не волновали мечты магов и сиргов. Но, должно быть, одинаковая проходимость, загадочность открытых дверей в Неведомое натолкнули меня на одну мыслишку. Вернее, напомнили ее — впервые-то я подумал об этом лет десять — двенадцать назад.
Я еще не работал в Космической службе, читал лекции и писал книжки — ну чем обычно занимается преуспевающий молодой ученый. У меня тогда ни одного седого волоса не было, ни особенных тревог, ни огорчений, двенадцать часов работы и законная разболтанность в очередной уик-энд.
Было это летом, в июне или в июле, когда уже в пятницу вечером тянет куда-нибудь на берег моря или на озеришко. В одну из таких пятниц и позвонил мне Олег — Малыш его помнит, он еще тогда безвинтовыми вертолетами увлекался.
«Поехали к Роберту, — предложил он. — У него дом в Мещере. Не в заповеднике, а в поселке рядом. Езды — минуты, а удовольствия на три дня, в понедельник у тебя лекций нет. У Роберта все чин чином: стол и домишко — памятник древней деревянной архитектуры, куча новых картин для очередной выставки и никаких женщин, кроме хозяйки. На рыбалку съездим, позагораем, пульку распишем. Я, ты, он и Гофман из медслужбы».
— А что такое пулька? — спросил Алик.
— Была такая игра, — сказал Малыш. — Сейчас уже подзабыта. Помолчи.
— К Роберту мы добрались на вертолете за полчаса, — продолжал Библ. — «Памятник древней деревянной архитектуры» оказался обыкновенной русской избой-пятистенкой, одной из немногих уцелевших в поселке. Сутки пропадали на Черном озере в заповеднике, а к вечеру в воскресенье сели за пульку. Я, признаться, не любил этот способ убивать время, но не отказываться же от игры, если уже согласился.
Сидели мы в большой полупустой комнате, оклеенной ядовито-зелеными обоями. Роберт догадался прикрыть их, развесив где только можно свои полотна в духе снова вошедшего тогда в моду позднего импрессионизма. В углу стояли в беспорядке подрамники и свернутые в трубки холсты, а у окна прямо на обоях была намалевана узкая дверь «под дерево», красновато-коричневая, с аккуратными глазками сучков на филенках, даже с неровными потеками лака. Он, казалось, не успел еще высохнуть, чуть-чуть поблескивая, будто смола на сосне. Как обманчива иногда прихотливая игра света: моя рука нащупала только шероховатый слой масляной краски на гладкой поверхности зеленых обоев.
«Тоже на выставку? — иронически спросил я. — По разделу фресок и витражей?»
«Это не я, — равнодушно бросил Роберт. — От прежнего жильца осталось».
«Тоже художника?»
«Нет, ученого. Физик, кажется. В каком-то институте работал, а здесь отдыхал. По-своему, конечно: пополам с наукой. Здешние обыватели говорили: все дверь в антимир искал».
«Вот и нашел, — хохотнул Олег. — Всем хороша, только не открывается».
«Почему — не открывается? — Роберт говорил серьезно, только глаза посмеивались. — Один раз открылась».
«Когда?»
«Когда он решил взглянуть на свой антимир».
«И что же он увидел?»
«Не знаю. Он никому об этом не рассказывал».
«Болтовня».
«Возможно, — пожал плечами Роберт и добавил нехотя: — Он погиб в авиакатастрофе месяца три назад».
Помолчали. Сдали карты. Взглянул: мелочь. Пас, говорю, а из головы не выходит только что рассказанная история. Странный случай с ученым, открывшим и закрывшим окно в антимир. Анекдот, придуманный местным остряком или хитроумной хозяйкой дачи: ведь комната с тайной стоит дороже. Ну, а если хозяйка не соврала? Вдруг ученый действительно открыл эту нарисованную дверь? И как открыл? Ключом? Чепуха.
«Что с тобой?» — спросил Роберт.
«Подцепил ты меня этой дверью. Не соврал?»
«Хозяйкин вариант, — обиделся художник. — Хочешь — верь, хочешь — нет».
«А что она говорит?»
Роберт отложил карты и задумался, вспоминая.
«Жилец в тот день никуда не выходил, заперся с утра, разговаривал сам с собой, а потом затих. Хозяйка зовет обедать — он молчит. Ну, она своим ключом дверь открыла, а в комнате никого».
«Может быть, он в окно вылез?»
«Едва ли. Окна во двор выходят. Сразу бы заметили».
«Куда же он делся?» — спрашиваю.
Роберт только руками развел. Странная история, говорит. Хозяйка, оказывается, снова заглянула в комнату. А он перед ней собственной персоной. «Что с вами, хозяюшка, на вас лица нет!» А она ему: «Стыдно над старухой такие шутки шутить! Где это ты, милок, прятался?» Он улыбается. «Нигде, говорит, гулять ходил». — «Через окно?» — спрашивает хозяйка, а он уже хохочет. «Зачем? — говорит. — Через дверь». И на стену показывает, где дверь нарисована.
«Эта?» — спрашиваю я.
«Не совсем. Та побледнее была. Только по контуру прочерчена. Не то углем, не то чернилами. Я ее потом подновил, чтобы получше смотрелась».
Роберт замолчал. И непонятно было, шутил он или в самом деле верил в историю открывшейся двери в стене, за которой — все знали — шумел влажный от росы палисадник и тянулась в траве протоптанная дорожка, по которой прошли мы сами каких-нибудь полчаса назад.
Вот мне и вспомнился этот эпизод и моя назойливая мысль об уэллсовской калитке в стене, за которой зыбкая страна детства, смутный мир сказок и мифов, неподвластный трезвым ортодоксам и сухарям. И когда мы с вами, Кэп, проходили мимо этих стеклянных или не стеклянных ящиков, я вдруг решил для себя: рискну! Может быть, мне подарят сейчас этот вход в антимир и я смогу повторить опыт безвестного ученого из Мещеры. Я прыгнул в ящик — помню ваше обалделое лицо, Капитан, — вытянулся в воздухе: держусь, не падаю. Закрыл глаза и сразу же, без наплывов и затемнений, увидел все таким, как было тогда: комнату с ядовито-зелеными обоями, мазню Роберта и дверь в стене с коричневыми прожилками. Я уже перестал быть Библом с Гедоны, я жил только той тревожной минутой.
«Что в прикупе?» — услышал я голос Гофмана.
«Семь и девять».
«Неплохо для мизера».
А что у меня в прикупе? Ребяческое любопытство и чуточку воображения. Что ж, думаю, своя игра, как говорится. Отодвинул стул и встал.
«Ты куда?» — спрашивают меня.
«В антимир», — говорю.
«Привет антимирянкам».
«Передам обязательно», — смеюсь и легонько толкаю дверь там, где нарисована ручка. Дверь — или мне это только показалось, — подалась под моей рукой, и я, словно меня подтолкнули сзади, шагнул вперед, ощутив тот неприятный холодок в животе, который всегда возникает, когда лифт стремительно спускается в темный ствол шахты. И мне подумалось, что я вошел в такой же темный и пустой лифт, а может быть, просто зажмурился от страха и удивления: тело непонятно легко прошло сквозь стену, словно дверь действительно открылась в другую комнату. А ведь я-то знал, что никакой двери не было за рыночной мазней на обоях.
Я открыл глаза, оглянулся на дверь. Дверь как дверь. Галлюцинация. Ребята за столом сидят за картами. Протер глаза, подошел к столу и сел.
«Ну и как антимир?» — спросил Олег.
«Ничего себе, — говорю, — только темно и тихо».
«И дверь отворяется?»
Я не ответил. Я ведь знал, что толкнул нарисованную дверь и она _открылась_. Открылась и захлопнулась, когда я переступил пространство, образованное проемом. Мысль о галлюцинации я отбросил: на учете у районного психиатра не состою. Все вокруг подсказывало мне, что это была лишь игра воображения, провал в сознании, сон наяву. Все — и куст шиповника за окном, и прихотливая игра света на полу, и рокочущий баритон Гофмана: «На валете мы его берем, а девятку придется отдать», и деловитый перезвон посуды на половине хозяйки дома, — все это убеждало меня в неизменности окружающего. Но что-то останавливало, врывалось тревожным диссонансом в знакомую картину летнего подмосковного утра. Я никак не мог поймать это дразнящее «что-то» и невольно раздражался, как человек, вспоминающий забытую мелодию. Она липла ко мне, эта дразнящая мелодия, звенела назойливым комаром и… вдруг прорвалась, заполнила всю комнату оглушающим звоном.
Я вспомнил: в той комнате были другие обои.
И сразу все вокруг смолкло, как фильм, у которого неловкий механик выключил фонограмму. Беззвучно двигался маятник на старинных стенных часах, беззвучно дергался рот Олега, беззвучно колыхалась занавеска на окне, и мохнатый шмель так же беззвучно бился о стену, заклеенную чужими обоями.
Те были ярко-зеленые с золотистой россыпью ромашек и неровной линией бордюра у потолка. Я разглядел и запомнил их, когда стоял у нарисованной двери, повторяя сказочное «Сезам, отворись!». И «сезам» не подвел: я действительно шагнул в антимир, оклеенный с четырех сторон грязно-розовыми обоями. Все остальное осталось прежним, и это было так неправдоподобно, что я невольно рассмеялся и поперхнулся.
«Что с вами?» — спросил Гофман.
Фонограмма включилась. Я снова мог слышать и говорить. А если сидевшие за столом совсем не те, с кем я разговаривал за нарисованной дверью? Если вместе с обоями изменились и их имена, склонности и профессии? Спрашивал меня Гофман, с него я и начал проверку.
«Пустяки, — говорю, — спазма. Все в порядке… доктор».
А сам думаю: сейчас удивится и скажет: «С ума сошли, какой же я доктор?» Молчу, жду. А он лениво, ничуть не удивившись, вынимает из кармана свою машинку и говорит: «Сейчас посмотрим, какая это спазма. Дайте руку».
Значит, думаю, не ошибся: это Гофман и профессия у него та же. Очевидно, и у Роберта: сваленные в углу холсты и подрамники подтверждают. Только картин на стенах поменьше.
А Гофман приложил свой аппарат к моему запястью, потом к груди, сначала справа, затем слева, и, явно недоумевая, произнес:
«Вы, оказывается, феномен, дружище. Сердце-то у вас не справа, а слева».
Я ответил, что это и соответствует норме, на что последовал общий хохот и саркастическое замечание Гофмана о моей, мягко говоря, склонности к шуткам. Я замолчал, сразу поняв, что я все-таки ненормален в этом чертовски нормальном мире, где правое стало левым, а левое правым. Как отражение в зеркале. Только отражение это я сам, а мой зеркальный оригинал находится в аналогичной ситуации: ему приходится объясняться с теми же людьми, за тем же столом, на том же месте. Мы просто поменялись местами в двух схожих до мелочей существованиях. В одном и том же пространстве, но по разные стороны зеркала. Даже время у нас течет одинаково.
«Сколько на ваших?» — спрашиваю.
«Четверть девятого».
Сходится до минуты. А разве могло быть иначе? Две киноленты событий, растянутые во времени, повторяются в каждом кадре. Одновременно мы встали из-за стола, одновременно открыли дверь, одновременно прошли сквозь черное «ничто» — нуль-проход или как там его еще называют. В этой логической цепи не хватало еще одного звена.
Я медленно поднялся со стула.
Он, вероятно, тоже встал, встречая удивленные взгляды товарищей.
«Опять в антимир?»
«Почему в анти? В свой мир».
Он, наверное, тоже сказал это, тоже неторопливо шагнул к стене, погладил шершавую поверхность обоев, толкнул дверь и нырнул в пустоту.
Тут же по-детски зажмурил глаза и услышал сердитую реплику Роберта:
«Что ты мечешься взад-вперед? Не хочешь играть, так и скажи».
Сказка кончилась. Волшебная страна Зазеркалья осталась за стеной, оклеенной ядовито-зелеными обоями. Алиса вернулась к себе, закрыв за собой чудесную дверь.
А может, двери и не было? Может быть, все это промелькнуло в моем воображении и растаяло, как дымок от сигареты? Впрочем, и это можно проверить. Если миры-зеркала действительно идентичны, то нетрудно догадаться, о чем говорил мой «анти-я» несколько минут назад.
«Так где же у меня сердце? — говорю. — Слева или справа?»
Олег выразительно покрутил пальцем у виска:
«Опять о том же. Надоело».
Я исподлобья оглядел комнату и насторожился. Что-то в ней изменилось за эти минуты. Словно поубавилось холстов в углу, возник мольберт с неоконченным пейзажем, да и зеленые обои выцвели. Я взглянул на дверь, на загадочную «калитку в стене» и почувствовал, что у меня отваливается челюсть. Дверь была не расписана, «под дерево» с глазками сучков на филенках, а только прочерчена углем по зеленым обоям.
«Роберт, — сказал я, бросая карты, — разве ты не раскрашивал этой двери?»
«Все собираюсь, — усмехнулся он, — да времени не хватает».
«Трех месяцев?» — спрашиваю не без насмешки.
А он отвечает:
«Каких месяцев? Всего неделю назад снял эту хату».
Я ровным счетом ничего не понимал. Разыгрывают они меня или… или это еще одно Зазеркалье с теми же персонажами. Я вспомнил нехитрый фокус, который не раз проделывал в детстве. Поставьте два зеркала друг против друга, и они повторятся в каждом десятки раз. Если смотреть долго, десятки превратятся в сотни, в сверкающий коридор отражений, в которых, может быть, не все и похоже. По крайней мере уставший глаз чего-то недосчитается, что-то пропустит. Не случилось ли это в действительности?
Решил проверить. Спрашиваю Олега!
«Ты ведь в основе физик?»
«Почему в основе?»
«Не придирайся к словам, — говорю. — Есть гипотеза о зеркальной симметрии законов природы?»
«Допустим. Законы не изменяются, если вместо себя самого возьмем свое зеркальное отражение. А почему это тебя интересует? Ты же социолог».
А я, не ответив, снова спросил:
«Если какое-нибудь явление происходит в нашем мире, можно теоретически допустить его отражение в зеркале как самостоятельно существующее?»
Олег снисходительно улыбнулся:
«Опусти в театре зеркальный занавес и получишь два зрительных зала, причем каждый будет рассматривать другой, как свое отражение».
«А несколько зеркал — несколько отражений?»
«Сколько угодно. Под любыми углами, даже закрученные и асимметричные. Переход от одного к другому, если придумаешь, можешь назвать комбинированной инверсией».
«Кончайте ярмарку, — оборвал нас Роберт, — а фантаст пусть прогуляется к своим антимирянкам. Сдавай, Гофман».
Я медленно-медленно пошел к заветной двери на грязных обоях. Что открывает ее? Вера в Необычайное? Смешное желание творить чудеса? Гипноз или телепатия? Может быть, ее механизм настроен на биополе, идентичное моему? А может быть, я просто болен и нуждаюсь в помощи окулиста или психиатра? Не знаю и не берусь судить.
С такими мыслями я шел, зная, что иду по следам своего предшественника. Он прошел за Алисой всю страну чудес, а я только в начале пути. Сколько миров-зеркал мне еще придется пройти, прежде чем я найду свой единственный и неповторимый, каким бы сходством ни поражали меня встречные Зазеркалья? Иду и думаю: в конце концов ведь он нашел свое, значит, найду и я.
Открыл снова скрипнувшую на несуществующих петлях никогда не существовавшую дверь, шагнул в темь, и оказалось, что стою на коленях у стеклянного ящика на Гедоне.
— Значит, «ступень» сработала. Маг стал сиргом, — сказал Капитан.
— Кто кем — не знаю. Но одно ясно: они овладели полностью механизмом материализации воспоминаний и воображения. Реальность удивительная. До мелочей.
— И у нас, — сказал Алик.
А с Малышом и Аликом происходило следующее.
Сначала их удивили, потом позабавили голые тела в воздухе, как яблоки на дереве высотой в небоскреб и о кроной на полквартала. А затем стало скучно.
— Придумаем что-нибудь, а? — предложил Алик.
Малыш зевнул.
— Что?
— Проблемку какую-нибудь поставим по-новому.
— Какую?
— Скажем, поправку к Эйнштейну.
— Ты в уме?
— А почему нет? Допустим, что есть частицы, скорость движения которых превышает световую. Ну?
— Что «ну»?
— Я был практикантом на одном ускорителе в Америке, — задумчиво пояснил Алик. — Он помещался в скальном грунте небольшого приморского города. Новые конструктивные рдей, и частности в нарастании магнитного поля и частоты электрических полей, позволили довести его мощность до неслыханной в совсем еще недавнем прошлом энергии в триллионы электрон-вольт, одновременно столь же неслыханно, уменьшив его размеры и вес. По сравнению со своими гигантскими предками, разгонявшими протоны по многокилометровым кольцам, такой легко поместится на хоккейной площадке. Сейчас и у нас есть вроде этого на Валдае. Именно здесь и можно добиться уже не «суб», а суперсветовых скоростей.
— До сих пор не добились.
— А ты представь себе, что мы работаем на таком ускорителе. Ты только следи за моей мыслью, не отставай. У меня есть одна идейка совместного предположения. Знаком с этой механикой? Представить можешь?
— Допустим.
— Ну вот и вообрази. Ночь. Мы с тобой на предвоскресном дежурстве у пульта. Я, скажем, физик-экспериментатор, мое дело следить за капризами вещества на субсветовых скоростях, а ты — инженер-механик, наблюдающий за поведением всей механики комплекса. Ясно?
Свет погас и разлился снова, сместив и пространство и время. Теперь они были вдвоем — далеко от Гедоны! — у главного пульта ускорителя, управляющего скоростями элементарных частиц. Привычные досветовые скорости уже не устраивали экспериментаторов, и они — пока тщетно! — пытались превысить лимитированную Эйнштейном цифру в триста тысяч километров в секунду. Только триллионные доли этой минимальной в нашей житейской практике единицы времени отделяли индикаторы скоростей от предельной грани, за которой приставка «суб» превращалась в «супер». Такого превращения пока не произошло, но один из создателей ускорителя был в нем непоколебимо уверен. Он уже открыл шесть новых элементарных частиц, которые пометил прописной буквой «Т» с порядковым номером от единицы до шестерки, но все это были частицы субсветового века. Новая искомая частица Ту должна была обнаружиться за его пределами, когда дрожащие стрелки скоростных счетчиков перейдут заветную грань. Для того и была еще более повышена энергия ускорителя в эту предвоскресную ночь.
Все тянулось, как обычно. Малыш и Алик никогда не работали в Космической службе, никогда не были на Гедоне и не знали других обязанностей, кроме тех, которых требовало от них дежурство в эту обыкновенную ночь: от других она не отличалась. Люминесцентные лампы превращали ее в догорающий день. Привычно жужжал автоматический комплекс приборов, и так же привычно накапливалась скука в кондиционированном воздухе зала. Чуда не было.
— Его и не будет, — сказал Малыш, совершив очередной обход автоматики.
— Не верю я в поправки к Эйнштейну.
— А тахион? — спросил Алик.
— Где он, твой тахион?
— Не мой, а Джеральда Фейнберга. Он предсказал его движение быстрее света лет сорок назад.
— Предсказал — не открыл.
— Нептун тоже был сначала предсказан, а не открыт. Между планетой и элементарной частицей в данном случае разницы нет: обе признавались существующими до их открытия.
Малыш, даже не отвечая, углубился в решение шахматной двухходовки. Алик лениво наблюдал за ним: вот он поерзал на стуле, взъерошил волосы, вскочил, уронив короля на пол, медленно поставил его обратно, посидел над доской и со вздохом встал.
— Тоже существует, но не открыт, — сказал он.
— Ты о чем? — спросил Алик.
— О решающем ходе. Пришло озарение и угасло, как жизнь твоего тахиона. Триллионные доли секунды. Может, потому, что глаза слипаются.
— Выпей пива.
— Я пью теплое пиво только по рецепту врача. — Малыш с отвращением оглянулся на рюкзаки, брошенные у пульта: по окончании дежурства намечалась экскурсия на морской берег. — Наверно, в конструкции ускорителя принимали участие язвенники и трезвенники.
— Почему?
— Потому что не предусмотрели холодильника для пива и бутербродов. Пойду лучше воды попью.
Он сонно поплелся к душевой в конце зала, где входящие подвергались обработке очищающей воздушной струей. Там же находился и умывальник с холодной и горячей водой. Минуту спустя Малыш выскочил оттуда, бегом пересек зал и переставил какие-то фигуры на шахматной доске.
— Эврика! — крикнул он бодренько и тут же пояснил Алику: — Понимаешь, я поставил упавшего короля не на «эф», а на «же». По ошибке. Озарение вернулось. Тахион открыт.
— Поэтому ты и забыл закрыть кран в умывальнике, — сказал Алик.
Сквозь тихий жужжащий фон пробивался шум открытой воды. И что-то произошло.
Что-то, совсем не имевшее отношения ни к воде, ни к шахматам.
Как будто, именно как будто — оба не могли утверждать этого точно, — чуть-чуть потускнели лампы, чуть-чуть сместились очертания окружающего, словно отраженные в дрогнувшем зеркале, чуть-чуть стало жарче, как бывает, когда прекращается поступление холодного воздуха.
И все стихло. Уже не как будто, а явственно смолкла автоматика, оборвалась вибрация, зал наполнила зловещая немота. Оба прислушивались к ней долго, словно не веря ушам, не веря и не понимая.
— Ты слышишь что-нибудь? — спросил Алик.
— Ни звука.
— Даже твоя вода уже не течет.
Не ответив. Малыш двухметровыми шагами понесся к душевой, откуда вышел минуту назад. Алик, отставая, поспешил за ним.
Три секунды потребовались им, чтобы увидеть чудо.
Вода текла по-прежнему толстой прозрачной струей, но совершенно бесшумно, как показалось бы человеку, у которого лопнули барабанные перепонки. Да и текла ли? Просто вытянулась от крана к раковине гладкая оплывшая сосулька. Может быть, просто замерзла? Вероятно, об этом подумал и Малыш. Он осторожно прикоснулся к ней пальцами, ощупал, как ощупывают что-то твердое, а не жидкое, и ударил ребром ладони. Струя не отстранилась, не раскололась и не брызнула, сохраняя прозрачность и неподвижность. Малыш растерянно обернулся и что-то сказал.
Но что именно, Алик не услышал. Не раздалось ни звука. Малыш только шевелил губами.
— Лед? — спросил Алик.
И не услышал своего голоса. Но Малыш, должно быть, понял, потому что раздельно и четко, как в немом фильме, прошевелил губами ответ:
— Не знаю.
«Оглохли мы, что ли?» — снова подумал Алик и показал на уши. Малыш только плечами пожал и, в свою очередь, показал на струю-сосульку: это, мол, интереснее.
Тогда приступил к эксперименту Алик. Он приложил руку к струе: гладко, скользко, но не настолько холодно, чтобы считать ее льдом. Рванул руками — не сдвинулась ни на миллиметр, словно схватил не воду, а водопроводную трубу. Попробовал закрыть кран — не поддается: или нарезка сорвана, или ручка заклинилась. Тут он вспомнил о складном ноже в кармане, выдвинул лезвие и с размаху рубанул по застывшей неправдоподобной струе. Ножик отскочил, как от чугунных перил. А на стекловидной сосульке не появилось даже царапины. Не уступила она и попыткам проткнуть ее острием, соскоблить или срезать стружку. Или это была не вода, или произошло что-то изменившее ее структуру.
Даже не пытаясь ничего высказать вслух, Алик вернулся к пульту. Малыш молча зашагал вслед. И вдруг сказал ясно и слышно:
— Дышится легче, правда?
— Правда, — машинально повторил Алик и только сейчас сообразил, что звук или слух вернулись.
И дышалось действительно легче, чем в душевой.
— Идти тоже было трудно, — прибавил он, — что-то мешало.
— Как встречный ветер, — сказал Малыш.
Он сделал несколько шагов к стенке, несколько раз вздохнул и беззвучно пошевелил губами.
— Не слышу, — проговорил Алик и показал на уши.
Малыш подошел ближе и закричал:
— Теперь слышишь?
— Не ори.
— А ведь там, — он указал на место, где только что стоял, — я тоже орал.
Алик задумался.
— Что-то гасит звук. Надо посмотреть где. Пойдем навстречу друг другу по спиралям, удаляясь от центра. Шаг-два — перекличка.
Первая же проверка показала, что звук действительно гаснет где-то за пределами сравнительно небольшого пространства, в несколько десятков метров, при этом не постепенно, а сразу, будто обрезанный невидимой преградой, непроницаемой для звуковых волн. Скажем, в пяти, а иногда и в десяти метрах от пульта можно было переговариваться, а отступив на шаг, ты уже превращался в актера немого фильма. И сразу же становилось труднее двигаться и дышать, словно дул навстречу неощутимый, но стойкий ветер.
— Ты что-нибудь понимаешь? — спросил Малыш. — Чем обусловлена эта грань? А она есть. И не только для звуковых волн. Видишь этот смятый листок бумаги? Я бросил его час назад, когда развертывал бутерброды. Он лежит как раз на границе. Я обратил на это внимание еще во время проверки. Теперь смотри.
Он подошел к брошенному листку и коснулся его обращенного к стене края. Листок не сдвинулся с места, даже не шевельнулся.
— Как из железа. Не согнешь, — усмехнулся он. — Ну, а теперь взгляни сюда.
Он коснулся другого, более близкого края. Половина листка не оторвалась, а отпала, как срезанная бритвой, ровно и без зубцов.
Другая половина осталась в том же положении за невидимой гранью.
Алик молчал. Казалось, опыт с листком не произвел на него впечатления. Он думал о чем-то своем, вероятно более важном. Малыш, не дождавшись ответа, пожал плечами и еще раз молча обошел панели управления, потом сел, не глядя и смахнув на пол шахматы. На этот раз он собирать их не стал.
— Вся автоматика вышла из строя, — сказал он. — Все телеуправление. Полностью. Фактически ускорителя уже нет. — Он помолчал и добавил, уже не ища собеседника: — И еще: ни один электроприбор не работает. Тока нет, а лампочки светятся.
— Не вижу в этом противоречия, — сказал Алик.
— Свет без тока?
— Движение любой массы в кратчайшую, приближенную к нулю долю секунды, воспринимается нами в состоянии покоя. Все как бы остановилось, в том числе и свет. Но мы его видим.
— Твоя приближающаяся к нулю доля секунды уже приближается к единице. — Малыш демонстративно похлопал по ручным часам у запястья. — Идут часики. Движутся.
— Но не там, — загадочно сказал Алик, кивнув в глубину зала.
— А где? В другом мире?
— В другом времени.
Малыш встал и подошел к пульту, где сидел Алик.
— Ты не спятил, случайно?
Вместо ответа Алик показал на небольшой циферблат, где стрелка чуть-чуть дрожала на втором от нуля делении. Малыш знал: нуль на этом счетчике скоростей обозначал скорость света, а деления — триллионные доли секунды. Но стрелка, обычно не доходившая до нуля на одно-два деления, теперь опередила его, обогнав необгоняемое. «Суб» превратился в «супер».
— Быстрее света, — почти благоговейно прошептал Малыш, что уже само по себе было для него необычно. — Значит, правда? Теперь будет найден не только Ту.
Алик продолжал задумчиво следить за дрожавшей стрелкой.
— Не знаю, — проговорил он неуверенно. — Может быть, «световой барьер» — это предел с «двумя сторонами»? Может быть, это уже отрицательная скорость? Может, она не возрастает, а убывает по мере удаления от барьера?
Честно говоря, Малыш ничего не понял. Только спросил:
— Почему же все остановилось?
— Я объясняю так… — Алик тщательно подбирал слова. — Примитивно: время — прямая линия, ну, скажем, в декартовых координатах. На световом барьере по неизвестным причинам оно как бы скривилось, образовав петлю, отросток от общей прямой. Эта петля начинается и кончается на графике в одной точке — в одном мгновении. Вот мы и наблюдаем сейчас это мгновение, миг, промельк, назови как хочешь, — словом, квант времени.
— Квант — не мгновение.
— Я же говорил упрощенно и о графике, и о кванте. Речь идет о наикратчайшей единице. Условно: период, который требуется свету, чтобы пройти диаметр атомного ядра. Или еще какой-нибудь период — откуда я знаю! Можно взять и сотые, и тысячные этой длины. А стало быть, время, которое еще Лобачевский считал мерилом всяческого движения, как бы замирает, приближаясь к нулю бесконечно близко. Вот почему все и остановилось — для нас, конечно, только для нас! — ток в проводах, пучки протонов в ускорителе, ну, и твоя вода в кране. Попросту: остановилось время — остановилось движение.
— Мы же движемся, и время у нас идет…
— Где идет? В частице _нашего_ времени, в этой самой петле. По каким-то причинам, связанным с работой ускорителя, мы как бы оторвались от основного времени и движемся в своем, пока петля не окончится, не вернется в то мгновение, с которого она началась. Но каков ее период — час, сутки, столетие, — сказать не могу. Кстати, геометрические, пространственные параметры нашей петли совпадают с той частью ускорителя, которую почему-то не затронул процесс.
— Так ведь и за его пределами мы живем и движемся.
— Выходя, мы как бы выносим с собой наше собственное временное и пространственное поле, я бы назвал его темпоральным, — словом, частицу нашего пространства — времени, живущую по своим законам. Определить его экстремум не берусь: вероятно, он характеризуется нашими параметрами — рост, объем грудной клетки, мышечное напряжение, вес, сухость или влажность кожи.
— Но как же мы дышим в безвоздушной среде?
— Почему безвоздушной? Мы проходим сквозь нее в период наименьшей скорости движения ее разряженных частиц. Мы, говоря упрощенно, просто раздвигаем ее, а гигантская разница скоростей соприкасающихся при этом частиц воздуха не может не обновлять массу покоя. Кислородный обмен ничтожен, но все же позволяет дышать.
— Силы у нас дай бог, а с водой не справились.
— Так ведь сила не зависит от времени. За две-три минуты ты выжмешь штангу, а растяни жим на час, что получится? Мы подходили к застывшей струе о меркой нашего времени, а его надо было ускорить в триллионы раз. Только тогда бы мы смогли преодолеть сцепление ее частиц.
Малыш с трудом понимал Алика. Ему, грамотному инженеру-эксплуатационнику, не легко было постичь всю сложность к тому же еще так причудливо смещенных взаимоотношений пространства и времени.
— Что-то вроде пересекающегося времени? — спросил он.
— В какой-то степени да. Но в пределах петли.
— А кругом в городе?
— Тоже самое. Город — ничтожная часть мирового пространства, а квант времени — это вся Вселенная в наикратчайший миг. Чудо Иисуса Навина.
Алик шутил с посеревшим, будто запыленным лицом. Малыш даже пожалел его, спросив с непривычной теплотой в голосе:
— И долго так протянем, старик?
— А что у нас — пиво да бутерброды? Вот и считай.
— Неужто в городе ничего не найдем?
Малыш произнес это машинально, не подумав. Алик его так и понял. Только переспросил задумчиво:
— В городе? А как выйдем? Разве только если где-нибудь окно открыто.
— А в душевой? Забыл?
Из открытого окна душевой они пробрались на асфальтовую дорожку, ведущую к воротам на улицу. К счастью, ворота тоже были открыты, и большой автофургон железным мамонтом замер на въезде. Малыш постучал в стекло водителю, тот даже не шелохнулся.
— Брось, — сказал ему в ухо Алик. — Он тебя не видит.
Значит, никто их не видел, а они видели воскресное утро города. Оно было похоже на моментальную фотографию, запечатлевшую одно мгновение жизни. Протянулись с балкона руки девушки, встряхнувшие простыню. Она вспучилась белым парусом и окостенела вместе с девушкой. Горел красный огонь светофора перед колонной автомашин на воздушной подушке. Когда же он станет зеленым? Прохожих не было, только мальчишка лет десяти прыгнул с обочины тротуара на мостовую, пытаясь схватить упущенную из рук и уже уплывавшую вверх ниточку воздушного шарика. То было второе увиденное ими чудо после стекловидной воды. Мальчишка с подогнутыми коленями и протянутой вверх рукой висел в воздухе, не падая и не подымаясь. Голубые глаза его, живые, даже не сонные, запечатлели только одно — страстный миг желания поймать ускользающий кончик ниточки. Но и она оставалась неподвижной — лишь сантиметр, не больше, отделял ее от протянутых пальцев. А еще выше висел фиолетовый шар, как бутон фантастически большого тюльпана, так и не распустившегося в эту безветренную немую тишь.
Они молча обошли живую статую летящего мальчика, боясь прикоснуться к нему, потом Малыш поймал конец нитки и потянул ее вниз. Шар, хотя и сопротивляясь, но опустился, только нитка оставалась твердой и несгибаемой, как стальной прутик. Малыш положил ее под углом к тротуару так, что шар оказался у лица мальчика и тот мог бы легко схватить его, сдвинься время со своей мертвой точки. Но время не сдвинулось, и шар снова застыл, не шевелясь на своей покатой теперь проволоке-нитке.
— Почему? — спросил Малыш.
Алик его не услышал, но вопрос понял и ответил, снова приложившись к уху товарища:
— Разговаривать будем только тогда, когда наши темпоральные поля соприкасаются и звуковые волны не гаснут. Понял? А шар опустился потому, что у него нет сцепления с окружающей средой и наших мышечных усилий достаточно для его перемещения.
Малыш крикнул ему в ухо:
— Значит, их достаточно и для того, чтобы переместить пару бутылок фруктовой воды!
— Возможно. А где?
— Хотя бы в кафе напротив. Оно уже открыто, двери во всяком случае. И даже хлеб привезли.
У входа в кафе на противоположной стороне улицы действительно стоял грузовоз с хлебом. Несколько открытых ящиков было уже выгружено на тротуар. Недалеко с таким же ящиком на спине замер с нелепо откинутой ногой человек в белой куртке официанта.
— Не пробуй его толкнуть или снять ящик, — предупредил Алик.
— Зачем? Я просто возьму то, что мне нужно. Не подыхать же нам из-за космической катастрофы.
Идти было трудно, словно в гору против ветра, но Малыша это не смутило. Он перебежал улицу и взял из открытого ящика булку. Когда подошел Алик, он рассматривал ее внимательно и удивленно, как редкостный музейный экспонат.
— Ну что? — пошевелил губами Алик.
Малыш вместо ответа постучал булкой о стенку ящика. Звука они не услышали. Затем он ткнул в нее пальцем, но на ее поджаристой корочке не осталось даже отметины.
Алик беззвучно постучал зубами, как бы подсказывая товарищу дальнейшее. Малыш осторожно поднес булку ко рту, как гранату, попробовал ее на зуб и с яростью, как гранату же, метнул через улицу. В нормальное время она и очутилась бы на противоположной стороне, а тут, словно заторможенная, повисла в воздухе в полутора метрах.
Потом оба кричали друг другу в ухо, смешно поворачивая головы.
— Почему не падает?
— Гравитация — то же движение.
— А почему она остановилась так близко?
— На большее не хватило твоего мышечного усилия.
— Хорошо еще, что зуб не сломал — железо!
— Если б жил со скоростью света, она показалась бы тебе чуть черственькой.
— Значит, по-твоему, и с фруктовкой не выйдет?
— А как ты бутылку откроешь?
— Возьму каменюку килограммов на двадцать и грохну.
— Может, и разобьешь, да не выпьешь.
— Высосу.
— А ты вспомни струю-сосульку в душевой. Много бы ты из нее высосал?
— Знаешь что, — не сказал — прохрипел Малыш, — если уж подыхать, так дома!
Они вернулись в пультовый зал ускорителя, тяжело дыша, как альпинисты на последних метрах подъема. Малыш еле выговорил:
— Ну и дорожка!
— Дорога длиною в квант, — уточнил Алик.
Малыш молча потянулся к рюкзаку, извлек пиво и бутерброды, и все было уничтожено сразу и без раздумий, Какая разница, когда встречать голодуху, если она все равно придет без звонка.
То был последний афоризм Малыша в это необычайное утро. Что-то вдруг произошло опять, что — они не сразу заметили.
Негромко, исподтишка включились приборы. Мертвый знакомый гул втекал в зал, как шум прибоя в номер приморской гостиницы.
Алик машинально взглянул на стрелку счетчика скоростей. Она снова не доставала до нуля на полтора-два деления.
Малыш вспомнил.
— Погоди, — остановил его Алик и снова прислушался.
Сквозь привычный шумовой фон отчетливо доносился перебивающий его звук — шум струящейся из крана воды.
— Кажется, мы все-таки проскочили петлю, старик, — сказал Алик и сквозь клубящийся над ним лиловый туман увидел склонившееся над ним лицо Библа.
Это случилось за вторым завтраком, после того как Алик отправил очередное сообщение на Землю.
— Черт знает что! Высверливаем пространство лазером со скоростью света, научились принимать и передавать фотонные телеграммы, а кофе варим, как сто лет назад: кофеварка, горелка и сгущенное молоко, — философично заметил он.
— А тебе бы хотелось, как в Аоре, — съязвил Малыш, — раз-два, повернулся на брюхе, чихнул — и горячая жижица под носом.
— Стоп, — сказал Капитан. — Тихо!
Все замолчали, вглядываясь в его напряженное лицо. Стиснутые зубы еще резче подчеркивали синеватые вмятины щек. Глаза смотрели сквозь окружающих, никого не видя. Он к чему-то прислушивался.
— Так, — сказал он, ни к кому не обращаясь. — Понятно. Только Библ и я. Повторяю: вездеход под защитным полем оставляем на открытом месте. Выходим и входим по мысленному приказу. Все. — Он оглядел недоумевающие лица притихших товарищей. — Готовь вездеход, Малыш. Едем с Библом. А вы с Аликом охраняете станцию: мало ли что может случиться.
— Не случилось же, когда мы были в Нирване, — недовольно возразил Алик.
— Учитель вызывает только меня и Библа, — уточнил Капитан.
Малыш легонько стукнул Алика по затылку:
— Приказам повинуются без возражений. Мне, например, все ясно. Капитан — потому что он Капитан. Библ — потому что социолог. А техник и физик Учителю не нужны.
— Кто передал? — спросил Библ.
— Фью.
— Странно, что мы не услышали. Шлемы на каждом.
— Псилучевой приказ, настроенный на определенные частоты мозга, — подумал вслух Алик. — Шлемы не только переводная, но и транслирующая машина. С Учителем, впрочем, они не понадобятся.
— Фью просил не снимать их. Вероятно, у них есть и записывающие функции.
Позже, уже на вездеходе, когда Капитан и Библ колесили по черной пустыне в поисках связки с пространством зеленого солнца, откуда они могли стартовать к Учителю, ибо только там и в Аоре действовал механизм телепортации, Библ долго и сосредоточенно молчал, нехотя откликаясь на реплики Капитана. Наконец тот не выдержал:
— О чем это вы размышляете, Библ?
— Глупости, — сказал Библ.
— А все же?
Библ улыбнулся:
— Почему в жизни Малыш безапелляционно командует Аликом, а в материализованном фантастическом эпизоде с петлей времени безропотно перешел на подчиненное положение? Вы обратили внимание, Кэп, он даже не поправил его в рассказе.
— Так ведь это Алик все и придумал.
— Если бы только Алик! Но и воображение Малыша подключилось к его сознанию синхронно даже в деталях. Как бы слилось с ним. Чужой мозг даже не сопротивлялся, его синапсы[7] почти в точности воспроизвели индивидуальность другого. Малыш, никогда не работавший на ускорителях, материализовал в памяти все подсказанное Аликом. Какой же техникой должна располагать цивилизация, чтобы так управлять психикой человека!
— А мы едем разоблачить эту цивилизацию.
— Высота этой цивилизации не адекватна высоте ее техники, — заключил Библ.
Ему пришлось повторить эти слова уже в беседе с Учителем. Все, что предшествовало этой беседе, уложилось в полчаса. Мираж нашли через две-три минуты после заключительной реплики Библа. Прошли над мшаником, выбрались на утоптанную плешину в низкорослых корявых кустах, поставили вездеход под защиту.
— Проверим телепортацию, — усмехнулся Капитан и шагнул в белый зал к аквариуму с мутной массой-в недвижной жидкости. Тотчас же рядом возник и Библ. Обменялись улыбками: действует телепортация! На большее мысль не отважилась, ее сразу же подавила чужая воля: сядьте, подождите, пока я не познакомлюсь с накопленной вами информацией. Сели уже в привычные кресла, не обратились друг к другу ни с молчаливым вопросом, ни с недоумевающей усмешкой, тупо, заклиненно открыв кому-то для обозрения содержимое своих черепных коробок. Впрочем, кому, было ясно обоим.
И через несколько минут, именно минут, а не часов, молчания этот кто-то откликнулся. Ему не потребовалось много времени для того, чтобы узнать, что они увидели, переговорили и передумали в дни своего знакомства с Гедоной.
— Я знаю каждый ваш шаг и каждое ваше суждение, — «услышали» они, как и раньше, беззвучный «голос», — но вы мыслите убийственно медленно, слишком медленно, чтобы скорость моего мышления могла бы проследить все ползки вашей мысли. Поэтому придется кое-что уточнить. Вы считаете, что моя цивилизация мертва?
— Да, — отрезал Библ, — мертва. То, что вы создали на планете, — леность материи, энтропия. В ваших деформированных пространствах не больше жизни, чем в метановых озерах и глыбах замерзшего водорода, которые мы видели в космосе на пути к Гедоне.
— Что значит мертвое и живое? Жизнь здесь, как и везде, — лишь один из вариантов бытия материи. Вопрос в том, какой вариант считать идеальным.
— Допустим, что ваш. Попробуем согласиться. Ваш мир разумен, как высшее проявление материи, стабилен ввиду постоянства жизненных циклов и двойственности организационной структуры его, свободен от капризов природы, от диктатуры техники, от любых ограничений, кроме тех, что обеспечивают путь к Нирване. Так вот: ни с одним из этих тезисов наш земной ум согласиться не может. Ни с разумностью вашего мира, ни с его свободой и благоденствием.
— Уточните.
— Разумность любого мира определяется путями совершенствования разума, постоянством и непрерывностью этого процесса. Вы остановили его. Вы исключили разум как основу цивилизации.
— Мы заменили его воображением. Я прочел в вашем сознании знакомую мысль: разум ведет к истине долгим извилистым путем, воображение легко взбирается на вершину горы. Только воображение подсказывает, как раскрыть идеал, то, чего еще нет, но что должно быть.
Библ внутренне усмехнулся: он действительно думал о том, что в философии гедонийцев воображение противоположно разуму. Но он припомнил этот тезис как ошибочный, идеалистический.
— Воображение — один из компонентов разума, — продолжил он невысказанную мысль. — Вы же отождествили воображение с мифотворчеством. Вам, знающему более высокие формы мышления, должно же быть ясно, что его мифологическая форма — это наиболее примитивная форма сознания, когда человек поклоняется силам, с которыми отождествляет себя. Ваш миф снимает вопрос о личной ответственности, о подлинном выборе, создавая стандарты поведения, которым нужно лишь бездумно следовать. Вы говорите: «Все дозволено», но опутываете человека запретами куда более бессмысленными, чем у нас на Земле. И самый страшный запрет — запрет на знание, постоянно развивающееся и совершенствующееся. Каждый может создавать свое собственное представление об окружающем, не обращаясь к наукам, которых у него нет. А ведь только науки могут дать ему не иллюзорное, а подлинное знание о мире, под небом которого он живет.
— Зачем ему это знание? Любая наука создает лишь смятение мыслей и чувств, мы же воспитываем в нем безмятежность духа и уверенность в своей правоте, высокую самооценку и высокий уровень притязаний.
— На что? — гневно воскликнул Библ, пораженный философской ограниченностью Учителя, и тут же подумал, что техническая вооруженность ума создателя гедонийской цивилизации может и не соответствовать его социально-философскому арсеналу. И, уже сдержавшись, продолжил: — Высоких притязаний? Я спрашиваю: на что? На идиотизм Аоры? На тупые грезы Нирваны? На запойное безделье ваших гедонийцев? Не удивительно, что в мире, культивирующем подобные притязания, ни мысль, ни разум, ни истина не в почете.
— В вашем обществе, — «услышали» в ответ Капитан и Библ, — следуют принципу: от каждого по способностям, каждому по труду. Но ведь труд — это источник несвободы, область необходимости. В таком обществе никто не свободен.
Знакомая философия, подумал Библ. Были и на Земле анархиствующие философы, время от времени предпринимавшие ревизию марксизма. События и наука их давно опровергли. А здесь, на вершинах технической эволюции, социально-философская вдруг предлагает им такие одряхлевшие откровения.
— Человек, как известно, начинается с труда, — поучительно сказал Библ, — и совершенствует его вместе с разумом. Лучшие умы на Земле на протяжении двух тысячелетий видели счастье в совершенстве труда. Я не называю имен, вы их не знаете, но то, что они утверждали, верно для любого общества в любом уголке Галактики. Уничтожение дармоедов и возвеличивание труда — вот постоянная тенденция истории. Жить — значит работать. Всякий труд благороден, и благороден лишь один труд. Ведь самое прекрасное в мире нашем то, что создано трудом, умной человеческой рукой, и все наши мысли, все идеи возникают из трудового процесса. Не буду повторять то, что все это истины, знакомые любому разумному существу. Что вы когда-то были таким, я в этом не сомневаюсь. Но в целях смелого, хотя и сомнительного эксперимента вы построили модель общества с иной социальной структурой: часть людей вы освободили от труда и они перестали быть людьми, опустившись до уровня хорошо выдрессированных животных, которых принято считать биологическими предками человека. С обслуживающим их персоналом вы поступили иначе: этим вы привили наслаждение трудом, мало чем отличающееся от наркотических наслаждений Нирваны. И там, и там — миф как регулятор поведения.
Серый комок нервных клеток, застывший в аквариуме, послал свой беззвучный отклик. При некоторой смелости воображения в нем можно было даже «услышать» насмешливую интонацию.
— Разве труд, которым, как ты говоришь, так восхищаются на Земле, не является источником наслаждения для человека?
Теперь уже рассердился Капитан.
— Да, является, — вмешался он. — Но труд не отупляющий и бессодержательный, требующий такого же отупляющего и бессодержательного отдыха. Такой труд на Земле заменяют машинным. Не знаю, почему вы этого не сделали. Ведь он даже на участках, требующих самой высокой квалификации, ничего не создает, не улучшает, не совершенствует. Вы исключили всякое творчество, погасили изобретательскую мысль, любую попытку придумать что-то новое, что-то улучшить, что-то изменить. Все стабильно, неизменно, неколебимо. И все же труд Голубого города — основа и фундамент вашей цивилизации. Уничтожьте его — и развалятся Аора с Нирваной. Рассыплется в прах все двухслойное здание вашего идеального мира. Есть еще на Земле такое ничтожное паразитирующее насекомое — клоп, иногда беспокоящее человека. Раздавите его, и человек останется жив, а клопа не будет. Но уничтожьте человека, и насекомое исчезнет как вид — не на ком будет паразитировать. По-моему, в этой побасенке суть и будущее вашей цивилизации. Ложность не в цвете солнц, а в ее социальной структуре.
На этот раз аквариум не послал реплики. Мозг безмолвствовал, кое-где заметно пульсируя. Может быть, в нем смещались далеко обгоняющие человеческую мысль цепи ассоциаций, взвешивая и оценивая суждения землян. Капитан и Библ обменялись недоуменными взглядами. Что это? Конец беседы? Но долгожданная реплика наконец дошла до их сознания в лаконичной формулировке:
— Без Аоры и Нирваны мне Голубой город не нужен. Это один из компонентов техносферы моего мира.
— Если исчезнет земная техносфера, — сказал Капитан, — человек ее восстановит. Может ли это сделать гедониец?
— Нет.
— Но можно ли научить его конструировать, строить, изобретать?
— Нет. Циклы обучения стабильны и неизменны.
— А психика? Мысль? Поиск?
— Бытие живой материи запрограммировано навечно.
— Тогда я повторю мысль Библа. В вашем мире не больше жизни, чем в замерзшем аммиаке на мертвых планетах.
— Я обдумаю ваши суждения, и, если найду их правильными, вы узнаете об этом не от меня.
Мозг «замолчал», и тотчас же оба землянина, не сговариваясь и не колеблясь, движимые чужой, хотя и неощутимой волей, шагнули из белой кипени зала на вытоптанную лужайку в низкорослом кустарнике, где стоял их никем не тронутый вездеход.
Связку с черной пустыней нашли минут через десять, и только тогда Капитан осторожно спросил:
— Ну как?
— Он думает в сто раз быстрее нас, — сказал Библ.
— Ну и что?
— Может быть, информация уже передана Координатору. Я имею в виду поправки к программе.
— Какие?
— Исходящие из нашей беседы. Он не будет ни лицемерить, ни обманывать себя, ни утешаться иллюзиями. — Библ говорил загадочно, словно нехотя, что-то соображая.
— Ничего не понимаю, — сказал Капитан, — что вы подразумеваете?
— Опасение. — Библ почти вплотную придвинулся к уху соседа. — А что, если он согласится с нашей оценкой его создания?
Капитан задумался.
— Что мы можем предвидеть? Это не человеческий мозг. Даже не мозг гения. Это супермозг.
— Выводов, конечно, предвидеть нельзя. Но можно предположить. Один из вариантов: уничтожить станцию и нас, свидетельство которых может иметь для него нежелательные последствия. Но я лично в это не верю. Так поступил бы ум низкий, трусливый, несовершенный. Опаснее другое: он может уничтожить себя и свое детище.
— Вместе с нами?
— Возможно, если ему не помешают.
— Кто?
— Хотя бы мы.
Капитан крякнул: он привык понимать с полуслова.
— Тогда поторопимся.
Станция уже показалась на горизонте. Еще несколько минут, и на фоне ее выросли бежавшие навстречу вездеходу фигурки. Капитан остановил машину:
— Что случилось?
— Лиловое солнце погасло, — сказал Малыш.
Лилового солнца действительно не было. По дуге от горизонта к зениту, отклоняясь в сторону от палящего солнца пустыни, неярко светили голубое, синее и зеленое, как уличные карнавальные фонари, зажженные при дневном свете.
— Конец Нирваны, — сказал Библ.
— Может быть, только отраженное солнце погасло, — предположил Капитан.
— Не знаю, какова их роль в сопредельных пространствах.
Библ поглядел на часы-браслет.
— Прошло тридцать восемь минут с момента нашего выхода. Бесследно уничтожить за это время целый мир — задача, едва ли посильная даже для их техники. Но разве велика масса этого мира? Энергетические поля, гравитационные уровни и бытовые вещи, переданные из Голубого города какими-нибудь структурными передатчиками. Только люди. Такие же структурные распылители уничтожат их в доли секунды.
— Почему уничтожат? Зз-ачем уничтожат? — заикаясь, спросил Алик. Ни он, ни Малыш ни о чем не догадывались.
Библ кратко изложил свою гипотезу:
— Аору тоже уничтожить недолго. Зеленое солнце погаснет позже — слишком велика масса живой материи. Голубой город они оставят напоследок — там механизм ликвидации. Сначала люди, потом машины. Параллельно уровни, эскалаторы и регенерационные камеры. В заключение самоустраняется Координатор. Что-нибудь вроде лучевого хвоста скорпиона.
— А наша станция? — спросил Малыш.
— Сейчас узнаем. Во всяком случае, попытаемся. Поехали.
— Куда?
— К Учителю. Пока зеленое солнце еще не погасло.
Связку они нашли на том же месте. Зеленое пятно тумана с рваными расплывающимися краями. Такое же, как и полчаса назад. Прошли, из предосторожности включив отражатель, но стрелка индикатора, указывающая на сопротивление поля, не сдвинулась с места: энергетические преграды уже не действовали.
Ехали молча, напряженно, сосредоточенно. Только Алик горячился:
— Не понимаю, зачем ему это нужно. Нервный шок или душевная слабость.
— У него нет души, — сказал Малыш.
— Ну, воля. Воля к сопротивлению, воля к борьбе. Логичнее было бы уничтожить нас.
— Логичнее для ума человеческого, — заметил Библ. — Но это не ум. Это мешок с информацией. Новая информация, внесенная нашим вмешательством, логически обесценивала старую, снимая уверенность в идеальности модели. Но если не идеал, значит, ошибка. Исправить ошибку нельзя — исправления не предусмотрены программой. Но вероятность ошибки допускалась, и самоликвидация, возможно, была запрограммирована. Требовался сигнал. Мы его дали.
Капитан остановил вездеход. Все дальнейшее в точности повторилось, только в белую туманность зала вошли не двое, а четверо. Внутри все выглядело по-прежнему. В центре все так же висела прозрачная емкость аквариума и серый комок, похожий на гигантскую студенистую медузу, просматривался, пожалуй, еще более резко. Но Капитан сразу подметил разницу. Емкость казалась еще прозрачнее, а серый комок опустился ниже, словно на дно, если только ее нижний прозрачный уровень можно было назвать дном. Он уже не двигался и не пульсировал.
— Жидкость выпущена, — сказал Капитан, подойдя ближе.
Малыш и Алик, впервые попавшие в эту белую кипень, оглядывались, ничего не понимая.
— Это он? — спросил Алик, указывая на студенистую массу. — Учитель?
— То, что было Учителем, — сказал Библ. — Питательной среды больше нет. Сейчас они уничтожат всю массу еще сохранившейся здесь живой и мертвой материи.
— Кто они?
— Машины. Те, которые дождались своего часа. Надо уходить, пока действует телепортация.
Телепортация работала. Вездеход ждал со включенным двигателем. Связку нашли тотчас же. Черное зеркало пустыни открывало путь к Голубому городу. Во всяком случае, все знали, где его надо искать.
— Синее тоже гаснет, — сказал Малыш, взглянув на небо.
Синее солнце действительно уже поблекло. Тусклый ультрамариновый круг, медленно растворявшийся в голубом небе. Ниже его по пересекавшей зенит дуге оставались непогасшими только два ложных солнца — зеленое и голубое. «Еще полчаса», — отметил про себя Библ, взглянув на запястье: программа ликвидации гедонийской модели совершенного мира действовала с беспощадной решительностью. На зеленое пространство уйдет не меньше часа, а может быть, и больше — слишком велик объем живой массы. Знают ли в городе и что смогут предпринять, если знают? Необходимо сейчас же, не теряя ни минуты, связаться с Фью или Другом. Но как связаться, если встреча не предусмотрена? А что, если попробовать эмоциональное эхо?
— Давайте все сейчас вызовем Фью или Друга. Лучше Фью. Он знает больше. Вызываем все сразу — может быть, шлемы сработают. Начинаем.
Мысленный вызов Фью сыграл немедленно. Птичий голосок его пропищал в шлемах:
— Готов к ответу.
— Учителя уже нет, — сказал вслух Капитан. — Вероятно, по его приказу Координатор выпустил питательную жидкость из баллона. Мозг погиб.
— Мы предвидели эту возможность, — тотчас же прозвучал ответ Фью. — Мы слышали ваш разговор с Учителем. Много нового, много думать.
— Думать следует об одном: как спасти Голубой город. Сейчас Координатор уничтожает планету. Нирвана сожжена, распылена или стерта. Лиловое солнце погасло. Сейчас гаснет синее. Очередь за зеленым. Если есть возможность остановить Координатор, не медлите. У вас чуть больше часа по земному времени.
— Я могу в две минуты сжечь Координатор. Излучатель со мной в машине, — вмешался Малыш.
— Бессмыслица, — оборвал Капитан. — Координатор не должен быть уничтожен. Он еще понадобится людям.
— Мы это знаем, — снова ответил Фью. — А сейчас ждем вас в «цирке». Поспешите. У входа в город вас встретит Друг.
Пяти минут не понадобилось вездеходу, чтобы достичь Голубого города, выросшего, как и прежде, совсем близко от станции. Он возникал постепенно, проявляясь, как фотоснимок, в голубой дымке над черной пустыней сначала тусклым видением с неясными контурами, потом контрастной живой картинкой, отчетливой и стереоскопичной. А с быстротой приближения весь этот геометрический сумбур плоскостей и уступов, смещавшихся уровней и спектральных дорожек-«улиц» вдруг сузился до размера крошечного пятна — человечка в лазурной курточке, ожидавшего их у знакомой границы.
Он не двинулся с места, пока они оставили вездеход и подошли вплотную. Обычно живое, приветливое лицо его казалось неподвижным, будто кукольным, и только по этой неестественной неподвижности можно было догадаться о чувствах, обуревавших этого человека. Он не сказал ни слова, только показал рукой на проползшую мимо дорожку и двинулся по ней, не оборачиваясь. Все четверо последовали за ним, ничего не спрашивая, только крепко прижались друг к другу, понимая, что за неторопливым движением дрожащего под ногами эскалатора следует ожидать его обычный винтообразный рывок. Последнее, что увидел оглянувшийся назад Алик, был зеленый диск солнца, уже начавший тускнеть по краям.
Сошли у переплетения «улиц»-дорожек перед знакомым входом в цирк, где уже тихо пересвистывались десятки, а может быть, и сотни почти неотличимых друг от друга человечков в курточках. Люди в таких же куртках выделялись среди них только габаритами, особенно разительными, когда на центральной площадке появились встречающие Фью и Си с Осом, одинаковые как близнецы. «Почему четверо? — подумал Алик. — Вероятно, потому, что сопровождали землян в их первой прогулке по городу. А может быть, потому, что только они обучились нашему языку. Проводники, гиды, переводчики, Аллах знает…» Задумываться Алик не стал, его поразила совсем другая атмосфера зала, как будто вытянули ее в одну-единственную, напряженную до предела струну. Потяни еще — оборвется. Никто не улыбался, не приветствовал — лица, как у сопровождавшего их безмолвного Друга, такие же кукольные, словно из пластилина.
— Времени мало, — сказал Капитан. — Каждая доля секунды на счету. Объяснения нужны?
— Нет, — качнул головой Фью.
— Что вам известно?
— Изолированные пространства механически перестраиваются. Материя распадается. Механизм уничтожения автоматический.
— Можете его обнаружить?
— Нет.
— Дистанционно воздействовать?
— Нет. Механизм регулируется Координатором.
— Мы можем связаться с Координатором?
— По этому поводу?
— Да. Получить информацию о местонахождений интересующего нас механизма, о его масштабах и действии.
— Если эти вопросы не предусмотрены программой, ответа не будет.
— Жаль, — сказал Малыш. — Я на всякий случай все-таки захватил с собой излучатель.
Тихое посвистывание из амфитеатра отвлекло Фью. Он выслушал и сказал:
— Регенерационные залы пусты. Ни одного гедонийца ни в состоянии клинической смерти, ни в первой стадии оживления. Конвейер остановлен. Реаниматоры отключены.
— Что значит «отключены»? — спросил Капитан. — Речь, я понимаю, идет о людях.
— Сняты с постов, переведены в свои ячейки. Так вы называете их жилища.
Новый посвист из амфитеатра, и очередное лаконичное сообщение Фью:
— Отключено все управление природой и климатом в изолированных пространствах — и лабораторные циклы, и перестройка пейзажа. Частично мы уже помешали этому, оставив наших людей на местах. Но механизм разрушения автоматический — не останется ни гедонийцев, ни окружающей их природы.
— А затем очередь Голубого города?
— Вероятно.
— Если уничтожить Координатор, сможете ли вы освоить хотя бы основы управления городом? Скажем, транспорт, питание, связь. — Капитан уже не скрывал тревоги.
— Я не знаю, можно ли уничтожить Координатор, — задумался Фью, от чего речь его сразу утратила быстроту и уверенность. — Но вопрос должен быть поставлен иначе. Если уничтожить Координатор, остановится ли процесс уничтожения всего живого и мертвого на планете? Ответ: не знаю.
— Значит, единственный путь к спасению — это воздействовать на Координатор, ввести новые элементы в программу?
— Да. Но мы не знаем как.
Любому замечательному открытию всегда предшествует неожиданная, озаряющая мысль. Именно такая мысль и возникла у Библа в этот страшный миг обреченности.
— Есть предположение, — сказал он просто. — Что такое Координатор? Машина, действующая по заранее заданной программе. Кем? Учителем и его группой. Перестраивалась ли в дальнейшем эта программа, дополнялась ли? Думаю, да. Известно о постоянном обмене информацией между Координатором и супермозгом, вобравшим в себя всю нейронную сеть создателей этой цивилизации. Много ли их было? Вероятно, меньше, чем здесь присутствующих. Это наводит на мысль: что, если каждый из нас сейчас в одну и ту же единицу времени пошлет Координатору один и тот же мысленный приказ? Возникнет информационный поток почти той же или даже большей энергетической силы, который, возможно, и заменит мысленную волну супермозга. Мы уже применили нечто подобное, вызывая вас. Своего рода эмоциональное эхо. Пусть им будет приказ Координатору: остановить разрушение! Переводите.
Фью просвистел несколько встревоженных трелей. Все смолкло.
— Настроиться, — сказал Библ.
Фью перевел.
— Приготовились.
Фью перевел.
— Начали!
Ни одного звука в ответ. Только головы всех синхронно, как в строю, повернулись в одном направлении. Никто никого не переспрашивал, никто никому не заглядывал в глаза. «Остановить разрушение!» — беззвучно приказал единый мысленный поток.
Несколько секунд, а может быть, и минут стояла почти космическая тишина. Только далекое, едва слышное жужжание «улиц»-дорожек возвращало к действительности.
И вдруг словно лопнула перенатянутая струна, хотя и струны не было, и звука не было, но спроси Капитана в эту минуту: лопнула ли струна, он не удивится и не спросит в ответ, какая струна, а скажет: да, лопнула, все слышали, правда? И Библ, и Малыш, и Алик не усомнятся — все слышали, и тут же заявят, что напитавшее, казалось, самый воздух нечеловеческое напряжение снято, все кругом расслабилось, и Фью, сняв шлем, совсем по-человечески вытер ладонью взмокший от пота лоб.
— Сигнал принят, — сказал он. — Разрушение приостановлено. Координатор подчинился, не отреагировав на подмену.
— Но ведь он знал о гибели Мозга, — встрепенулся Алик, — ведь по его сигналу сработало автоматическое устройство, выпустившее питательную жидкость из аквариума.
— Координатор — машина, — повторил Библ, — машина, запрограммированная на подчинение мысленному потоку определенной энергетической силы. Координатор не рассуждает, а действует. Как я и предполагал, эксперимент удался. Вы получили ответный сигнал? — вопрос был адресован уже Фью.
— Да, — подтвердил тот.
— Все слышали?
— Все.
— Кроме нас.
— Мы же мыслим быстрее, — сказал Фью. — Другие частоты, другие волны. Уничтожен весь материальный мир в лиловой и синей фазах и частично — в зеленой.
— Что уцелело?
— Только необитаемая лесистая часть. Но мы имеем возможность расширить и перестроить ее. Все лабораторные и автоматические системы управления в наших руках.
— Пока же весь ваш супермашинный парк должен будет работать вхолостую, — заметил Капитан, — регулировать механизмы телекинеза и телепортации, которые уже не нужны за пределами города, а внутри его бесполезны, создавать праматерию для изготовления вещей, которыми вы сами не можете воспользоваться да и которые никто уже не востребует, мчаться на дорожках-«улицах» туда и сюда с ощущением бессмысленности поездок. Нельзя сразу сломать машинерию Координатора, да и ломать ее, конечно, не нужно: она вам самим в свое время понадобится. И все же я не советую во всем полагаться на Координатора. Присматривайтесь сами. Учитесь. Расставьте своих людей по всем точкам управления. Кстати, как вы сами отличаете их специальность?
— По цвету волос и глаз. Синтезаторы — брюнеты, связники — седые, натур-техники — рыжие. В подгруппах — по глазам: физики-пространственники — черноглазые, у химиков-пищевиков глаза зеленые. Много примет.
— Скотский способ, — вздохнул Капитан. — В будущем научитесь различать людей иначе. Уважительней и умнее. Многому придется учиться. Ведь вы заново рождаетесь сейчас, как человеческое общество, как социальный организм, ячейка разумной жизни в Галактике. Избегайте ошибок и заблуждений: многие могут оказаться непоправимыми.
Он запнулся и подумал о парадоксальной ситуации, в которой оказалось это новорожденное общество. Все, чем оно обладает, ему не принадлежит. Надо и работать по-новому, растить и готовить смену, познавать и перестраивать мир, превратить труд в творчество и вернуть Координатор с Олимпа на службу людям, как мощную, но послушную им кибермашину. Нет, нельзя сейчас оставить это маленькое человечество без совета и помощи. Не кончена их миссия на Гедоне, она лишь приобретает новые масштабы и формы. Капитан оглядел поникшие фигурки в голубых курточках и в глазах ближайших прочел надежду и зов.
— Не тревожьтесь, — прибавил он, — главное сделано: создан супермозг, коллективный мозг здесь присутствующих, который и сумел подчинить себе Координатор. Пусть этот коллективный мозг и будет главой вашего нового общества, его верховным советом. Собираясь регулярно, он будет обмениваться информацией с Координатором и изменять программу и алгоритм его работы. А вы в совете изберите рабочий орган — комитет, который и займется насущными проблемами. С этим комитетом и будем встречаться мы. Вы быстрее мыслите и скорее справитесь с трудностями, но рекомендации наши только помогут вам в этом. В разбитой чаше вашей цивилизации сохранилось главное — ее содержимое, а уж сосуд вы сумеете вылепить, какой потребует жизнь.
По розовой дорожке спустились к вездеходу. Их не провожали.
— Открывайте первое заседание совета, — сказал Капитан, — вам не до проводов.
О происшедшем не говорили до вечера. Капитан еще в машине, когда возвращались на станцию, заметил в присущей ему в критические минуты жесткой манере: ни вопросов, ни обсуждений, никакой болтовни, после обеда спать. И хотя все критические минуты давно прошли, замолчал строго и отрешенно. Поэтому и обедали молча, нехотя пережевывая разогретые наспех консервы. Только мороженое в охлажденных тюбиках внесло ленивое оживление.
— Не люблю в тюбиках. Пережиток прошлого века, — недовольно поморщился Алик.
— А мне в жару все равно, лишь бы побольше, — сказал Малыш. Рот его перекосило зевотой.
— Я говорил — спать! — напомнил Капитан. — Доедай и отправляйся.
Малыш ушел, и Алик, уже поднявшийся из-за стола, рискнул спросить:
— Может быть, радиограмму на Землю пошлем? Я подготовлю текст.
— Не надо, — отрезал Капитан. — Спать!
Алик спустился к себе возбужденный и злой. Капитан иногда ведет себя как фельдфебель. Алик никогда не видел фельдфебелей — армий уже давно не было, но образы из книг памятны и живучи. Шлепнулся на койку, а монотонный храп Малыша, доносившийся из полуоткрытой двери, так и не дал сосредоточиться. Нирвана. Петля. Серый комок на дне пустого аквариума. Эмоциональное эхо. Спать действительно хочется. Может быть. Капитан и не зря на этом настаивал. Алик зевнул широко, как Малыш, и заснул по-детски легко и беззвучно.
— Свистать всех наверх! — разбудил его Малыш.
— А что? — еще не проснулся Алик.
— Вечерний чай и очередная летучка.
Алик все вспомнил и рассердился. Какое право имеет Капитан вмешиваться в личную жизнь экипажа? Почему Алику с Малышом нельзя обсудить происшедшее или попросить разъяснении у Библа? Почему Капитан отсылает всех спать, как пятилетних детей? И ни одного протестующего голоса, ни одного возражения! Нет, он сейчас все это выскажет. Прямо в лицо.
Но он не высказал. Он выпил молча свою кружку индийского чая, даже не подымая глаз на Капитана. А тот заметил, конечно:
— Алик сердится. На кого, сынок? На меня?
