Дом был огромный, кирпичный, многоэтажный, многоподъездный, дом-бастион, дом-крепость, с грязно-серыми стенами, с не слишком большими окнами и уж совсем крохотными балконами, на которых не то чтоб чаю попить летним вечерком — повернуться-то затруднительно. Его возвели в конце сороковых на месте старого кладбища, прямо на костях возвели, на бесхозных останках неизвестных гражданок и граждан, давным-давно забытых беспечной родней. Впрочем, о кладбище ведали ныне лишь старожилы дома, а их оставалось все меньше и меньше, разлетались они по новым районам столицы, разъезжались, съезжались, а то и сами тихонько отходили в иной мир, где всем все равно: стоит над тобой деревянный крест, глыба гранитная с золотой надписью либо означенный автором дом.
К слову, автор провел в том доме не вполне безоблачное детство и теперь легко припоминает: никого из жильцов ни разу не беспокоили всякие там мертвые души, всякие там тени, загробные потусторонние голоса. Пустое все это, вздорная мистика, вечерние сказки для детей младшего дошкольного возраста. Да и то сказано: жить живым…
Крепостным фасадом своим дом выходил на вольготный проспект, на барский проспект, по которому носились как оглашенные вместительные казенные легковушки, в чьих блестящих черных капотах дрожало муштрованное московское солнце. Ноблес оближ, говорят вольноопытные французы, положение, значит, обязывает… Зато во дворе дома солнце ничуть не робело, гуляло вовсю, больно жгло спины мальчишек, дотемна игравших в футбол, в пристеночек, в доску, в «третий лишний», в «чижика», в лапту и еще в десяток хороших игр, исчезнувших, красиво выражаясь, в бездне времен. Мальчишки загорали во дворе посреди Москвы ничуть не хуже, чем в деревне, на даче или даже на знойном юге, мальчишки до куриной кожи купались в холодной Москве-реке, куда с риском для рук и ног спускались по крутому, заросшему репейником и лебедой обрыву; а летними ночами обрыв этот использовали для своих невинных забав молодые влюбленные, забредавшие сюда с далекой Пресни и близкой Дорогомиловки. Короче, чопорный и мрачно-парадный с фасада, с тыла дом был бедовым расхристанным шалопаем, да и жили в нем не большие начальники, а люди — разночинные, кто побогаче жил, кто победнее, кого-то, как пословица гласит, щи жидкие огорчали, а кого-то — жемчуг мелкий, разные были заботы, разные хлопоты, а если и было что общее, так только двор.
Здесь автору хочется перефразировать известное спортивное выражение и громко воскликнуть: о, двор, ты — мир! Автор рискует остаться непонятым, поскольку нынешнее, вчерашнее и даже позавчерашнее поколения мальчишек и девчонок выросли в аккуратно спланированных, доступных всем ветрам, архитектурно-элегантных кварталах, где само понятие «двор» больно режет слух, а миром стал закрытый каток для фигурных экзерсисов, или теплый бассейн, или светский теннисный корт, или, на худой конец, тесная хоккейная коробка, зажатая между английской и математической спецшколами. Может, так оно и лучше, полезнее, продуктивней. А все-таки жаль, жаль…
А собственно, чего жаль? Прав поэт-современник, категорически заявивший: «Рубите вишневый сад, рубите! Он исторически обречен!»
Позже, в пятидесятых, в исторически обреченном дворе построили типовое здание школы, разбили газоны, посадили цветы и деревья, понаставили песочниц и досок-качелей, а репейную набережную Москвы-реки залили асфальтом и устроили там стоянку для личных автомобилей. Цивилизация!
В описываемое время — исход восьмидесятых годов века НТР, май, будний день, десять утра — во двор вошел молодой человек лет эдак двадцати, блондинистый, коротко стриженный, невесть где по весне загорелый, естественно — в джинсах, естественно — в кроссовках, естественно — в свободной курточке, в этаком белом куртеце со множеством кармашков, заклепочек и застежек-«молний». Тысячи таких парнишек бродят по московским дневным улицам и по московским вечерним улицам, и мы не замечаем их, не обращаем на них своего занятого внимания: Привыкли.
Молодой человек вошел во двор с проспекта через длинную и холодную арку-тоннель, вошел тихо в тихий двор с шумного проспекта и остановился, оглядываясь, не исключено — пораженный как раз непривычной для столицы тишиной. Но кому было шуметь в эти рабочие часы? Некому, некому. Вон молодая мама коляску с младенчиком катит, спешит на набережную — речного озона перехватить. Вон бабулька в булочную порулила, в молочную, в бакалейную, полиэтиленовый пакет у нее в руке, а на пакете слова иностранные, бабульке непонятные. Вон из школьных ворот вышел пай-мальчик с нотной папкой под мышкой, Брамса торопится мучить или самого Людвига Ван Бетховена, отпустили пай-мальчика с ненужной ему физкультуры. Сейчас, сейчас они разойдутся, покинут двор, и он снова станет пустым и словно бы не настоящим, нежилым — до поры…
— Эт-то хорошо, — загадочно сказал молодой человек и сам себе улыбнулся.
Вот тут-то мы его и оставим — на время.
В таком могучем доме и жильцов, сами понимаете, — легион, никто никого толком не знает. В лучшем случае: «Здрасьте-здрасьте!», — и разошлись по норкам. Это раньше, когда дом только-только построили, тогдашние новоселы старались поближе друг с другом познакомиться: добрый дух коммунальных квартир настойчиво пробовал прижиться и в отдельных. Но всякий дух — субстанция непрочная, эфемерная, и этот, коммунальный — не исключение, выветрился он, испарился, уплыл легким туманом по индустриальной Москве-реке. Не исключено — в Оку, не исключено — в Волгу, где в прибрежных маленьких городах, как пишут в газетах, все еще остро стоят квартирные проблемы. А в нашем доме сегодня лишь отдельные общительные граждане прилично знакомы были, ну и, конечно, пресловутые старожилы, могикане, вымирающее племя.
Старик из седьмого подъезда жил в доме с сорок девятого года, въехал сюда крепким и сильным мужичком — с женой, понятно, и с сыном-школьником, до того — войну протрубил, потом — шоферил, до начальника автоколонны дослужился, с этой важной должности и на пенсию отправился. Сын вырос, стал строителем, инженером, в данный конкретный момент обретался в жаркой Африке, в дружественной стране, вовсю помогал слаборазвитым товарищам чего-то там возводить — железобетонное. Жена старика умерла лет пять назад, хоронили на Донском, в старом крематории, старушки соседки на похороны не пошли: страшно было, сегодня — она, а завтра кто из них?..
Короче, жил старик один, жил в однокомнатной — в какую сорок лет назад въехали — квартире, сам в магазины ходил, сам себе готовил, сам стирал, сам пылесосом орудовал. Стар был.
Судя по краткому описанию, старика следует немедленно пожалеть, уронить скупую слезу на типографский текст. Однако автор панически боится мелодрамы, слез не терпит и просит воспринимать печальные факты стариковской жизни философски и не без здорового юмора. В самом деле, никто ни от чего не застрахован и, как не без иронии утверждает народная мудрость, все там будем…
Он лежал в темном алькове на узкой железной кровати с продавленной панцирной сеткой, укрытый до подбородка толстым ватным одеялом китайского производства. Старику было знобко этим майским утром, старику хотелось горячего крепкого чаю, но подниматься с кровати, шаркать протертыми тапками в кухню, греть чайник — сама мысль о том казалось старику вздорной и пугающей, прямо-таки инопланетной.
У кровати на тумбочке, заваленный дорогостоящими импортными лекарствами, стоял телефонный аппарат, пошедший вулканическими трещинами: бывало, ронял его старик по ночам, отыскивая в куче лекарств какой-нибудь сустак или адельфан. Можно было, конечно, снять трубку, накрутить номер… Чей?.. Э-э, скажем, замечательной фирмы «Заря», откуда за доступную плату пришлют деловую дамочку, студентку-заочницу — вскипятить, купить, сварить, постирать, одна нога здесь, другая — там: «Что еще нужно, дедушка?» Но старик не терпел ничьей милости, даже оплаченной по прейскуранту, старик знал, что вылежит еще десять минут, ну, еще полчасика, ну, еще час, а потом встанет, прошаркает, вскипятит, даже побриться сил хватит, медленно побриться вечным золингеновским лезвием, медленно одеться и выйти во двор, благо — лифт работает. Но все это — потом, позже, обождать, обождать…
Старик прикрыл глаза и, похоже, уснул, потому что сразу провалился в какую-то черную бездонную пустоту и во сне испугался этой пустоты, космической ее бездонности испугался — даже сердце прижало. С усилием, с натугой вырвался на свет божий и — уж не маразм ли настиг? — увидел перед собой, перед кроватью странно нерезкого человека, вроде бы в белом, вроде бы молодого, вроде бы улыбающегося.
— Кто здесь? — хрипло, чужим голосом спросил старик.
Пустота еще рядом была — не оступиться бы, не усвистеть черт-те куда — с концами.
— Вор, — сказал нерезкий, — домушник натуральный… Что ж ты, дед, квартиру не запираешь? Или коммунизм настал, а я проворонил?
Пустота отпустила, спряталась в кокон, затаилась, подлая. Комната вновь обрела привычные очертания, а нерезкий оказался молодым парнем в белой куртке. Он и впрямь улыбался, щерился в сто зубов — своих небось, не пластмассовых! — двигал «молнию» на куртке: вниз — вверх, вниз — вверх. Звук этот — зудящий, шмелиный — почему-то обозлил старика.
— Пошел вон, — грозно прикрикнул старик.
Так ему показалось, что грозно. И что прикрикнул.
— Сейчас, — хамски заявил парень, — только шнурки поглажу… — Никуда он вроде и не собирался уходить. — Болен, что ли, аксакал?
— Тебе-то что? — старик с усилием сел, натянул на худые плечи китайское одеяло.
Он уже не хотел, чтобы парень исчезал, он уже пожалел о нечаянном «Пошел вон», он уже изготовился к мимолетному разговору с нежданным пришельцем: пусть вор, пусть домушник, а все ж живой человек. Со-бе-сед-ник! Да и что он тут хапнет, вор-то? Разве пенсию? Нужна она ему, на раз выпить хватит…
— Грубый ты, дед, — с сожалением сказал парень, сбросил куртку на стул и остался в синей майке-безрукавке. — Я к тебе по-человечески, а ты с ходу в морду. Нехорошо.
— Нехорошо, — легко согласился старик. Славный разговорчик завязывался, обстоятельный и поучительный, вкусный такой. — Но я же тебя не звал?
— Как сказать, как поглядеть… — таинственно заметил парень. — Слушающий да услышит… — замолчал, принялся планомерно оглядывать квартиру, изучать обстановку.
Обстановка была — горе налетчикам. Два книжных шкафа с зачитанными, затертыми до потери названий томами — это старик когда-то собирал, читал, перечитывал, мусолил. Облезлый сервант с кое-какой пристойной посудой — от жены-покойницы осталась. Телевизор «Рекорд», черно-белый, исправный. Шкаф с мутноватым зеркалом, а в нем, в шкафу — старик знал, — всерьез поживиться вряд ли чем можно. Ну, стол, конечно, стулья венские, диван-кровать, на стене — фотки в рамках: сам старик, молодой еще, жена — тоже молодая, круглолицая, веселая, сын-школьник, сын-студент, сын-инженер — в пробковом шлеме, в шортах, сзади — пальма… Ага, вот: магнитофон с приемником японской марки «Шарп-700», вещь дорогая, в Москве редкая, сыном и привезенная — сердечный сувенир из Африки. На тыщу небось потянет…
— Своруешь? — спросил старик.
Глаза его — когда-то голубые, а теперь выцветшие, блеклые, стеклянные — застыли выжидающе. Ничего в них не было: ни тоски, ни жадности, ни злости. Так, одно детское любопытство.
— Ты, дед, и впрямь со сна спятил, — парень вдруг взмахнул рукой перед лицом старика, тот от неожиданности моргнул, и из уголка глаза легко выкатилась жидкая слеза. — Не плачь, не вор я, не трону твое добро. Мы здесь по другой части… — и без перехода спросил: — Есть хочешь?
— Хочу, — сказал старик.
— Тогда вставай, нашел время валяться, одиннадцатый час на дворе. Или не можешь? Обветшал?
— Почему не могу? — обиделся старик. — Могу. Он спустил ноги с кровати, нашаркал тапочки, поднялся, держась за стену.
— Орел, — сказал парень. — Смотри не улети… Сам оденешься или помочь?
— Что я тебе, инвалид? — ворчал старик и целенаправленно двигался к стулу, где с вечера оставил одежду.
— Ты мне не инвалид, — согласился парень. — Ты мне для одного дела нужен. Я к тебе первому пришел, с тебя начал, тобой и закончу. Понял?
Старик был занят снайперской работой: целился ногой в брючину, боялся промазать. Поэтому парня он слушал вполуха и ничего не понял. Так и сообщил:
— Не понял я ничего.
— И не надо, — почему-то обрадовался парень. — Не для того говорено…
Старик наконец справился с брюками, одолел рубаху, теперь вольно ему было отвлечься от сложного процесса утреннего одевания, затаенная доселе мысль вырвалась на свободу:
— Слушай, парень, раз ты не вор, то кто? Может, слесарь?
— Если не вор, то слесарь. Логично, — одобрил мысль парень, но от прямого ответа уклонился: — А ты что, заявку в домоуправление давал? Унитаз барахлит? Краны подтекают? Это мы враз…
И немедля умчался в ванную, любезно совмещенную с сортиром, и уже гремел там чем-то, пускал воду, чмокал в раковине резиновой прочищалкой, которая, по всей вероятности, имеет определенное название, но автор его не знает. В чем кается.
Старик, малость ошарашенный космическими скоростями гостя, постоял в раздумьях, стронулся с места, добрался до ванны, а парень-то все закончил, краны завернул, «чмокалку» под ванну закинул.
— Шабаш контора, — сказал.
— Погоди, шальной, — старик не поспевал за действиями парня, а уж за мышлением его — тем более, и от того начинал чуток злиться: торопыга, мол, стрекозел сопливый, не дослушает толком, мчит, сломя голову, а куда мчит, зачем? — Я тебе о кранах слово сказал? Не сказал. В порядке у меня краны, зря крутил. У меня вон приемник барахлить начал, шумы какие-то на коротковолновом диапазоне, отстроиться никак не могу. Сумеешь, слесарь?
— На коротковолновом? Это нам семечки! — победно хохотнул парень и тут же слинял из ванной, будто и не было его. В одной фантастической книжке — старик помнил — подобный эффект назывался нуль-транспортировкой. Да и как иначе обозвать сей факт, если старик только на дверь глянул, а из комнаты уже доносился ернический говорок парня: — А ты, отец, жох, жох, короткие волны ему подавай… Небось вражеские голоса ловишь, а, старый? А ты «Маячок», «Маячок», он на длинных фурычит, и представь — без никакой отстройки…
— Дурак ты! — легонько ругнулся старик. — Балаболка дешевая… — опять тронулся догонять парня, даже о чае забыл — так ему гость голову заморочил. Шел по стеночке — по утрам ноги плохо слушались, слабость в них какая-то жила, будто не кровь текла по жилам, а воздух. — Вражеские голоса я слушаю, как же… Я против них, гадов, четыре года, от звонка до звонка, ста километров до Берлина не дошел… Буду я их слушать, щас, разбежался… Делать мне больше нечего…
— Извини, отец, глупо пошутил, — парень стоял у тумбочки, а на ней, на связанной женой-покойницей кружевной салфетке, чистым стереоголосом орал подарок из Африки, бодрым стереоголосом певца-лауреата сообщал о его любви к созидательному труду. — А хочешь — так, — парень чуть тронул ручку настройки, и лауреата сменил целый зарубежный ансамбль, и тоже — безо всяких шумов, без хрипа с сипом. — Или так, — и радостная дикторша, обнадежила: «Сегодня в столице будет теплая погода без осадков, температура днем восемнадцать — двадцать градусов».
— Неужто починил? — изумился старик.
— Фирма веников не вяжет, — сказал парень и выключил приемник. — Еще претензии имеются?
— Вроде нет…
— А раз нет, сядем. Разговор будет, — парень уселся на венский стул верхом, как на коня, из заднего кармана джинсов достал сложенный вчетверо листок бумаги, развернул его. Листок — заметил старик — весь исписан был.
— Сядь, сядь, нет правды в ногах, нет ее и выше. Слушай сюда… Твоя фамилия Коновалов, так?
Точно, слесарь, подумал старик, усаживаясь на диван, иначе откуда ему фамилию знать?
— Ну, — подтвердил.
— Павел Сергеевич?
— И тут попал.
— Я тебе, Пал Сергеич, буду фамилии называть, а ты отвечай: слышал о таких или не слышал. Первая: супруги Стеценко.
— Это какие же Стеценко? — призадумался старик. — Из второго подъезда, что ли? «Жигуль» у них синий, да… Этих знаю. Сам-то он где-то по торговой части, товаровед, кажется, из начальников, а жена — учительница, химию в нашей школе преподает. Моя Соня-покойница поговорить с ней любила.
— Про химию?
— Почему про химию? Про жизнь.
— Хорошие люди?
— Обыкновенные. Живут, другие не мешают… Соня как-то деньги дома забыла, а в овощном помидоры давали, так химичка ей трешку одолжила.
— Вернули?
— Трешку-то? А как же! В тот же день. Соня и сходила.
— Значит, говоришь, другим не мешают?
— Не мешают. А чего? Вон, трешку одолжили…
— Большое дело, — то ли всерьез, то ли с издевкой сказал парень и что-то пометил на листке шариковым карандашиком. — Подавший вовремя подает вдвое… Ладно, поехали дальше. Пахомов Семен, пятьдесят седьмого года рождения, Пахомова Ирина, шестьдесят первого.
Старик оживился:
— Сеньку знаю. Сеньку все знают. Я еще мать его помню, Анну Петровну, святая тетка была. Муж у нее по пьяному делу под машину попал — ну, насмерть. В шестьдесят первом вроде?.. Ага, тогда Сеньке как раз четыре стукнуло… Анна его тянула-тянула, на трех работах работала, уборщицей. А что? Тяжко, конечно, а ведь под две сотни в месяц выходило. Это теперь двести целковых — тьфу, а тогда — ба-альшие деньги. Сенька не хуже других одевался, ел, пил…
— Пил? — быстро спросил парень.
— Лимонад. Это потом он за крепкое взялся. За крепкое — крепко… — старик засмеялся неожиданному каламбуру, но парень вежливо перебил:
— Короче, Пал Сергеич, время ограничено.
— У меня не ограничено, — будто бы обиделся старик, а на самом деле ничуть не обиделся: просто так огрызнулся, для проформы, чтоб не давать спуску нахальному слесарю. — И у Сеньки не ограничено. Он, как выпьет, сразу во двор. И ля-ля, и ля-ля — с кем ни попадя. Известно: у пьяного язык без костей. Ирка за ним: «Сеня, пойдем домой, Сеня, пойдем домой». Где там!
— Бьет?
— Ирку-то? Этого нет. Любит ее до потери пульса. Сам говорил…
— И все знают, что пьет?
— Знают.
— И ни гу-гу?
— А чего гу-гу? Нынче он куда меньше засаживает, государство позаботилось, позакрывало шалманы-то.
— А если б не государство, так и помалкивали бы?
— Чего ж зря встревать?
— Позиция… — протянул парень и опять карандашом на бумажке черкнул. — Так. Следующий. Топорин Андрей Андреевич.
— Хороший человек, — быстро сказал старик. — Солидный. Профессор. Книги по истории пишет. Я, когда покрепче был, за их «Волгой» ухаживал: масло там, клапана, фильтры. Сейчас не могу, силы не те… А он, Андрей Андреевич, хоть и ровесник мой, а живчик, сам машину водит, лекции читает… Я вот тоже историей интересуюсь, так он мне свою книгу подарил, с надписью, — старик сделал попытку встать, добраться до книжного шкафа и предъявить парню означенный том, но парень интереса не проявил.
— На фиг мне его книга, — грубо заявил. — Сиди, отец, не прыгай, у меня еще вопросы есть. Внука его знаешь?
— Павлика? Вежливый, здоровается всегда…
— И все?
— А что еще? Ему под двадцать, мне под восемьдесят, здоровается — и ладно.
— Ладно так ладно, — засмеялся парень, сложил листок, сунул в карман, встал. — Все. Допрос окончен. Вы свободны, свидетель Коновалов.
— Погоди, постой, — старик неожиданно резко — собеседник славный, похоже, утекал! — вскочил, цапнул парня за локоть. — Ты из милиции, точно!
— Ну ты, дед, даешь! — парень легко высвободил локоть. — Сначала вор, а теперь милиционер. Вот слесарь — это еще туда-сюда, давай на слесаре остановимся. И тебе понятно, и мне спокойно… А ты времени не теряй, завтракай — и во двор. Дыши кислородом, думай о возвышенном. Хочешь — об истории. Вот тебе, кстати, тема для размышлений: почему при Екатерине Второй люди ходили вверх головой? — засмеялся шутке и к выходу направился. Но вдруг притормозил, посмотрел на вконец растерянного старика. Сказал серьезно: — Да, про мелочишку забыл. Ноги у тебя болеть не станут. И сердчишко малость притихнет. Так что пользуйся, живи, не жалей себя. Себя жалеть — пустое дело. Вот других… — не закончил, открыл рывком дверь.
Старик совсем растерялся — и от царских обещаний парня, и, главное, от того, что он уходил, спешил, уж и на лестничную площадку одной ногой вторгся. Любой вопрос: чем бы ни задержать — лишь бы задержать! Успел вслед — жалобно так:
— Может, ты доктор?
— А что? — парню, похоже, домысел по душе пришелся. — Может, и доктор. Чиним-лечим, хвастать нечем… — и вдруг сжалился над стариком: — Не горюй, отец, еще увидимся. Я же сказал: с тебя начал, тобой и закончу.
— Чего начал-то?
— Чего начал, того тебе знать не надо, — наставительно сказал парень. — А почему с тебя — объясню. Хороший ты человек, Пал Сергеич.
— Ну уж, — почему-то сконфузился старик, хотя и приятна была ему похвала парня. — Хотя оно конечно: жизнь прожил, зла никому не делал…
Старик вспомнил Соню-покойницу. Это ее слова, в больнице она умирала, понимала, что умирает, тогда и сказала старику: «Жизнь прожила, зла никому не делала».
— Зла не делать — это пустое. Это из серии: «Моя хата с краю», — сказал парень. — Я тебя. Пал Сергеич, хорошим потому назвал, что ты и о добре не забывал.
— Это когда же? — искренне удивился старик. — О каком добре? Ты чего несешь?
— Что несу — все мое, — хохотнул парень. — Не морочь себе голову, отец, живи, говорю, — и хлопнул дверью.
Был — и нет его. Ну, точно нуль-транспортировка! Старик по инерции шагнул за ним — звать-то, звать его как, не спросил, дурак старый! — уперся руками в закрытую дверь и вдруг ощутил, что стоит прочно, уверенно стоит, не как давеча, когда ноги, как мягкие воздушные шарики, по полу волочились. А сейчас — как новые, не соврал парень. Притопнул даже: не болят — и все.
Время к одиннадцати подкатило, у школьников образовалась переменка — короткая, на десять минут всего. Но и десять минут — срок, если его с толком провести. В школьном дворе, отделенном от общего зеленым реечным забором, октябрятская малышня гоняла в салки, потные от обилия знаний пионеры играли в интеллектуального «жучка», похожие на стюардесс старшеклассницы в синих приталенных пиджачках чинно гуляли, решали, должно быть, проблемы любви и дружбы — любовь приятней дружбы, какие уж тут сомнения! — а их великовозрастные однокашники, не страшась педсоветов, привычно дымили «Явой» и «Столичными». Можно сказать, изображали взрослых; Но сказать так — значит соврать, ибо они уже были взрослыми, ладно — не по уму, зато — по виду. Этакие дяденьки, по недоразумению надевшие кургузые форменные куртки.
Конечно же, автору никак не нравится, что подрастающее поколение, надежда нации, с юных лет травит себя вредным для здоровья никотином. Но как, посоветуйте, с этим бороться? Отнимать сигареты? Новые купят, карманные деньги у всех водятся. Пороть? Попробуй справься с такими, уложи их поперек лавки! Читать лекции о вреде курения? Они такими лекциями по горло сыты, ни одну на веру не принимают, а понадобится — сами произнесут и сигареткой переложат. Демагогия — грустный знак времени… Помнится автору, отец поймал его, тринадцатилетнего, за тайным курением, скандалить не стал, а взял сыночка «на слабо», заставил его выкурить целую пачку, двадцать сигарет «Новость» подряд. Результаты были ох как печальны, не стоит о них… Но это — мера негуманная, несовременная, никак не совместима с нынешним понятием о правильном воспитании!
Так что вот вам проблема — почище любви и дружбы.
Парень вышел из подъезда, немедленно заметил курильщиков, оккупировавших лавочку возле песочницы, и подошел к ним.
— Здорово, отцы, — сказал парень, как красноармеец Сухов из любимого нашими космонавтами фильма «Белое солнце пустыни». Поскольку «отцы», как и в фильме, не ответили, а лишь окинули парня ленивыми, не без высокомерия, взглядами, он продолжил:
— Капля никотина убивает лошадь.
— А две капли — инвалидную коляску, — скучно сообщил один, самый, видать, остроумный. — Шли бы вы, товарищ, своей дорогой…
— Дорога у нас одна, — не согласился парень. — К светлому будущему. Там и встретимся, если доживете… Но я не о том. Знаете ли вы некоего Топорина Павла?
— Зачем он вам? — спросил остроумный, аккуратно гася сигарету о рифленую подошву кроссовки «Адидас».
— Инюрколлегия разыскивает, — доверительно сказал парень. — Такое дело: умерла его двоюродная бабушка, миллионерша и сирота. Умерла в одночасье на Бермудских островах и завещала внучатому племяннику хлопоты бубновые, пиковый интерес.
Курильщики изволили засмеяться, шутка понравилась.
— Ну, я Топорин, — сказал остроумец в кроссовках. — К дальней дороге готов.
— Не спеши, наследник, — охладил его парень. — У тебя впереди физика и сдвоенная литература. Классное сочинение на тему: «Чужого горя не бывает» — о коммунистической морали. Генеральная репетиция перед выпускными экзаменами.
И в это время над двором прокатился раскатистый электрический звон. Перемена закончилась.
— Откуда вы тему знаете? — спросил, вставая, Топорин Павел.
И приятели его с детским все-таки удивлением смотрели на залетного представителя Инюрколлегии.
— По пути сюда в роно забежал, — усмехнулся парень. — Иди, Павлик, учи уроки, слушайся педагогов, а в три часа жду тебя на этом месте. Чтоб как штык.
— В три у меня теннис, — растерянно сказал Павел.
Ошарашил его загадочный собеседник, смял сопротивление наглым кавалерийским наскоком, а главное — заинтриговал, зацепил тайной.
— Теннис отменяется, — парень был категоричен. — Тем более что корты сегодня заняты: мастера «Спартака» проводят внеплановую тренировку. Все, — повернулся и пошел прочь, не дожидаясь новых возражений.
А их и не могло быть: звонок прозвенел вторично, а школа — не театр, третьего не давали.
А старик Коновалов тем временем съел калорийную булочку, густо намазанную сливочным маслом, запил ее крепким чаем, подобрал со стола в горстку крошки арахиса, кинул в рот, прожевал пластмассовыми надежными кусалками. Потом пошел в комнату на новых ногах, вынул из ящика серванта тетрадь в клеточку, карандаш, надел пиджак — и к выходу. Зачем ему понадобились письменные принадлежности, он не ведал. Просто подумал: а не взять ли? И взял, ноша карман не тянет.
Автор понимает, что выражение «пошел на ногах» звучит совсем не по-русски, но трудновато иначе определить механику передвижения Коновалова в пространстве: ноги и впрямь казались ему чужими, приставленными к дряхлому телу для должной устойчивости и скоростных маневров.
У Сеньки Пахомова был бюллетень. Простудился Сенька у себя на стройке, смертельно просквозило его на девятом этаже строящегося в Чертанове жилого дома, продуло злым ветром толкового каменщика Сеньку Пахомова, когда его бригада бесцельно ждала не подвезенный с утра цементный раствор. Температура вчера была чуть не до сорока градусов, мерзкий кашель рвал легкие, и не помогла пока ни лошадиная доза бисептола, прописанного районной врачихой, ни банки, жестоко поставленные на ночь женой Иркой.
Ирка ушла на работу рано, мужа не будила, оставила ему на тумбочке у кровати таблетки, литровую кружку с кислым клюквенным морсом и веселый журнал «Крокодил» — для поднятия угасшего настроения. Да, еще записку оставила, в которой обещала отпроситься у начальницы с обеда.
Отпустит ее начальница, ждите больше, тоскливо думал Сенька, безмерно себя жалея. Решит небось вредная начальница почтового отделения, в котором трудилась Ирка, что снова запил, загулял, забалдел парнишка-парень, шалава молодой, что не домой надо Ирке спешить, не к одру смертному, а в вытрезвитель — умолять милицейских, чтоб не катили они телегу в Сенькино стройуправление.
Одно утешало Сеньку: в бригаде знали о его болезни, он с утра себя хреново почувствовал, сам бригадир ходил с ним в медпункт и лично видел раскаленный Сенькиным недугом градусник. «Лечись, Семен, — сказал ему на прощание бригадир, — нажимай на лекарства, а то, сам знаешь, конец квартала на носу».
Приближающийся конец квартала волновал Сеньку не меньше, чем бригада. Бригада тянула на переходящий вымпел, попахивало хорошей квартальной премией, и то, что один боец выпал из боевого строя, грозило моральными и материальными неприятностями. Вопреки мнению старика Коновалова, Сенька Пахомов любил не только пить фруктовое крепленое, но и растить кирпичную кладку, что, к слову, делал мастерски — споро и чисто. У него, если хотите знать, даже медаль была, блестящая медалька «За трудовую доблесть», полученная три года назад, когда — тут следует быть справедливым! — Сенька пил поменее. Да ведь это как поглядеть — поменее, поболее! Раньше просто было: заначил от Ирки трешку, сходил в «Гастроном» напротив, взял «фаустпатрон» и принял содержимое его на свежем воздухе, где-нибудь на Москве-реке. А теперь где этот «патрон» достать? На весь район одна точка спиртным торгует, полдня в очереди промаяться надо. А время откуда взять? От работы не оторвешь, вечером — не успеешь до семи. Только бюллетени и помогали: печень у Сеньки всерьез пошаливала, камни, что ли, в ней наблюдались. Придешь в поликлинику, поплачешься, тут тебе сразу три дня — на размышление… Правда, после таких бюллетеней печень и вправду прихватывало, но Сенька меру знал, медициной не злоупотреблял: пару аллохолин в рот — и на трудовой подвиг, план стране давать.
Ирку, конечно, жалко. Ирке эти бюллетени тяжко давались, но терпела пока, мучилась и терпела. Сенька иногда думал: неужто до сих пор любит она его? Думал так и сам себе не очень верил, смутно понимал: терпит его из-за Наденьки. Да и то сказать: получал Сенька прилично, до двухсот пятидесяти в месяц выходило. Плюс Иркины девяносто — сумма!
Квартальная премия нужна была позарез: свозить Наденьку на лето в Таганрог, к теплому морю, к Иркиным родителям.
Сенька, постанывая, выколупнул из обертки две таблетки бисептола, запил теплым морсом, стряхнул градусник и сунул его под мышку, заметив время на будильнике: тридцать пять минут первого… И в тот же момент в дверь позвонили. Сенька нехорошо матюкнулся, не вынимая градусника, пошел открывать: неужто кого из дружков принесло? Нашли время, сейчас ему только до выпивки, о ней и подумать сейчас тошно.
Пока шел до двери — искашлялся. И то дело: пусть дружки незваные знают, что Семен Пахомов не сачкует, а взаправду заболел. Но за дверью оказался не очередной алкореш, а совсем чужой, незнакомый парень в белой куртке и в джинсах, по виду — не то из управления, из месткома, не то адресом ошибся.
— Чего надо? — невежливо спросил Сенька.
— Есть дело, — таинственным шепотом сказал парень.
— Болен я, — сообщил Сенька, но заинтересованно спросил: что за парень такой? Что за дело у него? Да и не из алкашей вроде, нормальный такой парень, чистенький, ухоженный.
— Это нам не помешает, — весело заявил парень. — Это даже к лучшему. А ты не болтайся голый, дуй в постель, а дверь я замкну.
Вошел в квартиру, чуть подтолкнул вперед Сеньку, обхватил его за талию, как раненого, и повел, приговаривая:
— Сейчас мы ляжем, сейчас мы полечимся…
— Пить не буду, — твердо, как сумел, сказал Семен.
— И я не буду, — с чувством сообщил парень. — Оба не будем. Коалиция!
Семен лег обратно в постель — на правый бок, на градусник, а парень заходил по комнате от окна к Сенькиному одру, ловко, как слаломист, обходя стол и стулья.
Минутная стрелка на будильнике подползла к цифре 9.
— Вынимай, — сказал парень.
Сенька не стал удивляться тому, что парень угадал время, у Сеньки никаких лишних слов не было, чтобы чему-нибудь удивляться; он вытащил градусник, глянул на него и мрачно, с надрывом, произнес:
— Фигец котенку Машке.
— И не фигец вовсе, — не согласился парень, не глядя, однако, на градусник. — Тридцать семь и семь, нормальный простудифилис, вылечим в минуту.
— Х-ха! — не поверил Сенька и от этого «х-ха» зашелся кашлем, весь затрясся, как будто в груди у него проснулся небольших размеров вулкан.
Парень быстро положил руки Сеньке на грудь, прямо на майку, слегка надавил. Кашель неожиданно прекратился, вулкан стих, притаился. Сенька кхекнул разок для проформы, но парень строго прикрикнул:
— Цыц! — И, приподняв ладони, повел их над майкой — сантиметрах так в пяти, двигал кругами: правую ладонь — по часовой стрелке, левую — против.
Сеньке стало горячо, будто на груди лежали свежие, только из аптеки, горчичники, но горчичники жгли кожу, а жар от ладоней парня проникал внутрь, растекался там, все легкие заполнил и даже до живота добрался, хотя живот у Сеньки не болел.
Парень свел ладони прямо над сердцем, и Сенька вдруг почувствовал, что оно притормаживает, почти останавливается, и кровь останавливает бег, свертывается в жилах, и меркнет белый свет в глазах, и только жар, жар, жар — вон и одеяло, похоже, задымилось…
— Хватит… — прохрипел Сенька.
— Пожалуй, хватит, — согласился парень и убрал руки.
Сердце вновь пошло частить, но ровно и весело; жечь в груди перестало, да и болеть она перестала, руки-ноги шевелились, в носу — чистота, никаких завалов, дышать легко — жив Семен!
— Все, — подвел итоги парень. — Ты здоров как сто быков, пардон за рифму.
— А температура? — воспротивился Сенька. — Тридцать семь и семь!
— Тридцать шесть и шесть не хочешь?
— Хочу.
— Бери, — разрешил парень. — Ставь градусник, Фома неверующий. Десять минут у меня есть.
Соглашаясь с ощущениями, Сенька, человек современный, хомо, так сказать, новус, больше доверял точным приборам, не поленился снова поставить градусник, хотя и понимал, что парень не соврал.
Спросил:
— Ты экстрасенс?
Спросил больше для порядка, потому что и так ясно было: парень обладал могучим биополем и умело с ним управлялся. Почище знаменитой Джуны.
— В некотором роде, — туманно отговорился парень.
— Нет, ты скажи, — настаивал упорный Сенька, — тайно практикуешь или при институте каком?
— Слушай, Сеня, — раздраженно сказал парень, — ты анекдот про мужика, который такси ловил, слыхал?
— Это какой?
— Мужик у вокзала такси ловит. Подъезжает к нему частник, говорит: «Садись, довезу». А мужик машину оглядел, спрашивает: «Где же у тебя шашечки?» Ну, частник ему в ответ: «Тебе что, шашечки нужны или ехать?»
Сенька засмеялся.
— Ты это к чему?
— Про тебя анекдот. Много будешь знать, скоро состаришься.
— Не хочешь говорить — не надо, — Сенька был человеком понятливым, про государственные тайны читал в многочисленных отечественных детективах, пытать парня не стал, а вынул градусник, глянул — точно, тридцать шесть и шесть. В момент температура упала!
— Иди сюда, — сказал парень.
Он стоял у окна и глядел во двор. Сенька подошел и встал рядом: хоть всего и третий этаж, а двор — как на ладони. А погода-то, погода — прямо лето!
— Завтра на работу пойду, — сообщил Сенька.
— Вряд ли, — задумчиво произнес парень. — Завтра не успеешь.
— Это почему?
— Ну, во-первых, у тебя бюллетень, и врачиха только послезавтра явится. Явится она, а дома никого, больной испарился. Ее действия?
— Обозлится.
— Точно. И бюллетень не закроет. В результате — прогул без оправдательного документа. Какая там статья КЗоТа?
— Я к ней сегодня схожу.
— Можешь, — кивнул парень, — но только не станешь. За добро добром платить надо. Я тебя на ноги поставил — досрочно, а ты мне помоги.
— Я-то пожалуйста, — сказал Сенька, — но ребята без меня зашиваются. Может, я тебе вечером помогу, после работы?
— Вечером тоже, Сеня. А скорей — ночью. Дел невпроворот, успеть бы…
— Что за дела?
— Двор видишь?
— Не слепой. Я его наизусть знаю, ночью с завязанными глазами пройду — не споткнусь.
— А надо, чтоб споткнулись, — непонятно сказал парень.
Сенька рассердился.
— Слушай, не темни, чего делать-то? Парень посмотрел на Сеньку, будто прикинул: поймет — не поймет? Решился:
— От твоего подъезда и до двенадцатого надо построить сплошную кирпичную стену.
— Через весь двор? — Сенька даже засмеялся. — Слушай, друг, а ты самого себя лечить не пробовал?
— Я не шучу.
— Я тоже, — твердо сказал Сенька. — Ты меня вылечил — спасибо. Могу заплатить, могу какую-нибудь халтурку сварганить. Это по-честному. А не хочешь, так и иди себе, дураков здесь нет.
— Дураков здесь навалом, — парень не обиделся, говорил спокойно и даже ласково. Как с ребенком. — Хочется, чтоб они поняли свою дурость.
— И для этого стену?
— И для этого стену… Помимо всего прочего…
Нет, парень был определенно со сдвигом по фазе. Видно, экстрасенсорные способности сильно сказываются на умственных. С такими надо осторожненько, слыхал Сенька, не возражать им, во всем соглашаться. Чтоб, значит, не раздражать.
— А что прочее? — вежливо спросил Сенька.
— Прочее — не по твоей части. Ты — стену.
— В два кирпича? — Сенька был — сама предупредительность.
— Лучше в три. Прочнее.
— Можно и в три. — Сенька лихорадочно соображал, как бы отвлечь парня, добраться до телефона, накрутить 03, вызвать медицинский «рафик» с крепкими санитарами. — А высота какая?
— Два метра.
— Стропила понадобятся.
— Все будет.
— А кирпича сколько уйдет — тьма!
— О кирпиче не волнуйся. Сколько скажешь, столько и завезем.
— А сроки?
— Ночь. Сегодняшняя ночь.
Парень по-прежнему задумчиво смотрел в окно, и Сенька потихоньку начал отступать к телефону, бубня:
— За такой срок никак не успеть. За такой срок только и сделаем, что разметку…
— Стой! — парень резко повернулся, шагнул к Сеньке и положил ему руки на плечи. Сенька вдруг обвис, обмяк, как паяц на ниточке, а парень смотрел прямо в глаза и тихо, монотонно говорил: — Сегодня в полночь ты выйдешь во двор и начнешь класть стену. Ты будешь ее класть и не думать о времени, ты будешь ее класть там, где она давно стоит, только ты ее не видишь, и никто не видит, а ты ее построишь, и это будет всем стенам стена. Все! — парень убрал руки, и Сенька плюхнулся на к месту подвернувшийся стул.
В голове было пусто, как после крепкого похмелья. И гудело так же. Потом откуда-то из глубины выплыла хилая мыслишка, потребовала выхода.
— А люди? А милиция? Заберут ведь…
— Не твоя забота, — высокомерно сказал парень. — Никто не заберет. Все законно, на казенных основаниях… А сейчас ляг и спи, — взял сумку, повесил через плечо. — Да, Ирке ни слова. Государственная тайна, сам знаешь. В полночь я тебя встречу. Чао!
И ушел. Дверью хлопнул.
А Сенька вдруг понял, что если не заснет немедленно, в ту же минуту, то умрет без возврата, разорвется на мелкие части — не собрать, не склеить. Плюхнулся в кровать, укрылся с головой одеялом и напрочь отключился от действительности.
Во двор въехал оранжевый самосвал «КамАЗ», груженный кирпичом. Шофер, совсем молодой парнишка, притормозил, высунулся из кабины, спросил прохожего ровесника в белой куртке:
— Куда ссыпать?
— Сыпь на газон, — ответил парень, — не поколется.
— Так трава ведь… — засомневался шофер.
— Трава вырастет, — уверил парень, — а кирпич нам целый нужен.
— Тоже верно, — сказал шофер, подал самосвал задом, потянул в кабине какую-то нужную рукоятку, и красный кирпич с шумом рухнул на газон. Куча образовалась приличная.
— И так вдоль всего двора, — пояснил парень и пошел себе, не дожидаясь остальных машин.
Старик Коновалов вышел из профессорского подъезда, посмотрел на электрические часы на фронтоне школы: полпервого уже натикало. Пора бы и перекусить поплотнее, но старик Коновалов в данный текущий момент твердо знал, что не до перекусов ему, не до личных забот. Его вроде бы что-то вело, и на сей раз привело к куче кирпича, выросшей на свежем газоне. Старик Коновалов прямо по газону отмерил от нее четыре шага и встал по стойке «вольно». Здесь, точно знал он, нужно будет ссыпать кирпич со следующей машины.
Алевтина Олеговна Стеценко плотно сидела дома и проверяла тетради десятиклассников, немыслимую гору тетрадей с контрольными задачами по химии. Работа была объективно не из веселых, механическая и оттого занудная, но к завтрашнему уроку следовало подвести итоги, сообщить результаты, и Алевтина Олеговна терпеливо, хотя и не без раздражения, брала с горы тетрадку за тетрадкой, перелистывала, проглядывала, черкала где надо красной шариковой ручкой, выводила оценки. По всему выходило, что будущих химиков в школьном выпуске не ожидалось. Добралась до тетради Павлика Топорина, толкового мальчика, отличника и общественника, внимательно прошлась по цепочке формул, все же зацепила ошибку. Подумала секунду — править, не править? — не стала разрушать общую картину, вывела внизу аккуратную красную пятерку. Поторопился мальчик, проявил невнимательность, с кем не бывает, так зачем и ему и себе портить настроение перед экзаменом?..
От доброго поступка настроение улучшилось, да и гора непроверенных контрольных стала заметно ниже. Алевтина Олеговна не очень любила ставить двойки, не терпела конфликтов, никогда не стремилась вызывать в школу родителей отстающих учеников, справедливо считала: кто захочет, тот сам попросит помощи, после уроков останется. А не захочет — зачем заставлять? Главное — желание, главное — интерес, без него не то что химии не постичь — обыкновенного борща не сварить. К слову, сейчас ее гораздо больше контрольной волновал варившийся на плите в кухне борщ, любимое кушанье любимого мужа Александра Антоновича, да и всерьез занимало мысли недошитое платье, наиэлегантнейшее платье модного стиля «новая волна» — из последней весенней «Бурды». Платье это Алевтина Олеговна шила для невестки, женщины капризной и требовательной, но шила его с удовольствием, потому что вообще любила эту работу, считала ее творческой — в отличие от преподавания химии…
Итак, Алевтина Олеговна проверяла тетради, когда в дверь кто-то позвонил. Алевтина Олеговна отложила шариковую ручку, пошла в прихожую, мимоходом оглядела себя в настенном, во весь рост, зеркале — все было в полном ажуре: и лицо, и одежда, и душа, и мысли — открыла дверь. За оной стоял приятной наружности совсем молодой человек, почти мальчик, в модной белоснежной куртке.
— Добрый день, — вежливо сказал молодой человек и слегка склонил голову, что выдавало в нем хорошее домашнее воспитание. — Я имею честь видеть Алевтину Олеговну Стеценко?
— Это я, — согласилась с непреложным Алевтина Олеговна, более всего ценившая в людях куртуазность манер. — Чем, простите, обязана?
— Ничем! — воскликнул молодой человек. — Ничем вы мне не обязаны, уважаемая Алевтина Олеговна, и это я должен просить у вас прощения за приход без звонка, без предупреждения, даже без рекомендательного письма. Так что простите великодушно, но посудите сами: что мне было делать?..
Алевтина Олеговна не успела прийти в себя от напористой велеречивости, без сомнения, куртуазного незнакомца, как он уже легко втерся между ней и вешалкой, как он уже закрыл за собой дверь, подхватил Алевтину Олеговну под полную руку и повел в комнату. Заметим, в ее собственную комнату. И что характерно: все это не показалось Алевтине Олеговне нахальным или подозрительным; она с какой-то забытой легкостью поддалась властному и вкрадчивому напору обаятельнейшего юноши, может, потому поддалась, что ее уже лет десять никто не цапал за локоток, не обдавал терпким запахом заграничного одеколона «Арамис», не тащил в комнату, пусть даже, повторим, в ее собственную.
Народная поговорка гласит: в сорок пять баба — ягодка опять. Или что-то вроде… Ну-ка, сорокапятки, кому из вас не хочется ощутить себя ягодкой, а?.. Молчание — знак согласия.
Молодой человек бережно усадил Алевтину Олеговну на диван и сам сел напротив, на стул.
— Дорогая Алевтина Олеговна, — начал он свой монолог, — вы меня совсем не знаете, и вряд ли я имею право льстить себя надеждой, что вы меня когда-нибудь узнаете лучше, но разве в этом дело? Совсем необязательно съедать пресловутый пуд соли, чтобы понять человека, чтобы увидеть за всякими там це два аш пять о аш или натрий хлор то, что скрыто в глубине, что является затаенной сутью Личности — да, так, с большой буквы! — увидеть талант, всегдашней сутью которого была, есть и будет доброта. Да, да, Алевтина Олеговна, не спорьте со мной, но талант без доброты — не талант вовсе, а лишь ремесленничество, не одухотворенное болью за делаемое и сделанное, ибо только боль, только душевная беззащитность, я бы сказал — обнаженность, движет мастерством, а вы, Алевтина Олеговна — опять не спорьте со мной! — мастер. Если хотите, от бога. Если хотите, от земли.
Тут молодой человек вскочил, пронесся мимо вконец ошарашенной потоком непонятных фраз Алевтины Олеговны, исчез из комнаты, в мгновенье ока возник вновь, сел и буднично сообщил:
— Борщ я выключил, он сварен.
— Но позвольте… — начала было Алевтина Олеговна, пытаясь выплыть на поверхность из теплого, затягивающего омута слов, пытаясь обрести себя — серьезную, умную и рациональную учительницу химии, а не какую-нибудь дуру с обнаженной душой. С обнаженной — фи!..
Но молодой человек не дал ей выплыть.
— Не позволю, не просите. Вы — мастер, и этим все сказано. Я о том знаю, мои коллеги знают, коллеги моих коллег знают, а об остальных и речи нет.
— Какой мастер? О чем вы? — барахталась несчастная Алевтина Олеговна.
— Настоящий, — скучновато сказал молодой человек, сам, видать, утомившийся от лишних слов. Разве конкретность непременна? Мастер есть мастер. Это категория физическая, а не социальная. Если хотите, состояние материи.
— А материя — это я? — Даже в своей пугающей ошарашенности Алевтина Олеговна не потеряла, оказывается, учительской способности легко иронизировать. Вроде над собой, но на самом деле над оппонентом. — Вы, молодой человек, простите, не знаю имени, тоже мастер. Зубы заговаривать…
— Грубо, — сказал молодой человек. — Грубо и не женственно. Не ожидал… Хотя вы же химик, представительница точной науки! Прекрасно, конкретизируем сказанное!.. Вы могли бы украсить собой любой Дом моделей — раз. Вы могли бы стать гордостью общественного питания — два. Вы прекрасно воспитали сына — значит, в вас не умер Песталоцци — три. И поэтому вы — замечательный школьный преподаватель химии, хотя вот уже двадцать с лишним лет не хотите себе в том сознаться.
— Я плохой преподаватель, — возразила Алевтина Олеговна. — Мне скучно.
Отметим: с тремя первыми компонентами она спорить не стала.
А молодой человек и четвертому подтверждение нашел.
— Виноваты не вы, виновата школьная программа. Вот она-то скучна, суха и бездуховна. Но саму-то науку химию вы любили! Вы были первой на курсе! Вы окончили педагогический с красным дипломом! Вы преотлично ориентируетесь во всяких там кислотах, солях и щелочах, вы можете из них чудеса творить!.. — Тут молодой человек проворно соскочил со стула, стал на одно колено перед талантливым химиком Алевтиной Олеговной. — Сотворите чудо! Только одно! Но такое… — не договорил, зажмурился, представил себе ожидаемое чудо.
— Скорее встаньте, — испугалась Алевтина Олеговна. Все-таки ей уже исполнилось сорок пять, и такие порывы со стороны двадцатилетнего мальчика казались ей неприличными. — Встаньте и сядьте… Что вы придумали? Что за чудо? Поймите: я не фокусник.
Заинтересовалась, заинтересовалась серьезная Алевтина Олеговна, а ее последняя реплика — не более чем отвлекающий маневр, защитный ложный выпад, на который молодой человек, конечно же, не обратил внимания.
— Нужен дым, — деловито сообщил он. — Много дыма.
— Какой дым? — удивилась Алевтина Олеговна. И надо сказать, чуть-чуть огорчилась, потому что в тайных глубинах души готовилась к иному чуду.
— Обыкновенный. Типа тумана. Смешайте там что-нибудь химическое, взболтайте, нагрейте — вам лучше знать. В цирке такой туман запросто делают.
— Вот что, молодой человек, — сердито и не без горечи заявила Алевтина Олеговна, вставая во все свои сто шестьдесят три сантиметра, — обратитесь в цирк. Там вам помогут.
— Не смогу. Во всем нашем доме нет ни одного циркового. А вы есть. И я пришел к вам, потому что вы — одна из тех немногих, на кого я могу рассчитывать сразу, без подготовки. Я ведь не случайно сказал о вашей душе…
— При чем здесь моя душа?
— При том… — молодой человек тоже поднялся и осторожно взял Алевтину Олеговну за руку. — Рано утром вы придете в школу, — он говорил монотонно, глядя прямо в глаза Алевтине Олеговне, — вы придете в школу, когда там не будет никого: ни учителей, ни учеников. Вы откроете свой кабинет, возьмете все необходимое, вы начнете свой главный опыт, самый главный в жизни. Пусть ваш туман выплывет в окна и двери, пусть он заполнит двор, пусть он вползет в подъезды, заберется во все квартиры, повиснет над спящими людьми. Вы сделаете. Вы сможете…
У Алевтины Олеговны бешено и страшно кружилась голова. Лицо молодого человека нерезко качалось перед ней, как будто она уже сотворила туман, чудеса начались с ее собственной квартиры.