— Вы угадали, Капитан, — Алик отважился наконец на открытую схватку, — на вас. Мы не на корабле и не на вахте. Поэтому я позволю себе высказать все, не считаясь с субординацией. Вы не интересуетесь мнением экипажа, Капитан. Отдавая приказ: «Никаких обсуждений происшедшего, никаких вопросов. Спать!», вы не объяснили, какие чрезвычайные обстоятельства вызвали в этом необходимость, почему средь бела дня нужно было разойтись по койкам и кому могли помешать дружеские разговоры о случившемся. Не объяснили вы и странный, с моей точки зрения, отказ послать на Землю радиограмму о событиях уже вполне ясных и определившихся. Вы скажете: приказы не обсуждаются, а выполняются. Но одного выполнения мало. Требуется и понимание того, что приказано, и уважение к приказу. В данном случае не было ни того, ни другого.
Тираду Алика выслушали, не перебивая: Библ — внимательно, но без интереса; Малыш — с равнодушной миной: «Мне бы ваши заботы», а Капитан — с улыбкой, скорее добродушной, чем строгой.
— Ну что ж, понятно, — сказал он, — лучше поздно, чем никогда. Каюсь, я был категоричен: не советовал, а приказывал. Объяснения вызвали бы ненужные протесты и возражения: вы их сейчас услышали. Спрошу только: вы сразу заснули, добравшись до коек?
— Немедленно, — ответил Библ.
— Я даже не помню, как добрался до койки, — присовокупил Малыш.
Алик молчал, потупив взор: думы его на койке едва ли продолжались дольше минуты.
Капитан усмехнулся:
— А ведь я это предвидел. Утренние события — гаснущие солнца, гибель Учителя, эмоциональное эхо и наша доля в мысленном вызове Координатору — не могли не вызвать перенапряжения всей нервной системы. Требовалась разрядка, и мы ее получили. Теперь об отказе послать радиограмму на Землю. Ведь это не радиограмма, а лазерограмма. Высверливать космические дали дорого стоит, а мы еще ограничены энергией и недостаточной мощностью аппаратуры. Алик это отлично знает, но он считает, что события на планете уже все прояснили и определили, и послал бы примерно такое сообщение: «Технократическая диктатура на Гедоне сломлена. Власть в руках свободных избранников народа. Дружеские контакты обеспечены. Ждем указаний». Ведь так, Алик?
Алик молчал: вероятно, именно такой текст он бы и представил Капитану.
— Едва ли такое сообщение было бы верным и тем более своевременным. Во-первых, не технократическая диктатура, а власть суперкомпьютера в Голубом городе еще не сломлена. И не ломать ее надо, а подчинить воле и разуму человека. Во-вторых, никаких указаний мы пока не ждем. Сами разберемся. А когда разберемся и появится необходимость в указаниях и требованиях, указывать и требовать будем мы, и в Космической службе на Земле это знают и понимают. Вот почему я и отказал Алику: время для сообщения на Землю еще не пришло.
Алик слушал, широко открыв глаза. Гнев и растерянность его уже сменились желанием задавать вопросы, запрещенные до вечернего чая.
— Я одного не понимаю, — начал он, как только умолк Капитан, — почему Учитель решил уничтожить все им созданное после одного, да и то не очень долгого разговора с вами. Ведь это не просто мозг, это супермозг. И никаких сомнений в истинности вашей оценки, никаких возражений, никакой попытки защитить свое детище. Ведь даже обыкновенный, не гениальный, а просто убежденный в своей правоте человек не сразу согласится с вами, если вы переубедили его, а подумает, много раз подумает, прежде чем признаться в своей ошибке.
Ответил вдумчивый, как всегда чуть-чуть апатичный Библ:
— Человек — да. Но Учитель — не человек. Это абстрагированный разум с таким высоким уровнем мышления, какой даже сопоставить нельзя с человеческим. Он мыслил в сотни тысяч раз быстрее, чем мы, и успел подумать, много раз подумать, как вы говорите, над тем, что услышал от нас. Почему он согласился с нами, хотя мы и не особенно горячо убеждали его, почему не защищал свое детище? Да просто потому, что понял, сразу понял, что правы мы, а не он. Человек, даже подсознательно убежденный, сознательно мог все же еще спорить, возражать, защищаться, протестовать. На него бы давил эмоциональный груз ложного самолюбия, самоуверенности, заносчивости, упрямства, эгоистического нежелания сознаться в своей ошибке. Но Учитель был лишен такого эмоционального аппарата, на него ничто не давило, кроме, может быть, подсознательной связи с породившей его инопланетной цивилизацией, эта обнаженная в своей чистоте мысль в ничтожные доли секунды все взвесила, оценила, сопоставила и согласилась с нами.
— Вы говорите: сверхразум, — вскинулся Алик, — а уничтожение планеты — это разумно?
— Я думаю, что решение об уничтожении планеты принадлежит не сверхразуму, а Учителю-человеку. Экс-человеку. Где-то на дне этого серого мешка с информацией дремала память человека, генетически связанного с полностью технократической и почему-то угасшей цивилизацией. На технической базе ее он и построил свою паразитирующую модель. Эта давняя память и подсказала ему решение, когда он убедился в бесплодности своего создания. Вот так. А в голубокурточников он не верил, считая их подсобным пластом жизни, как подсобна, скажем, сердечно-сосудистая система, питающая высокоразвитую нервную. Мы были дальновиднее — вот и все. В двухслойной модели Учителя оказался зародыш общества, способного самостоятельно развиваться и совершенствоваться. Мы уже слышали первый крик новорожденного, видели первый его шаг в будущее. А сейчас перед нами стоит задача… — Библ помолчал секунду. — Итак, с чего начать?
Экран видеоскопа, позволявший наблюдать окрестности станции даже в направлении, закрытом от глаз, вдруг помутнел, словно застланный розоватым туманом. Туманная пелена вздувалась и опадала, как плохо натянутый парус. Но самое любопытное было даже не в оптическом, а в акустическом волшебстве.
Экран заговорил. Точнее, повторил с механической однотонностью последние слова Библа:
— С чего начать?
Сидевшие за столом смолкли, удивленно переглянулись и воззрились на невидимого за экраном собеседника.
— Может быть, эхо? — предположил Малыш.
— Нет, не эхо, — проскрежетал экран, — это мы спрашиваем. Мы прослушали весь разговор и ждем совета. Мы действительно не знаем, с чего начать.
— Фью? — спросил Капитан.
— Здесь и Фью.
— Как же вы ухитрились передавать звук? Шлемы для этого не приспособлены.
— Создали дистанционное акустическое поле. Метод постоянных импульсов с автоматической коррекцией.
— С помощью Координатора?
— Нет, сами.
— Я всегда думал, что здешние ребята справятся и без няньки, — сказал Малыш.
— Что же вы хотите? — спросил Капитан.
— Совета: с чего начать. Сейчас. Сразу.
— Почему же сейчас и сразу? Не лучше ли отложить беседу на завтра? Мы смогли бы все обдумать и подготовиться.
— Вы уже думали. И не раз, мы знаем. А с Учителем говорили без подготовки. Лучшие идеи всегда рождаются сразу.
— Не всегда, — усмехнулся Капитан, — и не всегда они лучшие. Но если хотите, начнем. Поочередно. С Алика. Алик, сообразишь?
Розоватая пелена экрана вызывающе вздрагивала. «Как живая», — подумал Алик, встряхнул волосами и ответил без запинки, как на экзамене:
— С чего начать? С освобождения из-под власти Координатора. Как? Очень просто. Еще один мозговой штурм, и вы получите от Координатора полную информацию о численности горожан по профессиям, специальностям, секциям или секторам, как там они у вас называются. А затем, установив число людей с необезвреженными электродами, произвести у них ту же операцию, какая уже освободила вас, произвести ее методично, не спеша и не таясь, в регенерационных залах, которые станут вашей клиникой, больницей, где будут лечить травмированных, всех, а не избранных, — лечить, а не отправлять в атомный распылитель. Научитесь уважать человека, его жизнь и свободу, труд и отдых. Кстати, об отдыхе. Может, кому и нравится эта скотская пытка смеха, так оставьте ее для любителей. А другим дайте свободу отдыха, свободу развлечения. Не нужно наркотических грез Нирваны! Закройте или переоборудуйте этот сектор для других целей. Дайте людям зрелища — живые истории, доступные их сознанию, но развивающие, а не отупляющие его. Вы не знаете, что такое земное кино или телевидение, но попробуйте использовать вашу технику для претворения мысленных образов в зрительные, тогда воображаемое может стать видимым. А лучше всего пошлите кого-нибудь из знающих наш язык на Землю вместе с первым же прибывшим сюда космолетом. Лучше всего Си или Оса, или обоих вместе. Они послушают и посмотрят все на месте и запомнят наиболее для вас подходящее.
— Хорошо, Алик, — похвалил его Капитан и спросил: — Есть вопросы?
— Мы слушаем, — металлически прозвучал экран.
— Порядок, — сказал Капитан. — Давай, Малыш.
— Я? — лениво переспросил Малыш. — А чему мне их учить с такой техникой? Пусть повернут ее внутрь, к себе. Телекинез — для себя. Телепортация — тоже. Шагай куда вздумается вместо тряских дорожек. И уловители желаний пусть улавливают их здесь на уровнях. Требуй что хочешь, одевайся как хочешь. А то одни куртки, как в казарме. И еда — не казарменная, а любая, по рецептам Аоры.
— И драки, — насмешливо перебил Капитан. — Захотел «хлыст» — на тебе, хлещи друг друга по мордасам… Нет, «по потребностям» им еще рано. Насчет одежды согласен — не нравятся голубые, носи зеленые куртки, но рабочая одежда должна быть удобной и строгой. Может быть, разной у людей разных профессий — это все-таки лучше, чем выращивать блондинов или брюнетов. Но техника на уровне коммунистического общества пока еще не для них. Надо сначала раскрепостить сознание, воспитать полноценного разумного человека, а потом уже раскрепощать потребности. Тут и оглянуться не успеешь, как из голубой куртки гедониец выглянет; Все-таки свобода, друг, — это осознанная необходимость, не забывай. Жаль, конечно, но многое из техники, работавшей на Аору, придется если не закрыть, то заморозить, притормозить. Не знаю, поймут ли меня…
— Поймут, — сказал экран.
— Тем лучше. А вот натуртехнику включайте на полную мощность. Снимайте пространственные границы и окружайте город зеленым кольцом. Пусть дети живут в лесу и дышат озоном.
— Одновременно перестройте всю систему рождения и воспитания детей, — вмешался Библ. — Откажитесь от пересадки клеток и фабричного производства двойников по заранее выбранным эталонам.
— Разве у вас нет материнских блоков? — спросил экран.
— Дети рождаются и вырастают в семье.
— Не понимаем. Что такое семья?
— Это родители ребенка, отец и мать, дети и внуки. Дайте каждой женщине радость материнства и сознание ответственности за воспитание ребенка, пока ей на помощь не придет школа. Перенесите все школы в лесную зону, как это делали гедонийцы. Но вся система образования должна быть перестроена. Не мифы о мире, а познание мира. И не только управление техникой, но и познание техники, ее истоков, ее структуры, ее возможностей.
— Кто же даст нам это познание — Координатор? — спросил экран.
— Нет, — сказал Капитан. — Координатор должен стать послушным орудием вашей воли и разума. Это умная и надежная машина с большим запасом накопленной информации, но все же только машина, автоматическое, регулирующее устройство, какое у нас называют компьютером. Вы должны познать все, что он знает, и заставить его делать для вас все, что умеет. Процесс трудный и длительный, но в этом, пожалуй, и заключается главнейшая ваша задача. И в решении ее мы с вами. Да и не только мы, четверо, по нашему вызову с Земли прибудут другие, которые помогут вам стать хозяевами вашего мира, создать кадры своих собственных ученых, инженеров и воспитателей нового поколения. На этом, я думаю, можно пока и закончить.
И экран погас, точнее, пульсирующая розовая пленка на нем безответно поблекла и растаяла.
Акустическое поле Голубого города унесло с собой все здесь сказанное.
— Значит, остаемся на Гедоне, Капитан? — осторожно осведомился Алик.
— Слишком интересная предстоит работа, чтобы уступать ее другим, — сказал Капитан и, обращаясь к Библу и Малышу, сидевшим рядом, добавил: — Рассчитываю и на вас, земляки.
— А я? — испугался Алик.
— Ты останешься с нами до первой земной экспедиции, отправишься на Землю вместе с Осом и Си, покажешь им все, что требуется, и вернешься с ними же, если захочешь. А сейчас ты, надеюсь, понял, почему я отказался послать сообщение на Землю несколько часов назад. Не пришло еще время. Теперь оно пришло. Записывай, я диктую.
— Может, включить магнитную запись? — спросил Алик.
— Не надо. Пиши. «Рапорт шестой. Двухслойная цивилизация на Гедоне перестала существовать…» Зачеркни «на Гедоне»: ясно где. «После нашей второй беседы с Учителем, в которой мы доказали ему бесперспективность, бессмысленность и бесчеловечность его паразитического бессмертного цикла…» Стоп! Вычеркни все со слов «бесперспективность и бессмысленность»: длинно и выспренне. Напиши так: «…доказали ему порочность его эксперимента, Учитель покончил с собой, предварительно запрограммировав Координатор на уничтожение всего живого на планете. Уничтожено все, кроме нашей станции, Голубого города и частицы лесного пространства. Мысленный штурм полутора сотен свободных жителей города по нашей рекомендации…» Погоди. Зачеркни «по нашей рекомендации»: это не столь существенно. Значит, «мысленный штурм» и Так далее до «города»… «остановил Координатор, изменив программу. Власть в руках Комитета и, судя по уже состоявшимся переговорам, есть шанс создать здесь модель социалистического общества. Немедленно высылайте даже не одну, а несколько экспедиций. Нужны математики, электронщики, кибернетики, биологи, учителя и врачи. Будем учить и учиться сами. Пока все». Последнее зачеркни; ясно и так.
Алик прочитал вслух записку в торжественном молчании окружающих. Законное чувство гордости подымалось в душе у каждого. «Строители еще одного социалистического общества в Галактике!»
А почему бы нет?
Прошло полгода после возвращения Алика на Землю. Полгода на Земле, полгода на Гедоне. Сколько в пути, неважно. Может быть, месяцы, может быть, дни. Не будем заниматься релятивистскими выкладками. А вдруг Эйнштейн ошибся?
Нам важно другое. Неизвестно, может ли мысль покидать пределы планеты и могут ли жители различных звездных систем мысленно общаться друг с другом. Мы не говорим: невозможно, мы говорим: неизвестно. Тогда еще легче предположить, что двое друзей, разделенных даже космической далью, могут в один и тот же час думать друг о друге, мысленно беседовать друг с другом, рассказывать друг другу о пережитом и виденном.
В два часа ночи, когда Си и Ос перед возвращением на Гедону, перегруженные информацией, спят без снов в гостинице космопорта, Алику не спится. Он сидит на балконе и, вглядываясь в звездную ткань чистого июльского неба, ведет долгий, беззвучный разговор с Малышом. А Малыш, только что вернувшийся из Голубого города, скажем, перед заходом единственного не ложного солнца, лениво отдыхает на эластическом спиральном завихрении и мысленно обращается к Алику.
…Жизнь мотает туда-сюда, вроде вездехода, скучать некогда, а по тебе, паренек, нет-нет да соскучишься. Поговорить охота, благо и поговорить есть о чем. Приедешь — ничего не узнаешь, даже небо другое. Одно только солнце на нем, обыкновенное рыжее, а ложных и след простыл. Даже голубое погасили — ни к чему. Город стоит теперь открыто, в миражи не прячется: своего солнца ему не нужно, тем более что и не солнце было, а фонарь в пространственном зеркале, прихоть здешней оптики. Спрямили пространство, и зеркало не понадобилось. Одно теперь у нас и солнце и небо.
А от города к нашей станции теперь протянута эскалаторная дорожка, густо-вишневая, глаз не оторвешь — такая яркая. Строили мы ее с голубокурточниками, которые у них эти «улицы» контролируют, вернее, не строили, а монтировали из готовых панелей — движется без мотора, сжатым воздухом, а как работает эта пневматика, я пока еще не постиг. Тут сразу ничего не постигнешь — годы и годы учись! А телепортацию пока заморозили. Почему, по правде говоря, не знаю. Либо трудно было перенести ее на потребу Голубого города, либо признали, что рановато. Думаю, без Библа не обошлось.
Ты, наверно, думаешь, что пустыня кругом, как раньше. Так нет, ее малость отодвинули. Здешние натуртехники переключили свое хозяйство и высаживают зеленое кольцо вокруг города. А как высаживают? Сначала черный камень плавят на дистанции. Близко не подходи — сожжет. Потом тоже дистанционно кладут слой грунта. Откуда его берут, не знаю: может, из праматерии, как и наши панели для дорожки. А потом уже деревья готовые из того же универсального материала: все больше пятиэтажные папоротники да мхи высотой в человеческий рост — они лучше всего приживаются. Между станцией и городом теперь лес, а я сижу тут во мхах и загораю помаленьку, благо начальства поблизости нет…
…Ах, Малыш, Малыш, люблю я чертовски нашу Землю, а на Гедону все-таки тянет. Рано утром отчаливаем, а пока отдыхаю и томлюсь на гостиничной терраске, задрав голову к небу. Где-то наша звездочка в этом рассыпанном бисере, единственное не ложное солнце Гедоны? Как вы там трудитесь, радуетесь или маетесь, мои дорогие? Си и Ос рядом в номере спят, как выключенные. Удивительная у них способность отключаться и включаться, как авторегулятор. И пожалуй, еще удивительнее способность все понимать, не только технику. Сначала они было чуточку очумели от нашего любопытства, суеты и общительности, уличного хаоса и транспортного разнообразия, а потом как-то сразу во всем разобрались и приспособились. Оценили мгновенно и наши развлечения, в особенности кино и телевидение, но как-то по-своему, видимо за документализм, за возможность зрительной передачи действительного потока жизни. Освоили и курорты, в частности приморские пляжи. Думаю, что скоро такие же пляжи, яхты и лодки появятся и в прибрежных океанских водах Гедоны. Мы с тобой, Малыш, я считаю, это тоже оценим: пройтись под ветром на яхточке по их васильковому океану неплохо, а?
Нас теперь без тебя шесть человек: трое еще при тебе прибыли — математик, биохимик и электронщик. По вечерам шумим, но пока не ссоримся. Электронщик, между прочим, твой ровесник, но я его не люблю: уж очень самонадеян и со своим кристаллофоном успел уже всем надоесть. Запись и звук отличные, но репертуар! Неужели такой музыкой у вас там увлекаются? Не понимаю. Отстали мы, должно быть, от земных вкусов. А наши здешние друзья вообще земной музыки не признают: слуховой аппарат другой.
Мы теперь к ним каждый день с утра, как на службу. Глотнем стаканчик чичи — и на эскалатор. Учти: чичи, а не чачи. Это не водка, а младенческая жижица из Зеленого леса. Ее теперь к нам на станцию в таких же бесстеночных воздушных трубках подают — что-то вроде жидкого киселя из айвы, часов на пять хватает, как зарядка аккумулятора. Обедаем кто где. Я — у транспортников, Кэп и Библ — в школе вроде педвуза; один социологическую премудрость читает, другой — астрономическую: все о Вселенной, от Коперника до Дирака. Где электронщик кружится, до сих пор не ведаю, а биохимик говорит, что скоро сам из их праматерии будет лепить любые материальные структуры. Но, честно говоря, подвигаемся слабо: очень уж много замков на их технике понавешано…
…Только что ушел очередной транспортник на Луну, а нашего еще ждать да ждать. Вот и я жду не дождусь, а мои голубые индейцы еще бы с удовольствием на Земле пожили. Да еще с каким удовольствием! Спрашиваю их вчера: что же вам больше всего понравилось у нас на Земле? Семьи, говорят: хорошо вместе с детьми жить, со своими детьми в своих ячейках. Не в ячейках, говорю, а в квартирах, повторите. Повторяют и радуются. А в одном доме-коммуне для молодоженов целую неделю пропадали. Все-то их восхищало — и химическая чистка, и прачечная, и парикмахерская, и телезал. Лишь в столовую ходили с опаской: до сих пор к нашей еде не привыкли. Только и едят что манную кашу, а мясо и рыбу — ни-ни. Чудной народ, хоть и умный. Все на лету схватывают, объяснять не нужно. Только странно: не знают ностальгии, о Гедоне не вспоминают, во всяком случае в разговорах со мной.
…Сейчас солнце над кромкой неба у горизонта — вот-вот уйдет и сразу же навалится ночь, как у нас в южных широтах. Поужинаем, потреплемся — и спать. Совсем как дома. Еще в первые дни, когда мы с тобой оставались здесь, а Кэп и Библ бродили где-то в лабиринтах Голубого города, станция со всем ее беспорядком, барахлом и громоздкостью захламленных коридоров все же притягивала незаметным, но уже ощутимым домашним уютом. А теперь я, совсем как заводской инженер, спешу сюда с работы домой. Зажмуришься, вздохнешь, и все трудности, кажется, уже позади.
А трудностей много, ох как много! Справимся ли, не знаю. Кэп, однако, уверен, что справимся. Надеется на кибернетиков, которые прибудут с очередной экспедицией. Помню, когда еще ты улетал, заспорили, что будет для нас самым трудным препятствием. Мне казалось, что наша психическая несовместимость с хозяевами планеты. Поставь рядом — родственники, а в душу загляни — чужие. Ты не согласился, сказал: «Самое трудное — это Координатор».
И ведь ты прав. С Координатором до сих пор не сладили — где выжмем, а где чуть руку не вывихнем. Новое принимает: трубки с чичей на станцию подвести или рощу высадить — пожалуйста, а за старое зубами держится — не оторвешь. Регенерационные залы до сих пор еще не переоборудованы, операций по изъятию электродов производить негде. За полгода сотню оперировали, не больше, да и то со скрипом: то проводка подводила, то зеркала гасли. А нужна не сотня, а миллион операций.
Электронщик как-то запросил об устройстве Координатора. Естественный научный интерес, никаких посягательств на программу. Но Координатор не отвечает. Тогда мы с электронщиком замышляем эксперимент: вскрыть золотую тыкву снаружи и прощупать внутренности. Мы были убеждены, что Координатор реагировать не будет: программа, естественно, не предусматривала никаких покушений на его прочность и целостность. Голубокурточники, даже самые передовые, не решались — давил груз тысячелетнего послушания. Тогда мы вдвоем опустились прямо на золотую шкуру. Не горячо, не холодно — нормальный металл без клепок и швов. Я легонько вскрываю поверхность излучателем и вынимаю кружочек миллиметровой толщины диаметром сантиметров двадцать. Под золотистой поверхностью — путаница непонятных соединений. Ставим видеощуп с одной стороны, акустический с другой, включаем запись. Работает. Электронщик доволен: никаких чудес. Нормальная монокристаллическая система на двоичных элементах, не эквивалентная мозгу, тем более человеческому. Я запаиваю дырку силигеном, а нормальная кристаллическая система объявляет забастовку. Неделю с Координатором сговориться не можем. Собираем весь совет для мозгового штурма и получаем ультиматум: никаких экспериментов со щупами, иначе полная некоммуникабельность. Ждем кибернетиков, может быть, совместно найдем способ укрощения строптивой тыквы. Кэп надеется, что найдем.
…Близится утро. По черному небу где-то на краю света протянулась еще неяркая полоска зари. Как притягивает в минуту расставания эта алеющая полоска, влажное дыхание травы, над которой висит терраса, запах срезанных вечером роз.
И все же я иду к вам, мои дорогие, как солдат из отпуска — в строй, в боевой взвод, к орудию.
Я самолюбив, но не самонадеян. Вы, конечно, без меня справитесь. Но я непременно пригожусь. Знаю, что Кэп вызвал кибернетиков — они прибудут позже, со следующей экспедицией. Но ведь я тоже изучал кибернетику в Америке, хотя и зарегистрирован в Космической службе как физик-связник. А у меня есть идейка, как обуздать Координатор, когда он взбунтуется. Я уже обсуждал ее с одним из наших будущих кибертехников, которые проходят сейчас подготовку к полету. Толковый парень из Новосибирского академгородка, очень смешно говорит: каждую фразу начинает со слова «убежден». «Убежден, говорит, что это не мозг, а монокристаллическая или нейтронная система с ограниченной программой. Мышление ей несвойственно, но варианты она считает быстрее человека. И обладает несомненным устройством самозащиты. Убежден, что взбунтуется, если применить щупы или другие способы механического воздействия». Я объяснил ему мою идею частичного распрограммирования и ввода новых элементов программы. «Убежден, говорит, может пойти». Только понизить температуру до абсолютного нуля в нужных блоках, и сопротивление откажет. А затем убрать контуры ненужных или мешающих воспоминаний и уменьшить сложность ассоциативной связи — тогда и убежден, что пойдет. Приеду — попробуем. Как говорится, наука умеет много гитик.
И сокращаются большие расстояния, когда зовет далекий друг. Так, кажется, или очень похоже поется в одной старой забытой песенке. Сокращаются, Малыш. Любые. Даже космические.
Озеров оглянулся. Директор школы остановился на краю оврага, поросшего ядовито-зеленой осокой.
— Сворачивай, — сказал он. — Махнем через овраг, а там напрямик к поселку.
— А если рощей? — спросил Озеров, указывая на березовую рощицу, подсвеченную солнцем, как на пейзажах Куинджи.
Директор поморщился.
— Не люблю я ее. Орешник кругом разросся, зараза. По лицу ветки хлещут.
Озеров почему-то подумал, что дело не в орешнике.
— А мне нравится, — сказал он.
— Брось. Знаешь, как ее в поселке прозвали? Колдовская роща! Чепуха, конечно, суеверие. А все-таки странные штучки творятся в этом орешнике. В апреле, например, когда еще почки не набухли и лес насквозь просвечивался, тут прямо на опушке синий куст вырос. Как синька — и ветки, и листики. Сам видел: мне Клава Мышкина из девятого «Б» веточку принесла. Утром мы с ботаничкой туда побежали, да зря. Ночью заморозки ударили, и куст погиб. Да и погиб-то чудно: одна слизь осталась, синяя каша. Я собрал немного в конверт и вместе с веткой в Тимирязевку послал. Там до сих пор ворожат — ни ответа, ни привета.
— Может быть, семена какие-нибудь ветер занес? Экзотические, — усомнился Озеров.
— Я тоже так объяснял, а люди не верят. Очень уж невероятно. Какие семена, откуда? Земля только оттаивать начала, а тут целый куст вымахал. Не по дням, а по часам, как в сказке. А сейчас уже другие разговоры пошли. Будто по ночам какие-то огоньки светятся. Белые-белые, как при сварке. А какая в лесу сварка? Милиция всю рощу насквозь прочесала — ничего не нашла.
Озеров еще более заинтересовался и, расставшись с директором, категорически отказавшимся ему сопутствовать, пошел напрямик к буйно разросшемуся орешнику. «Белые огоньки, — засмеялся он, — сварка! Кто-нибудь костер жег, варил, а не сваривал».
На следы этой «сварки» он и наткнулся, выйдя сквозь заросли орешника на солнечную полянку в белых бусинках ландышей. Трава посредине была примята, и в лучах позднего солнца вызывающе поблескивали полупустые жестянки и осколки недопитых бутылок. Развлекавшуюся ночью компанию, видимо, кто-то или что-то спугнуло.
И вдруг Озеров увидел нечто совсем диковинное: над бело-зеленой ландышевой полянкой прямо из воздуха показалась рука или что-то похожее на руку. В пальцах у нее — Озеров не был уверен, что это пальцы, — ярко сверкнул какой-то предмет, не то осколок зеркала, не то кусочек полированного металла. Сверкнул, взлетел, вычертив в воздухе двухметровую радужную параболу, и погас в траве.
Озеров побежал к тому месту, где закончился путь сверкнувшей дуги, разбросал ногой бутылочные осколки и увидел совсем прозрачный, будто хрустальный браслет. По форме он напоминал японские браслеты для гипертоников, но был сплошной, без звеньев и словно пустой внутри. В нем как бы вспыхивало и затухало отраженное солнце. При этом он был почти невесомым и теплым, словно еще хранил человеческое тепло. Впрочем, почему человеческое? Может быть, свое внутреннее, вызываемое какими-то его собственными физическими свойствами.
Озеров попробовал надеть его на руку; браслет легко растянулся и снова сжался, плотно обхватив запястье, но кожа даже не почувствовала прикосновения металла, а может быть, и не металла, а какого-то незнакомого Озерову пластика. Он поднес его к глазам и… ничего не увидел. Дотронулся до запястья — браслет был на месте, по-прежнему теплый, выпуклый, неотличимый на ощупь от тела и прозрачный до невидимости. Озеров попробовал снять его и не мог: браслет словно прирос к руке, стал ее частью, только недоступной для глаза. И в то же время он вращался или что-то в нем вращалось, когда его поворачивали у запястья. «Ладно, потом сниму», — подумал Озеров и поспешил домой.
Жил он при школе в подмосковном селе Федоскине, где по окончании института преподавал английский язык. Обычно он ездил сюда из Москвы, но на время майских экзаменов переселился в предоставленную ему директором небольшую комнатушку под лестницей. В комнате помещались только кровать-раскладушка да письменный столик, за которым Озеров проверял ученические тетради. Сейчас, когда солнце уже зашло и сумерки наложили свою печать на все окружающее, браслет опять открылся глазу, чуть-чуть мерцающий, полупрозрачный, точно нездешний. Но когда загорелась настольная лампочка, он снова исчез, по-прежнему невидимый, неотличимый от руки. И по-прежнему его невозможно было ни сдвинуть, ни снять.
Рассказать о случившемся кому-нибудь в школе Озерову и в голову не пришло: он уже понял, что без помощи специалистов никогда не разгадает эту загадку. Но каких специалистов? Разве есть у нас специалисты по чуду? Ведь все, что произошло, иначе и не назовешь. Показать руку хирургу? Озеров представил себя на приеме в райполиклинике. Врач ощупывает запястье, качает головой, приглашает коллегу из соседнего кабинета, потом уже оба качают головами, пожимают плечами, не веря ни себе, ни Озерову, и предлагают обратиться к физикам. А что скажут физики? Браслет? Невидимый? Приживленный к телу? Н-да… Проще, пожалуй, написать папе римскому. Он-то уж наверняка найдет объяснение.
Внезапно погасла лампочка — перегорела, должно быть. Запасной под рукой не было, а Озерову не хотелось идти за ней к коменданту. Он с грустью вспомнил об удобствах своей московской квартиры, где лампочки зажигались с помощью фотореле, устроенного приятелем-физиком на входной двери, и где входящего встречали не дощатые стены и колченогий столик с тетрадками, а книжные стеллажи и бюро с выдвижными полками и магнитофоном для записи устных уроков. Даже вид из окна радовал глаз: оно выходило на широкую набережную Москвы-реки. Озеров ясно представил себе, как выглядят река и набережная в этот вечерний час, когда сумерки на улице еще не сгустились до темноты и фонари еще не зажглись, заглядывая в почерневшую реку. Но здесь браслет засветился, как фонарик. Озеров машинально тронул его, и он легко повернулся под пальцами. И сразу стало светлее… Стены комнаты в углу раздвинулись или растаяли. Озерову показалось, что он в зрительном зале кинотеатра, перед ним экран, а на экране Москва-река, буро-зеленоватая, с нефтяными пятнами, с гранитными откосами набережной и зеленым лесом, бегущим в гору. «А что на другом берегу?» — мелькнула мысль, и он увидел Лужники с большой ареной вдали и Дворцом спорта на первом плане. Проплыл мимо белый катерок, оставляя позади пенистую дорожку. «А еще дальше наша набережная, и наш восьмиэтажный дом на углу», — словно подсказал кому-то Озеров, безотчетно предполагая, что экран все это покажет. И не ошибся. Берег пронесся мимо него, словно он наблюдал его с самолета; смутная линия домов вдруг прояснилась, и знакомый восьмиэтажный дом вырос перед ним с декорированными цветной фанерой балконами. «А вон и мое окно!» Оно приблизилось, как в кино, когда съемочный аппарат наезжает на объект съемки, и Озеров узнал и рамы, и подоконник, и тюлевые занавески со знакомым рисунком, и даже забытую на подоконнике авторучку. Все это было в натуральную величину, как в цветном фильме на экране, словно окаймленном светящейся синей ленточкой и загадочно повисшей перед ним в крохотном воздушном пространстве его здешнего обиталища.
Седая женщина в синем платье, неожиданно возникшая в кадре, открыла окно и исчезла за рамкой экрана. «Мария Ивановна, — вспомнил Озеров, — пришла с работы, хату проветривает». Мария Ивановна была его соседкой, любезно согласившейся следить за пустовавшей комнатой во время его отлучек. Находившаяся в действительности за сорок километров от него, Мария Ивановна стояла так близко, что он мог, не вставая, дотронуться до ее руки. Ему вдруг захотелось поглядеть в окно из комнаты, чтобы проверить или погасить это удивительное волшебство. И оно опять не подвело: он увидел из комнаты и реку, и набережную, и одинокого удильщика со спиннингом у ее парапета. Это была его комната; никакой телевизор не мог воспроизвести ее детальнее и точнее. То стол, покрытый клеенкой, возникал перед ним, то книжный шкаф, то — крупным планом — русско-испанский словарь на столе, то волновая шкала старенького радиоприемника. Волшебный экран отвечал буквально на каждую мысль. Вспомнилась полочка с английскими и французскими книгами — и вот уже их пестрые обложки выстроились разноцветной шеренгой корешков. И буквально в каком-нибудь полуметре от Озерова — протяни руку и бери.
Ничего объяснить себе он не мог да и не пытался: он просто приказывал невидимому джинну, как Аладдин, овладевший чудесной лампой: «На улицу!»— и тотчас же изображение последовало за мыслью. Он видел даже не отражение и не зрительное воспроизведение действительности, а саму действительность в ее сиюминутном состоянии. Именно так выглядела и шумела сейчас улица у его дома в Москве, именно эти автомобили проезжали по ней, именно их колеса шуршали по асфальту, именно эти люди проходили и голоса их звучали рядом. Озерову даже показалось, что он сам идет среди них и улица медленно плывет навстречу со своими витринами, киосками, регулировщиком на перекрестке и плакатами чахлого кинотеатрика на углу переулка. «О чем они?» — спросил он мысленно, и афиши послушно приблизились, демонстрируя черные буквы на красном фоне: «Десять шагов к востоку».
«Старье! — подумал Озеров. — А что бы еще посмотреть?» Он вспомнил о футбольном матче в Лужниках: московское «Динамо» играет с торпедовцами. Но перед ним по-прежнему тянулась улица: браслет не реагировал.
«Вперед!» — подсказал Озеров.
Улица поплыла навстречу, словно в окне невидимого автобуса.
«Быстрее!»
Невидимый автобус превратился в гоночную машину. Улица утратила очертания, сливаясь в мерцающую туманность. Мелькнул горб вала Окружной железной дороги.
«Сквозь вал! — приказал Озеров. — К стадиону! На трибуны!»
На него надвинулась чаша стадиона. Он вошел в нее, в кипучую ее неподвижность, как нож в каравай хлеба, и незримо повис над полем.
«А если ближе?»
Теперь он стоял как бы на боковой линии поля. В полуметре от него в мокрой от пота футболке Валерий Воронин вбрасывал мяч в игру.
«К воротам!»
Он был уже за сеткой ворот, позади приготовившегося к прыжку Яшина. Озеров зажмурился: мяч летел прямо на него, вот-вот ударит в стену чуланчика. Но Яшин прыгнул. Озеров услышал глухой удар мяча в грудь человека и оглушительный рев трибун.
В дверь постучали.
— Кто? — крикнул Озеров.
— Телевизор привезли? — спросил голос коменданта за дверью. — Слышу, футбол передают. Как это вы без антенны?
— Налаживаю, — неопределенно ответил Озеров. — Звук есть, а изображение исчезает.
Изображение и в самом деле исчезло. Светящаяся синяя каемка погасла. Стенки комнаты снова соединились. Окно в пространстве закрылось.
Озеров открыл его на следующий день, когда разошлась вторая смена учащихся. Невидимый и неощутимый браслет не тяготил его. Он даже позабыл о нем, просматривая предэкзаменационные работы десятиклассников — перевод, продиктованный им из текста о Лондоне.
— «Пикадилли — самая шумная и людная улица в английской столице», — вслух прочел он первую строчку из взятой на выбор тетрадки. И машинально подкрутил браслет.
Чужой уличный шум ворвался в комнату. Удивленный Озеров — он еще не разучился удивляться своей способности творить чудеса — увидел проехавший перед ним двухэтажный автобус с рекламой шотландского виски на кузове. Пестрая лондонская толпа двигалась по тротуару. До Озерова доносились обрывки английских фраз, истошные крики газетчиков, сигналы автомашин. Приглушить этот голос вечернего Лондона, как приглушают звук поворотом регулятора, Озеров не мог. «А вдруг есть кто-нибудь в школе?»— испугался он и свернул на улицу потише, пересек знакомую по фотографиям площадь, скользнул мимо освещенных витрин и замер.
То была выставка большого ювелирного магазина, изысканно и пестро декорированная. Никогда и нигде он не видал драгоценностей такой формы и в таком изобилии. Но глазу мешала какая-то едва заметная, но все же ощутимая пленка. Может быть, не совсем чистое стекло магазинной витрины? Тогда он придвинул ее еще ближе, проникнув уже за стекло. Теперь драгоценности лежали перед ним, отделенные только воздушным, пространством в тысячи километров. Он, не задумываясь, к чему это приведет, еще чуть-чуть подкрутил браслет, и синяя светящаяся каемка его «окна» вдруг стала оранжевой. Все в этом «окне» виднелось уже так близко и так отчетливо, что легкий слой пыли на хрустальной подставке, поддерживавшей ожерелье из крупных жемчужин, исчез от его дыхания. Или это ему только показалось. Он невольно протянул руку, пытаясь проверить впечатление, и пальцы его ощутили нежнейшую прохладу жемчужин. Он придирчиво ощупал их и положил на руку. Теперь они лежали перед глазами на его чуть дрожавшей ладони. Только секунда понадобилась им, чтобы с лондонской выставки, преодолев стены и расстояние, очутиться здесь, совсем в другой точке земного шара. Значит, браслет мог не только акустически и оптически сближать две такие точки — он сближал их и геометрически. Окно в пространстве превращалось в дверь.
Душевное смятение Озерова было прервано стуком в дверь. «Опять!»— в отчаянии подумал он, понимая, что сейчас и сама витрина, и ее драгоценности бесследно пропадут, как только его мысль отключится, потеряет контакт.
И действительно, все пропало, кроме нитки жемчуга в потной руке. Озеров испуганно сунул жемчуг в карман и открыл дверь.
— Чем это ты занимаешься, Андрей Петрович? — спросил директор, видимо собравшийся уже уходить. — Смотрю: свет у тебя из-под двери. Да какой! Постучал — свет погас. Сварку, что ли, ведешь, как в колдовской роще?
Озеров еще больше смутился.
— Лампочку пробую, — соврал он, — тетрадки классные надо проверить.
— Так иди ко мне в кабинет — я ухожу. А сюда… — он поморщился, оглядев неуютный озеровский интерьер, — кресло, что ли, возьми из приемной. Все уютней будет.
Он ушел, оставив Озерова в состоянии полной растерянности: чудо чудом, а он фактически украл жемчуг. Совсем как тот идиот, проходивший сквозь стены в немецком фильме. Но разве Озеров прошел только сквозь стены? Он, не двигаясь с места, прошел сквозь тысячи километров пространства. У него противно задрожали колени: кажется, он забыл улицу, где находилась эта витрина.
Как он увидел ее? Сперва попал на Пикадилли, потом свернул куда-то, потом… Он снова и снова повторял тот же путь, заглядывал в окна всех больших магазинов, но знакомой витрины не находил. Тщетно взывал он к своему джинну: либо тот не понимал его, либо не мог помочь. Браслет не умел самостоятельно мыслить, он только вел по требуемому пути, а цели найти не мог. Он, например, не мог показать ювелирный магазин, он только показывал улицы, причем Озеров выбирал их сам наугад и случайно и сам же искал на них потерянную витрину.
Наконец он устал. Это овеществление мысли утомляло, как трудная партия в шахматы. Ну что ж, сейчас он получил мат, когда-нибудь отыграется, найдет эту проклятую ювелирную выставку, откроет «дверь». Ему вдруг опять захотелось открыть эту соблазнительную дверь в пространстве. Он вспомнил о своей московской комнате, овеществил воспоминание, подождал, пока синеватая каемка станет оранжевой, и осторожно тронул ногой московский паркет. Теперь он был буквально одной ногой в Подмосковье, другой — за сорок километров, в Москве. Он тяжело вздохнул, как перед прыжком через пропасть, и решительно шагнул в Москву. Теперь он был в московской квартире; школьное окружение исчезло.
— Как же вы попали сюда? — удивилась соседка, приоткрыв дверь. — Слышу: кто-то шагает в комнате. Смотрю — вы! А ведь я все время внизу стояла. По воздуху, что ли?
— В окно, — засмеялся Озеров.
«Дверь в пространстве следует открывать обдуманно и осторожно, а то люди шарахаться будут», — подумал он и еще раз пожалел, что никому до сих пор не рассказал о браслете. Добрый совет друга — вот что ему сейчас особенно требовалось. Он мысленно перебрал всех своих знакомых и вспомнил о Хмелике. С Хмеликом он познакомился и даже подружился во время пароходной поездки по Волге два года назад. Хмелик был физиком, кибернетиком или кем-то в этом роде, что-то читал на физфаке, о чем-то писал в научных журналах. Озерова он звал стариком и полиглотом, иногда консультировал с ним переводы с английского каких-то специальных, и подчас непереводимых для Озерова текстов, но разные профессии, разный круг знакомств, интересов и обязанностей не привлекали их друг к ДРУГУ) хотя жили они в одном доме и даже на одном этаже. Встречались редко и случайно, но при встречах всегда улыбались, закуривали и обменивались репликами, вроде: «Ну как, старик?», «Ты где, все там же?», «За кого болеешь? За „Торпедо» по-прежнему?», «А когда в отпуск, летом?»
Озеров подкрутил браслет, мысленно позвав Хмелика. Ничего не возникло. Он представил себе, как выглядел в последнюю встречу Хмелик. Тот не появился ни лично, ни на фотографии. Браслет сам не мог отыскать Хмелика; надо было помочь ему. «А если сквозь стены, мы же на одном этаже!» — подумал Озеров, и перед ним тотчас же повисла в воздухе обстановка соседней квартиры. Тучный доктор-ушник, лежа на диване, читал газету. «Дальше!»— мысленно приказал Озеров, и невидимый объектив телевизора ринулся дальше по этажу. Еще одна квартира, другая, третья… «Хмелик же с краю в этом крыле», — вспомнил Озеров и увидел невысокий полированный стол и за ним Хмелика в пижаме, что-то смущенно рисующего. Валя, его жена, с круто взбитой прической и очень сердитым лицом, стояла рядом. Зрелище стало более отчетливым, и Озеров услышал конец ее реплики:
— …а где взять?
— До четверга не могу, — сказал, не подымая глаз, Хмелик, — ты же знаешь, у нас зарплата пятого и двадцатого.
— А ты думал об этом, когда давал деньги Сидоркину?
— Честно говоря, эта мысль меня не озарила.
— А что озарило?
— Сочувствие. У Сидоркина, между прочим, вытащили бумажник в метро. Ни гроша не осталось. Нуль в кубе.
— И у нас нуль в кубе.
— Может, продать что-нибудь? Мои часы, скажем.
— Покупают только золотые.
— Значит, элементарное уравнение с одним неизвестным: где взять золото?
— Вот и реши.
— Я не Мидас.
Тут Озеров сократил поле зрения до размеров хмеликовского стола, приблизил его, повернул браслет так, что синяя ленточка стала оранжевой, и легонько бросил на стол злополучную нитку жемчуга. При этом не отключился мысленно, он только подождал, пока оранжевый контур «окна» не стал вновь синим, и продолжал слушать. Валя первая заметила жемчуг.
— Что это? — удивилась она, взяв ожерелье.
— Штукатурка, наверно, — сказал Хмелик.
— С ума сошел. Это жемчуг. И каждая жемчужина в золотой оправе.
— Откуда у нас жемчуг?
— Тебя надо спросить. Твои штучки.
— Не понимаю.
— Я же все видела. Ты протянул руку и бросил жемчуг.
— Я с места не сдвинулся.
— А я видела руку.
— Чью?
— Кроме нас, в комнате никого нет. А в привидения я не верю.
— Теоретически это вполне объяснимо, — сказал Хмелик. — Параллельный мир с одинаковым знаком. Соприкосновение не дает аннигиляции. Поверхность касания незначительна. Сопротивление нуль.
— Ну и что?
— Сигнал из другого мира.
— С парижской маркой? «Луи Сарсэ. Мэзон де ботэ». Читай!
Она протянула жемчуг Хмелику.
Озеров выключил «окно». Вернее, перестал о нем думать. Для консультации с Хмеликом была явно не подходящая обстановка.
Освоение чудесной «двери» открыло фантастические возможности. Мгновенное переселение из московской квартиры в школу и тот же путь в обратном порядке стали уже прочно усвоенным опытом. А опыт все расширялся. Озеров побывал всюду, куда осмеливался прежде только заглядывать. Упоителен был первый шаг по камням Парижа. Зачиналось теплое воскресное утро. Озеров сидел один в московской квартире: соседка его еще накануне уехала к родственникам в деревню. Он кое-как позавтракал и «вызвал» Париж. Город возник перед ним знакомой по фильмам площадью с Триумфальной аркой посредине. Он огляделся, двинул «окно» дальше, к аркадам Лувра, почти вплотную приблизив его к древним каменным стенам. Между Озеровым и столицей Франции было не более полуметра. Он подкрутил браслет, подождал оранжевой каемки и шагнул на парижскую землю. «Окно» исчезло.
Сначала осторожно, то и дело робко оглядываясь, он двинулся вперед, смешавшись с прохожими, и вскоре понял, что осторожность ни к чему. На его ковбойку и джинсы никто не обращал внимания. Идет ничем не приметный паренек с окраины, должно быть провинциал, потому что часто останавливается и глазеет на то, к чему парижане привыкли с детства. Но, пройдя два-три квартала, он перестал останавливаться, даже не интересовался названиями улиц, потому что рю де Ришелье звучало для него так же прекрасно, как и рю Риволи; он просто шел, сворачивая куда-нибудь, одних обгоняя, другим уступая дорогу, смущенно отворачиваясь от насмешливых глаз своих парижских ровесниц. Порой, проходя мимо какого-нибудь магазина, он, словно не веря себе, дотрагивался до окна, украшенного товарами, и пальцы ощущали прохладу стекла или осторожно, незаметно, чуть-чуть касались ствола дерева на обочине тротуара — дерева, которое помнило, должно быть, и коммунаров Парижа, и Гюго, и Золя. Может быть, именно отсюда любовался Маяковский перспективой улочки, сбегавшей к набережной Сены; может, именно здесь пришло ему в голову стихотворное объяснение в любви к красивейшему городу мира. «Я в Париже, в Париже, — шептал Озеров, — слышите, Петр Кузьмич, уважаемый директор! Вы думаете, что я сижу сейчас у вас в Федоскине, а я шагаю по набережной Вольтера!»
Так он прошел мимо грузовичка, с которого шофер в вельветовой куртке сгружал на тротуар какие-то ящики.
— Эй, Жан! — позвал шофер.
Озеров оглянулся.
— Вы мне? — спросил он по-французски.
— А кому же еще?
— Я не Жак.
— Ну, Жак. Помоги-ка ящики перетаскать на третий этаж. Профессор заплатит.
Озеров носил ящики, пока у него не заболела спина, но когда наконец все они были водворены в профессорскую квартиру, ее хозяин, молчаливый старик с седой эспаньолкой, не говоря ни слова, уплатил ему двадцать франков.
— А я что говорил? — озорно ухмыльнулся шофер. — Поехали.
— Куда?
— Тут бистро за углом. Согреемся.
— Так ведь не холодно.
— Для аппетита, чудак.
Бистро оказалось узкой, длинной комнатой, похожей на трамвайный вагон. Озеров, как истый парижанин, не моргнув глазом выпил бокальчик чего-то горячительного, но безвкусного, к тому же еще противно молочного цвета и пахнущего анисовыми каплями. Но как это называется, спросить не рискнул. К тому же шофер торопился:
— Шагай, Жак. Может, еще встретимся. Чао.
— Чао, — шиканул Озеров.
В голове у него шумело. Сердце пело: «Я в Париже, в Париже, в Па-ри-же!» Домой он вернулся только к вечеру, истратив все свои франки. Он съел кусок мяса в теоном кабачке у рынка, попробовал кавальдоса, который оказался не вкуснее самогона, проехался на метро и добрый час отдыхал под кронами Тюильрийского парка. Где-то на окраине у забора, оклеенного афишами велогонок, он «вызвал» свою московскую комнату и повалился на постель, даже не сняв ботинок, — так гудели ноги. И, уже засыпая, вспомнил, что, пожалуй, никто и не заметил, как он появился в Париже и как оттуда исчез.
После парижской прогулки у Озерова, что называется, разыгрался аппетит. «Окно» уже не удовлетворяло его: он стремился к открытой двери. И сезам отворялся поочередно то в Риме, то в Лондоне, то на каналах Венеции, то на пляжах Дубровника или Ниццы. Озеров где-то читал, что Валерий Чкалов мечтал полетать, «вокруг шарика», имея в виду нашу планету. А Озеров осуществил эту мечту без самолета, без риска и без гроша в кармане: добрый джинн, к сожалению, не снабжал Аладдина валютой, а случаев, подобных встрече с парижским шофером, увы, больше не было. Приходилось поэтому сокращать свои прогулки по глобусу или закусывать, скажем, в лондонском Гайд-парке на травке захваченными из дому бутербродами с любительской колбасой. Однажды он угостил этой колбасой бродягу на побережье Тихого океана, и тот объявил, что в жизни не ел ничего более вкусного. Колбасу запивали краснодарским чаем из термоса, а в ответ бродяга попотчевал Озерова пивом в закусочной мотеля на федеральном шоссе.
Волшебная дверь далеко не всегда сулила только одни удовольствия. Однажды Озеров открыл ее в часы занятий в школе, когда у него не было уроков. Он осторожно, стараясь, чтобы никто его не увидел, пробрался к себе, закрыл дверь и начал волнующую игру с браслетом, когда тот, как живой, отвечая на прикосновение пальцев, отдавал им свое тепло. Теперь нужно было только указать точку на карте. Озеров задумался: города надоели — вечная сутолока на улицах, бензиновая вонь, крикливая, как базарная торговка, реклама. Может быть, в горы, на альпийские луга или вершины? Но костюма нет подходящего: пиджак да рубашка — пожалуй, холодно будет. А если в джунгли? Куда-нибудь в Индонезию или на Соломоновы острова? Но тут же подумалось о разнице во времени, хотя он и не помнил точно, какая она, — вдруг там уже поздний вечер? А на берегах Амазонки, пожалуй, даже ночь. Лучше всего махнуть по Пулковскому меридиану в Экваториальную Африку. Озеров попытался представить себе каргу африканского материка и сейчас же запутался: где Конго, где Нигерия, — по памяти не сориентируешься. Еще попадешь в Анголу, к португальским колонизаторам. Впрочем, Ангола, кажется, много западнее, на Атлантическом побережье. Южная Африка не манила. Из книг Озеров знал о вельде — степь, полупустыня, — в общем, не очень интересно. Тут вспомнилась как-то прочитанная книга о путешествии по Верхнему Нилу: леса, озера, болота — как раз то, что нужно. Озеров тотчас же дал указание: где-нибудь у истоков Нила. Браслет в таких случаях, когда указание не было точным, давал движущийся пейзаж.
Так и случилось. Показалась порожистая река, мутная накипь пены, красноватые отмели. Промелькнула лодка с неграми в белых рубахах. В илистой пойме дремали неподвижные, как бревна, крокодилы. Вспучивались пузыри в густом сером иле, что-то противно булькало. Мимо! В «окне» показалось грязное озерко или большая заводь со скалистыми берегами; на желтых камнях сидели незнакомые птицы. Озеров перемахнул на противоположный берег, где деревья подымались словно из воды: их обнаженные корни уходили в тихую рыжеватую муть. Он «подвигал» берег то вправо, то влево в поисках прохода, и проход нашелся — даже не тропа, а дорога, по которой сквозь заросли как-будто тащили к берегу связку бревен. «Слоновый водопой? — подумал Озеров. — А есть ли здесь слоны?» Географию он знал плохо и раздумывать над этим не стал. Он только помедлил минут пять, но в «окне» все было спокойно. Тогда он приблизил устье дороги, перевел синеву рамки в оранжевость и вышел на берег неведомой и поэтому уже манящей реки.
Когда он впоследствии вспоминал об этом, первым возникало в памяти ощущение удивления и взволнованности, родственное тому, что он испытал во время своей прогулки в Париже. Волновала необычайность самого приключения, чудесная его основа, и это волнение, уже притупившееся в неоднократных его прогулках по глобусу, снова овладело им со всей остротой и силой первоначальности. Он то и дело повторял вслух: «Неужели же это возможно или я схожу с ума?» Каждый шаг поражал, каждый шорох в траве ли, в кустах, каждый хруст ветки под ногами или крик птицы над головой заставляли вздрогнуть, оглянуться и вновь изумиться увиденному. Казалось, он был на другой планете: все кругом было незнакомо — деревья, кустарник, цветы, бабочки. Возможно, он где-то читал об этих сине-зеленых, точно лакированных листьях на невысоких — в человеческий рост — кустах, но одно дело читать, а другое — сорвать лист с куста и видеть, как стекает с излома желтовато-изумрудный, густой, как мед, сок. В эти минуты Озеров чувствовал себя самым счастливым человеком на земле — он жил в атмосфере сказки, в которую можно было поверить только во сне, но которая стала до жути реальной явью.
Иногда он кричал, как грибники в подмосковном лесу: «Ау! О-го-го!» Никто не отвечал ему, кроме звуков леса, никто и не пугал его — ни человек, ни зверь — в этом странно молчаливом и безлюдном лесу. Даже змеи не шуршали в придорожной траве. «Может быть, это особый изолированный заповедник?» — подумал Озеров и тут же убедился в обратном. Не обратив внимания на явно кем-то разбросанную по тропе большую охапку свежесрубленных веток, он легкомысленно ступил на нее и сразу же провалился в темную и глубокую, как колодец, яму.
Он упал, удачно миновав крепкий, двухметровый, заостренный, как пика, кол, врытый посреди ямы, видимо рассчитанный на существа крупнее и массивнее человека. Но столь же острый камень на дне ее больно порезал ему губу и щеку. Губа тотчас же вспухла, и рот наполнился кровью. Озеров сплюнул кровь раз, другой, облизал порез языком — крови уже не было. «Теперь йодом бы смазать, — подумал он, — мало ли какие бактерии на этом проклятом камне». Но йода тоже не было. Он встал и огляделся — проникающий сверху, сквозь продавленные ветки свет позволял рассмотреть окружающее. В яме было сухо, а стены ее казались отвесными, даже немного наклонными внутрь. Но не это испугало Озерова, заставило его в ужасе отпрыгнуть в сторону, а большая, как кошка, бледно-зеленая ящерица с выпученными по-крокодильи глазами. Ящерица, однако, испугалась не меньше его, молнией метнулась вверх по стене, но, не осилив и полутора метров, беспомощно сползла на дно: яма была вырыта так хитро, что ни одно животное не могло преодолеть ее отвесных и в то же время сыпучих стен.
«Надо удирать отсюда, пока не поздно», — решил Озеров и повернул браслет. Мгновенно стены ямы превратились в знакомые стены его комнаты. Еще шаг, и все, принадлежавшее прошедшим минутам, — река, заросли, яма и ящерица — осталось только смутным воспоминанием. Увы, не все! Бледно-зеленое чудище теперь сидело в углу его школьной каморки. «Когда же она проскользнула?» — перепугался Озеров и предусмотрительно вскочил на кровать. Ящерица по-прежнему сидела в углу под стулом, рядом с парой стоптанных тапочек. Диковинное соседство!
— Только прыгни! — сказал Озеров и поискал глазами оружие.
Над кроватью висела только гитара. Сойдет! Он схватил ее, как теннисную ракетку, и приготовился отбить нападение. Но ящерица не нападала — она по-прежнему только изучала его своими выпуклыми неподвижными глазами. Тогда он дотянулся до двери гитарой и толкнул. Зеленая тварь шмыгнула в щель с такой быстротой, что Озеров, выглянув в коридор, увидел только ее плоский хвост, скрывшийся в приоткрытой двери седьмого «А», где шел урок географии.
Дикий вопль и стук двери последовали одновременно. Из класса выскочила географичка и помчалась наверх в учительскую. Озеров заглянул в класс. Сказать, что там творилось нечто неописуемое, — значит ничего не сказать. Кутерьма в комическом фильме, схватка у входа на стадион, когда какой-нибудь смельчак рискнет объявить, что у него есть лишний билет, лишь приблизительно передали бы дух великой охоты, овладевший семиклассниками. Девчонки забрались на парты и визжали, перепрыгивая друг к другу. Мальчишки ползали на коленях под партами, барабаня по полу кто книжкой, кто ремнем. Визг, хохот и крики сливались в невообразимый галдеж, в котором разобрать что-либо было совершенно невозможно. Только Пашка Сысоев, знаменитый школьный юннат, пытался придать ему какие-то организованные формы. В одной майке, размахивая сброшенной капроновой курточкой и стараясь перекричать всех, он истошно взывал: «Гоните ее к доске! В угол! Сюда!» Тут Озеров, опасаясь последствий, к каким могла привести неосторожность Пашки, бросился ему на помощь. И когда наконец обезумевшая ящерица пошла на них, как гонимый волк на охотников, Пашка, вырвавшись вперед, грохнулся на пол плашмя и прикрыл ее курткой, как сетью. Восторг охотников и мытарства пойманной жертвы не заинтересовали Озерова. Он поскорее ушел, стараясь не встретиться с бежавшими уже по лестнице директором и комендантом.
Потом он узнал, что ящерицу ребята отвезли в Москву в Зоопарк и там ее забрали в террариум и очень удивились, почему это дитя тропиков оказалось на воле в подмосковном селе Федоскине. Из Зоопарка даже приезжал специалист и всех об этом расспрашивал, но Озеров из предосторожности уклонился от встречи.
Второй случай опасной игры с браслетом произошел отчасти по вине географички, той самой, которая так испугалась заморской гостьи. Звали ее Зоей Павловной, но все учителя называли ее Зоей, а за глаза даже Зойкой, потому что, как выразился директор, она была «безбожно моложе всех». Озеров ей нравился, она откровенно с ним кокетничала, но все ее женские хитрости обезоруживала его застенчивость и внешняя мрачноватость. В этот поздний майский вечер Зоя почему-то задержалась в школе до темноты и, уже уходя, заметила сидевшего у себя Озерова.
— Что это вы в такой духоте сидите? — удивилась она. — На улице лето. Пошли гулять.
— Не хочется, — поежился Озеров.
— Пошли, пошли, — атаковала Зоя, — закругляйтесь — и на пруд. Я уже раз купалась. Вода как в ванне.
Озеров, успевший за эти дни выкупаться в Средиземном море и в Тихом океане, брезгливо поморщился:
— В таком болоте? На дне ил. Берег грязный.
— Конечно, это вам не Рио-де-Жанейро. В море лучше. Только мы, к сожалению, не можем перенести море в Федоскино.
— А вдруг? — загадочно сказал Озеров. Его словно что-то подхлестнуло. — Хотите в Рио?
— Вы мечтатель, Андрюша. Только не повторяйте Остапа Бендера. Удовлетворимся нашим благословенным прудом.
— Серьезно, хотите? — жарко зашептал Озеров, теряя последние остатки осторожности. — Хотите, будут и море, и пляж? Знаменитейший пляж Копакобана.
— А вы не рехнулись, Андрюша?
Но Озеров уже повернул браслет. К ногам Зои выплеснулась и откатилась, шурша по песку, невысокая пенистая волна. Берег казался кремовым, сверкавшим на солнце, как перламутровая раковина. Комнату залило ослепительным светом. «Кто-нибудь увидит с улицы, испугается, будет кричать: „Пожар!» Ведь у нас уже вечер, темнеет, — подумал Озеров. — Ну да ладно, будь что будет!»
— Идем! — крикнул он и вытолкнул онемевшую от удивления Зою за оранжевую рамку на пляж.
Она оглянулась и умолкла. Ни школы, ни Подмосковья, ни темнеющего вечера не было. Океан сверкал, как хрустальное зеркало. Над жемчужным берегом пылала беспримесная тропическая лазурь. Пляж был пустынный и ровный; чуть поодаль, ближе к городу, на нем уже гоняли футбольный мяч. А еще дальше, где тянулась вдоль берега белая полоса небоскребов, пляж пестрел шезлонгами и купальщиками, как пятнистая картинка абстракциониста.
— Где мы, Андрюша? — прошептала Зоя.
— В Рио-де-Жанейро, — весело сказал Озеров. — В бухте, за городом.
Он разделся и бросился навстречу волне.
— Идите сюда! — крикнул он Зое. — Что вы стоите, как сомнамбула? Вы же хотели купаться.
Зоя, действительно как сомнамбула, медленно сбросила платье и вошла в воду.
— Это какое-то колдовство, Андрюша. Где мы?
— Я же сказал: в Рио.
Зоя стояла по пояс в воде, растерянно озираясь. Она все еще ничего не понимала. Набежавшая волна накрыла ее с головой.
— Море! — закричала она. — Ей-богу, море! Настоящее, соленое! Ничего не понимаю!
— А вы плывите сюда и все забудьте.
Минуту спустя они уже ни о чем не думали и ничего не ощущали, кроме моря и солнца, теплой, солоноватой волны и жемчужного берега.
— Кто-то идет, Андрюша, — вдруг сказала Зоя, — к нашей одежде идет. Вон посмотрите.
По берегу к воде шел человек в форменной фуражке и куртке.
— Полицейский, наверно, — всмотрелся Озеров.
— Я боюсь, Андрюша.
— Чего? Мы никого не убили и не ограбили. Что может сделать нам полицейский? — с наигранной бодростью проговорил Озеров.
Впрочем, он сам был не очень в этом уверен.
— Нет-нет, я боюсь, — испуганно твердила Зоя. — Мне страшно. Я хочу домой.
Озеров, стоя по пояс в воде, повернул браслет, и на море, почти вплотную над водой, возникла знакомая школьная комнатка. В тусклой на солнце, но все же заметной оранжевой каемке они увидели постель, темное окно, настольную лампу.
— Влезайте скорее, а я одежду принесу.
Озеров помог Зое забраться в комнату, как в лодку из воды, — и все пропало, Зоя и комната. Он был один в Бразилии, один в океане. Только вдали на берегу стоял у воды полицейский.
— А девчонка где? — спросил он, когда Озеров вышел на залитую водой кромку пляжа.
«Ну и ну, я же его понимаю, — весело удивился Озеров, — выучил все-таки португальский. И без пластинок, с одним словарем. И разговаривать смогу. Пусть спрашивает». Стараясь держаться как можно непринужденнее, он торопливо оделся и взял брошенные Зоей платье и туфли.
— Где девчонка? — повторил полицейский. — Вы вдвоем были. Где она? Утонула?
— Почему? — картинно удивился Озеров. — Просто вынырнула в другом месте и убежала.
— Куда? На берегу ее нет.
— Прячется, — засмеялся Озеров. — Она не любит полиции.
— А ты иностранец, — сказал полицейский.
Озеров пожал плечами: что ж, мол, тут поделаешь. Полицейский подозрительно оглянулся: его явно беспокоило отсутствие спутницы Озерова.
— Где тут спрячешься? — с сомнением произнес он. — А утопить ты ее мог. Думал, от берега далеко — не заметим. Иностранец к тому же. И полиции не любишь. Пойдешь со мной.
Дело осложнялось. Перспектива познакомиться с полицейским участком в Рио Озерова не прельщала. Он огляделся: на пляже никого не было, песчаное поле простиралось до города. «Рискнуть, что ли? Рискну». То, что произошло дальше, оказалось для полицейского больше чем неожиданностью. На фоне пустынного пляжа и зеленой океанской волны возник, как привидение, образ молодой женщины в мокром купальнике. Она стояла как бы на полу деревянной хижины, у которой срезали переднюю стенку. Ожившая фотография или кадр из фильма, неизвестно каким образом проецированного на морском берегу.
— Как видишь, не утопил, — насмешливо заметил Озеров.
— Санта Мария! — заикаясь, проговорил полицейский и перекрестился.
Озеров измерил глазами расстояние между собой и полицейским — «три-четыре шага, не меньше: не успеет» — и одним прыжком очутился возле Зои, в то же мгновение исчезнув для человека из Рио, как и тот исчез для него. А у Зои даже губы задрожали, не от испуга — от радости.
— Идите в класс и переоденьтесь. Потом все объясню, — сказал Озеров и чуть не вытолкнул ее из комнаты.
Ему очень хотелось посмотреть, как выглядит сейчас полицейский из Рио, но он удержался от искушения. Надо было срочно придумать разумное объяснение. Любое, кроме правды. В то, что произошло, не поверил бы даже Эйнштейн.
Зоя вернулась переодетая наспех — даже платье поправить не успела: так томило ее любопытство.
— Я с ума схожу, Андрюша. Что это было?
— Ничего особенного.
— Но где, где мы купались?
— В пруду.
— Не разыгрывайте. Ведь утро было или день, а у нас сейчас ночь! И море было, и пляж. И полицейский на берегу.
— Вы приняли за полицейского рыболова с ведерком. Он ставил вершу.
— Ничего не понимаю. Как же я здесь очутилась?
— Вы бросили одежду и убежали. Должно быть, испугались. Иногда это бывает во время внушения.
— Какого внушения?
— Честно говоря, я проделал с вами небольшой психологический опыт, — начал импровизацию Озеров. — Помните, вы сказали: это вам не Рио-де-Жанейро. Вот мне и захотелось пошутить.
Она все еще не понимала.
— Вы, конечно, знаете, что такое внушение. Можно внушить желание, требование, действие какое-нибудь. Но можно внушить и ложные ощущения, ложные чувства — галлюцинации. Одна из форм гипноза, если хотите. Чисто природное свойство, как у Куни или Вольфа Мессинга. Я совсем недавно обнаружил его у себя. Ну и внушил вам свое представление о Рио-де-Жанейро, вызвал у вас ощущение утра, моря, незнакомого вам пейзажа. Вы плескались в пруду, а вам казалось, что вас подымает волна океана. Просто, в сущности.
Зоя вдруг облегченно вздохнула.
— Наконец-то все объяснилось по-человечески. А то я боялась и подумать: колдун вы или черт?
— Зоенька, — взмолился Озеров, — вы же диамат изучали!
— Подумаешь, диамат! — Она почти восхищенно взглянула на Озерова. — Вы теперь можете сеансы давать. В Колонном зале или в Политехничке. Честное слово, можете.
Озеров вскипел.
— Молчите лучше — сеансы! В школе узнают — проходу не дадут. Только имейте в виду: я все отрицать буду. Вы же в дурочках останетесь.
— Не злитесь, — миролюбиво согласилась Зоя. — Не подведу. Но хоть передо мной не скромничайте, вы же талант. И потом, я опять хочу в Рио-де-Жанейро! Пусть неправда, но это так чудесно! Внушите, Андрюша, умоляю.
— Только не приставайте, — вздохнул Озеров, — как-нибудь, в свое время.