— Но зачем?.. — только и смогла выговорить.
— Потом поймете, — сказал молодой человек. Взмахнул рукой, и туман вроде рассеялся, голова почти перестала кружиться. — Все, Алевтина Олеговна, сеанс окончен. Жду вас у подъезда ровно в пять утра, — и молниеносно ретировался в прихожую, крикнув на прощание: — Мужу ни слова!
Хлопнула входная дверь. Алевтина Олеговна как стояла, так и стояла — этакой скифской каменной бабой. Глянула на письменный стол с тетрадками, потом — на обеденный с недошитым платьем. Медленно-медленно, будто в полусне, пошла в кухню — к газовой плите. А молодой человек, оказывается, не соврал: борщ и впрямь был готов.
Когда пресловутый молодой человек проходил по двору, старик Коновалов по-хозяйски принимал уже пятую машину с кирпичом. Хорошо ему было, радостно, будто вернулись счастливые деньки, когда он, солидный и авторитетный, командовал своей автоколонной, в которой, кстати, и «КамАЗы» тоже наличествовали. И тетрадка, кстати, пригодилась: Коновалов в ней ездки записывал.
— Осаживай, осаживай! — кричал он шоферу. — Ближе, ближе… Сыпь!
И очередная кирпичная гора выросла на аккуратном газоне, заметно уродуя его девственно-зеленый, ухоженный вид.
Коновалов увидел парня, споро подбежал к нему — именно подбежал! — и торопливо спросил:
— Путевки шоферам подписывать?
— А как положено? — поинтересовался парень.
— Положено подписывать. И ездки считать. Они же сдельно работают…
— Подписывай, Пал Сергеич, — разрешил парень. — И считай. Но чтоб комар носа не подточил.
— Понимаю, не впервой, — и помчался к «КамАЗу», откуда выглядывал шофер, тоже на удивление юный работник.
А парень дальше пошел.
Исторический профессор Андрей Андреевич Топорин в текущий момент читал лекцию студентам истфака, увлекательно рассказывал любознательным студиозам о Смутном времени, крушил Шуйского и с одобрением отзывался о Годунове.
— У меня вопрос, профессор, — поднялся с места один из будущих столпов исторической науки.
— Валяйте, юноша, — поощрил его Топорин, любящий каверзные вопросы студентов и умеющий легко парировать их.
— Имеем ли мы право термин «Смутное время» толковать в ином смысле? То есть не от слова «смута» — в применении к борьбе за престол, и только к ней, а как нечто неясное, непонятное, до сих пор толком не объяснимое?
— Термин-то однозначен, — усмехнулся Топорин, прохаживаясь перед рядами столов, — термин незыблем, как своего рода опознавательный знак его величества Истории. Но вот понятие… Обложившись словами-знаками, мы зачастую забываем исконные значения этих слов. Да, смутный — мятежный, каковым, собственно, и был доромановский период на Руси. Но вы правы, юноша: смутный — значит зыбкий, нерезкий, неясный. Если хотите, непонятный… Но тогда взглянем пошире: а что в истории человечества предельно ясно? Факты, голые факты. Был царь. Был раб. Был друг и был враг. Была война, которая продолжалась с такого-то года по такой-то. И прочее — в том же духе. А каков был этот царь? А что думал раб? И был ли друг другом, а враг врагом?.. Это уже область домыслов, а она, юноша, всегда смутна. Человеческие отношения и сегодня для нас самих полны смутности. Я уже не говорю о родной планетке — о любой семье такое сказать можно. Сму-та… — поднял палец к небу, будто изрек нечто исторически важное. Спохватился. — Но все это софизм и демагогия. История — наука точная и по возможности опирается на те самые голые факты, которые мы с вами обязаны одеть в строгие одежды не домыслов, но выводов. Мы, историки… — тут он вгляделся в задавшего вопрос студента — коротко стриженного блондина в белой спортивной куртке. — А вы, собственно, откуда, юноша? Что-то я вас не припомню…
— А я, собственно, с параллельного курса, — скромно ответил юноша. — Я, собственно, не историк даже, а скорей социолог-философ. Меня привлекла к вам гремящая слава о ваших лекциях.
— Ну, н-ну, полегче, — строго сказал Топорин, хотя упоминание о славе сладко польстило профессорскому самолюбию. — Мы с вами не на светском рауте, поберегите комплименты для женского пола… Ладно, бездельники, на сегодня закончим, — подхватил «дипломат»-чемоданчик и пошел к двери. Легко пошел, спортивно, ничем не напоминая старика Коновалова, который, как мы помним, был его ровесником. Но — теннис трижды в неделю, но — сорокаминутная зарядка плюс холодный душ по утрам, но — строгий режим питания, и вот вам наглядный результат: Коновалов — дряхлый старичок-боровичок, а профессор Топорин — пожилой спортсмен, еще привлекательный для не слишком молодых дам типа… кого?.. Ну, к примеру, типа Алевтины Олеговны.
И студенты споро потянулись на перемену. И философ-социолог тоже влился в разномастную толпу сверстников.
Давайте не станем гадать: был ли вышеупомянутый любознательный студент нашим знакомцем из опять же вышеописанного двора. Давайте не станем обращать внимания на явное совпадение примет: цвет волос, куртка, джинсы, возраст, наконец… История, как утверждал знаменитый профессор Топорин, должна опираться на голые факты.
А они таковы. Старик Коновалов запарился. Даже новые ноги гудели по-старому. Хотелось есть. А машины шли и шли, красные кирпичные курганы равномерно вздымались вдоль всего двора, старику Коновалову до чертиков надоело давать любопытным жильцам туманные объяснения по поводу массового завоза дефицитных стройматериалов. И ладно бы жильцы, а то сам домоуправ, строгий начальник, подскочил: что? зачем? кто распорядился? Старик Коновалов отговорился: мол, указание свыше, мол, в райисполкоме решили, мол, будут возводить детский городок, спортплощадку, бильярдный зал. Но домоуправ не поверил, помчался звонить в райисполком, но до сих пор не вернулся. Либо не дозвонился, либо что-то ему там путное сообщили, либо другие важные дела отвлекли.
Парень в куртке подошел к усталому старику.
— Пора шабашить, отец.
— А кирпич? — сознательная душа Коновалова воспротивилась неплановому окончанию работ.
— Без тебя справятся. Да и осталось-то с гулькин нос. Пойди перекуси. Есть что в холодильнике?
— Как не быть. Слушай, а может, вместе?.. Суп есть куриный, курицу прижарим…
— Спасибо, отец, я не голоден… — парень ласково обнял старика, прижался щекой к щеке, пошептал на ухо: — А после обеда поспи. Подольше поспи, ночь предстоит трудная, рабочая ночка, — отстранился, весело засмеялся. — Не заснешь, думаешь? Заснешь как миленький. И сон тебе обещаю. Цветной и широкоформатный, как в кино.
Ирку Пахомову начальница с обеда отпустила. Ирка купила в «Гастрономе» четыре пакета шестипроцентного молока, завернула в аптеку за горчичниками и явилась домой — кормить и лечить больного супруга. Больной супруг спал, свернувшись калачиком, дышал ровно, во сне не кашлял. Ирка попробовала губами лоб мужа, слегка удивилась: холодным лоб оказался.
Позвала тихонько:
— Сеня, проснись.
Сенька что-то проворчал неразборчиво, перевернулся на другой бок, сбил одеяло, выпростав из-под него худые волосатые ноги. Ирка одеяло поправила, легко погладила мужа по взъерошенному затылку, решила не будить. Больной спит — здоровье приходит. Эту несложную истину Ирка еще от бабушки знала, свято в нее верила. Сенька зря сомневался: Ирка любила его и по-бабьи жалела, до боли в сердце иной раз жалела, до пугающего холодка в животе, и уж конечно, не собиралась навеки бросать, уезжать с Наденькой в теплый Таганрог, к старикам родителям. А что пьет — так ведь мно-о-го меньше теперь, с прежним временем не сравнишь, а зато когда трезвый — лучше мужа и не надо: и ласковый, и работящий, и добрый. И еще — очень нравилось Ирке — виноватый-виноватый…
Издавна в России считалось: жалеет — значит любит. О том, кстати, заявила в известной песне хорошая народная певица Людмила Зыкина.
А между тем время к трем подбиралось, пустой с утра двор стал куда многолюднее. Как отмечалось выше — да простится автору столь казенный оборот! — «проблема кирпича» сильно волновала жильцов, вечно ожидающих от местных властей разных сомнительных каверз. То горячее водоснабжение посреди лета поставят «на профилактический ремонт», то продовольственный магазин — «на капитальный», то затеют покраску дома в веселые колера, и они, эти колера, логично оказываются на одежде, на обуви, и, как следствие, на полу в квартирах. Веселья мало.
А тут — столько кирпича сразу!..
Старика Коновалова раскусили быстро: примазался пенсионер к мероприятию, мается от безделья, занять себя хочет. Пусть его. Но домоуправ-то, домовой — он все знать должен!.. Рванули к домоуправлению, а там — замок. И лаконичная табличка, писанная на пишмашинке: «Все ушли на овощную базу».
Кое-кто, конечно, в райисполком позвонил — но и там о предполагаемом строительстве ничего не слыхали. Правда, обещали подъехать, разобраться.
И тогда по двору пополз слух о неких парнях в белых куртках, которые-то и заварили подозрительную кашу. То ли они из РайАПУ, то ли из Промстройглавка, то ли из Соцбытремхоза. Где истина — кто откроет?..
А один юный пионер голословно утверждал, что рано утром на Москве-реке, в районе карандашной фабрики приземлилась небольшая летающая тарелка, из которой высадился боевой отряд инопланетян в белых форменных куртках и с походными бластерами в руках. Но заявление пионера никто всерьез не принял, потому что ранним утром пионер спал без задних ног, начитавшись на ночь вредной фантастики.
Но тут старик Коновалов, умаявшись руководить, ушел домой, грузовики с кирпичом во двор больше не заезжали, и жильцы мало-помалу успокоились, разошлись по отдельным квартирам. Известная закономерность: гражданская активность жильца прямо пропорциональна кинетике общественных неприятностей. Если возможная неприятность потенциальна, то есть ее развитие заторможено и впрямую жильцу не угрожает, то он, жилец, успокаивается и выжидает. Иными словами, активность превращается в свою противоположность.
В этом, кстати, причина многих наших бед. Надо душить неприятность в зародыше, а не ждать, пока она, спеленькая, свалится тебе на голову. Именно в силу означенной закономерности парень в белой куртке, никем не замеченный, встретился в три часа с Павликом Топориным. А может, потому его не заметили, что он, хитрюга, снял куртку, остался в майке, а куртку свернул и под мышку устроил. Маскировка.
Но у парня, похоже, было другое объяснение.
— Парит, — поделился он метеорологическим наблюдением, садясь на скамейку рядом с Павликом. — Как бы грозы не было.
— А и будет, что страшного? — беспечно спросил Павлик.
— Гроза — это шум. А мне нужна тишина.
— Мертвая? — Павлик был в меру ироничен. Но парень иронии не уловил или не захотел уловить.
— Не совсем, — ответил он. — Кое-какие звуки возможны и даже обязательны.
— Это какие же? — продолжал усмехаться Павлик.
— Плач, например. Стон. Крик о помощи. Проклятья. Мало ли…
— Ни фига себе! — воскликнул Павлик. — Вы что, садист-любитель?
— Во-первых, я не садист, — спокойно разъяснил парень. — Во-вторых, не любитель, а профессионал.
— Профессионал — в чем?
— Много будешь знать — скоро состаришься, — банально ответил парень, несколько разочаровав Павлика.
И в самом деле: несомненный флер тайны, витающий над незнакомцем, гипнотическая притягательность его личности, остроумие и вольность поведения — все это сразу привлекло Павлика, заставило отменить важный теннис, а может — в дальнейшем — и кое-какие милые сердцу встречи. А тут — банальная фразочка из репертуара родного деда-профессора. Ф-фу!
Но парень быстро исправился.
— Первое правило разведчика слыхал? — спросил он. И, не дожидаясь ответа, огласил: — Не знать ничего лишнего, — голосом последнее слово выделил.
— Что считать лишним, сеньор Штирлиц? — Павлик позиций не сдавал, считал обязательным слегка покалывать собеседника — кем бы он ни был.
— Все, что не относится к заданию.
— К какому заданию? К чьему?
— К моему. А какое — сейчас поймешь. Ну-ка, пройдемся, — встал и пошел вдоль школьного забора к выходу на набережную.
Павлику ничего не оставалось делать, как идти следом.
Поверьте, он никогда бы не поступил так, если б не обыкновенное юношеское любопытство. И что ж тут постыдного — удовлетворить его? Удовлетворим — и в разные стороны, никто никому ничем не обязан… Если, конечно, помянутое задание не окажется адекватным желанию самого Павлика.
Так он счел. Поэтому пошел за парнем. И ходили они вдоль по набережной минут эдак сорок.
А о чем говорили?..
Здесь автор позволяет себе применить до поры «первое правило разведчика»…
Сеньке Пахомову снился обещанный сон.
Будто сидел он, здоровый и трезвый, на жестком стуле, мертво привинченном к движущейся ленте не то эскалатора, не то какого-то специального транспортера. Движение горизонтальное, плавное, неторопливое, поступательное. Ветерок навстречу — теплый, слабый до умеренного, приятный. Как на Москве-реке утром. А справа, слева, наверху, внизу — всюду, куда взгляд достает! — такие же транспортерные ленты с такими же стульями, а на них — люди, люди, люди… И все двигались горизонтально, плавно, медленно и поступательно — туда же, куда и Семен. В ту же неизвестную, скрытую в сизом тумане сторону.
Где-то я читал про такую катавасию, подумалось Семену, где-то в зарубежной фантастике. Может, у Лема?..
Но не вспомнил, не отыскал затерянное в вязкой памяти худпроизведение, да и лень было напрягать мозг, совсем недавно еще подверженный высокой температуре и гриппозным бациллам; просто расслабился Семен — везут, и ладно! — ехал себе, глазел по сторонам, искал знакомых.
А вот, кстати, и знакомые!
На соседней ленте, метрах в пяти от Семена, плыла вперед строгая учителка Алевтина Олеговна, аккуратно сложила на круглых коленях пухлые руки — спина прямая, взгляд целенаправлен в туманную даль.
— Алевтина Олеговна! — радостно заорал Семен, даже со стула привстал, — это ж я, Семен Пахомов!..
Но Алевтина Олеговна не услышала его, да и сам Сенька себя не услышал, как будто и не орал он вовсе, а лишь подумал о том. Хотя — голову на закланье! — в голос вопил…
Странное какое явление, решил он задумчиво. Видать, тишина во сне стала тугой и плотной, материальной тишина стала. Как вата.
А над Алевтиной Олеговной ехал на стуле тихий пенсионер Коновалов, с которым Семену доводилось, бывало, пропустить в организм пузырек-другой, но — давно, в доуказные времена, теперь-то Коновалов спиртного в рот не берет, бережет организм… А вон и профессор Топорин Андрей Андреевич стульчик себе облюбовал, знатный, обеспеченный человек, наяву на личной «Волге» раскатывает, а здесь — как все, здесь, так сказать, — на общественном транспорте… А там почему два стула рядом? Кому подобные привилегии? Никак Павлуха Топорин, профессорский внучек, супермен и джентльмен, красавец-здоровяк, юный любимец юных дам. Сенька не раз встречал его темными вечерами то с одной прекрасной дамой, то с другой, то с пятой-десятой. И тоже помалкивает, деда не замечает, и не крикнет: мол, куда едем, дед? А может, тишина не дает?..
Сенька подставил ладонь: тишина ощутимо легла на нее, потекла между пальцами, холодила. Облизнул губы: вкус у тишины был мятный, с горчинкой, колющий — как у всесоюзно известных лечебных конфет «Холодок».
А на других лентах смирно ехали другие знакомцы Семена — милые и немилые соседи по дому, содворники, если можно так выразиться. Вон — чета артистов-эстрадников из первого подъезда. Вон — братья-близнецы Мишка и Гришка, работяги с «Серпа и молота» — из двенадцатого. Вон — вся семья Подшиваловых, папа-писатель, мама-художница, дети-вундеркинды, дед — ветеран войны — из третьего. Вон — полковник из пятого подъезда, тоже с женой, она у него завклубом где-то работает. А дальше, дальше плыли в спокойствии чинном прочие жители родного Сенькиного дома, плыли, скрываясь в тумане, будто всех их подхватил и понес куда-то гигантский конвейер — то ли на склад готовой продукции, то ли на доработку — кому, значит, гайку довинтить, кому резьбу нарезать, кому шарики с роликами перемешать.
Интересное кино получается: все с семьями, все, как в стихах, с любимыми не расстаются, а он один, без Ирки! И Алевтина без своего благоверного. Почему такая несправедливость?
Оглянулся Сенька — вот тебе и раз! Позади, в нижнем ярусе, едут двумя сизыми голубками его Ирка и Алевтинин очкастый, сидят рядышком, хорошо еще — тишина близкому контакту мешает! Как это они вместе, они ж не знакомы?..
Хотел было Сенька возмутиться как следует, встать с треклятого стула, спрыгнуть на нижний ярус, физически разобраться в неестественной ситуации, но кто-то внутри словно бы произнес — спокойно так: не шебуршись понапрасну, Семен, не трать пока силы, пустое все это, ненастоящее, не стоящее внимания. А где стоящее, поинтересовался тогда Семен. И тот, внутри, ответил: впереди.
И успокоился Сенька во сне, перевернулся с боку на бок, ладошку под щеку удобно положил.
А туман впереди рассеивался, и стало видно, что все транспортеры стекаются к огромной площади, похожей на Манежную, стулья с лент неизвестным образом сближаются, выстраиваются в ряды, будто ожидается интересный концерт на свежем воздухе. Сенькин стул тоже съехал в соответствующий ряд, прочно встал — справа Алевтина Олеговна концерта ждет, слева — пенсионер Коновалов.
Какой же концерт в такой тишине, удивился Сенька, да и сцены никакой не видать…
Но тут впереди возник репродуктор-великан, повис над толпой на ажурной стальной конструкции, похожей на пролет моста, кто-то сказал из репродуктора мерзким фальцетом:
— Раз, два, три, четыре, пять — проверка слуха… И после секундной паузы приятный, хотя и с некоторой хрипотцой, бас произнес непонятный текст:
— Все, что с вами произойдет, — с вами давно произошло. Все, что случится, — случилось не сегодня и не вчера. То, что строили, — строили сами, никто не помогал и никто не мешал. А не нравится — пеняйте на себя. Впрочем… — тут бас замолк, а мерзкий фальцет вставил свое, явственно подхихикивая:
— Погодите, строители, не расходитесь. Еще не все.
А пока — гимн профессии, — и пропел без всякого присутствия музыкального слуха, фальшивя и пуская петуха: — Я хожу одна, и что же тут хорошего, если нет тебя со мной, мой друг…
Но в репродукторе зашипело, зашкворчало, громко стрельнуло. Усилитель сдох, ошалело подумал Сенька.
— Прямо апокалипсис какой-то, — возмущенно сказала Алевтина Олеговна. — Я в этом фарсе участвовать не хочу.
— Выходит, можно разговаривать! — обрадовался Сенька, вскочил с места, закричал:
— Ирка, Иришка, ты где?
— А ну сядь, — одернул его за трусы старик Коновалов. — Сказано же: еще не все.
Но Сенька ждать не хотел. Он начал пробираться вдоль ряда, наступая на чьи-то ноги, опираясь на чьи-то плечи, слыша вслед ворчанье, кое-какие ругательства, в том числе и нецензурные. Но плевать ему было на отдавленные ноги, на соседей его недовольных, Сенька и наяву не слишком-то с ними церемонился — подумаешь, цацы! — а во сне и подавно внимание не обращал.
— Ирка! — орал он как оглашенный, — отзовись, где ты?
Но не отзывалась Ирка, не слышала мужа. Наверное, занес конвейер ее невесть куда — может, в бельэтаж, а может, и вовсе на галерку.
А туман опять сгустился, укрыл спящих, отделил их друг от друга. Туман буквально облепил Сенькино лицо, туман стекал холодными струйками по щекам, по шее, заплывал под майку — она вся промокла насквозь. Сенька, как пловец, разгребал туман руками, а он густел киселем, и вот уже мучительно трудно стало идти, а кричать — совсем невозможно.
— Ирка! Ирка! — Сенька выдавливал слова, и они повисали перед лицом — прихотливой туманной вязью, буквы налезали одна на другую, сплетались в узоры, а нахальные восклицательные знаки норовили кольнуть Сеньку — и все в глаза, в глаза. Он отщелкивал восклицательные знаки пальцами, они отпрыгивали чуток — и снова в атаку.
А голос из репродуктора грохотал:
— Ищите друг друга! Прорывайтесь! Не жалейте себя! Выстроенное вами да рухнет!.. И опять фальцетик нахально влез:
— Ой, не смогут они, ой, сил не хватит, ой, обленились, болезные, привычками поросли…
— Ирка! — прохрипел Сенька.
А тот, тайный, внутри его, сказал тихонько:
— Неужто не сможешь, Сеня? А ну, рвани! И Сенька рванул. Разодрал руками сплетенные из тугого тумана слова, нырнул в образовавшуюся брешь, судорожно вдохнул мокрой и горькой слизи, выхаркнул ее в душном приступе кашля…
И увидел свет…
И ослеп на мгновение от резкого и мощного света, но не успел испугаться, потому что сразу же услышал внутри себя удовлетворенное:
— Теперь ты совсем здоров.
Сенька поверил тайному и открыл глаза. В комнате горела люстра, а Ирка сидела на стуле перед кроватью и плакала. Слезы текли у нее по щекам, как туман в Сенькином сне.
— Ты чего? — Сенька по-настоящему испугался, во сне не успел, а тут — сразу: уж не случилось ли что? — Почему рев?
— Сенечка… — всхлипывала Ирка, — родной ты мой…
— Кончай причитать! Живой я, живой.
— Да-а, живой… — ныла Ирка. — Ты меня во сне звал, так кричал страшно… Я тебя будила, трясла-трясла, а ты спишь…
— Проснулся. Все. Здоров, — Сенька сел на кровати, огляделся. — Где мои штаны?
— Какие штаны? Какие штаны? Лежи! У тебя температура.
— Нету у меня температуры. Сказал: здоров.
— Так не бывает, — слезы у Ирки высохли, и поскольку муж выказывал признаки малопонятного бунта, в ее голосе появилась привычная склочность.
— А ну ляг, говорю!
— Ирка, — мягко сказал Сенька, и от этой мягкости, абсолютно чуждой мужу, Ирка аж замерла, затаилась. — Ирка-Ирка, дура ты моя деревенская, ну, не спорь же ты со мной. А лучше собери что-нибудь пожевать, жрать хочу — умираю. Наденька где?
— В садике. Я ее на ночь оставила. Ты же больной…
— В последний раз оставляешь, — строго заявил Сенька. — Ребенок должен регулярно получать родительское воспитание.
Этой официальной фразой Сенька добил жену окончательно.
— Хочешь, я схожу за ней? — растерянно спросила она.
— Сегодня не надо. Сегодня я буду занят.
— Чем? — растерянность растерянностью, а семейный контролер в Ирке не дремал. — Магазины уже закрыты.
— При чем здесь магазины? — Сенька разговаривал с ней, как будто не он болен, а она, как будто у нее — высокая температура. — Некогда мне по магазинам шататься, некогда и незачем. Все, Ирка, считай — завязал.
— Ты уж тыщу раз завязывал.
— Посмотришь, — не стал спорить Сенька, взял со стула джинсы и начал натягивать их, прыгая на одной ноге.
И это нежелание доказывать свою правоту, спорить, орать, раскаляться докрасна — все это тоже было не Сенькино, чужое, пугающее.
— У тебя кто-нибудь есть? — жалобно, нелогично и невпопад спросила Ирка.
Сенька застыл на одной ноте — этакой удивленной цаплей, не удержал равновесия, плюхнулся на кровать.
Засмеялся:
— Ну, мать, ты даешь!.. Дело у меня есть, дело, понятно?
— Понятно, Сеня, — тихо сказала Ирка, хотя ничего ей понятно не было, и пошла в кухню — собирать на стол, кормить странного мужа.
А Сенька застегнул джинсы, босиком подошел к окну, прикинул расстояние от своего подъезда до двенадцатого. Получалось: стена закроет выход, на набережную, превратит двор в замкнутый со всех сторон бастион. А если еще и ворота на проспект запереть…
— Почему я? — с тоской спросил Сенька. И тайный внутри ответил:
— Потому что ты смог.
— Что смог?
Но тайный на сей раз смолчал, спрятался, а Ирка из кухни крикнула:
— Ты мне?.. Все готово. Хочешь — в постель подам?
Ох, не верила она, что Сенька враз выздоровел, ох, терзалась сомнениями! И пусть бы — температура упала, бывает, но с психикой-то у мужа явно неладно…
И Сенька ее сомнений опять не опроверг.
— Вот еще, — сказал он, — будешь ты таскаться взад-вперед. Ты что, не устала, что ли? Работаешь, как клоун… Слушай, может, тебе перейти? Может, в садик к Наденьке — воспитательницей? Давай прикинем… — вошел в кухню, сел за стол.
Ирка тоже села — ноги не держали. Сказала покорно:
— Давай прикинем.
Будучи в командировке в одной из восточных стран, автор не пожалел мелкой монетки для уличного гадальщика. Белый попугай-ара встряхнул хохолком, порылся клювом в деревянном расписном ящике, вытащил аккуратно сложенный листок бумаги. Гадальщик с поклоном протянул его автору:
— Ваше счастье, господин.
На листке печатными буквами значилось по-английски: «Бойтесь тумана. Он не дает увидеть лица близкого вам человека».
Когда с работы вернулся муж, Алевтина Олеговна уже вчерне сметала на руках платье для невестки, оставалось только прострочить на машинке и наложить отделку. Муж оставил портфель в прихожей, сменил туфли на домашние тапочки, вошел в комнату, привычно поцеловал Алевтину Олеговну в затылок. Как клюнул.
— Все шьешь, — сказал он, констатируя увиденное. — Из Свердловска не звонили?
— Никто не звонил, — Алевтина Олеговна отложила шитье, поставив локти на стол, подперла ладонями подбородок. Следила за мужем.
Стеценко снял пиджак, повесил его на спинку стула, распустил узел галстука, пуговку на рубахе расстегнул.
— Жарко сегодня, — подошел к телевизору, ткнул кнопку.
— Не надо, — попросила Алевтина Олеговна.
— Почему? — удивился Стеценко. — Пусть гудит.
— Не надо, — повторила Алевтина Олеговна. — Там сейчас ничего интересного, а я устала. И ты устал, Саша.
— Тишина меня душит, — сообщил Стеценко, усаживаясь в кресло и укладывая ноги на пуфик. — А с чего бы ты устала, интересно? У тебя же свободный день.
— Ничего себе свободный! Одних тетрадей — гора. И платье для Симы.
— Все равно дома — не в офисе. Могла и отдохнуть, подремать…
Экран нагрелся, и на нем возник цех какого-то передового металлургического завода. Раскаленный брусок металла плыл по рольгангам, откуда-то сверху спустились железные клещи, ухватили брусок, уложили его на ровную площадку. Тут на него упала баба молота, сдавила — взлетели небольшим фейерверком огненные искры.
— Я спала, — сказала Алевтина Олеговна.
— Вот и ладушки, — обрадовался Стеценко. — И я немножко вздремну, с твоего позволения. Полчасика. Хорошо? Ты меня не трогай…
— А я сон видела, — совсем тихо добавила Алевтина Олеговна, но муж не слышал ее, он уже посапывал в кресле, а на экране телевизора герои-металлурги без устали давали стране металл.
Сон Алевтины Олеговны был неинтересен Стеценко. Она аккуратно сложила платье для Симы, спрятала его в шкаф, туда же повесила на плечиках пиджак мужа. Подошла к книжному шкафу, открыла створку, пробежала кончиками пальцев по корешкам книг, вытащила потрепанный институтский учебник по химии, машинально, не вглядываясь, перелистала его. Прислонилась лбом к жесткой полке.
— Почему я? — с тоской спросила вслух, даже не ведая, что слово в слово повторила вопрос малознакомого ей Сеньки Пахомова, так загадочно возникшего рядом в ее суматошном апокалипсическом сне.
И словно бы кто-то тайный внутри ее пояснил:
— Потому что ты сможешь.
— Что смогу? — автоматически поинтересовалась Алевтина Олеговна и сама себе ответила: — Если бы смогла…
Тайный не подтвердил и не опроверг слов Алевтины Олеговны, да она и не ждала ничего, не верила в потусторонние голоса. Она села за письменный стол, вновь раскрыла старый учебник и стала искать указаний, как сделать «дым типа тумана» с помощью химических препаратов, имеющихся в наличии в школьной лаборатории.
Показалось или нет: стало темнее, вещи потеряли четкие очертания, словно несделанный ею туман тихонько проник в квартиру…
По всему выходит, что Алевтина Олеговна видела тот же сон, что и Сенька Пахомов? Может быть, может быть… Автор хочет обратить читательское внимание на то, что в описываемой истории вообще слишком много поворотов, одинаковых ситуаций и даже одинаково произнесенных реплик — разными, заметьте, людьми. Увы, это так…
А где, любопытно, наш молодой человек в белой куртке, непонятный молодой человек, невесть откуда взявшийся, невесть чего задумавший? Исчез, испарился — как возник. Фантом. Не личность — знак. Но знак — чего?..
Смутный персонаж, сказал бы профессор Топорин, употребив знакомый термин в неисторическом смысле.
— Дед, — спросил профессора внук Павлик, входя к нему в кабинет, — твои студенты интересуются, как ты к ним относишься?
— Переведи на общедоступный, — попросил профессор, зная склонность внука к ненужной метафоричности.
— Что ты думаешь о моем поколении?
— Я на институтском диспуте?
— Ты дома, дед. Оглядись: представители парткома, профкома, ректората и прессы отсутствуют. Говори, что хочешь.
— Ты считаешь, в присутствии указанных представителей я говорю не то, что хочу? Однако…
— Не так, дед. Ты всегда говоришь, что хочешь. Но в разных ситуациях желания у тебя разные. Ваше поколение отлично умеет управлять собственными желаниями.
— Это плохо?
— Это удобно. Безопасно.
— Напомню тебе не столько историческую, сколько бытовую закономерность: неуправляемые желания всегда ведут к катастрофе.
— Случается, житейские катастрофы приводят к душевному равновесию, к обретению себя как личности.
— Софизм, внук. Оправдание для труса, которого подобная катастрофа приводит, например, в монастырь.
— Демагогия, дед. Я имел в виду героя, которого подобная катастрофа приводит, например, на костер.
— Ты научился хорошо спорить.
— Твоя школа, дед. Но ты так и не ответил… Не управляй желаниями, костра не будет. Как, впрочем, и монастыря.
— Ты несправедлив, Павел. Я никогда не боялся костров.
— А что такое костер в наши дни? Общеинститутское собрание? Заседание парткома? Приглашение «на ковер»?.. Ты не боялся костра, потому что он тебя грел…
— Извини, Павел, но в таком стиле я не желаю продолжать разговор.
— Что ж, тоже метод — уйти от ответа.
— Ты хочешь ответа? Пожалуйста! Ваше поколение инфантильно и забаловано. Вы еще не научились строить, но уже вовсю рветесь крушить. Причем крушить то, что построено не вами…
— Прости, дед, перебью… Но — для нас?
— И для вас тоже.
— А если нам не нравится то, что вы построили для нас? А если мы хотим строить сами?
— Так стройте же, черт побери! Стройте, а не ломайте!
— На чем? И как?.. Вы же точно знаете, что нам любить, чем заниматься, во что верить. Чуть что не по-вашему, вы сразу — цап за руку: не так, детки, строите! Вот мы в ваши годы… Постой, дай договорить… Да, вы в наши годы сами решали, как вам жить. А теперь у вас другие задачи: вы решаете, как жить нам. По-твоему, справедливо?.. Мы выросли на красивых примерах: Гайдар в девятнадцать лет командовал полком, Фрунзе в двадцать четыре — фронтом… Знаешь, сколько лет было забытому ныне Устинову, когда он стал наркомом вооружения? Тридцать два! А сегодня комсомолом руководят те, которым под сорок. Они точно знают, что нужно семнадцатилетним… Увы, дед, семнадцатилетние инфантильны только потому, что так решили вы. Решили — и точка! — Павлик встал. — Ладно, будем считать, что ты мне ответил.
Профессор смотрел в стол, в какую-то рукопись на зеленом сукне, вертел в руках очки в тонкой золотой оправе. Поднял глаза.
— И что же вы хотите разрушить? — он старался говорить спокойно, но в десятилетиями отработанной профессорской интонации слышалось-таки раздражение. — Все, что мы построили?
— Мы не варвары, дед, — усмехнулся Павлик, — и не идиоты. И уж во всяком случае не те беззаботные пташки, за которых вы нас держите. Если мы и хотим что-то разрушить, то всего лишь стены.
— Какие стены?
— Да мало ли их понастроено!.. Стены равнодушия, недоверия друг к другу, стены вранья, фальши, лицемерия. Если хочешь, стену непонимания — хотя бы между мной и тобой.
— Павлик, — неожиданно ласково сказал Топорин, — я был прав: наивность — составная часть инфантильности.
— Значит, наличие стен ты признал, — опять усмехнулся Павлик. — Уже прогресс. Дальше — дело техники.
— Какой техники? Лома? Отбойного молотка? Чугунной бабы на стреле экскаватора?
— Зря иронизируешь, дед. Вы такой техникой пользовались с успехом — в наши годы… — Павлик повернулся и пошел к двери. И уже закрывая ее за собой, сунул в щель голову, сказал: — Я тебя очень люблю, дед.
Профессор тоже встал и подошел к раскрытому окну, сел на подоконник — спиной к воле. Сильно зажмурил глаза, надавил на них пальцами: теннис теннисом, а зрение сдает, глаза устают, слезиться начали, даже крупный шрифт в книге без очков не виден. А сейчас и вовсе померещилось: какой-то туман в кабинете, заволок мебель, книги, вон и люстра едва проглядывается… Надо бы к врачу сходить.
Парень в белой куртке и в джинсах шел по двору. Старик Коновалов, слегка очумевший от увиденного после обеда сна, вышел подышать свежим воздухом, стоял на пороге подъезда, ждал ночи, ждал обещанной ночной работенки. Заметил парня, бросился к нему:
— Эй, постой!..
— В чем дело? — Парень обернулся, и старик с ходу притормозил: на него смотрел Павлик Топорин, профессорский внучек.
— Извини, тезка, обознался, — сказал Коновалов. — За одного тут принял…
— Бывает, Павел Сергеевич, — засмеялся внучек. — Приняли за одного, а нас — много, — и вдруг подмигнул старику: — Все путем, Павел Сергеевич, все будет, как задумано. Чуть-чуть осталось…
И пошел себе.
А как похож, стервец, подумал Коновалов, со спины — одно лицо…
Не станем упрекать пенсионера в незнании русского языка. Ну, оговорился — с кем не бывает! Но ведь прав же, прав: похож, стервец…
— Я пойду, — сказал Сенька Пахомов. — Мне надо.
— Куда это? — вскинулась Ирка. — Ночь на дворе. Сенька помялся — соображал: как бы соврать ловчее.
— Халтурка одна подвернулась. Денежная.
— Какая халтура ночью? Зачем ты врешь, Сеня… — Ирка отвернулась к стене, накрыв голову одеялом.
Слышно было: опять заплакала.
Сенька переступил с ноги на ногу.
— Ирка, — сказал он ласково, — хочешь верь, хочешь нет, но я тебя люблю по-страшному. И никогда тебя не предам… А идти мне надо, честно. Я тебе потом расскажу, ладно?
Ирка не ответила, из-под одеяла не высунулась. Но плакать перестала, затихла: слов таких от мужа давно не слыхала.
Сенька пошел в прихожую, открыл стенной шкаф, достал инструмент — надежный, для себя сработанный. Прислушался: в спальне было тихо.
Все расскажу, виновато подумал Сенька, железно, расскажу. Вот построю, что надо, и сразу — Ирке…
Заметим: он уже не сомневался, что сумеет построить за ночь все, что надо.
Алевтина Олеговна не спала. Лежала на широкой супружеской кровати, слушала, как тихонько сопит муж. Туман в комнате стал гуще, а Стеценко его и не заметил. Алевтина Олеговна, когда ложилась, спросила:
— Дымно у нас как-то, верно?
— Выдумываешь все, — ответил муж. — Давай спать, тебе завтра рано…
Он не ведал, что попал в точку, просто сказал и сказал — слова же зачем-то придуманы…
Во дворе было пусто и темно, лишь тусклые ночники освещали над дверями таблички с номерами подъездов, да у выхода на набережную ветер раскачивал подвешенный на тонких тросовых растяжках фонарь.
Парень уже ждал Сеньку, похаживал по асфальту, насвистывал что-то неуловимо знакомое — то ли из песенного репертуара любимого Иркой Валеры Леонтьева, то ли из чуждого нам мюзикла «Стена» заграничного ансамбля «Пинк Флойд».
— Тьма египетская, — поеживаясь, сказал Сенька, — хрен разметишь…
— И не надо, — сказал парень. — Ты клади кирпичики, а они сами, как надо, построятся.
— Что за бред?
— Кому бред, а кому — нет, — в рифму сообщил парень, засмеялся. — Клади-клади — увидишь.
— Что здесь увидишь? — проворчал Сенька, надел рукавицы. — А раствор где?
— Все здесь.
Сенька пригляделся: у стены дома и впрямь стоял ящик с раствором, а куча кирпича невесть когда переместилась с газона на тротуар, к Сенькиному подъезду. Сенька ткнул мастерком в ящик — свежий раствор, самое оно.
— Без подручного трудно будет. Поможешь?
— Конечно, — сказал парень, снял куртку, повесил ее на куцую ветку тополя, велением домоуправа подстриженного «под бокс». — Все помогут.
— Кто все? Все спят…
— Кто не спит, тот и поможет, — непонятно заявил парень, тем более непонятно, что во дворе по-прежнему никого не было.
— Ну, лады, — вроде бы соглашаясь с неизбежным, протянул Сенька, взял из кучи кирпич, постучал по нему — целый! — зачерпнул раствор, шлепнул его прямо на асфальт у стены дома. Потом аккуратно уложил кирпич на растворенную лепешку, поерзал им, пристукнул сверху деревянной ручкой мастерка. — Давай следующий, не спи!
Парень проворно подал ему кирпич, Сенька снова зачерпнул, снова шлепнул, уложил, поерзал, пристукнул…
— В три ряда, говоришь?
— В три ряда.
— Годится!
Сеньку неожиданно охватило знакомое чувство азарта — как всегда, когда дело пошло и времени на него отпущено — с гулькин нос, и бригадир бубнит:
«Давай-давай!», и подручный сбивается с ног, таская ведра с раствором к месту кладки, и кирпичи целенькие в руку идут — хоть в домино ими играй! — и кладка получается ровная, прочная, раствор схватывается быстро, и ты уже не думаешь о часах, не глазеешь по сторонам, ты уже весь — в гонке, в тобой самим заданном ритме, а кладка растет, она тебе — по пояс, по грудь, а ты — дальше, дальше, ничего не слышишь, разве что прорвется откуда-нибудь пустяковый вопросик:
— Что ты делаешь, Сеня?!
Кто это?.. Вот тебе раз — Ирка! Не выдержала, дуреха, вылезла из постели, пошла среди ночи пропавшего мужа искать. А он не пропал, он — вот он!
— Строю, Ирка!
— Что?!
— Стену!
— Зачем?!
— Чтоб лучше было!
— Кому?!
— Всем, Ирка, всем! Чего стоишь? Помогай, раз пришла…
— Ты когда начал?!
Дурацкий вопрос. Будто сама не знает…
— Только что и начал!
— Как только что?! Как только что?! Ты посмотри…
Глянул: батюшки-святы, когда и успел столько?! От Сенькиного подъезда до самого Сеньки, застывшего на секунду с кирпичом в руке, было никак не меньше пятидесяти метров. И на всех этих чертовых метрах темнела стена. Мрачной громадой высилась она вдоль двора, именно высилась, поскольку была выше Сеньки сантиметров на тридцать. А он ведь — пока помоста нет — всего по грудь и клал…
— Эй, парень! — испуганно крикнул Сенька.
Тот сразу возник сбоку — запарившийся.
— Чего тебе?
— Откуда это все?
— От верблюда! — хохотнул наглый, хлопнул Сеньку по спине. — Ты, мастер, ее только сажаешь, а уж растет она сама…
— Как растет?!
— Как в сказке. Не бери в голову, Сеня, бери в руки, — и кирпич сует.
Сенька кирпич оттолкнул:
— Погоди, у меня есть… Но ведь так не бывает!
— Бывает — не бывает, какая теперь разница? Есть она, Сеня, есть, и стояла здесь давно. Ты ее лишь проявил, а для этого много времени не надо: одна ночь — и вся наша. Смотри зорче…
Он взмахнул рукой, и в неверном свете дворовых ночников Сенька увидел, что с другой стороны двора, от двенадцатого подъезда, навстречу тоже растет стена, и к каждому подъезду от нее перпендикулярно уходят такие же высокие «отростки» в те же три кирпича, вползают на ступеньки, скрываются в доме.
— В дом-то зачем? Так не договаривались…
— Я же говорю: она здесь была. Она есть, Сеня, только никто раньше ее не замечал, не хотел замечать, а теперь увидят — придется! — наткнутся на нее, упрутся лбами, завоют от страха: как дальше жить?.. Давай, мастер, работай. Закончишь — поймешь.
— Что пойму?
— Как жил. Как все живут. И как жить нельзя.
— За стеной?
— Причем за глухой. За кладбищенской.
— Выходит, и мы с Иркой…
— Вы свою стену сегодня разрушили. Сон помнишь?
— Странный какой-то…
— Не странный, а испытательный. Не прорвался бы ты к Ирке, не разодрал бы плетенку из слов, стояла бы у вас сегодня стена. Да она и стояла — тоненькая пока. Ну, может, в один кирпич.
— Во сне туман был. И слова.
— Туман еще будет. А слова — это и есть кирпичики. Лишнее слово — лишний кирпичик, стена и растет. Сколько мы их за жизнь наговариваем — лишних-то! Ложь, равнодушие, непонимание, обида, ссора — мало ли? И все слова. Кирпичик к кирпичику. Где уж тут друг к другу продраться?
— Просто слов не бывает. Слово — дело…
— Философски мыслишь, мастер! Кончай перекур!
— Погоди… Неужто никто этого не понимает?
— Все понимают, но иначе не умеют. А кто хочет попробовать, тот сейчас здесь.
Сенька посмотрел по сторонам. Чуть светало уже, видны были часы на фронтоне школы. Половину четвертого они показывали. Сенька увидел старика Коновалова, увидел деда Подшивалова из третьего подъезда, внуков его увидел. А еще — полковника с женой — из пятого, и близнецов Мишку и Гришку — из двенадцатого… А все же больше, куда больше было молодежи — совсем юных парней и девчонок, Сенька и не помнил всех. Хотя нет, кое-кого узнал: вон Павлик Топорин промелькнул, вон — его одноклассник, сын библиотекарши, а вон — еще ребята, тоже вроде знакомые…
— Молодых-то сколько!..
— Им эти стены — во где! — парень провел ладонью по горлу. — Устали биться.
— Значит, видят?
— Лучше всех!
— А зачем сейчас строят?
— А ты зачем?.. Чтоб все увидели.
— А потом что?
— Потом суп с котом. Люди работают, Сеня, а мы стоим. Неудобно.
— Подавай! — Сенька как очнулся, зачерпнул раствор, уложил в стену кирпич, выхватил другой из рук парня. — Ирка, включайся, раз не спишь!
— А я уже, Сеня, — ответила Ирка. Она и рукавицы где-то раздобыла, тащила, скособочившись, ведро с раствором. Сенька обеспокоился:
— Не тяжело?
— Теперь нет, — ответила весело, поставила ведро на асфальт возле Сеньки. — Я тебе помогать буду, тебе, ладно?
— Валяй!
И пошло-поехало, стена росла и впрямь как в сказке: за одну ночь — дворец. Только на кой нам дворец? Дворец нам держава за бесплатно построила, а мы лучше — стену, мы за нее дорого заплатили — кто чем! Впрочем, о цене уже говорено, не стоит повторяться… А вместо девицы-волшебницы, ускорению темпов весьма способствующей, у нас — обыкновенный паренек в куртке, типичный представитель юного поколения, славной смены отцов и дедов, никакой не фантом, наш с вами современник — школьник, пэтэушник, студент, работяга. Вон они, типичные, по двору носятся — кто с кирпичом, кто с лопатой, кто с ведром, в котором — песок, цемент или вода, три волшебных составных части сказки.
— Подноси! — кричат. — Замешивай! Клади!
Стену строим!
Столько лет всем колхозом возводили — пора бы и лбом в нее ткнуться…
Ровно в пять утра Алевтина Олеговна вышла во двор. Остановилась, глазам своим не поверила, спросила:
— Что это?
— Стену строим! — подскочил к ней давешний молодой человек.
— А стена в подъезде — тоже ваша работа?
— Почему наша? Ваша, общая… А высоко ли она забралась?
— До второго этажа. По лестнице спускаться трудно.
— Хорошо — успели! Через час-другой стена в квартиры прорастет — не войти, не выйти.
— А зачем? Зачем?
— Для лучшей коммуникабельности, — научно ответил молодой человек, — для удобства общения… А вы спешите, спешите, уважаемая Алевтина Олеговна, нам вашего тумана ох как не хватает…
— Был уже туман.
— Вечером-то? Не туман — так, намек. Зрячие поняли, слепые не заметили. Ваш муж, например… Ведь не заметил, нет?
— Нет.
— А надо, чтоб и слепые прозрели.
— Прозреть в тумане? Парадокс!
— Это ли парадокс!.. Вы байку слыхали? Безработных у нас нет, а уйма людей не работает; они не работают, а зарплату получают… Про такие парадоксы сейчас в газетах пишут, по телевизору — каждый день. А мы — без газет, мы — сами с усами. Тумана не видно? Мы его таким сотворим — никто шагу не сделает. А сделает — в стену упрется.
— Это больно, — тихо сказала Алевтина Олеговна. Молодой человек сделался серьезным, глупое свое ерничание прекратил. Так же тихо ответил.
— Прозревать всегда больно, Алевтина Олеговна, процесс это мучительный. Но — целебный. Сказано: увидеть — значит понять. Но как увидеть? Чтобы понять, надо глубоко-о смотреть, не в лицо — в душу. А тогда и стен не будет.
— Их еще сломать надо…
— Это уж кто сумеет, кто решится. Тоже, знаете ли, подвиг. А иные не захотят, так и жить станут — как жили.
— Как жили… — эхом откликнулась Алевтина Олеговна. Опомнилась, сказала решительно: — Я пойду.
— Идите, — кивнул ей молодой человек, — и помните: ваш туман станет катализатором. Вы только в окно его выпустите и можете быть свободной.
— Свободной? — невесело усмехнулась Алевтина Олеговна. — От чего свободной?
Молодой человек тоже усмехнулся, но — весело:
— От того, что в тумане увидите… Опять парадокс получается! Ну просто никуда без них…
Старик Коновалов кладку растил, а Павлик Топорин ему кирпичи подавал, раствор подносил. Ладно трудились.
— Хороший вы народ, мальцы, — сказал между делом Коновалов.
— Интересно, чем? — спросил Павлик. Весь он был в цементном растворе — и майка, и джинсы, и руки, и лицо. Даже волосы слиплись — не разодрать.
— Понимающий, — со значением изрек Коновалов.
— Что же это мы понимаем?
— Что жить открыто надо. Был бы поэтом, сказал бы: распахнуто.
Павлик засмеялся.
— Говорят: распахнуто жить — опасно. Вместе с хорошим всякая дрянь залететь может.
— А голова на что? Глаза на что? Дрянь, она и есть дрянь, ее сразу видно. У тебя в доме двери — настежь, ты ее и вымети, не храни.
— Неплохая метафора, — оценил Павлик.
— Не метафора это никакая, — сердито сказал Коновалов. — Житейское дело.
— А если житейское, чего ж не выметаем? Дряни накопили…
— А ты не копи.
— Совет принял. Но для меня что копить, что мести — все еще впереди. А сами-то вы как?
— Я, тезка, не копил. И сына тому учил, вот только…
— Не усек науку?
— Похоже на то.
— Почему?
— Понимаешь, тезка, мы в ваши годы такими же были — ну, сказано, распахнутыми. И Вовка мой, и Вовкины сверстники — тоже. Да только время — штука страшная, сопротивляться ему — большая сила нужна. Тебе сейчас сколько?
— Семнадцать.
— Немало.
— Что вы! Нас детьми считают.
— Дураки считают. Но я не к тому. За семнадцать лет сколько заборов тебе понаставили? С первых шагов: туда не ходи, этого нельзя, сюда не садись, там не стой, того не делай, сего не моги — целый лабиринт из «нельзя», мудрено выбраться. Вот ты и привык осторожничать: как бы чего не вышло…
— Не привык я!
— И молодец, вижу! А другие вон привыкают, еще и обживаются… Меня раз в школу позвали, как ветерана войны и труда: мол, расскажите, Пал Сергеич, о вашем героическом прошлом. Сидят передо мной пионерчики — чистые, глаженые. Рассказываю я им о чем-то, а сам подмечаю: они меня-то слушают, а сами нет-нет да на учительницу косятся. Та в ладоши захлопает, они — следом. Та сидит смирно — и они сидят. Дай, думаю, расшевелю, пусть посмеются. Война, она хоть и страшная гадина, а смешного тоже много было. А чего? Жизнь!.. Вспомнил я, как в сорок третьем, под Барановичами, фашист на нашу роту напал, когда мы спали. Не ждали нападения, разведка ничего не донесла, разлеглись кто как: кто одни сапоги снял, а кто и штаны с гимнастеркой. Лето, жара. Ну, фрицы и вмазали. Ротный орет: «Тревога? В ружье!» Мы — кто в чем был — автоматы в руки и в атаку… Так, босиком да в подштанниках, фашиста и отбросили. Вот ты рыгочешь сейчас, а пионерчикам тогда тоже весело было. Они — в смех, а учительница им: «Прекратить сейчас же! Как не стыдно! Война — это героизм, это каждодневный подвиг, и ничего смешного в истории товарища Коновалова я не вижу». Понял: она не видит. Значит, и они видеть не должны. И что ты думаешь? Стихли, заскучали… Жалко мне их стало — ну, до боли. Вырастут, что про войну нашу знать будут? Что она — каждодневный подвиг? Что мы — не люди, а какие-то каменные истуканы с памятников?.. Опять я не о том… Я к чему? Эти пионерчики уже застегнуты на все пуговицы. А дальше — больше. И их застегивают, и они ручонками помогают: так, мол, надо. Кому надо? Учительнице этой, мымре?.. Меня вон батька всего и учил: никогда не ври. Заставлять будут, а ты все одно не ври. Он сам по правде жил, да и я вроде… А тут — ты уж извини, тезка, — твоего деда назвать хочу. Может, не помнишь, давно дело было, чинил я Андрею Андреевичу его тачку, он рядом пасся. А тут ты бежишь: «Деда, деда, тебя к телефону». Ну, он и скажи, сердито так: «Я же тебя предупредил: всем говорить, что меня нет дома». Мелочь вроде, а тоже, знаешь, кирпичик…
— В стену? — Павлик молчал-молчал, слушал коноваловский монолог, а сейчас прорвался с репликой.