Наступила экзаменационная пора. Преподаватели и директор задерживались в школе до вечера, и Озерову только затемно удавалось уединиться. Прогулки по глобусу прекратились. Он понимал, что в такой обстановке трудно было бы сохранить тайну, и он не был уверен в том, имеет ли право открывать ее кому-нибудь, кроме специалистов-ученых. К браслету он не притрагивался, хотя и тянулся к нему, как тянется к папиросе заядлый курильщик, вдруг давший зарок не курить. О происхождении браслета он уже и не думал. Подслушанное суждение Хмелика, хотя и высказанное в шутку, наводило на мысль, как-будто бы все объясняющую. Что сказал Хмелик, когда нитка жемчуга упала к нему на стол? «Теоретически это вполне объяснимо. Параллельный мир с одинаковым знаком. Незначительная поверхность касания. Сопротивление — нуль». Что же лучше может объяснить появление браслета? Рука в воздухе и сверкнувшая дуга. Ниоткуда, из пустоты. Воображение Озерова рисовало ему логически построенные картины. Лаборатория соседнего мира, определившая и открывшая поверхность касания. Кому-то предназначенный браслет, которым пользуются как средством связи и транспорта. Случайность или преднамеренность, благодаря которой браслет сверкающей радугой попадает в наш мир. Озеров улыбнулся своим догадкам: фантазер! Недаром отец говорил ему: «Быть тебе, Андрюшка, писателем — воображения у тебя много».
Не сбылось отцовское пророчество, да и жизнь отцовская оборвалась, когда, пожалуй, еще опрометчиво было предполагать будущую судьбу Андрюшки. В последний раз Андрей увидал отца, когда ему исполнилось восемь лет. Случилось это в январе сорок четвертого года в оккупированной Одессе. Теснимые со всех сторон наступавшими советскими войсками, гитлеровцы особенно ожесточенно прочесывали город. Полицаи, шпики, провокаторы и эсэсовцы старались изо всех сил пополнить подвалы гестапо. В тот ветреный, с изморозью январский день отец пришел из депо не к вечеру, как обычно, а днем и сказал матери: «Меня возьмут сейчас, я их опередил минут на пять. Скажи Женьке из комиссионного, что Дмитрий всех предал. Обоих Луценко уже взяли, и Доманьковского, и Минкевича. Пусть Максим тоже предупредит кого надо о Волчанинове. Оказывается, он уже давно связан с гестапо».
Потом отец обнял Андрюшку и жестко, как отрубил, сказал: «О дяде Мике запомни, не дядя он тебе, а враг. На всю жизнь запомни: не должен ходить по земле этот человек. Это мой наказ тебе, сынок». Женьку мать предупредить не успела: его тоже взяли. А дядя Мика пришел на другой день к вечеру. Но мать стала в дверях каменной бабой и тоже отрубила, как и отец: «Ты сюда не ходи больше. Нет у тебя сестры, а у меня брата. А придут наши — сочтемся». Но дядя успел удрать еще до освобождения Одессы, и след его пропал во тьме. Тьма-то ведь осталась и после суда в Нюрнберге. Многих тьма эта укрыла в Европе, и только годы спустя, когда Озеров с матерью жил уже в Запорожье, он прочел в «Правде» о военных преступниках, выдачи которых требовало советское правительство. Среди них упоминалось и о Дмитрии Волчанинове.
О дяде Мике вспомнилось не случайно. Совсем недавно, во время своих еще «телевизорных» странствий по глобусу, Озеров набрел на широкую грязную реку. Произошло это так. По какой-то забытой ассоциации пришли на память знакомые с детства строчки Гейне: «Прохладой сумерки веют, и Рейна тих простор». И браслет тотчас же показал мутные, с радужной нефтяной пленкой воды большой реки, серые склады на берегу, кирпичные трубы заводов, кабачки у причалов и виллы с ухоженными лесистыми парками. Медленно двигаясь вдоль реки, Озеров вышел к городу, начавшемуся складами и пристанями и перешедшему в аккуратные набережные с каменными ступенями к воде, готические шпили церквей и зеркальные витрины больших магазинов. Город как город — без названия, без знакомых архитектурных деталей, с неведомыми Озерову памятниками и привычной автомобильной давкой на улицах. Озеров пропустил мимо витрины универмага, поражавшие многоцветным изобилием выставленных товаров, задержался у подъезда и замер.
На улицу вышел пожилой человек в коричневом пальто и зеленой велюровой шляпе, с аккуратно упакованным свертком. Но не пальто и не сверток привлекли внимание Озерова. Он узнал их владельца. Это был дядя Мика, постаревший, обрюзгший, уже не с черными, а седыми стрелочками усов, но все с той же хитрецой и наглостью во взгляде, с той же брезгливой складочкой поджатых губ, с той же бычьей шеей. Знакомый облик изменился ровно настолько, что не узнать его Озеров не мог. Но он все еще сомневался, не веря ни памяти, ни интуиции, и с напряженным вниманием, боясь упустить, проследовал за ним до пивной на перекрестке двух улиц, до столика с мраморной пятнистой доской, за который он уселся привычно, по-домашнему, без слов просигнализировав о чем-то официанту. Озеров жадно наблюдал за каждым его движением, как глотал он желтую пену с пива в большой глиняной кружке и ковырял зубочисткой в противно знакомом рту. И все же Озеров сомневался до тех пор, пока к столику не подсел серый, обшарпанный человек, видимо давно уже утративший и самолюбие и самоуважение.
— Пришел, как вы приказали, Дмитрий Силыч, — сказал он по-русски.
И Озеров понял, что не ошибся, что не подвели его ни память, ни интуиция, что перед ним действительно дядя Мика, переживший и драп из Одессы, и разорение своих хозяев, и процессы над военными преступниками. Новых хозяев нашел дядя Мика, и, должно быть, платили ему не плохо — очень уж величественно и надменно заказал он подсевшему кружку черного мюнхенского и начал разговор с этаким пренебрежительным превосходством:
— Стрелять еще не разучился?
— Никак нет, Дмитрий Силыч. В яблочко.
— Далеко придется ехать, Титов.
Подсевший поставил кружку на стол и отодвинулся:
— В Россию не поеду, Дмитрий Силыч.
— В России ты нам и не нужен. Не по уму тебе.
— Куда ж тогда?
— В жаркие края, Титов. В Африку.
— А стрелять кого?
— Кого прикажут. Тебе-то не все равно? Харч и выпивка обеспечены. Автомат дадут. И крой. — Он пожевал губами и написал что-то на бумажной салфетке. — Прочел? Запомнил? Скажешь: от Волчанинова. Там и контракт подпишешь и получишь… Как их, ну как они в родимой стране называются? Подъемные! — вспомнил он и хохотнул, вытирая рукой усы. — Не забыл еще родимую-то страну, Титов?
Серый, обшарпанный человечек молча допил пиво и встал:
— Премного благодарен, Дмитрий Силыч.
А Озеров все ждал и ждал, пока не вышел на улицу дородный господин Волчанинов, пока не дошел он до скучного дома у реки, пока не поднялся к себе на пятый этаж и не отомкнул длинным, затейливым ключом неприбранную холостяцкую комнату. Тут и отключился Озеров: что-то перехватило горло, чуть не вытошнило.
А сейчас, после экзаменационной шумихи, в десятом часу, когда школа наконец опустела и Озеров вытянулся у себя на кровати и ждал сна, перебирая в памяти цепи ассоциаций, вот сейчас и вспомнились опять и одесский дядя Мика, и нынешний господин Волчанинов. А главное, вспомнился отцовский наказ. Не должен ходить по земле этот человек. А он ходит. И от расплаты ушел. «Копейка тебе цена, Андрюшка Озеров!»
Он почувствовал, как кровь приливает к лицу, сердце бьется в груди все сильнее и на лбу выступают капельки пота. А ведь есть все-таки возможность расплаты — сама жизнь предоставляет ее. Озеров глубоко вздохнул, стиснул зубы и все забыл, кроме одного. Он припомнил большую грязную реку, склады и пристани на берегу и проделал снова тот же «телевизорный» путь, который прошел уже раз и который снова привел его в город на Рейне, в непри-бранную холостяцкую комнату. Впрочем, сейчас она была уже прибрана, стол покрыт зеленой плюшевой скатертью, а знакомый господин с седыми подстриженными усами пересчитывал, раскладывая по столу, хрустящие денежные купюры.
Озеров передвинул изображение так, что и стол, и дядя Мика оказались сбоку, и, повернув браслет, бесшумно шагнул в комнату. Но у дяди Мики был волчий слух. Он сейчас же повернулся, прикрыл деньги руками и крикнул:
— Кто? — и сразу же повторил по-немецки: — Вер ист да?
Озеров не двигался и молчал, изучающе рассматривая Волчанинова, а тот с удивительной для его комплекции быстротой загнул над деньгами угол плюшевой скатерти и выхватил из кармана пистолет, похожий на «ТТ»: Озеров не очень-то разбирался в оружии.
— Руиг!
— А вы не узнали меня, дядя Мика? — спросил Озеров, не двигаясь.
— Руки на стол! — крикнул Волчанинов.
— У меня нет оружия, — сказал Озеров. — Вы приглядитесь, дядя Мика: говорят, я очень на отца похож.
Волчанинов вгляделся.
— Петр? — спросил он неуверенно. — То есть… неужели Андрюшка?
— Вот и узнали, — усмехнулся Озеров.
— Вроде действительно Петр. Вылитый. Оттуда?
— Конечно.
— А зачем? Турист? Озеров кивнул.
— А сюда как вошел? Я дверь запер.
— Длинным таким ключиком, — засмеялся Озеров. Волчанинов насторожился. Рука с пистолетом чуть-чуть дрогнула и поднялась.
— Откуда знаешь?
— Я многое знаю.
— Отмычкой открыл? Сдается мне, что ты совсем не турист. Подослали?
— А что, страшно? Сколько душ вы загубили, дядя Мика? Сколько людей продали? И думаете, ушли от расплаты? Не ушли.
— А ну, клади оружие! — скомандовал Волчанинов. — На стол! Разведчик из тебя липовый. И учти, не промахнусь.
Озеров вывернул карманы брюк. Посыпались семечки и крошки хлеба.
— Нет у меня оружия, видите? Волчанинов оскалился недоброй улыбкой.
— На свои руки рассчитываешь? На приемчики? Как эго у вас называется, самбо или дзюдо? Да я из тебя, милок, одной левой паштет сотворю.
— Я драться не буду, — сказал Озеров и шагнул вперед.
— Стоять на месте! — приказал Волчанинов. — Стреляю.
Озеров повернул браслет. Что увидал Волчанинов, когда воздушная среда между ними превратилась в комнату Озерова? Может быть, непрозрачную туманность, какое-нибудь завихрение воздуха, игру света — Озеров не знал. Да и не стремился узнать. Укрывшись за своей синей каемкой, невидимый для дяди Мики, он продолжал наблюдать за ним. Тот глупо моргал глазами, протер их, подошел к двери, открыл ее, выглянул и опять закрыл, заглянул под стол и даже в окно, как-будто Озеров мог спрятаться на карнизе. От разведчика всего можно было ожидать, и это отождествление его, тихони и мямли, с представителями одной из самых героических в нашей стране профессий, пожалуй, больше всего рассмешило Озерова. Но на войне — как на войне, говорят французы. Если тебя приняли за разведчика, продолжай игру. Противник растерян? Атакуй. Чем? Его же оружием.
Пистолет дяди Мики лежал на столе, охраняя денежные купюры, которые тот опять принялся пересчитывать. Но былого спокойствия уже не было. Он то и дело озирался, к чему-то прислушивался, оглядывался то на окно, то на дверь. Озеров приблизил изображение, взяв, как говорят в кино, пистолет крупным планом, создал проходимость, подождал, пока Волчанинов потянулся за очередной пачкой денег, и незаметно, беззвучно снял пистолет со стола. Тут даже волчье чутье бывшего гестаповца не обнаружило исчезновения пистолета. Дядя Мика продолжал свою бухгалтерскую работу.
И тут Озеров вышел снова, на этот раз из предосторожности оставив между собой и противником стол. Дядя Мика так и застыл с разинутым ртом и остекленевшим взглядом. Одно чувство владело им — ужас. Он уже ни о чем не спрашивал и ничего не старался понять. Только правая рука, как протез, механически шарила по столу.
— Он у меня, — сказал Озеров и показал пистолет.
— Когда взял?
— А разве это важно? — рассмеялся Озеров.
— Застрелишь?
— Обязательно.
— За что?
— Умный вы человек, дядя Мика, а задаете глупейший вопрос. Знаете, что мне отец сказал перед арестом? «Не должен ходить по земле этот человек». Это о вас.
— Так когда это было? — с наигранным смирением заговорил Волчанинов. — Война тогда шла, Андрюша. Все воевали — кто с кем. Ну, мы с твоим отцом в разных лагерях оказались, бывает. Да ведь кончилась война-то. Давным-давно кончилась.
Озеров не выдержал. До сих пор он говорил спокойно и тихо, а здесь не смог.
— Для кого кончилась? — закричал он. — Для честных людей кончилась. А для вас — нет. Это ваша профессия. Чужой кровью торговать. И сейчас подторговываете. Продали Титова? Продали.
— Я ошибся, — прошептал Волчанинов.
— В чем?
— В тебе. Сказал, что ты липовый разведчик. А ты даже об этом знаешь. От него?
— Кому что скажет этот проданный человек? — Озеров указал пистолетом на пачку денег. — Вот это больше говорит. Плата за головы?
— Бери! — прохрипел Волчанинов и подвинул деньги на край стола.
— Ничему вы не научились, дядя Мика, — вздохнул Озеров.
«Неужели выстрелю? — подумал он. — Выстрелю». Должно быть, это понял и дядя Мика.
— Это самосуд, Андрюша, — заторопился он. — Не похвалят за это у вас. Судить еще будут за самоволку.
— Оправдают, — убежденно сказал Озеров и прицелился.
— Цу хильфе! — завизжал Волчанинов. — Шнель! Шнель!
Но Озеров уже нажал курок. Пистолет негромко хлопнул несколько раз, и тело Волчанинова начало медленно оседать на пол. Дальнейшего Озеров не увидел: отшвырнув пистолет, он ушел к себе в комнату, а через несколько минут все происшедшее приобрело какую-то отчужденность, словно случилось не с ним, а где-то было прочитано или увидено в кино. Словно не было совсем в его жизни ни далекого города на Рейне, ни дяди Мики, ни автоматического пистолета с глушителем. Даже волнения не было — наоборот, какое-то чувство облегчения наполняло его, дышалось легко и думалось беззаботно, как в детстве.
И вместе с тем в нем подымалось, росло, тревожило и требовало каких-то важных решений другое чувство — желание покончить с браслетом, с единоличным владением этой лампой Аладдина, с одинокими прогулками по глобусу, с их неразделенными радостями и неоправданным риском. Конец дяди Мики был последним приключением, которое привело Озерова к сознанию его ответственности перед государством и обществом. Он понимал, что обладает секретом огромного научного значения, может быть государственной важности, и что новая Шехеразада должна была придумать и новый конец его сказки. «А я знаю эту Шехеразаду», — весело подумал Озеров и взглянул на часы. Было около одиннадцати. «Хмелик, наверно, еще не спит. Хорошо бы поймать его одного».
И Хмелик, к счастью, был совсем один, сидел у того же стола, на который с неба свалилась к нему нитка жемчуга, и что-то писал. Озеров вошел к нему, как Мефистофель к Фаусту, и остановился у стола, ожидая привычной реакции на чудо.
Но ее не последовало. Хмелик не вскочил, не разинул рта и не выпучил глаз; он просто поднял голову, критически посмотрел на него, оглянулся на дверь, сразу поняв, что этим путем Озеров войти не мог, и спросил:
— Ты не галлюцинация?
— Нет, — улыбнулся Озеров, — это я сам.
— И не привидение?
— Кентервильское привидение у Оскара Уайльда жаловалось на ревматизм, — со вздохом произнес Озеров. — Я тоже хочу пожаловаться.
— И тоже на ревматизм?
— Нет, на чудеса. Например, я только что убил человека.
— Бывает, — сказал Хмелик. — Садись, старик. Рассказывай.
Озеров рассказал. Рассказчик он был плохой, то и дело путался, повторялся, мямлил и все время подозрительно и с опаской поглядывал на Хмелика: поверит ли? Он словно пристреливался к слушателю, повторяясь так часто, так упорно возвращался к совсем уже несущественным деталям, что даже железный Хмелик не выдержал и улыбнулся.
— Не веришь? — насторожился Озеров.
— Почему? — пожал плечами Хмелик. — Верю.
— А улыбаешься.
— Медлитель ты. Типичный. Открыл второстепенные свойства браслета и умиляешься. Главное же не в этом.
— Перехожу к главному. Между прочим, оно с тобой связано.
Если Озеров рассчитывал удивить Хмелика, то он опять ошибся.
— Знаю, — сказал Хмелик и бросил на стол злополучную нитку жемчуга. — С этого все и пошло?
— С этого?
— Где взял?
— Где-то в Лондоне. На витрине. Потом не мог вспомнить где. А тут ты подвернулся с Валей.
— В синей каемке?
— Потом в оранжевой.
— Понятно, — усмехнулся Хмелик, — нуль-переброска украденных ценностей.
— Почему же ты не загнал?
— Между прочим, красная цена этой цацке три рубля. Дешевле «Столичной».
— А как же золото?
— Оно той самой пробы, которую негде ставить. Валяй дальше.
Дальше пришлось рассказать о ящерице и о приключении в Рио. Хмелик поморщился. Зато конец дяди Мики вызвал у него поощрительное оживление.
— Неужели выстрелил? Врешь!
— Честное слово.
— И попал?
— Как-будто. Я не дожидался… — Озеров не удержался от вздоха.
Хмелик захохотал:
— Неужто жалко?
— Ну, знаешь… все-таки убить человека!
— Во-первых, ты не знаешь, убил или только ранил. А во-вторых, это не человек. Клопов морят, гадюк давят, а таких вешают. А тут вместо петли пуля. Даже гуманно. В общем, не будем задерживаться на сей полезной для человечества акции. Закругляйся.
— Все.
— Что — все?
— Последний опыт. Кентервильское привидение в гостях у физика. Теперь ты знаешь не меньше меня.
— Но и не больше. — Хмелик оттолкнулся от кресла и зашагал по комнате.
— Чем дальше мы ушли от пресловутого Аладдина? У него лампа, у нас браслет. Он тер ее тряпочкой и получал, что заказывал. Ты крутишь браслет и получаешь примерно то же. Словом, в руках у тебя устройство, о конструкции и принципах работы которого мы знаем только то, что оно настроено на твои биотоки и создает в реальной действительности физически достоверный геометрический парадокс.
— Почему парадокс?
— А по-твоему, не парадоксально то, что пространство, которое ты считаешь плоским, искривляется настолько, что любые две его точки соединяются в одну, притом с полнейшей физической достоверностью.
— А почему браслет не снимается?
— Потому что соединилось несоединимое — синтетический материал браслета с живой тканью руки. У нас это уже делается: полубиологические протезы. Есть такая белковая ткань — коллаген. Она и приживает синтетику, рассасываясь в организме. Но как произошел сплав живого и неживого в твоем случае, гадать трудно. Приживление полное, даже с утратой видимости.
— А происхождение браслета? Откуда он? Ты же физик. Хмелик воздел руки к небу.
— Падре, я верил в вас, как в бога! Нет, старик, я не Саваоф, а простой кибернетик, и двери в антимир мне не подчиняются. Не выпучивай глаза: антимир — к слову. В данном случае — просто сосуществующий мир с тем же знаком. Ну вот, должно быть, там и нашли способ сближения пространства, этакого нуль-перехода в пределах планеты. И к нам такой переход ищут. Я бы в твою колдовскую рощу, — назидательно прибавил Хмелик, — научную экспедицию послал, встретились бы наши братья по разуму с понимающим товарищем. А то напоролись на полиглота-собственника.
— Кончай треп! — вскипел Озеров. — Я и не собираюсь скрывать от науки эту штуковину. Ты первый…
Хмелик измерил его насмешливым взглядом.
— Садись, благодетель человечества. Лингвист-филантроп. Блаженствовал с кругосветным билетом Кука без паспортов и виз, а теперь: «Хмелик, объясни!» Да за эту неделю мы бы доклад в Академию наук подготовили.
— Между прочим, из «Хмелик, объясни» ничего не вышло, — заметил Озеров.
— А что ты хочешь? Формулу? Да ее сам Колмогоров не выведет. Система сложная, что-то вроде «черного ящика», о конструкции которого мы ничего не знаем. Математическим языком ее не запишешь. Алгоритм неизвестен. Что же можно предположить? То, что у нее, как у всякого кибернетического устройства, есть «входы» и «выходы». На «входы» поступает географическое понятие или зрительное представление о нем, а с «выходов» — окно с синей каемочкой или дверь с оранжевой. Сиречь нуль-проход. Географию машина знает лучше нас с тобой, может найти любую точку на карте.
— Я все удивляюсь почему. Ведь это география нашего мира.
— А может быть, у них та же география. И Лондон на том же месте, и Париж. Вероятно, совсем другие, но место-то одно. На том же меридиане.
Оба умолкли, подавленные сложностью удивительной и едва ли объяснимой загадки.
— Будем ставить опыт, — сказал Хмелик. — Сначала положим на место этот фальшивый жемчуг. Туда, где ты его взял.
— Я не помню, где я его взял, — печально промолвил Озеров.
— Улицу не помнишь?
— Ни улицу, ни дом. Кто знает, сколько ювелирных магазинов в Лондоне. А браслет сам найти не может.
— Ты забываешь, что это, возможно, кибернетическое устройство. Следовательно, у него есть «память». Если он показал тебе эту витрину, значит, он ее запомнил. А что ты запомнил на этой витрине?
— Только подставку, на которой лежало ожерелье.
— Вот и представь себе эту подставку. Поотчетливей и покрупней.
Озеров задумчиво повернул браслет. И мгновенно перед ними в синем «окошке» материализовалась хрустальная подставка с точно такой же ниткой жемчуга, какая лежала у них на столе. Оба захохотали.
— Дай-ка я положу, — возбужденно сказал Хмелик.
Озеров превратил «окно» в «дверь», и Хмелик с каменным лицом осторожно-осторожно водрузил одно ожерелье на другое. Подставка с жемчугом растаяла в воздухе.
— Чудовищно интересно, — сказал Хмелик. Он уже не глядел на Озерова, о чем-то задумавшись.
Оба молчали. Один — с чувством гордости, как обладатель Аладдинова чуда, другой — сосредоточенно размышляя о каких-то неведомых партнеру перспективах. Хмелик молчал долго. Озеров уже два раза спрашивал его: «Ну, а теперь что?» Но Хмелик словно не слышал вопроса. Наконец он достал тоненькую папку бумаг, скрепленных в скоросшивателе, просмотрел их и сказал, словно подумал вслух, явно не обращаясь к Озерову:
— Они выехали в четверг, — он загнул два пальца, — значит, только к утру будут в Лондоне. Сейчас, должно быть, где-то в Северном море. У нас первый час; у них, очевидно, десятый. Самое время — никто не спит.
— Ты о чем? — спросил Озеров.
— Надо найти наш теплоход. Следует курсом Ленинград — Лондон, через Кильский канал и Северное море.
— Зачем тебе?
— Треба одного человечка повидать. Срочно. Едет в Лондон на симпозиум по вопросам машинного перевода.
— А ты при чем?
— Материалы к докладу вместе готовили. И тема общая: задачи дискретной экстраполяции. Да ты, гуманитарий, все равно не поймешь.
— Почему? — обиделся Озеров. — Как-никак имею некоторое отношение к языкам.
— Вот именно: некоторое. Не зная языка, не переведешь. А машина переводит. Когда Игорь уже уехал — этот самый хлопец и есть, — мы кое-что сделали в группе. Буквально позавчера. У нас было шестнадцать образцов перевода с грузинского на арабский. И ничего больше — ни грамматики, ни словарей. И представь себе: чисто формальными автоматными методами удалось правильно перевести кусок совсем нового текста. Ты соображаешь, что это для математики?
— Почему математики? — не понял Озеров.
— Чудак, суть-то ведь в алгоритмах, перерабатывающих буквенную информацию. Игорь с этого и начнет. А вот с такой тетрадкой, — Хмелик торжественно потряс скоросшивателем, — совсем другой вес получится. Как в боксе. Из полусреднего в полутяжелый.
Озеров задумался. Идея Хмелика казалась все более неосуществимой.
— А как искать теплоход? Телевизорным способом? Елозить по морю туда-сюда? Между прочим, это сотни тысяч квадратных километров. И в темноте. Это тебе не улица — фонарей нет.
— Там другой пояс времени. Еще не ночь.
— Сам по себе браслет не найдет, — продолжал сомневаться Озеров, — а я этот теплоход даже на фото не видел.
— Другие видел. А все пассажирские лайнеры примерно на одно лицо. Кроме того, я дам координаты. Это во-первых. Теплоход белый, однотрубный, над трубой, вероятно, витки дыма, на корме крупно название «Эстония» латинскими буквами. На носу тоже. Представить сможешь. А во-вторых, у нас есть карта с маршрутными рейсами. — Хмелик достал атлас, раскрыл его и ткнул карандашом в Кильский канал. — Пунктирчик видишь? Это и есть наш рейс. Заводи игрушку и веди карандашом по пунктирной линии прямо к берегам Англии. До конца не доводи: они еще в пути. Браслет — устройство умное: поймет.
Озеров посмотрел на карту, повернул браслет, провел карандашом требуемую линию и представил себе вечернее море без берегов, темную, почти черную пучину с заверяющимися барашками волн. Таким оно и предстало перед ними, обрезав половину комнаты; возникло в кипучем, стремительном движении, как-будто они с Хмеликом наблюдали его с низко летящего вертолета или с борта морского быстроходного катера, Хмелик даже взвыл от восторга:
— Настоящее! Чудеса в решете!
— Все настоящее, — сухо сказал Озеров, — только теплохода нет.
— Найдем, — объявил Хмелик, — я в эту игрушку верю. Настраивай его на теплоход, настраивай! — закричал он. — Большой, высокий, широченная труба, дым клубится, на корме — «Эстония» латинскими буквами. Что такое латинский шрифт, браслет, конечно, не знает, ты представь зрительно. Подхлестни мозг, старик, воспроизведи картину. Ей-богу, не трудно.
Озеров вспомнил теплоходы в одесском порту и моментально представил себе круглую высокую корму с крупной латинской надписью. И она появилась перед ними, вырванная невидимым джинном из бескрайней водяной пучины, слитного свинца моря и неба.
— Нашли! — радостно прошептал Хмелик и толкнул Озерова. — Объезжай.
Озеров повиновался, и лайнер повернулся к ним боком; его высоченный борт уходил под потолок комнаты, обрезанный синей светящейся ленточкой. Казалось, можно было коснуться белой металлической обшивки. Хмелик так и сделал, но его рука вошла в борт, как в воздух.
— Понятно, — сказал он, — касание не полное. Следующий этап — нуль-проход. А какая каемочка?
— Оранжевая, я говорил уже. А почему они светятся?
— Откуда я знаю? Перед нами физически необъяснимое чудо. По крайней мере, законами нашей физики. Во всяком случае, это не аргон и неон. Можно предположить какие-то атмосферные явления на границах слоев воздуха различной плотности, но лучше подумать скопом. Тут много умов понадобится.
Белая стена борта растворилась в пустынной прогулочной палубе с покинутыми уже шезлонгами и закрытыми оконными жалюзи кают первого класса, — это Озеров подумал о населении теплохода. Невидимый объектив телевизора, как ножом, разрезал всю линию примыкающих к борту кают, но Игоря Хмелик не обнаружил. Звуки рояля, доносившиеся из открытых дверей, привели в голубой салон, где одиноко музицировала седая горбоносая дама. За мелькнувшей в коридоре белой курткой официанта проследовали в ресторан, светлый и шумный. Медленно маневрировали между столиков, разглядывая пассажиров. Озеров чувствовал, как пальцы Хмелика все сильнее впиваются в его руку, и наконец Хмелик вскрикнул:
— Стой! Он.
Озеров увидел близорукого блондина лет тридцати, с аппетитом обсасывающего куриную косточку. Его модный элегантный костюм радужно поблескивал в свете люстры, как нефтяная пленка на мокром асфальте.
— Где будем выходить? — спросил Озеров.
— Погоди, не отключайся, — заторопился Хмелик, открыл шкаф и принес два пиджака. — Мы с тобой примерно одной комплекции, а то как-то неудобно в одних рубашках. Все-таки заграничный рейс.
Озеров поднял «окно» до шлюпочной палубы. Здесь в окружении огромных, затянутых брезентом шлюпок можно было высадить целый десант. В свете далекого фонаря виднелись надраенные доски палубы с просмоленно-черными стыками. Озеров, перешагнув оранжевую ленточку, постучал каблуком по этим доскам.
— Еще один парадокс — арифметический, — обернулся он к Хмелику. — Чему равен человеческий шаг? В данном случае тысяче километров. А может, и двум.
— Давай, давай, — подтолкнул его Хмелик, — пошли, — и прыгнул на палубу.
За ним Озеров. И сразу все, что осталось позади, — Москва, набережная, их восьмиэтажный дом, комната Хмелика — скрылось за сумеречной мглой моря и неба. В пролете палубы гулял соленый морской ветер. Глубоко внизу пенились неразличимые в брызгах вороненые волны.
— Валька, наверно, уже пришла и потрясена: меня нет и записки нет. А как хорошо, Андрей! — проговорил Хмелик, впервые называя Озерова по имени. Глаза его искрились неподдельным восторгом. — Как жаль, что человечество еще не владеет этим открытием!
Они спустились по трапу двумя этажами ниже и вошли в ресторан. Хмелик решительно подошел к уже знакомому столику и, указав Озерову на свободное место, спросил не без лукавинки в голосе:
— Может быть, разрешите присесть?
Блондин в поблескивающем костюме, не узнавая, а может быть, просто не вглядываясь, кивнул.
— Недели не прошло, а он уже не узнает друзей и соратников. Ау, Игорь, ку-ку!
Игорь положил на стол обкусанный ломтик хлеба и надел очки.
— Севка! — воскликнул он. — Ты или не ты?
— «Кто знает, ты явь или призрак… ты будешь ли, есть ли, была ль?» — продекламировал Хмелик.
Зрачки Игоря за очками разлились до белков.
— Откуда вы? Каким образом? — И вдруг с ноткой испуга: — Что-нибудь случилось?
— Случилось. — Хмелик положил на стол свою папку. — Пока ты плыл, Лялька целый кусок выдала.
— Какая Лялька? — спросил Озеров.
— Наше кибернетическое сокровище. Не мешай, — отмахнулся Хмелик и продолжал, почти гипнотизируя Игоря. — Еще при тебе Мишка Поливанов над программой работал?
— При мне, — кивнул Игорь. — С грузинского на арабский. Не поет.
— Запела, — сказал Хмелик. — Данелия произвольный текст взял. Из курса статистической физики на грузинском. В основе программы те же образцы перевода. Мы даже букв не знаем, ни грузинских, ни арабских, — он обернулся к Озерову, — а она выдала.
— А верно? — усомнился Игорь. — Вдруг абракадабра?
— Сверяли. Вот погляди, — он подтолкнул папку к Игорю, — тут все данные.
Игорь медленно перелистал подшитые записи, потом начал читать. О чем-то спросил Хмелика, тот ответил. Еще вопрос и ответ, но для Озерова с таким же успехом разговор мог продолжаться и по-грузински и по-арабски.
—.. точнейшая обработка буквенной информации.
—.. дискретная экстраполяция отображения.
—.. а правила эквивалентных преобразований?
—.. а язык для сокращенных записей алгоритмов?
— А закусить здесь можно? — не выдержал Озеров: с подноса проходившего мимо официанта пахло чем-то невыносимо вкусным.
— Идея! — хохотнул, отвлекаясь от разговора, Хмелик и остановил официанта: — Сообразите нам что-нибудь из ужина. Только быстро.
— Шницель?
— Два и бутылку рижского. А ты, Игорь, рассчитайся и ступай к себе. Доклад дополнять придется: как-никак новый компонент!
Игорь нерешительно поднялся; что-то его смущало.
— А как вы догнали нас? На самолете?
— На вертолете. Иди.
— Ас каютой как? Устроились?
— В салоне на рояле. Иди, иди!
— Мистика, — пробормотал Игорь, — ей-богу, мистика.
— Физика! — заорал Хмелик. — Чистая физика!
Игорь ушел с драгоценной папкой, а Хмелик с Озеровым молча доели принесенный официантом шницель и так же молча поднялись на палубу. Из-за облака выглянула луна, разрезав черную гладь моря блестящим клинком. Хмелик сказал мечтательно:
— Теперь только я понимаю твои приключения, Андрейка. Это как магнит. Неплохо бы так скоротать ночь в каком-нибудь шезлонге, а утром в Лондон.
— Зачем ночь коротать? — равнодушно заметил Озеров. — Можно и прямо в Лондон. Хоть сейчас.
— Нет уж, не надо, — вздохнул Хмелик. — Давай в Москву.
Озеров пришел к Хмелику обычным евклидовым путем, поднявшись на лифте вместе с высоким, тщательно одетым и похожим на англичанина человеком с проседью в коротко подстриженных волосах. Это был коллега Хмелика по университету, профессор с физфака Сошин. Следом пришел уже совсем седой, но значительно менее отутюженный профессор-геолог Гиллер. Их уже ожидали и бурно приветствовали хозяин и его ровесники — хирург Губин и океанолог Минченко.
Стол из комнаты был вынесен, хотя Озеров уверял, что он ничему не помешает. Вместо стола водрузили на тумбочке привезенный с электрозавода прожектор.
— Это зачем? — удивился Озеров.
— Увидишь, — загадочно ответил Хмелик.
Он зашторил окно, и в полумраке браслет Озерова тотчас же приобрел видимость, освещенный изнутри слабым розоватым мерцанием. А в двух шагах сквозь щель между шторами властно пробивался воскресный солнечный день, и его пронизанные пляшущими пылинками лучики делили затемненную комнату на две зоны. В одной разместились хозяин и гости, в другой должно было открыться им непостижимое озеровское «окно».
— Леди и джентльмены, — с иронической торжественностью начал Хмелик, — коллеги! Наша авторитетная аудитория включает двух докторов и трех кандидатов наук по специальностям, непосредственно заинтересованным в эксперименте. Каждый о нем уже в общих чертах информирован. Поэтому симпозиум по вопросам работы уникального кибернетического устройства под условным названием «человек-браслет» можно считать открытым.
— Нельзя ли серьезнее? — недовольно откликнулся Сошин. — Я вас не узнаю, Хмелик.
— Это совершенно сознательно, Павел Викторович. Эксперимент настолько необычен, настолько граничит с чудом, что какая-то доза юмора — просто средство самозащиты. Когда я увидал это в первый раз, сознание собственного бессилия, невозможности научно объяснить увиденное подавляло чуть ли не до отчаяния.
Хмелик воспользовался паузой, последовавшей за его репликой, и продолжал:
— Озеров уверяет, что нашел обыкновенный металлический или пластмассовый браслет. Правда, странно теплый для металла или пластика. После того как надел его на руку, браслет исчез. При дневном или электрическом свете он невидим. Почему? Только в темноте возникает это мерцающее розовое свечение. Опять почему? Каковы причины этой прозрачности и свечения? Какова их физическая природа? Мы не можем объяснить это ни умозрительно, ни экспериментально. А каким образом браслет стал частью организма человека, как произошло это сращение живого и неживого? Это твой департамент, Губин. Проверь.
Губин осторожно пощупал светящееся кольцо на руке Озерова.
— Это живая ткань, — сказал он. — Твердая и в то же время подвижная. Впечатление перемежающейся опухоли. Дичь какая-то. Медицина знает примеры приживления синтетических материалов. Есть даже средства специальные.
— Колларген? — спросил Хмелик.
— Не только. Здесь и вещества, препятствующие свертыванию крови. Полагаю, однако, — задумчиво прибавил Губин, — что вживление происходило другим путем, нам неизвестным. Может быть, это совсем не синтетика, а биоткань.
— Но ведь это же механизм, — заметил кто-то.
Я назвал его микрокибернетическим устройством чисто условно, — сказал Хмелик. — Возможно, это еще более сложная, неизвестная нам система. То, что удалось обнаружить экспериментально, — она, сращиваясь с человеческим организмом, настраивается на его биотоки и, как волшебная лампа Аладдина, выполняет мысленные приказы хозяина. Какие именно и как именно, вы сейчас увидите. Предпошлю только маленькое введение. Помните старый пример с двумя точками на листе бумаги? Согнув этот лист, вы совмещаете их в одну. Браслет Озерова делает это с нашим трехмерным пространством в пределах планеты, причем ни расстояния, ни природные или искусственные препятствия не играют никакой роли. Видимо, в мире, откуда появился этот браслет, известны какие-то свойства пространства-времени, позволяющие регулировать положение двух точек на карте с максимальной точностью наводки. Парадокс неевклидовой геометрии приобретает физическую достоверность, сказка о сапогах-скороходах становится былью.
Хмелик понимал, что не объяснит и сотой доли того, что покажет демонстрация браслета в действии, но не мог отказать себе в удовольствии изложить уже продуманные и выношенные умозаключения.
— Загадочную для нас «работу» браслета, — торопливо продолжал он, словно боясь, что его прервут особенно нетерпеливые слушатели, — можно сравнить с нейронными процессами в мозгу: он принимает сигналы, поступающие на «входы», и выдает с «выходов» готовые решения. Есть в кибернетике устройство, реализованное Ньюэллом, Шоу и Саймэном. Оно последовательно преобразует исходную ситуацию, пока она не станет «конечной». Аналогично, по-моему, функционирует и браслет. К примеру, исходная ситуация — мысленный приказ Озерова: найти и показать набережную Ист-ривер в Нью-Йорке. Ситуация преображается так: на запрограммированной карте мира устройство находит Нью-Йорк, остров Манхэт-тен и набережную Восточной реки. Затем сближаются исходная и конечная точки. Границы касания очерчены синим светом. Видите?
В повисшем посреди комнаты широком озеровском «окне» возникло видение ночной набережной — черный каменный парапет, электрический фонарь и его отражение в черной воде. Проплыла мимо такая же черная спина полицейского. Громыхнул высоко нагруженный бочками грузовик. Где-то на реке загудел катер.
Все молчали, как бы соглашаясь, что словами тут ничего не выразишь. Только Валя спросила робко:
— А почему так темно?
— Потому что в Нью-Йорке ночь, — отрезал Хмелик и кивнул Озерову. — Отключайся, старик.
Видение вместе с «окном» растаяло в воздухе.
— Видите, как точно и безошибочно работает устройство, — возбужденно продолжал Хмелик. — Допустим теперь, что на «входы» поступает не географическое понятие, а конкретный зрительный образ. Андрей, давай нашу набережную.
В синей, светящейся каемке вновь появившегося «окна» зашумела в пламени июньского солнца знакомая всем набережная Москвы-реки возле их дома.
— Обратите внимание, наводка почти мгновенна. Воспроизводится образ, уже когда-то запечатленный браслетом в своей механической памяти. А емкость этой памяти колоссальна. Она вмещает, во-первых, всю карту мира, точнейший оттиск планеты, без масштабных приближений. Ни в одном генеральном штабе такой карты нет. Во-вторых, она хранит все, что воспроизводит. Все увиденное с ее помощью Озеровым в течение всей его жизни будет вложено в эту память. А я думаю, что время действия ее практически не ограничено каким-либо числом человеческих жизней. И мы не знаем, первым ли ее информатором стал Озеров или ему предшествовали его братья по разуму? И сколько их было? И какую информацию накопила машина? И почему мы тогда не можем поставить знак равенства между емкостью ее биомеханической памяти и вместимостью памяти современного человека? А эта вместимость достигает гигантской цифры, в десять в двадцатой степени условных единиц информации, что, в общем, равно всему информационному фонду любой из крупнейших мировых библиотек. Павел Викторович морщится: я не привожу источников этих подсчетов, кстати говоря, не моих, а математика Джона Неймана. Профессору они известны, а остальные могли прочитать об этом в одном из наших журналов.
Последовавшее молчание было долгим и почему-то неловким. Озеров с любопытством отметил, что все глядели на браслет — не на него. Для них он был только уникальным кибернетическим устройством. «Как в цирке, — подумал он, — человек-змея, человек-молния, человек-браслет. Смешно». А с каким удовольствием он снял бы этот проклятый браслет и подарил тому же Хмелику. Увы!
Гиллер первым нарушил молчание.
— Считаю себя не вправе участвовать в экспертизе. Я не физик и не географ и не вижу, возможности использовать эту штуку для нас, геологов. Разве только как средство транспорта или для спасательных работ. Не знаю.
Вместо ответа Хмелик подтолкнул Озерова:
— Режь вниз, Андрей.
— Куда? — не понял тот.
— Под землю. Вообрази, что ты бур и со скоростью автомашины врезаешься в недра. Крой насквозь. До Австралии…
— Вы с ума сошли, Хмелик, — оборвал его Гиллер, но продолжить не успел.
В синей каемке «окна» посреди комнаты поползло что-то мутное, ровное, то светлея, то темнея до черноты, то опять светлея и перемежаясь белеющими прожилками.
— Валя, прожектор! — крикнул Хмелик. — Вполсилы. Не полный.
Включенный прожектор осветил светло-серые неровные массы.
— Граниты, — прошептал Гиллер, резко выдвинув стул вперед.
Сейчас он мог дотронуться до скользящей вверх гранитной стены.
Серая стена вдруг рассыпалась разноцветной мозаикой.
— Ого! — сказал кто-то.
Озеров по голосу не разобрал кто, но не оглянулся, боясь «отключиться».
— На сколько мы спустились? — спросил тот же голос.
— Наверно, на несколько километров, — откликнулся Хмелик. — Ведь спускаемся с автоскоростью. Что это?
— Кристаллы горного хрусталя, — пояснил Гиллер и тихо спросил Озерова:
— А можно глубже?
Пестрая, с отливами каменная стена помутнела, стала матово-черной, и вдруг чернота, сначала слабо, а потом все сильнее отсвечивающая, превратилась в сверкающий поток расплавленного металла.
— Магма, — сказал Гиллер. — Прожектор не нужен.
— Какая глубина?
— Трудно сказать. Думаю, больше пятидесяти километров. Вы что, действительно собираетесь добраться к центру Земли?
— Хотите сию минуту?
— Никоим образом. Попрошу прекратить опыт.
— Озеров, не отключайся, — предупредил Хмелик. — Почему, профессор?
— Опыт должен быть поставлен научно. Мне потребуется киносъемочная аппаратура, звукозаписывающие приборы, другая сила освещения.
— Может быть, создать проходимость? — засмеялся Хмелик.
— Вам двойка по геологии, — сказал Гиллер. — Даже на этой глубине температура больше двух тысяч градусов.
— Я пошутил, профессор. Отбой, Андрей. «Окно» исчезло.
— Твоя очередь, Минченко. Ставь задачу.
— Я тоже? — растерялся океанолог.
— Я тебя не в кино приглашал. Давай точку в океане, где поглубже.
— Может быть, Тускарору?
— Я там плавал, — вмешался Губин. — Скучные воды. А если Атлантический океан? Я где-то читал, что для глубоководных экспедиций Атлантика интереснее.
— Глупости вы читали, — поморщился Минченко. — Но можно и Атлантику. Там есть глубоководные впадины. Например, близ острова Мадейра. На параллели Северной Африки.
Хмелик опять подтолкнул Озерова.
— Может быть, Атлантиду найдем, — засмеялся он. — Давай, Андрюша. Океан синий-синий, густое индиго. Южное солнышко. Какая-нибудь мурена плещется. Следите, товарищи: на «входы» устройства поступает точка на карте плюс зрительный образ. Подождем «выходов». У меня секундомер. Засекаю.
Озеров подумал: «А зачем спешить?» Браслет не им повинуется, а ему. И в каких дьявольских ситуациях! По маршрутам Жюля Верна: путешествие к центру Земли и восемьдесят тысяч лье под водой. И почему она синяя? Скорее темно-зеленая. А на поверхности, наверно, стальная, как в Одессе. И ветер гонит волну с барашками. А где это? На параллели Северной Африки. Значит, южнее Гибралтара. Близ острова Мадейра. Ну что ж, браслет найдет.
И браслет нашел: океан возник в комнате в двух шагах от них, не синий и не зеленый, а перламутровый, расцвеченный солнцем и в то же время зловещий, с высоким кипеньем волн, как на полотнах Айвазовского. Редко кто видит такой океан так близко. Только смельчаки спортсмены, участники океанских регат. С берегов он не тот, а с борта лайнеров далек и не страшен. Здесь же, в комнате, шла волна высотой в три метра и таяла за синей горящей полоской. Даже привыкший к метаморфозам «окна» Озеров невольно поежился, а сидевшие рядом отодвигались все дальше и дальше — так пугающе близко вздымалась сверкающая водяная стена.
— А ведь красиво! — вздохнул Губин. Шум волны заглушил его.
— А что, если создать проходимость?
— С ума сошел, захлестнет!
Озеров поднял «окно» повыше. Океан теперь шумел внизу. Из комнаты открывалась его бескрайняя серо-голубая даль.
— Тут и дна нет.
— Дно есть, — сказал Минченко. — Шесть километров вниз.
— С автоскоростью? — спросил Озеров.
— Зачем? Как в лифте. Четверть часа — и песочек.
За «окном» встала темно-зеленая водяная толща. Солнечный свет еще пронизывал ее. Медленно скользнула наискосок большая, отливающая начищенной медью рыба Засветились розовато-хрустальные колокола медуз. Вода почернела, что-то сверкнуло в темноте и потухло. Валя включила прожектор, но луч, ударивший в черно-бурую муть, растаял где-то далеко-далеко. Какая-то уродливая рыбья морда показалась в «окне» и пропала. Невидимый батискаф опускался все ниже и ниже, а видимая муть уходила вверх, не поражая никакими жюльверновскими видениями. Только один раз что-то большое заслонило «окно» бледно-розовым телом, и Озеров услышал, как Минченко громко шепнул соседу: «Кальмар!» А в «окне» уже появились слабо очерченные зубцы темно-красной скалистой поверхности.
— Вот вам и Атлантида, — усмехнулся Минченко. — Боюсь, что ее здесь днем с огнем не найдешь.
— Я подумал о проходимости, — сказал Губин. — С какой силой ударил бы водяной столб?
— Считайте. На дне давление свыше шестисот атмосфер. Более полутонны на каждый квадратный сантиметр.
— Боюсь, что нас размазало бы по стенам.
— А вместе с ними — по городу. И вместе с городом — по земле. Что могло бы остановить эту тысячетонную ударную силу? Где оказался бы Атлантический океан? Где была бы Европа?
Зловещая тишина наполнила комнату, отделенную только одним поворотом браслета от мировой катастрофы.
— Дети играют с термоядерной бомбой, — сказал до сих пор молчавший Сошин. — С чем-то пострашнее термоядерной бомбы. Возвращайтесь на Землю, молодой человек.
Озеров устало протер глаза, и «окно» вместе с подводным царством ушло за пределы видимости. Кто-то громко и облегченно вздохнул.
— Предлагаю воздержаться от легкомысленных опытов, — сердито заметил Сошин. — Для докладной записки в Академию наук материала более чем достаточно.
Хмелик сухо возразил:
— У нас с профессором Сошиным, видимо, разный взгляд на понятия легкомысленного. У меня еще один опыт, для Губина. Возможность проникнуть за покровы человеческого тела. Меня не испугает, даже если именно я окажусь объектом опыта. Но, может быть, мы согласимся с профессором и оставим это для экспертизы академии?
Губин подумал и согласился. Озеров взглянул на Хмелика: у того был вид бомбардира, приготовившегося пробить одиннадцатиметровый удар.
— Ну что ж, — сказал он, — переходим к решающему эксперименту. Его нельзя отложить.
— Что значит «решающему»? — прозвучал резкий вопрос Сошина.
— Смысл, вам известный из научной практики, Павел Викторович. Ньютон в таких случаях прибегал к латинскому названию «экспериментум круцис».
Отклика не последовало. Кто-то взглянул смущенно, кто-то быстро отвел глаза. «Испугались», — подумал Озеров.
Хмелик объявил, что ожидал этого и сейчас успокоит встревоженные умы.
— Мы еще не познакомились с главнейшей особенностью устройства — с его способностью превращать эффект присутствия в само присутствие. Со времен Дедала, первым преодолевшего закон тяготения, люди не знали подобного ощущения. Мы первые преодолеваем ложное или, скажем мягко, неточное представление о протяженности пространства, о незыблемости декартовых координат. Возьмите любую точку на карте, любой из европейских городов, и мы прямо из этой комнаты выйдем на его улицы, пройдемся по набережной По или Сены и вернемся сюда же, к этим обоям и стульям. Уверяю вас, это не страшнее, чем перешагнуть лужицу на тротуаре или вон тот порог.
— Париж — это соблазнительно, — сказала Валя. Губин снисходительно усмехнулся.
— Без валюты? Глазеть на витрины и облизываться? Даже сигареты не купишь.
— Возьми свои. А может быть, в Лондон, профессор? — Хмелик обернулся к молчавшему Гиллеру. — Вы только что оттуда приехали. Будете нашим гидом.
— Пожалуй, — оживился Гиллер. — Скажем, в Сити. Любопытно. Переулки еще Скруджа помнят.
— В Сити по воскресеньям даже мухи со скуки дохнут, — опять не утерпел Губин. — В Малаховке и то интереснее.
— Может быть, Гималаи? — робко вмешался Минчен-ко. Он был альпинистом.
— Озеров, покажи ему Гималаи! — крикнул Хмелик.
В синем «окне» возникло облачное столпотворение. Облака пенились и громоздились на скатах снежных вершин и обледенелых утесов. Завыл почти физически ощутимый ветер.
— Это ты в твидовом пиджачке думаешь сюда выйти? — съязвил Хмелик и прибавил: — Ну, в общем, все: Гималаи отменяются. Арктика и Антарктика тоже. Присоединим сюда еще север Канады и юг Аргентины. Что остается?
— А если соединить прогулку со зрелищем, — предложил Губин. — Скажем, что-нибудь вроде «Медисон-сквер гарден» в Нью-Иорке. Мировой зал!
— В Нью-Йорке ночь, невежда. Ты же видел.
— Ну, коррида в Мадриде.
— В Мадриде сиеста. Полдень. Все спят. До корриды шесть или семь часов.
— Где-нибудь дерби или регата…
— Где?
— Сегодня с утра в Монте-Карло автомобильные гонки, — неожиданно сказал Озеров.
До сих пор он молчал, стесняясь вдвойне: и как объект наблюдения, и как «лирик» среди «физиков». «Физики» поглядели на него с любопытством.
— Откуда вы знаете? — спросил Губин.
— В «Советском спорте» читал.
— Ралли?
— Нет, скоростные. На сто кругов. От московского автоклуба участвуют двое наших — Туров и Афанасьев.
— Я, пожалуй, останусь, — заробела Валя. — Автогонки — это страшно.
Но никому страшно не было.
— Ты, старик, сначала Монте-Карло найди, — сказал Хмелик. — Город, конечно, а не казино, и где-нибудь у шоссе трибуны пошукай. Должны быть длинные высокие трибуны, как на скачках.
— Погодите, — повелительно вмешался Сошин.
Все обернулись к нему — на худощавом его лице читалось откровенное негодование. Так он держал себя на экзаменах с отважными, но плохо подготовленными студентами. На чисто выбритых щеках багровела пятнами прилившая кровь.
— Я категорически против эксперимента.
— Почему, Павел Викторович? — сдерживая накипавшее раздражение, спросил Хмелик.
— Жаль, что не понимаете. Студентом вы были более понятливым. Я не допущу никакого риска прежде всего для этого молодого человека. — Он кивком указал на Озерова.
— Мы не дети, Павел Викторович, и не играем водородной бомбой, как вы изволили заметить. — Хмелик взял тот же тон. — Эксперимент совершенно безопасен. Прежде чем ко мне обратиться, Озеров успел побывать во всех частях света, а позавчера вечером мы с ним высадились на борту теплохода в Северном море и в тот же час тем же путем вернулись вот в эту комнату. Ни малейшего риска не было. Даже давление не повысилось.
— Думаю, что классическое понимание легкомыслия с моим не расходится. Очень жаль, что молодой человек…
— У него, между прочим, есть имя и фамилия.
— Все равно молодой человек, как все студенты, — нетерпеливо отмахнулся Сошин и, поймав невысказанное возражение на лице Озерова, улыбнулся. — Уже не студент? Все равно юноша. И меня бы не заинтересовала судьба этого юноши, если бы он не стал обладателем открытия, которое перевернет всю нашу науку о пространстве — времени. Оно подчиняется его биотокам и действует, пока будет принимать эти биотоки. Так как по-вашему: при каких условиях можно будет снять с него этот браслет?
— Всем ясно при каких, Павел Викторович.
— Ага, всем ясно. Тем лучше. Во время ваших самодеятельных экскурсий ничего не случилось, но ведь могло случиться! Всегда можно предполагать худшее: человек смертен. А что-тогда? Если браслет остается невидимым, открытие погибает навсегда для науки, для человечества. Если же нет, браслет снимет первый попавшийся санитар или полицейский. Вы можете предположить судьбу открытия, даже если он сам не наденет браслета, а продаст его старьевщику или ювелиру?
Хмелик молчал. «Растерялся, — подумал Озеров. — И что этот Сошин паникует. Без риска и улицу не перейдешь».
— Зачем предполагать худшее, профессор? — пришел на помощь Хмелику Губин. — Озеров не ребенок, да и мы будем рядом. Вы тоже, надеюсь?
— Не надейтесь, я остаюсь.
Лицо Сошина окаменело, глаза погасли. Ни на кого не глядя, он произнес:
— Жаль, что не убедил вас. Очень жаль.
— А мы вернемся самое большее через полчаса, — обрадовался Хмелик. — Живей, Андрей, поворачивайся.
Озеров не задержал очередного видения. Город возник на перекрестке двух не очень широких улиц. Южное солнце купалось в блистании магазинных стекол, в укатанном шинами асфальте. Полицейские в белых перчатках оттесняли прохожих, толпившихся на тротуарах. Уличное движение было перекрыто. И сейчас же по перекрестку в адской стрельбе моторов сверкнуло несколько разноцветных молний. Одна за другой — белая, зеленая, красная.
— Трасса, — сказал Хмелик. — Гонки уже идут. Поднимись над городом, старик. Над крышами.
Озеров мысленно повторил требование, и город упал вниз, закружился, обтекая высокий холм, возглавленный спесивого вида зданием с пальмовым парком и широкими автомобильными подъездами. Показалась гавань с расплавленной лазурью моря и белыми крыльями парусных яхт. Уличная трасса загибалась внизу двумя виражами к трибунам, похожим издали на палитру художника. Озеров спикировал на них и увидел сплошной карнавал цветов, вернее, женских платьев самых причудливых расцветок и форм. Белые и кремовые костюмы мужчин только подчеркивали это неистовое пиршество цвета.
— А мест-то нет, — сказал Губин.
— Найдем. Гони в самый край, старик. Там три ряда свободных.
Выбрали средний. Озеров превратил «окно» в «дверь» и кивнул Хмелику. Тот выскочил со словами: «За мной, не задерживайтесь. Озеров последний». Тут же вышел Губин небрежно и невозмутимо, как на прогулке. Неожиданно выпрыгнула Валя, до сих пор чего-то робевшая. Спокойно шагнул Минченко, и осторожно Гиллер, выбирая где ступить, как на размытом дождями проселке. Озеров оглянулся на хмуро сидевшего Сошина и спросил:
— Вы остаетесь, профессор? Зря. Тогда не пугайтесь — сейчас все исчезнет.
Он шагнул на трибуны, где все уже уселись тесной группочкой на почему-то пустом островке в кипевшем море болельщиков. И тотчас же внизу, по шоссе, обгоняемые стрельбой моторов мелькнули теми же разноцветными молниями гоночные машины. И в том же порядке: белая, зеленая, красная. В репродукторе рядом торопливо грассировал диктор. Озеров перевел:
— Впереди по-прежнему Реньяк. За ним Козетти. Третьим упрямо идет, никого не пропуская вперед, советский гонщик Туров.
На ближайшем, хорошо видном с трибун вираже красная машина каким-то немыслимым змеиным маневром проскользнула у края шоссе, неожиданно обогнав зеленую. На трибунах ахнули. Диктор хрипло закричал:
— Москва обошла Милан! Туров вырвался на второе место. Он все больше и больше отрывается от Козетти. Следите за красной машиной!
Озеров переводил, а диктор продолжал, упоенно захлебываясь:
— Если Козетти не сумеет достать советского гонщика, шансы Италии на победу ничтожны. Вся борьба на финише развернется между французом и русским.
— Кажется, мы не увидим финиша, — сказал Хмелик. Мимо свободной нижней скамьи к ним приближались юноша-контролер и пожилой крепыш с подстриженными седыми усами.
— Ваши билеты, мосье, — вежливо потребовал контролер.
— Они у нашего спутника, — мгновенно нашелся Озеров. — Он сейчас подойдет.
— А где он находится?
— В ресторане.
— В каком?
— Ну, в этом… внизу, — замялся Озеров.
— Внизу два ресторана, мосье.
— Поищите в обоих. Высокий блондин в светлом костюме. Зовут его мосье Турофф. Родной брат участника гонок.
Контролер вопросительно взглянул на стоявшего позади крепыша. Тот молча кивнул, и контролер удалился, а седоусый сочувственно, даже дружелюбно улыбнулся и присел в полуоборот к ним на нижней скамье.
— Брата вы сами придумали или он действительно существует? — спросил он по-русски. — Я что-то не слыхал о нем. А уж газетчики обязательно пронюхали бы о его приезде.
— А почему мы, собственно, должны отвечать на ваши вопросы? — с вызовом спросил Губин.
Седоусый ответил не сразу. Он был не молод, должно быть, завершал свой шестой десяток. Белоснежный костюм и дорогая панама довершали облик солидного, самоуверенного, знающего людей буржуа, «Власовец», — подумал Озеров.
— Ну что ж, давайте познакомимся, — все еще приветливо улыбнулся незнакомец. — Карачевский-Волк, сын свитского генерала, гимназистом пятого класса уехавший из России и все еще не забывший родной язык. Любопытно, слышится у меня акцент?
— Пожалуй, нет, — сказал Озеров.
— Приятно слышать. А вопросы я вам задаю, конечно, не по сомнительному праву соотечественника. Разные бывают соотечественники. Не со всяким приятно встретиться. Возможно, и для вас — со мной. Служу я в здешней полиции, господа. Нечто вроде частного пристава. Подчиняюсь только полицейскому комиссару, а потому, так сказать, облечен властью. Удовлетворены?
— Вполне, — засмеялся Хмелик. — Спрашивайте.
— Откуда вы появились, господа? Я сидел выше. Была пустая скамья, и вдруг ниоткуда, из воздуха, возникли вы. Прислушался: говорят по-русски. Я не марксист, но в привидения не верю. Отсюда мой первый вопрос: каким образом вы здесь? Никакого брата у господина Турова на трибунах нет. Это мне известно.
— Это ты выдумал брата? — спросил Хмелик у Озерова.
— Надо же было что-то придумать.
— Короче говоря, у нас нет билетов, господин полицейский.
— Как же вы прошли контроль?
— Вы же не верите в привидения.
— А есть ли у привидений документы? Скажем, паспорта, визы?
— Остались в отеле, — нашелся Хмелик.
— В каком?
Хмелик смущенно взглянул на Озерова: может быть, тот знает хоть один отель в Монте-Карло? Но седоусый перебил:
— Не выдумывайте второго брата русского гонщика. Кстати, он имеет все шансы на гран-при. А вас, господа, попрошу проследовать за мной в управление.
— Что же делать? — испуганно зашептал Гиллер на ухо Хмелику. — Ведь это пахнет международным скандалом.
— Выкрутимся.
В полицейской дежурке, как это ни странно, было чисто и безлюдно. Только отполированная до блеска скамья перед деревянным загончиком свидетельствовала о том, что здесь сиживало великое множество клиентов полицейского комиссара. Стол за барьером с полудюжиной телефонных аппаратов и пухлых телефонных справочников тоже пустовал.
— Все на гонках, — пояснил Карачевский-Волк. — А вам, увы, придется подождать, — с деланным сожалением прибавил он. — Комиссар, видимо, не уйдет до финиша, хотя я и поспешу предупредить его. Надеюсь, вы не соскучитесь в своей компании, да и осталось до финиша каких-нибудь двадцать минут — не больше. О результатах узнаете, если откроете окно: отсюда все слышно. — Он поскучнел и присовокупил: — А бежать не советую: окно выходит во двор и все выходы охраняются. О ревуар, господа.
Он ушел. В наступившей тишине гулко отсчитывала минуты большая стрелка на круглых стенных часах. Валя сидела с видом наказанной школьницы. Губин с наигранным равнодушием разглядывал ногти. Остальные просто молчали: Только Гиллер, нервничая, то вскакивал к деревянному барьеру, словно пытался достать телефонную трубку, то садился опять.
— Да перестаньте же, профессор, — сказал Хмелик.
— А вы понимаете, что произошло? — гневно спросил геолог. — Сошин был прав, говоря о вашем легкомыслии. Полицейский участок в чужой стране — финал вашего экспериментум круцис! Что мы скажем комиссару?
— Ничего не скажем. Комиссар найдет только пустую скамейку. Озеров, давай!
И за деревянным барьером дежурки показался знакомый уголок комнаты Хмелика — навощенный паркет, стулья в беспорядке и диван у стены, на котором одиноко сидел озабоченный Сошин.
Полицейская дежурка исчезла. Все уселись с веселым недоумением, перебивая друг друга:
— Как-будто ничего и не было.
— Мираж.
— Расскажешь кому — никто не поверит.
— Ничего вы никому уже не расскажете, — требовательно вмешался Сошин. — Это первое. О браслете забудьте — это второе. Кстати, ваша авантюра продолжалась не полчаса, а час десять минут.
— Произошло осложнение, — сказал Хмелик.
— Я это предвидел.
— У меня такое впечатление, — обиженно заметил Хмелик, — что вы расцениваете наши действия как нечто противозаконное.
Профессор ответил не сразу. Он прищурил один глаз и то ли с иронией, то ли всерьез сказал:
— Конечно, противозаконное. Переход границы без соответствующих документов. Ни один прокурор не помилует.
— Какой же это переход границы? Это нуль-переход.
— А чем он отличается от перелета на самолете без опознавательных знаков? Или на воздушном шаре? Или под водой с аквалангом? Во всех случаях использование техники для одной цели. — Увидев смущенные, даже растерянные лица, Сошин улыбнулся и прибавил: — Но нам, я думаю, это простят. Из-за техники. Очень уж она необыкновенна…
— Простите, профессор, — перебил Губин, — вы предложили забыть о браслете. Я не ослышался?
— Не ослышались. Я имел в виду, конечно, не нашу докладную записку в Академию наук, а обывательские пересуды о происшедшем. Предположите, друзья, что за границей узнают об этой штуковине? Какие средства будут ассигнованы, какие силы приложены, чтобы раздобыть ее! С этой минуты жизнь Озерова будет в опасности величайшей: ведь только она будет стоять между ним и браслетом. И наша задача с этой минуты оберегать ее, и наша удача в том, что находка Озерова досталась не какому-нибудь крупному или мелкому хищнику, не болвану, мнящему себя гением, а просто честному советскому человеку. Великий соблазн таит в себе эта лампа Аладдина. А владелец ее не соблазнился ничем, кроме нескольких туристских походов в майн-ридовском вкусе.
— Кстати, один туристский поход все-таки понадобится… — сказал Хмелик. — Вы о роще забыли.
— Верно, — согласился Сошин. — С нее-то мы и начнем. Кто знает, может, именно там и состоится встреча, о которой мы до сих пор и мечтать не могли.
Прошла только минута молчания, но в эту минуту в сознании Озерова промелькнула вся его жизнь. Где-то далеко — детство, ближе — институт, лекции и лингафон, Диккенс и Уэллс в подлинниках, первые шаги учителя и робкие мечты об аспирантуре. И вдруг как вспышка магния — диковинный браслет, одинокие забавы глобтроттера и вмешательство Хмелика, поставившего последнюю точку. И потом вспышка гаснет — еще закрыт занавес, еще не засветился экран перед первыми кадрами нового фильма, еще не открылась калитка в стене. Она так и не открылась перед героем Уэллса, но Озеров знает, что нужно только толкнуть ее.
И знает, что за калиткой. Новое дело, новые обязанности, новая жизнь.
Может быть, риск, может быть, подвиг.
Может быть.
Ты станешь
самой точною
наукою!
Ты станешь!
Ты должна!
Мы
так
хотим.
Крис был не кельтом и не англосаксом, а чистейшим русаком из-под Брянска. И само имя его было исконно русское, правда, редкое, совсем забытое за последние полстолетия и даже не упомянутое в словаре русских имен, какой у нас обычно дарят молодоженам, — Хрисанф. Он так и объяснял, когда у него спрашивали, почему его зовут по-английски:
— А как же сократить? Хрис? Что-то вроде Христа получается. Ну и переделали дома на Крис. Так и пошло.
Обедал Крис на одиннадцатом этаже столовой Объединенных институтов истории. Одиннадцатый был прославлен Ситой, дегустатором мясной и рыбной синтетики. Уверяли, что ее вкусовая партитура острей и разнообразней, чем у самого шефа кулинарии с пятого этажа, где обедали только магистры и доктора наук. Вадим, работавший над кандидатской диссертацией в Институте истории театра, обедал на третьем, но, соблазненный слухами о волшебстве Ситы, перекочевал на одиннадцатый. Здесь он и познакомился с Крисом, присев как-то за его столик.
— Не берите камбалу в красном вине, — предупредил Крис. — Сита в командировке, а без нее здесь все жеваная вата. Закажите лучше овощи.
— Все одно химия, — сказал Вадим.
Крис обиженно замолчал. Потребовался пламенный панегирик искусству Ситы, чтобы заслужить его прощение. В конце концов Крис смилостивился и за сладким спросил у Вадима:
— У вас в институте нет грифонотеки. Куда же вы ходите послушать прошлое? В общий фонд? Там ни одной чистой записи нет — все захриплено.
— Кое-что есть у киношников, — робко заметил Вадим.
Крис усмехнулся: он знал, что есть у киношников.
— Мэри Пикфорд на приеме у старика Голдвина? Чаплин на банкете в лондонской «Олимпии»? Или что-нибудь попозже — скажем, ссора Софи Лорен с ее продюсером? Чепуха! Приходите ко мне. На прошлой неделе записал Рашель на гастролях в Москве. Куски из «Федры» очень чистые, почти без фона, а в антракте — песенку вполголоса подвыпившим баритоном. Должно быть, в буфете или у артистического подъезда. Что-то вроде: «Я видел, как богиню на небо вознесли… четыре офицера и пятый — генерал…» И все это в середине девятнадцатого века, учтите. А запись как в консерватории — чистота ангельская!
— Кто декодировал? — спросил Вадим. Он не очень доверял грифонозаписи.
— Квятковский, — сказал Крис.
Квятковский считался лучшим знатоком голосов прошлого. Он почти безошибочно разгадывал труднейшие загадки записей, от которых давно отказались специалисты. Такой загадкой долго была записанная кем-то лет десять назад уничтожающая характеристика Александра Второго. Грифонологи терялись в догадках, кому принадлежали этот низкий басовитый голос и эти убийственные слова. Называли Герцена, народовольцев, Нечаева. Но только Квятковский, прослушав и сопоставив тысячи записей, сумел точно декодировать автора. Им оказался узник Алексеевского равелина гвардейский поручик Бейдеман.
Авторитет Квятковского рассеял все сомнения Вадима — он поверил в грифонотеку Криса. Она принадлежала Институту истории нравов, но Крису разрешалось записывать все, что он найдет интересным. В результате у него имелись такие уникумы, как речь Цезаря в сенате или полемика между Гладстоном и Дизраэли в английской палате общин. В семье Объединенных институтов репутация Криса была высока и устойчива, но сам он говорить о себе не любил, на голубых экранах не позировал, а в разговорах с незнакомыми и малознакомыми людьми выдавал себя за архивариуса. Таким его знала и Сита, пока познакомившийся с нею Вадим не раскрыл инкогнито друга.
— А вы, оказывается, знаменитость, — сказала она, подсев к их столику во время обеда, — только так и не знаю в чем. Какая-то грифонозапись, грифонотека… Ничего не понимаю. А кого ни спросишь, без математики не могут объяснить.
— Недостаток нашего образования, — философски заметил Вадим. — Поэты все дальше уходят от математики, а математики от поэзии. Ты же универсален, Крис, поэтому и объясняй.
С девушками Крис был застенчив и косноязычен, а с Ситой в особенности. И вообще он ничего не умел рассказать толком — студенты бы его освистали. Так и сейчас, услышав вопрос Ситы, Крис беспомощно взглянул на Вадима. Тот внутренне усмехнулся: «Влюблен мальчик или накануне влюбленности? Пусть сам и выкручивается».
Крис вздохнул и, не дождавшись поддержки, отважно ринулся в страшный для него водоворот объяснений:
— Ну как вам сказать… В общем-то, просто. Сначала Гришин, потом Фонда… — Он растерянно оглянулся, как лектор в поисках кнопки кинопроектора. — В целом это теория незатухающих звуковых волн… если, скажем, подтянуть их уровень до тридцати децибелов…
Крис скучно жевал слова, пытаясь по-своему объяснить суть величайшего открытия века. Вадим сострил про себя, что Крис сейчас напоминает Сизифа, уныло созерцающего свой камень, мерно сбегающий под гору. «Но Сизиф Сизифом, — подумал он, — а Сита вот-вот уйдет. Надо спасать науку».
— Может быть, лучше математически, — промямлил Крис, — есть, понимаете ли, формула…
— Погоди, — перебил Вадим, — формула эта для Ситы все равно, что для нас ингредиенты вкусовой палитры. Ты отдохни, а я займусь переводом. В общем, все гораздо сложнее, чем пробурчал Крис. Слушайте и внимайте. Началось в конце прошлого века в заснеженных Альпах, в обвалившейся пещере, до тех пор неизвестной. Обнаружил ее спелеолог Бергонье, впопыхах спустился, ходил-бродил, умилялся сталактитам и вдруг увидел, что выхода нет.
— Как — нет? — заинтересовалась Сита.
Вот так и нет. Завал. Тривиальный завал, Ситочка, гроза альпинистов и спелеологов. К счастью, у него был телесвязник и «луч» — портативный приборчик для определения толщины завала. Он включил его и услышал голоса. Очень слабые, едва различимые, они походили на шум зрительного зала в антракте. Пещера шушукалась и переговаривалась на сотни голосов мужских и женских. Сильно мешал фон — то гром, то выстрелы, то завывание автомобильной сирены, то колокольный звон, далекий и близкий. Пораженный спелеолог выключил прибор — и все смолкло. Снова включил, и голоса в пещере снова ответили. Бергонье не был мистиком, но материалистически объяснить этот феномен не мог. Забыв о телесвязи, о том, что его уже ищут, ученый начал экспериментировать. Через полчаса он уже знал, что дело не в приборе, а в его дочерней части — амплифере, повышающем частоту волн. Это он извлекал из великого безмолвия пещеры все странные звуки и голоса, усиливал их, позволяя даже различать слова: то французские, то английские, то на неизвестных Бер-гонье языках. Когда его наконец нашли, обнаружилось, что амплифер работал в необычных условиях — в зоне повышенной радиоактивности. Вот тут и выступает на сцену советский физик Николай Гришин, теоретически обосновавший эффект Бергонье. Экспериментируя в пещере и в лаборатории, он открыл, что звуковые волны в атмосфере не затухают полностью, а движутся с постоянной амплитудой и частотой, приближающимися к нулю. Цепью обратной связи, поддерживающей жизнь этих звуковых колебаний, является сама атмосфера. Это как бы кашица из звуков, как планктон в океане. Все есть. И первые архейские катастрофы, и голоса юрских джунглей, и все автомобильные гудки, когда-либо прогудевшие, и все телефонные звонки, когда-либо прозвеневшие, и звон всех мечей, и шпаг, и столовых ножей, и грохот всех войн с сотворения мира, и все звуки человеческой речи на всех языках и диалектах. Даже не триллионы и не квинтильоны, а какие-то немыслимые количества звуковых волн, не сливающихся друг с другом. Потому что ни один звук не умирает, Ситочка. Закричал на охоте пещерный человек — до сих пор кричит; сказал речь Цицерон — и бежит она вокруг света второе тысячелетие. Давно истлели в гробах все великие актеры прошлого и все великие трибуны прошлого, а все когда-либо ими сказанное еще звучит, и наша с вами болтовня не умрет, а останется в эфире и может быть записана и воспроизведена через тысячу лет. И все это открыл нам амплифер Бергонье, поднявший уровень «вечных звуков» до порога слышимости, до испугавших вас тридцати децибелов.
На этот раз децибелы не испугали Ситу. Крис же внимал с нескрываемой завистью: так свободно он мог разговаривать только у себя в студии записи, да и то разве так! А Вадим, немножко рисуясь — еще бы, ведь он уже был знаком с интонационным богатством великих актеров прошлого, — кратко закончил рассказ. Он упомянул об англичанине Фонда, сконструировавшем прибор для записи неумирающих звуков, о том, как в поисках нового термина соединили два имени — Гришина и Фонда — и как это пополнило международный словарь. Раскройте его на букву «Г» и прочтите: грифон, грифонозапись, грифоно-грамма, грифонотека и даже грифонология. Так родилась наука, определяющая, кому принадлежит «пойманная» фраза, речь, обрывок разговора, совещания или спектакля.
— И учтите, — прибавил Вадим, — грифонотека — это не просто хранилище таких «пойманных» звуков. Это храм, где их извлекают из атмосферы и где священнодействует верховный жрец записи.
Крис поморщился: таких шуток он не любил.
— Не сердитесь, верховный жрец, — сказала Сита. — Я все поняла. И любопытство у меня не обывательское, а научное. Вы мне поможете.
— Как? — удивился Крис.
— Интересуюсь рецептами древних забытых блюд. Век семнадцатый или восемнадцатый. Кулинария французских монастырей в особенности. Рецептов тогда не записывали, они передавались изустно. А если звуки не умирают…
— Понятно, — сказал Крис.
— Можно конец девятнадцатого. Петербургский Донон или московский Эрмитаж. Или, допустим, любительские новации. Есть преинтересные, например «зубрик». Придумал его актер Малого театра Климов…
— Читал, — подтвердил Вадим. — В чьих-то мемуарах упоминается.
— А рецепт не упоминается. Попробуйте поймать. Трудно?
Крис задумался.
— Самое трудное угадать волну. Микрошкала допускает до двухсот проб в минуту. Можно и чаще, но надо прислушаться. А хотите, спросим у него самого? — прибавил он с непонятной многозначительностью. — Как вы сказали?..
— Климов?
Сита и Вадим переглянулись: может быть, Крис оговорился? Но он уже встал.
— Я не знаю, когда смогу выполнить вашу просьбу, Сита. Но я обязательно ее выполню.
И ушел.
— Что он хотел сказать? — спросила Сита Вадима.
— Может быть, он имел в виду подборку высказываний?
— Какую подборку?
— Многократные пробы на одной волне. Я у него спрошу вечером.
Но ни в этот, ни в следующие дни спросить Криса не удалось. Он был недосягаем. В столовую он не заходил — обеды и ужины доставлялись ему по термоканалам. Когда Вадим звонил ему, автомат, подключенный к телефону, вежливо отвечал, что старший экспериментатор на записи и беспокоить его нельзя. Вадим попробовал зайти сам, но над дверью святилища Криса горел сигнал: «Тихо! Идет запись». Да и дверь не открылась, хотя обычно она открывалась автоматически, как только Вадим подходил к ней вплотную: в ее электронной памяти была его фотокарточка. Дома у Криса повторилось то же самое, а на записку, посланную по пневмопочте, он ответил, что откликнется, как только освободится. Пришлось ждать.
Недели через две Крис появился в столовой еще более похудевший и взлохмаченный; по его словам, он даже ночевал у себя в студии.
— Зубрика не поймал, но кое-что все-таки выловил, — сказал он, передавая королеве дегустаторов перфорированную по краям продолговатую карточку. — Это уникальный рецепт гурьевской каши. Не тот, что есть в поваренных книгах, а первозданный, изложенный самим автором на каком-то банкете. Кто сей Гурьев, вы, конечно, не знаете. Каша — это единственное, что спасло от забвения министра финансов императора Александра Первого.
Как выудил это Крис из многокилометровой толщи звукового океана, сколько тысяч проб сделал, чтобы найти ту единственную каплю, какая могла обрадовать Ситу? Этот вопрос все время задавал себе Вадим, но, когда Сита ушла, спросил совсем о другом:
— А поговорить с ним так и не удалось?
— С кем?
— Я просто вспомнил твое обещание Сите.
— Не удалось, — отрезал Крис и прибавил, ничего, в сущности, не объясняя: — Да и не стоило. Жалкая и ничтожная личность, как говорил Паниковский.
Объяснение Вадим услышал позже, когда зашел прослушать записанную Крисом Ермолову. Она играла вместе с Южиным и Лешковской в скрибовском «Стакане воды». Из театральных мемуаров Вадим знал, что спектакль этот шел в Малом театре почти сто лет и за эти годы в нем сменилось несколько сценических поколений. Записанный Крисом отрывок относился, по-видимому, к началу двадцатого века. То был поистине фейерверк актерского мастерства, блеск диалога, неподражаемых интонаций и пауз. Так уж давно не играли, и не только потому, что театр и кино сменили новые формы зрелищ, потребовавшие иной артистической техники, изменился самый язык, строй речи, ее компоненты и ее ритм. Но эти голоса из прошлого покоряли и силой звучания, и забытой красотой языка. Вадим слушал их как музыку.
— Интересная у тебя профессия, Крис, — сказал он не без зависти.
Крис вздохнул:
— Кому как. Мне уже нет.
— Кокетничаешь.
— С какой стати? Все исчерпано. Я уже о другом думаю.
— О чем?
Крис ответил не сразу, словно сомневался, сказать или не говорить.
— Как ты относишься к спиритизму? — вдруг спросил он.
Вадим даже не понял, шутит ли Крис или нет, настолько неожиданным и нелепым показался ему этот вопрос.
— Не моргай, — насмешливо уточнил Крис. — Именно к спиритизму. Ты не ослышался.
— Как Энгельс, — пожал плечами Вадим. — Могу процитировать.
Не надо. Самое дикое из всех суеверий, помню. И многое другое помню. Шарлатанство, жульнические комбинации медиумов, даже промышленность для обмана доверчивых дурачков — надувные гости из загробного мира и вертящиеся блюдца. «Плоды просвещения» я тоже читал. Но задавал ли ты себе вопрос, почему спиритизмом увлекались и кое-какие серьезные люди? Крукс, например. В свое время крупный ученый-физик.
— Мало ли было деистов и мистиков в тогдашней науке? Ты еще средневековье вспомни.
— Крукс не средневековье. И Конан-Дойл не средневековье. Не крупный, но довольно рациональный писатель. А столы вертел. Почему?
— А ты не переутомился? — осторожно спросил Вадим. — От навязчивых идей избавляются сейчас легко и быстро. Один сеанс энцефалогена.
Крис не ответил, вернее, ответил чуть позже и не по существу. Он поиграл пальцами на пульте хранилища, набрал нужный индекс, и где-то в соседнем зале искомый кристаллик записи автоматически подключился к звуковоспроизводящей сети.
— Прослушай внимательно, — сказал Крис, — это запись спиритического сеанса у князя Вадбольского в Санкт-Петербурге в 1901 году. Кстати говоря, запись отличная, чистота ноль девять. А тебе, наверно, будет особенно интересно то, что среди участников несколько артистов императорских театров. Да и медиум тоже корифей, хотя и не из крупных, — актер Александринки Фибих. У спиритов он, между прочим, знаменитость да и вообще личность по тем временам примечательная. Лет пять до этого убил из ревности свою жену и был оправдан судом присяжных. А жена — артистка того же театра Карелина-Бельская. О ней что-то в истории есть. Помнишь, наверное. Да ты не кривись, все проверено. Сам декодировал.
Он включил звук, и в комнату словно издалека донеслись голоса и смех. Сначала едва слышные, почти неразличимые, они звучали все ближе и громче, как-будто вместе с ними входили люди, смеясь и переговариваясь. Не прошло и полминуты, как Вадим уже отчетливо различал в этой разноголосице:
— Пожалуйста, пожалуйста, господа, располагайтесь.
— Ой, как много свечей! Даже семисвечник.
— Как в церкви.
И укоризненный шепот:
— Не надо таких сравнений, Люба.
Люди, должно быть, расходились по комнате: голоса звучали уже отовсюду.
— За этот стол, господа. Прошу.
— Я не вижу блюдечка, ваше сиятельство.
— Сегодня без блюдечка.
— Значит, что-нибудь особенное, да?
— Неужели общение душ?
— Ой!
А из угла комнаты осторожным, откровенно насмешливым шепотком:
— Чудит его сиятельство. Ты веришь?
— Тес… все-таки меценат.
— А ужин будет?
Снова чей-то голос из-за стола:
— А где же Фибих? Аркадий Львович!
— Я здесь, господа.
— Вы остаетесь на том диване? Так далеко?
— Должна быть дистанция, господа. Между миром живым и миром загробным.
— Бархатный голос модулировал, играл интонациями.
— А можно не тушить свечи? Я боюсь.
— Ни в коем случае. Оставьте только одну свечу. И где-нибудь в углу, подальше.
Барственный, хозяйский голос из-за стола:
— Ваше слово — закон, Аркадий Львович. Я сейчас позвоню дворецкому.
— Зачем, ваше сиятельство? Мы сами. Мигом.
— Туши, Родион.
Шаги по комнате. Стук каблучков. Визг.
— Ай! Палец обожгла.
— Сядьте, шалунья.
И снова модулирующие интонации избалованного вниманием гостя:
— Руки на стол, господа. Цепь. Не разомкните ее, пока я в трансе. И тишина. Я засыпаю быстро… минуту, две… Когда почувствуете чье-то присутствие в комнате, можете спрашивать. И еще: попрошу не шутить. Неверие нарушает трансцендентальную связь. Так к делу, господа… Начинаем.
В наступившей тишине слышалось чье-то покашливание, поскрипывали стулья, кто-то астматически тяжело дышал. С закрытыми глазами Вадим представлял себе хозяина с седой эспаньолкой и блудливым взглядом, его гостей — артистов со следами грима на лицах, не очень тщательно стертого после спектакля, и медиума с уже заметной синевой на впалых щеках и дергающимся ртом неврастеника. Он даже угадывал, где сидит этот великосветский плут и где стоит единственная непогашенная свеча.
— Не жмите так руку… больно, — услышал он подавленный женский шепот.
— Тише!
И вновь покашливающая, поскрипывающая тишина.
— Зачем тебе эта петрушка? — спросил Вадим.
— Погоди, — предупредил Крис. — Слушай.
И тотчас же вслед за ним как-будто ничем не отделенная реплика князя:
— Я чувствую чье-то присутствие. Он среди нас.
— Кто, кто?
— Ой!
— Тише!
Сквозь тишину еще один голос, явно женский, но приглушенный, словно что-то его экранировало, тушило его:
— Где я?
— Вы у меня в гостях. Я князь Вадбольский. Глуховатый женский голос отвечал в той же однотонной, мертвой манере:
— Мой князенька… такой добряк. Никогда не сердится… Прощает даже мое увлечение Зиги… А на рождение… подарил мне такой чудесный кулон… Агат с бриллиантами. И Аркадий даже не разгневался…
И сейчас же за столом чей-то взволнованный тихий шепот:
— Ей-богу, я ее знаю!
— Катрин!
— Она помнит вас, ваше сиятельство.
— Господи боже мой, как страшно…
— Екатерина Петровна, здесь все ваши друзья… Снова глухой, однотонный голос:
— Разве у меня есть друзья? Меня все, все ненавидят… Все нашептывают Аркадию. Обо мне и о Зиги…
И опять шепот за столом:
— Кто это Зиги?
— Сигизмунд, не знаешь разве?
— Какой Сигизмунд?
— Корнет Вишневецкий, балда! Из-за него ее и зарезали.
— Кто, Аркадий?
— А кто же? Я, по-твоему?
— Тише! Она опять говорит. Слышите?
— …вчера Аркадий нас видел на Невском. На лихаче. Зиги встал, чтобы поправить полость, и я узнала Аркадия… Он стоял у елисеевской витрины… Вы ему не говорите, о князе он не знает. И Зиги не знает… Он, глупенький, даже не догадывается, что мы с князем весной уезжаем в Виши…
Смятение за столом.
— Это неправда, господа.
— Души не лгут, ваше сиятельство.
— Мы вас не выдадим, князенька.
— И потом, он спит.
— Но это неправда, ей-богу, неправда! Я никогда никому…
— Екатерина Петровна! Тишина.
— Вы здесь, Катрин?
Тишина. Потом звук отодвигаемого стула.
— Доктор, вы разомкнули цепь.
— Сомкните ее без меня. Я иду к нему.
— Не делайте этого, доктор. Вы ее спугнете!
— Все равно. Я должен проверить. Он не спит. Не верю. Шаги, минутная тишина и удивленный голос издалека:
— Представьте себе, господа, спит. Пульс замедленный. Крис щелкнул тумблером.
— Дальше разрывы. Фон. Я выключил. Вадим молчал.
— Ну, что скажешь?
— Ничего.
— А все-таки?
— Балаган.
— И медиум?
— Подумаешь, загадка! Плут и чревовещатель.
— А доктор?
— Одна шайка-лейка.
— Так… А ты обратил внимание на то, что Фибих не знал об ее отношениях с князем? Тем более о поездке в Виши?
— Кто поверит, — сказал Вадим. — Древняя история. Крис улыбнулся загадочно и лукаво.
— Тогда спросим у него самого.
«О чем он?» — подумал Вадим. Но Крис уже пояснил:
— Устроим сейчас еще один спиритический сеанс. Я за медиума. А ты спрашивай.
— Кого?
— Сейчас услышишь. Я только выключу свет, как полагается на каждом порядочном спиритическом сеансе.
Вадим насмешливо пожал плечами, но Крис уже не видел его. Комната погрузилась во мрак, только горели зеленые и красные огоньки индикаторов на панелях Криса. «Сумасшедший, — подумал опять Вадим, — определенно сумасшедший. Тут уже никакой энцефалоген не поможет».
— Кто меня ждет, господа? — прозвучал из темноты знакомый голос.
Вадим только что слышал его — бархатный, интонационно играющий голос избалованного любимца сцены. Но каким образом? Новая запись?
— Отвечай, к тебе обращаются, — шепнул Крис.
— Медиумы не разговаривают, — огрызнулся Вадим. Он обращался к Крису, но ответил тот же голос из темноты:
— Сейчас я не в трансе. Просто думаю. Я всегда думаю о ней, когда один.
Вадим даже отшатнулся: «Кто же из нас сошел с ума? А если я все-таки спрошу его? Ответит или нет?» И спросил:
— За что вы убили ее?
— Лживая, — сказал голос со вздохом. — Измучила меня с этим корнетом.
Вадим подумал и спросил еще:
— А вы знали об ее отношениях с князем?
— О кулоне? Конечно.
— Не только о кулоне. Например, о поездке в Виши.
— О чем?
— Они же собирались ехать за границу. Во Францию.
— Болтовня.
— Но вы знали об этом?
— В первый раз слышу.
— Странно, — сказал Вадим, — вы же говорили об этом на спиритическом сеансе.
— Где?
— У князя Вадбольского.
Голос засмеялся совсем как человек, сидевший напротив.
— На сеансах я почти не разговариваю. Трансцендентальная связь требует молчаливой сосредоточенности перед трансом.
— А во время транса?
— Я, естественно, сплю.
«Удобно или неудобно сказать ему, что считаю его обманщиком? Черт с ним, скажу. К тому же это, наверное, какой-нибудь фокус Криса», — подумал Вадим и сказал вслух:
— О поездке в Виши говорил якобы дух вашей жены, но, уж извините, я в духов не верю.
— Многие не верят, — равнодушно отозвался голос. — «Биржевка» даже статейку тиснула. Почему это я на сеансах вызываю только дух своей бывшей жены? Потому, мол, что меня до сих пор мучает совесть. И дух, дескать, не дух, а я сам с собой разговариваю. Только все это неправда: я никого не обманываю. О Кате я действительно думаю: имел ли я право ее убить? У меня бессонница, не сплю по ночам… Лежу и думаю, думаю… И разговариваю с ней. Не с духом, конечно, а с воображаемым собеседником. А на сеансах сплю. И когда мне говорят потом, что слышали голос покойницы, даже говорили с ней о том-то и о том-то, я только плечами пожимаю: спал, не слышал, не помню. И действительно, не помню. Я пробовал подражать голосу Кати, но только наедине и, по-моему, неудачно. А на сеансах — зачем? Я не чревовещатель да и денег за это не беру…
Крис в темноте подтолкнул Вадима:
— Ну что?
— Врет, наверно. Или ты врешь. Или кто-то еще врет! — Давно накопившееся раздражение прорвалось у Вадима.
— Я устал, господа, — сказал голос.
Что-то щелкнуло в темноте: вероятно, Крис выключил звук. Потом вспыхнул свет.
— Все, — сказал Крис, — сеанс окончен. Дух покинул земные пределы.
Вадим в первый момент даже не нашел что ответить — так он был ошеломлен происшедшим. Да и в освещенной теперь комнате ничто не свидетельствовало о материальном происхождении голоса. Он тщетно искал глазами что-нибудь новое, ранее здесь не присутствовавшее, — какой-нибудь новый аппарат, экран, пульт или динамик. Может быть, говорящий робот? Нет, все оставалось по-прежнему: ничего не прибавилось, ничто не переменило места. Видимо, передача из хранилища. Но в хранилище только кристаллы грифонозаписи. Где же тогда звучал голос, — в записи? Странная запись. Монтаж разговорных фраз со специально рассчитанными паузами, с подстроенными ответами на заранее подготовленные вопросы? Но ведь вопросы Вадим задавал по своему выбору! В нем уже нарастал нетерпеливый протест человека, не признающего необъяснимых явлений.
— Что это было? — спросил он.
— Общение душ.
— Не валяй дурака. Новая запись?
— С записью не разговаривают. Ее прослушивают.
— Все равно не верю. Это какой-то механический фокус.
— Робот-чревовещатель, — засмеялся Крис.
— Не остри. Это ты говорил, да?
— А вдруг? Допусти, что я медиум. Ведь это был настоящий спиритический сеанс.
— Спиритический розыгрыш! — закричал Вадим. — Мистифицируй лаборанток, а я уже стар для этого.
Он встал, злой и обиженный. Объяснить происшедшее ему так и не удалось.
— Садись. — Крис дружески подтолкнул его в кресло. — Из всего, что ты тут набурчал, верно только одно слово — механический. Но это не фокус и не жульничество. Это наука. Не грифонология — другая. Мы стоим у порога новой науки, старик.
Вадим молча открыл и закрыл рот. Он уже понимал, что Крис не шутит.
— Может быть, я сошел с ума или просто кретин, — наконец проговорил он, — но, каюсь, я ничего не понял.
— Ты не сошел с ума, и, скорее всего, ты не кретин. — Крис говорил без улыбки. — У этой науки еще нет названия, и состоявшаяся здесь беседа с твоим участием — ее первый публичный эксперимент. До сих пор я экспериментировал в одиночку.
— Как?
— Вызывал духов. Не злись, это просто разрядка перенапряжения. У этой науки еще и названия нет — не придумал. А в основе ее — спиритизм. Не делай больших глаз — я не шучу. Не спиритизм как явление, с которым связаны сто лет дури, обмана и мошенничества, а, если хочешь, как толчок к идее, вроде ньютонова яблока. Ты только не перебивай меня, а то я собьюсь с фарватера и запутаюсь в отступлениях. Так вот, по роду занятий я часто сам декодирую записи, роюсь в старых архивах. Набрел как-то на «Ребус», журнал не то московских, не то петербургских спиритов, потом из любопытства перелистал английский «Спири-туалистик джернал». И обратил внимание на одно обстоятельство. Оказывается, не все, а только немногие медиумы пытались связывать своих клиентов с загробным миром, и были случаи, когда так называемые духи великих покойников вещали на сеансах довольно грамотно и толково с учетом примет их профессии, звания и времени. Никого, кроме адептов спиритизма, эти сообщения не заинтересовали: наука закономерно прошла мимо. Но я задал себе вопрос: «А что, если в этих сообщениях есть хоть крупица правды, когда медиумы никого не обманывали, а находились, скажем, в телепатическом трансе, принимая своеобразные пси-посылки из прошлого?»
— Ну и допущеньице, — сказал Вадим, — совсем для папы римского.
Неважно для кого, но я его сделал. До сих пор, Горацио, не устарела реплика Гамлета насчет неведомого науке. До сих пор наука не реабилитировала ни Сен-Жермена, ни Калиостро, а кое-что в их деятельности никак не объяснишь только гипнозом и шарлатанством. Если в бездонной реке Времени не гаснут звуки человеческой речи, может быть, не гаснут и мысли? Ведь и звук — волна, и мысль — волна. Одну создают механические колебания, другую — импульсы наших мозговых клеток. И если закон Гришина о незатухающих звуковых волнах применим к телепатии, значит, можно создать прибор для записи таких пси-посылок из прошлого.
— Но ведь человек мыслит и образами, — усомнился Вадим. — Как же их запишешь?
— Никак. Но мысль, выраженную в словах, записать можно. И представь себе, не так уж гигантски сложно: тот же принцип амплифера. При этом прибор оказался особенно чувствительным к перенапряженной мозговой деятельности, создающей порой огромные скопления мыслей — ну как бы тебе сказать? — какие-то своеобразные психогалактики. Не улыбайся, я не поэт. Это понятие из другого ряда здесь очень уместно. Именно галактики, звездные системы в мире информации, которой пользовалось и обменивалось человечество на протяжении всей его сознательной жизни. Такие «галактики» образуются в процессах интенсивной творческой деятельности, в периоды одиночества, заключения или болезни, обрекающей человека на длительную изоляцию. Представь себе мысленную «галактику» слепого Мильтона или глухого Бетховена, гениев вынужденного одиночества. Я не нащупал их: еще ненадежен для записи сам прибор, еще сложнее настройка. Но все же мне удалось записать какого-то безвестного узника в римском замке Святого Ангела, потом я открыл Фибиха и последние полгода — Наполеона. Вот послушай…
Вадим всегда любовался столом Криса с перемежающимися панелями из металла и пластика разных цветов и форм. Каких только знаков не было на этих панелях — римские и арабские цифры, латинский и греческий алфавит, математические символы! На этот раз выдвинулась миниатюрная панель с золотистым отливом и дисковой системой набора.
— Не удивляйся смысловой бессвязности записи, — сказал Крис. — Это еще не речь. Мысль часто хаотична, ассоциативна, причем ассоциации подчас понятны только мыслящему. И обрати внимание на паузы: это зрительный образ вторгается в ассоциативную цепь.
Он включил запись.
— …конечно же, виноват Груши… не сумел догнать пруссаков… одного Веллингтона я бы раздавил, как козявку… на правом фланге замок Угумон… слева Сен Жан, чем левее — тем выше, а в тылу лес Суаньи — вообще отступать некуда… и Ней так удачно начал атаку… а Груши ждал приказа… идиот… это писец из префектуры кланяется приказам, а военачальник думает… только дурак не мог сообразить, что повторяется ситуация при Маренго… ему бы дерзость Дезе, тот сообразил, пришел вовремя… а Бур-мон просто падаль… почему так больно в желудке… Что я ел?.. Да-да, Бурмон… под Неем убивают пятую лошадь, а этот шакал продает императора… а потом смеялись, что я мог спать под канонаду… а меня неудержимо клонило ко сну, как вчера у камней… спать, спать — а тут принимай исторические решения…
— Явная гипотония, — сказал Крис, воспользовавшись паузой. — Одна таблетка ксеногина, и кто знает, чем бы окончилась битва при Ватерлоо. Выключить? — спросил он и, не дожидаясь ответа, нажал кнопку. — Дальше муть, все перепутано.
— А при чем здесь битва при Ватерлоо? — спросил Вадим.
— Он же о ней вспоминает. Генерал Дезе выручил его при Маренго: подоспел вовремя. А Груши при Ватерлоо не спешил. Ждал приказа. Тактический просчет. А Наполеон был уже болен и не может забыть об этом. Таких записей у меня тысячи. Вру: десятки тысяч. А это миллионы импульсов нервных клеток. Одного лишь Бонапарта. — Крис вздохнул. — Только зачем? Чтобы помочь какому-то чудаку уточнить биографию великого императора?
Что-то в тоне Криса насторожило Вадима. «Он и сам, кажется, не понимает, как это гениально. Даже одна только запись мышления. А Фибих? — вдруг вспомнил он. — Как же можно разговаривать с записью?»
Он повторил это вслух.
— Нельзя, конечно, — согласился Крис. — Общения не было да и не могло быть.
— А у медиумов?
— Тоже не было. Даже у самых честных. Мозг работал односторонне, как амплифер. Принимал телепатические посылки и переводил на речевой механизм. Вот и все! Остальное домысливалось, по-актерски доигрывалось. Сочетание самовнушения с жульничеством.
— Пример: Фибих, — усмехнулся Вадим. — Только я все-таки не понимаю, как ты заставил его разговаривать. Ведь это же не запись.
— Конечно, нет. Просто следующий шаг. Моделирование психологии мышления. Записав миллионы нейроим-пульсов и проанализировав на их основании исследуемую психологию мышления, не так уж трудно было найти принципы устройства, ее моделирующего. Ты говорил не с духом, а с электронным агрегатом типа «Нил» из серии вероятностных машин, изготовляемых каирским комбинатом. Я не слишком, доволен: Фибих малость ограничен — не хватило записей. Но с императором получилось удачнее. Это почти уникальная модель искомого мышления. Удалось передать даже эмоции, правда, определенной окраски — все записи относятся к последним шести годам его жизни на острове Святой Елены. Ты можешь разговаривать с ним, как с человеком, только беседа будет носить, как мы говорим, когитационный характер. Живой человек может быть с тобой искренним или неискренним, откровенным или неоткровенным, может о чем-то умалчивать, что-то недоговаривать или просто лгать, говорить не то, что думает. Здесь же тебе отвечает чистая мысль, не отягощенная никакими изменяющими ее побуждениями. И еще: обладая какими-то заложенными в ней эмоциями, модель лишена способности удивляться. Ты можешь говорить с ней, как человек из будущего, не маскируясь под современника. Только не забывай, что узник Святой Елены, хотя и бывший, но все-таки император.
— Он уже здесь? — спросил Вадим.
— Конечно, — сказал Крис.
Прошла минута или две, а может быть, больше — ни один из них не глядел на часы. Ничто не изменилось в комнате. Не скрипнула таинственно дверь, не погас свет, не переместилась ни одна панель, и не мигнул ни один световой индикатор. Все было, как и минуту назад, — тихо, пусто, обыкновенно. Крис сидел рядом и загадочно улыбался.
— Что же ты молчишь? — спросил он. — Начинай.
Вадим еще раз неуверенно оглядел комнату.
— Не вертись. Модель в аппаратной. Звук включен. Говори.
— Не знаю, с чего начать, — замялся Вадим.
— Представь себе, что ты в императорском дворце в Тюильри. Или, нет-нет, на острове Святой Елены на вилле Лонгвуд. Это его резиденция в ссылке… Ты входишь в кабинет и у камина в кресле видишь великого человека в лосинах и треуголке.
— Тоже мне историк — в треуголке! Это у камина? И в кресле?
— Ну, без треуголки. Ты робко кланяешься и почтительнейше произносишь что-нибудь, добавляя при этом «ваше величество».
— Обязательно?
— Обязательно: этикет.
— А где этот чертов камин локально?
— Перед вами, шевалье.
Перед Вадимом ничего не было. Но он невольно приподнялся с кресла и, буквально выдавливая из себя слова, спросил по-французски:
— Мы вам не помешали, ваше величество?
В ответ послышался властный мужской голос, не ослабленный и не усиленный механической записью, — живой голос человека, находившегося в двух шагах от вас. Он говорил не спеша, без неприязни, но и без особой симпатии к собеседнику, однотонно, скорее задумчиво, чем равнодушно, как говорят обычно пожилые, много видевшие и усталые люди.
— Кто может мне помешать здесь, когда я один и берег впереди пуст, а на рейде три английских фрегата? Да еще справа за пиком береговые артиллерийские батареи, а слева в лесу лагерь шотландской пехоты… Нет, я не принимаю здесь, господа. Обратитесь к гофмаршалу Бертрану.
— Вы у себя в кабинете, ваше величество, и мы уже говорили с гофмаршалом, — без тени улыбки произнес Крис.
Все это показалось бы Вадиму смешной детской игрой, если бы не этот голос, продолжавший в той же задумчивой интонации:
— Это моя единственная привилегия, господа. Двадцать лет воевать со всей Европой и добиться в конце концов только права не принимать без доклада…
— Кого?
Это спрашивал опять Крис, а Вадим все еще молчал, — только сейчас дошла до него угнетающая особенность этого разговора, в котором им отвечала пустая комната, ярко освещенное ничто, воздух, игра света и тени на мерцающих стенах.
— Кого, ваше величество? — поправился Крис.
— Не люблю, когда забывают об этикете, — сказал голос, — и совершенно не выношу узаконенного здесь обращения «мой генерал».
— Кем узаконенного, ваше величество?
— Шефом моих тюремщиков, сэром Гудзоном Лоу. Был у Веллингтона болван с графским титулом, для которого не нашлось места в свите. Чтобы унизить меня, его и прислали сюда комиссаром. Что же мне остается, господа? Выдерживать его по часу в приемной и забывать, что он «сэр Гудзон», если он забывает, что я «его величество». «Хотя вы и кавалерийский полковник, мосье Лоу, — сказал я ему, — но у меня в кавалерии Мюрат разжаловал бы вас в конюшие». Он раздулся, как пудинг: «Вы оскорбляете меня, мой генерал». — «Разве? — удивился я. — Так это не я, а Мюрат. Я бы попросту вас не заметил». В отместку он запретил мне ездить верхом по берегу. На это я предложил ему к трем фрегатам на рейде добавить еще один. Он затребовал два и убавил мой двор на одного человека…
— У вас здесь свой двор, ваше величество? — спросил наконец Вадим.
— Двор из пяти глупцов, поехавших со мной в ссылку. И дворня. К сожалению, у богов нет друзей. Так было и в Тюильри. Хочешь управлять людьми — ищи пороки, а не добродетели.
— Но вас выдвинула революция, ваше величество, — осуждающе сказал Крис.
В ответ послышался совсем человеческий смешок.
— Я участвовал в шестидесяти великих сражениях, Какое вы считаете моей самой большой победой?
— Аустерлиц… — назвал Вадим и прибавил не очень уверенно: — Маренго? Итальянский поход?
— Восемнадцатое брюмера! — торжественно отчеканил голос. — День, когда я сломал хребет революции.
— Вы бы могли ее возглавить, ваше величество.
— Зачем? — последовал равнодушный ответ. — Я ее ненавидел. Даже после Ватерлоо я мог бы опять подняться на ее гребне. Любой нищий Жак охотно пойдет с топором на богатых. Но я не хотел быть королем жакерии…
Вадим внутренне усмехнулся абсурдной необычайности ситуации. Он задает давно истлевшему узнику Святой Елены тот же вопрос, который когда-то был задан ему самому на экзамене по истории: почему Наполеон не возглавил революционные силы Франции?
— А если это была ошибка, ваше величество?
— Нет. Были ошибки — другие. Непоправимые.
— Россия?
Послышался вздох и тут же шепот Криса:
— Ты слышишь оттенки? Ирония, горечь… и этот вздох? Между прочим, звук синтетический.
Вадим не ответил — он ждал.
— Россия? — повторил голос. — Я мог бы спасти империю и после катастрофы в России. Бросить пол-Европы союзникам, примириться с границей на Рейне. Для реванша мне нужна была диктатура, деспотия, цезаризм — называйте как хотите, только не повторяйте вслед за Фуше: я не разделяю вашего мнения, сир.
Снова звякнул смешок, и голос прибавил с досадой:
— Вот моя роковая ошибка: Талейран и Фуше. Почему я не расстрелял обоих, когда вернулся из Испании? В особенности Фуше.
Вадим слушал с закрытыми глазами — так было легче. Когда он подымал веки, в комнату вместе с голосом входило повернутое вспять время. Оно казалось дном колодца, налитого тьмой, которую из высокого-высокого далека пронзал тоненький лучик света. Он освещал не эпоху, не события, даже не тайну последних дней императора, а его душу.
— А ведь Фуше был полезен вам, ваше величество, — сказал Крис. — Ведь это не вы, а он заложил основы полицейского государства.
Голос засмеялся опять тихо и коротко.
— Я уже обучился этой науке — создал свою полицию против министра полиции. Если б не тяжкое бремя полководца, я связал бы ею народы… Через головы королей и парламентов. Как-то я сказал Меттерниху: «Такому человеку, как я, наплевать на миллионы жизней». Смешно! Я не моргнув глазом уничтожил бы десять миллионов, если бы шла речь о судьбе династии. А оставшиеся в живых кричали бы: «Да здравствует император!»
— Не прошло и полутораста лет, как у вашего величества объявился последователь, — снова оборвал паузу Крис. — Он тоже душил Европу и плевал на миллионы жизней.
— Кто-нибудь из королей Франции? Неужели Бурбон?
— Немецкий ефрейтор, ваше величество. Снова смешок.
— Мельчают великие…
— Выключай, — рванулся Вадим. — Довольно!
Они долго молчали, медля начать разговор.
— Злишься? — спросил Крис.
— Злюсь. Гений в предбаннике. Скинул все до рубахи, а под ней горилла.
— Поправка к истории, — сказал Крис.
Но Вадим уже думал о другом: «А вдруг в открытии Криса окажется соблазнительным само моделирование? Что получится?»
— Ерунда получится, — ответил он сам себе. — Электронный пантеон или загробный паноптикум. Командированные и школьники задают вопросы вне очереди: «Что вы сделали с яблоком, сэр Исаак?»— «С каким яблоком?» — «А которое вам помогло открыть закон тяготения».
— Не остри. Не будет такого паноптикума. Гении умирают вместе с веком. И спрашивать у них некому и не о чем. Сейчас любой грамотный физик-лаборант знает больше Ре-зерфорда… А в общем, ты прав, — вздохнул Крис, — ерунда получается. Хочется взять молоток и разнести вдребезги эту модель!.
— Ты тоже умрешь вместе с веком, а модель, мой милый, останется, — зло оборвал Вадим: его уже начинала раздражать стратегическая глухота Криса, упрямо не слышавшего победной поступи своего открытия. — Оно для истории, глухарь! С его помощью мы как лазером высветим все ее глубины, самые далекие, самые сокровенные… Может быть, еще при жизни мы узнаем наконец тайну Железной маски, секрет Дмитрия Самозванца и убийцу Кеннеди. Чуешь? История станет самой точной наукой. — Вадим говорил уже с привычной увлеченностью лектора. — Мы очистим ее от всех искажений и выдумок, исправим все заблуждения и домыслы, оправдаем оклеветанных и заклеймим виноватых…
— Погоди, — остановил его Крис.
Он набрал индекс на панели хранилища.
— Только запись некачественная, — предупредил он, — и кто — не знаю. Не декодировал. Поэт, должно быть.
Сквозь оглушительный скрежет и визг в комнату прорвался низкий, чуть заикающийся, глуховатый голос:
— …как ты зависела от вкусов мелочных… от суеты, от тупости души… Как ты боялась властелинов, мерящих… тебя на свой, придуманный аршин… Тобой клянясь, народы одурманивали… Тобою прикрываясь, земли грабили… Тебя подпудривали и подрумянивали… и перекрашивали… и перекраивали… Ты наполнялась криками истошными… и в великаны возводила хилых… История! Гулящая история! К чему тогда… вся пыль твоих архивов?! Довольно врать!! Сожми сухие пальцы…
И снова фон, как вой глушителя, смазал слова. Крис выключил звук.
А Вадиму вдруг показалось, что по белой блестящей дверной панели скользнула к выходу какая-то тень. Он понимал, что это только шутка света, отраженно играющего на полированных поверхностях комнаты, но тень определенно походила на человека в старинной треуголке и длинном, до икр, сюртуке.
Во всех наших рассказах о встречах с привидениями очень много общего, но это, уж конечно, не наша вина, а вина самих привидений..
— Я бы не советовал вам ехать: дорога плохая да и машина у вас барахлит — застрянете.
Стюарт Грейвс зябко повел плечами и подвинулся ближе к огню. За окном темнело. Комната медленно тонула во мраке, едва освещаемая зыбким пламенем камина.
— Пустяки, — отмахнулся я, — всего какая-нибудь сотня миль.
— По прямой, — уточнил Грейвс.
— Ну, сто двадцать, — согласился я. — Не уговаривайте, Стюарт, все равно не останусь. Только вечер потеряем. Поедем лучше вместе.
— Спасибо за приглашение… — Грейвс поудобнее устроился в кресле. Лучше потерять вечер, чем рисковать ночью. Я уж как-нибудь обойдусь. Глазго хороший город, а «Красный петух» отличная гостиница. Утром же Гартман обязательно пришлет автобус. Он по-немецки точен, хоть и живет в Шотландии. Так что, мистер Торопыга, завтра увидимся… если с вами, конечно, ничего не случится по дороге.
— А что со мной может случиться?
Грейвс долго молчал, задумчиво попыхивая сигарой.
— Мало ли что, — уклончиво заметил он, — шотландская ночь полна странных вещей.
Он так и сказал: «странных вещей». Типично по-английски, даже с ударением. Но я не внял.
— Бред! На вас, Стюарт, коньяк плохо действует: вы склоняетесь к мистике, а я марксист и в «странные вещи» не верю.
Но, уже сев за руль старенького «воксхолла», я понял, что поторопился. Грейвс, наверное, был прав. Не в предсказании «странных вещей», а в своем английском благоразумии. Ночь сразу же навалилась на меня безлунной дождливой темью. Робингудовский черный лес казался непроницаемым. Фары освещали грязные, засыпанные хворостом рытвины — точь-в-точь как на знакомых российских проселках. Шотландская грунтовка в лесу оказалась не лучше, и моя дряхлая «автостарушка» только поскрипывала, наезжая на обнаженные корни дубов или вязов — я не различал их в темноте. В общем, как говорится, не хвались отъездом, а хвались приездом. Но отступать было поздно: позади ждал Грейвс, набитый дурацкими остротами.
Я давно мечтал проехаться по дорогам Шотландии: почему-то казалось, что в шотландской «глубинке» все сохранилось, как в романах Вальтера Скотта, и скалистые горные склоны, и малахитовые луга, и овечьи стада с пастухами в классических юбочках, и родовые замки в запущенных охотничьих парках. Когда в Глазго открылся симпозиум физиков — «нулевиков», на котором я присутствовал в качестве единственного советского делегата, меня все время томило невысказанное желание удрать в «глубинку» к вальтер-скоттовской старине.
И случай представился, когда профессор Гартман, круглолицый розовощекий директор экспериментальной лаборатории по изучению дискретности пространства, пригласил Грейвса и меня к себе в лабораторию и даже весьма любезно пообещал прислать за нами автобус.
По каким-то неведомым мне причинам для изучения дискретности пространства англичане не нашли лучшего места, чем старый Ардеонейг, захудалый городишко в ста с лишним милях от Глазго, на берегу длинного, похожего на интеграл озера Лох-Тей. Но это и была вальтерскоттовская Шотландия, и потому я, пренебрегая благоразумными советами Грейвса, так храбро ринулся по бездорожью в дождливую шотландскую ночь, полную «странных вещей». Я уже слышал в лесу рог, возвещавший о начале рыцарского турнира, и предвкушал встречу с самим Роб Роем, ожидавшим меня за кружкой пива в деревенском кабачке у дороги. Но время шло, а кабачок так и не возник в темноте, и рог уже не звучал, и Роб Рой, должно быть, устал ждать и ушел к себе в горы, а дорога тянулась все в том же густом и черном лесу, двигатель моей «старушки» чихал и кашлял, и к часу ночи, должно быть, я проскочил поворот на Лох-Тей.
Нехорошо помянув английских дорожников, я развернул машину и включил дальний свет: фары выхватили из ночи матово-серые стволы дубов и узкую ленту грунтовки, пропадающую где-то впереди в бездонной синеве леса. Машину трясло и бросало из стороны в сторону. Невольно напрашивалось фантастическое сравнение с космонавтом-пионером, пробивающимся на супервездеходе в джунглях Венеры, но «старушка» тут же вернула меня от фантастики к действительности, тряхнув так, что я едва не разбил лоб о ветровое стекло. А дорога то исчезала, то снова возникала в танцующем свете фар, извивалась перед машиной, вставала на дыбы, пытаясь перевернуть и накрыть меня. Вдруг она дернулась и затихла. Я понял, что дальше придется идти пешком: мой «супервездеход» не выдержал тряски.
Чертыхаясь и проклиная ни в чем не повинного Грейвса, розовощекого Гартмана и собственную бесшабашность, я вылез из машины и открыл капот. Зачем — непонятно: двигатель я знал плохо и тусклая лампочка под капотом ничего не объяснила, кроме моей беспомощности. Что делать? Я осторожно потянул какой-то проводок, и лампочка, издевательски вспыхнув, погасла. Мой нервный смех в темноте ничего не изменил, его попросту никто не услышал. Где-то в чемодане у меня валялся карманный фонарик. Я кое-как нашел его, щелкнул выключателем и, развернув карту, начал изучать обстановку. По-видимому, мой «воксхолл» застрял в шести милях от Лох-Тея, маленького городка на берегу озера. Шесть миль — это полтора часа хорошей ходьбы. Не торчать же мне всю ночь посреди леса! «Дойду до Лох-Тея, подумал я, — а там до Ардеонейга наверняка ходит автобус». Словом, я запер машину, подхватил чемодан и зашагал по грунтовке.
Пройдя сотню метров, я чуть не вскрикнул: где-то впереди мерцал огонек. Я побежал к нему, спотыкаясь о корни и сучья, роняя поминутно то фонарь, то чемодан. А огонек то пропадал за лесом, то появлялся вновь и, наконец, распался на несколько огней, которые показали мне, что стоял я у ворот самого настоящего старинного замка.
То был типичный вальтер-скоттовский замок — трехэтажный, с непременной башней на правом крыле. Длинная узкая терраса опоясывала стены и скрывалась в густом плюще; издали он казался мохом.
Я вспомнил о грейсовском предсказании и закрыл глаза: не исчезнет ли наваждение? Но замок стоял по-прежнему громоздкий и мрачный, освещенный лишь фонарем у ворот и светом из окон. Однако даже этот слабый, рассеянный свет позволял различить и силуэты подстриженных кустов и деревьев, желтый песок дорожек и даже цветочные клумбы под узкими готическими окнами. «Кажется, спасен», — подумал я и потянул ручку звонка. Послышался далекий металлический звон колокольчика. Грейвс был прав: «странные вещи» прогрессировали.
Не помню уже, сколько я прождал, переминаясь с ноги на ногу и зябко вздрагивая от ночной сырости. Где-то в глубине сада залаяла собака лениво и привычно. Впереди осветился четко очерченный прямоугольник двери, и по песку зашуршали чьи-то частые, поспешные шаги. Собака тявкнула еще раз и умолкла. Шаги приблизились, кто-то встал у калитки, и дрожащий старческий голос спросил:
— Кто здесь?
Я помолчал, подыскивая объяснение своего ночного визита.
— Кто? — повторил голос. Он уже не спрашивал, он требовал ответа, в нем звучала угроза. — Кто?
Я вышел в полосу света, чтобы страж у калитки мог разглядеть своего ночного гостя.
— Простите меня… простите бога ради, но у меня… — я подыскивал английское слово, — несчастный случай, автомобильная авария… Оставил машину в лесу и дошел пешком..
Слова чужого языка сопротивлялись, пропадали в глубинах памяти, и я с трудом извлекал их, склеивая в неуклюжие фразы:
— Ехал в Ардеонейг, и вот — машина… Недалеко отсюда… Миля, должно быть… Вы позволите мне где-нибудь у вас подождать до рассвета?
— В Ардеонейг? — В спрашивающем голосе послышалось удивление и недоверие. — По этой дороге вы не попадете в Ардеонейг.
— Как же не попаду? — смутился я, сознавая весь идиотизм ситуации: мало того что вломился к людям ночью, но еще и солгал при этом! — Что же делать? — взмолился я, вглядываясь в черный силуэт за узорной чугунной оградой.
Силуэт вздохнул и, зазвенев ключами, проговорил:
— Входите.
Калитка открылась с древним, пронзительным скрипом, таинственно прозвучавшим в сонной тишине ночи. Пес снова залаял и уже не умолкал, пока мы пробирались среди мокрых кустов по узенькой садовой дорожке. Я шел позади открывшего мне стража и наспех придумывал, как правдоподобнее объяснить в замке свое ночное вторжение. Так мы добрались до входа, поднялись по неровным ступенькам на каменную террасу и увидели дверь, вернее, открытый пролом в стене.
— Прошу. — Мой спутник жестом пригласил меня войти.
Я машинально перешагнул порог и тут же зацепился за что-то ногой. Уже падая, я услышал крик:
— Осторожней! Храни вас бог!
Нечто темное и тяжелое пролетело мимо и глухо шмякнулось об пол. Не вставая, я разглядел огромный, искусно отлитый из чугуна кулак. От широкого кольца у запястья уходила вверх ржавая массивная цепь. «Странные вещи» уж очень настойчиво следовали одна за другой.
— Он не ушиб вас? Не больно?
Я поднялся и наконец разглядел при свете своего спутника. Он оказался старушкой, подвижной и маленькой, с проворными руками, которые заботливо отряхивали меня.
— Это от грабителей, еще покойный сэр Джон придумал, а мистер Родгейм не успел снять. Надеюсь, вы не ушиблись? Слава богу, нет — вижу!
Ее доброе морщинистое лицо улыбалось. Зловещая тень в полутьме сада превратилась здесь в диккенсовскую бабушку, что-то вроде похудевшей и постаревшей Пеготти, когда Копперфильд уже вырос и мог бы стать хозяином точь-в-точь такого же замка в Шотландии. Впрочем, нет, не такого! Чем-то далеким, средневековым веяло от окружавшего меня зала с земляным полом. Потолка не было, высоко наверху черные деревянные балки поддерживали ветхую крышу. Два газовых фонаря освещали длинный дубовый стол с массивными ножками, а позади на возвышении у незажженного камина, где могли бы пылать целые бревна, стояли два кресла с высокими резными спинками. Я легко представил себе свору пьяных рыцарей за столом, а у камина в кресле какого-нибудь сэра Ланселота с чугунными плечами и рыжими космами. Вот он встанет сейчас во весь свой огромный рост и зычно провозгласит…
— Что случилось, Маргарет? Что происходит в этом доме?
Я вздрогнул от неожиданности. Голос, который вполне мог принадлежать воображаемому Ланселоту, доносился из-за стены.
— Чертова дыра! Средневековый идиотизм! Где эта проклятая дверь, никак не могу ее нащупать.
В стене открылась незаметная раньше дверь, и в проеме показался не рыцарь и не латник, а вполне современный и респектабельный англичанин в халате и туфлях, с электрическим фонариком в руке.
— Что происходит, Маргарет? — повторил он. — Кто звонил? Кто гремел? Мне осточертела вся эта таинственность.
Тут он заметил меня и замолчал, видимо удивленный появлением незнакомого человека, да еще в не совсем обычный для визитов час. Но благовоспитанность и гостеприимство тотчас же подавили невежливое любопытство.
— Оказывается, у нас гость? Ну что ж, располагайтесь как дома, сэр. — Он широко улыбнулся и пошел ко мне навстречу, протягивая руку. — Что занесло вас в эту проклятую богом глушь?
Я пожал плечами.
— Автомобильная авария. Услышав акцент, он чуть повел бровью.
— Иностранец? Впрочем, простите. Я еще не представился. Сайрус Родгейм, к вашим услугам.
— Андрей Зотов, — назвал я себя, — и тоже к вашим услугам.
— Зотофф, Зотофф… — повторил он, прищурившись. — Югослав, поляк?
— Русский.
Он захохотал сочно и оглушительно, обнажая идеально ровные и, по-видимому, фальшивые зубы. Впрочем, может быть, и настоящие: очень уж моложаво выглядел этот атлетически сложенный крепыш.
— Зотофф? — опять повторил он. — Конечно, русский. Я же читал недавно. У вас историческое имя, сэр. Зотофф! Премьер-министр Екатерины Второй.
Я улыбнулся.
— Вы ошибаетесь, мистер Родгейм. Был такой временщик. Только Зубов, а не Зотов.
— Какая разница! У русских труднейшие имена. Кстати, какой русский? Из Москвы или перемещенный? Погодите, не отвечайте. — Он оглядел мой промокший и забрызганный грязью костюм. — Безбожный акцент и неевропейский крой. Москва, угадал? — Ив ответ на мой утвердительный кивок, явно довольный, продолжил: — Попробую дальше. Торговый представитель? Может быть, интересуетесь консервированным беконом? У меня в Йоркшире завод и ферма…
— В Йоркшире? — удивился я. — Почему же вы здесь, в этом макбетовском замке?
Ему понравилось сравнение; он опять захохотал.
— А ведь родовой замок Родгеймов в самом деле может поспорить с макбетовским. Здесь даже дух Банко есть… — Он вдруг замолчал, словно сказал что-то лишнее, и спросил уже совсем другим тоном: — А как вы, русский из Москвы, попали в этот макбетовский замок?
Я кратко описал свое путешествие и попросил разрешения воспользоваться его гостеприимством до утра. Он согласился охотно и дружелюбно:
— Пройдемте в родовую опочивальню, сэр. Единственный цивилизованный уголок в этом средневековье. Правда, электричества нет, только газ и свечи. Зато тепло и удобно — уютные кресла, книжки, медвежья шкура под ногами, приличный камин. Вы голодны? — Не дожидаясь ответа, он обернулся к стоявшей позади Маргарет. — Сандвичи, Маргарет. Пусть попробует отборный родгеймовский бекон. И еще виски. Или русские предпочитают бренди! Не упадите! — крикнул он, когда я храбро шагнул за ним в темный проем в стене. — Здесь лестница.
Он пошел впереди, освещая карманным фонариком каменные ступени, которые привели нас в довольно большую комнату с тяжелыми портьерами на окнах. Здесь были и кресла, и медвежья шкура, и горевший камин. И повсюду мерцали свечи в стенных и настольных подсвечниках — множество свечей, должно быть, два или три десятка.
— Я их уже целую тонну сжег, — сказал мой хозяин.
— А почему вы не проведете электричество?
— Потому что я меньше месяца владею этой макбетовской рухлядью. Это наследство, мистер Зотов. — Он впервые попытался произнести мою фамилию правильно, не искажая ее на английский манер, — еще один признак вежливой внимательности к гостю. — Да, да, наследство! Мой дядя, сэр Джон Родгейм, скончался месяц назад, оставив мне в наследство все родовые воспоминания и это древнее капище. Здесь все пахнет средневековьем, заметили?
— Заметил, — сказал я, вспомнив чугунный кулак на цепи.
Вспомнился он без обиды и раздражения, мне было тепло и уютно, камин трещал, родгеймовский бекон был превосходен, а подогретое Маргарет виски согревало и убаюкивало. И само диковинное наследство Родгейма уже не казалось мне ни смешным, ни обременительным. Но Родгейм свирепствовал.
— А на что мне, йоркширскому сквайру и бизнесмену, эта каменная мышеловка? Я уже двадцать дней торчу здесь, а еще не знаю толком всех ходов и выходов. Даже на слом это старье продать не могу. Написал Беккету и сыновьям — есть такая комиссионная фирма, — так агент даже сюда не поднялся. Заглянул в тронный зал — ну тот, с земляным полом, — и ретировался. Модернизация, мол, не окупится.
— Говорят, такие замки покупают на вывоз в Америку.
— Кто? Где? Рекомендуйте, если знаете. Очаровательный древний замок времен короля Дункана Шотландского. Все есть — и тайники, и мыши, и привидения!
— Даже привидения? — засмеялся я, вспомнив о «духе Банко». — Фамильные?
Родгейм внезапно помрачнел и ответил не очень охотно:
— Мне бы не хотелось говорить об этом в таком тоне. Но сам виноват сболтнул. А фамильные или нет, не знаю. Они появились совсем недавно, но уже успели причинить зло. Вы думаете, почему мой дядя переселился в семейный склеп?
Я промолчал: не хотелось обижать хозяина.
— Не верите? Я тоже не верил. Но выслушайте свидетельские показания и тогда уже судите. Сначала мое: дядю я почти не знал. Он был чудаковатым, суровым и нелюдимым стариком, не встречавшимся даже с соседями. Только Маргарет и Себастьян, ездивший в город за продуктами, прислуживали ему. Другие не уживались, не выдерживая неудобств здешнего средневекового быта. Теперь второе показание — Себастьяна. Он вызвал меня телеграммой после смерти дяди, рассказал обо всем, что произошло, и тотчас же попросил расчета, не согласившись даже дня провести под этой крышей. А произошло вот что. Примерно месяц назад Себастьян заметил что-то неладное в комнате для гостей — есть такая в каждом приличном замке. Ее убирали редко гостей никогда не было, но раз в месяц Себастьян выбивал ковры, менял постельное белье и выметал пыль. Делал он это по вечерам, порой даже ночью — заедала старика бессонница, да днем и некогда было. И в ту самую ночь он пришел туда, когда Маргарет и дядюшка уже спали. Подошел к двери и обмер за дверью свет. Хотел бежать, да любопытство пересилило. Приоткрыл дверь и видит: не фонарь, не свеча, а какое-то странное оранжевое сияние около камина. И все ширилось оно, как пламя костра, сопровождаясь каким-то монотонным жужжанием. А когда в комнате стало светло как днем, Себастьян, по его словам, совершенно отчетливо увидал в этом оранжевом ореоле двух человек. Это я говорю — «человек», а Себастьян сказал — «чертей, только голых и белых». Один из них будто бы повернулся к нему и сказал что-то вроде «спасибо». Себастьян охнул и грохнулся на пол. Там его и нашел в глубоком обмороке услышавший шум дядя.
— Бывает, — сказал я, щелкнув по бутылке виски, стоявшей на столике, если вот этим лечишься от бессонницы.
— Я тоже так подумал сначала. Но слушайте дальше. Дядя Джон пуританин, ни виски, ни пива в рот не брал да и слугу-пьяницу не стал бы держать. А уж в расстроенном воображении его никак не обвинишь — спросите кого угодно в округе, хоть судью, хоть каноника. Но он в точности дублировал опыт Себастьяна. Кажется, на следующую же ночь. И все повторилось.
— Что именно?
— Все. Не похожее на огонь сияние и голые черти. Себастьян клялся мне, что дядя так именно ему и сказал. Дядя Джон даже разговаривал с ними, вернее, слышал их разговор. Один из них шагнул к нему, направил на него какую-то штуку — Себастьян так и не понял из слов дяди какую — и раздельно произнес: «Ты… кто?» Старый Джон, человек не робкого десятка, обомлел и молчит, только губы дрожат. Тогда другой черт или призрак говорит первому: «Отключайся… он нас боится». И все исчезло — и привидения и свет. А дядя, еле живой, добрался до постели. Когда Себастьян на другой день привез врача, старику было совсем плохо. Инфаркт миокарда.
— И вы поверили Себастьяну?
— Дядя рассказал не только ему. И врачу.
— Любопытно. Что же говорит врач?
— Что может сказать врач? — пожал плечами Род-гейм. — Девяносто девять из ста скажут то же самое. Расстроенные нервы, самовнушение, галлюцинация. Дублированная галлюцинация? Чушь, конечно.
— Значит, привидения? — засмеялся я. Но Родгейм даже не улыбнулся.
— Не знаю, — искренне сказал он. — Хочу узнать. Потому и торчу здесь, в каменной мышеловке. Уже три раза ночевал в этой проклятой комнате. И ничего. Но я не сдаюсь, у меня йоркширское упрямство — жду. Даже литературу подобрал по этой части.
Он с шумом отодвинул кресло и пнул ногой стопку древних книг в пожелтевших кожаных переплетах.
Я поднял одну из них. Старый, пропахший сыростью том инкварто. На пергаментном титульном листе затейливой черной вязью надпись: «Двести сорок возможных способов избавления от привидений, а также домашних духов, пенатов и ларов, собранные магистром богословских наук преподобным Стивеном Хоуардом». Открыв наугад страницу, прочел: «…а также зажечь в тигле черную смолу и, положив правую руку на библию, выплеснуть содержимое тигля в лицо призрака». Я захлопнул книгу.
— Полезная книжечка. Остальные такие же?
— Такие же, — засмеялся Родгейм. — Только время зря потерял.
— Ну ладно. — Я встал и возбужденно потер руки. — Сегодня же я ночую в комнате для гостей!
— Э-э… как же так? — неуверенно произнес Родгейм. — Ведь вы гость все-таки.
— Вот именно, — подтвердил я. — Священное право гостя — ночевать в комнатах с привидениями. Разве не об этом говорится в ваших книгах?
Родгейм все еще колебался: любопытный шотландец боролся в нем с осторожным хозяином.
— Ну хорошо, действуйте. — Он решительно поднялся. — В случае опасности стучите по полу. Моя комната под вашей.
— Принято, — сказал я. — Ведите.
Место моего будущего ночлега оказалось небольшой комнатой с красными шелковыми обоями. Узкая кровать, покрытая клетчатым пледом, находилась в глубокой нише, а напротив, рядом с камином, возвышалось большое прямоугольное зеркало без рамы; в нем отражалась пышная стать хозяина со свечой, моя улыбающаяся физиономия и за нами — вся комната, темная и страшноватая в неверном свете свечи.
— С богом, — сказал Родгейм. — Я вам свечу оставлю. Все-таки веселее. Значит, если что — стучите.
Он поставил подсвечник на каминную доску рядом с зеркалом, пожал мне руку и вышел. Я остался один.
Сначала огляделся, потрогал зачем-то кровать, подошел к зеркалу. Непонятная неуверенность возникала во мне, я уже готов был сожалеть, что отважился на этот идиотский эксперимент.
— Кретин, — сказал я вслух.
И тут же понял, что боюсь. А затем рассердился: мне ли, посланцу самой антирелигиозной науки, трепетать перед привидениями.
— Глупости, — громко продолжал я и насильственно улыбнулся. Улыбка в зеркале получилась кривая и болезненная.
«Плохо раньше зеркала делали, — подумал я. — Ложусь спать и плюю на всех призраков, хоть голых, хоть одетых».
С проворством солдата третьего года службы я разделся и юркнул в постель. Дрожащий огонь свечи отражался в зеркале и, падая на красную стену, вызывал на ней причудливую игру теней. Вспомнились строки: «Как ложен свет! На стенах тают тени. Тропические жаркие цветы, престранные забавные виденья — капризы уязвленной темноты». Кажется, я сам когда-то написал их. А может, не я? Веки сонливо смыкались, мысли расплывались, как тени; надвигался сон.
Проснулся я от странного металлического стука, как-будто неопровержимый метроном четко отсчитывал секунды. Я открыл глаза. Блеклый оранжевый свет исходил из зеркала. С каждой секундой он становился ярче, и в нем появились серебристые искорки. Они загорались и гасли, вспыхивая на пределе. Звук метронома участился, превращаясь в монотонное гудение: казалось, огромный мохнатый шмель, заблудившись, влетел в комнату и бился о зеркало, пытаясь найти спасительный выход. Искорки вспыхивали все чаще и чаще, сливаясь в сплошную серебряную завесу, и вдруг в ней, как на экране на месте зеркала, на фоне незнакомых приборов возник голый, улыбавшийся человек. Нет, нет, не голый — в туго обтянутом по телу белом трико. Широкий красный ремень сильно оттягивала какая-то машинка, похожая на игрушечный кольт. Заметив, что я выжидающе смотрю на него, он отстегнул «кольт» и направил дуло мне в грудь.
Я ожидал закономерного «Руки вверх», но услышал:
— Не бойся.
Вернее, это не было произнесено. Слова возникли в моем мозгу сами, голоса я не услышал. «Телепатия», — подумал я. В трубке у «призрака» опять что-то щелкнуло.
— Не совсем телепатия, но, в общем, ты прав. Мы давно отказались от звуковой передачи понятий. Это сенсорная связь.
— Кто это «мы»? — Я не без страха взглянул на привидение, знакомое с телепатией.
— Меня зовут Лен. — Слова его доходили раздельно, отчетливо, с большими паузами. — Мы из другого мира. Он касается вашего или пересекает его.
Я осознал наконец невероятность происходящего.
— Антимир?
В трубке опять что-то щелкнуло.
— Пока не знаю. Мы еще не определили, однозначны или нет наши миры. И не ставим задачи проникнуть к вам материально. Пока это только визуальная встреча.
Я вспомнил о серебристо-оранжевой завесе и спросил:
— Барьер?
— Ты спрашиваешь об экране? Это лишь оптическая иллюзия. Магнитная защита плюс энергетическое поле, обеспечивающее связь. Ты меня понимаешь?
Я прочел тревогу в его лице и сказал:
— Я физик.
Снова щелчок и радостная улыбка гостя.
— Нам повезло: мы коллеги.
— Неизвестно, кому повезло больше, — усмехнулся я. — Даже научный поиск у нас один. Я лично занимаюсь проблемой дискретности пространства, проще говоря — пробиваем окошечко в антимир. Только нам еще далеко до результатов, ох как далеко! — Я вздохнул.
— Не огорчайся, мы же сможем работать вместе.
Его лицо отразило обуревавшие его чувства — уверенность поиска, радость удачи, дружеское внимание к братьям по разуму.
«Как эмоциональны эти антимиряне», — подумал я и тут же смутился, боясь, что он поймает мою мысль. Так и случилось.
— Ты прав, у нас очень развиты эмоциональные центры. Да и у вас тоже! Двое твоих предшественников… — Мысль его оборвалась.
Но я уже понял.
— Они не были подготовлены к встрече с вами. И ничего не поняли, считая вас привидениями…
— Привидениями? — услышал я его мысль. — Понимаю. Ты подразумеваешь души умерших?
— Вы верите в души умерших? — удивился я.
— Нет, конечно. Но у вас кто-то верит?
— Старики, — сказал я. — Жертвы религиозного мировоззрения. Вы имеете представление, что такое религия? — Я поймал непонимание в его лице. Идея бога, как творца мира.
Мой «призрак» пощелкал «кольтом» и засмеялся.
— Древняя идея. Мы уже забыли о ней.
«Как мы отстали от них, — подумал я, — и как непохожи, должно быть, наши миры!»
— Сходство — необязательное условие взаимопонимания, — услышал я ответ, — и ты очень похож на нас, только одет иначе.
Я оглядел себя и ужаснулся. Я был никак не одет, — в одних трусах, как вскочил с постели. Сказать, что спал? Неловко. Может быть, у них спят в каких-нибудь особых пижамах?
— Это костюм для спортивных упражнений, для физкультурной зарядки, сказал я и густо покраснел, поняв, что он уже прочел все мои мысли и потому улыбается.
Только почему он при этом все время щелкает «кольтом»?
— Что это за трубка у тебя? — не выдержал я.
— Ретранслятор понятий, — пояснил Лен. — Дает эквиваленты непонятных нам слов.
Я вспомнил таинственные щелчки, сопровождавшие нашу беседу.
— Антимир, привидения, зарядка?
— Да, я не понимал этих слов. Теперь понимаю.