— В нее, родимую! Я про заборы сказал, которые мы вашему брату ставим — вот они-то в стены и вырастают. Вы — ребятки умные, уроки на лету схватываете, со временем такие стены выкладываете — только на цыпочках через них видать. Да и куда видать? Только вдаль, только в светлое будущее. А что рядом, по ту сторону стены — и на цыпочках не увидишь…
— Опять мы виноваты!.. Я ж вас так понял, что молодым стены — не помеха.
— Как не помеха? Помеха. Но фокус в тем, что вы их видите, а значит, и сломать поможете. И уж, конечно, новых не строить! Но для этого, тезка, молодым надо всю жизнь оставаться. Ты оглянись кругом: разве только твои дружки дело делают? Я вот с тобой. Вон еще моих ровесников сколько! И, как говорится, среднее поколение тоже в наличии… Да и сам посуди: не одни молодые страну нашу выстроили. Страна — не стена, ее построить куда тяжелее. А ведь стоит…
— И стена стоит.
— Точно! — Коновалов любовно поглядел на стену, почти законченную уже, — ну, может, метров в пять просвет посередине остался, там Сенька Пахомов со стариком Подшиваловым в четыре руки трудились. — Вон она какая…
Стена и вправду впечатляла. Массивностью своей, аккуратностью штучной кладки, апокалипсической бессмысленностью впечатляла. Двери подъездов выходили в глухие кирпичные тупички, наглухо отрезавшие жильцов от мира. Разве что через стену — в мир, но для этого каскадерская подготовка требуется… И что характерно, с удивлением отметил Павлик, все строители оказались по одну сторону стены — как сговорились. У них-то выход имелся: на набережную и — на все четыре стороны…
— А как же в школу? — праздно поинтересовался Павлик. — Ни пройти, ни проехать.
— Школа на сегодня отменяется, — сказал Коновалов. — Считай, каникулы.
— Вряд ли. Из соседних дворов ребята придут. По набережной.
— Откуда ты знаешь: может, в соседних дворах такие же стены стоят…
— Верно! — Павлик аж поразился столь простой догадке, почему-то миновавшей его суперумную голову.
И в это мгновение кто-то крикнул:
— Смотрите: пожар!
Из трех окон второго этажа школьного здания валил густой сизый дым. Вопреки здравому смыслу он не подымался к небу, не улетал к Москве-реке, сносимый ветром, — медленно и неуклонно сползал вниз, струился по земле, заполнил весь школьный двор, выплыл из ворот, из щелей в заборе, потек по асфальту к стене. Его прибывало все больше и больше; казалось, что он рождается не только в недрах школы, а конденсируется прямо из воздуха. Все во дворе стояли по пояс в дыму, и Павлик подумал, что кричавший ошибся: это был не пожар. Дым не пах гарью, он вообще не имел никакого запаха, он скорее походил на тот, который используют в своих мистификаторских фокусах падкие на внешние эффекты цирковые иллюзионисты. И еще туман — он походил на обыкновенный ночной туман, обитающий на болотах, в мокрых низинах, а иной раз и на кладбищах. Туман этот легко перевалил через стену, вполз в раскрытые настежь двери подъездов, а там — можно было догадаться! — вором проник в замочные скважины, просочился в поддверные щели, обосновался в квартирах. Вот он уже показался в форточках, в открытых окнах, но — опять же вопреки здравому смыслу! — не потек дальше, не завершил предписанный физическими законами круговорот, а повис на стене дома перед окнами — множество уродливых сизых нашлепок на крашенной веселенькой охрой стене.
Дом ослеп.
— Не хотел бы я проснуться в собственной постели, — философски заметил Павлик.
— О своих подумал?
— О деде.
— Да-а уж… — неопределенно протянул Коновалов. — Страшновато, тезка?
— Малость есть.
— А деду — вдесятеро будет. Он ведь не знает.
— Что же делать?
— Вопрос.
— Нам всем надо было быть там…
— Кроме меня, — грустно сказал Коновалов. — У меня бояться некому…
Алевтина Олеговна закрыла окна химического кабинета, в последний раз оглядела его. Все чисто, пробирки, реторты, колбы вымыты, реактивы — на своих местах, газ отключен, вода перекрыта. Можно уходить.
Тумана в кабинете совсем не было. Отводные резиновые трубки вывели его из окна — весь, без остатка.
Алевтина Олеговна заперла кабинет, спустилась по лестнице, повесила ключ на положенный ему гвоздик в шкафчике над сладко спящей сторожихой. Сторожиха почмокала во сне губами, улыбнулась чему-то. Через час она проснется, дозором пройдет по этажам, сдаст сменщице ночное дежурство и уедет домой — в другой район необъятной столицы. Там, конечно, тоже есть свои школы, а в них — Алевтина Олеговна усмехнулась — свои Алевтины Олеговны. Интересно: что они сегодня ночью делали?..
Алевтина Олеговна вышла во двор. Он был пуст, ночные строители куда-то подевались, но стена стояла по-прежнему — высокая, могучая, угрюмая, на редкость диссонирующая с солнечным утром, с весенним ветерком, с сочно-зелеными майскими кронами дворовых деревьев.
Тумана не было и во дворе. Он, похоже, целиком всосался в дом, в квартиры. А сам дом выглядел жутковато, ослепший, без привычных глазу рядов окон, вместо них — неровные куски тумана, словно приклеенные к оконным рамам и стеклам.
По двору, навстречу Алевтине Олеговне, неторопливо шли старик пенсионер Коновалов и знакомый молодой человек, оба выглядели, как утверждают борзые журналисты, усталыми, но довольными.
— Спасибо, Алевтина Олеговна, — сказал молодой человек. — Вы и вправду мастер. Туман вышел на славу.
— На чью славу? — невесело пошутила Алевтина Олеговна.
Она думала о муже, который еще спит и к которому теперь не пробраться — как в недавнем дурацком сне. Но выходит, что не таком уж и дурацком…
— О славе завтра подумаем, — вмешался вдруг Коновалов. — А сейчас домой надо, баиньки.
— Какие баиньки? Вставать пора… — констатировала Алевтина Олеговна. Часы на школе отмерили половину седьмого.
— То-то и оно, — непонятно согласился Коновалов. А молодой человек подтвердил:
— Вы правы, Алевтина Олеговна, самое время вставать.
И Алевтина Олеговна почувствовала вдруг, как неведомая сила подхватывает ее, поднимает над землей, закручивает, швыряет невесть куда — в туман, в неизвестность, в кромешную темноту.
Зазвонил будильник, и Алевтина Олеговна с трудом открыла глаза. Первая мысль была до зевоты банальной: где я? Но и банальные мысли имеют полное право на существование, без них в нашем повседневном житье-бытье не обойтись. В самом деле: секунду назад стояла во дворе перед стеной, а сейчас — это Алевтина Олеговна мгновенно определила! — лежит в собственной постели, причем не в костюме и туфлях, а в ночной рубашке и босиком.
Подумала: неужто опять сон?
Но нет, не сон: слишком хорошо, слишком четко по мнилась ей пролетевшая ночь. И как долго ждала пяти утра, и как торопливо шла по двору, как лавировала между сновавшими туда-сюда жильцами, которые дружно возводили стену, и ясно помнилась и гулкая пустота школьного здания, и сизый дым, вырывающийся в окна из толстых резиновых трубок…
Но почему ничего не видно?
Туман, созданный химическим опытом Алевтины Олеговны, по-хозяйски обосновался в ее квартире. Он был густым и на глаз плотным — как черничный кисель, но движений отнюдь не сковывал. Да и дышалось легко. Алевтина Олеговна встала и, вытянув вперед руки, пошла по комнате — ощупью, как слепая. Наткнулась на что-то, ударилась коленкой — больно. Сдержала стон, опустила руку — точно, туалетный столик. Надо левей… Двинулась вперед, нащупала спинку кровати, вцепилась в нее, как в спасительный ориентир — сейчас по нему и до спящего мужа доберется. Еще шаг, еще… Алевтина Олеговна уперлась руками во что-то холодное, массивное, неподвижное. И опустила в бессилии руки, прижалась лбом к этому холодному, пахнущему улицей, пылью, цементом — чужому.
Ничего не было сном. Кирпичная стена наглухо отделила ее от мужа, перерезала комнату, надвое разделила кровать.
Павлик проснулся сразу — будто и не спал вовсе. И сразу сообразил: конечно, не спал! Все это — не более чем хитрый трюк хитрого парня в белой куртке. Или не его, нет! Когда он с Павликом впервые беседовал, когда они ушли на набережную, подальше от чужих глаз и ушей, когда парень поведал ему план, Павлик особенно не удивлялся. Просто сказал:
— Ну, допустим, все будет именно так. Но для этого нужен как минимум один профессиональный волшебник, — вроде бы он так элегантно шутил, а вроде бы — всерьез прощупывал загадочного парня. А тот с ходу ответил:
— Волшебник есть.
Тоже не поймешь: хохмил или взаправду…
— Ты, что ли? — спросил Павлик.
— Почему бы и нет? — вопросом на вопрос.
— Давно практикуешь?
— Может, день, а может, всю жизнь.
— Как понять, маэстро?
— Так и понимай, — отрезал парень. Но сжалился над Павликом, пояснил темновато: — В каждом из нас спит волшебник, крепко спит, мы о нем и не подозреваем. Но если его разбудить… — не договорил, не пожелал.
Но Павлик не отставал:
— Кто же его разбудил, интересно?
— «Время. События. Люди». Слыхал про такую телепередачу? — парень засмеялся, легонько хлопнул Павлика по спине. — Ох и любопытен же ты, отрок!..
— Я серьезно, — упрямо настаивал Павлик.
— И я серьезно, — парень и впрямь посерьезнел. — Ты вдумайся, вдумайся? Время… События… Люди… И не захочешь, а заставят.
— Слушай, а ты сам откуда? — жалобно спросил Павлик, отчетливо понимая, что ничего больше из парня не вытянешь.
— Отовсюду, — коротко сказал парень. — Привет. Закончили интервью.
— Последний вопрос, — взмолился Павлик. — Почему именно ты?
— Почему я? — удивился парень. — С чего ты взял? Не только я. Нас много.
— Кого нас?
— Ты после школы случаем не на юрфак собрался? — ехидно поинтересовался парень. — Прямо следователь… Ну, все, я пошел.
— Секунду, — быстро сказал Павлик. — Звать тебя как?
— Звать?.. — парень притормозил. — По-разному. Николай. Михаил. Семен. Владимир, Александр… Любое имя. Павел, например.
— Павел?
— А чем плохо? Тебя ж так зовут…
— Я не волшебник.
— А вот это бабушка надвое сказала, — засмеялся парень и свернул во двор.
Надоел ему допрос.
В свое время, если читатель помнит, автор скрыл этот разговор, сославшись на «первое правило разведчика», помянутое — или придуманное? — парнем. Спрашивается: почему? Вот вам к месту еще одно «правило»: всякая информация полезна лишь в том случае, если приходит вовремя. Момент, считает автор, наступил.
Туман в комнате висел — вытянутой руки не увидать. Молодец Алевтина, отметил про себя Павлик, толково сработала. Что за прихоти судьбы, размышлял он, в школе Алевтину считают мымрой и сухарем, прозвали «химозой», на уроках сачковали, а она, оказывается, из наших…
Павлик верил всему, что рассказал парень. И в самом деле, стоило Павлику пожалеть, что они с дедом оказались по разные стороны стены, как нате вам, пожалуйста: он — здесь, в своей кровати, а дед дрыхнет в соседней комнате, ни о чем не подозревая. И плохо, что не подозревая: сердце у деда, как говорится, не камень, слабенькое сердчишко, изношенное, как бы он ни хорохорился, ни играл в спортсмена. Проснется старик — не дай бог, инфаркт хватит…
Павлик встал и отправился к деду в комнату.
Легко сказать — отправился! Путешествие в тумане — дело хитрое, даже если знаешь маршрут назубок, с детства. Но туман прихотливо изменил все масштабы, смазал привычные расстояния, перемешал предметы. На пути неожиданно вырастали то сдвинутый кем-то стул, то острый косяк двери, то сама дверь, почему-то шаловливо гуляющая на петлях, то книжный стеллаж в коридоре, невесть как увеличившийся в размерах. Короче, до кабинета деда Павлик добрался, имея следующие нежелательные трофеи: шишку на лбу — раз, ссадину на руке — два, синяк на колене — три. Или что-то вроде — в тумане не разглядишь.
Сразу за стеллажом коридор сворачивал направо — к дедовским владениям. Павлик уверенно туда последовал и вдруг с ходу уперся во что-то холодное и неподвижное. Прижал к этому «что-то» сразу вспотевшие ладони, бессмысленно напряг руки, пытаясь сдвинуть, столкнуть, сломать препятствие. Куда там! Стену на совесть строили, сам Павлик и строил — в три кирпичика, один к одному. Монолит!
— Дед! — яростно выкрикнул Павлик. — Дед, проснись!
Алевтина Олеговна, по-прежнему опасливо держась за спинку кровати, вернулась назад, к туалетному столику, пошарила в ящике, нащупала там маленький карандашик-фонарь, который муж привез из заграничной командировки. Не зажигая его, панически боясь, что сели батарейки, пошла обратно. Дойдя до стены, взгромоздилась на матрас, потом — на спинку кровати. Стоять на ней босыми ногами было больно, но Алевтина Олеговна на боль не обратила внимания, плевать ей было на боль, потому что стена — как Алевтина Олеговна и надеялась — оказалась той же высоты, что и во дворе, метров двух, не больше, а значит, до мужа можно хотя бы докричаться. Невеликий росточек Алевтины Олеговны позволил ей всего лишь ткнуться носом в верхний край стены. Алевтина Олеговна схватилась за стену левой рукой, а правую протянула на половину мужа, включила фонарик. Батарейки не сели, он светил исправно, но острый и сильный луч его упирался в плотное тело тумана и, угасая, исчезал в нем. Алевтина Олеговна швырнула фонарь на постель и — в голос:
— Саша, я здесь, не бойся, Саша!
Ирка и Сенька Пахомовы крепко спали, умаявшись за ночь. Сенька кашлянул легонько, перевернулся на другой бок, разбудил Ирку. Ирка открыла один глаз, сразу сощурила его: солнце било сквозь незакрытые шторы, как пограничный прожектор. Прикрывшись от его лучей ладошкой, Ирка глянула на будильник: семь почти. Ну и черт с ним, расслабленно подумала Ирка, не пойду на работу, а днем сбегаю, подам заявление. Прав Сеня: лучше в детский сад устроиться. Тем более звали. И Наденька на глазах будет…
Тоже перевернулась на другой бок, обняла сопящего Сеньку. Спать так спать.
— Откуда стена? — расходился Топорин-старший, вдавливая в кирпичи сухие, с гречневой россыпью пятен кулаки. — Я спрашиваю, черт побери, откуда взялась стена в моей квартире? Не смей ерничать, мальчишка, сопляк, отвечай немедленно: откуда эта дрянь?
Можно было, конечно, обидеться на «сопляка», повернуться и скрыться — буквально! — в туманной дали, но Павлик понимал состояние старого деда, делал скидку на стереотип его мышления, на его, мягко говоря, возрастную зашоренность, поэтому вновь терпеливо принялся объяснять:
— Дед, я прекрасно понимаю твое волнение, но прошу тебя: соберись, успокойся, вдумайся в мои слова.
Это — не просто стена. Это — символ. Символ нашей разобщенности, вашего нежелания понять друг друга, нашей проклятой привычки жить только собственными представлениями и неумением принять чужие…
Павлик употребил эти казенные, газетные, стершиеся от многократного пользования обороты и сам себя презирал. Но и деда тоже презирал — так, самую малость. В самом деле, куда проще: между нами — стена. И все сразу понятно, что не сказано — додумай, дофантазируй. Так нет, необходимы слова, много слов, и от каждого несет мертвечиной. Господи, да кому ж это нужно, чтоб родные люди друг перед другом речи держали?! Родные!.. Не вовремя домой явился — лекция. Не ту книгу взял — лекция. Не туда и не с тем пошел — обвинительная речь. Не жизнь, а прения сторон. Будто не в отдельных квартирах мы живем, а в отдельных залах суда, нападаем-обвиняем, отступаем-защищаем, казним, милуем, произносим речи обвинительные и оправдательные, ищем улики, ловим на противоречиях. А надо-то всего: намек, взгляд, брошенное вскользь слово, поступок, наконец…
Стеценко проснулся от вопля жены и спросонья ничего не понял. Кругом было белым-бело, бело непроглядно, голос жены слышался откуда-то издалека, не то из другой комнаты, не то из-под одеяла.
— Что случилось? — спросил Стеценко.
— Саша, Сашенька, — причитала жена, — ты только не пугайся, но у нас в комнате — стена.
Нет, не из кухни и не из-под одеяла шел голос, понял он, а вроде бы сверху. На шкаф она, что ли, забралась? Или на люстру?..
— Какая стена? Что за бред? Где ты, Аля?
— Я здесь, Саша, я на кровати. Протяни руку.
Стеценко протянул руку и уперся в стену. «Сплю я и сон вижу», — нелогично подумал он.
— Это не сон, — продолжала Алевтина Олеговна, — это самая настоящая стена.
Докатились, констатировал Стеценко, уже и мысли читает.
Он ощупал стену. Стена как стена, кирпичная, крепкая. И вдруг разом пришел в себя, сердце больно ухнуло, провалилось куда-то вниз — в желудок, наверно. Стеценко ощутил пугающую пустоту в груди, вскочил на постели, зашарил по стене руками.
— Аля, Аленька, ты где?
— Здесь я, здесь, ты встань на спинку кровати. Стеценко явственно била нервная дрожь, да и сердце по-прежнему обитало в желудке, екая там и нехорошо пульсируя. Продавливая матрац, он шагнул на постели и взгромоздился на деревянную спинку.
— Видишь фонарик? — спросила Алевтина Олеговна.
Где-то далеко — не меньше, чем в километре! — еле теплился крохотный огонек. Стеценко протянул к нему руку поверх стены, наткнулся на руку жены, цепко схватил ее, сжал, стараясь унять дрожь. Алевтина была рядом, Стеценко слышал ее прерывистое дыхание и чувствовал, как медленно возвращается спокойствие, вот и сердце вроде назад запрыгнуло. Нет, что ни говори, а жена — человек нужный!
— Что случилось, Аля? — повторил он свой первый вопрос.
Высокий рост позволял ему обеими руками навалиться на верхнюю грань стены, а были бы силы — подтянулся бы и перелез к Алевтине: до потолка — сантиметров пятьдесят, вполне можно пролезть. Но как подтянешься, если живот выпадает из трусов, тащит вниз, будто гиря…
— Сашенька, ты только не думай, что я сошла с ума, я не сошла с ума, стена-то — вот она. Она теперь всегда здесь будет.
— Ты что, серьезно? — не понимая, шутит Алевтина или нет, спросил Стеценко.
— Куда уж серьезнее! — с горечью ответила Алевтина Олеговна.
А какие события, какие драмы происходили в то утро в других квартирах дома-бастиона? Какие велись разговоры, какие прения сторон, какие истины открывались, какие спектакли разыгрывались по разные стороны стены, какие копья ломались о пресловутое кирпичное диво?.. Можно догадаться, можно представить… Можно даже вспомнить слова молодого парня в белой куртке, когда он сообщил Павлику Топорину, что обязательными станут «кое-какие звуки»: плач и стон, крики о помощи и проклятия… Ох, нагадал, наворожил, напророчил, ох, получил он все это сейчас, жестокосердный…
А славная чета Пахомовых — Ирка с Сенькой — безмятежно отсыпались, и общий радостный сон их был, возможно, цветным, широкоэкранным и стереоскопическим, произведение искусства, а не сон. И солнце гуляло по их квартире как хотело, по-хозяйски заглядывало во все углы, во все щелочки, вычищенные, выдраенные аккуратной женой Иркой.
Но вот законный вопрос. Имелись ли в доме-бастионе другие квартиры, где — ни стены, ни тумана, где — лад и согласье, где не жилплощадь общая, а жизнь, как, собственно, и должно быть на общей жилплощади? Хочется верить, что были… Да конечно же, были, к черту сомнения! Ирка, например, если б она проснулась, если б ее спросили, сразу назвала бы не только номера квартир, но и перечислила бы всех, кто в них прописан, ибо не раз приводила в пример упрямому Сеньке тех, кто жить умеет, любить умеет, верить умеет, понимать друг друга и друг другу помогать. И пить, к слову, тоже умеет…
Последняя формулировка — Иркина. И еще многих граждан нашей обширной державы, оправдывающих таким афористичным образом свой интерес к небогатому ассортименту винных отделов. Лично автор до сих пор не понял хитрого смысла вышеуказанной формулировки, до сих пор наивно считает, что лучше не уметь. Старая, хотя и парадоксальная, истина: не умеющий плавать да не утонет…
В кухне туман был почему-то не столь густым, как в пристенных владениях, и Павлик без труда спроворил несколько бутербродов с сыром, нашарил в холодильнике две бутылки пепси-колы, погрузил все это на сервировочный столик и покатил его к стене, используя легкую колесную мебелишку в качестве ледокола. Или, точнее, туманокола.
Столик ткнулся в стену, бутылки звякнули, дрогнули, но устояли.
— Дед, — крикнул Павлик, — кушать подано.
— Не хочу, — сказал из кабинета гордый профессор.
— Ну и зря. Твоя голодовка стены не сломает.
— А что сломает? — вроде бы незаинтересованно, вроде бы между прочим спросил Топорин.
Пока Павлик готовил туманный завтрак, у деда было время поразмыслить над ситуацией. Данный вопрос, справедливо счел Павлик, — несомненный плод этих размышлений. И не только плод, но и симптом. Симптом того, что упрямый дед, Фома неверующий, готов, как пишут в газетах, к новому раунду переговоров.
— Что сломает?.. — Павлик влез на оставленный у стены стул, поставил на нее, на ее верхнюю грань, тарелку с бутербродами и бутылку пепси. — Дед, возьми пищу, не дури… — спрыгнул на пол, сел на стул, подкатил к себе столик. Снова повторил: — Что сломает?.. Вот ты вчера говорил, будто наше поколение инфантильное и забалованное, будто мы не научились строить, а уже рвемся ломать. А спроси меня, дед: что мы рвемся ломать?
— Что вы рветесь ломать? — помедлив, спросил Топорин.
Слышно было, что он опять идет к стене переговоров, толкая впереди спасительный стул.
— Стену, дед, стену, — ответил Павлик. — Я же говорил вчера…
— Но ты, Павел, поминал абстрактную стену, так сказать, идеальный объект.
— А он стал материальным.
— Это нонсенс.
— Ничего себе нонсенс, — засмеялся Павлик и постучал бутылкой по стене.
— Долбанись лбом — поверишь.
— Грубо, — сказал Топорин.
— Зато весомо и зримо. Против фактов не попрешь, дед.
— Смотря что считать фактами… Ну, ладно, допустим, ты прав и стена непонимания, о которой ты так красиво витийствовал, обрела… гм… плоть… Вот же бред, в самом деле! — Топорин в сердцах вмазал кулаком по кирпичам, охнул от боли. — Черт, больно!.. Ну и как же мы ее будем ломать? Помнится, ты жаждал лома, отбойного молотка, чугунной бабы… Беги, доставай, бей!
— Бесполезно. Бить надо с двух сторон.
— И мне принеси. Я еще… э-э… могу.
— Конечно, можешь, дед, — ласково сказал Павлик, — иначе я бы с тобой не разговаривал. Но вот ведь хитрость какая: не разрушив идеальную, как ты выражаешься, стену, не сломать и материальной. Этой.
— Вздор! — не согласился дед. — Принеси лом, и я — я! — докажу тебе…
— Что докажешь? Выбьешь десяток кирпичей? А они восстановятся. Сизифов труд, дед.
— Они не могут восстановиться! Это фантастика!
— А что здесь не фантастика? Разве что мы с тобой…
— Но как мы станем жить?!
— А как мы жили, дед?
— Как жили? Нормально.
— Ты ни-че-го не понял, — обреченно проговорил Павлик.
— Нет, я понял, я все понял, — заторопился Топорин. Попытался пошутить:
— В конце концов, кто из нас профессор? — сказал с сомнением: — Но ведь так невозможно — со стеной?..
— А я тебе что твержу? Конечно, невозможно! Похоже, дед, что ты и впрямь начинаешь кое-что понимать.
Он встал и услышал, что дед по ту сторону кирпичной преграды тоже встал. Так они стояли и молчали, прижав к стене с двух сторон ладони, смотрели на нее сквозь плотный туман, и одно у них сейчас было желание — нестерпимое, больно щемящее сердце. Увидеть друг друга — всего-то они и хотели.
Старик Коновалов и парень в белой куртке сидели на лавочке на набережной Москвы-реки и смотрели, как по серой плоской воде маленький буксирный катерок с громким названием «Надежда» тянет за собой стройную и длинную баржу. Катерок пыхтел, натужно пускал в реку синий дымок, но дело свое делал исправно.