Я попытался собрать воедино разбегавшиеся мысли. До сих пор наш разговор напоминал бег с барьерами. Преодолев барьер страха, я наткнулся на барьер удивления. Встреча с неведомым ошеломляла, а вряд ли ошеломленный человек способен задавать разумные вопросы. Опрос надо вести планомерно.
— Почему вы избрали для проникновения в наш мир именно эту комнату? — спросил я.
— Мы ничего не выбирали. Просто наша лаборатория геометрически совпадает с ней. Вероятно, из соседнего зала мы попали бы в другое место.
— В лес бы вы попали, — сказал я. — Тебе не кажется, что вероятность нашей встречи была более чем сомнительна?
— Конечно, — согласился Лен. — Мы можем проникать к вам только статически. Минус-поле не предполагает динамических переходов. Вопрос транспозиции еще в стадии разработки.
— Минус-поле?
— Ну, если хочешь, переходное поле. Его впервые применил к нуль-переходу Дан Лоер. А разве вы идете другим путем?
Я кратко объяснил ему суть наших поисков. Когда я упомянул о высоком вакууме, он перебил:
— Вакуум Аллая? Понятно. Но ведь он совсем не исключает минус-поля. Как же вы подойдете к транспозиции?
Мне показалось, что я глохну. Лен продолжал говорить, а мой мозг не воспринимал понятий. В чем смысл транспозиции? Какова природа минус-поля? Что такое квазистатус? Мне оставалось только хлопать ушами — ведь у меня не было ретранслятора.
Должно быть, Лен понял это и умолк.
— Не смущайся, — добавил он утешающе. — Непреодолимых трудностей нет.
Я вздохнул.
— А почему вы появляетесь только по ночам? — спросил я только для того, чтобы не молчать дальше.
— Почему по ночам? — удивился Лен. — У нас день.
— Стало быть, встречное время предполагает такую несовместимость, вслух подумал я.
— Безусловно. Ваш мир не полностью зеркален нашему.
— Значит, ваша лаборатория…
— Находится совсем не там, где у вас эта комната. И наше время, и наша география отличны от ваших.
— Вы знаете нашу географию?
— Узнаем в конце концов. Как и все о вашем мире. А вы — о нашем.
Мне не хотелось ждать новых встреч, я торопился узнать побольше:
— Подожди. Хотя бы вкратце: ваша планета тоже Земля?
— Разве дело в названии?
— Что значит иная география? Другие материки и моря?
— У нас три больших материка, которые занимают примерно треть планеты, остальные две трети — океан, теплый у экватора и холодный к полюсам. Вероятно, как и у вас.
— И на трех материках разные государства?
— У нас нет понятия «государства». Человечество управляется советом лучших людей планеты. — Лен помолчал и неожиданно спросил: — А почему у вас в комнате нет никаких приборов?
Я мысленно перенес свою лабораторию в этот средневековый замок. Стало смешно.
— Это не моя комната, — сказал я. — И все здесь очень далеко от науки. Даже этот единственный прибор. — Я указал на забытый кем-то на камине прибор для бритья.
— Как же мы будем… работать? — впервые испугался Лен.
— Не беспокойся. Уже завтра к вечеру здесь будет столько не верящих в привидения физиков, что не забудь ретранслятор.
— О, это самое легкое, — счастливо улыбнулся Лен. — А теперь мне пора. Слышишь?
Где-то за его спиной вспыхнул радужный глазок и загудел зуммер. Звук не был похож на то шмелиное жужжание, которым сопровождалось появление «призрака». То было тревожное гудение, напоминавшее об опасности.
— Что это?
— Энергия на пределе. Нужно отключить поле. Кстати, я так и не знаю твоего имени.
— Андрей, — сказал я.
— Андрей, — медленно повторил он. — Трудное имя. Но я запомню. До завтра, Андрей.
Светящаяся завеса между нами стала темнеть. Снова появились серебристые искорки, сплетавшиеся в какой-то замысловатый узор. Гудение нарастало, заполняя комнату, и неожиданно смолкло. А из невесть откуда вновь возникшего зеркала на меня взглянули мой курносый нос и глаза, затаившие чудо открытия. Не моего открытия, не мной подготовленного, но я увидел то, что не видел ни один человек на земле.
Я подошел к окну. Где-то за лесом уже всходило солнце, размывая сырую шотландскую ночь, полную «странных вещей».
Наконец мой «воксхолл» выбрался на асфальт шоссе, оставив далеко позади макбетовский замок. Исправить машину оказалось не так уж трудно, и Родгейм отлично справился с этим.
Любопытно началась и окончилась наша встреча. Я не поверил его рассказу о привидениях, он не поверил моей истории о встрече с ними. Выслушал он меня, ни разу не перебив и все более мрачнея. Когда я закончил, он долго молчал, пожевывая сигарету и стараясь не глядеть на меня.
— Не верите?
— Не люблю мистификаций.
— А когда к вам обратятся по этому поводу английские физики, вы тоже сочтете это мистификацией?
— Не обратятся ко мне английские физики. Вы просто посмеетесь с ними над глупым шотландцем, поверившим в привидения.
— Послушайте, Родгейм, — рассердился я. — Вы способны разговаривать серьезно или нет?
Он все еще недоверчиво пожевал губами и не ответил.
— Вы можете верить в привидения и не верить в антимир, это в конце концов ваше дело. Но у вас в замке в комнате для гостей необходимо поставить самый сенсационный научный эксперимент нашего века. Подумайте не только об интересах науки, но и о ваших собственных интересах, о будущей мировой славе вашего родового поместья! Завтра к вам явятся первые гости из гартмановской лаборатории. Они, вероятно, тоже не поверят в привидения, пока лично с ними не встретятся. Но эту встречу вам надлежит устроить и всячески ей способствовать.
Так я убедил Родгейма. И когда он, измазанный в масле, вылез из-под машины, оставленной мною в лесу, он все еще бормотал, пожевывая давно потухшую сигарету:
— Антимир? Я и не знал, что это такое. А родгеймовский бекон? Вы представляете теперь, как пойдет родгеймовский бекон?!
Таким я и запомнил его: грязный, счастливый, он махал мне гаечным ключом и кричал: «Возвращайтесь скорее! И везите всю вашу ученую братию!»
Я представил себе саркастическую физиономию Грейвса, немое изумление толстяка Гартмана, ледяное недоверие Эмили Кроуфорд — единственной женщины, занимающейся дискретным пространством. Ничего-ничего, я силком притащу их к Родгейму — пусть сами встретятся с Леном. Зато потом их оттуда не выманишь. Я представил себе газетный бум, пресс-конференции, встречу с соотечественниками в Москве. Я представил себе макбетовский замок, отремонтированный и модернизованный, с медной доской у калитки: «Замок Родгейм. Лаборатория по исследованию дискретности пространства. СССР — Великобритания». Я представил себе…
Нет, здесь я поставлю точку. Говорят, Архимед, открыв свой закон, с криком «Эврика!» бегал по улицам Сиракуз. Я тоже кричу: «Эврика!»— и выжимаю предельную скорость моей «старушки». Мечты так дерзки, что кружится голова и ветровое стекло застилает мираж. Он начинается дорожным жестяным указателем с надписью: «Ардеонейг, 10 миль»— и ведет к трем далеким материкам за светящейся завесой в комнате для гостей.
«Внимание: тот, кто выходит из рамок всеобщего каталога снов, — уже потенциальный враг!»
Красный глазок над дверью мигнул и погас. Ли подвинул кресло к пульту и включил микрофон внешней связи.
— Младший блок-инспектор Ли Джексон к смене готов.
На светящихся экранах над пультом появились расплывающиеся зеленые полосы. Ли подкрутил верньер настройки. Полосы исчезли, и четкий металлический голос произнес:
— Блок номер триста семнадцать. Двадцать часов ноль минут по меридиальному времени. Восемьсот шестьдесят каналов под контролем блока. Дополнительные подключения регистрируются.
Ли довольно откинулся в кресле. Вот и началось его первое самостоятельное дежурство. В Особом отделе Системы с новичками долго не церемонятся. Краткий курс теории механического контроля сна, два сеанса гипнопедии, отведенных на заучивание библии спящего человека или Всеобщего Каталога снов, и час практической демонстрации аппаратуры. Только вчера старший инспектор Бигль показал ему весь подконтрольный им механизм аппаратной, а уже сегодня Ли сам сидит перед пультом. Конечно, обязанности блок-инспектора не так уж сложны: просматривай сны, отобранные автоконтролем как отклонения от каталогических норм, и сообщай о них по начальству. А уж кто прав и кто виноват, без него разберутся.
За спиной Ли почти бесшумно открылась дверь, но он все же услышал и обернулся.
— Привыкаешь, сынок? — спросил вошедший Бигль.
Он был высок, грузен и не очень подвижен, как бросивший спорт тяжеловес. Ему было явно жарко в его черном инспекторском мундире: он то и дело вытирал вспотевший лоб и шею большим клетчатым платком, — прогресс техники ничем не оснастил этот вид туалетного сервиса.
— Я посижу у тебя немного, ладно? — прибавил он.
Ли согласно кивнул. Ему нравился Бигль, его ободряющая улыбка и добродушная интонация в обращении. Но было чуточку обидно, что инспектор все-таки не доверяет ему. Ну что ж, пусть лишний раз убедится, что на Ли можно положиться в любую минуту дежурства.
Впрочем, Бигль как-будто и не заметил этой маленькой обиды своего подчиненного. Он лениво расстегнул мундир и развязал галстук.
— Ну и жара, — сказал он, отдуваясь.
Ли, все еще обиженный, сидел, склонившись над пультом. Бигль посмотрел на его стриженый затылок и подумал с отеческой теплотой: «Мальчишка. Чертовски хороший мальчишка. И ничто его не тревожит, — ни шеф, ни сонники. А ты крутишься тут как белка в колесе: Бигль — туда, Бигль — сюда. И вдобавок тебе подсовывают эту темную историю с доктором. Поди разберись, когда сам шеф разобраться не может. «Бигль, проследи». А тут не следить, а кончать надо. Привезти и допросить».
— И чего это людям не хватает? — вздохнул он. — Ложишься спать — загляни в каталог. Выбери что-нибудь по вкусу и спи на здоровье. Тебе хорошо, и нам спокойно. Хочешь из классики что-нибудь про ковбоев или про гангстеров, хочешь про супермена или про наших парней с Юпитера — пожалуйста! Хочешь стриптиз какой-нибудь или спортивную драку для полировки крови — тоже не возражаем. Хочешь музыки — только выбирай: в каталоге снов все джазы с сотворения мира подобраны. Набери индекс на сомнифере и смотри до утра. Так нет — им обязательно запретное подай!
Бигль замолчал, обмахиваясь, как веером, своим огромным платком. Ли слушал, не поворачиваясь и все время краснея: он не знал, как воспринять неожиданную откровенность начальника. А Бигль словно и не замечал смущения юноши.
— Один мой приятель всех кинозвезд во сне пересмотрел, — продолжал он, вспоминая и улыбаясь, — самые сенсационные боевики выбирал. Как сейчас, помню его коронный сон: Марджори Кинг на съемках фильма «Марс, Марс, черт его побери!» Мировой боевик. Ты уже парнишкой был, небось видел.
— Это тот, где она все время цвет меняет? — спросил Ли.
— Вот-вот, — радостно подтвердил Бигль. — Совсем идиотская чепуха, а ему нравился. Ну и пожалуйста — каталог не запрещает. «Кинозвезды во время съемок. Индекс эс-ка-эс, восемнадцать «А» прописное», — процитировал он параграф Всеобщего Каталога снов.
— А где этот ваш приятель?
— В сумасшедшем доме, сынок. Насмотрелся до чертиков. — Бигль помолчал и прибавил грустно: — Тоже меру знать нужно. Головы не терять.
— Бывает, — равнодушно заметил Ли. Бигль неожиданно рассердился.
— Что ты понимаешь? «Бывает»! — передразнил он. — Знал бы ты все, что бывает, поседел бы, как я!
Он тяжело вздохнул; злость прошла, и он уже досадовал на себя за эту ненужную вспышку: сказывалось напряжение последних дней. «Проклятый док! — поморщился он. — Опять следить и ждать, когда, в сущности, все уже ясно. А посоветоваться не с кем». Он критически посмотрел на Ли, обиженно нахохлившегося у пульта.
— На что обиделся? Непонятно? Старику Биглю самому еще многое непонятно. — Его передернуло от одной мысли о досье доктора. — Сомниферы, видите ли, им не нравятся. Природу им подавай!
— Скажите, сэр… — В наступившей тишине вопрос Ли прозвучал неожиданно громко. Юноша испуганно замолчал и прибавил почти шепотом: — Как появились эти сомниферы? Откуда? Нам в школе о них не говорили. И в учебниках ничего не было.
— «В учебниках»! — насмешливо повторил Бигль. — Какой дурак будет писать об этом в учебниках? У нас не любят подробностей о прошлом. А зря… — Он помолчал, глядя куда-то поверх Ли, и спросил: — Ты что же думаешь, Система Всеобщего Контроля существовала всегда?
Ли так не думал. Его вообще не волновал этот вопрос. Он вырос в обыкновенной семье, учился в обыкновенной школе, по обыкновенным учебникам, у обыкновенных учителей. Прошлое он знал, как галерею великих людей: фараоны, Ксеркс, Александр Македонский, Тимур, Наполеон, Гитлер. В Штатах были свои герои: Морган, Рокфеллер, Форд, Маккарти, Голдуотер. Свободный мир удалось отстоять от красной лавины, залившей большую половину планеты только потому, что власть вовремя взяли в свои руки творцы Системы Всеобщего Контроля. Она казалась Ли незыблемой, как солнце днем или звезды ночью. Она просвещала, воспитывала, учила, вела. Она обеспечивала работу и отдых. И сомниферы были такой же неотъемлемой ее частью, как и вытеснившие автомобили спиды, телеинформация и юниэкраны — универсальные зрелища, пришедшие на смену таким древним увеселениям, как театр, телевидение и кино. И сомневаться в полезности сомниферов было столь же бессмысленно, как не признавать реле искусственного климата.
— Ах, сынок, сынок, — ласково проговорил Бигль, — мало и плохо тебя учили! — Он, кряхтя, полез в задний карман брюк и вытащил оттуда засаленную синюю книжку в твердом пластиковом переплете. — Посмотри на букву «С» — «сомниферы». — И он перебросил книжку Ли.
Тот взглянул на обложку. Выцветшее золото букв сообщало: «Инструкция для старшего персонала блоков СВК». И чуть ниже, помельче: «Секретные материалы». Ли почти с благоговением открыл ее, медленно перелистывая страницы.
— Зачем листаешь? — нетерпеливо остановил его Бигль. — Я же сказал: смотри на «С».
Ли открыл страницу на указанной букве: саванна, селектор… Ага, вот и «сомнифер». Он вопросительно взглянул на инспектора.
— Читай, читай, — кивнул тот.
— «Сомнифер, — прочел Ли, — прибор — транслятор снов. На входы прибора поступает программа, откорректированная по Всеобщему Каталогу снов (см.). Сомнифер дает направленное излучение, действующее на кору головного мозга. Рассчитан на непрерывное восьмичасовое действие. Изобретен в конце прошлого века Джакомо Сек-ки, впоследствии основавшим и возглавившим фирму «Сны на заказ». В политической борьбе сомниферизация стала программным лозунгом победившей и находящейся ныне у власти партии. Платформа парламентской оппозиции «сонников», возражавших против сомниферизации, была объявлена антигосударственной. Фирма Секки со всеми ее гипностанциями переходит в собственность государства, превращаясь в один из важнейших рычагов Системы Всеобщего Контроля. В коммунистическом секторе запрещена».
Ли молча дочитал до конца. Почему он не знал об этом? Почему даже этот чисто информационный параграф инструкции относится к секретным материалам? Почему так тщательно скрывается, что мир не так еще давно прекрасно обходился без сомниферов, а в коммунистическом секторе планеты они вообще запрещены? В какой это политической борьбе победила находящаяся ныне у власти партия? О каком парламенте идет речь, когда в стране уже давно нет никакого парламента и подобные ему демократические институты даже не упоминаются в школьных учебниках. Обо всем этом Ли хотелось спросить у Бигля, но он подумал и, возвращая инспектору книжку, задал только один несущественный и, как ему казалось, невинный вопрос:
— А кого, собственно, мы называем «сонниками»? И почему их так называют?
Бигль поморщился, вызывая в памяти когда-то слышанные им комментарии к инструкции, и неохотно пояснил:
— В древности хаос был. Каждый видел во сне то, что виделось. Всякую всячину. А сонники — как бы это тебе объяснить? — толковали ее по-своему. По косточкам разбирали. А косточки разные бывают. Иную проглотишь — подавишься. — Бигль по выражению лица своего подчиненного понял, что запутался, и сердито оборвал — Вот мы и называем сонником всякого, кто свои сны смотрит не по каталогу.
— Занятно, — сказал Ли, не сумев сдержать улыбки.
— «Занятно»?! — неожиданно вспылил Бигль. — Тебе занятно, а я эти двадцать жеваных строк своей шкурой писал. Годы и годы. Жизнь. Таким вот, как ты, начинал, самым молодым шерифом на побережье. Бил, стрелял, жег, вешал. Ну и заметили. И отметили. Произвели. Подняли. — Инспектор рванул полу расстегнутого мундира. — Думаешь, дешево обошлась мне эта курточка? А ты ее сразу надел. Со школьной скамьи.
Ли с восхищением смотрел на сидевшего перед ним рыхлого человека в черном мундире. Какую грозную жизнь прожил он, чтобы стать в конце концов хозяином спящего города. Как ангел-хранитель обходит он блок за блоком, благословляя верных и поражая лукавых. Спя-щие не обманут. Еще днем они могут укрыться за лживыми заверениями в преданности, а ночью сон когда-нибудь выдаст их. Аппарат зарегистрирует опасную мысль, затаенную в сновидении. Ли занесет ее в контрольную сводку, и сонник отмечен. Что происходит с ними в дальнейшем, Ли не знал, и спрашивать об этом не полагалось. Судьбу их вершил Георгий-победоносец в мундире старшего блок-инспектора.
Бигль, казалось, понимал, что творилось в душе юноши. Его самого воспитывали, и он воспитывал. И знал, как воспитывать. Немножко истории, немножко патетики, несколько устрашающих намеков — и мальчишка готов! Зря их не учат как следует в школах. Мямли, плясуны! Им бы только сарт танцевать или завывать под гипномузычку. Нет, Бигль сам отшлифует этого парня. До блеска. Будет сонников, как орехи, колоть.
— Разные сны бывают, — сказал он поучающе, — можно и по каталогу заказать, а потом повернуть по-своему. Скажем, президентские выборы. Порядок! А они закажут выборы Рузвельта или Кеннеди. Тут аппарат не поможет: ты соображать должен. Или, возьмем, полет на луну. Можно заказать сон по книгам — их в каталоге сотни три. А они героев подменят: вместо Джона — Иван. Или такое придумают: закажут полет в космос по замкнутой орбите. Все правильно. По каталогу? По каталогу. А в кабине кто? Гагарин!
— Кто? — не понял Ли.
— Не знаешь? Понятно. Берегут вас, не учат. А тут волков надо растить…
Бигль не кончил. Осветился экран внешней связи, и молодой женский голос произнес:
— Шеф вызывает старшего блок-инспектора Бигля. Бигль метнулся к пульту, включил микрофон.
— Бигль слушает.
На экране появилось огромное одутловатое лицо шефа, до каждой черточки знакомое Ли по всем каналам информации на юниэкранах.
— Как с двадцать третьим, Бигль? — Шеф говорил быстро и резко.
— По-прежнему, шеф. Опять не включил сомнифер. Блок триста семь контролирует сон. Так как сновидение естественное, передача не очень четкая. Картины детства, старая женщина, ребятишки в вишневом саду… Какие будут приказания, шеф?
— Включите в список. Как его?
— Доктор Стоун, сэр.
— Зайдите ко мне.
Экран погас. Бигль торопливо застегнул мундир и пошел к выходу. У двери он обернулся.
— Включи контрольный обзор, сынок. Сны сейчас в самом разгаре. Нужен глаз да глаз… — Он хотел что-то добавить, но передумал и вышел.
Дверь бесшумно закрылась. Ли остался один. Честно говоря, он так и не понял, о чем шел разговор, видимо очень важный, если проявляет свою заинтересованность сам шеф. Доктор Стоун? Ли никогда не слышал этой фамилии.
Вопрос: Вы кому-нибудь рассказывали о своих снах?
Ответ: Нет. В наши дни люди не доверяют друг другу.
Неоновая девица над входом в бар, периодически загораясь, сбрасывала с себя остатки одежды. Огненные буквы вспыхивали на черном стекле и фейерверком осыпались на горячий от зноя асфальт. Ли долго пытался понять этот оптический фокус, но, так и не разгадав его, подошел к двери и заглянул в ее большое чистое и прозрачное, как воздух, стекло. Ему очень хотелось войти в зал, протолкаться сквозь вибрирующую в сарте толпу к тому пустому столику около эстрады, который он заприметил, стоя у двери, но он боялся. То был слишком фешенебельный для него ресторан: сюда приходили вернувшиеся из рейса космонавты, забывшие запах земли шахтеры Марса, суровые лоцманы венерианских морей. Он был не похож на пестрые и крикливые кабаки Главной авеню и на дешевые забегаловки ее переулков. Сюда Ли, наверное, не пустили бы — не стоило и пытаться.
— Что задумались? Входите. — Чья-то рука легла ему на плечо.
Ли обернулся: на него ласково смотрел высокий рыжеволосый мужчина в черном селеновом свитере. Он ободряюще усмехнулся и подтолкнул Ли к двери:
— Пошли.
— Меня не пустят, наверно… — неуверенно проговорил Ли.
Вместо ответа незнакомец взял его под руку и открыл дверь. Эскалаторная пластиковая дорожка подвела их ко входу в зал. Танец только что кончился, и возбужденные гипномузыкой люди спешили к своим покинутым спутникам, недопитым коктейлям и прерванным разговорам.
— Хотите получить свои семь футов под килем? — весело спросил незнакомец.
— Семь футов? — не понял Ли.
— Это же название ресторана. Разве не слыхали?
— Странное название, — удивился Ли.
— Старое напутствие морякам, отправлявшимся в плавание. Семь футов под килем — достаточно, чтобы не сесть на мель.
— Разве сейчас есть такие суда?
Незнакомец засмеялся: мальчик был глуповат или наивен; вероятно, только что вышел из школы, где ничему не учат, кроме умения пользоваться современной техникой.
— Мы любим вспоминать прошлое только для рекламы, — сказал он. — Или вспоминаем о былых неудобствах только для того, чтобы сказать: «Как хороша жизнь!»
— А разве она не хороша? — спросил Ли. Незнакомец молча повел его по залу как раз к тому столику возле перламутровой раковины эстрады, который Ли увидел сквозь дверное стекло. Неизвестно откуда возникший метр услужливо подвинул стулья.
— Как всегда, док? — спросил он с заботливой фамильярностью слуги, прочно усвоившего привычки хозяина.
— Конечно, Рид, за столом я консерватор. А молодому человеку — семифутовый. Самое безвредное пойло из всех ваших коктейлей, кроме чистой воды. К тому же молодой человек у вас впервые.
Ли послышалась явная ирония в реплике незнакомца, но юноша не ответил. Радости жизни, о которых намекнул его спутник, уже начинались. С музыки, неизвестно откуда звучавшей и наполнявшей все его существо. С мигания мерцающих огней в воздухе, то вспыхивающих, то погасающих, то внезапно сменяющих цвет прямо над головой, перед глазами. С пения невидимого хора, доносившегося с пустой эстрады. Звуки томили, будили, звали, спрашивали. О чем-то волнующем и сладостно непонятном. Ли хотелось петь, танцевать, прыгать, кружиться с кем-нибудь в бесконечном, смеющемся хороводе, хотелось кричать что-нибудь очень веселое, объясняться в любви и хохотать, хохотать — он еле сдерживался, стиснув зубы и сжимая руками прыгающие колени.
— Вы что-нибудь чувствуете? — спросил незнакомец. Голос его прозвучал глухо, словно из-за стены. Ли тупо посмотрел на него:
— Вы о чем?
— По-моему, вы что-то чувствуете. Радость, да? Приступ веселья?
— Откуда вы знаете? — спросил Ли. Ему было трудно оторваться от охватившего его настроения, как от нахлынувшей теплой морской волны.
— Нетрудно догадаться: в этом кабаке хорошая гипно-установка.
— Вот оно что! — протянул Ли. — А я и не подумал. Он постепенно приходил в себя. Как и все волевые люди, Ли хорошо сопротивлялся массовому гипнозу, особенно рассеянному, когда поле, модулируемое пси-установкой, не имеет четкого направления.
— Обидно. — Ли смущенно посмотрел на своего визави. — Влип, как мальчишка. Не люблю, когда мне навязывают чужую волю.
— Сэ ля ви, говорили когда-то французы. Такова жизнь, — невозмутимо заметил док, смакуя принесенный метром изумрудный напиток в бокале, таком чистом, что казалось, он был соткан из воздуха. — Не принимайте все это так близко к сердцу: таких «мальчишек», которые здесь «влипают» и, главное, стремятся к этому, в одном только нашем городе десяток миллионов, а сколько их в стране, осчастливленной Всеобщим Контролем!
Ли опять послышалась ирония в голосе незнакомца, настолько откровенная, что он спросил:
— Что вы подразумеваете? Я вас не понимаю.
— Неужели? — засмеялся незнакомец и нарочито гнусаво пропел знакомые каждому пошловатые строки: — «Столько наслаждения свыше всяких мер… вам, как провиденье, дарит сомнифер!» Этот оплаченный государством рифмач, по-моему, очень точно сформулировал отпущенные нам радости жизни.
Ли все еще не понимал: при чем здесь сомниферы? Неужели этот чудак, ставит их рядом со здешней пси-установкой. Он даже улыбнулся столь очевидной нелепости.
— Чему вы улыбаетесь? — спросил незнакомец.
— Простите, сэр… — начал было Ли. Но тот перебил его:
— Зовите меня док. Так меня все называют. И здесь… и в других местах, — загадочно прибавил он.
— Хорошо, док, — согласился Ли. — Я только хотел сказать, что сомниферы и гипноустановки совершенно разные вещи.
— Технически, — улыбнулся док.
— Не только технически, — с горячностью возразил Ли. — Гипноустановки одурачивают людей, а сомниферы действительно украшают жизнь, делают ее более интересной и, если хотите, насыщенной.
Рыжий человек в селеновом свитере, сидевший напротив, отставил бокал с таинственной смесью и пристально смотрел на Ли. В его взгляде сквозили любопытство и жалость. Так смотрят на первого ученика в классе, пытающегося объяснить жизнь по школьным программам.
— Милый мальчик, — грустно сказал незнакомец, — вы нелогичны, но это по молодости. Если жизнь недостаточно хороша, то зачем же улучшать ее только во сне?
Ли подумал немного и не согласился. Док что-то упрощает или усложняет.
— Это же развлечения, как и юниэкраны! — воскликнул он.
— Кстати, наши универсальные юниэкраны рассчитаны на собачью неприхотливость. Думающий человек только разучится думать. Но он, по крайней мере, может встать и уйти, — сказал док. — А сомнифер не выключишь и во сне не уйдешь. Так и смотри до утра навязанный тебе сон. Или чужую волю — ваше выражение, юноша.
Ли закипел от негодования: ведь он имел в виду только гипноустановки.
— Ну и что? — Док словно читал его мысли. — В одном случае вам навязывают чужую радость, в другом — чужие сны. А разницы никакой: и тут и там — чужое.
Ли задумался в поисках возражения. Нет, док в чем-то неправ.
— Почему чужое? Ведь я сам выбираю сон по каталогу. Мне только подсказывают образы, мой мозг сам воспроизводит их. Один и тот же сон два человека видят по-разному.
— Но по одной подсказке.
— Почему? Я могу выбрать одно, вы — другое.
— По одному каталогу.
— В конце концов, я сам могу придумать сон.
— И станете сонником.
— Да нет же! — Голос Ли даже зазвенел от обиды. — Кто-кто, а я-то знаю! Сонники смотрят запрещенные каталогом сны.
— А какие сны запрещены? — лукаво спросил док. Ли вспомнил свой разговор с Биглем, но почему-то все ухищрения сонников, описанные инспектором, показались ему неубедительными. Сейчас док их высмеет.
— Каталог разрешает президентские выборы, а они заказывают выборы Рузвельта или Кеннеди, — робко повторил он слова Бигля.
— А кто такой Рузвельт? — спросил Док.
— Президент, — неуверенно сказал Ли.
— Какой?
— Нас не учили.
— А Кеннеди?
— Его убили, — вспомнил Ли.
— За что?
— Не знаю.
— В том-то и дело, что вы не знаете, — сказал док. — И никто из вас не знает. А если знает, молчит. Запрещено все, что не имеет индекса, указанного в каталоге. Как по-вашему, можно посмотреть во сне сказку о Красной Шапочке?
— Конечно, — улыбнулся Ли. Глупый вопрос. Впрочем, сказочку он не помнил.
— Один мой знакомый, по имени Иоганн Фебер, — задумчиво произнес док, — попробовал рассказать ее во сне по-своему. Там все было — и Красная Шапочка, и волк, и бабушка, только в их словах и делах был особый смысл. Вот и все.
— Что — все? — поинтересовался Ли.
— Дело Фебера разбиралось в Особой комиссии…
— Где он сейчас?
— Не знаю. И никто не знает… Кроме… — грустно усмехнулся док. — Впрочем, оставим это.
Ли был оглушен услышанным. Что такое сонники, он узнал в школе. Что они смотрят запрещенные сны, он услышал от Бигля. Рузвельт и Кеннеди не убедили, а лишь насторожили его. Но Красная Шапочка… Какой же новый смысл можно вложить в детскую сказку?
— Пока есть только одна возможность почувствовать себя человеком, — негромко продолжал док. — Начать с оглупляющих снов…
— Как?
— Не включать сомнифер.
— Я бы не заснул без него, — усомнился Ли.
— Конечно. Это как наркотик. И так же раздражает нервную систему. Сначала просто любопытно, потом втягиваешься. Круговорот развлечений — наяву и во сне. Вечером — гипномузыка, ночью — гипносон. И уже не можешь без сомнифера, как без снотворного. Но я, слава богу, не наркоман.
— Сомниферы же не обязательны, — не совсем уверенно сказал Ли. — Смотрите естественные сны. Это же не запрещается.
— Кто знает? — горько сказал док. — Странное у нас время.
Он поднялся и подозвал метра. Расплатившись, он наклонился к Ли и спросил:
— Надеюсь, я не сделал вас сонником?
Он рассмеялся не без горечи и, не оглядываясь, пошел к выходу. Ли недоуменно посмотрел ему вслед.
— Кто это? — спросил он у метра.
— Доктор психологии Роберт Стоун, — почтительно сказал тот. — Хороший человек, только со странностями.
К показательному допросу можно прибегать лишь в том случае, когда вина подсудимого не вызывает сомнений.
Ли посмотрел на часы: хорошо, что дежурство кончается.
Он устало потянулся в кресле, закрыл глаза.
И снова, в который раз, будто из затемнения, перед ним возникло грустное лицо доктора. «Кто знает? — сказал он. — Странное у нас время». Почему странное? Ли мучительно искал разрешения неожиданно возникших сомнений. Не то чтобы доктор поколебал его веру в систему, нет: Ли по-прежнему был убежден в ее великой целесообразности. Просто Стоун, сам того не ведая, приоткрыл ему дверцу в вечный мир вопросов «как?» и «почему?», тревоживших человечество с первой попытки мыслить.
Ли машинально повернул верньер настройки экрана координационного центра. Изображение еще не возникло, но звук уже был, вернее, гуденье, слабое и неровное. И вдруг в привычной тишине блока раздался негромкий, так хорошо знакомый Ли голос:
— Як вашим услугам, сэр. Спрашивайте. Изображение прояснилось, и сквозь розоватую дымку экрана Ли увидел огромный кабинет шефа и его самого за старинным, нелепым в этом царстве модерна столом, а напротив в овальном кресле высокого рыжеволосого человека, который так внезапно и так тревожно ворвался в жизнь младшего блок-инспектора. Почему он возник в кабинете шефа? Что случилось? Ошибка диспетчера, забывшего выключить внешнюю связь, или заранее продуманный акт? Показательный допрос, — Ли слыхал и об этом. Но при чем здесь доктор Стоун? Ли недоумевал, а док почему-то казался даже довольным, только чуть-чуть возбужденным.
— Спрашивайте. — Голос его звучал вежливо, но иронически, — Я постараюсь удовлетворить вашу любознательность.
— Этого я и хочу. — Шеф встал, обошел свой гигантский стол и сел в соседнее с доктором кресло.
«Играет в демократичность», — почему-то неприязненно подумал Ли.
— Вы, конечно, догадываетесь, зачем сюда вас пригласили, — начал шеф.
— Привели, — поправил Стоун.
Шеф поморщился: он не любил резких определений.
— Допустим, — сказал он. — Назовем это так. Сами бы вы наверное не пришли.
— Не пришел бы, — усмехнулся доктор. — Но я понимаю причину вашего «приглашения».
— Отлично, — обрадовался шеф. — Люблю говорить с умным человеком.
Ли в глубине души испугался. Даже кончики пальцев похолодели от напряжения. Чего добивается шеф? В чем он подозревает доктора? «Кто знает?» — вспомнил Ли последние слова Стоуна там, в ресторане. Неужели он был прав?
А Стоун на экране не разделял опасений Ли. Он поудобнее устроился в кресле, даже ноги вытянул, как-будто отдыхал у себя в кабинете, а не сидел перед лицом самого грозного судьи в государстве.
— Почему вы не включаете сомнифер, док? — вдруг спросил шеф.
— Не хочу. Он вреден для здоровья.
— Чушь! — грубо оборвал шеф, — Действие прибора неоднократно проверяли специалисты-медики.
— И тем не менее, — вежливо заметил Стоун, — частое пользование сомнифером приводит к расстройству гипногенных систем. Вы не интересовались причиной роста психических заболеваний за последние годы?
— Кому, по-вашему, я должен верить: светилам современной медицины или заштатному эскулапу, возомнившему себя спасителем человечества?
— Я бы поверил заштатному эскулапу, — засмеялся Стоун. — Хотя бы потому, что он вас не боится.
— Действие сомнифера проверялось электронной машиной. По-вашему, она тоже боялась? — Шеф с трудом сдерживался: простеганные, как ватное одеяло, щеки его покрылись красными пятнами.
Вместо ответа Стоун протянул ему красную коробочку с выпуклой крышкой.
— Это витаген, — сказал он. — Моментально успокаивает. Поверьте заштатному эскулапу.
Шеф молча встал, обошел свой письменный саркофаг и уселся напротив доктора.
— Вы не ответили на мой вопрос.
— Боялись программисты. Нужный ответ машины всегда можно обусловить заранее.
— Кокетничаете смелостью? Зря.
— Это не смелость. Это уверенность в своей правоте.
— И эта уверенность оказалась настолько сильной, — засмеялся шеф, — что вы даже перестали включать «Спон».
— Включать что? — переспросил доктор. — Я не понимаю вашей терминологии.
— Поясню, — с язвительной вежливостью ответил шеф, — «Спон» — это электронный мозг модели «эс-пе-четыре». Биополе спящего мозга переключается на «Спон», и тот видит сны вместо человека. Очень удобно для сонников. Улыбаетесь?
— Улыбаюсь. Я называл его «соней».
— Почему же вы так быстро от него отказались?
— Потому что узнал, что частота волн, характерных для так называемых «машинных» снов, ниже частоты альфа-ритма, свойственного сну человеческому.
— От кого вы узнали?
— У меня много друзей.
— За последнее время вы ни с кем не встречаетесь.
— Есть разные формы общения.
— Аппаратура? Мы ее не нашли, — устало сказал шеф. — По вы с кем-то связаны, у вас есть единомышленники.
— О, Система Всеобщего Контроля! — воскликнул доктор с такой откровенной издевкой, что Ли даже содрогнулся у пульта: так разговаривать с шефом, и о чем — о Системе! Но доктор разговаривал именно так, и о Системе! — Всесильное божество, промывающее наши мозги и днем и ночью, — издевался он, — почему же ты не можешь промыть их ничтожному заштатному эскулапу? И требуется так немного! Только узнать, кто его друзья, сколько их и о чем они думают. Я бы сказал вам, да вы не поймете… — Он отвернулся и замолчал.
— Я жду, — насторожился шеф.
— Один поэт сказал… — задумчиво начал доктор.
— Кто, кто? — перебил шеф.
— Лорка. Федерико Гарсиа. Вы никогда не слышали о нем, невежда? Так услышьте хотя бы его слова.
Доктор поднялся с кресла, почти заполнив собой экран.
— «Я обвиняю всех… — услышал Ли, — кто забыл о другой половине мира… неискупимой и неискупленной, воздвигающей цементные громады мышцами своих сердец… биенье которых пробьет стены в час последнего суда…»
— Выключить! — закричал шеф. Рука его нервно шарила по столу.
— «Я плюю вам в лицо, и та половина мира слышит меня!» — Доктор успел закончить строфу.
Но рука шефа уже нащупала тумблер, а может быть призыв его был наконец услышан дежурным диспетчером связи, только экран вдруг вспыхнул зеленым светом и погас.
— Передача прекращается по техническим причинам… по техническим причинам, — повторял диспетчер, словно убеждая себя в правдивости официального сообщения.
Ли тупо смотрел на потухший экран. Мыслей не было. Был смутный поток воспоминаний, рвущихся из глубины бездонного колодца памяти. Какая-то фраза знакомо мелькнула в нем. Ли попытался схватить ее, как бабочку за крыло, но она ускользала, оставляя на ладони мягкий след пыльцы. И вдруг он поймал ее, такую непонятную тогда на фоне ресторанной гипномузыки: «Странное у нас время».
Теперь она стала почти понятной.
Уходящим из ночи,
убивающим тьму,
факелам рассвета —
песня моя!
Бигль был явно в хорошем настроении. Он весело насвистывал что-то, искоса наблюдая за Ли, молча сидевшим у пульта. Ему не нравилось состояние Ли: похоже, что мальчишка не выспался. Проболтался, наверно, с девчонкой, а сейчас зевает.
— Включаю информационную запись блока, — сказал Ли.
На экране появилась диспетчерская космического корабля, и знаменитый космонавигатор Нэд Гарроу что-то прокричал в микрофон. Изображение на экране мелко затряслось, и металлический голос произнес:
— Канал номер шестьсот семьдесят три. Первая экспедиция на Марс. Космический корабль «Реджинальд» попал в метеоритный поток. Добавочная информация к шифру АЮ-восемнадцать — сорок два.
— Конец прошлого века, — сказал Бигль. — Гарроу тогда бы не выбрался, если б не русские. Какой дурак это смотрит?
Ли нажал клавишу на пульте. Металлический голос снова заговорил:
— Номер шестьсот семьдесят три. Айвен Лоу, студент Харперс-колледжа.
— Студент… — удовлетворенно протянул Бигль. — Я так и думал. Возьму-ка его на заметку.
Ли неприязненно посмотрел на Бигля и выключил экран. Откинувшись в кресле, закрыл глаза: мучительно хотелось спать.
— Что с тобой, малыш? Заболел? — услышал он встревоженный голос Бигля.
— Просто не выспался, — неохотно процедил Ли.
— Поменьше надо гулять, — наставительно заметил Бигль. — Я в твои годы всегда знал меру.
Ли передернулся.
— Я не гулял. Просто не мог заснуть, потому что не включал сомнифера.
— Вот тебе и раз, — присвистнул Бигль. Он поднялся и медленно подошел к пульту.
— А что тебе помешало включить его? — Голос Бигля показался Ли плоским и бесцветным, как изображение на черно-белом экране блока.
— Я слушал вчерашний допрос, — сказал Ли. — И я знаком с доктором Стоуном.
— Плохо, — задумчиво произнес Бигль, — совсем плохо.
— Почему?
Вместо ответа Бигль только вздохнул.
— Что с ним сделают? — спросил Ли. Он с трудом сдерживался, чтобы не разрыдаться.
— Что надо, то и сделают, — сурово сказал Бигль и, заметив состояние Ли, прибавил с былой ласковостью: — Иди-ка, малыш, отдохни. А я покараулю твоих подопечных.
Ли встал, растерянно оглядываясь по сторонам. Он не знал, как ему говорить с Биглем и что он должен сделать.
— Иди, иди, — подтолкнул его Бигль.
Оставшись один, он долго смотрел на дверь, словно пытаясь увидеть за ней Ли, медленно бредущего к выходу.
— Да-а, — протянул Бигль, — жаль парня.
Он грузно уселся в кресло юноши, подумал и недрогнувшей рукой включил микрофон.
— Старший блок-инспектор Бигль вызывает шефа.
На экране возникло желтое, измятое лицо начальника Главного управления Системы.
— Что случилось, Бигль?
— Довожу до вашего сведения, шеф, о нелояльном поведении младшего блок-инспектора Джексона.
— Из новеньких?
— Да. Недоглядели. Встречался с доктором Стоуном, шеф.
— Параграф? — быстро спросил шеф.
— Тридцать пятый.
— Значит, сомневается, — засмеялся шеф. — Что ж, действуйте согласно тридцать пятому.
Его лицо начало расплываться, бледнеть и наконец совсем исчезло.
Бигль выключил микрофон и подошел к окну. Далеко внизу под ним маленькая фигурка Ли пересекала дорогу. Вот она уже скрылась за поворотом.
— Да-а, — опять протянул Бигль, — жаль парня.
Было около одиннадцати часов утра. Я просматривал у себя дома расчеты ребят из нашего проектно-конструкторского бюро. Вдруг что-то мелькнуло у меня позади. Я заметил это в зеркале для бритья и оглянулся. На тахте у стены возникло нечто призрачное и прозрачное, напоминавшее огромный мыльный пузырь.
Оно мерцало и вытягивалось, приобретая формы сидевшего на тахте человека. Он был мутный снаружи и пустой внутри, как куклы на выставке чехословацкого стекла. Узорный рисунок ковра на стене проступал сквозь него, металлически поблескивая на месте уплотнявшегося лица.
Я разинул рот и застыл.
Стекловидный человек на тахте уплотнялся и темнел, окрашиваясь почему-то в защитный цвет. Лицо и руки обретали оттенки человеческой кожи. Рыжевато блеснули волосы. Только ноги по-прежнему оставались прозрачными.
В этот момент заглянувшая в комнату черная кошка Клякса буквально прошла сквозь них и остановилась, так и не выйдя из заколдованной зоны. Человек на тахте, не двигаясь, с ужасом посмотрел на меня. Именно ужас и мольбу прочитал я в его еще не живом, не человеческом взоре. Но я понял или меня принудили понять.
— Пшла! — взвизгнул я.
Клякса шарахнулась, вспрыгнув на подоконник. Человек вздохнул. Я явственно услышал вздох облегчения и радости, словно вздыхающий только что избежал смертельной опасности. Это был уже не призрак, не стеклянный фантом, а реальный человек, живой с головы до ног, полностью утративший свою диковинную прозрачность. Он выглядел тридцатилетним, моим ровесником, атлетическим красивым парнем с очень правильными чертами лица, какие встречаешь обычно на рекламных рисунках в американских журналах. Только одет он был очень странно: в нелепую, травянистого цвета куртку и штаны, сужающиеся у колен и обтягивающие икры. Вероятно, так одели бы красноармейца в каком-нибудь голливудском боевике из жизни советских комиссаров.
— Если бы ты не прогнал это животное, — сказал он, — могла произойти катастрофа. Распад материи.
Он говорил по-русски чисто и правильно, тщательно выговаривая слова, как знающий язык иностранец. На лбу у него поблескивал такой же странный, как и его костюм, сетчатый металлический обруч. Он то исчезал, то появлялся снова, отражая перебегавшие по нему искорки света.
— Трудно предвидеть подобные случаи даже при абсолютной точности наводки, — продолжал он, как бы разговаривая сам с собой. — Воздушное пространство казалось совершенно свободным.
Я молчал, пытаясь сообразить, что же, в сущности, произошло. Галлюцинация? Но я был психически здоров, никогда не страдал галлюцинациями, да и в человеке напротив не было ничего иллюзорного. Может быть, сон? Но я не спал и не дремал, и все вокруг не походило на сон. Материализация человека из ничего, из света, из воздуха? Невозможно. Наваждение? Мистика. Чушь!
На секунду мне стало страшно.
— Ты боишься меня? — спросил гость.
Я только пожевал губами: голоса не было.
— Столкновение с непознаваемым, удивление, страх, — задумчиво продолжал он, — все это мешает общению. Я сниму лишнее.
Он медленно провел рукой в воздухе, и мой страх исчез. Удивление тоже. Я смотрел на него только с пытливым любопытством.
— Кто вы? — наконец вырвалось у меня. — Каким образом вы возникли?
— Почему «вы»? Ведь я один. У нас так не говорят.
— Где это «у вас»? Ты откуда?
— Из седьмой формации. — Он улыбнулся. — Непонятно?
— Непонятно.
— Хочешь проще? Изволь: из будущего. Из будущего этой планеты.
Я молча поискал глазами вокруг него.
— Что ты ищешь?
— Машину времени.
Он засмеялся. Звонко, по-детски, как смеются у нас на земле.
— Нет никакой машины. Все осталось там. Огромный комплекс аппаратуры. Очень сложной. Даже громоздкой, излишне громоздкой, как говорят наши ученые. Но мы только начинаем преодолевать время. Только первые шаги и гигантские трудности. Мне пришлось преодолеть четыреста танов. Думаешь, это легко?
— А что такое тан? — спросил я робко.
— Единица сопротивления времени.
Я все еще плохо понимал его. Необычность случившегося подавляла. Мне хотелось задать тысячу вопросов, но я не мог задать ни одного. Они буквально толпились в сознании, создавая суматоху и давку. Наконец вырвался один, далеко не самый нужный.
— У вас по-русски говорят?
— Нет. Я изучил ваш язык перед опытом.
— В каком веке?
Он улыбнулся моему нетерпению и не без лукавства даже помедлил с ответом. Он знал, чем поразить меня, этот молодой человек из неведомых временных далей.
— По-вашему? В двадцать четвертом.
— А по-вашему? — чуть не закричал я, вспомнив заинтриговавшую меня «седьмую формацию».
— У нас другая система отсчета, — сказал он.
— Формации?
— Да. Мы считаем формации в развитии коммунистического общества. По тому основному, самому главному, что отличает их. Единый язык, новая психика, отмирание государства, переделка планеты…
— А седьмая? — перебил я.
— Время. Мы учимся управлять временем, как одной из форм движения материи.
Я с трудом проглотил слюну, слова застревали в горле. Только мысль тупо долбила мозг: «Неужели все это возможно?» Реальность с трудом постижимого чуда требовала ясности размышлений. А ясности не было. Я машинально скользнул взглядом по комнате: все было на своих местах. Все, как прежде. Только у меня на диване сидело Чудо.
Вот оно встало, потянулось, присело, выбросило и опустило руки, точь-в-точь как я, делающий разминку под радиомузыку; зевнуло совсем по-человечески и подошло к окну. Испуганная Клякса фыркнула и скрылась под столом.
— Смешной зверек, — сказал человек из будущего, — никогда таких не видел. Даже в зоариях.
— Разве у вас нет кошек? — удивился я.
— У нас вообще нет домашних животных.
— И собак?
Он промолчал, глядя на улицу, а его далекий мир вдруг показался мне чуточку обедненным. Ни пушистой Кляксы, ни разговорчивого попугая Мишки, ни барбоса Тимура у меня в том мире бы не было. Малость скучновато.
— Почему дома напротив стоят рядом, как стена? — вдруг спросил он.
— Улица, — сказал я.
— А за домами?
— Тоже улица.
— У нас дома в лесу… — проговорил он задумчиво. — Есть города, плавающие в океане. Есть летающие… Но улиц нет.
Он все еще смотрел в окно.
— Маленькие — это автомобили, а большие — автобусы? — спросил он, не оборачиваясь. — Я знаю о них. И движение одноярусное, — усмехнулся он.
— А у вас многоярусное?
— Мы отказались от него лет двести тому назад. Передвигаемся в каплях.
Я не понял.
— Их прозвали так из-за капельной формы. Впрочем, она меняется в зависимости от движения, горизонтального или вертикального. Их очень много. Они висят в воздухе в ожидании седоков. Правильно я говорю?
Теперь я улыбнулся снисходительно и тут же представил себе лес, полный цветных воздушных шаров. Красиво? Не знаю. Что-то вроде парка культуры или ярмарки в пригороде.
Он улыбнулся, видимо уловив мою мысль.
— Они прозрачны, почти невидимы, — пояснил он. — Подзываются и управляются мысленным приказанием. Гравитация, — прибавил он, обернувшись. — А у вас еще не освоили воздуха?
— Почему? — обиделся я за свой век. — У нас и самолеты есть и вертолеты.
— Самолеты… — о чем-то вспомнив, повторил он, — знаю. Они прилетают звеньями. По ночам. А как вы затемняетесь?
Я опять ничего не понял.
— Зачем?
— Освещенное окно может быть ориентиром для воздушных бомбардировщиков.
— Ты перепутал время, — засмеялся я. — Война окончилась двадцать лет назад.
Он побледнел, именно побледнел, как чем-то очень напуганный человек.
— Окончилась… — пробормотал он. — Значит, у вас послевоенный период?
— Именно.
Мне показалось, что он даже зашатался от горя. Оно было написано у него на лице, видимо не умевшем скрывать эмоций. Потом я услышал шепот:
— Ошибка в наводке… Я так боялся этого. Какие-нибудь пять-шесть танов — и катастрофа!
— Почему катастрофа? — удивился я. — Ты жив и можешь еще вернуться. Да разве так важны в этих масштабах какие-нибудь двадцать лет?
— Ты не знаешь, кто я. Я ресурректор.
Для меня это прозвучало столь же бессмысленно, как если бы он сказал: ретактор, ремиттер или релектор.
— Я воскрешаю образы прошлого. Звуковые совмещаются со зрительными. Разновидность историографии. — В его голосе звучало почти отчаяние. — Для этого мне и нужна была ваша последняя война.
— Разве последняя? — обрадовался я.
— К сожалению, последняя. Иначе не пришлось бы лезть в такую историческую глубь.
Он рассуждал явно эгоистически. Но мне было жаль его, перебравшего или недобравшего нескольких танов и напрасно проделавшего свой магеллановский пробег по истории.
Напрасно ли?
Мне пришла в голову одна идея.
— Не огорчайся, — сказал я утешительно, — ты увидишь войну. Ту самую. Полностью и сейчас. В трех остановках от нас идет двухсерийная кинохроника «Великая Отечественная война».
Теперь уже он спрашивал робко и уважительно:
— Что значит «в трех остановках»?
— Ну, на автобусе.
— А что такое двухсерийная?
— На три часа удовольствия.
— А кинохроника?
— Тоже воскрешение образов прошлого. И звуковые тоже совмещаются со зрительными.
Мой век брал реванш.
— Только костюмчик некондиционный, — сказал я, критически осматривая его «голливудское» одеяние. — Для маскарада разве.
— Что, что? — не понял он.
— Вот что, — уточнил я, доставая из шкафа свои старые сандалии и джинсы.
— Мы старались в точности воспроизвести вашу военную форму, — пояснил он, но, встретив мой смеющийся взгляд, понял, что «ресуррекция» не удалась.
Надо отдать ему справедливость: он не канителился. Свой нелепый костюм он стянул почти мгновенно, и тот буквально растаял у него между пальцами. Без костюма он выглядел загорелым штангистом-перворазрядником, облаченным в загадочную комбинацию из плавок и майки чересчур выразительных, на мой взгляд, тонов. Ее мы решили оставить: упрятанная до половины в джинсы, она превращалась в импортную вестсайдку вполне европейской расцветки. Обруч на голове, с которым он не захотел расстаться, прикрыли вышитой тюбетейкой.
Мой гость из будущего радовался от души, разглядывая себя в зеркале. Я радовался меньше: эмоции нашего века сдержаннее. Парень, однако, легко мог сойти за иностранца, побывавшего в магазине сувениров. Оставалось лишь узнать его имя. Произнесенное с каким-то немыслимым придыханием, гортанно, оно звучало, как Прэнс или Принс. Я поискал подходящее по созвучию и сказал:
— Ну, будешь Принцем. А я Олег. Пошли.
Первую трудность удалось преодолеть не без риска: он не умел переходить улицу. У них, оказывается, не бывает несчастных случаев: все движущееся обходит и пропускает пешеходов, а правил уличного движения совсем нет. У нас же его пришлось легонько переводить за руку, как слепого.
К счастью, в автобусе оказалось много свободных мест. Я пропустил его к окну и сел рядом. Он тут же прильнул к стеклу, чуть не выдавив его: они не знали стекол — повсюду стекло заменял уплотненный воздух, не пропускавший пыли и мягко пружинивший, когда вы с ним соприкасались. Не знали они и денег: мои два пятачка, опущенные в кассу у двери, вызвали у него усмешку. С такой же усмешкой оглядывал он и пассажиров на остановках, и обгонявшие нас автомобили.
— Какова максимальная скорость такой машины на открытой дороге? — вдруг спросил он.
— В час? — переспросил я. — Километров сто двадцать. Он засмеялся так громко, что впереди оглянулись. Я обиделся.
— А пятьсот лет назад ездили на дровнях и розвальнях, — процедил я сквозь зубы.
Он принял это как факт, не заметив моего раздражения, и дружелюбно продолжил:
— Мы говорим о скорости только в локальных поездках — на каплях. На спадах ее практически не ощущаешь — так она велика.
Я не успел спросить его о «спадах» — меня перебил парень, проходивший к выходу. Должно быть, он слышал наш разговор и тихо спросил:
— Вы о фантастике? Говорят, журнал такой будет. Не знаете когда?
— Не о фантастике, — сказал я так же тихо, — мы о действительности. Вот этот товарищ у окна прибыл к нам из будущего. Из двадцать четвертого века.
Парень ошалело посмотрел на меня, потом на Принца и рассердился:
— Я вас по правде спрашиваю, а вы разыгрываете. Дурачков ищешь.
— Почему он не поверил? — спросил Принц. Я вздохнул.
— Боюсь, что никто не поверит.
Второй опыт мы проделали в фойе кинотеатра. Принц не привлекал особого внимания. Подумаешь, спортсмен в тюбетейке! Ну, красивый парень, и все. Только необыкновенная рубашка его вызывала зависть у ребят помоложе.
Здесь же в фойе я нашел знакомых девушек с физфака — синеглазую сибирячку Галю и ее неизменного адъютанта Риту. У Гали откровенно припухли веки — плакала.
— Какими судьбами?! — демонстративно обрадовался я.
— Нечего радоваться, — отрезала Рита. — Галка статистику завалила. Пузаков сегодня не в духе.
— На чем засыпалась?
— Фотоны, — всхлипнула Галка, — распределение Бо-зе — Эйнштейна.
— Что значит «засыпалась»? — спросил Принц.
Все шло как по рельсам. Он начинал не сговариваясь, и я без улыбки наставительно пояснил:
— Не сдала экзамена, провалилась. Очень трудная тема.
— Пожалуй, — неожиданно согласился Принц, — для вашего уровня, конечно. Одни выводы Мак-Лоя о гравитонах — это третья степень запоминаемости.
Только тут его заметили девушки. Не экстравагантная рубашка с тюбетейкой привлекли их внимание — серьезность тона. А смысла никто не понял.
— Какой век? — спросил я невинно.
— Лет триста назад, — подумал вслух Принц, — может быть, немного позже. Мак-Лой работал с Гримальди. Двадцать первый, должно быть.
Я лукаво взглянул на девушек.
— Вы больны? — холодно осведомилась Рита. — Бредите?
— Что значит «бредить»?.. У меня бедный словарь.
— Вы иностранец?
— Ты ошиблась, Риточка, — бесстрастно вмешался я, — это человек из двадцать четвертого века. Гость из грядущего.
В глазах Риты я не прочел ничего, кроме злости. В словах тоже.
— Я всегда думала, что ты трепло, Олег. Только мы не та аудитория. Охмуряйте первокурсниц.
— Но ведь это правда, — сказал Принц. — Почему вы не верите? Я могу рассказать многое о нашем мире.
Он произнес это так задушевно и просто, что Галя, до сих пор почти не слушавшая, подарила ему долгий и внимательный взгляд. Но Рита похолодела еще больше.
— Я не интересуюсь детскими сказками. И фантастики не люблю. Играйте с мальчишками.
В этот момент открыли двери в зрительный зал. Рита, не оглядываясь, увлекла Галю вперед. Принц кинулся было за ними, но я задержал его:
— Сядем отдельно. Они будут нам мешать, а тебе надо сосредоточиться. Будет много впечатлений.
Принц с ироническим любопытством разглядывал зал, кресла, экран, но с первых же кадров фильма замер, чуть сдвинув свой обруч на лбу.
— Мешает? — посочувствовал я.
— Нет, я включил запоминающее устройство. Оно воспроизведет потом все увиденное.
Мы почти не разговаривали. Он смотрел молча, но так взволнованно и тревожно, словно происходившее на экране было частью его дела и его жизни. Он, не стесняясь, вытирал слезы, вскрикивал, радовался и хмурился. Это был идеальный зритель, о каком только могли мечтать наши кинематографисты. Зверства гитлеровских убийц вызвали у него приступ удушья; я поддержал его, испугавшись, что он упадет в обморок, но он слабо улыбнулся и прошептал:
— Не беспокойся. Сейчас пройдет.
Я то и дело отрывался от экрана, стараясь подстеречь любую его реакцию. Лицо его искажалось при виде выжженных деревень и разрушенных городов и словно светилось изнутри, когда на экране возникали счастливые толпы людей, встречающих советских танкистов. Он три раза коснулся лба: когда говорил Гитлер, сдавался Паулюс и подписывался акт о безоговорочной капитуляции Германии. Три раза он что-то повернул или поправил в обруче.
— Зачем? — поинтересовался я.
— Вторичное воспроизведение. Я хочу показать это во всех ракурсах.
Когда кончился фильм, Принц долго сидел, закрыв глаза, и я не утерпел, чтобы не спросить: — Ну как, понравилось? Он вздрогнул.
— Не то слово. Я не каннибал. Но я удовлетворен: я видел последнюю войну человечества. Я не увидел бы ее так, даже если бы они не ошиблись в наводке. Что можно увидеть за несколько часов? Какой-нибудь эпизод, не больше.
Я вспомнил его нелепый костюм и усмехнулся про себя. Он мог ничего не увидеть, кроме комендантской гауптвахты, куда бы отвел его первый встречный патруль.
— Теперь я покажу все это у нас, — мечтательно прибавил он.
— Восстановишь фильм?
— Не понимаю.
— Покажешь все это так, как видел на экране.
— Неизмеримо лучше, — улыбнулся он. — Я покажу это так, как оно было в действительности.
Он опять поднялся надо мной, как джинн из волшебной сказки. Я ощутил пафос дистанции в четыреста лет. Пропала всякая охота смеяться и шутить.
Выходившая толпа разделила нас. Я потерял его и, уже беспокоясь, сновал между выходящими, то и дело оглядываясь. Принца не было.
— Разыскиваешь? — Кто-то тронул меня за рукав. — Сбежала твоя тюбетейка.
Я оглянулся и чуть не сшиб Риту.
— Ты его видела?
— Он с Галкой ушел.
— Как — ушел?
— Как уходят? Рядышком. Я и моргнуть не успела, как они убежали.
Я обомлел.
— Да ты понимаешь, что произошло?! — почти закричал я. — Он же пропадет! Он же улицу переходить не умеет. Его надо найти, пока не случилось чего-нибудь.
— Псих! — фыркнула Рита. — Подобрал младенца. У него плечики, кстати, пошире твоих.
Я даже сплюнул в сердцах. Какой смысл было что-либо объяснять этой бескрылой девице?
— Куда они могли поехать?
— А я знаю? Куда-нибудь на природу, соловьев слушать. В Нескучный или на выставку.
Но я уже мчался к автобусу. Два битых часа я колесил по Москве от парка к парку, расспрашивал десятки гуляющих парочек, но никто не мог сообщить мне что-либо утешительное о радужной вестсайдке на чугунных плечах. Я звонил поочередно во все отделения милиции, справлялся у дежурного по городу — и всюду безрезультатно. Принц исчез, буквально растворился в сиреневой московской дымке, похищенный сибирячкой с заплаканными глазами, а может быть, и пропал в непостижимых глубинах времени.
.. Оказалось, что не пропал.
Я стоял на знакомом углу и раздумывал, не пойти ли мне пообедать. В этот момент я и услышал знакомый шепот:
— Подожди меня. Пообедаем вместе.
Я даже оглянулся, убежденный, впрочем, что никого не увижу. Так и оказалось. Шепот звучал где-то во мне, а я мысленно отвечал:
— Где ты пропадал? Я по всей Москве за тобой гонялся.
— Гуляли.
— Она поверила?
— Не знаю.
— Как ты нашел меня?
— По настройке. Биолокация.
— А где находишься?
— У Курского вокзала. Только я не знаю, что такое вокзал.
— Станция, откуда идут поезда.
— Поезда?
— Ну, спиды. Что-то вроде. В разные города, в разные страны. Понял?
— Почти.
— Тогда спроси, где останавливаются троллейбусы «Б» или «10». Я буду тебя ждать на площади Маяковского. Найдешь?
— Конечно, по настройке найду. Жди.
Он вышел из троллейбуса, почти не отличимый от других пассажиров, даже рубашка его словно потускнела и слилась с пейзажем.
— Хорошая девочка, — сказал он без предисловий. — Совсем как наши. Очень похожа.
Он произнес это печально и тихо, словно вспомнил уже что-то утраченное.
— О чем ты говорил с ней?
— О разном. О городах над морем, о каплях в полете, об утренних зорях на Венере.
— Ты был на Венере?
— Где я только не был!
— Она смеялась, конечно?
— Нет. Она называла меня сказочником, даже поэтом.
— Значит, все-таки не поверила? Он не ответил.
В столовой пахло щами и шашлыком. Мест не было. Над столами клубился дым.
— Странный запах, — сказал Принц, втягивая носом воздух.
— Придется преодолеть, — посочувствовал я. — Впереди еще более трудное испытание: зеленые щи и биточки по-казацки. Недолгое счастье путешественника во времени.
Мы пробирались между столиков, как на базаре. Никто не обращал на нас никакого внимания. Принц сиял. Я знал, что он уже включил запоминающее устройство, и знал почему. Столовая его покорила.
За столиком Красницкого, моего коллеги из проектного бюро, освободилось два места. Мы приземлились. Красницкий не проявил при этом ни удивления, ни радости. Он молча доедал остатки котлет.
— Что это? — спросил Принц, рассматривая его тарелку.
— Почки миньер, соус пикан, — сказал Красницкий. — Фирменное блюдо.
— Я ни одного слова не понял, — признался Принц.
— А что, — осведомился Красницкий, — в Средней Азии это называют иначе?
— Он не из Средней Азии, — сказал я. — Он из двадцать четвертого века.
Красницкий даже не пошевельнулся.
— Визит к питекантропам! — хмыкнул он. — Стоило ли ехать в такую даль, чтобы полакомиться биточками?
— А что такое биточки? — спросил Принц.
— Натуральный эквивалент олимпийской амброзии. У вас что-нибудь знают об Олимпе?
— Нет, — сказал Принц.
— Что же вы знаете? — Красницкий спросил с иронией, но Принц сделал вид, что ее не заметил.
— Многое, — улыбнулся он. — Например, как приготовить напиток, который заменит мне ваш обед.
Он протянул над бокалом Пальцы, чуть тронул что-то похожее на ручные часы, и бокал наполнился мутной бесцветной жидкостью. На наших глазах она загустела и вспенилась.
— Химия или фокус? — спросил Красницкий.
— Пожалуй, химия, — подумав, ответил Принц. — Молекулы агалии и воздух-катализатор.
— Занятно, — сказал Красницкий и встал. — Может быть, вы умеете и недуги исцелять? У меня, например, чертовски болит голова.
— Прими пирамидон, — сказал я.
— Не надо, — опять улыбнулся Принц, — у него уже не болит голова.
Красницкий, шагнувший к выходу, остановился.
— Кажется, и вправду не болит. — Он поморгал глазами. — Откуда сие чудо, Олег?
— Ты знаешь.
— Я знаю только, что у Кио появился соперник. Принц грустно допивал свою розовую пену.
— И этот не поверил, — вздохнул он. Я молча пожал плечами.
— Только теперь я понял, — продолжал он, — как легкомысленна была эта затея… И как мало еще знают о прошлом у нас, в седьмой формации! И как многим я обязан тебе за этот чудесный день! У меня щемит сердце, когда я вспоминаю о Гале. Мне было нелегко расстаться с ней, но еще труднее с тобой. Я надеюсь, что мне позволят вернуться к вам, поэтому вот, возьми… — Он протянул мне что-то сверкнувшее на свету.
Это был крохотный синий кристалл странной формы, чистый и теплый. Может быть, его согрело тепло Принца, а может быть, это была его собственная, скрытая в нем теплота. От этого он казался почти мягким, живым.
— Разве уже пора расставаться. Принц?
— Пора. Я ведь не хозяин своего времени. Меня зовут… Отодвинься, прибавил он и странно напрягся, словно уже слышал и ощущал что-то неслышное и неощутимое для меня.
Я отодвинулся. На миг мне показалось, что его окутал синеватый туман. Лицо потускнело и стало бесцветным, словно туман растворил и смыл все краски с кожи, бровей и губ. Только глаза еще светились, и я услышал уже совсем далекий шепот:
— Жди.
Он стал снова похож на стеклянную куклу и с каждой секундой становился прозрачнее. Сквозь него уже ясно виднелись герань на подоконнике и коричневая обивка стула. Столики кругом были пусты, и я не знаю, кто видел все это, но кто-то определенно видел.
— Мамочки! — взвизгнула подошедшая сзади официантка. — Что это с ним?
У нее дрожали губы.
— Трюк, — сказал я сквозь зубы. — Элементарный эстрадный фокус, — и прошел мимо растаявшего в воздухе Принца, от которого не осталось даже тюбетейки.
Мой месячный календарь подходит к концу. Чудес больше нет. О встрече с Принцем я никому не рассказываю — опыт показал, что так лучше.
А синий кристалл лежит у меня в ящике письменного стола в дерматиновой коробочке от часов. Он по-прежнему незамутненно чист и сохраняет ту же знакомую теплоту. Я показывал его многим специалистам — кристаллографам, оптикам, химикам, но никто не смог определить его вещество и происхождение. Источник внутренней его теплоты также оставался загадкой. Мне предлагали лабораторные исследования его физических свойств и химического состава, но я не рискнул. Кристалл был не мой, а его ориентир.
Иногда я вынимаю его и долго держу в руке, ощущая привычную теплоту, и порой мне даже кажется, что я вижу самого Принца.
Но я знаю, что это только игра воображения.
— Что такое гамма, маэстро?
— Это лесенка, по которой взбирается звук-хамелеон, на каждой ступени меняя свою окраску.
— Разве только звук?
Мы возвращались с вечернего заседания Совета Безопасности вместе с моим московским коллегой Ордынским, которого, должно быть, из-за его фамилии, как и меня, все в пресс-центре ООН считали поляком: Ордынский — Глинский не столь уж большая разница для американского уха. По дороге домой я предложил ему провести где-нибудь оставшиеся до ночи часы, но он был занят, и мне пришлось удовлетвориться ужином в одиночестве. Я остановил такси у третьесортного бара «Олимпия» и вышел. До моей гостиницы было всего несколько кварталов, и в любом случае отсюда я мог добраться пешком.