— Дай закурить, — попросил Коновалов.
— Не курю, — сказал парень. — Не люблю.
— И правильно, — согласился Коновалов. — Чего зря легкие гробить?.. — помолчал, провожая взглядом «Надежду», уходящую под стальные пролеты виадука окружной железной дороги. Робко, собственного интереса страшась, спросил: — Слушай, паренек, как же они теперь жить станут?
— А как они жили, отец? — вопросом на вопрос ответил парень, не подозревая, что почти буквально повторил слова Павлика Топорина, сказанные им деду в ответ на такой же вопрос.
Но почему — не подозревая? Все-то он подозревал, все-то знал, все ведал — многоликий юный искуситель людских душ, хороший современный парнишка по имени Андрей, Иван, Петр, Сергей, Александр, Николай, Владимир… Или Павел, например.
— Как жили? — озадачился старик Коновалов. — По-разному жили, ни шатко ни валко. В сплошном тумане.
— Оно и видно. А надо бы по-другому.
— Потому и стена, да?
— А что стена? Была и нет… Так, символ. Предупреждение. Чтобы поняли…
— Поймут ли?..
— Поймут, отец.
— Хорошо бы… Отец сына, сын отца, жена мужа… Ах, славно!.. Жаль, сына моего нет…
— Почему нет? Вон он…
Коновалов, не веря парню, оглянулся. Из-за школьного здания на набережную вышел его сын — широкоплечий, дочерна загорелый, в шортах, в рубахе сафари, в пробковом тропическом шлеме, будто не в Москве он обретался, а в знойной Африке, будто не на столичный асфальт ступил, а на выжженную солнцем землю саванны.
А он, кстати, там и обретался.
— Серега! — крикнул Коновалов сдавшим от волнения голосом.
— Он тебя пока не слышит, — мягко, успокаивая старика, сказал парень.
Сын Серега посмотрел по сторонам и побежал по набережной к обрыву, перепрыгнул через поросшую редкой травой узкоколейку, ведущую к старой карандашной фабрике, начал спускаться к реке по склону, оскользаясь, хватаясь за толстые лопушиные стебли. А следом за ним на набережную выкатилась шумная, пестрая разноголосая людская толпа. Старик смотрел на нее оторопело, подмечая знакомцев. Вон Сенька с Иркой, ночные строители, — бегут, цепко держась за руки. Вон близнецы Мишка и Гришка тянут за собой своих скандальных жен, а те и не скандалят вовсе, охотно бегут, даже смеются. Вон старики Подшиваловы с сыном-писателем, невесткой-художницей, внуками-вундеркиндами — тесной группкой. Вон Алевтина Олеговна, счастливая учителка, — в обнимку с толстым Стеценко. Вон полковник из пятого подъезда с женой. А вон Павлик Топорин с дедом-спортсменом, профессором-историком — эти и на бегу о чем-то спорят, руками размахивают. И остальные жильцы — за ними, через узкоколейку, по обрыву, сквозь лопухи, к реке — кто кубарем, кто на своем заду, проверяя крепость штанов, кто на ногах устоял, а кто и на пузе сполз. И — в воду!
Ан нет, не в воду.
Показалось Коновалову, что не река под обрывом текла, а гигантская лента транспортера, и людей на ней было — как в часы пик в метро, не протолкнуться, и несла она их туда, куда спешил упрямый кораблик с зыбким именем, куда вел он огромную пустую баржу, на которую где-то кто-то что-то обязательно погрузит.
— Что же ты? — укорил парень. — Догоняй!
— А можно? — с надеждой на чудо, спросил Коновалов.
— Конечно, чудак-человек!
И Коновалов рванул к обрыву — торопясь, задыхаясь, ловя открытым в беззвучном крике ртом чистый утренний речной воздух.
Катерок поддал газу, пустил из выхлопных труб вредный канцерогенный дым, и тот мгновенно расплылся над рекой, загустел сизым киселем, скрыл от посторонних глаз и баржу, и сам катер, и веселых жильцов — как не было ничего.
\А парень посмотрел на часы, спросил озабоченно:
— А не пора ли нам?..
И сам себе ответил:
— Конечно, пора.
И пошел себе, торопясь. В соседний дом. В соседний город. В соседний край. Далеко ему идти, долго, велика страна.
И звонили будильники, и включалось радио, и распахивались ставни, и весело пела вода в кранах. Просыпался дом, вылетали из окон ночные толковые сны, майский день наступал — новенький, умытый, сверкающий.
Умнов легко повернул руль, плавно вписался в поворот — и сразу ветер ворвался в салон, чуть смазал по физиономии, но тут же высвистел обратно — на волю: где ему, слабому до умеренного, с быстрым Умновым тягаться!
«Хорошо, иду, — разнеженно подумал Умнов. — Мир прекрасен, времени у меня — навалом, целый отпуск, скорость — за сотню, движок фурычит как надо, есть в жизни счастье».
Подумал он так опрометчиво и немедленно был наказан.
Из придорожных кустов споро выпрыгнул на шоссе бравый партизан-гаишник, таившийся до поры в глухом секрете, взмахнул полосатой палкой, прерывая безмятежное счастье Умнова, которое, кстати, он сам и сглазил. Умнов злобно вмазал по тормозам, вырулил на обочину, слегка про себя матерясь, достал из кармана техпаспорт, права, журналистское могучее удостоверение — это на крайний случай, и вышел из машины.
Партизан тут как тут.
— Инспектор ГАИ Др-др-др, — невнятно представился он, — позвольте документики. — Но козырнул, но обаятельно улыбнулся, но сверкнул золотым красивым резцом, серебряным капитанским погоном, начищенными пуговками.
Одно слово — металлист.
— А собственно, в чем дело? — не без высокомерия, но и без хамства спросил Умнов.
— А собственно, ни в чем. Простая проверка с целью выяснения точного статистического баланса, — опять козырнул, явно довольный научной фразой.
— Выясняйте, — успокоился Умнов, поняв, что его суперскоростные маневры остались незамеченными.
Протянул права и техталон партизану, а удостоверение заначил. И впрямь: незачем им зря размахивать, не для того выдано.
Партизан-капитан по имени Др-др-др документы внимательнейшим образом изучил, вернул владельцу, спросил ласково:
— Далеко ли путь держите, Андрей Николаевич?
— На юг, — туманно объяснил Умнов. — На знойный юг, товарищ капитан. Туда, где улетает и тает печаль, туда, где расцветает миндаль.
— Неблизко, — вроде бы расстроился капитан. — Ночевать где будете?
— Где бог пошлет.
— Дело-то к вечеру, — мелко и будто бы даже подобострастно засмеялся капитан, — пора бы о боге и вспомнить.
— Вспомню, вспомню. Вот проеду еще часок и вспомню.
Честно говоря, Умнов недоумевал: с чего это представитель серьезной власти таким мелким бесом рассыпается? С какого это ляда он советы бесплатные раздает и в ненужные подробности вникает? Не нравилось это Умнову. Потому спросил сухо и официально:
— Могу ехать?
— В любую минуту, — уверил разлюбезный капитан. — Только один вопросик, самый последний: вы кем у нас по профессии будете?
— Журналистом я у вас буду, — сказал Умнов. — А также был и есть. Теперь все?
— Все. Счастливо вам, — и помахал Умнову своим черно-белым скипетром.
Но вот странность: садясь в машину, Умнов увидел в панорамном зеркале заднего обзора, как льстивый капитан достал карманную тайную рацию и что-то в нее быстро наговаривал, что-то интимно нашептывал, то и дело поглядывая из-под козырька фуражки на умновский «Жигуль».
«По трассе передает, сучара, — озлился Умнов. — Чтоб, значит, пасли меня, конспираторы рублевые. А вот фиг вам!»
И резко газанул с места, не пожалел сцепления — только гравием из-под колес выстрелил.
А за поворотом, за длинным и скучным тягуном, за невысоким дорожным перевалом вдруг открылся Умнову славный городок, прилепившийся к трассе, нежный такой городок — с церковными игрушечными куполами, со спичечными коробками новостроек, с мокрой зеленью садов и парков, с какой-то положенной ему промышленностью в виде черных труб и серых дымов, открылся он опешившему Умнову в недальнем далеке, километрах эдак в пяти, видный как на ладошке, закатным солнцем подсвеченный, будто нарисованный на теплом лаке палехскими веселыми мастерами.
Что за наваждение, банально подумал Умнов, притормаживая на подозрительно пустом шоссе и доставая из дверного кармана надежный «Атлас автомобильных дорог СССР». Отыскал нужную страницу, нашел на плане проезжее место. Впору и лоб перекрестить, нечистого отогнать: не было на плане никакого подходящего городка. Было большое село Колесное — его Умнов полчаса назад миновал. Было село поменьше с обидным названием Папертники — до него еще километров двенадцать пилить. А между ними — пустота, простор, русское поле, а если и есть что-то жилое, так столь малое, ничтожное, что «Атлас» им пренебрег… Новый город, не успели внести его в картографические анналы? Да нет, вздор, города — не грибы, растут куда медленнее, да и «Атлас» — свежий, только-только изданный, Умнов его как раз перед отпуском приобрел.
Так что же это такое, позвольте спросить?
Мистика, легко решил Умнов, поскольку городок — вот он, милейший, а «все врут календари» — о том еще классик писал. Да и кому, как не Умнову, сорокалетнему газетному волку, о «календарном» вранье знать? Ошибся художник, отвлекся наборщик, у редактора сын трудно в институт поступал, у корректора зуб мудрости ломило — теперь только читатели ошибку и словят. А читатели у нас — народ боевой, грамотный, к эпистолярному жанру весьма склонный, за ними не заржавеет. Ждите писем, как говорится…
Пять километров — пустое дело для «Жигуля». Умнов их за три минуты одолел.
Городок назывался Краснокитежск, о чем Умнов прочитал на красивой бетонной стеле, установленной на городской границе заботливыми отцами славного Краснокитежска. А возле нее прямо на шоссе, а также на обочинах, на прибитой пылью траве, на том самом русском поле, означенном в «Атласе» и усеянном не то клевером, не то гречихой, не то просто полезной муравой, шумела, колыхалась, волновалась пестрая толпа. Строем стояли чистенькие пионеры в белых рубашках и глаженых галстуках, вооруженные толстыми букетами ромашек и лютиков. Замер в строгом каре духовой оркестр — все в черных смокингах, груди зажаты крахмальными пластронами, на воротнички присели легкие бабочки, солнце гуляло в зеркальных боках геликонов, валторн, тромбонов и флюгель-горнов, медное солнце в медных боках. Радостные жители Краснокитежска, празднично одетые, ситцевые, льняные, джинсовые, нейлоново-радужные, коттоново-пастельные, приветственно махали — вот бред-то, господи спаси! — Умнову и кричали что-то лирично-эпическое, неразличимое, впрочем, за шумом мотора. А впереди всех, отдельной могучей кучкой попирали землю начальственного вида люди — в строгих костюмах серых тонов, при галстуках, а кое-кто и в шляпах, несмотря на июльскую дневную жару.
Волей-неволей Умнов — в который уж раз за последние минуты! — затормозил, заглушил двигатель, неуверенно вылез из машины. И в ту же секунду оркестр грянул могучий туш, скоро и плавно перетекший в грустный вальс «Амурские волны», толпа горожан нестройно грянула «Ура!», а начальственные люди исторгли из своих рядов тоненькую диву в сарафане и кокошнике, этакое эстрадно-самодеятельное порождение все того же русского поля, прелестную, впрочем, диву с рушником в протянутых ручонках, на коем возлежал пухлый каравай и солонка сверху. Дива улыбалась, плыла к Умнову, тянула к нему каравай. Умнов машинально вытер мигом вспотевшие ладони о джинсы, столь же машинально шагнул вперед, потеряв всякую способность что-либо понимать, что-либо здраво оценивать и делать толковые выводы из предложенных обстоятельств. Его хватило лишь на искательно-кривую улыбочку и виноватое:
— Это мне?
Вам, кивнула дива, вам, кому ж еще, ведь нет никого рядом, и Умнов, вспомнив многократно виденный по телевизору ритуал, отломил от каравая кусочек, макнул в соль и сунул в рот. Было невкусно: чересчур солоно и прогоркло, но Умнов честно жевал, а оркестр уже наяривал любимые страной «Подмосковные вечера», толпа ликовала и веселилась, а один из серых начальников достал из кармана сложенные вчетверо листки, развернул их, достойно откашлялся и повел речь.
— Мы рады приветствовать вас, дорогой товарищ Умнов, — складно нес он, — в нашем небольшом, но гостеприимном и славном трудовыми традициями древнем Краснокитежске. Вы въезжаете в город, труженики которого работают сегодня уже в счет последнего года пятилетки. Немного статистики к вашему сведению. В нашем городе каждую минуту выпускается семь целых и три десятых метра пожарного рукава, одна целая и семь десятых детских двойных колясок, сто пятьдесят шесть краснокитежских знаменитых чернильных приборов, семь радиоприемников второго класса, два и шесть десятых складных велосипеда, двести тридцать четыре подгузника и так далее, список этот можно продолжать долго. Еще радостный факт. Потребление алкоголя в нашем городе на душу населения за отчетный период снизилось с пяти целых и тридцати трех сотых литра в год до нуля целых одной десятой, а наркоманов у нас не было и нет. Теперь что касается сельского хозяйства…
Но Умнов уже не слушал. Он напрочь отключился от суровой действительности и думал не менее суровую думу. Что происходит, граждане? Проще всего предположить, что он спит и видит странный сон из современной жизни. Но Умнов был суровым реалистом и никогда не верил в разного рода сверхъестественные явления типа парапсихологии, телекинеза или снов наяву. Куда доступнее классическая идея: его приняли за другого. Так сказать, к нам едет ревизор. Но и тут осечка: серый начальник ясно назвал его, Умнова, фамилию, да еще с приложением «дорогой товарищ». Это-то ясно: высланный в ближний дозор партизанский капитан по рации сообщил данные об Умнове. Но зачем? Зачем?! И вообще, откуда взялся на пути этот город, который гордится двумя сотнями подгузников на душу населения? Нет его на карте, нет! Призрак! Фантом! Бред!..
— …и поэтому жители Краснокитежска будут особенно рады видеть вас, Андрей Николаевич, гостем нашего города, — донесся до Умнова зазывный финал речи серого начальника.
И все зааплодировали, пионеры сломали строй и понесли Умнову скромные дары полей, откуда ни возьмись подрулил на желтом мотоцикле капитан Др-др-др, подмигнул Умнову, как старому знакомому: мол, не тушуйся, москвич, задавай вопросы, коли что неясно.
Неясным было все, и Умнов решился на вопрос.
— Позвольте, — сказал он, — я вообще-то польщен и тронут, но одновременно недоумеваю: за что мне такая честь?
— Как за что? — деланно удивился серый начальник, и остальные серые легонько усмехнулись, понимающе переглянулись: мол, скромен, конечно, скромен гость, но и недалек, несообразителен, хотя и журналист столичный. — Как за что, дорогой товарищ Умнов? Как подсчитали специалисты из городского вычислительного центра, вы — десятимиллионный посетитель Краснокитежска, так сказать, юбилейный гость нашего города. А это для нас — событие. Это для нас — радость. И мы просим вас разделить ее вместе с нами.
Во-от оно что, понял наконец недалекий Умнов причину парадной встречи. Вот ведь завернули отцы-основатели, вот ведь показуху устроили на ровном месте, делать им больше нечего! Лучше бы выпускали свои подгузники и двойные коляски, вместо того чтобы терять время собственное и проезжих отпускников… Кстати, почему двойные? В смысле — на двоих! Интересная мысль…
— Горд честью, — Умнов полностью пришел в себя, обрел потерянное чувство юмора и, как ему показалось, овладел ситуацией. — Невероятно благодарен, впервые участвую в столь необычной церемонии, но вынужден отказаться от гостеприимства: спешу, спешу. Я через ваш город — проездом.
Серые начальники по-прежнему улыбались и понимающе кивали головами. У настороженного Умнова даже мелькнула мысль, что он — пациент некоего сумасшедшего дома, перед ним — синклит врачей, которые на дух не принимают его доводы: чего взять с психа ненормального. Но, как и врачи-психиатры с психом, серые начальники были терпеливы и вежливы с десятимиллионным варягом.
— Мы все понимаем, дорогой Андрей Николаевич, но ведь дело к ночи. Вам надо передохнуть, поужинать, а где это сделать лучше всего, как не в Краснокитежске? Вас ждет номер люкс в гостинице «Китеж», товарищеский ужин и небольшой концерт художественной самодеятельности. За него вот наша Лариса ответственна, наш комсомол, смена отцов, — и серый начальник, единственно говорящий за всех серых, отеческим жестом опустил длань на сарафанное плечо дивы с караваем.
Дива скромно потупилась, но блеснули из-под ресниц глаза, но пообещали они усталому Умнову грядущие краснокитежские тайны, пусть самодеятельные, но ведь художественные, художественные, и дрогнул стойкий Умнов, сломался и сдался. Да и то верно: ночевать все равно где-то надо.
— Ладно, — сказал Умнов, — уговорили. Весьма благодарен и счастлив от нежданного везения. Это ж надо же — десятимиллионный!.. Куда ехать-то?
— А за нами, — сообщил серый начальник. — А следом.
И тут же невесть откуда сквозь расступившуюся толпу выехали на шоссе три черные «Волги», три сверкающие лаком и никелем современные кареты, куда скоренько скрылись все серые плюс «наш комсомол» по имени Лариса.
— Пожалуйста вам, — сказал капитан ГАИ, открыв настежь дверцу «Жигуля» и приглашая Умнова занять положенное ему место водителя.
Умнов сел в машину, капитан мягко хлопнул дверью и отдал честь. Черные «Волги» бесшумно тронулись одна за другой, и телефонные антенны на их зеркальных крышах торчали стройно и гордо, как мачты флагманских кораблей. Такая, значитца, парадоксальная ситуация: флагмана — три, а единица каравана — умновская — всего одна. Замыкающим тарахтел капитанский «Урал».
Скорость была караванная, степенная: сорок кэмэ в час. Ликующая толпа прощально махала процессии, счастливые пионеры стройно пели «Взвейтесь кострами», а духовой оркестр — это Умнов в зеркальце углядел — шел крепким строем позади мотоцикла, необъяснимым образом не отставая от него, и наяривал дорогую всем людям доброй воли мелодию: «За столом никто у нас не лишний». С легким ужасом Умнов отметил, что пионерский хор и оркестр звучат не вразнобой, а вполне слаженно, унисонно, и это было еще одной загадкой краснокитежского ареала.
Вот и найдено слово: ареал! Хорошее слово, иностранное, позволяющее если не объяснить, то уж допустить многое. Согласитесь сами: ну что сверхъестественного может произойти в обыкновенном пространстве, ограниченном рамками районного масштаба? Ничего не может, это и голому ежу ясно! А обзови это пространство ареалом — и, как сказал поэт, «глухие тайны мне поручены», а философ добавил: «Ничему не удивляйся».
Не спеша проскочили одноэтажную окраину Краснокитежска, где пышным цветом цвела индивидуальная трудовая деятельность. Прямо у дороги, перед калитками и воротами, на табуретках, на стульях, на лавках были разложены спелые плоды садов и огородов, всякие дудочки-сопелочки, кошки-копилки, крашенные в несколько цветов корзинки из тонких прутьев, а также букеты царственных гладиолусов и пряно пахнущей турецкой гвоздики.
Оркестр, отметил Умнов, заметно отстал, совсем исчез из виду.
Выехали на бойкую улицу, миновали универмаг, гастроном, кооперативное кафе «Дружба», свернули в какой-то глухой переулочек и неожиданно очутились на большой площади, где наличествовало мощное административное здание с красным флагом на крыше, пара пятиэтажных близнецов неведомого назначения, облезлая пожарная каланча — памятник архитектуры, еще один памятник — храм о пяти куполах, кресты на которых отсутствовали, их оптом заменила мощная телевизионная антенна. В центре площади гранитный Ленин указывал рукой на свежий транспарант, на коем аршинными буквами значилось: «Наша цель — перестройка».
Мельчает народ, ехидно и весело подумал Умнов. Небось вчера еще висело: «Наша цель — коммунизм», а сегодня — попроще, поконкретнее… Но, кстати, почему перестройка — цель, а не средство?..
На этот бессмысленный вопрос Умнов не успел ответить, поскольку кортеж остановился около привычно типового здания гостиницы, тоже пятиэтажного, серого, с опасно тяжелым козырьком над парадным входом. За годы своих журналистских странствий Умнов живал в доброй сотне таких гостиниц, мог с закрытыми глазами начертить план любой из них и даже — по большей части — представить себе вид из окна номера: то ли на грязноватый двор, уставленный мусорными баками — отходным хозяйством гостиничной харчевни, то ли на площадь парадов и демонстраций, где гранитный вождь революции традиционно бодро указывал очередную цель, в спорах утвержденную областными или районными властями.
Вспомнили слова одного поэта — не грех вспомнить к случаю и другого: «Портретов Ленина не видно. Похожих не было и нет». Кто и когда, думал Умнов, утвердил этот бездарно-типовой проект памятника и сделал его обязательным для всех городов и всей страны? Вот было бы забавно: сфотографировать все эти памятники, разложить снимки перед… Кем?.. Ну, перед членами «Клуба знатоков» на телевидении и задать вопрос — где какой установлен? Черта с два ответят? Один — ноль в пользу телезрителей…
А между тем серые отцы города уже стояли на ступенях гостиницы и ждали десятимиллионного Умнова. Умнов прихватил с заднего сиденья дорожную сумку с идеологически вредной надписью «Адидас», вылез из «Жигуля», подумал секунду: снимать со стекла «дворники» или не стоит? Но бравый капитан ГАИ так грозно реял вдоль замершего кортежа, так намекающе-предупреждающе форсировал движок, рычал им на всю площадь, что Умнов понял: воров можно не опасаться. Закинул сумку на плечо, поднялся по ступенькам.
— Какие будут указания?
— Какие ж указания в период перестройки? — мелко засмеялся все тот же серый начальник — из говорливых… — Полная самостоятельность масс, инициатива снизу и лишь ненавязчивое руководство сверху. Идет?
— Умыться бы с дороги, — неуверенно произнес Умнов, сраженный столь таранным призывом к инициативе.
— Думаю, голосовать не станем, — вроде бы пошутил серый начальник. — Лариса Ивановна, проводи гостя в номер. А хозяева гостиницы дорогу покажут… Только просьба к вам, товарищ Умнов: поспешите, будьте ласковы. Мы вас в трапезной подождем.
Комсомолка Лариса подхватила Умнова под руку, повела к дверям, которые широко распахнули перед ними радушные хозяева гостиницы, представленные, по-видимому, директором и его замом — весьма похожими друг на дружку молодцами сорока с лишним лет: оба невысокие, оба лысоватые, оба в одинаковых, хорошо сшитых кремовых костюмах, кремовых же плетеных баретках, а на пиджачных лацканах у них красовались тяжелые бляхи с надписью латинскими буквами: «Hotel „Kitez“».
В холле строем стояли остальные хозяева: администраторы, горничные, коридорные — все в кремовом, все с бляхами. А одна кремовая красавица подлетела к Умнову и легкими пальчиками приколола к его куртке сувенир на память — такую же бляху.
— От персонала отеля, — прощебетала.
— Мерси за внимание, — куртуазно ответил Умнов.
Надо сказать, что происходящее его занимало все больше и больше. Недоумение и злость уступили место борзому журналистскому инстинкту, который сродни охотничьему: в городе явственно пахло дичью. Естественно, слово «дичь» Умнов употребил здесь в единственно подходящем смысле: чушь, бред, чеховская «реникса»…
Персонал стоял «во фрунт». Лариса нежно прижимала локоть Умнова к плотному сарафановому боку; кремовый директор вприпрыжку частил впереди, вел гостя к лифту и на ходу сообщал полезные сведения о гостинице: время постройки, количество номеров, холлов, залов и коридоров, переходящих вымпелов и грамот за победы в городских коммунальных соревнованиях. Умнов солидно кивал, вроде бы мотал на ус, а сам походя размышлял о причинах показной симпатии к нему со стороны городского комсомола: то ли Ларисе поручили, то ли просто сработали тайные гормоны, ничьих указаний, как известно, не терпящие.
Но мировую эту проблему с ходу было не решить, а тут они уже к отведенному Умнову люксу подошли, директор ключиком пошуровал, дверь распахнул — любуйтесь, драгоценный Андрей Николаевич.
Полюбоваться было чем.
Большую гостиную дотесна заполнил финский мебельный гарнитур — плюшевые могучие кресла, той же могучести диван у журнального столика, обеденный стол и шесть стульев, прихотливо гнутых под «чиппендейл», на полу — ковер три на четыре, а все это дорогостоящее барство освещала югославская бронзовая люстра, которую гордый директор немедленно включил. Впрочем, одна деталька все же подпортила импортное великолепие обстановки: на стене, как раз над темно-зеленым диваном, висела типографски отштампованная копия — нет, не с «мишек», время «мишек» давно истекло! — но с работы отечественного реалиста А. Шилова «Портрет балерины Семеняки в роли Жизели».
Хозяева молча и выжидающе смотрели на гостя: ждали реакции.
Ждете, подумал Умнов, ну и получите ее, мне не жалко.
— Мило, — сказал он, — очень мило. Такой, знаете ли, тонкий вкус и вместе с тем не без скромной роскоши… Это знаете ли, дорогого стоит…
— Точно, — подтвердил зам с бляхой, — в пять с полтиной один гарнитурчик влетел. Да еще люстра — четыреста…
Лариса не сдержалась, хмыкнула в кулачок. Директор с бляхой — стараясь понезаметнее — дернул зама за полу пиджака.