В баре меня уже знали, и обычно неторопливый бармен Энтони, ни о чем не спрашивая, молниеносно подал мне пиво и горячие сосиски с какой-то острой приправой. Вокруг было пусто или почти пусто, только в углу за портьерой ужинали две незнакомые девушки да у самой стойки лениво потягивал виски сухощавый старик в коротком дождевике. Он мельком взглянул на меня, о чем-то спросил у Энтони и снова оглянулся с нескрываемым любопытством. А когда я покончил с сосисками, он, не спрашивая разрешения, подсел к моему столику. Я поморщился.
— Непринужденно и откровенно, — засмеялся он. — Не любите случайных знакомств?
— Честно говоря, не очень.
Он и тут не ушел, а перенес ко мне свое виски.
— Довольно странно для журналиста, — сказал он. — Любое знакомство может оказаться источником информации.
— Предпочитаю для информации другие источники.
— Знаю от Энтони. Толчетесь в кулуарах ООН и воображаете, что это журналистика?
Я молча пожал плечами: не спорить же с чудаком, а может быть, с чужаком.
— Ведь вы поляк, — заговорил он по-польски, с той элегантно небрежной манерой, присущей лишь варшавянину. — К сожалению, не могу оценить ваших корреспонденции: не знаю нынешних польских газет. «Глос пора?нны» помню. «Курьер цодзе?нны» тоже. А с сорок четвертого вообще ничего не читаю по-польски.
— В сорок четвертом мне было четыре года, — сказал я.
— А мне сорок. Чтобы не было недоразумений, определюсь политически. Он поклонился сухо, по-военному. — Бывший майор Армии крайовой Лещицкий Казимир-Анджей. Здесь любят два имени, а тогда в Польше мне было достаточно и прозвища. Какого? Неважно. Важно было только долбить: вольность, рувность и неподгледлость. И мы долбили, пока не послали все это к чертям собачьим. И я послал, когда меня в сорок четвертом англичане вывезли в Лондон и тут же… продали в Штаты.
Я не понял.
— Как — продали?
— Ну, скажем мягче: переуступили. Подбросили кое-что мне и моему шефу, доктору Холдингу, погрузили в подводную лодку и перевезли через океан. Теперь могу представиться уже как бывший сотрудник Эйнштейна, бывший профессор Принстонского университета и бывший автор отвергнутой наукой теории дискретного времени. Печальный итог множества множеств.
— А сейчас? — спросил я осторожно. — Что же вы делаете сейчас?
— Пью.
Он пригладил свои седые, подстриженные ежиком волосы над высоким лбом и носом с горбинкой. Не то Шерлок Холмс, постаревший лет на двадцать, не то Дон-Кихот, сбривший усы и бородку.
— Не думайте: не опустился и не спился. Просто реакция на десятилетнюю изоляцию. Нигде не бывал, никого не видал, ничего не читал. Только работал до тридцать седьмого пота над одной рискованной научной проблемой. Вот так.
— Неудача? — посочувствовал я.
— Бывают удачи обиднее неудач. От обиды и рассеиваюсь. Тянет, как Горького, на дно большого города. А на дне — к соотечественникам.
— Не так уж их здесь много, — сказал я.
Он скривился, даже щека дернулась.
— А что вы видите из коридоров ООН? Или из окна гостиницы? Сядьте на автобус и поезжайте куда глаза глядят. А потом сверните на какую-нибудь вонючую улицу. Поищите не драг-соду, а кавиарню с домашним тестом. Кого только не встретите — от бывших андерсовцев до вчерашних бандеровцев.
Я опять поморщился: разговор принимал не интересующее меня направление. Но Лещицкий этого не заметил, на него или действовал алкоголь, или просто желание выговориться перед благоприобретенным слушателем.
— Они многое умеют, — продолжал он, — плакать о прошлом и проклинать настоящее, метать банк до утра и стрелять не хуже итальянцев из Коза ностра. Одного только не знают: как нажить капитал или вернуться к пенатам за Вислу. Их не волнует встреча Гомулки с Яношем Кадаром, но о письмах моего однофамильца Лещицкого проговорят всю ночь или убьют вас только за то, что вы знаете, где эти письма спрятаны.
— Что за письма? — поинтересовался я.
— Не знаю. Лещицкий был агентом каких-то подпольных боссов. Говорят, что его письма могут отправить одних на родину, а других — на электрический стул. Кажется, в городе нет ни одного поляка, который бы не мечтал найти эти письма.
— Один есть, — засмеялся я.
— Вас как зовут? — вдруг спросил он.
— Вацлав.
— Значит, Вацек. Мне можно, я тебе в отцы гожусь. Так вот, Вацек, ты телок, поросенок, кутенок, чиж. Ты даже не жил, ты прорастал. Ты не тонул в варшавских катакомбах и не отсиживался в лесах и болотах после войны. Ты сосал молочко и топал в школу. Потом в университет. Потом кто-то научил тебя писать заметки в газету, а кто-то устроил заманчивую командировку в Америку.
— Не так уж мало, — заметил я.
— Ничтожно мало. Ты даже в этом страшном городе рассчитываешь, как в коконе, прожить. Думаешь, что ничего с тобой не случится, если будешь возвращаться домой до двенадцати и не заводить случайных знакомств. Дай руку.
Он согнул мою руку и пощупал бицепсы.
— Кое-что есть. Спортом занимался?
— Занимался.
— Чем именно?
— Боксом немножко. Потом бросил.
— Почему?
— Бесперспективно, — сказал я равнодушно. — Чемпионом не станешь, а в жизни не понадобится.
— Как знать? А вдруг понадобится?..
— А вы не беспокойтесь о моем будущем, — оборвал я его и тут же пожалел о своей резкости. Глупо откровенничать с посторонним человеком, еще глупее раздражаться.
Впрочем, он, казалось, совсем не обиделся.
— Почему? — спросил он. — Почему бы мне и не побеспокоиться?
— Хотя бы потому, что не всякое будущее меня устроит.
— Ты выберешь сам. Я только подскажу.
Это было уже совсем невежливо, но я не выдержал: рассмеялся. Он опять не обиделся.
— Как подскажу? А вот так… — Он подбросил на ладони что-то вроде портсигара со странным сиреневым отливом металла и какими-то кнопками на боку.
— Спасибо, — сказал я, — но я только что курил.
— Это не портсигар, — назидательно поправил Лещицкий, тут же спрятав его в карман, словно боялся, что я захочу посмотреть поближе. — Если уж сравнивать его с чем-нибудь, то, пожалуй, с часами.
— Я что-то не видел циферблата на этих часах, — съязвил я.
— Они не измеряют время, они его создают.
Его странная торжественность не переубедила меня. Все ясно: гений-одиночка, изобретатель перпетуум-мобиле, ученый-маньяк из фантастических романов Тейна. Встречался я и с такими у себя в варшавской редакции. Но Лещицкий даже не обратил внимания на мою невольную скептическую улыбку. Глядя куда-то сквозь меня, он негромко продолжал, словно размышляя вслух:
— А что мы знаем о времени? Одни считают его четвертым измерением, другие — материальной субстанцией. Смешно! Эйнштейновский парадокс и звонок будильника по утрам несовместимы. И долго еще будут несовместимы, пока время не откроет нам своих тайн: произвольно оно или упорядочено, непрерывно или скачкообразно, конечно или бесконечно. И есть ли у него начало или наше прошлое так же безгранично, как и будущее? И есть ли кванты времени, как уже есть кванты света? Здесь мы и разошлись с великим Эйнштейном, здесь споткнулся даже смелейший из смелых — Гордон: «Это слишком безумно, Лещицкий, слишком безумно для того, чтобы быть правильным».
— А не кажется ли вам, пан Казимир… — попробовал было я остановить этот малопонятный мне монолог.
Но Лещицкий тут же перебил меня, вздрогнув, как внезапно и грубо разбуженный:
— Прости, Вацек. Я забыл о тебе. Ты изучал когда-нибудь математику?
Я пролепетал что-то о логарифмах.
— Я так и думал. Ну что ж, попробую объяснить в этих пределах. Мы слишком упрощенно представляем себе физическую сущность пространства-времени. Оно более многообразно, чем нам кажется. Если цепь событий во времени не только в мире, но и в жизни каждого индивидуума изобразить некоей условной линией в четырехмерном пространстве, то в каждой ее точке будут ветвиться и события, и время, изменяясь и варьируясь по бесконечно разнообразным путям, и в каждой точке этих ветвей будут ветвиться иначе, и так далее без конца. Это как дерево, Вацек: кто знает, в какую ветку придет капля сока, подымающаяся из земли?
— Значит, жертва может уйти от убийцы, а полководец от поражения, если вовремя свернуть по другой ветке времени? Вы шутите, пан Лещицкий.
Я все еще не мог подобрать нужный тон для этого разговора. Но Лещицкий не шутил.
— Бесспорно, — подтвердил он. — Надо только найти точку поворота.
— А кто ж это может?
— Немножко я. Интересуешься, почему я?
— Нет. Почему немножко?
— Перестройка времени даже в масштабе года сложный процесс. Нужны большие мощности. Миллиарды киловатт. А я работал как алхимик, как тот ученый псих-одиночка, о котором ты, вероятно, подумал. Вот и создал пока только селектор. Название, конечно, приблизительное. Но у прибора избирательная направленность: он выбирает вектор, тот поворот времени, где уже другая система отсчета. Мощность его не более часа, иногда даже меньше, в зависимости от напряженности твоего времени. На эту напряженность рассчитана и настройка: селектор может выбрать из всех вариантов твоего ближайшего будущего самые напряженные четверть часа. Или полчаса, даже час…
— А дальше?
— Ты возвращаешься к исходной точке. На большее мощность прибора не рассчитана. Конечно, при наличии средств и возможностей, какими обладает, скажем, ядерная физика, я мог бы перестроить время в масштабе столетий. Но кто даст мне эти средства? Пентагон, пожалуй, даст. Гитлер отдал бы половину Европы за эту возможность в сорок третьем году. А когда это поймут Рокфеллеры, я стану богом. Но тут я честно говорю: «Нет!»— и закрываю лавочку. Человечество еще не выросло, чтобы получать такие подарки.
— Есть же социалистические страны, — сказал я.
— Зачем же им перестраивать будущее? Они сами строят его, исходя из разумных предпосылок настоящего.
— Ну, а интересы науки? — Я старался как-то утешить его.
— Нынче они сродни интересам коммерции. Представь себе рекламочку: «Параллельное время! Все варианты будущего! Возвращение гарантировано». Нет уж, моделируйте сами. Не для этого я десять лет просидел в научном подполье.
Я молчал. Энтони за стойкой листал журнал. Девушки, ужинавшие за портьерой, давно ушли. Какой-то пьяница, заглянувший с улицы, заиграл на губной гармошке — не песенку, не мелодию даже, просто гамму. Он повторял ее опять и опять, пока Энтони не закричал, что здесь не «Карнеги-холл», а драг-сода. Гамма умолкла.
— Как-то великий Стоковский сравнил гамму с лесенкой, по которой взбирается звук-хамелеон, — сказал Лещицкий. — Пожалуй, я могу смоделировать ближайшие полчаса по шкале гаммы. Идет?
— Лучше не надо, — попросил я. — Да и что может случиться в ближайшие полчаса?
Он не ответил. Мы вышли молча: я — с тайным намерением отделаться от него поскорее, он — с непонятной суровостью, сомкнувшей его тонкие, почти бесцветные губы. Мистификатор или маньяк? Скорее последнее. Тихое помешательство, вероятно.
Дождь настиг нас минут через десять, причем с такой свирепостью, что мы едва успели добежать до навеса над каменной лестницей, спускавшейся в полуподвальную овощную лавку.
Лещицкий почему-то держал в руке свой псевдопортсигар в сиреневой оболочке, потом, словно спохватившись, снова убрал его. Мне показалось, что в нем что-то щелкнуло, а в пучке света от уличного фонаря косые струи дождя вдруг странно удвоились.
Я взглянул на ручные часы — без пяти десять — и тотчас же по привычке приложил их к уху: идут.
— И дождь идет, — глухо проговорил Лещицкий, — а такси нет.
— Что-то есть, — сказал я, вглядываясь в дождливую мглу.
Два снопа света пронзили ее из-за угла. Фары принадлежали автомобилю ярко-желтого цвета.
— Эй! — крикнул я, высовываясь из-под навеса. — Сюда!
— Это не такси, — сказал Лещицкий.
Но автомобиль притормозил и медленно двинулся вдоль тротуара. Он не остановился, только чуть опустилось дверное стекло, и в образовавшейся щели на свету блеснуло черное вороненое дуло.
— Ложись! — шепнул Лещицкий и рванул меня вниз.
Но поздно. Две автоматные очереди оказались быстрее.
Меня что-то сильно ударило в грудь и в плечо, опрокинув на камень. Лещицкий, странно перегнувшись, медленно оседал, словно сопротивлялись несгибавшиеся суставы. Последнее, что я увидел, было красное пенящееся пятно у него на лице вместо рта.
Надо мной застучали по камню чьи-то подкованные железом каблуки.
— Один еще жив, — сказал кто-то.
— Все равно сдохнет.
Я услышал звонкий плевок о камень.
— А ведь это не те.
— Ты думаешь?
— Вижу.
Сапог пнул меня ногой в голову. Боли я не почувствовал, только оборвалось что-то в мозгу.
И снова чей-то голос:
— Опять штучки Эльжбеты.
— Темнит девчонка.
— Давно темнит.
— С нее бы и начать.
— Поди скажи это Копецкому.
Больше я ничего не слышал. Все погасло — и голоса, и свет.
Я открыл глаза и взглянул на часы: без пяти десять. Мы по-прежнему стояли на лестнице под навесом.
— А дождь идет, — сказал Лещицкий, — и такси нет.
— Перейдем на угол, — предложил я, — там тоже навес.
— Зачем?
— Скорее такси найдем. Там же поворот.
— Иди. Я здесь останусь, — отказался Лещицкий.
Я перебежал на противоположный угол улицы. Волосы и плащ сразу намокли. К тому же навес здесь был короче, и сухая полоска асфальта под ним еще меньше: косые струи дождя били уже по ногам. Я прижался спиной к двери какого-то магазина или квартиры и вдруг почувствовал, что она подается. Еще нажим — и я очутился за дверью в полной темноте. Протянул руку, — она уперлась во что-то теплое и мягкое. Я вскрикнул.
— Тише! И осторожнее: вы мне чуть щеку не проткнули, — произнес кто-то шепотом, и невидимая рука подтолкнула меня вперед. — Дверь перед вами. Увидите свет, коридор. В конце комната. Он пока один. Как войдете…
— Зачем? — перебил я.
— Не бойтесь: он слепой, хотя стреляет метко, учтите. — Шепоток принадлежал женщине, лицо которой находилось где-то, рядом с моим. Сыграйте с ним в шахматы, он это любит. И подождите меня: я скоро вернусь.
Дверь на улице приоткрылась и снова захлопнулась, два раза щелкнув. Я потянул ее, она не поддалась, а щеколды я не нащупал. У меня с собой был карманный фонарик — я пользовался им в темных коридорах гостиницы: ее владелица экономила на электролампочках. Фонарик осветил темный тамбур и две двери — на улицу и внутрь помещения. Уличную, видимо, заперли на ключ, другая же распахнулась легко; я увидел коридор и свет в конце его, падавший из открытой комнаты.
Стараясь не шуметь, я дошел до нее и остановился у входа. Человек в черной бархатной курточке, с длинными волосами, небрежно разбросанными, как у битлсов, тщательно вырезывал в раскрытой книге прямоугольное углубление. Его можно было принять за юношу, если б не тронутая сединой шевелюра и лучики морщинок у глаз. Сидел он против мощной электролампы, должно быть, в пятьсот или в тысячу ватт, и сидел так близко к ней, как не мог бы сидеть ни один человек с нормальным зрением. Но он был слеп.
— Я открыл идеальный тайник, Эльжбета, — сказал он по-польски, не отрываясь от работы. — Все письма укладываются. Сейчас увидишь.
Он взял пачку писем в продолговатых конвертах и вложил в искусственное углубление в книге. Потом смазал клеем соседние, не вырезанные страницы и закрыл письма.
— Теперь встряхиваем. — Он тряхнул книгой, держа ее за переплетные крышки. — Ничто не выпадает, смотри. Никакой Пуаро не найдет.
Я молчал и не двигался, не зная, что делать.
— Почему молчишь? Эльжбета? — насторожился он и крикнул уже по-английски: — Кто здесь? Стоять на месте!
Он швырнул книжку на стол и схватил, видимо, давно лежавший там пистолет, удлиненный глушителем. По тому, как он держал его и как точно направил в мою сторону, видно было, что слепота нисколько не мешает ему в умении обращаться с оружием.
— Малейшее движение — и я стреляю. Кто вы? — спрашивая, он стоял вполоборота ко мне; не смотрел, а слушал, как все слепые.
Не отвечая, я тихо переставил ногу назад. Тотчас же щелкнул, именно щелкнул, а не прогремел выстрел. Пуля врезалась в штукатурку где-то у моего уха.
— С ума сошел, — сказал я по-польски. — За что?
— Поляк? Я так и думал, — ничуть не удивился он и не опустил пистолета. — Подойдите к столу и сядьте напротив. И не пытайтесь достать оружие: я услышу. Ну?!
Проклиная себя за эту идиотскую авантюру, я подошел к столу и сел, развязно вытянув ноги. Дуло пистолета следовало за мной по той же орбите. Теперь оно смотрело мне в грудь; я бы мог схватить его, если бы не имел дело с сумасшедшим — так я мысленно окрестил своего визави.
— От Копецкого? — спросил он резко.
— Не знаю такого, — сказал я.
— Тогда откуда?
— Из Польши.
— Давно?
— С декабря прошлого года.
Он свистнул.
— Не врете?
— Я бы мог показать вам документ, только ведь вы… — Я деликатно замялся.
— Значит, коммунист? — перебил он.
— Значит, — рассердился я.
Меня уже начинал раздражать этот допрос.
— Почему вы здесь?
Я рассказал.
— Почему-то я вам верю, — задумался он. — Но… вы видели тайник…
Я мельком взглянул на книжку с барельефом Мицкевича на обложке.
— И письма, — с угрозой прибавил он.
— Плевал я на ваши письма! — совсем уже разозлился я.
— Тогда подождем, когда за ними придут. Они обязательно придут. Должны.
— Кто это «они»? — спросил я.
— Тсс… — прошептал он и прислушался, как-то странно вытянув голову, совсем как Человек-Ухо из сказки Гримм.
Я ничего не слышал: тишина, смешанная с шумом дождя за окном, окружала меня.
— Кто-нибудь вошел? — спросил я.
— Тсс… — опять остановил он меня. — Они еще не вошли. Они без машины. Сейчас открывают дверь своим ключом. Прошли тамбур. Идут.
Все это он проговорил, почти беззвучно шевеля губами. Я услышал только слабый стук подкованных каблуков по коридору.
— Вы останетесь здесь, а я пройду за портьеру. Ни в коем случае не говорите им, где я. И не бойтесь: они не начнут со стрельбы — им нужны письма. Скажите, что они в шкатулке на диване. Хорошо?
Я кивнул. Он легко и свободно, как зрячий, прошел за портьеру, наполовину перегораживавшую комнату в ее дальнем углу. Я остался сидеть в той же позе, ожидая самого худшего.
Вошли двое в мокрых дождевиках с автоматами. Смятая фетровая шляпа у одного была надвинута глубоко на глаза, другой был черен, небрит, мокрые вихры его закручивались колечками. Он отряхивался, как вылезший из воды пес.
— Где Жига? — спросили оба одновременно.
Я понял теперь, почему слепой не удивился тому, что я поляк. Эти тоже были поляками.
— Я жду его, — сказал я первое, что пришло в голову.
Небритый оглянулся, скользнул глазами по комнате и вдруг дал короткую очередь из автомата по складкам портьеры. Я ожидал вскрика, стона, падения тела, но ничего не последовало.
Тогда оба повернулись ко мне. «Конец», — подумал я и еле выговорил:
— Вы за письмами? Они в шкатулке.
— Где?
Я показал на небольшой ящичек на диване.
— Подойди и открой, — приказал небритый.
Я подошел и дрожащими руками, уже не владея ими, открыл шкатулку. На дне ее белела стопочка продолговатых конвертов. Небритый оттолкнул меня автоматом и заглянул внутрь.
— Здесь, — сказал он и ухмыльнулся.
Больше он ничего не успел. Что-то несколько раз знакомо щелкнуло из-за портьеры, и почти одновременно грохнулись на пол и молчун в фетровой шляпе, и мой небритый собеседник. Я не помню, что стукнуло раньше, его затылок или выпавший из рук автомат.
— Вот и все, — усмехнулся слепой, выходя из-за портьеры.
Он тронул ногой одного, потом другого и отдернул ее, как купальщик, попробовавший, холодна ли вода.
— А вы хорошо поработали и заслуживаете награды, — продолжал он, протягивая мне что-то похожее на большую медную монету. — Возьмите. Эта медалька при случае может вам пригодиться. Жил для отчизны, умер для славы, — засмеялся он и умолк, опять к чему-то прислушиваясь.
И опять я ничего не услышал.
— Приехали, — сказал он. — Это за мной. Вы мне не помогайте и не провожайте: я хожу здесь, как в темноте кошка. Выходите минуты через две после меня. Дверь я оставлю открытой. И не задерживайтесь. Встреча с полицией в таких случаях далеко не радость. Тем более, что вы иностранец и коммунист.
Он взял со стола книгу с вклеенными в нее письмами и, не одеваясь, вышел из комнаты, нигде не замедлив шага. Ничто не скрипнуло в коридоре ни пол, ни дверь. Он действительно ходил бесшумно, как кошка.
Я подождал две минуты, рассматривая полученную медаль. Матовый кружок из бронзы с барельефом головы в лавровом венке, похожей на головы римских императоров. На оборотной стороне девушка в тунике водружала урну на украшенный постамент. Вокруг царственной головы вилась надпись латинскими буквами:
IOZEF XIAZE PONIATOWSKI
Вокруг девушки в тунике той же вязью завивались уже слышанные мною слова:
ZYL DLA OYCZYZNY. UMARL DLA SLAWY
Понятовский? Что я знал о нем? Наполеоновский маршал, племянник последнего короля, незаурядный военачальник и политический неудачник, так и не получивший от Наполеона заветной польской короны. Бонапарт обманул его, не восстановил Польши, и даже в наспех созданном им Великом герцогстве Варшавском Понятовский получил только военное министерство. Погиб он доблестно в одной из наполеоновских битв, забытый императором, трон под которым уже шатался. Не Бонапарт, а польские патриоты выбили тогда эту медаль: «Жил для отчизны, умер для славы». Кому-то из нынешних американских поляков, должно быть, очень нравился этот лозунг. Мне — нет. Неточный, без адреса. Почему только для славы? Для какой славы? У кого? Для славы умирали и недостойные, даже Герострат. Я внутренне усмехнулся пафосу Жиги, с каким он вручил мне эту медаль: интересно, когда и зачем она могла мне понадобиться?
Я сунул ее в карман и, не оглядываясь на мертвых налетчиков, вышел из комнаты. Дверь на улицу, как и было условлено, поскрипывала на петлях, открытая настежь. Меня встретили безлюдная улица, плеск дождя на асфальте, желтый свет фонарей в алмазной дождевой сетке. Я перебежал под дождем к тому же навесу напротив, где стоял Лещицкий. Он и теперь стоял там же, всматриваясь в танец дождевых струй в пучке света. И мне опять показалось, что они раздвоились, как в глазах у человека, страдающего головокружениями.
Я тут же посмотрел на часы: без пяти десять. Чушь какая-то! Ведь у Жиги я пробыл верных полчаса. Может, часы забарахлили? Я снова приложил их к уху: нет, шли.
— И дождь идет, — так же, не глядя на меня, проговорил Лещицкий, — а такси нет.
— Вон оно, пошли, — сказал я и шагнул навстречу вынырнувшему из темноты такси.
— Поезжайте без меня, — решительно отказался Лещицкий, — не люблю желтых машин.
Убеждать его я не стал, сел рядом с шофером, назвал адрес. Вольному воля, пусть остается, если хочется мокнуть. Потом я пожалел, что не узнал его адреса: занятный все-таки человек. Но я тут же забыл об этом: в кабине было светло и жарко, быстрая езда убаюкивала, мысли путались. Я постарался вспомнить, что произошло со мной до встречи с Жигой, и не мог. Кто-то стрелял или где-то стреляли. Может быть, об этом рассказывал Лещицкий, а я забыл? Кажется, он действительно о чем-то рассказывал. О чем? Что-то случилось с памятью, какой-то провал, вакуум, муть. Я помню только происшедшее четверть часа назад. Двух человек убил Жига из-за портьеры. У меня на глазах. А я как ни в чем не бывало — даже сердце не дрогнуло перешагнул и ушел. Странно только то, что часы как показывали без пяти десять, так и остановились. Да не остановились же, шли! Я посмотрел на циферблат: десять. Неужели только пять минут прошло?
Я обратился к водителю:
— Сколько на ваших?
Спросил по рассеянности по-польски, но вместо естественного «что, что?» услышал обрадованное: «Пся кошць! Земляк!» Усталое, потное лицо его сияло доброй улыбкой. Она обнажала розовые десны и выбитые зубы, только по краям торчали два гнилых корешка. Однако он был совсем не стар, этот широкоскулый крепыш в рубашке-расписухе: лет тридцать семь — сорок, не больше.
Мы уже подъезжали к моей гостинице, как он вдруг затормозил и подрулил к тротуару:
— Надо же потрепаться, в кои-то веки земляка встретил. Тоже эмигрант?
— Нет, — сказал я, — недавно приехал.
— Откуда?
— Из Польши.
Он сразу остыл, улыбка погасла, и в ответ я услышал уже нечто совсем неопределенное:
— Бывает, конечно.
— А ты почему не на родине? — в свою очередь, спросил я.
— Кому я там нужен без пользы?
— Шоферы везде нужны.
Он покрутил ладонями, широкими, как лопаты, и опять засиял:
— Я и в армии шофером был.
— В какой армии?
— «В какой, в какой»! — повторил он с вызовом. — В нашей. Из России до Тегерана, туда-сюда, шатало-мотало, из-под Монтекассино сутки на брюхе полз… «Червоны маки на Монтекассино…»— зло пропел он и сплюнул в окошко. — А теперь опять баранку кручу. Маюсь по малости.
— Так подавай заявление, вернешься, — сказал я.
Он не спрашивал меня о нынешней Польше — это я сразу заметил. Либо он был вполне удовлетворен тем, что знал о ней, либо это его просто не интересовало.
— Кому я там нужен без пользы? — повторил он. — Вот найду кое-что. Так и другая цена мне будет. Что здесь, что там. Только бы найти, а уж кто-то из наших прячет определенно.
— Письма, что ли? — спросил я легкомысленно.
Он весь подобрался, как кошка перед прыжком.
— А что ты знаешь о письмах?
— Одни прячут их, другие ищут. Смешно, — сказал я и прибавил: — Кончай треп, приехали. Давай к углу.
— Закурить есть? — спросил он хрипло.
Мы закурили.
— Так земляки не прощаются, — заметил он укоризненно. — Есть тут одно местечко. Недалеко. Слетаем?
Я вспомнил насмешки Лещицкого над моей осторожностью и безрассудно кивнул:
— Слетаем.
Он газанул. Рванулись навстречу темные массивы домов без реклам — на окраине даже в таких городах темновато. Я закрыл глаза, не пытаясь узнавать улиц. Не все ли равно, какое это «местечко», и не все ли равно где.
В конце концов машина остановилась у бара с потухшей вывеской. «Почему потухла? Не знаю. Перегорело что-нибудь, — равнодушно отмахнулся водитель, вылезая из машины. — Внутри света хватит», — прибавил он. Внутри света действительно хватало, потому что сквозь мутное, немытое стекло витрины отчетливо виднелась высокая стойка с бутылками, электроплитой и никелированным баком. На оконном стекле в углу было написано от руки черной краской: «Мариам Жубер. Кава, хербата, домове частка». Бар был закрыт; мой шофер долго стучал в стекло двери, и его кто-то долго разглядывал изнутри. Потом щелкнул замок, и дверь открылась.
В крохотном пространстве перед стойкой стояло несколько пустых столиков, должно быть никем не занимавшихся с прошлой недели, потому что их черные пластмассовые доски от пыли стали серыми. Единственный посетитель бара почти лежал животом на стойке и сосал что-то мутное из бокала, болтая с буфетчицей. Сначала я не обратил на нее внимания: обыкновенная девушка из кафетерия, с модной прической и подкрашенными бровями и веками. Здесь их штампуют, наверно, на какой-нибудь фабрике. Но уже минуту спустя меня заинтересовали ее глаза. Необыкновенные глаза. Умные и насмешливые, они то вспыхивали, то погасали, и даже цвет их, казалось, менялся по прихоти их владелицы. У ее собеседника то и дело кривился рот, и от этого дергался шрам на левой щеке. Я уже пожалел, что поехал.
— Поздно, Янек, — упрекнула девушка за стойкой, — мы уже не работаем.
Но мой водитель по-хозяйски кивнул мне на пыльный столик, что-то шепнул красивой буфетчице, перенес ко мне бокалы с виски и сифон с содовой и, взяв под руку криворотого, ушел с ним за стойку, где виднелся спуск в освещенный подвал.
— Тоже поляк? — спросила девушка, равнодушно оглядев мой старый плащ и мокрые волосы.
Я засмеялся.
— Сейчас вы спросите, давно ли я из Польши.
— Зачем? Мне это безразлично.
Она отвернулась. А ко мне уже подсели Янек со своим спутником: Янек — рядом, криворотый — напротив.
— Янек сказал, что тебе известно что-то о письмах, — начал он. — Выкладывай, что знаешь.
— Я пишу только в «Трибуна люду», — сказал я.
— Нашел чем пугать. Мы в сорок пятом из таких зразы делали.
Я озлился.
— Хотите, чтобы я позвал полицию?
— Не шуми. Это тебе не Таймс-сквер. Хоть свиньей визжи — никто не услышит.
Я обернулся к Янеку:
— Подонок ты, а не земляк.
Криворотый мигнул, и ладони-лопаты Янека крепко прижали мои руки к столу. Я рванулся, но без успеха — ладони не сдвинулись.
— Мы в гестапо не были, но кое-что умеем, — сказал криворотый, попыхивая сигаретой. — Не хочешь, значит, выкладывать? Так.
И прижал мне к руке горящую сигарету повыше запястья. Я взвыл.
— Зря вы его, — лениво сказала буфетчица, — ничего он не знает.
Криворотый усмехнулся, отчего его рот еще более окривел. Я подумал, что, если ему нахлобучить шляпу на лоб, это будет точь-в-точь двойник автоматчика, убитого Жигой.
— Подбери губы, Эльжбета, пока не разбили, — огрызнулся он, даже не взглянув в ее сторону. — Подержи его, Янек, а я кое-что снизу принесу. Сразу язык развяжет.
Он пошел к лестнице в подвал, знакомо стуча подкованными ботинками. Но не это заставило меня подскочить на стуле. Имя! Неужели и на этот раз совпадение?
— Эльжбета! — закричал я. — Вы же знаете, что у меня нет никаких писем. Ведь это я был у Жиги! Это мне он подарил медаль: «Жил для отчизны, умер для славы!»
Хватка Янека сразу ослабла. Эльжбета — неужели я все-таки не ошибся? — медленно вышла из-за стойки.
— Отпусти его, Янек.
Янек безропотно освободил мои руки.
— Вы умеете управлять машиной?
Я кивнул утвердительно, не понимая, зачем она это спрашивает.
— Дай сюда ключи от машины, Янек.
Он так же послушно протянул ей ключи на цепочке.
— Задержи Войцеха в подвале и не выходите оба, пока не позову.
Эльжбета говорила с непонятной властностью, принимая как нечто должное солдатскую послушность Янека. На меня она не смотрела, просто вышла на улицу, открыла одним ключом дверцу машины, другим зажигание и молча указала мне на место водителя.
— До моста жмите на полную, — предупредила она. — Они попробуют догнать, но у вас минут десять форы. Проскочите мост раньше, сверните куда-нибудь, бросьте машину и добирайтесь пешком или на автобусе. У Войцеха желтый «плимут», как и у вас, но мотор барахлит, и я не знаю, хватит ли у него горючего. И не благодарите, — отстранилась она, — некогда.
Я молча кивнул, выжал сцепление, включил первую скорость и на самом малом газу повел машину. Я очень боялся, что забыл что-нибудь — давно не практиковался, — но «плимут» двигался легко и послушно. Выйдя на простор поливаемой дождем улицы, я совсем осмелел, дал полный газ, нагнал ревущую впереди машину «скорой помощи» и пристроился в хвост. Решение пришло сразу: если замечу позади желтый «плимут», обгоню «скорую помощь» и пойду впереди. Тогда они, по крайней мере, стрелять не решатся.
Почему Янек заманил меня в этот бар? Чего они добивались? Откуда такое сходство между Войцехом и убитым автоматчиком? Почему Эльжбета, полностью равнодушная вначале, вдруг с такой решительностью пришла на помощь? Что ее побудило: упоминание о Жиге, о медали, о лозунге? Но разумно ответить хотя бы на один из этих вопросов я так и не мог.
Да и некогда было. Желтый «плимут» все-таки мелькнул позади. Или мне это только показалось? Но мы уже подъезжали к мосту, и я, обогнав «скорую помощь», вылетел на этот почти иллюминованный мост, мерцающий огнями, как зажженная елка. Мелькнули постовые в дождевиках с капюшонами. Дождь выручал меня. Без него мне едва ли бы удалось проскочить здесь на такой скорости. Но я проскочил. Свернул в первый же приглянувшийся мне уличный пролет, на углу потемнее опять свернул, сманеврировал так еще и еще раз, избегая широких и людных улиц, и затормозил: перекресток мне показался знакомым. Я открыл дверцу машины и побежал к навесу у фонаря, где час назад мы стояли вместе с Лещицким.
Я прижался к стене, где было посуше, и вздрогнул: Лещицкий по-прежнему стоял рядом, рассматривая раздвоившиеся на свету капли. Как-будто он только что возник из ночи, дождя и блеклого фонарного света. И какое-то смутное, невольное движение мысли потянуло меня взглянуть на часы. Так и есть: без пяти десять. Что-то нелепое происходило со мной, события и люди входили и уходили, и само время, казалось, раздваивалось, как дождь на свету. В одном ракурсе я кружился в вихре загадок и неожиданностей, влекомый случаем, удачей и страхом, в другом — буднично стоял под навесом, ожидая такси. Бег времени начинался с унылой фразы Лещицкого: «И дождь идет, а такси нет». И сейчас он начался с нее же, но остановить его я не мог: я уже не владел собой. Время владело мной, как и часами, упорно возвращая их и меня к одной и той же минуте. Только на сей раз я не увидел такси. А что, если пойти пешком? «Не сахарный, не развалишься», — говорили мне в детстве. И я решительно зашагал под проливным дождем, даже не простившись с Лещицким: время, владевшее мной, должно быть, опять подсказало, что это неважно.
Так я прошел полквартала и остановился: навстречу из темноты вышли двое в плащах с оттопыренными карманами. «Начинается», — вздохнул я, вспомнив о комиксах с неизменно повторяющимися персонажами. Один был в надвинутой на глаза мокрой фетровой шляпе — я сразу узнал и кривой рот, и шрам на щеке; другой стоял поодаль, почти неразличимый в темноте за дождем.
— Огонька не найдется? — спросил Войцех, не узнавая меня или притворяясь.
Ну что ж, и я могу притвориться. Достал из кармана зажигалку и смятую пачку сигарет. Пока он закуривал, чиркая зажигалкой, каждый раз освещавшей мое лицо, голос из темноты спросил:
— А вы не поляк, случайно?
— Случайно поляк, а что? — спросил я в ответ, переходя на польский.
— Не знаешь ли местечка поблизости, где земляки могут встретиться?
— Отчего не знать, знаю, — помедлил я, все еще не понимая их игры, но почему-то не боясь ни чуточки. — У Мариама Жубера. «Кава, хербата, домове частка».
Послышался сдержанный смешок, и Войцех хлопнул меня по плечу.
— Опаздываешь, пан связной. Давно уже ждем, — и подтолкнул меня к тому, что было скрыто в дождливом сумраке и оказалось вблизи силуэтом знакомого желтого «плимута».
Севший за руль спутник Войцеха знакомо улыбнулся мне розовыми деснами с двумя обломанными корешками зубов. Янек! И тоже меня не узнал.
Я решил идти на таран:
— А мы не встречались раньше, ребята? Будки у вас знакомые.
— Меченые, легавым на радость, — согласился Войцех. — Может, и встречались, разве упомнишь? — и перешел к делу: — Чего Копецкий хочет?
Я проглотил слюну. Был только один шанс выскочить: угадать.
— «Чего хочет, чего хочет»! — повторил я как можно небрежнее. — Письма, конечно.
— Мы тоже хотим, — ухмыльнулся за рулем Янек.
— Значит, у Дзевочки письма, — задумчиво произнес Войцех. — Я так и думал. Значит, Дзевочку в охапку и Копецкому на стол? А уж письма он сам из него вытянет. Так?
— Так, — не очень убежденно подтвердил я.
— Входишь в долю? — вдруг спросил Войцех.
Я замялся.
— Он еще думает! Знаешь, сколько потянут письма? Миллион. Так зачем нам Дзевочку куда-то везти? Мы сами их из него выжмем. А уж миллион кто-нибудь да заплатит.
— Многовато, — усомнился я.
— Скобарь, — презрительно протянул Войцех. — Да тут все отцы эмиграции на одной помойке. Покойник такое о них выдал, что даже у нашего брата по сравнению с ними ангельские крылышки прорастают. А уж Копецким да Крыхлякам и вообще хана — только опубликуй. Либо стул, либо решетка.
Янек, почти всю дорогу молчавший, остановил машину. Мы вышли у витрины со знакомой надписью на оконном стекле. Только вместо «Мариам Жубер» было написано такой же черной краской: «Адам Дзевочко». А ниже следовало в том же порядке уже традиционное: «Кава, хербата, домове частка».
Бар был не заперт, но уже закрыт. Столы и стулья стояли опрокинутые друг на друга, а мокрые опилки сметал с пола молодой итальянец с черными бачками.
— Где Адам? — спросил Войцех.
— Кто? — не понял итальянец.
— Дзевочко, — рявкнул Войцех и сплюнул жвачку в лицо итальянцу.
— Сумасшедший! — вскрикнул тот, вытирая щеку.
Войцех выразительно хлопнул себя по карману — жест, хорошо знакомый всем, кто имел дело с налетчиками и полицией, — и повторил:
— Где Дзевочко? Без штучек, ну!
— Бывший хозяин? — наконец догадался итальянец.
— Почему бывший?
— Бар продан.
— Кому?
— Мне.
Мы переглянулись, поняв, что дичь уже ускользнула. От двери послышалось:
— Руки вверх!
В проеме настежь открытой двери стояли полицейские с автоматами. Мы с Янеком подняли руки, а Войцех вдруг пригнулся и всем корпусом с плеча, как регбист, швырнул меня к двери на полицейских. Еще более сильный встречный удар послал меня в темноту.
Я очнулся, стоя у стены под навесом. По-прежнему шумел проливной дождь, и все окружающее теряло очертания в густой водяной сетке. Голова болела, я с трудом услышал конец фразы стоявшего рядом Лещицкого: «…а такси нет».
Такси действительно не было. И я не помнил, как давно мы его ждали. Я вообще ничего не помнил. На темени под волосами вздулась огромная, как опухоль, шишка. Будто что-то обрушилось мне на голову. Когда и где? Я силился вспомнить и не мог. Вдруг всплывало в памяти нечто знакомое, искажалось, и мутнело, и лопалось, как пузырьки болотного газа. Какие-то лица, имена, автомобили, «скорая помощь», желтый «плимут»… Я всмотрелся и вдруг увидел его воочию. Он стоял на противоположном углу у такого же фонаря, как и наш. Даже дождливая муть не размыла его ядовито-желтого цвета.
— Вы видите? — спросил я Лещицкого. — Может быть, довезет?
— А ты шофера его видишь?
Тот только что вышел из машины с какой-то палкой или трубкой и прошел под навес над подъездом.
— Зачем ему палка? — удивился я. — Хромой он, что ли?
— Это автомат, а не палка. Говори тише, — предупредил Лещицкий.
И я вдруг вспомнил и этот подъезд, и слепого Жигу, и мертвых автоматчиков. А живой стоял у подъезда и ждал, когда дверь откроется. Она действительно открылась, и трое в мокрых плащах вынесли что-то похожее на скрученный валиком ковер, завернутый в простыню. Шофер с автоматом открыл дверцу машины. Я было устремился к ним.
— Куда?! — прошипел Лещицкий, хватая меня за рукав.
— Помочь же надо…
— Кому? Ты уверен, что это человек, а не труп? А есть оружие? У них автоматы, а у тебя? Где же ваша пресловутая осторожность, пан Ламанчский!
В эту минуту ветер донес к нам их голоса сквозь сумрак и дождь.
— Это книжка. В руках у него была.
— Потряси, может, что выпадет.
— Трясу. Ничего нет.
— Так брось. Читать ему уже некогда.
Кто-то швырнул из-за машины мелькнувшую на свету книжку. Когда кругом уже никого не было и я поднял ее, она намокла только снаружи. Толстый переплет с барельефом Мицкевича предохранил ее от дождя. Но я узнал ее не только по переплету. Часть страниц слиплась и склеилась в плотную пачку, и я знал, что в ней скрывалось. Каюсь, я больше всего пожалел Мицкевича. Интересно, сколько стихов погибло в мусоропроводе вместе с вырезанными страницами?
Под проливным дождем нельзя рассматривать книги. Я положил Мицкевича в карман пиджака, потому что плащ уже промок.
— Насквозь, — сказал я, вернувшись к Лещицкому. — Как вы думаете, что здесь произошло?
Он не ответил. Что-то вдруг сместилось — свет ли, дождь ли или облака, налитые тоннами теплой воды. Может быть, время?
Плащ мой был сух, как-будто дождь только что начался и мы вовремя успели стать под навес. Без пяти десять — поспешили сообщить мне часы. Тяжесть, давившая мозг, вдруг исчезла. Я все вспомнил.
Какую гамму обещал мне Лещицкий? Час или полчаса, прожитых по-разному на каждой ступеньке лестницы. Я посчитал перемены: шесть, эта седьмая. Значит, оставалась еще одна.
Обсуждать с Лещицким им же придуманную одиссею сейчас просто бессмысленно. Это не тот Лещицкий. Это персонаж поставленного им фильма. Человек из другого времени. Сейчас он начнет свой дубль. Он уже что-то бормочет… Что, что?
— …а такси нет.
— Вы же только что его видели.
— Где?
— На углу напротив. Желтый «плимут».
— Смеетесь.
— И шофера его видели. С автоматом. И все, что после произошло.
— Варшавские штучки. Стенографисток своих разыгрывайте.
— Значит, вы ничего не видели?
— Я не пьян.
Я даже не взглянул на него. Сейчас я уйду от него еще по одной заколдованной орбите. Вспомнилось предсказание из детской сказки: направо пойдешь — несчастье найдешь, налево двинешься — с бедой не разминешься. Значит, выбирать нечего. Иди, добрый молодец, куда глаза глядят.
И я пошел… Плащ сразу намок, вода текла по волосам за шиворот, и я поеживался, хотя, в общем-то, она не была холодной — прогревалась в накаленном за день воздухе города. Кто шел мне навстречу, кого я обгонял, глаза не примечали — просто скользили мимо размытые дождем тени. Как это ни смешно, от обилия воды мне захотелось пить, но тусклые витрины за дождевой сетью не обещали ничего пригодного для утоления жажды. Я уже не помнил, сколько минут и ярдов я прошел под дождем, пока не возникло предо мной наконец освещенное окно первого кафе или бара. Но я не вошел сразу: остановили меня слова, написанные в углу на стекле. Я читал их, как Валтасар на пиру свое предупреждение о гибели: «Мене, текел, фарес», — «Кава, хербата, домове частка».
Конечно, я мог пройти мимо, никто не принуждал меня войти. Но словно сместилось что-то, уже не вокруг меня — не дождь, не облака на небе, не дымный силуэт города с пятнами света, — нет, именно во мне, в каких-то нервных клеточках мозга. Где-то в этих невидимых клеточках присущая им комбинация химических веществ записала когда-то сложнейшим кодом такие черты характера, как осторожность, нелюбовь к риску, стремление избежать опасности, обойти неизведанное, — вот здесь вдруг и видоизменился код, перестроилась химия, преобразовалась запись.
Я все-таки оглянулся, прежде чем войти, и увидел у обочины знакомый до мелочей желтый «плимут». Водителя не было, и ключ небрежно торчал в замке. Кто же здесь — Янек или Войцех? Я только усмехнулся предстоящей встрече и толкнул дверь.
Бар закрывался или уже закрылся; меня встретили тишина и пощелкивание счетных костяшек — это бармен, выдвинув ящик кассы, подсчитывал выручку. Удивительно, что все польские кавиарни в моей одиссее встречали меня, ощетинившись опрокинутыми друг на друга столами и стульями.
Но бармен встретил меня, как все бармены.
— Хайболл? — спросил он.
Я пояснил, что вместо стакана-великана с удовольствием отведал бы и кофе, и чая, и домашнего печенья.
— Ничего этого нет, — сказал он. — Могу предложить только хайболл с любым уровнем виски.
В ответ я сказал, что заплачу за четверть стакана виски, но виски пусть он пьет сам, а мне нальет одного лимонаду. Выпив полный стакан, я собрал всю мелочь в кармане и бросил ее на пластмассовую стойку. Вместе с деньгами звякнула и бронзовая медаль с царственным профилем Понятовского. При этом я не столько удивился тому, что она у меня оказалась, сколько тому, как на нее посмотрел бармен. Я моментально узнал его — и завивающиеся колечками вихры на лбу, и синеватую небритость щек. То был один из убитых Жигой ночных гостей. И опять меня не столько удивило то, что он воскрес, как Войцех, сколько та смесь изумления, почтительности и страха, что отразилась на его побелевшем лице. Я лихо подхватил медаль, подбросил ее над стойкой, поймал и спрятал.
— «Жил для отчизны…» — сказал я лукаво.
— «…умер для славы», — произнес он как отзыв и прибавил с послушной готовностью: — Что будет угодно пану начальнику?
— Машина Янека? — спросил я, оглянувшись на дверь.
— Войцеха, — ответил бармен.
— Кого он привез?
— Девчонку.
— Эльжбету? — Мой голос дрогнул.
— Не знаю. Пошел сказать о ней Копецкому. У нас телефон испортился.
— Скоро вернется?
— Должно быть. Тут всего полквартала до будки.
— Где девочка?
Он предупредительно указал на дверь в углу.
— Мне с вами?
— Не надо.
Я вошел в комнату, служившую, очевидно, конторой и складом. Здесь, в окружении ящиков с консервами и пивом, массивных холодильников и стеллажей с бутылками и сифонами, на раскладной кровати без одеяла лежала завернутая в простыню Эльжбета. Опять совпадение! Тогда можно было думать, что к машине вынесли Жигу; сейчас предо мной в такой же простыне лежала Эльжбета. Ноги ее были связаны, руки бессильно опустились вниз. В ее почти восковом лице не было ни кровинки, и никаких следов краски на губах и ресницах. Она больше походила на девочку из какой-нибудь монастырской школы, чем на ту властную красавицу, которая, уж не знаю, сколько часов или минут назад, спасла мне жизнь.
Я нагнулся к ней — ее опущенные веки даже не шевельнулись: она была без сознания, в глубоком обмороке. Я знал, что мне делать, не колебался и не раздумывал. Только одна мысль тревожила: «Успею ли до возвращения Войцеха?» Я взял ее на руки — она была легкой, как девчонки, которых я поднимал когда-то на занятиях в гимнастическом зале. Вот и пригодились бицепсы, пан Лещицкий, вы были правы: все-таки пригодились.
Толкнув ногой дверь, я чуть не сбил с ног бармена: он едва успел отскочить — очевидно, подглядывал в щель или в замочную скважину.
— В следующий раз будьте осторожнее, бармен. Так можно и глаза лишиться, — усмехнулся я, проходя мимо с девушкой на руках.
Он не растерялся, только смутился чуть-чуть: очевидно, сама ситуация и мой тон поколебали какое-то его решение.
— Вам помочь? — спросил он.
— Не надо, — повторил я. — Оставайтесь здесь. Я отнесу ее в машину и дождусь Войцеха.
Он с готовностью открыл дверь на улицу и, как мне показалось, присел за пресловутой валтасаровской надписью на стекле, рассчитывая, что с улицы я не замечу его маневра. Но я даже не обернулся, положил все еще бесчувственную Эльжбету на переднее сиденье машины, — этот последнего выпуска «плимут», хотя и повидавший виды, облупленный и помятый, был удобен внутри и очень широк, а Эльжбета оказалась такой миниатюрной и тоненькой, что улеглась легко и свободно, только пришлось ей чуть-чуть согнуть ноги в коленях. Потом я спокойно обошел машину, открыл дверцу со стороны водителя, как вдруг чья-то рука крепко схватила меня за плечо. Я оглянулся: Войцех! В той же фетровой шляпе, с тем же кривящимся книзу ртом.
— Хотел угнать машину, приятель, — скривился он. — Садись, довезу до первого «дика» с клобом.
— Загляни-ка внутрь сначала, — сказал я.
Он нагнулся, взглянул и выпрямился. В эту секунду я вспомнил свои последние три раунда на первенстве Варшавы несколько лет назад. Моим противником был Прохарж с четвертого курса, ученик Валасека, такой же, как он, подвижный и точный, но со слабым ударом. Я не обладал ни особой подвижностью, ни точностью; единственно, на что я рассчитывал, был мой удар снизу слева, классный, нокаутирующий удар. Прохарж уже вчистую выигрывал по очкам, а я все еще ловил его на этот удар, терпеливо ожидая, когда он раскроется. Но он так и не раскрылся, а я проиграл и бросил бокс, как олимпийский чемпион Шатков после своего проигрыша в Риме. У нас почти восторженно рассказывали о том, что он стал каким-то университетским начальством, даже диссертацию защитил, а боксерские перчатки до сих пор висят у него в кабинете. Я тоже повесил их у себя как память, хотя вскоре забыл обо всем, что с ними связывалось, кроме одного — моего коронного, так и не нанесенного удара, когда я больше всего на него рассчитывал. Я помнил его, как условный рефлекс, и, когда Войцех выпрямился, раскрывшись так откровенно, как раскрываются только новички на первых тренировках, я ударил левой снизу в его ничем не защищенную челюсть, ударил со всем напряжением мускулов и со всей тяжестью тела, какие я смог вложить в этот удар. Уже с обморочной беспомощностью Войцех медленно повернулся всем телом и грузно рухнул на мостовую. «Ватный подбородок», — сказал бы о нем наш тренер.
Я даже не влез, а нырнул в машину, присел с краешка на сиденье и рванул с места, низко-низко пригнувшись к рулю. И вовремя! Нечто скрежетнуло над головой, оставив в боковом и ветровом стеклах две круглые дырки в матовой стеклянной каше. Вторая пуля царапнула по стойке, даже не пробив кузов. От третьей я ушел на полном газу, обогнав какой-то грузовик с бочками. Стрелял, должно быть, бармен, а не Войцех; тот, наверное, еще не очнулся.
Вести машину в таком положении было трудно и неудобно, я все время сползал вниз, да и темная улица меня пугала: я не знал, куда она ведет. Поэтому, остановившись и переложив голову Эльжбеты к себе на колени, я свернул на более светлую и шумную улицу, пытаясь прикинуть в уме, как добраться до гостиницы или, в крайнем случае, до того перекрестка, где мы стояли с Лещицким, — ведь напротив была квартира Эльжбеты. Девушка не шевельнулась, не открыла глаз, когда я приподымал ее, только ресницы чуть дрогнули. И мне показалось, что очнулась она уже давно и не открывает глаз лишь потому, что хочет узнать, что произошло и куда и зачем ее снова увозят.
Тогда я начал говорить. Вглядываясь в блеклую смесь дождя, черного от дождя асфальта и рассеченного дождем света уличных фонарей, я говорил, говорил, как в бреду:
— Я друг, Эльжбета, самый близкий твой друг сейчас, хотя ты даже не знаешь, кто я и откуда я взялся. А ведь ты сегодня спасла мне жизнь, правда, совсем в другом времени — ты этого помнить не можешь. Но стихи Мицкевича ты, конечно, помнишь и любишь, — это твою книжку, наверно, так безбожно искромсал Жига. Я напомню тебе только две строчки. Начало сонета, помнишь? «На жизненном пути различные судьбой — так в море две ладьи — мы встретились с тобой». Перечти их, если они сохранились. А книжка со мной и письма по-прежнему спрятаны в ней, как это сегодня — правда, еще сегодня — сделал Жига. Он подарил мне медаль, — я уже говорил тебе об этом. А я хочу отдать ему томик Мицкевича.
Она открыла глаза и, нисколько не удивляясь тому, что видит перед собой незнакомого человека, сказала печально и тихо:
— Убили Жигу. А писем не нашли. Он хотел отвезти их в наше посольство в Вашингтоне. Только наше ли оно? — прибавила она неуверенно.
— Наше, Эльжбета! Наше! Моей и твоей родины. Ты сама теперь отвезешь их. И я поеду с тобой. А потом ты вернешься домой в Варшаву, — продолжал я все еще в лихорадочном бреду. — Разве есть что на земле красивей Варшавы?
— Не помню. Девчонкой была. Совсем, совсем маленькой, — проговорила она, опустив длинные свои ресницы. — А что осталось от Варшавы? Камни…
— Ее восстановили, Эльжбета. Тебя обманывали, как обманывают вас всех в эмиграции. А Старе Място совсем прежнее…
Я хотел было рассказать ей, как восстановили этот уголок старой Варшавы, но в это мгновение наша машина на полном ходу въехала в темноту, где уже не было ни меня, ни города, ни Эльжбеты.
Я вышел из затемнения в другом кадре — не в машине, а все на том же перекрестке с Лещицким. Дождь, атаковавший город коротким массированным налетом, уходил на восток, оставляя позади темное, в звездах небо и такую же темную, в отраженных огоньках мостовую.
Было без пяти десять.
Лещицкий взглянул на меня и улыбнулся.
— Как видишь, — сказал он, — прошло ровно столько, чтобы дойти от бара до этого перекрестка. А гамма уже сыграна.
Я не спросил у него, какая гамма. Он глядел понимающе и сочувственно, как-будто знал все, что я пережил. Но я ошибся.
— Я ничего не знаю, Вацек, — прибавил он. — Я не был с тобой. Тебя окружали люди из другого времени.
— Но те же люди?
— Конечно.
— Что это было? — спросил я. — Гипногаллюцинация?
— А сам как думаешь?
— Никак. Мне очень хочется узнать, чем окончился мой последний дубль.
— Как ты сказал: дубль? Почему?
— Дубль — это кинематографический термин, — пояснил я. — Обычно снимают несколько вариантов одной и той же сцены. Их называют дублями.
Ему понравилось сравнение.
— Дубль, — повторил он, — дубль… Может быть, твой дубль еще продолжается… в своем времени. Кто знает? Даже я не знаю до конца, что это такое. Время… джинн из бутылки. Я выпустил его, а сейчас радуюсь, что загнал обратно… — Он протянул мне руку. — Не обижайся, Вацек. Я только хотел помочь тебе проверить себя на прочность. Это всегда помогает. Может быть, теперь ты уже повзрослел и стал мудрее? Не сердись на старика.
— Я не сержусь, — сказал я, — только не понимаю…
— И не надо. Считай, что я пошутил. Бывают такие глупые шутки… — Он вздохнул и, не прощаясь, пошел вперед, обгоняя неизвестно откуда возникших прохожих; должно быть, они вроде нас где-то пережидали набежавший ливень, а теперь спешили по своим делам.
Только я никуда не спешил, пытаясь уяснить себе, что это было. Сон? Но я не спал и не грезил наяву, хотя и терял сознание. Гипноз? Но я никогда не слыхал о такой форме гипноза. Да и возможна ли она вообще? Шесть разных галлюцинаций в одно мгновение, в одну тысячную, может быть даже миллионную, долю секунды. И может ли галлюцинация вызвать ожог? Я отдернул рукав и ясно увидел сине-багровое пятнышко, засохшую корочку, — след сигареты Войцеха. И сбитая кожа на суставах пальцев левой руки — еще один след моей встречи с Войцехом. А медаль? Конечно же, вот она! Я вынул ее из кармана и посмотрел на свету. Не медаль-фантом, не медаль-иллюзия, а реальная медаль из старой бронзы. И барельеф Понятовского с лавровым венком на лбу, и надпись по кругу: «Жил для отчизны, умер для славы», — совсем не призрачная, не иллюзорная: я мог ощупать каждую букву.
И томик Мицкевича был на месте. Я не вынимал его, только потрогал выпуклый портрет на обложке. Значит, все это было! Не галлюцинация, не сон и не гипнотическое видение. Джинн, выпущенный из портсигара Лещицкого, сыграл мне свою гамму, заставив прожить полчаса или час, но каждый раз по-иному и каждый раз с полной отдачей сил. Я действительно лежал здесь с простреленной грудью, спасал свою жизнь в бешеной автогонке, дрался за честь Эльжбеты и стал обладателем писем, опубликование которых так страшило белоэмигрантских подонков.
Медаль, Мицкевич и письма — гости из другого времени. Может быть, в нашем у них есть близнецы, но разве это что-нибудь меняет? Жига хотел отвезти письма в посольство, и я обещал помочь в этом Эльжбете. Не все ли равно, в каком это было времени и было ли вообще. Теперь я хозяин своего времени.
Не сомневаясь и не раздумывая, я решительно пошел через улицу к хорошо знакомому подъезду напротив.
— Это очень низко, — сказал капитан.
Капитан имел в виду барометр — тяжелый, окованный начищенной медью, доставшийся капитану, наверное, еще от отца, а тому от деда, ибо и барометр этот, и почерневшая трубка, да и сама морская профессия передавались в семье Лепиков по наследству: от Артура к Яну, от Яна опять к Артуру. А под барометром висела плохонькая фотография, на которой весело смеялась женщина жена капитана Артура Лепика, и прижимался к ней десятилетний мальчишка — сын капитана Артура Лепика, которого, конечно же, звали Ян и которого также ожидали впереди и барометр, и трубчонка из вереска, и капитанский мостик.
— Это очень, очень низко, — повторил капитан, и Малинин вгляделся в застывшую на нижнем делении стрелку, вгляделся непонимающе, спросил:
— Погода портится?
Капитан кивнул, ничего не объясняя, да Малинин и не ждал поспешных объяснений: все равно их не будет. Сначала капитан подумает, крепко подумает, и только тогда скажет — коротко и точно. Малинин стоял и смотрел на капитана Артура Лепика, немногословного рыжего эстонца, а тот стоял и смотрел на фамильный барометр. Так прошла минута-другая, пока капитан не принял наконец решение и, вспомнив о Малинине, сказал:
— Будем менять курс.
«Тоска-то какая! — думал Малинин, топая по коридору за капитаном Артуром Лепиком. — Ничего толком не объяснит, ходи тут за ним, слова клещами тяни… Курс будем менять… Почему? Зачем? Погоды он испугался, что ли? Программа к черту летит…»
Здесь Малинин соврал: программа шла великолепно, по графику, установленному в институте, придуманному самим Малининым и утвержденному очень высоким и очень ученым советом. А соврал Малинин из жалости к себе, из-за охватившего его сейчас чувства ностальгии. Третий месяц экспедиционное судно Института океанографии находилось в плавании: сначала в Японском море, потом в Южно-Китайском, теперь снова на пути домой. Третий месяц Малинин мечтал о твердой земле, о травке-муравке, об асфальте, наконец. Ему надоела вечно качающаяся палуба «Миклухо-Маклая», вечно качающаяся койка в каюте, вечно качающийся стол, вечно качающийся мир. И только надев маску и акваланг, он забывал и о твердой земле, и о траве, и об асфальте. Он уходил в море, как в теплый сон, когда не хочется просыпаться, открывать глаза — еще минуту, только одну, и еще минуту, и еще, и еще…
— Надо сказать Рогову, — напомнил капитан.
«Что сказать Рогову? — удивился Малинин. — Что погода портится? Что курс меняем? Рогов будет страшно обрадован, ну просто счастлив: да он с милейшего капитана Артура три шкуры спустит. Что ему какой-то древний барометр!»
Рогов возглавлял экспедицию и вместе со всеми ее участниками третий месяц мотался по морям, несмотря на свои пятьдесят шесть лет, профессорское звание и титул члена-корреспондента Академии наук. Рогов был богом, во всяком случае, для Малинина, скромного кандидата наук, чья докторская диссертация медленно, но верно распухала в тумбе все того же вечно качающегося стола.
— То-то вам Рогов задаст, — мстительно сказал он.
Но капитан Артур Лепик не испугался страшной угрозы.
— Не задаст, — сказал он. — Тайфун.
Пока Малинин туго соображал, что это значит, они дошли до роговской каюты, остановились на пороге, капитан снял фуражку, огорошил:
— Беда, Павел Николаевич…
Рогов отложил ручку — он что-то писал в блокноте — посмотрел сквозь затемненные стекла очков.
— Что за беда, Артур Янович?
— Очень низкое давление. Штиль.
Рогов снял очки, потер переносицу — переварил сообщение, спросил быстро:
— На берег радировали?
— Нет связи.
— Что-нибудь с аппаратурой?
— Рация в порядке. Молчит эфир.
— Помехи?
— Помех нет. Тишина. Ни разу такого не было.
Малинин подумал, что капитан сегодня слишком многословен, такого тоже ни разу не было.
— Ваше решение? — спросил Рогов. Он снова надел очки, встал из-за стола, подошел к капитану.
— Будем обходить, — сказал тот. — Если это тайфун, быть может, удастся уйти.
…Уйти им не удалось. Они вошли в зону тайфуна минут через сорок неожиданно, что было особенно страшно. И все же капитан сумел увести корабль от эпицентра тайфуна: ревущий хаос остался где-то справа, северо-восточнее, потому что именно оттуда шла темнота, иссиня-черная, непроглядная, с нарастающим ритмом грохота, словно миллионы тамтамов били тревогу.
И вместе с грохочущей темнотой налетел ветер. Нет, не ветер — вихрь, смерч, ураган (какое слово еще подобрать?!). «Миклухо-Маклай» нырнул носом, потом задрожал, передав вибрацию на палубу, на палубные надстройки, на мостик, где стояли они втроем: капитан, Малинин и Рогов, остановился на секунду, словно встретив преграду, и вновь пошел вперед, но уже медленнее, труднее, преодолевая удары ветра и волн.
Малинину стало страшно. Штормовка, предусмотрительно захваченная в каюте, мгновенно превратилась в мокрую и холодную тряпку, фуражку сорвало сразу, даже удержать не успел. Ветер пытался оторвать пальцы, вцепившиеся в поручни, отбросить назад, к рубке, вдавить в переборку, распластать, размазать.
Капитан пошевелил губами, и Малинин, напрягшись, еле расслышал сквозь грохот волн и вой ветра:
— Нам… повезло… идем… по краю…
— Машина выдержит? — крикнул Малинин и, не услыхав своего голоса, закричал опять: — Машина выдержит?
Капитан наклонился к его уху:
— Должна… Иди… в рубку…
И схватил его цепкой рукой, потащил по скользкому настилу к двери, рванул ее на себя. Она подалась неожиданно легко, распахнулась, и капитан не удержался, упал на мостик, придавив собой Малинина. И сразу, будто только и дожидаясь этого случая, ветер бросил на палубу чудовищную волну. Она подхватила Малинина, швырнула его к трапу, ударила головой о стойку. На секунду он потерял сознание, но тут же пришел в себя, пополз к открытой двери, преодолевая бешеное сопротивление ветра. Потом его кто-то опять подтолкнул, и он вкатился в рубку, сел у переборки, очумело оглядываясь. Следом за ним втиснулся капитан, долго, будто ему что-то мешало, тянул дверь, наконец захлопнул ее, обернулся.
— Жив?
Малинин только кивнул: говорить не хотелось — и посмотрел вокруг. Рядом на полу сидел Рогов и держался за голову, видимо, тоже сильно ударился. Впереди, вцепившись в штурвал, стоял матрос Володя — говорун и весельчак. Даже сейчас он умудрился взглянуть на Малинина, хитро подмигнул ему: какова, мол, погодка, а? — и снова уставился вперед, в темноту, которая врывалась в рубку вместе с водой сквозь разбитое стекло.
Капитан вынул пробку из переговорной трубки, крикнул:
— В машине! Как дела?
Кто-то снизу откликнулся:
— Пока держимся. Это долго, капитан?
— Не знаю, — сказал капитан и заткнул трубку пробкой: он не любил лишних вопросов.
Рогов постонал-постонал и сказал жалобно:
— Если верить тому, что я знаю о тайфунах, это и впрямь надолго: сутки, как минимум…
Малинин ужаснулся: целые сутки ада, грохочущего, мокрого, черного. Нет, он просто не выдержит этого, не сумеет, не хватит у него сил. И потом…
— Образцы, — не сказал, прохрипел он, — все разлетится к чертовой бабушке!
И мысль эта, столь простая и ясная, так ужаснула его, что он забыл и о страхах своих, и о головной боли, и о том, что до лаборатории с образцами и пробами два трапа вниз, метры мокрой палубы, ветер, вой и бешенство волн, забыл он обо всем этом, поднялся кряхтя и пошел к двери, держась за переборку.
— Куда? — страшно крикнул капитан и схватил его за руку.
— Пустите, — вяло сказал Малинин. — Мне надо. Там мои образцы.
— Сидеть! — капитан толкнул его, и Малинин, не устояв, плюхнулся на пол. Ничего не разлетится: мы проскочим…
«Куда проскочим? — удивился Малинин. — Вокруг чернота…» Он посмотрел сквозь разбитые стекла рубки и увидел то, что на несколько секунд раньше увидел и оценил капитан.
Справа все было по-прежнему темно и страшно. Но слева по курсу с юго-запада выплывало ровное голубое пространство, нелепое и странное в чернильной тьме тайфуна. Будто шутник-маляр не спеша наносил кистью ровные голубые мазки, закрашивая иссиня-черную стену.
— Лево руля! — капитан оттолкнул плечом Володю, но тот не отпустил штурвальное колесо, и они вместе крутили его влево, а потом капитан рванулся к машинному телеграфу и перевел рукоятку на «самый полный». И тут же крикнул в переговорное устройство: — Полный вперед! Слышишь, Максимыч, самый полный!
Нелепо задранный нос корабля в ровном квадрате окна качнулся и пополз влево, а сам корабль ощутимо прибавил ходу. Малинин подумал, что тайфун и вправду отпустил их, как повелел великий капитан Артур Лепик, отпустил в это голубое неясное пространство, заполнявшее всю видимость по курсу.
Они вошли в него так же неожиданно, как и часом раньше в зону тайфуна. И сразу же стало светло, прекратился грохот, стих ветер, и палуба перестала вставать на дыбы, будто кто-то, вспомнив старинное морское поверье, вылил на кипящие волны бочонок масла.
— Так держать! — сказал капитан и снова крикнул в машинное: — Хода не сбавлять! — а потом открыл легко, без усилий дверь рубки и вышел на мостик.
Малинин поспешил за ним, помог подняться все еще стонавшему Рогову, и они оба присоединились к капитану, с удивлением оглядывающемуся по сторонам.
А поглядеть и вправду было на что.
Там, откуда только что вырвался «Миклухо-Маклай», качалась темно-синяя, с переливами занавеска, которая изнутри была голубой, а отсюда превращала черноту тайфуна в синеву, отчего он стал ласково-синим, как небо в тропиках, и странно тихим, даже немым, будто кто-то запер его в прозрачный аквариум, не пропускавший ни ветра, ни рева и грохота волн, только что бесновавшихся и вдруг окаменевших. Все это было там, за синей занавеской, и казалось, что корабль, даже непонятно как прорвал ее. Да что там говорить: непонятно, невозможно все это, просто почудилось им, и ветер и волны прошли страшным синим сном, запертым сейчас за стеклом неизвестно кем придуманного сосуда.