— Что деньги, — спас положение Умнов, — так, бумажки… Сегодня есть, завтра нет… А этот номер — лицо вашего отеля, оно должно быть прекрасным, ибо… — он многозначительно умолк, поскольку не придумал, что должно последовать за витиеватым «ибо», лень было придумывать, изощряться в пустословии, хотелось принять душ, выпить чаю и завалиться в египетскую койку «Людовик», зазывно белеющую в соседней спальне. — Однако, позвольте мне… э-э…
— Нет проблем, — быстро сказал понятливый директор, — располагайтесь поудобнее, горячая вода в номерах имеется, несмотря на летний период. И потом — вниз, в вестибюль: мы вас там подождем и проводим в трапезную.
— В трапезную? — переспросил Умнов. — Ишь ты!.. А это, значит, опочивальня?.. Славно, славно… Тогда почему ваш «Китеж» — отель, а не постоялый двор, к примеру?
— У нас иностранцы бывают, — с некоторой обидой пояснил директор.
— Ах да, конечно, какой уважающий себя иностранец поедет в постоялый двор! — Умнов был — само раскаяние. — Не сообразил, не додумал, виноват… Но как же тогда кресты на храме, где они, где? Они же, пардон, и гордому иностранцу понятны, даже в чем-то близки…
— Храм — это не наше, — быстро открестился директор, и зам ему в такт закивал. — Храм — это политпросвет, хотя, конечно, иронию вашу улавливаем… — и, не желая, видно, касаться политпросветовской скользкой темы, ухватил за талию Ларису и зама, повел их к дверям. — Ждем вас, товарищ Умнов, ждем с нетерпением.
Оставшись один, Умнов уселся в кресло-саркофаг уставился на балерину Семеняку, скорбно изучающую бутафорского вида ромашку, и попытался серьезно оценить все, что произошло с ним за минувший час.
Во-первых, никакого Краснокитежска на карте не было и нет. Более того, собираясь в дальнюю дорогу, Умнов подробно расспрашивал о ней тех, кто проезжал здесь в прошлые годы, — обычный и естественный интерес автомобилиста: где есть заправочные колонки, станции автосервиса, в каких городах или городках легче устроиться на ночлег, где лучше кормят и где стоит задержаться на часок, осмотреть пару-тройку местных достопримечательностей. И никто — подчеркнем: никто! — не упоминал в разговорах Краснокитежск…
Ну, допустим, разумное объяснение здесь обнаружится, быть иначе не может: город-то есть, вот он — за окном. Но перейдем к «во-вторых».
Во-вторых, что может означать воистину гоголевская ситуация, развернувшаяся на проезжей трассе и продолжающаяся в отеле «Китеж»? Что это? Художественная самодеятельность местных начальников?.. За свою жизнь Умнов повидал, познакомился, побеседовал со множеством секретарей райкомов, горкомов, председателей всякого ранга исполкомов. Были среди них люди толковые, знающие, деловые, не любящие и не умеющие тратить на чепуху свое и чужое время. Были и фанфароны, откровенные карьеристы, но и те — не без хитрого ума: если и пускали пену, то с толком, с оглядкой на верхи — как бы не врезали оттуда за показушную инициативу, как бы о настоящем деле ненароком не напомнили. Но были и откровенные дураки, невесть как попавшие в руководящие кресла. Вот эти-то могли запузырить нечто вроде торжественного акта по празднованию десятимиллионного… Нет!.. Отлично зная когорту начальственных дураков, Умнов столь же отлично знал и их главную черту: действовать по готовым образцам. А какие тут есть образцы? Ну, миллионный житель. Ну, стотысячная молотилка. Десятимиллионный новосел. Праздник первого зерна и последнего снопа. Общерайонный смотр юных сигнальщиков и горнистов или городской фестиваль политической частушки… Но десятимиллионный посетитель города — это, знаете ли, через все границы… Кстати, как они подсчитали? Партизаны из ГАИ сидели в засаде с калькуляторами в руках?.. Сколько сидели? Месяц? Год? Сто лет?.. Дорога идет на юг, к самому синему в мире, к всесоюзным здравницам, житницам и кузницам. В летний сезон по ней поток машин должен мчаться, мильон — за сутки! Десять мильонов — за десять дней! Умнов припомнил, что все приятели советовали ему выехать пораньше, чуть засветло, чтобы не застрять в бесконечных колоннах автобусов, грузовиков, «Волг» и «Жигулей», а он проспал, тронулся в путь черт-те когда поздно, в десять или в пол-одиннадцатого, и впрямь поначалу мучился от невозможности прижать газ, вырваться за сотню в час, пустить ветерок в кабину: где там, поток попутный, поток навстречу, теснотища… А километров за семь или за десять до Краснокитежска — как от мира отрезало… Нет, точно: как в поворот вошел, выскочил на горушку — ни одной машины! Куда они подевались, а?..
Так не бывает, так просто не должно быть!..
Умнов выбрался из кресла и зашагал по комнате, лавируя между составными частями пятитысячного гарнитура. Балерина Семеняка сочувственно смотрела на него со стены.
Надо мотать отсюда, нервно думал Умнов. Прямо сейчас, через черный ход — есть же здесь какой-нибудь черный ход! — выбраться из гостиницы, тайком в «Жигуль» и — ходу, ходу. Черт с ней, с египетской спальней! В «жигулевском» салоне — пожестче и потеснее, зато — никакой чертовщины, все реально, все объяснимо…
Умнов остановился у окна. Оно выходило на площадь, на давешний призывный плакат, и внизу хорошо просматривался родной автомобильчик, три черных «Волги» и бесфамильный капитан, бдительно кружащий по площади с патрульной скоростью.
Да-а, расстроился Умнов, хрен сбежишь под таким колпаком. Только пешком. Ботиночки на палочку и — к морю. И то верно: свобода. Но стоит ли она родного «Жигуленка»?..
На журнальном столике нежно звякнул телефон, исполненный в стиле «ретро» умельцами из Прибалтики.
— Слушаю, — снял трубку Умнов.
— Мы вас ждем, Андрей Николаевич, — женским голосом пропела трубка. — И горячее стынет.
— Еще десять минут, — сухо сказал Умнов и невежливо повесил трубку первым.
Да и к чему сейчас вежливость? Если честно, он — пленник. Отель «Китеж», конечно, — не Бутырка, не замок Ив, но сбежать отсюда — тоже проблематично. А если не бежать? Если пойти в трапезную, съесть стынущее горячее, выслушать десяток безалкогольных тостов — на водку эти серые не решатся, не то время, за водку с них портки снимут — и завалиться в «Людовик» часиков на шесть-семь? А утром — в путь. И не исключено — тот же капитан и проводит, жезлом на прощание помашет… Чего, в сущности, бояться? Нечего бояться. Ты — сам с усам, солидный мальчик, деньги при тебе, положение обязывает — да ты и за ужин сам расплатишься: никаких подношений, никаких банкетов, мы, знаете ли, в нашей газете ведем беспощадную борьбу с товарищескими ужинами за казенный счет…
И верно, чего я теряю, подумал Умнов. Кроме пятерки за ужин и десятки за номер — ничего. А раз так, то и ладушки.
Он сбросил куртку, рубашку, джинсы, раскидал все по дорогостоящему ковру три на четыре и рванул в ванную, под теплый душ, у которого, как известно, кроме гигиенических, есть и нравственное свойство: он начисто смывает пустые сомнения.
Мытый, бритый, подчепуренный, в свежей рубашонке с зеленым крокодилом на кармашке — знаком знаменитой фирмы, Умнов спустился в холл, где был немедленно встречен кремовым директором.
— Уж и заждались вас, Андрей Николаевич, — бросился тот к гостю. — Идемте скорей.
Они поднялись по мраморным ступеням, ведущим к ресторану, но в него не пошли, а открыли дверцу рядом, попали в явно служебный коридор с безымянными кабинетами по обе стороны, а в торце его оказалась еще дверь, но уже украшенная табличкой, сработанной неким чеканщиком: «Трапезная» значилось на табличке. Директор дверь распахнул, ручкой в воздухе пополоскал.
— Прошу!
Умнов вошел и очутился в большом, ресторанного типа зале, довольно удивительного нестандартного вида. То есть многое было как раз стандартным: маленькая эстрада для оркестра, уставленная пустыми пюпитрами и украшенная солидной ударной установкой, выстроенные буквой П столы, в середине — пятачок для плясок, стены расписаны художниками, темы — былинные, вон Добрыня Никитич с Алешей Поповичем по степи скачут, а навстречу им богатырь Илья с копьем наперевес мчится — никак поссорились друзья, никак художник сражаться друг с другом заставил их? — а вон Соловей-разбойник в два пальца дует, слюни на полстены летят, Владимир Красное Солнышко и супруга его Апраксия все забрызганные стоят, аж ладонями прикрылись от отвращения. Ну и так далее… А нестандартным, напрочь отменяющим нехитрый трапезный уют, была длинная, во всю стену, стойка с выставленными на ней закусками на тарелках, компотами в стаканах; вдоль стойки тянулись столовские алюминиевые рельсы, в одном конце их высилась груда пустых подносов, в другом — охраняла выход кассирша за кассовым аппаратом. Словом, столовая, да и только, чего зря описывать. Вон и малявинско-рубенсовские красавицы из общепита изготовились за стойкой первое да второе сортировать по тарелкам…
За пустым пока столом по периметру буквы П сидели давешние серые начальники, еще кое-какой районный люд, впервые явившийся Умнову, Лариса с подружками, мощные грудастые дамы с тяжелыми сложными прическами — все в люрексе, все блестят, как югославские люстры. И перед каждым — или перед каждой — стакан с компотом стоит. Они из стаканов прихлебывают, ведут неспешный разговор. Увидели Умнова, замолчали. Главный серый — Умнов до сих пор не выяснил: кто же он? — встал, пошел навстречу гостю.
— Милости просим в нашу трапезную, товарищ Умнов. Чувствуйте себя как дома.
— Это в столовой-то как дома? — хамски съязвил, не сдержался Умнов и сам себя ругнул за длинный язык: ведь гость все-таки, хоть и насильно званый.
— Это не столовая, — не обиделся серый, — это наш банкетный зал.
— Тыщу раз бывал на банкетах, — признался Умнов, — но в первый раз вижу такой зал. Банкет самообслуживания, что ли?
— В некотором роде, — засмеялся серый. — Наша, так сказать, доморощенная модификация старой традиции в духе перестройки. Не обессудьте, гость дорогой. Банкеты теперь отменены, и правильно, по-партийному это, так мы здесь самообслуживание ввели: каждый сам на поднос продукт ставит, каждый за себя платит — не казенные средства, не прежние времена, а кушаем все вместе, за общим банкетным столом.
— А тосты?
— Как же без тостов. Они теперь хоро-о-ошо под компот из сухофруктов идут — это зимой, а сейчас клубничка в соку, вишенка там, компотики свежие, наваристые, дух захватывает, рекомендую душевно. — Говоря это, он подвел Умнова к рельсам, любезно поставил на них пару пластмассовых пестрых подносов, а уж следом целая очередь выстроилась, за столом только дамы и остались — в ожидании банкетных харчей.
Вконец ошарашенный Умнов, да и проголодавшийся, кстати, начал споро нагружать свой поднос: три стакана с компотом поставил — вишневым, клубничным и черешневым, салатики из помидоров и огурцов. А тут и икорка объявилась — и черная, и красная, и балычок свеженький тоже, порционный, и семужка розовая, нежная, и грибочки соленые, и миножка копченая, невесть как в Краснокитежск заплывшая, а еще редисочка пузатая, лучок зеленый — и все это под компот, под компот, под компот!
А серый змей сзади нашептывал:
— Соляночку рекомендую, отменная соляночка…
И ставить-то некуда, поднос — до отказа, а рядом волшебно второй объявился, на него и встала глубокая гжельская тарелка с солянкой, а из-за прилавка стопудовая краснокитежанка улыбнулась призывно:
— Что предпочтете, Андрей Николаевич: бифштекс по-деревенски, с жареным лучком или осетринку на вертеле? А может, цыпленка-табака вам подать, моло-оденького, ма-асенького?..
— Бифштекс, — сказал Умнов, сглотнув слюну, — Нет, осетринку… Нет, все-таки бифштекс.
— Так можно и то, и то, — шепнул сзади начальник, — средства небось позволяют…
— Средства позволяют, а желудок-то один… Давайте бифштекс.
И получил дымящийся сочнейший кусок мяса, присыпанный золотым лучком, а рядом — картошка фри, прямо из масла выловленная, и огурчик малосольный, и былочки кинзы, укропа, петрушки — ах, мечта!
— Сладкое потом, — серый начальник подтолкнул своим подносом умновские, и они мгновенно очутились перед кассой.
Кассирша в крахмальном кружевном чепчике, нарумяненная и веселая, пальцами по аппарату побегала, рычажок нажала, касса порычала и щелкнула.
— С вас шесть сорок восемь, прошу пожалуйста.
Умнов достал из кармана десятку, протянул кассирше и в секунду получил сдачу, до последней копеечки отсчитанную. А кассирша уже и серому итог подбила:
— И с вас шесть сорок восемь, Василь Денисыч.
— Не просчиталась, Лизавета? — усомнился серый. — Я ж на один компот больше взял, чем Андрей Николаевич, а цену одну говоришь.
— Так вы ж редисочки не брали, Василь Денисыч, а цена у ней с компотом одна.
— Лады, — согласился серый, легонько подтолкнул Умнова, чуть замершего на распутье. — Вон туда несите, товарищ Умнов, в самый центр. Там и присядем, там и вас все увидят, и вы всех.
Умнов сгрузил на стол один поднос, сходил за вторым, расставил тарелки и стаканы на столе. Серый начальник, внезапно обретший вполне славное имя — Василий Денисович, — предложил:
— Давайте ваш подносик, я отнесу, а приборы-то мы забыли, вилки-ложки, нехорошо. Давайте-давайте, — и прямо выхватил у Умнова его подносы, скрылся и тут же объявился со столовыми стальными приборами, высыпал их на скатерть из горсти. — У нас тут по-простому, разбирайте, Андрей Николаевич.
А к столу уже подходили следующие из очереди, уж и оживление, столь обычное перед вкусной едой, в зале возникло, уж и реплики над столом побежали:
— …солоночку передайте…
— …ах, аромат-то, аромат…
— а… этот десятимиллионный — ничего мужичок…
— …у него жена и пятеро детей…
— …бросьте, бросьте, он старый холостяк и к тому же бабник…
— …Лариска, стерва, к нему мажется…
— …чтой-то огурчики горчат…
И вот уже все уселись, и разложили-расставили харчишки свои прихотливые, и вилками зазвенели, и приутихли, и кто-то крикнул:
— Василь Денисыч, тост, тост!
Василь Денисыч степенно встал, поднял стакан с клубничным компотом, посмотрел на него умильно, на прозрачность его полюбовался, на цвет перламутровый и начал без всякой бумажки:
— Мы сегодня рады собраться в родной трапезной, чтобы приветствовать дорогого гостя. К нам теперь заезжают не так часто, как хотелось бы, но уж коли заезжают, то не скоро покидают гостеприимный Краснокитежск. Любезный Андрей Николаевич еще и не видал ничего в городе, кроме вот этого культурного, так сказать, очага. — Он обвел рукой помещение, сам легонько хохотнул — шутка же! — и собравшиеся его поддержали, но коротко, чтобы не прерывать надолго хороший тост. — И вы сами знаете и представляете, как много интересного он увидит, узнает и поймет. А может, и взгляды кое-какие на жизнь свою нынешнюю переменит, потому что Краснокитежск — не простой город: дух его во все поры проникает, в любое сознание навечно входит, он неистребим, неуничтожим, как неистребимо и неуничтожимо все то, что нами нажито и накоплено за минувшие прекрасные годы. Одно слово: мы — это Краснокитежск. И наоборот.
Все зааплодировали бурно и радостно, а кто-то крикнул:
— И никакие перемены нам не страшны!
— Верно подметил, Макар Савельич, — согласился Василь Денисыч, — не страшны. Это — наше дело, кровное. Легко на них пошли и легко перестроимся, потому что за нами — опыт, за нами — правота. Так выпьем же компоту за нашего гостя и пожелаем ему, чтобы дух Краснокитежска проник в его организм и стал его духом. Здоровья вам, значит, и уверенности в правоте нашего общего дела.
Умнов ничего из сказанного не понял. То ли речь серого начальника была настолько аллегорична, что понять ее мог лишь посвященный, каковыми, похоже, все за столом являлись. Либо речь эта традиционно ничего не значила: слова и слова, лишь бы выпить поскорей. Хотя бы и компота.
И выпили. Компот — клубничным он был — оказался вкусным — холодненьким, духовитым, в меру сладким.
— А теперь закусить, закусить, — задушевно, будто чистого ректификату хватанул, произнес Василь Денисыч, зацепил малосольный огурец, хрупнул и захрустел, расплылся в улыбке: — Ах, лепота… Нет, что ни говорите, а дары земли — дело великое. И грешно их земле оставлять.
— Это вы о чем? — поинтересовался Умнов, наворачивая между тем семгу с балыком, перекладывая их лучком и редисочкой, закусывая бутербродом с черной икрой и уже подбираясь к солянке, поскольку в банкетно-самообслуживающем ритуале имелся, на взгляд Умнова, один крупный недостаток: горячие блюда, взятые оптом, имели скверную тенденцию к остыванию.
— Об уборочной страде, — мгновенно ответил Василь Денисыч. — О проблеме овощехранилищ. О транспортировке даров земли к потребителю. О прямых договорах колхозов и совхозов с торговлей. О семейном подряде. О кооперативных теплицах. О вредном отрывании научных работников от процессов для собирания вышеупомянутых даров. И прочее.
— Я в отпуске, — как можно более ласково сказал Умнов, даже от солянки оторвался для вящей убедительности. — И к тому же я не пишу о сельском хозяйстве. Я, видите ли, специалист по вопросам нравственности, духовности. Экономические проблемы — не моя компетенция.
— Во-первых, что я перечислил, впрямую касается людской нравственности, неразрывно с ней связано, — строго заметил Василь Денисыч. — А во-вторых, обижаете, товарищ Умнов, крепко обижаете. Уж не думаете ли вы, что весь этот товарищеский ужин затеян для того, чтобы сагитировать вас на пустое воспевание наших показателей? Если думаете, то зря. Время воспеваний кануло в Лету, осуждено партией, а значит, и нами, ее солдатами. Дело надо делать, а не болтать попусту. Нам — наше, вам — ваше. Нам — пахать, сеять, строить, варить сталь. Вам — писать о простых тружениках, об их духовной стойкости, бичевать недостатки, но, конечно, не забывать и о победах… Кушайте соляночку, кушайте, простывает… Лариса, солнышко, ты плохо ухаживаешь за нашим гостем, выговор тебе с последним предупреждением.
В который раз ошарашенный неудержимым словесным потоком, так и не понявший, что от него хотят, а чего — нет, в чем упрекают, а за что хвалят, Умнов реально ощутил, что Лариса взялась за него крепко, напуганная, видать, последним предупреждением. Она властно забрала у него ложку, сама зачерпнула его солянку и понесла эту ложку к его рту. Кормление, так сказать, младенца. Умнов дернулся, задел ложку щекой, солянка пролилась — хорошо, обратно в тарелку, а не на белоснежную крахмальную скатерть.
— Ну что же вы, — укоризненно сказала Лариса, — не строптивьтесь. Мне мужчину покормить — одно удовольствие.
— Не привык, знаете ли, — только и нашел, что ответить.
Выхватил у девушки ложку, начал быстро, не чувствуя вкуса, демонстративно хлебать. Отметил, однако, что никто из присутствующих не обратил внимания на незапланированный «фо па», все ели, пили, звенели, брякали, хрустели, чавкали, крякали, ахали, повизгивали, булькали и пыхтели. Не до Умнова им было.
И в сей же момент в зал влетел, впорхнул, вкатился на скользких подметках кремовый директор с хохломской табуреткой в руках, за ним поспевали две его сотрудницы, которые несли нечто прозрачно-пластмассовое, сильно напоминающее колесо для розыгрыша лотерей. А оно им и оказалось. Директор водрузил его посередь зала на табуретку и возвестил:
— Долгожданный сюрприз: игра в фанты.
И закрутил колесо, то завертелось, замелькали в нем туго свернутые бумажки. Кремовые помощницы директора синхронно пританцовывали в такт вращению колеса, директор хлопал в ладоши — тоже в такт, а невесть откуда возникший на эстраде фантом-ударник тут же выдал стремительно-виртуозный брейк на трех барабанах.
Колесо остановилось, директор сунул в него руку, достал фант, развернул и сообщил:
— Номер тридцать два!
За столом зашептались, зашушукали, загудели. Ловким движением Лариса запустила руку во внутренний карман умновской куртки — тот даже среагировать не успел! — и вытащила картонный прямоугольник, на котором крупно, типографским способом, было выписано число 18.
— Не повезло, — вздохнула Лариса. — Не ваш номер. И не мой, — показала свою карточку с цифрой 5.
Умнов мамой был готов поклясться, что никакой карточки у него в кармане не было. Иллюзионистка, страшно подумал он о Ларисе, но выразиться вслух не успел. Где-то в изножье буквы П вскочила дама, приятная во всех отношениях, лет эдак пятидесяти с гаком, в голубом костюме-двойке, с розой в петлице, с пионом в выбеленных перекисью, высоко взбитых волосах, с миногой на вилке в правой руке и со стаканом черешневого — в левой, взмахнула в энтузиазме вилкой — минога легко слетела с зубьев, взяв курс через стол и приземлилась точно на тарелке мордастого типа в джинсовой куртке. Тип возликовал, крикнул: «Виват»! — и схрупал залетную миногу, даже не поморщившись.
Что происходит, мелькнула банальная мысль у несчастного Умнова. Что творится здесь, какая, к дьяволу, фантазия родила эту ужасную бредятину?.. Но не было ему ни от кого внятного ответа. Напротив, цветолюбивая дама еще более запутала ситуацию, воскликнув жеманно:
— Хочу фолк-рок! — и показала директору картонку с объявленным номером.
И все захлопали, застучали ножами по тарелкам, ложками по стаканам, вилками по столу, закричали:
— Верно!.. Здорово!.. Прогрессивно!.. В духе!.. Национальной!.. Политики!.. В области!.. Культуры!..
Директор свистнул в два пальца, как Соловей-разбойник со стены трапезной, незамеченные до сих пор Умновым двери позади эстрады разъехались в разные стороны, и из них вышли три добрых молодца с синтезатором, бас-гитарой и ритм-гитарой и две красных девицы — без музыкальных принадлежностей, стало быть — певицы. А ударник, как известно, на эстраде уже наличествовал, шуровал палочками по барабанной коже, кисточками по тарелкам, металлической указкой по блестящему трензельку — создавал фон.
— Па-а-апросим! — гаркнул директор и зааплодировал.
И все зааплодировали. И Умнову ничего не оставалось делать, как сдвинуть пару раз ладоши, хотя ничего доброго он от этих фолк-рокеров в русских национальных костюмах не ждал.
Ритм-гитара взяла нужный тон, властно повела за собой бас-гитару; синтезатор, натужно воя, определил основную мелодию; ударник подстучал тут и там, подбил бабки своими колотушками, а красны девицы цапнули микрофоны и лихо вмазали по ушам:
— Не забудь… — жали они на низах, — материнское поле… поле памяти… поле любви… Нам Россия… дала свою долю… Ты своею… ее назови…
И ни на миг не задержавшись, в эту суперпатриотическую текстуху серьезным припевом влез весь состав рокеров:
— Память, память, память… в-вау, бзымм, бзым… Память, память, память… в-вау, бзымм, бзым…
А ударник привстал и начал вышибать русский дух из иностранных барабанов, иностранным тарелкам здорово досталось, а синтезатор всемирно известной фирмы «Ямаха» мощно точил народную слезу крупного калибра в металлическом ритме рока, и все это было так скверно, что у Умнова и впрямь побежала нежданная слеза: то ли от перебора децибелов, то ли от крепости соуса, поданного к бифштексу, то ли от обиды за хорошую рок-музыку и за честное слово «память», на котором вяло топтались трапезные музыканты.
А народу между тем происходящее сильно нравилось. Кто-то всласть подпевал, кто-то в такт подхлопывал, кто-то ритм на столе ладошкой отбивал, а Василь Денисыч, сложив руки на груди, отечески кивал и улыбался.
Поймав взгляд Умнова, он наклонился к нему и прокричал на ухо:
— Рок-музыка — любовь молодежи. Нельзя у молодежи отнимать любовь, как бы кому этого ни хотелось.
— Это не рок-музыка, — прокричал в ответ Умнов. — Это какофония.
— Не судите строго, — надрывался Василь Денисыч. — Вы там, в Москве, привыкли ко всяким «Машинам времени» или «Алисам», а у нас в глубинке вкусы попроще. Зато содержание — поглубже.
— Это про память-то поглубже?
— «Память» — слово хорошее, его не грех и напомнить кое-кому, кто страдает выпадением памяти…
Разговор скатывался на грань ссоры, и Умнов не прочь был ее развить, даже успел спросить:
— Кого вы имеете в виду?..
Но Василь Денисыч не ответил, поскольку песня закончилась, зал всколыхнулся аплодисментами, рокеры наскоро раскланялись и скромно исчезли за раздвижными дверями.