Малинин сделал шаг назад: под ногой что-то хрустнуло. Это был осколок стекла, почему-то не смытый водой. И звук этот, неожиданный, нечаянный, вдруг подсказал им, что тайфун не миф, не сон. И тогда капитан Артур Лепик сказал:
— Так не бывает.
А Рогов ответил ему с какой-то странной интонацией не то удивления, не то насмешки:
— Вы правы, капитан, не бывает. Остается предположить самое простое: мы все сошли с ума. Устраивает?
Вместо капитана откликнулся Малинин:
— Странное сумасшествие: скорее, похоже на массовую наведенную галлюцинацию. Только что считать галлюцинацией: тайфун или мертвый штиль? Если тайфун, то объясните мне: кто выбил стекла в рубке, кто сорвал поручни на мостике? Если походить по кораблю, можно будет добавить еще сотню вопросов. А если тайфун — реальность, а штиль — галлюцинация, то почему нас не сносит с палубы?
— Ребенок, — сказал Рогов. — Вы не представляете, как сложны бывают наведенные галлюцинации… — он засмеялся. — И я не представляю, — и уже к капитану: — Артур Янович, объявите аврал, проверьте состояние судна, узнайте, не восстановилась ли связь, и не сбавляйте хода: надо уйти подальше от этой чертовой синевы.
Капитан кивнул и пошел в рубку. Через несколько секунд раздался воющий звук сирены, особенно страшный в недоброй тишине моря.
Рогов поморщился.
— Жуткий звук… Но оставим шутки. Что вы думаете, мой друг, об этом феномене?
— О занавеске? — Малинин пожал плечами. — О синем тайфуне? Я не фантаст, а научного объяснения не нахожу.
— А ненаучного?
— Может быть, силовой барьер?
— Может быть. Откуда?
— Состояние атмосферы… — он помялся, — или вот еще; тайфуны-то у нас совсем не изучены. Вдруг они несут в себе силовое поле, которое при определенных условиях превращается в некий кокон вокруг ураганной зоны.
Рогов хмыкнул, и опять Малинин не понял: одобряет он его бредовую гипотезу или нет.
— А вы говорите — не фантаст, — и Рогов посмотрел вниз, на палубу, где капитан в сопровождении старпома и боцмана обходил дозором свои владения, вероятно сильно попорченные тайфуном. — Артур Янович, — крикнул Рогов, — как связь?
Капитан остановился и посмотрел вверх. Он смотрел явно не на мостик, выше, и, проследив за его взглядом, Малинин увидел верхушку мачты без привычного красного флага на ней. Капитан сказал что-то боцману, и тот побежал назад, скрылся из виду, а капитан крикнул:
— Нет связи. Молчит эфир, — и снова пошел, считая вопрос исчерпанным.
— Плохо дело, — сказал Рогов.
— Почему? — не понял Малинин. — Тайфун пройдет, связь восстановится. Да и от берега мы недалеко — двое суток пути.
Рогов не ответил: он к чему-то прислушивался, потом предложил:
— Давайте спустимся. Я вам кое-что покажу…
Малинин шел за ним, недоумевающий и взволнованный. Он привык к Рогову, знал о его причудах, к примеру, о чрезмерной таинственности даже в самых простых делах. Но таинственность эта всегда была лишь игрой, а сейчас Рогов не играл. Малинин готов был поклясться, что его учитель чем-то всерьез озабочен.
Они спустились на палубу, прошли мимо капитана Артура Лепика, мрачно наблюдавшего за тем, как матросы крепили сорванную бурей шлюпку. Малинин не утерпел, оглянулся: на мачте вновь красовался алый флаг — боцман быстро выполнил приказ. Но флаг не развевался, как обычно, повис неподвижно, и Малинин только сейчас заметил, что ветер совсем стих, будто они вернулись назад во времени, как раз в тот самый миг, когда капитан посмотрел на свой барометр.
— Опять штиль, — сказал Малинин.
— Это не штиль, — откликнулся Рогов. — Это нечто иное. Смотрите, — он перегнулся через борт. — Что это с морем?
Малинин посмотрел на воду и оторопел. Море никогда не кажется нам прозрачным, взгляд сверху тонет в плотной, стального цвета водяной толще. Но толща эта чиста и не замутнена, а различные цветовые оттенки в ней лишь подчеркивают эту чистоту. Теперь же вода за бортом не была чистой: в ней, как в банке любителя-рыболова, кишела какая-то взвесь, придававшая морю ровный грязно-зеленый цвет.
Малинин рванулся было назад, но его остановил резкий окрик Рогова:
— Куда вы?
— В лабораторию. Надо взять пробы.
— Погодите, — отмахнулся Рогов. — Успеем. Отпустит капитан наших ребят, тогда и возьмем. А сейчас… — он опять к чему-то прислушался. — Мы, кажется, сбавили ход…
Малинин тоже почувствовал, что корабль резко снизил скорость. Но тогда бы изменился и звук, доносящийся на палубу из машинного отделения: стал бы мягче, глуше. Однако машина работала на предельном режиме: за время плавания Малинин научился определять на слух режимы работы двигателей.
— Странность на странности, — загадочно сказал Рогов и добавил: — Впрочем, послушаем, что нам хочет поведать наш милый студент: его явно прислал Артур.
К ним подбежал взволнованный и запыхавшийся Нолик — студент-географ, чья дипломная работа, как и диссертация Малинина, создавалась в экспедиции.
— Павел Николаевич, вас капитан зовет!
— Идем, — Рогов с сожалением отошел от борта, обернулся. — Сейчас Артур будет удивлять нас своим сообщением.
Малинин шел с Ноликом и думал, чем еще может их удивить капитан. Машина не тянет? Это и так ясно. Видимо, сопротивление среды возросло настолько, что она тормозит ход. Да и легко ли плавать в киселе? Кто-нибудь пробовал?
Он не ошибся: капитан только что вылез из машинного отделения, и на его обычно непроницаемом лице ясно читалось удивление.
— Мы все знаем, — опередил его Рогов. — За бортом что-то странное: похоже на планктон, только плотность много выше. Останавливайте судно. Будем брать пробу. — Он окликнул уже уходящего капитана: — Кстати, корпус не перегрелся?
— Не успел, — сказал капитан и пошел в рубку, а Малинин — в который раз? расстроился: почему до простых вещей Рогов доходит значительно быстрее? Ведь ясное же дело: возросло трение, возросла и температура…
Он сердито сказал Нолику:
— Позови ребят и тащите сюда оборудование.
Нолик побежал в лабораторию, а капитан, видно, уже успел отдать приказ: на корабле застопорили машины, он прошел еще немного по инерции и лег в дрейф.
Когда Рогов с Малининым дошли до кормы, Нолик с лаборантами уже спустили за борт люльку с приборами, два матроса встали у лебедки, а капитан Артур Лепик, посасывая свою неизменную трубку, наблюдал за происходящим, всем своим видом показывая, что не интересует его ни странная граница между тайфуном и штилем, ни загадочный феномен моря, тормозящий ход судна, а если что и волнует, так только отсутствие связи, да и то самую малость, чуть-чуть…
В лабораторной люльке помещались двое. Рогов быстро перелез через борт, а следом за ним в люльку спрыгнул Нолик. Малинин хотел заявить, что Нолику неплохо было бы постоять на борту, посмотреть, как старшие товарищи будут работать у воды, но не успел: Рогов махнул матросам рукой, и люлька поползла вниз.
Она остановилась у самой воды, и Рогов подумал, что слова «у воды» здесь не подходят: у ног его застыла странная зеленая кашица, на вид густая и вязкая. Он присел на корточки и опустил в нее руку.
— Осторожнее! — крикнул сверху Малинин, но Рогов не услышал его.
За тридцать с лишним лет работы он, казалось ему, успел узнать об океане все, что знала о нем земная наука. Он вдоль и поперек прошел эти широты. Он читал лекций в Оксфорде и, МГУ, в Гарварде и Беркли. Его работы цитировались на многих симпозиумах и конференциях. О нем знал ученый мир. И сейчас, сидя на корточках над зеленой кашицей, которая полчаса назад была обыкновенной морской водой, он с ужасом понял, что все его завидные знания ничтожны, пусты и бессмысленны, потому что ни одно из них не могло даже намекнуть, с чем они встретились. Он понимал, что казнить себя бессмысленно и бесполезно: наука — в его лице, сейчас! — встречается с подобным феноменом впервые, и феномен этот необъясним, не похож ни на что привычное. Прекрасная формула существовала некогда: «Этого не может быть, потому что не может быть никогда». Закрой глаза, отмахнись, не верь, улыбнись презрительно: нет этого, нет, нет! Но рука с трудом входила в зеленое месиво, как входит ложка в желе, и желе это сдавливало руку, неприятно холодило кожу. Рогов резко поднялся, покачнув люльку, и осмотрел руку. Она была абсолютно сухой.
Сверху опять кричали что-то, но он опять не слышал, пытаясь все-таки объяснить необъяснимое привычными понятиями, найти какие-то аналогии, но привычные понятия не подходили сюда, а знакомые аналогии ничуть не напоминали то странное состояние воды (именно воды: Рогов не хотел, не мог думать иначе!), которое превращало ее в желе.
— Павел Николаевич, — Рогов вздрогнул и обернулся: Нолик смотрел с восторгом и ужасом, причем восторга было больше. Естественно: он не обременен всеми знаниями, он вообще не очень-то обременен знаниями, поэтому ему не страшно необъяснимое, а лишь любопытно до ужаса, который все-таки читался на его лице. Счастливое качество молодого ученого — верить тому, что есть, а не тому, что объяснено или объяснимо. Именно это качество и движет вперед науку, а Рогов? Ты его потерял, разбросал по симпозиумам, по ученым советам, по докладам и рефератам, которые и не нужны-то уже, ничего они объяснить не могут ни тебе, ни Нолику, никому. Значит, перешагни через них, забудь, начни сначала — вот отсюда, от этого киселя за бортом. И не бойся признать поражение, великий Рогов. Как знать, вдруг да обернется оно чем-нибудь, отдаленно похожим на победу…
Он встряхнул головой, будто сбросил оцепенение, спросил Нолика:
— Ну что?
— Температура невероятная! — Нолик даже захлебывался от восторга. — По Цельсию — тридцать восемь. А плотность все время растет, аписывать не успеваю.
— Пробы взял?
— Конечно.
— Тогда поехали наверх: посмотрим, подумаем, — и вдруг замолчал, пораженный услышанным. — Говоришь, плотность непрерывно растет?
— Растет! А что?
— Это хорошо, — сказал Рогов, — это просто великолепно, — добавил он и, перешагнув через барьерчик люльки, встал на воду.
Именно встал: зеленое желе чуть прогнулось под ногами, как батут, качнуло его, и он ухватился за люльку, чтобы удержать равновесие.
Наверху ахнули. Он поднял голову, помахал им рукой, хитро подмигнул ошеломленному Нолику и шагнул вперед. Потом сделал еще шаг, пошел медленно вдоль корпуса судна. Желе отлично держало его, только идти было трудновато: поверхность неровная и качается, того и гляди упадешь.
— Стойте, Павел Николаевич! — заорал Нолик. — Я с вами! Он тоже перелез через барьер, нелепо размахивая руками, побежал к Рогову, не удержался, плюхнулся во весь рост, но тут же поднялся, осмотрел себя, спросил удивленно:
— Почему следов никаких нет? Даже не намок…
— А это не вода, — спокойно ответил Рогов, внутренне содрогаясь, — ересь! бред! И все же не вода!
— Что же? — Нолик с надеждой смотрел на своего бога.
— Не знаю, — вздохнув, признался бог.
— А почему она нас держит?
— Тоже не знаю. Ты лучше не спрашивай: мы с тобой сейчас на равных — ни о чем не догадываемся. Ты подумай лучше: плотность среды растет отчего?
Нолик пожал плечами с недоуменной гримасой.
— Высказываю гипотезу, — Рогова внезапно охватило ощущение охотника: добыча рядом, только руку протяни! — Постороннее тело, помещенное в среду, вызывает повышение плотности вокруг него. А значит…
— А значит, — восторженно подхватил Нолик, — чем дальше от корабля, тем плотность меньше! Так?
— Пятерка, — похвалил Рогов. — Проверим?
Позади загрохотала лебедка. Рогов обернулся: люлька стремительно взлетела вверх, в нее влезли Малинин и два лаборанта, и через три минуты они присоединились к Рогову с Ноликом. Малинин даже задыхался от изумления.
— Держит. Нет, вы подумайте: держит, — повторял он, глупо улыбаясь, и вдруг уже серьезно спросил: — Павел Николаевич, это же не вода, верно?
Рогов усмехнулся про себя: молодость, несомненно, имеет преимущества. Вот и Малинин: он не придавлен авторитетом Большой ауки, вернее, еще не придавлен, и ему понадобилось меньше времени и меньше усилий, чтобы признать невероятное.
— А что же это? — он задал Малинину тот же вопрос, что пятью минутами раньше Нолик.
Но Малинин не прикрылся спасительным «не знаю», он пошевелил губами, подумал, потом засмеялся, сказал:
— Бред, конечно, но вдруг это жизнь?
— Мыслящий океан? — лениво спросил Рогов. — Лема начитались…
— Почему обязательно мыслящий? — фантазировал Малинин. — Даже наверняка не мыслящий. Микроорганизмы, растворенные в питательной среде. Или не в среде… Сама среда — совокупность микроорганизмов.
— Не опровергаю, — сказал Рогов. — Здесь любая гипотеза допустима. Проверим нашу с Ноликом: ее хоть сразу проверить можно.
Они подошли к люльке. Нолик обвязал вокруг пояса тонкий канат, второй конец закрепил за барьер люльки и медленно, как по льду, пробуя поверхность желе носком кеды, пошел прочь от корабля. Он отошел шагов на десять, обернулся и крикнул:
— Держит хуже!
— Иди обратно, — приказал Рогов, но парень не послушался, шагнул дальше и вдруг провалился по щиколотку, не удержался, сел, и Малинин с лаборантами, ухватившись за канат, подтащили Нолика к люльке. Рогов нагнулся и внимательно осмотрел его кеды: они были по-прежнему сухи, неведомая среда не оставляла следов.
— Как в болоте, — ошеломленно проговорил Нолик. — Засасывает и давит.
— Хватит экспериментов, — сердито бросил Рогов. — Пробы у нас есть, можно и подниматься.
Он влез в люльку вместе с Ноликом, сказал Малинину:
— Вы с ребятами вторым рейсом.
Малинин кивнул, не оборачиваясь. Он смотрел на корпус судна: зеленая «плесень» — оторванная от своей среды, она казалась именно плесенью обхватила корпус «Миклухо-Маклая», поднялась почти до иллюминаторов. Верхний ее край, неровный, ажурно-рваный, ощутимо полз вверх, а внизу этот тонкий, почти прозрачный слой «плесени» переходил в уже привычное желе, и там, где эта «плесень» вырастала, желе чуть покачивалось взад-вперед, словно подталкивало ее по борту судна вверх.
— Ну и ну! — изумленно воскликнул Рогов. — Пять минут назад плесени не было.
Малинин и сам помнил, что борт был абсолютно чист, когда они спускались вниз. Значит, плесень выросла недавно и очень быстро.
— Это же не опасно, — неуверенно, словно уговаривая самого себя, сказал Нолик. — Она ведь не оставляет следов.
«Верно, — подумал Малинин, — следов не оставляет. На кедах. На человеческом теле, руке к примеру. И это все? Но есть еще корпус судна, есть еще вещи в каютах…» И вдруг с какой-то особенной остротой понял, что вся их восторженная беготня вокруг морского феномена может быть опасной. Он задрал голову вверх и заорал изо всех сил:
— Артур Янович! Прикажите задраить иллюминаторы везде. И побыстрее!
Рогов внимательно разглядывал зеленую корку на борту.
— Не успеем, — проговорил он задумчиво. — Спохватились, да поздно. Видите: эта штука уже к каютам подобралась.
Кое-где хлопали иллюминаторы, а «плесень» уже застилала их, и там, где хозяева не успели забаррикадироваться, пробиралась в каюты, и кто знает, что она там натворит.
— У нас иллюминатор открыт, — сказал Малинин. — Поднимайтесь, Павел Николаевич, и бегом в каюту.
Рогов и сам понимал, что надо спешить. Едва люлька поравнялась с палубой, он легко перескочил через поручень, сбежал по трапу, толкнул дверь в каюту. Сзади сопел Нолик, пытаясь через его плечо рассмотреть, что же успела захватить зеленая «плесень».
А захватить-то она успела не так уж много. Зеленый кисель сполз из кольца иллюминатора на письменный стол, растекся по его полированной деревянной крышке.
— Вот вам и еще пробы для опытов, — сказал Нолик, задраивая иллюминатор.
— Ладно, — махнул рукой Рогов, — потом соберем. Пошли на палубу.
Честно говоря, он был чуть-чуть разочарован: зеленая «плесень» не ползла по каюте, не пожирала все на своем пути, не росла с каждой минутой. Однажды разыгравшаяся фантазия уже неудержима. Ступив на плотный кисель за бортом «Миклухо-Маклая», Рогов уже не сдерживал свое закованное в строго научные шоры воображение. Да и как можно сдерживать, если эти «строго научные шоры» ни черта не объясняют, а явно ненаучное воображение подсказывает гипотезы одна другой хлеще, зато все объясняющие. Пока они с Ноликом бежали к каюте, Рогов успел наделить «плесень» разумом и ждал от нее бурных проявлений. Но растекшийся по столу кисель мало походил на существо или вещество «сапиенс», и шаткие ножки безумной гипотезы легко и охотно подломились. Рогов усмехнулся: «Совсем спятил, старик. Ты же на Земле, а не на альфе Центавра. Откуда здесь „разумная плесень“?»
На палубе стоял Малинин и смотрел в капитанский бинокль. Растерянный Артур Янович топтался рядом, порываясь отобрать бинокль. Малинин не давал, толкался и повторял:
— Погодите, погодите, сейчас, сейчас…
— Что-нибудь новенькое нашли? — поинтересовался Рогов.
— Старенькое, — невежливо буркнул Малинин, неохотно отдавая бинокль капитану, который тотчас же прилип к нему, застыл памятником. — Как вы смотрите на то, что мы в плену?
— У пиратов? — спросил Нолик.
— У «плесени», — не поддержал шутки Малинин. — Артур Янович, дайте шефу полюбоваться…
Может быть, Малинин и преувеличивал, но ведь Рогов решил ничему сегодня не удивляться, верить самому невероятному. Везде, до самого горизонта, а быть может, и дальше, за ним, по всей земле, расстилалась ровная зеленая поверхность. Ни волн на ней не было, ни всплесков, ни белых пенных гребешков, столь привычных на море. Да и море ли это было? Скорее, «суша», жадное агрессивное болото, которое заперло корабль наглухо, намертво, навеки — какие еще слова подобрать? Рогов обернулся: позади, там, откуда они пришли в этот странный зеленый мир, по-прежнему качалась прозрачная занавеска. За ней, как в гигантском аквариуме, бился синий тайфун. В двенадцатикратный «цейс» видны были волны, которые разбивались об эту занавеску, вероятно, с грохотом, с воем ветра. Но звуки, как и волны, оставались за ней, как за синим стеклом, неизвестно кем и зачем повешенным, не известно как пропустившим судно в это диковинное тихое болото. Да, здесь была тишина, безоблачное голубое небо, застывшая зеленая пленка болота, ровная, как по линейке проведенная линия горизонта.
— Эфир все еще молчит? — спросил Рогов.
— Молчит, — сказал капитан и добавил просительно: — Куда же мы попади, Павел Николаевич?
Рогов пожал плечами: мол, спросите что-нибудь полегче, а Малинин ответил неожиданно сорвавшимся голосом:
— Хотите знать? Могу объяснить, — и даже рукой махнул. — Только кто мне поверит…
— Я сегодня всему верю, — безнадежно сказал Рогов и не соврал: какая в сущности разница — верить или не верить? От объяснений легче не будет. Да и кто докажет: верны они или нет? Все возможно за синей завесой тайфуна. Говорите, — попросил он Малинина.
Малинин начал, посмеиваясь: «Не верите — опровергайте». Но Рогов знал своего ученика: тот не шутил, не выламывался, не пытался огорошить супероригинальной идеей. Эта идея у него явно была выношена, продумана за последние часы, а смешочки, они от неуверенности, от привычной робости: как примут?
— Мы не на Земле, — говорил Малинин. — Или, вернее, на Земле, но не нашей — другой. Проклятый тайфун родился на грани двух миров: того, где мы живем, и этого — чужого. Я не оригинален: идея множественности миров существует давно. И кое-кто из серьезных ученых — вы слышали, Павел Николаевич, — уже пробует найти дверку в соседний мир. Пока безуспешно, на ощупь, но пробует! А мы нашли ее, случайно наткнулись в потемках и прорвались сюда, где все иное, не похожее на привычные земные атрибуты. Я читал в каком-то фантастическом романе о том, как человек путешествует из мира в мир, вернее, путешествует его биополе, совмещаясь в соседних мирах с биополями его аналогов.
Авторы предположили, что миры эти бесконечно повторяют друг друга, отличаясь лишь по времени; где-то оно отстает от нашего, где-то его опережает. А почему бы не допустить, что миры эти вообще не похожи на земной? Ну вот как здешний, — он обвел вокруг рукой и засмеялся: — Красив?
Рогов кивнул:
— Красив. Ваша гипотеза имеет право на существование, — он помолчал и добавил: — Впрочем, как и всякая другая. У тебя никакой нет, Нолик?
У Нолика не было гипотезы: его заворожила малининская, и он готов был охотно принять ее на веру. Да и Рогов не находил возражений против нее: она все объяснила. А то, что она невероятна, так через невероятность можно перешагнуть, и тогда все становится понятным и объяснимым. Но гипотеза гипотезой, а выбираться из плена необходимо…
— Нужны аммонитные шашки, — сказал он. — У вас они есть, капитан?
— Есть.
— Тогда запускайте машину. Поиграем в игру под названием «Из ледяного плена».
Рогов думал так: если машина сама не вытянет их из болота, то взрыв поможет расчистить впереди путь. Может помочь. А дальше — Рогов сам проверял зеленая каша теряет плотность. До тайфуна несколько километров, надо попробовать проскочить. Уж лучше тайфун, чем эта зеленая дрянь, пусть даже и безобидная.
Конечно, ему не хотелось уходить: когда еще представится такой случай встреча с колонией неизвестных науке микроорганизмов. В том, что это действительно микроорганизмы, Рогов не сомневался. А где они находятся — на Земле или в соседнем мире, — значения в сущности не имело. Не имело для него ученого. А для руководителя экспедиции еще как имело. Поэтому, не очень-то веря в гипотезу Малинина, он гнал сейчас судно в зону тайфуна, в опасность, но в привычную опасность, если хотите, в земную. А здесь оставалась мнимая безопасность зеленого спокойствия, интересная, но, увы!.. загадочная.
И в том, что безопасность мнимая, Рогов убедился сразу же, как только вошел в каюту. Зеленая «плесень», отрезанная иллюминатором, прихотливо растеклась по полу, осторожно обойдя початую бутылку с боржоми, чугунное пресс-папье, пластмассовые шариковые ручки, кожаную папку с серебряной монограммой — все, что было на столе и в столе. Самого стола не было. Не было и деревянного стула, прикрученного к металлическому листу, которым в каютах обшит пол. Они растворились, исчезли, хотя Рогов ясно помнил, что, когда Нолик закрывал иллюминатор, «плесень» была на столе.
Рогов рванул дверь и выскочил в коридор. Из соседней каюты вышел Малинин. Вид у него был испуганный и ошарашенный.
— Стол? — быстро спросил Рогов.
— Что стол, — Малинин неожиданно по-детски всхлипнул. — Моя диссертация…
И тогда Рогов прислонился к теплой переборке коридора и засмеялся. Сначала хмыкнул негромко, потом еще и еще: не мог сдержаться, потом захохотал громко и весело. И вместе со смехом проходило дикое напряжение, в котором — он и сам не подозревал об этом — Рогов находился последние два часа. Пусть это была истерика — называйте, как хотите, — но именно она-то и развеяла все сомнения и колебания, гипотезы и идеи, все, кроме одной — бежать. Бежать скорее, изо всех сил.
Малинин — тут надо ему отдать должное — не бился головой об стену, не рвал на себе одежды, не хватал любимого начальника за грудки и не требовал сатисфакции. Он скромно ждал, пока любимый начальник отсмеется, а когда Рогов затих, вытер слезящиеся от смеха глаза, Малинин спросил его:
— Как у вас со здоровьем?
— Отлично, — сказал Рогов. — Лучше не бывает. А диссертацию вашу «плесень» сожрала. И стол и стул. А бутылкой с боржоми побрезговала. И пресс-папье тоже.
— Что же, она только дерево жрет? — спросил Малинин.
— А что? — удивился Рогов. — Вполне возможно. В вашем мире допустимо любое предположение, даже самое глупое. И не расстраивайтесь, ради бога: приключение стоит пачки листов, которые, кстати, нам с вами нетрудно восстановить…
Его оборвал взрыв. Потом еще один и еще. «Миклухо-Маклай» дрогнул и двинулся медленно, с трудом. Громыхнул еще один взрыв, и судно чуть заметно прибавило скорость.
— Пока мы не вошли в тайфун, надо бы эту гадость собрать, — сказал Рогов Малинину. — Скажите Артуру, пусть пошлет ребят пройти по каютам. А то мы так до Владивостока не доберемся: «плесень» все сожрет.
Малинин пошел по коридору, приноравливаясь к неровному ходу судна. А Рогов закрыл глаза, прислонился к переборке и ждал. Потом мимо него пробежали посланные Артуром матросы. Кто-то спросил на ходу:
— Вам плохо, Павел Николаевич?
Рогов покачал головой отрицательно, глаз не открыл, стоял расслабленно и слушал двигатель. Тот работал ровно и сильно, и судно шло все быстрее: видимо, «плесень» не успевала «сплотиться» вокруг него. А позже в гул двигателей вошли другие звуки: грохот волн, свист ветра. А спустя секунду «Миклухо-Маклай» дернулся, качнулся, прыгнул вперед и вниз, будто в пропасть. И Рогов не устоял, грохнулся на металлический пол, прижался к нему щекой. Потом поднялся и, держась за стены, пошел к трапу на палубу. Судно вошло в тайфун, далекая синева его стала близкой и понятной чернотой бури, и Рогову захотелось на воздух — просто подышать соленым и мокрым ветром, обыкновенным земным ветром.
Сначала пришел ветер. Пришел неторопливо и властно, перевернул во дворе баки с мусором, поднял в воздух и понес смятые вчерашние и позавчерашние газеты, выбил стекла в гараже и, если бы смог, наверно, выгнал бы оттуда инвалидный «Запорожец», старый «Москвичек» и две «Волги» цвета самой реки.
Ветер пришел и ушел — так же неожиданно и странно. И тогда пошел дождь. Нет, не пошел — не то слово: упал на землю, ударился о ее сухую корку и о корку асфальта, встал стеной между мною и остальным миром. Стена была ощутимо твердой, и мне стоило немало усилий убедить себя в том, что ощутимость эта обманчива, нереальна, как нереален тропический ливень в Москве.
А что, собственно, знал я о тропических ливнях? Нет-нет, я не бывал в тропиках, я даже до Поти не доезжал.
А дождь висел предо мной, именно висел, иначе как же объяснить поразительное: он не нес с собой привычного ощущения стремительности, движения, переливов и всплесков. Если говорить точно: дождь молча висел. Ну, сбросили откуда-то сверху непрозрачную тяжелую занавеску, загородили мой дом, завесили — от дворовой суеты, от криков детворы, от лая ненавистных управдому собак, которые нагло топтали «общественные травонасаждения». Их тоже отрезал от меня дождь: он начинался сразу от балкона-лоджии, и сквозь его серую массу ничего не проглядывалось.
Конечно, бред, бред все это! Перемахни через балкон — всего лишь первый этаж, — нырни сквозь стену дождя, не бойся замочить рубашку и джинсы, опровергни фантастику: это только дождь, дождь — и ничего больше!
Но странная штука: я боялся шагнуть сквозь открытую дверь на балкон, боялся протянуть в дождь руку и не понимал причин этого страха.
— Ну что же ты, — сказал я себе, — не трусь, парень, ведь это только дождь, и ничего больше…
Слабая попытка самовнушения неожиданно помогла: я ступил на бетонный пол лоджии и подставил ладонь под дождь. То есть это я решил, что подставил. А по правде говоря, окунул. Как можно окунуть руку в пруд, в молоко, в туман наконец… И она пропала, как отрезанная. Я испугался и отдернул ее. С рукой ничего не случилось. Я рассмеялся натянуто и тут только заметил, что рука — сухая. Даже капли не осталось на коже: дождь впустил ее и легко отпустил, наглядно продемонстрировав школьный опыт на тему «несмачиваемость поверхности».
Суетливые годы моей теперешней журналистской профессии, оказывается, не убили во мне духа экспериментаторства, рожденного прежней профессией. Я еще раз «окунул» руку в дождь и получил полное подтверждение опыта номер один. Проделав серию таких несложных опытов, я сел на табуретку, забытую на балконе, и попытался систематизировать увиденное.
Итак, первое и несомненное: странному дождю предшествовал вполне обычный, может быть чересчур сильный, ветер. Так начинались миллиарды дождей, и ни у кого это удивления не вызывало. Как, впрочем, и у меня. Несомненно и второе: сначала дождь был и вправду дождем — ливневым, бушующим, незнакомым, но все-таки дождем. А третье… Третье, пятое и так далее в моем сознании укладывались плохо. Сначала звуки: они пропали сразу и напрочь — все без исключения, как будто дождь был звуконепроницаем. Так не бывает, это ясно. Потом видимость: каким бы тропическим-супертропическим ни был ливень, но уж кусты у балкона я бы увидел. Ну не все кусты — хотя бы смутный силуэт их. И, наконец, это не было водой…
И это «наконец» меня совсем подкосило. Я сидел на табуретке и бессмысленно смотрел в серую стену. Стена висела неподвижно и страшно. Или, если хотите точнее, стояла неподвижно. Как, впрочем, и полагается вести себя порядочной стене.
Я встал и пошел через комнату к двери, вышел на площадку и позвонил в соседнюю квартиру. Моим соседом был пожилой и щуплый композитор, который, конечно, не мог бы помочь мне разобраться в ситуации. Но он-то мне и не был нужен. А рассчитывал я на его сына-студента, который заканчивал физфак и, по-моему, кое-что смыслил в разных естественных науках.
Сын сидел дома один и слушал магнитофонных бардов. Барды выли под гитару всякие слова, предназначенные хватать слушателя за душу. Но моя душа в данный момент была занята другим.
— Ты в окно смотрел? — спросил я студента, которого маньяк папа назвал Иоганном, вероятно, в честь великого органиста из собора святого Фомы.
— Смотрел, — сказал Иоганн, в просторечии Ганя.
— И что же ты там видел?
— Дождь идет, — равнодушно сказал Иоганн-Ганя. — А что?
Меня просто поразила безграничная нелюбопытность молодости.
— Протри глаза, физик! — гневно сказал я. — Какой же это дождь?
— Что же это, по-вашему? — обиделся нелюбопытный Ганя. — Может быть, салют? Или звездопад?
Нехитрое остроумие, абсолютно не подходящее к моменту, вконец разозлило меня. Я отстранил Ганю, прошел в комнату с бардами и указал на окно:
— Любуйся, физик…
— Как здоровье? — спросил грубый физик.
Я посмотрел в окно и подумал, что здоровье мое явно пошаливает, чтоб не сказать больше: за Ганиным окном шел обыкновенный — даже не тропический — дождь. Он был несильным и теплым, потому что мальчишки носились босиком по лужам на асфальте, а их матери не обращали на это никакого внимания.
Я рванулся назад к себе, вбежал в комнату и замер на пороге: плотная стена по-прежнему висела за балконом. И не было за ней ни мальчишек, ни их матерей, ни воинственных криков — только серая неподвижная масса. Впрочем, она уже не была только серой и неподвижной. Что-то в ней переливалось, сверкало, будто в стене водопада, освещенной солнцем.
Сзади меня кто-то удивленно присвистнул. Я обернулся: Ганя завороженно смотрел на стену, потом подошел к ней и, как я сам раньше, окунул в нее руку.
И тут же выдернул с криком:
— Током бьет!
Я усомнился:
— А не врешь? Я пробовал — ничего…
— Попробуйте еще раз.
Я послушался совета и тоже отдернул руку: било несильно, но ощутимо — вольт на тридцать-сорок.
— Что это? — спросил Ганя.
— Дождь, — ответил я.
— Нет, серьезно?
— Я вполне серьезен. Ты давно дома?
— С час, наверно. А что?
— Дождь пошел минут пятнадцать назад, а перед ним по двору прогулялся ветер…
— Точно, — подтвердил Ганя, — прямо ураган какой-то. И сам дождь сначала полил как из ведра…
Ганя учился «на физика», и ему можно было простить этот литературный штамп. Я спросил только:
— Сначала как из ведра, а потом утих?
— Почти сразу.
— А у меня наоборот: не стих, а превратился в стенку.
— Так не бывает, — протянул Ганя-реалист.
Я обозлился:
— Не бывает. Верно. А мы сейчас спим или галлюцинируем. Чему тебя учат, физик?
Ганя не отвечал, молча смотрел за окно. Сейчас он напоминал собаку-ищейку, которая только принюхивается: где след? Тонкий вздернутый нос его, казалось, еще заострился, а голубые глаза «выкатились» шариками.
— Слушайте, — сказал он, — а давайте-ка перелезем через барьер.
— Током ударит.
— Верно… — Ганя задумался. — Смотрите: у вас окна выходят на запад, а у нас на восток. У вас феномен стенки наблюдается, а у нас нет… — И вдруг заорал: — Парадное!
Дверь подъезда выходила туда же, куда и мои окна. По теории, ни войти, ни выйти из нее сейчас никто не мог.
Но теории далеко не всегда подтверждались практикой. Истина, конечно, банальная, но ведь и банальную истину никто не отменял. Толкая друг друга, мы выскочили на площадку, сбежали по ступенькам и затормозили у выхода, где на стуле восседала с вязаньем лифтерша тетя Варя и смотрела на улицу сквозь открытую дверь подъезда. А видела она все тот же двор, тот же гараж с амбарными замками на воротах, тех же мальчишек, гоняющих босиком по лужам, тот же дождь, который неспешно моросил, булькал пузырями на асфальте. Короче, видела тетя Варя то же, что и мы: ни тебе «стены мрака», ни тебе «занавески с током». Все обыденно, привычно: гуляйте по лужам, дорогие члены жилкооператива!
— Дождь-то какой хороший, — сказала тетя Варя. — К грибам дело…
— Уж и хороший… — провокационно усомнился Ганя. — Это он сейчас к грибам, а пять минут назад какой потоп лил!
Тетя Варя удивленно на него посмотрела, спросила сварливо:
— И где же это ты потоп видел?
— За окном, — сказал Ганя, — где ж еще…
— Над отцом смейся, — обиделась тетя Варя. — Он тебе посмеется ремнем по заду. Тогда про потоп и ври…
Я решил вывесить белый флаг примирения.
— Поздно его ремнем-то. Не исправишь уже… — Я вздохнул лицемерно: — Теперь ему одна дорожка — в науку.
Ганя хихикнул и пошел под дождь. Я вышел следом и сказал наставительно:
— Старших надо уважать. Ты понял, физик?
— Нет, — отмахнулся Ганя. — Я другое понял: мы с вами стали жертвами наведенной галлюцинации. Смотрите.
Я посмотрел. И увидел два окна моей квартиры, облупленный заборчик лоджии, за стеклом на подоконнике стопу старых рукописей.
— Или стенки не было, — подытожил Ганя, — или она рассосалась. Третьего не дано.
Безапелляционность Гани меня почему-то расстроила: мне хотелось «третьего», которого «не дано». Странное все-таки существо человек: все устроилось, все само собой разрешилось, никаких тайн, никакой фантастики — живи спокойно. Ан нет, обидно: как так «никаких тайн»? Только что была, сам щупал, а теперь исчезла? Не выйдет, граждане, подайте мне сюда мою тайну, а я уж в ней разберусь.
Я перелез через невысокий штакетник и подошел прямо по газону к своему балкону. Может быть, я хотел влезть на балкон, может, еще что-нибудь — не знаю, не спрашивайте. Только протянул руку, пытаясь ухватиться за барьер, и… наткнулся на стену. То есть это я потом понял, что на стену, а тогда лишь почувствовал, что мне что-то мешает. Как будто перед моими окнами вровень с торцом дома выросла не видимая глазом преграда. Ну, стена, если хотите. Кулак ударялся об это «невидимое», упруго уходил в него на сантиметр-два, а дальше — стоп, что-то не пускает.
Я пошел вдоль балкона, «прощупывая» стену. Она начиналась от угла дома и тянулась до подъезда: Неведомое все-таки существовало и затрагивало почему-то только окна моей квартиры. Впрочем, верхнюю границу стены я не искал: может быть, она поднималась до второго этажа, или до третьего, или до десятого. В конце концов, это уж забота живущих сверху…
— Вот так штука! — В голосе Гани не было ни удивления, ни страха. Скорее, восторг, восхищение: надо же, так повезло, такой феномен подвернулся!
А то, что этот, с позволения сказать, феномен оградил мою квартиру от остального мира, так то мелочи жизни, стерпится-слюбится, человек ко всему привыкает, да и, может, ненадолго сие. Последнее, кстати, и примиряло меня с «феноменом».
— Вот что, — сказал серьезно Ганя, — пошли к вам, разработаем план эксперимента. К делу надо подойти строго научно…
Человек легко мирится с неизбежным. В моем случае неизбежным была стенка и, стало быть, «строго научный эксперимент» под руководством Гани. Поэтому я смирился и пошел за ним.
В квартире было темно и тихо: за окном все так же чуть переливалась искорками матово-серая «занавеска».
— Эффект зеркальных очков, — сообщил Ганя. — Только наоборот: с улицы все видно, отсюда — ни черта.
Оттого, что «эффект» получил наименование, легче мне не стало. Я хотел свободы — понятной и привычной.
— Ганя, — сказал я жалобно, — давай куда-нибудь позвоним.
— Куда? — спросил Ганя.
— В Академию наук. Или в милицию.
— А в сумасшедший дом не хотите? — поинтересовался Ганя.
— Оттуда охотнее приедут. Нет уж, слушайте меня и получите суперматериал для научной статьи в вашем журнальчике…
Я послушался его и в течение получаса выполнял роль лаборанта: бегал на улицу, исправно кричал в окно, жестикулировал и подводил итоги. Итоги были таковы: «стена-занавеска» звук не проводила — кричи не кричи; с улицы я видел все, что Ганя вытворял в комнате («эффект зеркальных очков»); снаружи стена по-прежнему оставалась упругой и непроходимой, а изнутри она легко пропускала как руку (живая материя), так и полуметровую линейку (неживая материя). Что касается материи неживой — не знаю, а живую ощутимо било током. Правда, поменьше, чем раньше.
После подведения итогов Ганя утомился и иссяк.
— Каковы выводы, профессор? — спросил я его.
— Успеете с выводами, — невежливо сказал «профессор». — Я еще эксперимент не закончил.
Эксперимент и вправду требовал продолжения. Дело в том, что «эффект зеркальных очков» не объяснял довольно странного обстоятельства. Наружный наблюдатель (терминология Гани) видел, как экспериментатор выходит на балкон, протягивает руку и… она исчезает. Как отрезанная, как опущенная в темную воду. Этот фокус, вполне достойный Кио, Ганя запечатлел своим «Зенитом» и теперь, видимо, размышлял о том, куда же исчезает «живая и неживая материя».
— Ладно, — сказал он решительно и встал с кресла. — Побоку сомнения. Ученый должен быть решителен и бесстрашен.
— Ты куда? — испугался я.
— Через балкон — в неизвестность! — Ганя любил красивые фразы.
— Ударит током.
— Пусть. Я страдаю во имя науки.
— Посиди, страдалец, — сказал я. — Не время страдать. Ты лучше посмотри, что с «занавеской» делается.
«Занавеска» перестала искриться и пришла в движение. То есть не сама, а что-то внутри нее, как стремительно движется тонкая дымка облаков за иллюминатором самолета. И может быть — или это только казалось мне! — она становилась светлее, прозрачнее, что ли. Сквозь нее угадывались чьи-то расплывчатые контуры, словно рядом с балконом вместо низкорослых кустов выросло дерево, почти скрытое сейчас в тумане. Да-да, это был именно туман — вот оно, нужное слово! — густой-прегустой, текучий, но именно туман, а не «стена-занавеска» или дождь-потоп.
— Интересно, как это выглядит снаружи… — только и вымолвил Ганя.
Он не отрываясь смотрел на превращения «занавески», не пытаясь, впрочем, продолжать свои рискованные опыты. Да и не успел бы он ничего сделать: туман и вправду рассеивался, расползался, как облака под тем же самолетом, идущим на посадку. И сквозь белесую, уже прозрачную дымку привиделась картина столь странная, что впору было в самом деле звонить в психиатрическую клинику. Не стало ни двора с мальчишками и собаками, ни общественных гаражей, ни блочной коробки строящегося дома за ними. Перед окном (хоть оно-то осталось, не растаяло вместе с туманом!) действительно выросло дерево: дуб не дуб, но похоже, и листья почти такие же, и ствол, только побольше, помассивнее наших подмосковных, такой, как рисуют художники в изданиях пушкинских сказок. Не хватало только кота на цепи.
А дальше тянулась улица с двумя рядами домов по обочинам. Неширокая улица, сухая, выжженная солнцем земля с прибитой безветрием корочкой пыли. Одноэтажные деревянные аккуратные одинаковые дома: черепичные крыши, веранды без стекол, на окнах ставни-жалюзи. Между домами — такие же деревья, как у меня под окном. А дальше, за ними, начинался — или продолжался — дубовый лес, будто кто-то вырубил в нем просеку, чтобы выстроить этот маленький мертвый поселок.
Слово сказано: мертвый! В поселке не было видно людей: закрытые двери, закрытые ставни. По улице — обязательная примета маленьких поселений — не бродили разморенные жарой собаки, у порогов не грелись на солнцепеке коты. И даже пыль на дороге казалась ровной, словно ее много дней не касались ни нога человека, ни колесо экипажа.
Я намеренно подумал — «экипажа», а не «автомобиля»: кто знает, из какого времени этот поселок. Какой-то он придуманный, фантастический, книжный, как и дуб под окном.
И эта навязчивая фантастичность городка, как и фантастичность самой ситуации, почему-то успокоила меня, примирила с исчезновением дорогого моему сердцу индустриального пейзажа с гаражами и стройкой.
Я посмотрел на Ганю. Он сидел завороженный и как будто пришибленный: вся его деятельность со «стеной» оказалась ненужной и лишней. Ну в самом деле, зачем измерять прочность двери, перед тем как она откроется? Ан нет, ошибаешься, мил друг: а если не откроется? Ну кто знал, что станет потом с «занавеской»? Никто не знал. И в сложившейся ситуации юнец Ганя вел себя так, как подобает истинному ученому, даже если вместо диплома у него только зачетка с невысоким процентом пятерок. И вообще прочность двери никогда нелишне узнать: а вдруг она не вовремя закроется? Другое дело, что ни я, ни Ганя так ничего и не узнали…
— Что ты об этом думаешь, физик? — спросил я.
Он вздрогнул, как очнулся:
— Об этом? Тут не физик нужен, а психиатр…
— Ну-ну! — прикрикнул я на него. — Побольше фантазии, студент! А не веришь себе, надави на глаз пальцем. Если изображение раздвоится, значит, оно реально. Нет — галлюцинация. Способ старый, проверенный в борьбе с привидениями и миражами.
Ганя послушно надавил на глаз, сощурился.
— Раздвоилось, — сообщил он.
— Вот видишь, а ты сомневался. — Мы, кажется, поменялись ролями: теперь я исполнял обязанности деятельного бодрячка. — Пора продолжать опыт.
Ганя перестал давить на глаз.
— Как продолжать? — удивленно, но уже спокойно спросил он.
Я был рад его спокойствию: оно и мне придавало уверенности. Бодрячок бодрячком, но загадочные метаморфозы с заоконным пейзажем сведут с ума самого стойкого. А я себя к таковым не относил.
— Пойдем посмотрим, что это за поселок.
Потом я себя спрашивал не раз: почему мы полезли через окно, а не воспользовались более привычным путем? Может быть, пойди мы через дверь, не было бы никаких загадок и приключений, а была б тетя Варя с вязаньем, и наш двор, и, главное, наш дом. Но балконная дверь приглашающе поскрипывала, и мы легко перемахнули через перильца, спрыгнули на землю, подняв клубы пыли.
Она чуть подалась под ногами, спружинила, будто толстый резиновый мат, и шагать по этому мату было легко и приятно. Я прошел немного и обернулся. Видимо, на моем лице отразилось нечто страшное, потому что Ганя вскрикнул и тоже посмотрел назад. А ужаснуться было отчего: наша двенадцатиэтажная, облицованная плиткой кооперативная башня исчезла. Вместо нее стоял такой же, как и остальные, маленький дом с верандой, и только, в отличие от других, окно было открыто и в комнате виднелись занавески в цветочек (мои занавески), а на подоконнике все так же покоилась стопа рукописей.
Ганя дернулся к окну, посмотреть, проверить, но я остановил его:
— Не надо. Мы там были.
— Там ли? — усомнился Ганя.
— Там, там. Ты же помнишь: квартиру они не трогают. Успеем вернуться…
Я сказал: «они». Но кто «они», я не знал. И не знал даже, почему я так сказал. Ну, сказал и сказал, нечего к словам придираться! Для меня в тот момент казалось более важным внезапно появившееся чувство охоты, когда забываешь об опасности (возможной!), когда рвешься в неведомое не оглядываясь, не осторожничая. Я знал за собой грешок: отмахиваться от реальности, когда подворачивается стоящее дело, помнить только о нем. Дело у нас впереди было явно стоящим, тут уж я голову прозакладывал…
— А если не сможем вернуться? — все еще сомневался Ганя.
— Что ты предлагаешь?
— Не знаю… Ну, подождать…
— Эх ты, физик! Ты же сам говорил: ученый должен быть бесстрашным и решительным. По-твоему, лучше бесстрашно сидеть у окна и решительно смотреть на улицу, так, что ли?
— Да ладно, — сказал Ганя, — пошутить нельзя…
— Шути осторожнее. — Я неторопливо пошел по пыльной дороге.
Ганя шел сзади и вздыхал: ему очень не хотелось уходить от дома.
Но понятие «дом» растяжимо: мы-то уходили от чужого особнячка, где лишь заоконные атрибуты напоминали о чем-то знакомом.
Мы шли по улице, и пыль от наших шагов висела в нагретом воздухе, медленно и неохотно опускаясь на землю. Жара стояла страшная: что-нибудь под сорок. А в нормальной Москве на нормальной Лесной улице градусник показывал нормальные двадцать пять. Ветер, похоже, сюда и не залетал: пыль лежала перед нами девственно-ровно, а на верандах, на крышах, на ступеньках ее не было, и листья гигантских дубов блестели, словно вымытые недавним дождем.
Мы пытались стучать в двери, пытались открыть окна, но неведомые замки оказались надежными, а вокруг не было даже палки, чтобы подцепить ставни, вырвать язычок замка, заглянуть внутрь: что там? Мы кричали, аукались, но даже эхо не отвечало нам: звук рождался и гас, будто воздух здесь играл роль звукопротектора.
Дома стояли строго друг против друга: восемь — по левую сторону, восемь — по правую. Наш — все-таки наш! — замыкал улицу с одного конца, за ним начинался лес. С другого — ее заканчивал такой же особнячок, отчего эти восемнадцать домов вместе составляли некое каре. Я не очень понимал замысел неведомого архитектора: такая планировка затрудняла дальнейшее развитие поселка.
Я невольно улыбнулся: привычная логика? Думаю об архитекторе, о развитии поселка — это естественно. А здесь нет жителей даже в этих домах, так куда же еще развиваться? И для чего тогда построено это каре?
Ответ напрашивался такой, что его не хотелось произносить вслух: Ганя засмеет, скажет, что я начитался плохих фантастических рассказов. И будет прав. В самом деле, не для нас же посадили эти жилые грибы — нелепая версия, отбросить ее, забыть!
Версия и вправду оставляла желать лучшего. Мало того, что сам поселок казался бредом сумасшедшего, так я еще дополнял сей бред совсем уже фантастическими подробностями. Предположим — а это вполне возможный вариант, — мы попали в смежное пространство-время. Гипотеза, конечно, малореальная, но реальность кончилась вместе с дождем. Потом началась фантастика, а ее и должно объяснять фантастически.
Итак, смежный мир. Или даже не смежный — дальний, чужой. В конце концов, расстояние особой роли не играет, да и кто знает, как здесь измерять расстояния. Может быть и другое: мы находимся на другой планете, в другой галактике, а дождь-«занавеска» плюс окно моей квартиры — дырка в Пространстве, неизвестно кем и зачем просверленная. Вариантов много, а ясно одно: это не Земля. Вернее, не наша Земля.
Но для смежного мира здесь тоже кое-чего не хватает. Прежде всего обитателей. Так сказать, сапиенсов. Иначе кто же построил этот поселок? И, судя по всему, эти обитатели должны быть гуманоидами, а точнее, просто людьми. Ибо только люди могут жить в людских домах: архитектура-то вполне земная. Вот это меня и заставляло принять гипотезу смежного, земного, а не внегалактического мира: я не был антропоцентристом и не верил, что разумная жизнь во Вселенной повторяет нашу.
Как моя квартира соединилась с соседним миром, меня сейчас не очень интересовало. Мне хотелось понять, почему все-таки поселок пуст.
— Почему здесь никого нет? — Ганя словно подслушал мои мысли.
— Где здесь? — Вопрос провокационный, но необходимый: что парень думает о нашем путешествии?
— Как где? В поселке.
— А что это за поселок?
— Не знаю… — Ганя пожал плечами. — Похоже на среднеевропейский пейзаж.
Еще один вариант — попроще и менее фантастичный. Но все-таки:
— Из Москвы в Европу через окно?
— А что особенного? Нуль-переход.
— Нуль-переход — прерогатива фантастов. А ты у нас серьезный ученый.
— Нуль-переход — уже прерогатива серьезных ученых, — обиженно отпарировал Ганя, — пока, правда, на уровне домыслов…
— И кто же его устроил, этот нуль-переход?
— Откуда я знаю? Может, кто-то ставит опыт. В МГУ, например.
— И объектом для опыта выбрал мое окно? Вероятность такого события практически равна чему?
— Нулю, — мрачно признал Ганя. — А как еще объяснить эту бредятину?
Я поделился с ним своими соображениями. Ганя внимательно слушал, иногда усмехался, а потом сказал:
— Бросайте журналистику. Идите в фантасты: у вас получится.
Я обозлился. Меня всегда раздражали самоуверенные молодые люди, признающие лишь то, что укладывается в их рационалистические мозги. Великий принцип «этого не может быть, потому что этого не может быть никогда» господствует над их разумом, не позволяя усомниться в незыблемости мира. Их мира, естественно. А он помещается в данном случае в непрочных корочках учебника физики. Ай да Ганя! Я-то считал его сумасбродом и фантазером (полезные качества для ученого), а он мгновенно заглох, столкнувшись с неведомым и непонятным.
— Пошли дальше, — сказал я сердито. — В последнем доме открыто окно.
В доме, замыкавшем улицу, было действительно открыто окно. Кто его распахнул? Обитатели дома или «святой дух»? В царстве сказки оба варианта вполне возможны. Я даже не стал строить догадки. Зачем? Проще подойти и заглянуть в него: вдруг да и увидим хоть какое-то объяснение.
Ну, объяснение не объяснение, а что-то увидим наверняка. Я побежал по дороге, подымая тучи пыли. Ганя обогнал меня, первым вбежал на узкую веранду, сунул в окно голову.
— Подожди! — крикнул я, чего-то испугавшись.
Он обернулся с какой-то странной улыбкой:
— Чего ждать? С нуля начали, к нулю и пришли.
Я оттолкнул его, посмотрел в окно и оторопел: стопка рукописей на подоконнике, занавески в цветочках, в глубине комнаты — письменный стол, заваленный черновиками, папками, справочниками, на столе — зеленая лампа кузнецовского фарфора, купленная женой в комиссионке на Горького. Короче, это была моя комната, точно такая же, которую мы покинули четверть часа назад в другом конце улицы.
Решение действовать пришло к нам одновременно. Не сговариваясь, мы бросились бежать назад по улице, толкаясь, втиснулись в окно и ошалело посмотрели друг на друга: та же комната. Моя комната.
Итак, в поселке имеется две одинаковых квартиры в двух симметрично расположенных домах. Одна начинает поселок, другая завершает его. Или наоборот. Из одной мы начали путешествие по смежному (якобы) миру, в другой вполне можем закончить.
Что ж, это хорошая идея: на месте посмотреть, чем же отличается моя первая квартира от вновь обретенной.
Мы снова бежали по пыльной улице, снова лезли через окно, снова забыв о нормальном пути через дверь. Впрочем, в сумасшедшем поселке на двери лучше не рассчитывать: сами не открылись — никто не откроет.
Я заглянул в стол, придирчиво обошел комнату, вышел в соседнюю, открыл дверь на кухню. Ганя молча следовал за мной, ожидая решения. Наконец я закончил осмотр, сел в кресло, сказал разочарованно:
— Может быть, я чего-то не замечаю, но, по-моему, это моя квартира. Руку на отсечение…
— Не надо, — перебил Ганя. — Поберегите руки. Нас пока не отпускают.
Он сидел на подоконнике и смотрел на улицу.
— Кто не отпускает? — не понял я.
— Хозяева. Квартира ваша, а пейзажик их.
— Поселок, что ли?
— Если бы! — невесело усмехнулся Ганя. — Хотите полюбоваться?
Я уже устал сознавать, что оторопел или изумился. Все эти определения постоянно и неизбежно сопутствовали нашему маршруту. Поселка за окном не было.
Прямо от балкона-веранды начинался лес. Тот же самый лес, который окружал с четырех сторон каре особнячков: дубы или псевдодубы в четыре обхвата, выпуклая, рельефная кора, блестящие большие листья, будто вырезанные из зеленой глянцевой бумаги, из которой так здорово клеить под Новый год елочные гирлянды.
— Может быть, это избушка на курьих ножках? — поинтересовался Ганя. — К лесу задом, к нам передом…
Юмор был невеселый, и я его не оценил. Пожалуй, у меня начинала складываться версия происходящего, вернее, не складываться, а только брезжить, слабо-слабо, еле заметно. Но я уже зацепил ее, теперь потянуть за кончик и вытащить. Но для этого требовалась кое-какая проверка.
— Ну-ка, полезай из окна, — сказал я Гане.
Ганя послушно перелез через балкон, спрыгнул на землю и… пропал.
— Теперь обратно, — произнес я, казалось бы, в никуда, в темный лес.
Ганя возник из-за балкона, как Петрушка из-за ширмы, сел верхом на барьер, оглянулся, присвистнул:
— Опять лес!..
— А было?
— Поселок был. Прыгал вроде в лес, а очутился на улице. А теперь опять…
— Хочешь гипотезу? — спросил я. — Только все равно не поверишь…
— Поверю, — сказал Ганя и вошел в комнату, — я теперь всему поверю.
— Это один и тот же дом, одна и та же квартира, и можно считать, что мы из нее никуда не выходили, — выпалил я залпом.
— Неужто? — Ганя вложил в восклицание весь свой наличный запас сарказма. — А улица нам приснилась? И пыль, и дома, и лес? Так, что ли?
— Нет, конечно, все было и все осталось. Только, выйдя из дома, мы шли к нему же. Что-то вроде ленты Мебиуса, только посложнее. Может быть, какой-нибудь пространственный ее вариант; я не математик, не знаю. На такой ленте, если ты помнишь, — тут уж и я не пожалел сарказма, — можно двигаться от одной точки по внешней стороне ленты, а вернуться к той же точке, но уже с другой стороны — с внутренней. Так сказать, к изнанке точки.
— У ленты Мебиуса есть только одна сторона — в этом-то весь секрет. — Физик не преминул поправить зарвавшегося журналиста. — И потом, как бы мы тогда могли видеть одновременно два торцовых дома, если он всего один?
Тут уж я возмутился ненаблюдательности студента.
— Ты видел два дома? Лично я — нет. Из первого окна я заметил только дома по сторонам: четыре справа и четыре слева. А второй торцовый особнячок появился, лишь когда мы прошли пол-улицы. Не веришь — сбегай проверь.
Ганя не поленился: перелез через окно, исчез, а через несколько минут возник снова, запыхавшись, плюхнулся в кресло.
— Все точно. Там есть место, где из поля зрения сразу пропадает половина улицы. Сделаешь шаг — и только лес и небо. Шагнешь назад — и снова дома появляются. С другой стороны — то же самое. Как будто улица сначала в гору идет, да еще как круто, а потом — резко вниз.
— А на самом деле ни подъемов, ни спусков, так?
— Ровней не придумаешь, — согласился Ганя. — Вы объясняйте дальше, у вас здорово получается. Например, почему из того окна поселок виден, а из этого — лес?
Здесь в моей гипотезе было слабое место. Но раз уж у меня «здорово получается», главное — не молчать.
— Видимо, мы вышли с «лицевой» стороны дома, а пришли к «тыльной». Та же лента Мебиуса, помнишь: «изнанка точки…»
— Так что ж, выходит, здесь и заблудиться нельзя?
— Выходит, нельзя, — вздохнул я.
— А если в лес пойти? — не сдавался Ганя, почему-то возжелавший непременно заблудиться в этом мире.
— Думаю, опять в поселок выйдешь.
— Куда же мы попали?
Куда мы попали, я не знал. Пока не знал. Но зато как устроено это «куда», я мог растолковать.
— Это — мешок, Ганя. Мешок в пространстве. Пузырь на воздушном шарике. Пространство почему-то прорвалось, и мы попали в этот аппендикс. Как по нему ни броди, все равно выйдешь назад, в мою квартиру, а значит, в наше пространство. Может быть, разрыв противоестествен и нам стоит поторопиться, а то зарастет дырка, и останемся мы навеки в этом мешке-поселке.
— Я пошутил, но мгновенно сообразил, что в шутке крылась немалая доля правды: разрыв мог «срастись». А мне еще хотелось опознать хозяев мешка.
— Да погодите вы! Рано паниковать, — отмахнулся Ганя. Он уже загорелся и тоже начал фантазировать. — С мешком мне понятно: тут масса вариантов. Вот вы сказали: аппендикс. А вдруг таких мешков много? Они — как болезнь пространства, аппендиксы в организме Вселенной. И время от времени какой-то из них прорывается. Скажем, люди у нас пропадают, корабли, самолеты. Вон в «Технике-молодежи» раздел есть: «Антология таинственных случаев». Ищут какого-нибудь «Черного принца», а он преспокойно в мешке болтается, а?
А я еще упрекал его в рационализме и сухости!
— Не заносись, — успокоил я его. — В конце концов, кто из нас ученый? Давай-ка лучше поторопимся. Времени, может быть, действительно мало. Кто знает? А я хочу еще по домам походить.
— Они же закрыты, — напомнил Ганя.
— Это же моя квартира. А в моей квартире есть и топор, и дрель, и еще масса полезных слесарных инструментов.
Я принес из кухни ящик с инструментами и вооружился топором и ломиком. Интеллигент Ганя взял стамеску и клещи. Уже привычно мы вылезли из окна в лес, очутились на улице (все как в моей гипотезе!), дошли до ближайшего особнячка и разложили свое хозяйство на веранде. Начать решили с двери. Взломщик из меня неважный, и я охотно доверил работу Гане, привыкшему в институте ко всякому техническому рукомеслу. Ганя долго возился, елозил по полу, тыкался носом в щели и, наконец, сообщил:
— Дверь не открывается.
— Слабо? — спросил я.
— На «слабо» дураков ловят, — обиделся Ганя. — Это же камуфляж: можете проверить.
Ганя не ошибся: дверь и вправду оказалась камуфлированной. Как будто кто-то неизвестно зачем вырезал аккуратные желобки щели в ровной и толстой стене, навесил петли и ручки: вот вам и дверь — для чужого глаза. Взламывайте, пытайтесь, крушите стену!
Но еще оставались ставни. Я подцепил одну из них ломиком, напрягся… Что-то хрустнуло в ней, и она легко распахнулась, закачалась на петлях, едва меня не задев.
— Учись, — сказал я Гане. — Здесь не через двери ходят; разве ты не заметил?
— Заметил, — согласился он. — Только куда ходят, не объясните?
Я было зарекся не удивляться, но тут прямо оторопел. В черном стекле где-то далеко внизу — будто мы смотрели не в дом, а из дома, да еще с высоты птичьего полета — я увидел знакомый двор, двенадцатиэтажную башню с двумя подъездами, кирпичные коробочки гаражей, недостроенное здание поодаль. Видно было плохо: как будто дымка за ним повисла, — как будто в телевизоре с отрегулированной резкостью. Внезапно эта странная картинка закачалась, расплылась, а серая дымка медленно густела, превращаясь в уже привычный туман, который час назад вот так же плыл мимо окна моей квартиры настоящей, московской, а не этой — из пространственного мешка.
И вдруг что-то меня толкнуло: может быть, внутренний голос, как некогда писали в старых душещипательных романах. Я бросил ломик, крикнул Гане:
— Бежим! — и рванулся по пыльной улице к особнячку с открытым окном, за которым — я все-таки надеялся на это! — была моя комната.
Мы успели. Перелезли через окно: я первый, Ганя за мной. Он только спросил сердито:
— Что за спешка?
Вместо ответа я указал на окно: смотри, мол, сам. А за окном качался серо-сизый туман, и снова, как и час назад, что-то в нем переливалось, искрилось, а потом туман загустел, застыл уже знакомой плотной «занавеской», и я торжествующе сказал Гане:
— Слушать старших надо, студент. Промедли мы еще, пришлось бы вековать в мешке невесть сколько. Хороша перспектива?
— С чего вы взяли? — Ганя все еще злился: не сознавал миновавшей опасности, что ли?
— Видишь: разрыв зарастает. Мы бы сейчас его не прорвали.
Мы бы сейчас уже ничего «не прорвали» — нечего прорывать было. Я даже не заметил, как рассеялся туман-«занавеска» — всего за несколько секунд. За окном моросил теплый солнечный дождь, и, конечно же, тетя Варя не ошибалась: дело шло к грибам. И пейзаж превратился в давно привычный, прочный, обжитой — тот, что мы успели напоследок увидеть в черном стекле камуфлированного дома.
Короче, мешка больше не было.
— Приехали с орехами, — глупо сказал Ганя.
Понятно: ему было жаль расставаться с чудесной и странной сказкой про пустой поселок, темный лес и синее-синее небо. Со сказкой, которая началась и кончилась в моей комнате. И кто знает, повторится она еще раз или останется всего лишь загадочным и радостным воспоминанием.
Повторится? Я усмехнулся нечаянной догадке: конечно, повторится, но не здесь и не с нами. И может быть, сказка будет другой — не про поселок и лес, а, скажем, про море и остров. Или про поле и дорогу во ржи — кто знает!
А ведь кто-то наверняка знает. Кто-то попадал в такие мешки; мы не первые, не верю, что первые. Да и вдруг догадка Гани верна: про «Черный принц», про таинственные случаи? В конце концов, пропажа инструментов для моей жены так и останется таинственным случаем: ведь не стану же я, в самом деле, рассказывать ей о нашем путешествии. А стал бы — не поверит. Да и кто поверит? Наверное, только тот, кто сам побывал в такой переделке, кто видел пустой поселок с фальшивыми особнячками.
А кстати, откуда они взялись, эти особнячки? Какой меценат построил их в пространственном аппендиксе, да и для чего весь этот камуфляж? Он создан человеческими руками — сомнений нет.
Только какого человечества — вот вопрос. Нашего? Сомневаюсь: мы бы знали о таком поистине сенсационном открытии. Шутка ли — новое свойство пространства! Да за сведения о них ученые головы прозаложат! А потом засекретят это открытие — тоже вариант. Но особая секретность предлагает особую бдительность, а два чудака с Лесной улицы беспрепятственно бродили по аппендиксу и не наткнулись даже на табличку с извечной надписью: «Вход запрещен».
Значит, человечество не наше.
Так чье же?
В конце концов, параллельность и множественность соседствующих рядом миров отнюдь не предполагает идентичность их во времени. Да и вообще идентичности быть не может. В одном мире есть будущий физик Ганя, а в другом он — химик или музыкант, а в третьем его и вовсе нет, а у папы-композитора родилась дочь по имени Виола, сокращенно от «виолончель». Мир, который выстроил поселок в мешке, далеко впереди нашего суетливого двадцатого века. Этот мир научился управлять пространством, научился использовать для себя даже его паразитарные образования вроде нашего мешка. Случайно попав в него, поселок не выстроишь — незачем и некогда. Значит, мешок используется постоянно. Для чего?
Сегодняшнее утро я вполне мог считать весьма продуктивным: никогда меня не посещало столько добротных идей. Мешок использовался для связи с соседними мирами, ясно? Просто и на поверхности, даже копать не надо. Два дома — вход и выход, а остальные — для наводки в пространстве, переходник, тамбур, смотровая площадка. А значит, дождь-потоп, «занавеска» из белого тумана не случайны, как не случайно наше путешествие по запыленной смотровой площадке. То есть само наше путешествие, конечно, не запланировано хозяевами мешка. Оно, так сказать, стало бесплатным приложением к основной цели неведомых экспериментаторов. А цель эта — наш мир.
Я бросился к двери, оставив Ганю недоумевать (потом объясню!), сбежал по лестнице (благо первый этаж: дверь с улицы просматривается!), тронул за плечо тетю Варю, которая по-прежнему вязала, поглядывая из подъезда во двор:
— Вы давно здесь сидите?
Она оторвалась от будущего носка или варежки, спросила подозрительно:
— А что?
— Да ничего особенного, — успокоил я ее. — Не видели, из нашей квартиры сейчас кто-нибудь выходил?
— Сначала вы с Ганькой туда-сюда шныряли, а минут пять назад еще двое каких-то вышли. Один в плаще, а другой в куртке — это в жару-то! Друзья, что ли?
— Друзья, — кивнул я и пошел домой.
Моя догадка оправдывалась: в наш мир явились гости. Один в плаще, а другой в куртке. Искать их бессмысленно и незачем: все равно им придется возвращаться и, вероятно, тем же путем. А значит, стоит их подождать.
Мы с Ганей так и решили. И дождались. Но это уже совсем другая история.
Я писал серьезную статью для серьезного журнала о чрезвычайно серьезной научной проблеме. Серьезность моего положения заключалась еще и в том, что писать мне совсем не хотелось: ртутный столбик в термометре намертво застрял у цифры «тридцать три», а серьезная журналистика пока не позволяла заработать на домашний кондиционер воздуха. Вот почему я обрадовался, когда жена вернулась из похода по магазинам и сообщила абсолютно несерьезную новость:
— А сегодня на Бутырском валу машина пропала…
— Угнали, что ли? — поинтересовался я.
— Да не угнали — пропала. Ехала себе по Ново-Лесной, а у поворота на Бутырку исчезла, как растаяла.
— Какой марки машина? — почему-то спросил я.
— Какая разница! — возмутилась жена. — Я серьезно, а ты паясничаешь. Пойди посмотри сам, сейчас там как раз милиция колдует…
Это был хороший предлог для того, чтобы не работать. Я закрыл пишущую машинку и не спеша пошел к месту происшествия, внутренне убежденный в том, что жена наверняка чего-нибудь напутала. А собственно, как же иначе? Растаявшая в воздухе машина — это мистика. А милиция мистикой не занимается. Ее стихия — реальные действия, подробно описанные в Уголовном кодексе.
На углу Ново-Лесной улицы и Бутырского вала толпились любознательные. Движение было перекрыто. Я протолкался вперед и увидел двух милиционеров, один из которых неторопливо сворачивал желтую ленту рулетки, а второй что-то сосредоточенно писал в блокноте. Еще двое в штатском стояли около белой «Волги» и переговаривались вполголоса. Я прислушался и поймал обрывки фраз:
— …а может, не было машины?
— Свидетели не врут… след торможения…
— …позвонить в институт… Опять эта мистика…
Я был неправ: милиция иногда занималась и «мистикой», судя по невольно подслушанному слову. Расспросив соседей, я выяснил, что час назад здесь действительно исчез автомобиль марки «Москвич-407» с номерным знаком «ЮАИ 42–88», цвет голубой. Исчез он как раз в том самом месте, где кончался четко отпечатанный на асфальте след протекторов: видимо, водитель почему-то резко затормозил, хотя до поворота на Бутырку оставалось еще метров десять — пятнадцать.
Свидетели происшествия, возбужденные общим вниманием, охотно делились впечатлениями. Свидетелей было четверо: старушка с авоськой, небритый мужчина в синей майке, хорошенькая девица лет двадцати и мой сосед по лестничной площадке студент-физик Ганя. Последнее, впрочем, меня не удивило: Ганя обладал феноменальной способностью попадать в самые фантастические ситуации. Нормальный человек, вроде меня, страдал бы от этой невольной «способности», а Ганька искренне получал удовольствие, суетился, что-то придумывал — словом, вел себя, как классическая рыба в классической воде.
«Моя милиция» села в «Волгу» и уехала. Потерявший зрелище любознательный народ постепенно и неохотно расходился. Ганя заметил меня и радостно заорал:
— Видали?
— Не видал, — сознался я. — А что?
Он подбежал ко мне, а хорошенькая девица-свидетельница почему-то последовала за ним и встала поодаль, выжидающе глядя на нас.
— Это Люда, — небрежно сказал Ганя и, сочтя объяснение исчерпывающим, затараторил: — Мы с ней шли ко мне, остановились хлебнуть квасу, а бочка заперта, тетка ушла куда-то, интересно, на что начальство смотрит, а «Москвич» прет за сотню, я еще издалека заметил, думал, псих какой-то, и вдруг — на тормоза изо всех сил, я обернулся, а он исчез!
Всякий поток нуждается в плотине. Я поймал паузу в Ганином выступлении и влез:
— Сразу?
— В том-то и дело, что нет. Постепенно. Быстро, конечно, но все-таки не сразу. Как будто в стену вошел.
— И ты стоял и смотрел? — не поверил я.
— Я-то? — обиделся Ганя. — Я сразу туда бросился.
— И тоже исчез?
— Как видите, нет, — тяжело вздохнул Ганя: ему явно хотелось исчезнуть вслед за машиной.
— Что же там было?
— Ничего не было. Улица как улица. Я на том месте полчаса топтался, пока милиция не приехала.
— А кто ее вызвал?
— Тип в майке. Людка бабусю в чувство приводила: старушка чуть в обморок не свалилась — не по ней зрелище, а мужик в автомат побежал звонить.
— В милиции сразу поверили?
— Он говорил: сразу. Только, по-моему, соврал.
— Почему ты так думаешь?
— Он минут десять звонил — это в милицию-то, по «ноль-два»! А потом они приехали, а он сбежать хотел, да я не позволил.
Я вспомнил могучую фигуру «типа в майке» и спросил с сомнением:
— Силой задержал?
— Силой убеждения, — засмеялся Ганя. — Он сам милиции до смерти боится: ясное дело — алкаш.
Слово «алкаш» на цветистом Ганином языке означало «алкоголик». Общаясь с Ганей довольно давно, я уже не нуждался в переводчике. Однако меня интересовало сейчас поведение милиции, явно не привыкшей к такому способу исчезновения автомобилей. На месте дежурного по отделению я бы не поверил «алкашу» даже за эти десять минут. В самом деле, звонит вам некий шутник и сообщает, что в городе только что растаял «Москвич». Вот так просто и растаял, растворился, пропал на глазах. Да я бы его и слушать не стал, трубку бросил. А «алкаш», видимо, обладал гениальным даром убеждения, если в милиции сразу приняли на веру его фантастическое сообщение. Или…
Впрочем, «или» требовало проверки.
— Тебя допрашивали? — спросил я Ганю.
— Расспрашивали, — поправил он и добавил: — У меня сложилось впечатление, что они совсем не интересуются этим делом. Спрашивали, какой марки машина и кто за рулем был. Только один полюбопытствовал, не заметил ли я, сколько времени исчезала машина.
— А ты?
— Заметил: три секунды.
— Откуда такая точность?
— Я считал, когда она таяла. Успел до двух досчитать да еще секунду накинул, потому что не сразу начал.
Я никогда не уставал поражаться Ганиной необычности. Ну скажите: разве придет вам в голову засекать время, если у вас на глазах пропадает автомобиль? Да никому не придет, нелогично это, а вот Ганька засек, пожалуй сам не ясно представляя, зачем он это делает.
— И как же на это отреагировал Пинкертон?
— Как? — Ганя наморщил лоб, вспоминая, потом присвистнул удивленно: — Он сказал: «Вдвое меньше». Значит…
— Подожди, — перебил я его.
Сзади стоял «тип в майке» и с интересом прислушивался к разговору.
— Что-нибудь хотите? — вежливо поинтересовался я.
Он отрицательно мотнул головой, двинулся прочь, смешно косолапя — этакий «Бывалый» из фильмов про пса Барбоса, — скрылся за пустой квасной бочкой и, по-моему, затаился там.
— Пошли отсюда, — сказал я. — Дома поговорим.
К себе я не заходил, прошел прямо к соседям. Ганя отправился на кухню варить кофе, а Люда села напротив меня в кресло и уставилась в окно неподвижными нарисованными глазами.
— А что вы видели? — Я завязывал светский разговор.
— Я видела почти то же, что и Ганя, — отчеканила Люда, помолчала и вдруг, превратившись из мраморной Галатеи в любопытную девушку, спросила: — Вы поняли, что это значит: «вдвое меньше»?
— Это значит, — разъяснил я, — что машина, исчезнувшая в прошлый раз, «таяла» не три секунды, а шесть.
Я знал, что говорил. В милиции не удивились на первый взгляд идиотскому телефонному сообщению. Значит, удивление было раньше. Когда? Вчера, три дня назад, в прошлом месяце. Короче, когда на исчезновение автомобиля понадобилось шесть секунд. Стало быть, в Москве пропадают машины. Пропадают бесследно и загадочно, вопреки всяким законам логики. Да при чем здесь логика: этот феномен даже физика не объяснит. А стало быть, действует не вор-одиночка и не шайка преступников (там-то все реально, понятно и, в конце концов, наказуемо!), а некая «сверхъестественная» сила, которую милиции не поймать. В последнем я был твердо убежден: попробуй излови невидимку — не уэллсовского (во плоти и крови), а вообще несуществующего… Тут я поискал определение этому несуществующему, не нашел и спросил девушку Люду:
— Вас тоже расспрашивали о происшествии?
Она усмехнулась презрительно:
— Нет, конечно. У меня же на лице написано: дура дурой. Ну что такая расскажет, если все и так в один голос твердят: исчезла, растаяла, растворилась…
— А вы?
— Я кивала, пока Ганька разорялся, поддакивала.
— Значит, могли что-то добавить?
— Могла.
— И не добавили?
— Зачем? Меня не спрашивали, а я не навязываюсь…
Тут уж я возмутился. Мало того, что она увидела нечто, не замеченное даже вездесущим Ганей, она предпочла промолчать, а тем самым, быть может, притормозить следствие. В моей голове уже мелькали обличительные фразы о гражданском долге, о честности и правдивости, о высокой сознательности, наконец, но высказать их я не успел. Она чуть наклонилась ко мне, спросила негромко:
— Вас как зовут? Ганя не счел нужным познакомить нас…
— Володя, — ответил я.
— Так вот, Володя, я — физик, как и ваш приятель. Но, в отличие от него, я не люблю делать поспешных выводов даже из того, что я видела или щупала. Тем более, не очень-то я уверена в том, что видела…
Я несколько опешил: все сказанное ею казалось разумным во-первых, расчетливым во-вторых, логичным в-третьих и уж никак не соответствовало кукольной внешности девицы. Про таких длинноволосых волооких «хиппи» любят говорить, как о пропащих, безнадежных и никчемушных людишках. Девушка Люда несомненно отличалась от подобного стандартного образа молодой особы. И, честно говоря, неплохо зная Ганю, я не очень представлял себе, что его привлекает в девушке: современная внешность или холодный ум, которого порой так не хватало ему самому.
— Что же вы видели? — уважительно поинтересовался я. — Поделитесь всеведением…
— Какое там всеведение, — отмахнулась она. — Простая наблюдательность. Водитель не зря затормозил. Стекло в машине было спущено, и я заметила его лицо: оно выражало даже не удивление — ужас. Значит, он видел нечто, не видимое нам.
Это уже было «что-то». Как бы загадочно ни выглядело таинственное исчезновение для нас, зрителей, для пропавшего автомобилиста все было реально. Ну, я не отрицаю, конечно, возможности галлюцинаций, каких-то видений, «внезапно разверстой бездны», но ведь видел он эту бездну, видел и испугался, если девушка Люда не сочиняет.
— Я не вру, — сказала девушка Люда и засмеялась, наслаждаясь моим изумлением. — Не бойтесь, не бойтесь, я не телепат. Просто вашей мимике сам Марсель Марсо может позавидовать: все понятно. Жене вашей, должно быть, хорошо…
У моей жены на этот счет имелось другое мнение, поэтому я быстро вернул разговор в наезженную колею:
— Два вопроса, Люда: почему вы не уверены в том, что видели, и почему все-таки ничего не сказали следователю?
— Не сказала как раз потому, что не уверена. А не уверена… — тут она помялась, — он ехал быстро, могло и померещиться, и потом меня этот тип отвлек…
— Какой тип?
— Ну свидетель… Мордатый, в майке…
— Как отвлек?
— Он у аптеки стоял, довольно далеко от перекрестка — метров сорок, пожалуй. А когда водитель тормозить начал — он с визгом тормозил, у Савеловского слышно было! — этот тип побежал к перекрестку. И успел добежать до того, как машина исчезла. Ничего себе скорость?
Я прикинул: сорок метров за три секунды… Мировой рекорд на сотке при такой скорости будет равен где-нибудь секундам восьми. И впрямь фантастика!
— Это раз, — продолжала Люда. — Но есть и два! Когда «Москвич» начал таять, тип в майке почему-то хлопнул в ладоши.
— Может, от удивления?
— Может, от удивления, — холодно согласилась Люда. — Я ведь не обсуждаю его действия, а лишь объясняю, что меня отвлекло. Хотя это и странно, не правда ли?
Что правда, то правда: действия «типа в майке» наводили на размышления. Но размышления я решил оставить на потом. Антиобщественный поступок Люды следовало достойно исправить.
— Будем звонить в милицию. Иногда даже домыслы что-то подсказывают следствию.
— Пожалуй, вы правы, — согласилась Люда, но тут же добавила: — Только не думайте, что вы меня убедили.
— Я не думаю. Просто в вас проснулась гражданская совесть.
— Ах, при чем здесь совесть, — поморщилась Люда: в отличие от Гани она явно не любила красивых фраз. — Я вот о чем подумала: если поведение «типа» как-то связано с исчезновением машины, то следует подробно восстановить картину первого случая.
У Люды, как говорится, «котелок варил». Не было ли тогда среди свидетелей первой пропажи (или они сами его заметили) такого же «типа в майке»? Ну не обязательно такого же, может быть, другого — в рубашке, к примеру. Но чтобы он так же странно реагировал на происшествие. В конце концов, должна же как-то объясняться эта фантастика, научно объясняться, без скидок на происки высших сил. Вот и следователь сказал что-то про институт, в который надо позвонить, я сам слышал. Значит, милиция тоже ищет научное объяснение…
Я протянул руку к телефону, и в этот момент он зазвонил сам.
— Снимите трубку! — заорал из кухни Ганя. — У меня кофе на плиту убежал.
— Вот безрукий! — в который раз посетовал я и снял трубку.
— Володя? — поинтересовались на том конце провода. Голос был мягкий и вкрадчивый, и я не узнал его, не вспомнил, спросил раздраженно:
— Кто говорит?
— Какая разница, Володенька? — удивился голос. — Ну, знакомый, незнакомый — разве это меняет дело. Я, собственно, вот зачем вас беспокою: не надо ходить в милицию. И звонить тоже не надо.
Терпеть не могу телефонных розыгрышей. Я так обозлился, что даже не понял: «голос» отлично знает, о чем мы говорили с Людой.
— Слушайте, — заорал я, — кто вы такой, чтобы давать советы?
— Тихо! — оборвал меня голос в телефоне. — Не на базаре; орать-то зачем? Я же не настаиваю, я только советую, а вы вольны не принять совет. Хотя и зря: что вам скажут в милиции? Ничего не скажут. А я скажу: был среди свидетелей первого исчезновения маленький старичок в панамке, некто Кокшенов Михаил Михайлович. Так он, говорят, крикнул что-то, когда машина пропала. И, между прочим, не «Москвич» разваленный пропал, а новенькие «Жигули». Вот так-то, Володя, — отечески добавил голос, и в трубке щелкнуло. Я ошалело смотрел на нее.
— Вы положите трубку, — сказала Люда. — Отбой. Слышите, гудки…
Я осторожно положил трубку на рычаг, сел оглушенный: ну и дела…
— Может, все-таки расскажете, кто звонил? — спросила Люда, и Ганя, появившийся в комнате с подносом в руках, тоже спросил:
— Кто это был?
— Не знаю, — только и сказал я.
А что, я и в самом деле не знал моего собеседника. А он меня знал. И что самое странное, он отлично знал все, о чем мы здесь говорили: и о милиции и о свидетелях. Я невольно подумал, что фантастика не закончилась с исчезновением машины. Она продолжалась и с телефонным звонком — как раз в тот момент, когда я решил позвонить в милицию. Она продолжалась и в разговоре, и даже в ехидном сообщении о старичке в панамке: пользуйтесь, мол, дорогие товарищи, ищите, если сумеете. Тут меня осенила совсем уже вздорная мысль.
Я встал и посмотрел в окно: за столиком, намертво врытым в сухую землю, резвились доминошники. «Рыба!» — кричали они и с силой хлопали о выщербленную крышку стола пластмассовыми костяшками. А может быть, они кричали не «рыба», а, например, «дубль-три» — не знаю, не специалист. Да и неважно это. А важно то, что среди них резвился и орал тот самый «тип в майке», который час назад побил мировой рекорд в беге на короткие дистанции.
— Так я и думал! — застонал я и упал в кресло.
— Что вы думали? — встревожился Ганя.
— Ты в окно посмотри — поймешь.
Он поставил на письменный стол поднос с кофейником и чашками, высунулся в окно. Люда тоже не поленилась последовать моему совету. Небольшим удовлетворением моей психике послужило явное изумление, исказившее ее невозмутимое кукольное личико: она узнала свидетеля.
А Ганька не удивился. Он не присутствовал при нашем с ней разговоре и не связывал «типа» с преступлением. Я не оговорился: именно с преступлением, иначе как же назвать эту историю?
— Ну и что? — спросил Ганя. — Может, он здесь живет.
Это была здравая мысль, и ее следовало проверить.
Лифтерша тетя Варя обладала неоценимым достоинством: она знала наизусть анкетные данные всех жильцов нашего кооперативного и соседнего ведомственного дома. И, как справочная «09», всегда готова была поделиться своими знаниями с хорошим человеком. Я, с точки зрения тети Вари, хороший человек: семейный и с положением. Естественно, Ганьку она даже за человека не считала. Вот почему на свидание с лифтершей отправился я, хороший человек.
— Как здоровье? — спросил я вежливо.
Тетя Варя оторвалась от вязания (по-моему, она всю жизнь вязала и вяжет один бесконечный носок. Или варежку, но тоже одну и ту же: та же пряжа, те же спицы, та же сосредоточенно-вдумчивая поза) и спросила недипломатично:
— Узнать чего хочешь?
Я не стал отрицать очевидного и сказал, что интересуюсь четверкой доминошников: дескать, давно мечтаю изучить эту увлекательную игру, ищу подходы к сборной двора.
— Какая же это сборная? — возмутилась тетя Варя. — Тут только Мишка-слесарь и Неустроев из тринадцатой квартиры с нашего двора. Тот лысый — Мишкин приятель из Черемушек. А мужик в майке и вовсе не наш. Первый раз вижу. Ты уж до субботы потерпи: вот тогда и вправду сборная играть будет. И не одна…
Я обещал лифтерше потерпеть до субботы и вернулся в квартиру.
— Ну как? — сразу спросил нетерпеливый Ганя. Своим поспешным любопытством он здорово помогал Люде сохранять нелюбопытную сдержанность.
— Никак, — ответил я и процитировал лифтершу: — «Мужик в майке и вовсе не наш».
Люда, видимо, уже познакомила Ганю с нашими предположениями, потому что он стукнул кулаком по столу — кофейные чашки подпрыгнули! — сказал расстроенно:
— Следит за нами, подлец!
Вероятно, так оно и было: сначала он крутился около нас там, на месте происшествия, потом явился во двор. Даже загадочный телефонный звонок я готов был приписать «типу в майке». И в самом деле, кто же еще знал о том, что мы интересуемся исчезновением машины? Да никто не знал. А «тип» подслушал наш разговор у квасной бочки. Более того, ухитрился подслушать его продолжение в Ганиной комнате. Как он это сделал — еще одна загадка, думаю, непосредственно связанная с первой. Но если первую разгадывает милиция с каким-то научным институтом, то вторая — целиком наша. И никто не сможет помешать нам ее расследовать…
— Слушайте! — Ганю осенило. — Давайте все-таки позвоним в милицию. Дозвонимся — хорошо, сообщим о «типе» и о его угрозах. А если опять встречный звонок помешает, значит, «тип» и вправду телепат.
— А я его покараулю, — сказала Люда.
Действительно, если вкрадчивый телефонный голос принадлежал нашему преследователю, то, стало быть, в тот момент он в домино играть не мог. Как я ни уважаю его предполагаемые сверхчеловеческие способности, в раздвоение личности не поверю, не убеждайте. Я снова подошел к телефону и снял трубку. В ней застыла тишина — ни гудков, ни привычного потрескивания, Я пощелкал рычагом — никакого эффекта.
— Похоже, у тебя телефон не работает, — сказал я Гане.
Ганя тоже послушал тишину и высказал предположение:
— Это он его поломал.
— Не говори глупости, — возмутился я. — Как, по-твоему, он мог это сделать?
— А так: позвонил и отключил.
— Значит, он всемогущ?
Тут рациональная Люда неожиданно встала на защиту Гани:
— Вы отрицаете такое предположение? Лично я — нет. Он, конечно, не всемогущ, но может значительно больше, чем обычный человек.
— Новый супермен, — сыронизировал я, но ирония вышла какой-то слабой и неубедительной.
— Нет, не супермен. Но почему бы вам не предположить, что он так или иначе связан с пропажей машины? Что это не вульгарная кража, а хорошо поставленный опыт.
— Был бы опыт, милицию вызывать не пришлось бы…
— А если это не наш опыт?
— Чей же тогда? Ученый-маньяк из некой капстраны, жаждущий мирового господства, так, что ли?
— Глупо, — сказала Люда, — пошло и глупо. Пишите об этом в своих рассказах, может, кто и поверит.
— А кто поверит в ваши бредни об экспериментаторах из чужого мира? — Я обозлился и не заметил, как высказал собственную догадку: Люда еще не успела ничего объяснить. Конечно, она тут же воспользовалась моим промахом:
— Вот видите, вы сами верите в эти «бредни». Верите, верите: это же ваша идея.
Ганька гнусно хихикнул и сунул кулак в рот: сдерживался воспитанный мальчик. Я хотел его осадить, но понял, что уже остыл, перегорел. Да и догадка моя не лишена оснований, если вспомнить о недавних приключениях в пространственном мешке, связывающем два мира, две Земли. Но раз так, значит, пропажа машин — запланированная часть опыта. Или незапланированная, так сказать, побочный эффект. Непредусмотренный расчетами. Но и в том и в другом случаях они должны вернуться назад, иначе пропадает тайна эксперимента. А в сохранении тайны они — участники опыта — явно заинтересованы. Подумайте сами: мы двое — Ганя и я — случайно открыли существование пространственного мешка, волею чего-то непонятного соединившегося с моей квартирой. Будем считать — это только рабочая гипотеза, — что наше невольное «открытие» совсем не входило в планы тех, кто управляет «мешком». Однако два свидетеля еще не опасны: кто им поверит, да и видели они, в общем, не слишком много, чтобы их выводы переросли зыбкий уровень домыслов и догадок. Точно так же рассуждали мы с Ганей, когда решили не рассказывать никому о нашем приключении. Ганька слова не сдержал, поделился с Людой. Но сие не беда: она девочка умная и попусту не болтает.
Но кто бы мог подумать, что свидетелем «побочного эффекта» с машиной окажется тот же Ганя? И что он немедленно посвятит меня в суть происшедшего. Это совпадение может вызвать у нас соответствующие ассоциации, натолкнуть на разумные выводы. Причем только нас двоих натолкнуть: ни милиция, ни товарищи из института не гуляли по улочке с двумя рядами дощатых домов, а стало быть, никак не связывают пропажу машин с существованием некоего соседнего мира. А мы связываем это несомненно. Значит, мы стали опасны. Значит, за нами нужно последить. И последнее «значит» — «тип в майке» оттуда…
— Ну-ка проверь телефон, — сказал я Гане.
Телефон молчал по-прежнему, и нам оставалось только одно. Во всяком случае, мне так казалось, что одно.
Я подошел во дворе к доминошникам и спросил тихонько «типа в майке»:
— Можно вас на минуточку?
Он обернулся испуганно, но, увидев меня, а позади — Люду с Ганей, заулыбался:
— А-а, свидетели… Ну, чего?
Он подошел к нам, смешно косолапя и переваливаясь — грузчик или матрос, где ему сотку за восемь секунд одолеть! — спросил (вот тоже: «подошел и спросил»):
— Может, обсудить происшествие желаете? Так без полбанки трудненько будет…
— Обойдетесь, — строго сказала Люда, а вечно спешащий Ганька перебил ее, бухнул:
— Вы зачем нам телефон испортили?
Даже я оторопел от Ганькиного заявления, а «тип» — так тот прямо глаза на лоб вытаращил:
— Какой телефон? Ты что, малый, в уме?
— Он шутит, — исправила положение Люда, — он у нас шутник, балагур. Вы не обращайте внимания.
— Почему не обращать, — заорал обиженный Ганя, — еще как обращать! — Он рванулся к «типу», схватил его за майку: — Ты почему машину увел, гад?
Я невольно оглянулся: не слышит ли кто? Но двор в эту жаркую обеденную пору был пуст, а трое оставшихся доминошников, собрав черные костяшки игры, уже шли по своим квартирам.
«Тип в майке» легко отодрал от себя Ганины руки, сказал высокомерно:
— Опомнитесь, юноша! Мне странно слушать ваши намеки… — И черт бы меня подрал, если он говорил не тем знакомым баритоном, который полчаса назад звучал в телефонной трубке.
А «тип» словно понял что-то, подмигнул мне хитро — мол, вспомнил, Володя, ну и молодец! — хлопнул в ладоши и… пропал. А потом появился вновь — уже у ворот на улицу, помахал нам и скрылся в воротах. И догонять его было бы так же бессмысленно, как бессмысленно оказалось Ганькино упрямое любопытство.
Но Ганя, видно, считал иначе. Он рванулся вперед, протопал по высохшему газону, пугнул из-под куста дворовую бесхозную кошку и вдруг притормозил у ворот, оглянулся растерянно, потом махнул рукой и… тоже пропал.
Этого я перенести не мог, крикнул оторопевшей Люде:
— Стойте здесь!
Побежал к воротам в предвкушении чуда и не ошибся: чудо начиналось сразу от полутемной, прохладной даже в тридцатиградусную жару арки ворот. За ней — как это было всегда! — не шумела Лесная улица, за ней стояла сонная и тугая тишина, да и сама арка напоминала скорее вход в подземный гараж: асфальт, полого уходящий вниз, непрозрачная темнота, чуть подсвеченная тусклым вольфрамом электрической лампочки, подвешенной к своду.
Я осторожно вошел в этот «гараж», в темноту. Собственно, особой темноты не было: тоннель — а больше всего это сооружение походило на тоннель — освещался слабым желтоватым светом, как и у входа. Только у входа висела лампочка, а здесь свет шел ниоткуда, что в моем представлении вполне соответствовало атрибутам чуда. Идти было легко, и я довольно быстро пробежал метров двести до первого поворота. Отсюда под прямым углом уходил в желтую темноту такой же тоннель. Возвращаться было глупо, да и Ганька явно ушел дальше, и я свернул в новый коридор-тоннель. Он тоже тянулся не более двухсот метров и в конце так же под прямым углом заворачивал в сторону. Потом я жалел, что не осмотрел как следует стены и пол тоннеля, из чего они сделаны. Но тогда мне было не до осмотров: я торопился догнать Ганю. То есть это я так себя убеждал, а на самом деле мной владело то боязливое любопытство, которое иногда приводит к поразительным открытиям.
Поразительное открытие я сделал в конце третьего двухсотметрового отрезка. Коридор внезапно сузился и посветлел. Белый квадрат обрезал его по периметру. Я вошел в квадрат и… натолкнулся на Ганю. Ганя стоял посреди незнакомой комнаты и смотрел в окно. Из окна виднелись последние этажи нашей кооперативной башни, и я понял, что, если подойти к окну, увидишь пустой двор, засохшие клумбы на желто-зеленом газоне, поодаль — коробочки гаражей. Короче, мы попали в одну из квартир соседнего дома, отделявшего наш двор от гомона Лесной улицы. Вот так: вошли в арку под этим домом, долго и нудно спускались куда-то вниз, а очутились в том же доме, но несколькими этажами выше.
«Как мы здесь очутились?» — я только хотел спросить, но не успел: Ганька приложил палец к губам, зашипел:
— Тс-с!
Где-то, видимо на кухне, пела женщина. То есть пением это назвать было трудно: женщина что-то готовила и вполголоса сама себе напевала.
— А сейчас замесим тесто… — натужно голосила она. Бухнуло что-то тяжелое. — Ох, тяжелая кастрюля, просто руки оборвались! — Потекла вода из крана, звонко разбиваясь об эмаль раковины. — Сейчас мы руки вымоем и полотенцем вытрем!
— Женщина перешла на плясовой ритм, и Ганька махнул мне: мол, идем, больше стоять нельзя.
На цыпочках мы вышли в переднюю. Женщина на кухне перестала петь. Мы замерли. В желудке у меня противно заныло, похолодело, лопнуло и оборвалось: я впервые чувствовал себя вором. Чувство оказалось малоприятным. Женщина помолчала секунду и снова запела:
— Видно, померещилось что-то от жары… — Подумала чуть-чуть, закончила в рифму: — Отдохнуть мне надо бы, видно, до поры. — Засмеялась, довольная.
Нас совсем не устраивал ее предполагаемый отдых. Я толкнул Ганю в бок. Он дернулся, потянул за язычок замка. Мы снова замерли в страхе, но дверь не скрипнула, открылась бесшумно, и мы выскользнули на площадку, бросились бежать по лестнице, уже не осторожничая, громыхали подошвами по ступенькам. Внизу остановились, перевели дыхание. Я спросил:
— Какой был этаж?
— Десятый. — Ганя облизнул пересохшие губы. — Ну и дела…
Глубокомысленное замечание его как бы подвело черту под нашими приключениями: ворота вновь стали воротами и за ними все так же шумела улица, громыхал трамвай номер пять и орали про футбол любители крепких напитков. Люда послушно стояла там, где я ее оставил, ждала.
Доминошники снова заняли позицию за столиком под березой, но то были другие доминошники, и нашего «типа» среди них не оказалось.
— Чудо окончилось, — сказал я, — пошли подводить итоги.
Мы расселись по креслам в Ганиной комнате, выпили в молчании остывший кофе, закурили вкусные сигареты «Пэл мэл», которые Ганя взял из кабинета отца-композитора, и я рассказал Люде о темном трехсекционном тоннеле за аркой ворот.
— Что ты, физик, думаешь о нашем путешествии? — Я намеренно начал с путешествия, оставив истории с машинами на потом.
— Мы опять выскочили из нашего мира.
— Согласен. Куда выскочили?
Он пожал плечами:
— В очередной «мешок».
— Предположим. Но тебе не кажется, что «мешок» на этот раз искусственного происхождения?
— Кажется. Только зачем он нужен?
— Разумный вопрос. Давай-ка ответим на него, а потом подумаем о том, как тоннель связан с пропавшими машинами.
— Думаете, связан?
— Конечно.
Тут Люда подала голос:
— Меня не оставляет ощущение, что «тип в майке» пошутил с вами. Устроил вам прогулку по четвертому измерению.
— Основания? — Я был строг с оппонентами.
— Очевидная бессмысленность путешествия!
— Тогда цель шутки?
— У шутки может не быть цели, на то она и шутка. Но, если хотите: чтобы вы, наконец, прекратили лезть в чужие дела.
Люда была невежлива, но справедлива. Мы, конечно, мешали кому-то и нам сунули «конфетку»: полакомьтесь, ребятки. Но «конфетка» эта казалась мне вынутой из той же коробки, что и случай с машинами. Логика такова: вы хотите узнать, как это делается? Пожалуйста, погуляйте по тоннелю. Вот так и машины пропадали, понятно?
— Не очень понятно… Как же все-таки пропадали?
Я поделился сомнениями с ребятами. Люда в ответ только плечами пожала:
— Вас принцип интересует? Да разве в нем дело? Главное — цель опыта. А она-то мне неясна.
— А принцип ясен? — Тут даже Ганя не выдержал.
— Ясен. — Люда оставалась невозмутимой. — Например, треугольник Пенроузов.
Сумасшедший Ганя вскочил с кресла, обнял Люду, чмокнул в щеку, заорал радостно:
— Ну, Людка! Ну, молодец! Это же гениально просто, а я, дурак, не допер…
Я тоже «не допер» и тоже почувствовал себя дураком.
— Ладно, гении, сдаюсь. Объясните непосвященному вашу абракадабру.
Видно, потому, что догадка пришла не к нему, а к Люде, Ганя не стал выламываться, по своему обыкновению, и объяснил:
— Это одна из так называемых «невозможных фигур». Представьте себе модель нашего тоннеля: два перпендикулярных бруска в одной плоскости. Третий брусок перпендикулярен второму и образует с ним другую плоскость, тоже перпендикулярную первой. Если посмотреть на эту фигуру в определенном ракурсе, то наш глаз соединит в одной точке два свободных бруска. Получится треугольник, вернее, проекция на плоскость треугольника, составленного из прямоугольных брусков. — Тут Ганя вооружился карандашом и нарисовал «невозможную фигуру». Вот эту, я сохранил рисунок:
Потом перевернул листок бумаги и начертил мне еще одну картинку. Вот эту:
— А вот так она выглядит на самом деле. — Ганя полюбовался на рисунки. — Здорово, а?
— Здорово, — согласился я. — Очень впечатляет. Но какое отношение все это имеет к нам?
Ганя хотел было ответить, но вмешалась Люда.
— Я считала, что вы соображаете быстрее, — презрительно сказала она, и я молча проглотил явное оскорбление: мне хотелось узнать, что они придумали. — Ваш тоннель — трехмерная модель четырехмерной фигуры, с помощью которой машины перемещались в пространстве.
Я, конечно, был глуповат, а она умна, образованна, пытлива, изобретательна и еще миллион определений из толкового словаря. Я был глуповат и нахален. Я честно признался:
— Ничего не понял. Как мы попали на десятый этаж?
Ганя тяжело вздохнул и сказал Люде:
— Дай я ему объясню. Может, поймет… Мы прошли по трем коридорам, эквивалентным трем брускам треугольника Пенроузов, и очутились в точке их мнимого касания. Точка эта — квартира с поющей теткой — находится как раз на одной вертикали с воротами.
— А почему мы не почувствовали подъема?
Ганя решил быть таким же терпеливым, как Макаренко, Корчак и Сухомлинский, вместе взятые.
— Потому что в четвертом измерении, где мнимое касание становится действительным, все стороны треугольника лежат в одной горизонтальной плоскости.
Принцип треугольника и нашего путешествия я, кажется, понял. Оставалось неясным еще одно:
— А при чем здесь машины?
— При том, что они путешествовали по такому же «тоннелю-треугольнику».
— Куда путешествовали?
— Откуда я знаю? — огрызнулся Ганя, а девушка Люда сказала мягко:
— Вот это я и назвала целью опыта. Как видите, мы не знаем ее.
У меня, непонятливого, кажется, созревала догадка.
— Скажите мне, — начал я, — чем этот ваш треугольник прогрессивнее лифта? По-моему, на лифте удобнее…
— А вот прогрессивнее! — уперся Ганя. — Четвертая координата может быть сколько угодно малой, остальные три от этого не изменятся. Значит, по одному и тому же — по размеру, конечно! — «треугольнику» мы попадаем из ворот на десятый этаж и, скажем, из Москвы в Гонолулу. В Гонолулу, — повторил он, будто прислушиваясь к звонкому названию, и вдруг хлопнул в ладоши, совсем как «тип в майке»: — Дураки мы, Людка! Вот же она, цель опыта! — Он восторженно заходил по комнате, натыкаясь на кресла. — Мгновенное перемещение в пространстве! Земля — Марс за минуту! Проводите уикенд только на Гавайях! Каково, а?
Перспектива и впрямь была радужной. Даже Люда милостиво заметила:
— А ты ничего, соображаешь…
— Еще бы! — Но вдруг радость его поубавилась, он сказал озабоченно: — Да, а машины… Куда машины девались?
— Никуда не девались, — предположил я. — Стоят себе в гаражах, а владельцы их дух переводят. Опыт-то кончился…
И тут у входной двери забулькал звонок.
Я первый раз видел Ганю таким растерянным. Он смотрел на нас с испугом, с недоумением, с ужасом, если хотите, а сзади — в дверях — улыбался нам лейтенант милиции, в светло-серой летней форменке, в руках черный чемоданчик-атташе. А час назад он ходил по двору в синей майке и небрежно совершал нуль-транспортировку от доминошного столика до ворот на Лесную.
Честно говоря, я подумал так и тут же отбросил вздорную мысль: не может быть такого, не верю! Это обыкновенный оперативник из МУРа, а тот «тип» давно убрался в свой мир по треугольнику Пенроузов. А то, что похожи они, так разве ж нет на белом свете похожих людей? Еще как есть. Даже двойники попадаются.
А лейтенант отодвинул Ганю, прошел в комнату, поставил на стол чемодан.
— Здравствуйте, товарищи, — сказал он, и голос его совсем не походил на загадочный телефонный баритон. — Я Королев, из МУРа. — Он отстегнул пуговицу на кармашке и протянул мне удостоверение. В удостоверении было сказано, что Королев Сергей Николаевич является следователем Московского уголовного розыска. — Я по поводу машин. К вам, — он кивнул Гане и Люде. — Тут вот какая штука; нашлись машины.
— Где наелись? — подался вперед я.
— В том-то и странность, что в своих гаражах они были.
— А водители?
— А водители ничего не знают. Твердят в один голос: жара, померещилось что-то, на секунду сознание потеряли, не помнят, как до дому доехали. Говорят, будто черная дырка появилась перед радиатором, а вокруг — кольцо белое, ну, бублик такой. Вот тут-то и сознание долой! — Он засмеялся негромко.
— А к вам я забежал, чтобы передать: мол, не волнуйтесь, никуда вас не вызовут. Дело, как говорится, закончено. Ну, извините за беспокойство, я пошел.
Он взял чемоданчик, помахал мне — почему-то только мне! — хлопнул в ладоши и… пропал.
Ганя рванулся к двери, распахнул ее, выбежал во двор, потом вернулся, сказал расстроенный.
— Никого.
— А ты догнать его хотел? — усмехнулся я. — Напрасный труд. Когда мы им снова понадобимся — не дай бог, скоро! — они сами нас найдут.
Я не ошибся. Но это уже совсем другая история.
Однажды в жизнь каждого человека приходит нечто странное, непонятное, почти мистическое. А может, и без «почти» — просто мистическое. Ну попробуйте, пошарьте в памяти, напрягитесь, вспомните — и тогда всплывет наружу тот самый заветный случай, который не объяснит ни физика, ни философия, ни логика ваша замечательная, и придется вам всерьез подумать о некой «высшей силе». О ее происках. А ведь нет ее, нет — доказано научно, в нее сейчас даже бабки не верят и лишь по ветхой привычке ставят желтые свечки у желтых иконных риз.
Давайте назовем это странное «аномалией» — красивым заграничным словом. Давайте назовем его так и признаем, что аномалия эта самая существует повсеместно. Как говорится, киньте в того камень, кто безгрешен. То есть не страдал от аномалии. Нет таких на нашем реальном белом свете — и точка. Другое дело, что проявляется она по-разному: у кого побольше, у кого — чуть-чуть. А у кого-то от красивого заграничного слова дрожат коленки. Не в переносном смысле — буквально.
Вот я, например, виляю коленками целый день. То есть, если быть точным, полдня, ибо поначалу я свою аномалию не замечал, потом не принимал всерьез, усмехался с опаской и себя успокаивал: мол, бывает же ерунда, ничего страшного, прими снотворное и спи до утра. А потом все началось, как пишут в классических романах, с новой силой, и вот тут-то я испугался.
Но в чем же дело? Что заставило меня «праздновать труса», как пишут в тех же романах?
А началось все с того, что утром я отправился к себе в редакцию. Вышел из подъезда, завел «Жигуленок», порулил задом сквозь строй «проклятых» автособственников и ненароком вспомнил о портфеле с рукописью статьи, забытом в квартире. Ну, тормознул, глушить двигатель не стал, пошел за портфелем.
— Теперь пути не будет, — недружелюбно сказала жена.
Она не любила, когда я возвращался с полдороги: над ней довлела темнота ее далеких суеверных пращуров.
— Не говори глупостей, — не менее недружелюбно сказал я.
Мои пращуры, по моему убеждению, были высококультурными передовыми людьми.
Я кинул портфель на заднее сиденье и врубил первую передачу. Сначала я выехал со двора через арку, поехал по Лесной вдоль трамвайных путей, честно постоял у светофора, перемахнул через Новослободскую и вырулил на Палиху. Тут меня подстерегла мелкая неприятность в виде запрещающего знака, более известного под названием «кирпич»: на Палихе вскрыли асфальт и прокладывали трубы, Тогда я развернулся, въехал на Сущевскую и снова затормозил: на столбе торчал «кирпич», а за ним ревел бульдозер и командовал некто в бумажной шапке, видимо мастер. Дорожники прилежно выполняли план. Предсказание жены сбывалось.
Я посмеялся над забавным совпадением, опять развернулся и через Пушкинскую и Трубную площади добрался до Цветного бульвара. Около пельменной стояли две «Волги» — обе здорово побитые, желтый фургончик ГАИ, и несколько милиционеров сосредоточенно гуляли по мостовой.
Пути не было.
Вежливый старшина разъяснил мне, что на Садовое кольцо я могу успешно выехать через Трубную улицу.
— Я не хочу на Садовое, — взмолился я. — У меня редакция на Цветном бульваре у Самотеки, знаете?
Старшина знал, но знание его ничего не изменило.
— Подождите полчасика, — сказал он, — тогда и проедете. А хотите — оставьте машину здесь, потом подгоните.
Второй совет был разумным, и, заперев машину, я пошел к редакции пешком. Пробыл я там недолго-час или полтора, а когда вышел обратно на улицу, то увидел своего вездесущего соседа Ганю. Он стоял у стенда с газетой и ел мороженое-трубочку за двадцать восемь копеек.
— Ты что здесь делаешь? — спросил я.
— Людку жду, — сообщил он. — Мы в «Мир» идем на венгерский детектив со жгучими тайнами.
— Проводи до машины. Есть время?
— Время-то есть, — согласился он. — А что это вы невесть где машину бросаете?
— Авария была, — объяснил я, — ну и не пускали. Да это здесь рядом, не утомишься…
Мы неторопливо шли — дело к осени, погода теплая, куда спешить-то? — беседовали о возвышенном. Ганька лизал мороженое, рассказывал байки о тяжелой студенческой жизни.
— Говорят, на экзамен идти — надо пятак под пятку положить, — делился он, — а накануне, соответственно, не бриться, не мыться. Очень помогает…
— Это точно, — не возражал я. — Особенно если долго не мыться: ни один преподаватель не выдержит.
— Вам все смешки, — обиделся студент, — а приметы эти проверены временем. И лучшими людьми.
Я уже забыл о своем утреннем приключении с приметой.
— Все фольклор, — беспечно резвился я, — бабкины бредни. Стыдно, физик, и одновременно тревожно за твой пошатнувшийся моральный облик. Ландау в приметы не верил.
— А Эйнштейн верил, — упрямо тянул Ганя, — и Крукс верил.
Из открытой двери подъезда вылетела черная кошка, пронеслась перед нами, довольно смело перемахнула проезжую часть и скрылась за чугунным заборчиком бульвара. Ганя остановился и сказал торжествующе:
— Кошка!
— Вижу, — не стал спорить я.
— Черная, — продолжил объяснения Ганя.
И здесь я не нашел возражений:
— Очень точное наблюдение.
— Я дальше не пойду, — объявил Ганя. — Черная кошка — к несчастью.
— К большому или маленькому?
Ганя помялся:
— Не знаю… К маленькому, наверно…
— Так что ж, обратно пойдем?
— Нет, почему? Надо подождать, пока кто-нибудь раньше нас пройдет здесь, и… заклятье снято.
— А если я первый пройду?
— Валяйте, — разрешил Ганя. — Вам же хуже…
Я храбро пересек невидимый кошкин след, и Ганя присоединился ко мне.
— Где же несчастье?
— Будет, — успокоил Ганя. — Не торопите события.
Без приключений мы дошли до моего «Жигуленка», я отпер дверцу и сел.
— Привет, физик. Вечерком поделюсь несчастьем.
— Ага, — рассеянно сказал Ганя: он изучал переднее колесо машины. — А когда это у вас колпак сперли?
— Как сперли? — Я выскочил на мостовую: так и есть, правое переднее колесо демонстрировало обнаженные гайки крепления. Колпака не было.
Я обошел машину: увели только один колпак; видно, вор попался совестливый. А может, ему и нужен был всего один — кто теперь узнает?
— Вот вам и несчастье, — сказал мстительный Ганя. — Как вы считаете: большое или маленькое?
— Это как посмотреть… — Я, собственно, расстроился даже не от самого факта кражи, а от его непонятной связи с черной кошкой. Колпак, в конце концов, дело наживное: рублей шесть всего. Но при чем здесь приметы? Во-первых, утренние: с проклятым «пути не будет». Пути и вправду не было, не наврала примета. И с кошкой тоже все вроде сходится…
— Да вы не расстраивайтесь, — утешил Ганя. — Без колпака даже красивее.
— Иди к черту! — вполне искренне сказал я, сел в автомобиль и уехал, оставив улыбающегося Ганю дожидаться своего венгерского детектива и волоокой девушки Люды.
Кстати, уж она-то наверняка в приметы не верит: не тот характер. Да и я не верю; не верю, не старайтесь убедить. А все случившееся — только нелепое совпадение, смешное совпадение. У вас, что ли, таких не бывало?
Домой я доехал без примет, а стало быть, без приключений. Даже если оные приключения никак с приметами не связаны, я все равно был доволен. Подсознательно, подсознательно — попробуйте, упрекните в суеверии. Да и вообще я слабоват по этой части: не знаю их, не знаком даже по литературным источникам. А лучший способ бороться с приметами — не знать их. Кто это сказал? Я это сказал.
Дома я позвонил тихому старичку Ивану Васильевичу, чудо-старичку, всемогущему механику-умельцу, и пожаловался на воров.
— Главное, чушь какая, — жаловался я, — черная кошка дорогу перебежала, потому и сперли колпак.
— Точно, — подтвердил чудо-старичок, — это уж как водится: не было бы кошки, был бы колпак.
Тон его был настолько серьезен, что я опешил даже.
— Как здоровье, Иван Васильевич? Кошка-то перед самой машиной пробежала, колпак к тому времени давно на чужом колесе крутился. Где связь усмотрел?
— Где надо, там усмотрел, — туманно сказал он, — тут все связано спокон веку. Берегись примет, парень… А колпак помогу достать. Привет…
Что они, сговорились все? Берегись, берегись, береженого бог бережет… Береженого не спасает даже теория вероятности: бутерброд падает как вверх маслом, так и вниз. В среднем — пятьдесят процентов, вероятно. Но, вопреки разуму, в моем случае вероятность «маслом вниз» неуклонно росла.
Я пошел на, кухню, отрезал кусок хлеба и уронил нож. Вспомнил: к чему бы это? К гостю мужского пола.
И даже не удивился, услышав звонок у двери. За дверью стоял улыбающийся Ганя. Один.
— В кино мы не попали, — сообщил он.
— Билетов не достали?
— Ага.
— Мороженое ели ассорти?
— Нет, — сказал Ганя, не знакомый с текстами классических советских оперетт, — Людка не любит мороженое.
— А кстати, где она? — спросил я и тут же сообразил: да и не могло ее быть: я вилку-то не ронял.
— Чего?
— Вилку, говорю, не ронял. Значит, гостьи не должно быть. А нож уронил. Вот ты и пришел…
— А-а, — протянул Ганя, — логично. Она попозже придет.
— Без вилки?
— Там видно будет, — туманно сказал он. — Может, и с вилкой.
Нет уж, решил я про себя, больше примет не будет! Хватит с меня кошки, ремонтных работ и уроненного ножа. Но так, из чисто спортивного интереса, неплохо бы познакомиться с народными верованиями, всякими там суевериями, приметами всякими замечательными.
— Скажи мне, физик, — начал я, — какие приметы ты проходил в средней общеобразовательной школе?
— Я там предметы проходил, — плохо скаламбурил бездарный Ганька. — А вообще-то примет навалом — бери любую.
— Дай мне первую попавшуюся, — сухо сказал я.
— Да навалом их, — канючил Ганька, — ну навалом, и все. Вот эта, например…
Я был строг и неумолим:
— Какая?
— Ну, эта… вот такая… — Он вспомнил наконец и возликовал: — Соль к ссоре.
Я подумал и решил:
— Оставим на потом. Ссориться нам сейчас не с руки. Еще что?
— Да навалом, — опять начал тянуть физик. — Ну, это… три свечи к покойнику.
Хорошая примета. Толковая. «Гуманная». Ради такой и эксперимент не жалко поставить.
— Гони три свечи.
Ганя сбегал домой и принес деревянный подсвечник в виде парусника, в котором скривились от ветхости три красные свечки. Их еще ни разу не зажигали, видимо считая украшением музыкального дома.
Мы пошли на кухню, водрузили это сооружение на стол, и я пошарил на плите в поисках коробка спичек. Не знаю уж, как очутилась грязная вилка именно на плите, но я ее, конечно же, смахнул на пол.
— Ага! — заорал Ганя. — Вот вам и гостья.
Я швырнул ему спички:
— Зажигай! — поднял вилку, положил ее в раковину, подумал с грустью: неужто сбудется?
Свечки тускло и жалковато коптили, роняя на чистый пластик стола мутные красные капли воска или стеарина — из чего они там делаются? Мы молча ждали. Никто не умирал, хотя високосный год все еще буйствовал на планете. И тут в дверь позвонили.
Ганя не стал упиваться сарказмом по поводу упавшей вилки, он только хмыкнул сдавленно, пошел открывать и вернулся с Людой. Люда была чем-то взволнована.
— Здравствуйте, — выпалила она. — Зачем вы свечки средь бела дня зажгли? Хотя нет, правильно: память есть память…
— Чья память?
— Джессупа.
— Кого? — не понял я, а Ганя переспросил заинтересованно:
— Райнера?
Люда скорбно кивнула:
— Разбился в автомобильной катастрофе. Сегодня утром.
— Вот вам и покойник, — торжествующе сказал Ганя, а Люда не выдержала, возмутилась:
— Как тебе не стыдно, Ганя!
Гане стыдно не было. Ганя упивался победой, хотя, по совести, к нему она не имела отношения. Приметы сбывались одна за другой без исключений, и заслуги студента я в том не видел.
— Кто такой Джессуп? — спросил я.
— Певец, — объяснил Ганя, — с Дикого Запада. Король джаза. Правда, с голосом у него было не того, царство ему небесное…
Вот вам и покойник. Ганя прав. Приметы не обманывали, хотя порой их приходилось «притягивать за уши». В самом деле, какое отношение имеет смерть какого-то заокеанского певца к нашим трем свечкам? Да никакого, не убеждайте. И все-таки против факта не попрешь: зажгли свечечки — объявился покойник. И пусть он объявился еще утром, задолго до ритуального зажжения свечей, мы-то о нем узнали только сейчас. Нет, кажется, прав, прав Иван Васильевич: все связано.
И если до сих пор я относился к моим «приметным» совпадениям с некоторой долей иронии, то сейчас эта доля сильно уменьшилась, а если подумать, то и совсем исчезла. Судите сами, дорогие товарищи, какая ирония может быть, если любая из случайно выпавших или нарочно задуманных примет моментально исполняется, сбывается! Другое дело, что иной раз она сбывается с натяжкой — не без того! — но и придумывали их, приметы эти, бог знает когда, в незапамятные времена, при царе Горохе. С тех пор они состарились, видоизменились, кое в чем сдали свои позиции, но не исчезли, не умерли. Живут и действуют вовсю. И что самое противное, действуют на меня. Или со мной — не знаю уж, как правильно сказать. Выходит, я неожиданно превратился в пресловутого Макара, на которого валятся шишки, и если шишки эти пока бьют не слишком больно, так это как раз от примет и зависит.
— Вот что, дети, — сказал я своим великовозрастным друзьям. — Со мной происходит нечто странное: вокруг меня образовался эпицентр некой аномалии, суть которой вы поняли. (Ганька хмыкнул, а Люда кивнула серьезно — про колпак и дорожные работы он, видно, рассказал ей раньше, а про свечи с покойником только что разъяснил.) Аномалия эта касается только народных примет, которые сбываются точно. (Ганька опять хмыкнул, но серьезная Люда строго на него посмотрела, и он притих.) Есть два выхода. Затаиться и ждать, пока аномалия кончится, — первый. И второй: лезть напролом, проверять приметы.
— Альтернатива не из легких. — Ученая Люда знала много иностранных слов. — Во-первых, кто знает, когда она кончится. Может, вам на год затаиться придется. Или на десять лет.
— Или на всю жизнь, — вставил Ганя, но мы с Людой игнорировали реплику как явно неуместную.
— Во-вторых, лезть напролом, — продолжала Люда, — тоже опасно. Приметы, насколько мне помнится, бывают разные, и неприятности от них тоже разные: и мелкие и крупные. Значит, надо искать компромисс.
— Ну поищи, поищи, может, и сыщешь, — злорадно сказал Ганя, а я взмолился:
— Людочка, милая, не все ведь приметы вредные, плохие. Есть же и приятные. Например: левая ладонь чешется — к деньгам.
— У вас чешется? — быстро спросил Ганя.
— Давно уже не чесалась, — признался я и вдруг почувствовал некий легкий зуд в левой ладони. Я с удивлением посмотрел на нее: ладонь как ладонь, морщинистая, вся в разных линиях — удачи там, жизни, в буграх Венеры и в прочей ерундовине. — Зачесалась…
— Вы ее о подбородок почешите, — посоветовал Ганя, — а то примета не подействует. Сведения точные, еще бабка моя, Арина Родионовна, светлой памяти, говаривала…
— Ганька, — сказал я, — чего ты врешь? Арина Родионовна чужая бабка… — Но почесал ладонь все-таки о подбородок.
Я почесал, и мы помолчали. Потом я еще почесал, и мы по-прежнему молчали, ждали: когда принесут деньги, много денег — мешками, подводами, автомобилями «КРАЗ-450». Денег не было. Ну никто не нес, не стучал в дверь, не подсовывал ведомости, а в кирпичных стенках строители в наши дни клады оставляют редко.
Вот так мы помолчали немножко, я тер ладошку о небритый подбородок, а мстительный Ганя сказал:
— Тю-тю денежки. И аномалия тю-тю.
И в это время, как в хорошем детективе, зазвонил телефон.
Я снял трубку и услышал голос моего редактора из одного узковедомственного издательства, иногда обращающегося к художественной литературе.
— Старик! — орал голос. — С тебя причитается!
— С чего бы это? — кисло спросил я.
— Альманах вышел! С твоим рассказом! Лети за гонораром!
— Когда лететь-то?
Голос стал серьезен и вдумчив:
— Сегодня ты уже не успеешь, так что давай завтра. С трех до пяти. Понял?
Не понять было трудно, о чем я и сообщил сначала редактору, а потом, повесив трубку, Гане с Людой.
— Большой гонорар? — спросил Ганя. Он явно завидовал — не деньгам, нет: тому, что я все-таки попал в эпицентр аномалии, не промазал, в середку угодил, и не сказочки это, не шуточки студенческие, а серьезно. Вот так.
— Не очень, — скромно сказал я, а Люда вмешалась:
— Не в этом дело. Какая разница — сто рублей или тысяча? Важно, что приметы сбываются аккуратно, стоит только подумать о них. В общем, есть план эксперимента. Берем том Даля с пословицами, поговорками и приметами, выписываем нужные в столбик и проверяем.
Предложение Люды казалось заманчивым. Действительно, выписать сначала все денежные приметы, потом еще какие-нибудь — с везением в конце, и ждать, пока сбудутся. Но, если быть честным, меня пугала перспектива превратиться в подобие уэллсовского человека, творившего чудеса. Пугала и потому, что в чудеса я не верил: это во второй половине двадцатого столетия-то! Пугала и потому, что я усматривал в моей аномалии связь с нашими предыдущими приключениями. А наши предыдущие приключения устраивал кто? Соседи по окружающему пространству — вот кто. А значит, нехитрый силлогизм приводит нас снова к ним.
Я честно поделился с ребятами своими предположениями.
— Возможно, вы правы, — согласился Ганя, — только зачем они к нам прицепились?
— Знакомые, — предположил я.
— Мы им в знакомые не набивались.
— Подождите, — прервала нас Люда. — Знакомые наши — люди разумные и свои опыты просто так не ставят. Значит, есть цель. Какая? Это раз. Второе: смысл опыта вам ясен? Мне лично нет. Третье: во всех прошлых случаях при опыте присутствовал кто-то из них, помните? Где они сейчас? Все это надо выяснить, и поскорее…
— Выясни, — сказал Ганя.
— Это возможно, — спокойно парировала Люда. — Попробуем найти примету, которая бы нас вывела на экспериментаторов. Или хотя бы натолкнула на верный путь. У вас есть Даль?
Даль у меня был. Я достал коричневый толстый том и, покопавшись в оглавлении, раскрыл страницу четыреста семьдесят третью.
— Начали!
— Муравьи в доме — к счастью, — прочитала Люда вслух.
— Значит, городским жителям счастья не видать, — резюмировал Ганька. — Валяй дальше.
— Кони ржут — к добру. Кто нечаянно завидит свет в своем доме — жди счастья.
Я не понял приметы:
— Это как же — нечаянно: вор, что ли, в квартиру залез? И это к счастью?
— Избавление от лишнего имущества чужими руками — всегда счастье, — сказал Ганя. — Темный вы человек. Собственник. Стыдно должно быть…
Стыдно мне не было. Я слушал Люду и потихоньку посмеивался над гигантским количеством жизненных оговорок, которые мудрый и терпеливый Даль назвал «суеверия-приметы». Многие из них (да что там многие — две трети!) безнадежно устарели даже не потому, что и верить-то в них перестали, просто их необходимые атрибуты — печь там, каша в горшке на печи, фыркающие в дороге лошади — медленно и прочно (пусть даже жаль их!) уходят назад, в прошлое и вытащить их оттуда нельзя да и незачем. Газовые духовки давно заменили русские печи, а фыркающие автомобили вытеснили фыркающих лошадей. Вот вопрос: можно ли переносить приметы с тех же лошадей на автомобили? И если да, то в какой степени их действие ослабло? Действие примет, конечно…
Я усмехнулся про себя: вчера я такой вопрос не задал бы. Приметы — чушь. Приметы — зеленый вздор, чепуха, чеховская реникса, не верьте в приметы, дорогие товарищи…
Но сегодня — дело другое. Сегодня приметы сбываются вовсю. Любая из них — проверено. И даже если скинуть это «сбывание» на наших пресловутых знакомых шутников из соседнего пространства, то все равно дело не меняется. Жить становится опасно. Может, у них там объявлен месячник по исполнению примет — кто знает! А я страдай от этого общественного рвения…
— Зеркало разбить — к худу, — устало читала Люда. — Кирпич выпал из печи — к худу. Увидать домового — к беде…
— Стойте! — заорал я. — Погодите!
Люда прервалась, посмотрела на мое сосредоточенное лицо, а Ганька не преминул ввернуть.
— Тихо: Чапай думать будет…
Но я уже придумал. Вскочил с кресла, взволнованно заходил по комнате. Идейка, конечно, не бог весть какая, но проверить ее не мешает. Только нужно приметку соответствующую отыскать.
Я резко остановился, театрально взмахнул рукой.
— Осторожно! — крикнула Люда.
Поздно: конечно же, я зацепил подсвечник, и тот грохнулся на пол, разбрасывая по сторонам стеариновые капли. Свечки вывалились из своих гнезд и погасли.
— Вот слон, — сказал Ганя, помогая мне заметать следы преступления, — так и пожар недолго устроить.
— Не устроил ведь? — обозлился я. — Вот и не вякай… Людочка, посмотрите там приметку, чтобы к встрече с другом была. Или со знакомым. Или просто к встрече. Есть, наверно…
Люда повела по строчкам острием карандашика, кивнула согласно:
— Есть, конечно. А зачем вам?
— Вы читайте, читайте, Я потом объясню.
— Ну, вот, например, правая бровь чешется — к свиданию.
Я прислушался к себе — хоть бы что! Бровь чесаться не желала.
— Не то, Люда, дальше…
— В носу свербит — к радостной встрече.
— У меня свербит, — сообщил Ганя. — Третий день. Я бы даже сказал: течет. Санорином спасаюсь. Годится?
— Санорин годится. Насморк — нет. Что там еще есть?
— Еще? — Люда пробежала карандашом вниз и вдруг подняла голову, засмеялась: — Нечаянно свечу погасить — к гостям.
Вот так штука: кто обвинит меня в том, что я намеренно скинул подсвечник? Нет, здесь не придерешься: надо ждать гостей.
— Вы того и хотели? — спросил Ганя.
— Ага, — подтвердил я.
— А зачем вам гости?
— Не мне — нам, — поправил я. — Думаешь, каких я гостей жду?
— Приятных, надеюсь, — сказал Ганя и вздрогнул.
Впрочем, я тоже вздрогнул: в передней громко и властно звякнул дверной колокольчик.
Ганя рванулся в коридор, я за ним, Люда с далевским томом встала у выхода из комнаты. Ганя потянул язычок замка и медленно, очень медленно — намеренно, что ли? — открыл дверь. На пороге стоял аккуратный маленький старичок в синем плаще болонья — это в жару-то? — ив мохнатой огромной кепке-«аэродроме». Кепка делала старичка похожим на одного из семерых диснеевских гномов — на какого, уж не помню, не до гномов мне было, да и фильм-то смотрел сто лет назад. Старичок снял кепку-«аэродром», вытер потную лысинку беленьким платочком, представился достойно и неторопливо:
— Агент Госстраха Кокшенов. Звать-величать будете Михал Михалычем.
Грубый Ганька не любил вмешательства в личную жизнь, а Госстрах как раз этим и занимается.
— С чего вы взяли, что будем? — спросил он. — Не будем, папаша, потому что страховать нам нечего. Фаталисты мы, понял?
Старичок спрятал платочек, улыбнулся беззлобно и даже с мягкостью непонятной.
— Я тебе не папаша, мальчик. У тебя свой есть, законный, дай ему бог терпения жить с тобой. И страховаться у меня вы будете, будете, ибо… — тут он поднял вверх указательный палец, да нет, пальчик махонький, повторил: — Ибо страхую я жизни человечьи от Непонятного…
Он так и сказал — Непонятного, и большая буква в этом слове слышалась за версту, все ее услышали: и я, и Ганька, и Люда преумная, которая и спросила тут же:
— Что под Непонятным считать, Михал Михалыч?
Он заметил мне с укоризной:
— Может, в дом впустите?
А я засуетился, ногой зашаркал, будто гость пришел важней некуда.
— Проходите, проходите сюда, в кабинет, садитесь, пожалуйста, поудобнее, поудобнее…
Ганька шел сзади, хмыкал. Я обернулся, поймал его удивленный взгляд, подмигнул ему: подожди, парень, сейчас все поймешь сам. А старичок уселся в кресло, кепкой своей прикрыл худые коленки, обтянутые белыми чесучовыми брюками, заговорил:
— На ваш вопрос, умная девушка, отвечу так: все то Непонятное, что помимо нас существует и нет ему в нас объяснения.
— В нас? — переспросила Люда.
— Именно, именно, — закивал старичок, — поскольку всякие необъяснимые научные явления воспринимаются нами как нечто реальное, то мы верим, что найдется им со временем объяснение. Мол, не зря ученые зарплату два раза в месяц получают. К примеру, гравитация… Полети я сейчас — удивительно будет и необъяснимо. Наукой сегодняшней необъяснимо. А в нас тому есть объяснение: не научное, нет — обывательское, но с верой в науку великолепную. Полетел Михал Михалыч — значит, антигравитатор какой-то изобретен. В принципе возможно. А вот достань я сейчас бутылку замшелую, зеленую, в водорослях вонючих, и вылези оттуда джинн с бородищей, в шароварах заморских, пророкочи он чего-нибудь о трех желаниях-так то и будет Непонятное. Иначе — сказка ненаучная. Нет веры к ней в нас самих, нет и не будет. Или вот приметы всякие…
Ох, неспроста пришел к нам Михал Михалыч, неспроста, чувствую. Погасил я свечи — и вот он, гость долгожданный, все объясняющий. Кстати, что-то знакомое было в его имени, где-то я уже слышал его, совсем недавно…
Память у Ганьки оказалась получше моей.
— Слушайте, товарищ агент Госстраха, — сказал он, — а вы, случайно, не помните истории с пропавшей машиной? Ехала она себе, ехала — и вдруг исчезла, растворилась средь бела дня. Помните?
— Помню, конечно, — не возражал старичок. — Да и как не помнить: двух недель не прошло. Милиция тогда суетилась…
Вспомнил я его: свидетель первого случая с исчезнувшим автомобилем! Это его называл нам голос по телефону, его советовал искать, чтобы объяснить происшедшее. Только не понадобился он нам тогда, сами разобрались. А сегодня не обошлось без него, не сумели. Только на этот раз он сам к нам пришел. Хотя нет: мы его вызвали. Как мальчишка Аладдин тер свою лампу и появлялся всемогущий ифрит с бородищей, в шароварах заморских. А мне лампа не понадобилась, подсвечником обошелся. И ифрит у нас попроще: не в шароварах, а в брюках. И не с бородой, а с лысиной. В общем, типичный агент Госстраха — прекрасная легенда!
В том, что это его легенда, я уже не сомневался. Ходит по нашему миру «соразумник» из соседнего, прикидывается этаким боровичком в кепке, наблюдает, высматривает. Сам он страховой агент, а молодцы его тоже небось земные профессии для камуфляжа имеют. С одним мы уже знакомы: «тип в синей майке» — грузчик или, в лучшем случае, шофер с самосвала. Уж больно здоров: один кулак — с голову ребенка, вряд ли такой на скрипочке играет…
А старичок посмотрел на меня хитро, сказал торопливо:
— Вы там чего-то не то думаете, так не думайте вовсе: все вранье. Агент Госстраха я, понятно?
— Понятно, — опередил ответ Ганя. — Застрахуйте нас от примет.
— Что, сбываются?
— Сбываются, подлые!
— Это мы мигом, — сказал старичок, доставая из-под плаща плоскую папочку с надписью «Внешторгреклама», а из папочки — три бумажки с золотым обрезом и шариковую ручку, — это мы в два счета сделаем. Ни одна примета сбываться не будет.
Он размашисто расписался на каждом листке, сложил их аккуратно, подал мне.
— Потом посмотрите.
— Сколько мы вам должны?
Он вроде даже обиделся:
— Ничего. Я бесплатно работаю.
— Проценты с душ получаете? — спросил Ганя.
— И так можно подумать, — прищурился старичок. — Вот вы, например, в меня верите? Верите, верите — вижу. Да и как не верить: Михал Михалыч Кокшенов, во плоти и крови. А что знает много всякого разного, так и вы кое-что знаете.
И тут в разговор вступила молчавшая до сих пор Люда.
— Ничего мы не знаем. Если в первых двух случаях, ну, с мешком в пространстве и с машинами — еще что-то можно было объяснить, то уж приметы ничем не объясняются. Это первое. И второе: почему все это происходит именно с нами? Разве мы трое больше других подходим для Контакта?
Она сказала «Контакта», как старичок говорил «Непонятное»: заглавная буква так и лезла в глаза и уши. А старичок — ничего, покивал-покивал, сказал согласно:
— Умная вы девушка, поговорить приятно. Не то что ваш приятель-нигилист воинствующий. Все-то вы понимаете, все-то вы объяснить можете — что вне вас. А что в вас самих — уже заминка. Верить в сказки надо, девушка. И в науку и в сказки. Приметы сбываются? Так в каждой вещи душа, может, есть. И если ее расшевелить, всякие чудеса случаются. Кино такое было: «Удивительное рядом». Смотрели?
— А если серьезно? — каменным голосом спросила Люда.
— Не надо серьезно. Даже у вас физики шутят, и книжки по сему поводу выпускают. Ничего книжки, остроумные. А шутят они обычно с друзьями. С теми, кому их шутки приятны будут. Кто их понимает. — Он встал, сунул под плащ папочку. — Ну, до встречи в будущем. А сейчас мне пора, — и пошел в коридор.
Мы сидели и ждали, когда в передней щелкнул замок и за стеной по лестнице простучали мелкие торопливые шаги, а лотом громко хлопнула дверь подъезда, Тогда я развернул одну из бумажек, оставленных старичком, и прочел вслух короткую надпись, сделанную обыкновенной пишущей машинкой, у которой к тому же буква «е» западала.
«Простите за назойливость и спасибо за помощь. Мы думаем, вы не откажетесь помочь нам еще раз, если придется». И размашистая невнятная подпись, сделанная шариковой ручкой с бледно-синей пастой.
— А на других? — быстро спросил Ганя.
На других листках была сделана та же надпись. Я роздал их ребятам, а свой спрятал в ящик письменного стола — на память. Себе на память: ведь покажи кому — не поверят. Скажут, что сам и написал, Тем более, что на моей машинке точно так же западала буковка «е».
Я захлопнул ящик и выпрямился.
— Все, ребята. Чудес больше не будет.
— Ой ли? — засомневался Ганя. — А как же оговорка насчет будущей помощи? Неужто откажемся?
— Нет, конечно. Только, по-моему, это простая вежливость.
— Убейте, не верю, — мрачно сказал Ганя. — Жди от них простой вежливости, как же! Сдается мне, что мы еще встретимся.
Он опять не ошибся. Но это уже совсем другая история.
1975 г.