А Василь Денисыч снова встал, торжественно поднял стакан с компотом и начал новый тост:
— Хочу выпить этот компот за нашу молодежь. При знаюсь: поругиваем мы ее, все недовольны: то нам не так, это нам не эдак. То у них, видишь ли, волосы длинные, то брюки в цветных заплатах, то песни непонятные, то музыка вредная. А молодежь не ругать — ее понять надо. А поняв — помочь ей понять нас и пойти дальше вместе. Ведь идти-то нам вперед порознь никак нельзя, а, братцы мои?.. То-то и оно… Вот и выпьем за то, чтобы она, молодежь, то есть, нас, стариков, понимала, а уж мы-то ее поймем, раскусим, у нас на это силенок хватит.
Все, натурально, хлопнули по стакану, овощами или рыбкой закусили, а Умнов ехидно спросил соседа:
— Понимание — силой, так выходит?
— Передергиваете, товарищ журналист, на слове ловите. Есть у вашей братии манера такая: слова из контекста выдирать. Я ж о духовном, о вечном, а вы сразу про драку, про телесные наказания… Нехорошо, Андрей Николаевич, неэтично. Чтой-то в вас еж какой-то сидит — ощетинились, насторожены… Зачем? Мы к вам по-дружески, по-любовному, как исстари принято… Ну-ка, расслабьтесь, выпейте с комсомолом на брудершафт компотику… Лариса, ату его!
Раскрасневшаяся Лариса стакан взяла — а Умнов свой после тоста за молодежь так из горсти и не выпускал, — заплела свою руку за умновскую:
— На «ты», Андрей Николаевич!
На «ты» так на «ты». Когда это Умнов отказывался с женщиной на «ты» перейти, пусть даже по приказу свыше. Да и чего сопротивляться? И приказы свыше в радость бывают, нечасто, правда, но тут как раз такой случай и выпал.
Дернули клубничного, Умнов ухватил Ларису за плечи, притянул к себе, норовя в губы, в губы, а она увернулась, подставила крутую щеку:
— Не все сразу, Андрюшенька.
И сама его в щеку чмокнула, да так звучно, что соседи обернулись, засмеялись, загалдели:
— Совет да любовь!
— Радости вам на жизненном пути!
— Миру да счастья!
А кто-то невпопад:
— Миру — мир!
И опять все засмеялись шутливой оговорке, даже Умнов слегка улыбнулся.
Странная штука: он всерьез чувствовал себя малость подшофе, будто и не компот пил, будто в компоте том распроклятом притаились скрытые лихие градусы, вовсю сейчас разгулявшиеся в крепком, вообще-то, умновском организме. Но не градусы то были никакие, а тот не поддающийся научным измерениям общий тонус застолья, когда даже бифштекс с солянкой пьянят, когда разгульное настроение перетекает из клиента в клиента, из персоны в персону, и вот уже за «сухим» столом все — навеселе, но — чуть-чуть, самую малость, в той легкой мере, которая только и требуется для общей радости.
— Василь Денисыч, — Умнов вдруг, сам себе изумляясь, обхватил соседа за богатырскую спину, хлопнул по плечу, — ты, брат, похоже, мужик неплохой.
— Это точно, — легко улыбался Василь Денисыч. — И я рад, что ты, Андрей Николаевич, это понимать начал. Значит, мы — на верном пути. И, как в песне поется, «никто пути пройденного у нас не отберет».
— В каком смысле? — не понял Умнов.
— Во всех, — туманно пояснил Василь Денисыч. — И в личном не отберет, и в общественном, в масштабе державы — хрен кому, пусть только покусятся…
Странный он человек, думал о соседе Умнов, разнеженно думал, но остроты мысли не потерял, даже наоборот: обострилась мысль, внезапную четкость обрела. Странный и страшноватый. Работает под Иванушку, под мужичка-лапотничка: весь он, видите ли, посконный, весь избяной, родовая память, мать-Расеюшка, народ-батюшка. А все тексты его зашифрованы донельзя, без поллитра компота не разберешься. На первый взгляд ахинею несет, а если копнешь глубже, задумаешься: ой, есть там что-то недоговоренное, намеком прошедшее, а намек-то, похоже, угрожающий, опасный. Сейчас бы самое время копнуть его, начальничка пресерого, вытащить скрытое на свет божий, вывернуть его наизнанку, да не время, момент не тот — веселись, публика!
Только и спросил походя:
— Василь Денисыч, а вы кто?!
— Человек, Андрей Николаевич!
— Я не о том. Должность у вас какая?
— Должность?.. Простая должность. Отец города я. Краснокитежска. И все мы здесь — Отцы его.
— Я серьезно.
— И я не шучу. Чем вам моя должность не нравится? Не мной придумана, не я первый, не я последний…
А заводила-директор уже вновь барабан крутил. Вытащил номер:
— Пятый!
— Мой! Мой! — закричала Лариса. — Песню петь станем.
— Какую песню? — склонился к ней Умнов.
— Какую хочешь, Андрюшенька.
И уже давешние рокеры опять на эстраде возникли да плюс к их электронике из тех же дверей концертный рояль выплыл, а еще и баянист вышел, и скрипач не задержался, и два русоголовых балалаечника уселись прямо на пол, скрестив по-турецки ноги в кирзовых прахарях.
— Ой, мороз, мороз… — чуть слышно затянула Лариса, — не морозь меня… — голос ее крепчал, ширился, захватывал тесный зал, — не морозь меня, моего коня…
Умнов закрыл глаза. В голове что-то закружилось, замелькало, засверкало, песня почти стихла, голос Ларисы доносился, будто сквозь толстый слой воды. Что со мной, что? — лениво, нехотя думал Умнов, компоту, что ли, перепил? Ой, тяжко как… И, не открывая глаз, откинулся на стуле, попытался расслабиться: аутотренинг — великая вещь!.. Раз, два, три… двенадцать… двадцать один… Я спокоен, спокоен, я чувствую себя легко, хорошо, вольно, я лечу над землей, я ощущаю теплые потоки воздуха, они обвевают мое обнаженное тело, я слышу прекрасные звуки…
И словно сверху, с югославской четырехсотрублевой люстры, не открывая глаз, сквозь сомкнутые веки увидел родное застолье. Все внизу пели, пели разгульно и вольно, до конца, до беспамятства отдавшись любимому делу.
— Ой, мороз, мороз… — тянула Лариса.
— Нам всем даны стальные руки-крылья, — выдавал хорошо поставленным баритоном Василь Денисыч, отец Краснокитежска, истово выдавал, а верней — неистово, — а вместо сердца — не скажу чего…
— О Сталине мудром, родном и любимом, — пели складным дуэтом два пожилых тенора в серых костюмах — тоже, видать, из Отцов, встречавших Умнова у границы Краснокитежска, — прекрасную песню слагает народ…
Три томные девицы в сарафанах и кокошниках — из Ларисиной команды — самозабвенно голосили:
— Влюбленных много — он один, влюбленных много — он один, влюбленных много — он один у переправы…
Мощная дама, требовавшая давеча фолк-рока, пела сквозь непрошено набежавшие слезы, рожденные, должно быть, сладкой ностальгией по ушедшей юности:
— Ландыши, ландыши, светлого мая привет, ландыши, ландыши — белый букет…
А ее сосед — ее ровесник — обняв могучий стан женщины и склонив ей на плечо седую гривастую голову, подпевал ей — именно подпевал:
— Знаю: даже писем не придет — память больше не нужна… По ночному городу идет ти-ши-на…
И еще звучали в зале знакомые и незнакомые Умнову песни, романсы, арии и дуэты! А скрипач на эстраде играл любимый полонез Огинского. А пианист играл любимый чардаш Монти. А баянист играл музыку к любимому романсу про калитку и накидку. А балалаечники играли любимые частушечные мотивы. А фолк-рокеры играли сложную, но тоже любимую вариацию на тему оперы «Стена» заморской группы «Пинк Флойд». И все звучало не вразнобой, не в лес по дрова, а на диво слаженно, стройно, как недавно — во время встречи на границе города. Там, помнилось Умнову, этот престранный эффект унисонности уже имел свое загадочное место…
И чувствовалось внизу такое жутковатое стадное единство, такая мертвая сплоченность против всех, кто не поет вместе с ними, что безголосый с детства Умнов быстренько спустился с люстры, открыл глаза, поднялся со стула, стараясь не шуметь, не скрипнуть половицей, пошел на цыпочках вдоль стены, дошел — незамеченный! — до тайной дверцы с чеканкой, открыл ее, дверцу, и припустился по служебному коридору, метеором пронесся через пустой холл, из которого исчезли даже дежурные портье, вмиг взлетел на свой второй этаж, на ходу вынимая из кармана ключ от номера, от волнения едва попал им в замочную скважину, распахнул дверь, шмыгнул в прихожую, дверь захлопнул, ключ с внутренней стороны дважды повернул и только тогда расслабленно прислонился к холодной стене, голову к ней прижал, зажмурился и задышал — часто-часто, как будто провел глубоко под водой черт знает сколько пустого и тяжкого времени.
А может, и провел — и впрямь лишь черт сие знает.
Не зажигая света, сбросил кроссовки, в носках прошел в спальню, быстро, по-солдатски, разделся, поставил ручной будильник на шесть утра и нырнул под холодящую простыню, накрылся с головой, зарылся в глубокие пуховые подушки: ничего не видеть, не слышать, не помнить. Самое главное: не помнить. Черт с ней, с памятью — пусть отключается назло большому Отцу города Василь Денисычу!
И то ли устал Умнов невероятно, то ли впрямь опьянел от сытного ужина, то ли сказалось нервное напряжение последних сумасшедших часов, но заснул он мгновенно — как выпал из действительности. И ничего во сне не видел.
Будильник зудел комаром: настойчиво и мерзко. Умнов его слышал, но глаз не открывал. Раннее вставанье было для него пыткой, он — сам так утверждал — и в журналистику пошел лишь для того, чтобы не просыпаться бог знает когда. И не просыпался никогда, дрыхнул до девяти как минимум, поскольку с некоторых пор семьей обременен не был, малые дети по утрам не плакали, а в любой редакции жизнь творческого человека начинается часов с одиннадцати. А тут…
Он резко сел в постели, внезапно и жутко вспомнив про «а тут». Сна как не бывало. Одна мысль: бежать.
Оделся, покидал в сумку разбросанные накануне вещички, подумал: а как насчет расплаты? Конспирация требовала уйти из гостиницы по-английски, не попрощавшись даже с портье и кассиршей, но чистая совесть не допускала жульничества. Явилось компромиссное решение. Достал блокнот, выдрал страничку, написал на ней фломастером: «Уехал рано. Будить никого не стал. Оставляю деньги за номер — за сутки». И приложил к страничке десятку, оставил все на журнальном столике, вазочкой придавил и вышел, крадучись, из номера.
Парадная лестница — налево; направо указывала картонная табличка с милой надписью от руки: «Выход на случай пожара». Словно кто-то специально повесил ее напротив умновского номера, приглашая к весьма сомнительному выходу, но Умнов-то как раз ни в чем не усомнился; мысль о тайном побеге, владевшая им, не допускала никаких иных, и Умнов одержимо ринулся направо, полагая, что пожар — налицо, раздумывать некогда.
Как ни странно, но он оказался прав: запасная черная лестница вывела-таки его во двор, где — как и ранее предполагалось! — стояли мусорные баки, с вечера переполненные, украдкой ночевал чей-то «Москвич»-фургон с казенной надписью «Китежбытслужба», гуляли два грязно-серых кота, явно страдающих летней бессонницей.
Один равнодушно прошел мимо Умнова, а другой задержался и поглядел на него сверху вниз желтыми с узкими черными зрачками гляделками.
— Чего уставился? — спросил довольный началом событий Умнов. — Лучше проводи к выходу из этой клоаки.
Кот, не отвечая, повернулся и медленно зашагал вдоль стены. Хвост его торчал, как антенна, и, как антенна, подрагивал на ходу. Умнов пошел за ним и через некоторое пустяшное время увидел ворота, а сквозь них виднелась знакомая площадь. Кот свернул антенну и сел на нее с чувством выполненного долга.
— Спасибо, — сказал ему Умнов и аж вздрогнул: кот в ответ солидно кивнул головой.
А может, это показалось Умнову: мало ли что помстится спросонья…
Но он тут же забыл о коте, увидев родной «Жигуленок», одиноко стоящий у гостиничного козырька, устремился к нему, оглядевшись, впрочем, по сторонам: нет, вроде никто не преследует, да и парадный вход в «Китеж» закрыт изнутри — сквозь стекло видно — на вульгарный деревянный засов и вдобавок украшен очередной лаконичной надписью: «Мест нет». Умнов сел в промерзшую за ночь машину, вытащил подсос, крутанул зажигание. «Жигуль» завелся сразу. Умнов уменьшил обороты и, не дожидаясь, пока автомобиль прогреется, газанул с места. Вот и глухой проход между домами, а вот и улица, которая — считал Умнов — является частью длинной магистрали Москва — Знойный Юг. Во всяком случае, вчера на нее, на улицу эту, выехали с трассы, никуда не сворачивая, значит, и сегодня рвануть следует именно по ней.
И рванул. Рано было, пусто, еще и грузовики на утреннюю службу не выбрались, еще и светофоры не включились, слепо смотрели, как Умнов гнал «Жигуль» от греха подальше. Он выехал на окраину, промчался мимо глухих заборов, потом и они кончились и началась трасса. Умнов до конца опустил стекло, подставил лицо холодному ветру. Все позади, бред позади, фантасмагория с банкетом, Василь Денисыч с его многозначительными тостами, красавица Лариса, милицейский капитан, кремовый директор, дама с розой — не было ничего! Померещилось! Приснилось! Пусть пока будет так, суеверно считал Умнов, а вот отъедем подальше, оторвемся — тогда и подумаем обо всем, проанализируем, коли сил и здравого смысла хватит. Насчет сил Умнов не сомневался, а насчет здравого смысла… Да-а, если и был во вчерашнем вечере какой-то смысл, то не здравый, не здравый…
Умнов легко повернул руль, плавно вписался в поворот, одолел длинный и скучный тягун и вдруг… увидел впереди игрушечный городок, тесно прилепившийся к трассе, — с церковными куполами, с новостройками, с трубами, с садами. Не веря себе, боясь признаться в страшной догадке, Умнов резко прижал газ — стрелка спидометра прыгнула к ста сорока. А Умнов не отпускал педаль, тупо гнал, вцепившись в руль и уставившись в лобовое стекло, покуда не увидел впереди знакомую стелу с не менее знакомыми буквами: «Краснокитежск».
Умнов ударил по тормозам. «Жигуль» завизжал, заскрипел бедолага, его даже малость занесло, но остановился он как раз под буквами. Умнов заглушил двигатель, вышел из машины и сел на траву. Он сидел на траве и как тупо гнал, так тупо и смотрел на низкое небо над горизонтом. Оно было незамутненно-чистым, белесым, словно давно и безвозвратно застиранным, и лишь единственная белая заплатка облака норовила зацепиться за хорошо видную отсюда, с горушки, телевизионную антенну на высоком куполе храма.
Откуда все началось, туда и вернулось — к началу то есть…
Вздор, вздор все это, наливаясь злостью, думал Умнов. Просто я не той дорогой поехал, всего лишь не той дорогой, а если бы той дорогой, то я бы… А что «я бы», оборвал он себя, той или не той — пробовать надо!..
И молнией к машине. Завелся с пол-оборота, помчал по дороге — мимо все тех же заборов, из-за которых никто ничего не вынес пока на продажу, мимо первых панельных домов, мимо универмага, гастронома и кафе «Дружба», и дальше, и дальше — прямо, мимо голубого «гаишного» указателя «Центр», куда свернул вчера кортеж, — ну, не было здесь другой дороги, не было — и все!
А на улице уж и люди появились. Вон бабулька с бидоном куда-то пошустрила. Вон небритый мужик на крыльце продмага ошивается: никак кефирчику с утра хватануть захотел. Вон парнишка на складном велосипеде по тротуару звенит…
Умнов бибикнул парнишке, притормозил.
— Будь другом, скажи: как мне из города выбраться?
Парнишка соскочил с седла, стоял, удивленно глядя на Умнова. Потом пожал плечами и недоуменно спросил:
— Куда вы хотите выехать?
— На южное направление.
— Правильно едете.
— Неправильно еду, — терпеливо объяснил Умнов. — Я уже так ехал и опять приехал в город.
— Этого не может быть, — засмеялся парнишка.
— Хочешь проверить? Садись, времени много не займет.
— Не могу, — парнишка смотрел на Умнова, как на сумасшедшего: со страхом пополам с жалостью. — Вы езжайте, езжайте, не ошибетесь… — и быстренько-быстренько укатил на своей раскладушке.
— Уже ошибся, — проворчал Умнов, но довольно успокоенно проворчал.
Как же легко убедить человека в том, в чем он хочет убедиться! Парнишка сказал: не ошибетесь — и Умнов уже готов верить ему… Кстати, почему бы и не поверить? Сзади Москва, впереди юг, чудес не бывает, дорогие граждане. А то, что опять в Краснокитежск попал, — так ошибся, значит, свернул не туда…
И знал, что не ошибся, знал, что не сворачивал никуда, а ведь опять погнал «Жигуль» мимо давешних заборов — на магистраль, в чисто поле, на гору, на длинный тягун. И только билась надежда — где-то глубоко внутри, в животе или еще где поукромнее: выеду, выеду, выеду…
Не получилось!
Остановился на знакомой горушке и тускло смотрел вниз, где вольготно и безмятежно раскинулся древний Краснокитежск, не выпускающий дорогих гостей из своих довольно душных объятий.
Значит, если я поеду в Москву, попытался здраво рассуждать Умнов, то опять-таки попаду в Краснокитежск, только с обратной стороны… Он невесело усмехнулся. Сказали бы ему раньше о таком: на смех поднял бы. Спросил сам себя: а сейчас веришь?.. И сам себе ответил: а что остается делать?.. Впрочем, хитрил. Он знал, что оставалось делать. Оставалось ехать в город и искать другую дорогу. Совсем другую. Эта, похоже, кольцевая.
Умнов устал от мистики. Он вообще ее не терпел, даже фильмы ужасов на видео не смотрел, а тут ее столько наворотилось — любой самый крепкий свихнется… Умнов был из самых-самых. Он вырулил на асфальт с обочины, неторопливо — а куда теперь спешить-то? — поехал в город, отметил, что кое-кто из частников уже вынес к шоссе свои табуреточки с клубникой и вишней — а и то пора: половина восьмого, рабочий день вот-вот начнется! — и въехал на знакомую до противности улицу. Тормознул у перекрестка, у гастронома, где уже собралась кое-какая очередь из ранних хозяек — ждали открытия, — подошел к ним, вежливо поздоровался. Ему ответили — вразнобой, но все — приветливо.
— Скажите, пожалуйста, — издалека начал Умнов, — куда ведет эта улица? Я, видите ли, приезжий.
Женщины переглянулись, будто выбирая: кому отвечать, уж больно вопрос прост. Одна — с рюкзаком — сказала:
— Сначала на окраину, на Мясниковку, а потом и вовсе из города. А вам куда надо?
— Я из Москвы. На юг еду.
— Вроде правильно едете, а, бабы?
Бабы загалдели, привычно заспорили, но быстро пришли к согласию, подтвердили: да, мол, правильно, езжай, не сворачивай, на самый юг и попадешь.
— А есть другой выезд? — закинул удочку Умнов.
— Смотря куда, — раздумчиво заявила ответчица с рюкзаком.
— Куда-нибудь.
— Это как? — не поняла женщина, и остальные с подозрением уставились на Умнова.
— Ну, не на юг. На запад, на восток… Вообще из города.
— Больше нету, — уже не слишком приветливо отрезала женщина с рюкзаком. — Если только через центр и по Гоголя, а там на Первых Комиссаров… Но оттуда все равно — на Мясниковку… Нет, другого нету, только здесь…
— Спасибо, — расстроенно сказал Умнов и пошел к машине.
Женщины глядели ему вслед, как недавно — мальчик с велосипедом.
У машины Умнова поджидал знакомый капитан ГАИ.
— Катаетесь? — блестя фиксами, спросил капитан.
— Пытаюсь уехать.
— А там уж Лариса с ног сбилась: где товарищ Умнов, где товарищ Умнов? И Василь Денисыч три раза звонил… Возвращаться вам надо, Андрей Николаевич. У вас — программа.
— Какая, к черту, программа? — устало огрызнулся Умнов. — Я уехать хочу, понимаете, у-е-хать!
— Никак нельзя, — огорчился капитан. — Василь Денисыч обидится.
— Ну и хрен с ним.
— Па-пра-шу! — голос капитана стал железным. — Хоть вы и гость, но выражаться по адресу начальства не имеете полного права.
— Ладно, не буду, — согласился Умное, обреченно садясь в машину. — Ведите меня, капитан. К кому там? К Ларисе, к Василь Денисычу, к черту-дьяволу! Ваша взяла…
— А наша всегда возьмет, — ответил капитан веским голосом Василь Денисыча, пошел к мотоциклу, оседлал его, взнуздал, махнул Умнову рукой в рыцарской краге: следуйте за мной, гражданин…
Кремовый директор встретил Умнова так, будто тот и не сбегал по-английски, будто тот просто-напросто погулять вышел, подышать свежим воздухом древнего города.
— Возьмите ваши денежки, — протянул директор десятку. — Оптом заплатите, если уезжать станете… И кстати: номерок ваш двенадцать рубликов тянет. Не дороговато? А то мы профсоюз подключим, поможем…
— Спасибо, — надменно сказал Умнов, — обойдусь.
Ему весьма не понравилось слово «если», проскочившее в речи директора. Что значит: «если уезжать станете»? Конечно, стану! Кто сомневается?.. Да директор, похоже, и сомневается… Что они тут, с ума все посходили?.. Что я им — вечно здесь жить буду, политического убежища попрошу?.. Шапка в газете: «Журналист из Москвы просит политического убежища в древнем Краснокитежске»… А также в Красноуфимске, Краснотурьинске, Краснобогатырске и Краснококшайске… Кстати, а как их газетенка зовется?
— Кстати, — спросил он, — а как ваша местная газета зовется? И есть ли таковая?
— Есть, как не быть, — малость обиженно сказал директор. — А называется она просто: «Правда Краснокитежска».
Вот вам и здрасте — весело думал Умнов, подымаясь по лестнице на второй этаж — к собственному номеру. Дожили: правда Краснокитежска, правда Заполярья, правда Сибири, Урала и Дальнего Востока. Городская, областная, районная. Везде — своя. Пусть ма-а-аленькая, но своя. И что самое смешное, все это — липа, во всех «правдах» — газеты имею в виду — одно и то же печатается. Что Москва присылает, то и печатается: тассовские материалы, апээновские. Ну и кое-что от себя, от родного начальства: про передовой опыт, про трудовые маяки, про лося в городе… Так что «Правда Краснокитежска» — это, братцы, от пустого самонадувания. Пырк иголочкой — и нет ничего, лопнул пузырь! Как там у Киплинга: города, ослепленные гордостью…
Странен человек! Только что в страхе пребывал, бессильной злобой наливался, дали бы автомат — очередью по всем ларисам, василям денисычам, по всем этим серым, кремовым, разноцветным. А сейчас, видите ли, — «весело думал»… Ну и что с того, весело думал Умнов, надо уметь временно мириться с предлагаемыми обстоятельствами, надо уметь выжидать — кстати, вполне журналистское качество. Выждать, выбрать момент и — в атаку. Или, в данном конкретном случае, — в отступление. Все на тот же юг…
Только сумку в шкаф закинул — телефон.
— Ну, — хамски сказал в трубку Умнов.
Это он себе такую тактику быстренько сочинил: хамить направо и налево. Может, не выдержат — выставят из города и еще фельетончик в «Правде Краснокитежска» тиснут: «Столичный хам»… Опасно для грядущей карьеры? Пошлют фельетон к нему в редакцию?.. А он редактору — атлас: нет такого города в природе, а значит, фельетон — глупая мистификация и провокация западных спецслужб… Что — съели?..
— Андрюша, — интимно сказала из трубки Лариса, — ну где же ты ходишь? Я тебе звоню, звоню…
— Дозвонилась?
— Только сейчас.
— Говори, что надо.
Сам себе противен был: так с женщиной разговаривать! Но тактика есть тактика, и не женщина Лариса вовсе, а одна из тюремщиков, из гнусных церберов, хоть и в юбке.
— Сейчас восемь тридцать, — голос Ларисы стал деловым. — Успеешь позавтракать — директор покажет, где. И — вниз. В девять ноль-ноль жду тебя с машиной.
— У меня своя на ходу.
— Твоя отдохнет. Василь Денисыч предоставил свою — с радиотелефоном. Он нам туда звонить будет.
— Во счастье-то!.. И куда поедем?
— Программа у меня. Размножена на ксероксе — прочитаешь, обсудим.
— Ну-ну, — сказал Умнов и швырнул трубку.
Программа, видите ли, на ксероксе, ксерокс у них, видите ли, имеется, без ксерокса они, видите ли, жить не могут… Переход от веселья к злости совершился быстро и незаметно. Умнов опять люто ненавидел все и вся, завтракать не пошел принципиально — плевать он хотел на их подлые харчи! — а решил побриться, поскольку оброс за ночь безбожно, стыдно на улицу выйти. Даже на вражескую.
Лариса сидела на заднем сиденье новенькой черной «Волги», на полированной крыше которой пряталось стыдливое краснокитежское солнце. Еще Умнов заметил на крыше «Волги» телефонную антенну, вполне похожую на хвост утреннего кота.
— Садись сюда, — Лариса распахнула заднюю дверь и подвинулась на сиденье.
— Сзади меня тошнит, — по-прежнему хамски сказал Умнов и сел вперед. Все-таки застеснялся хамства, объясняюще добавил: — Здесь обзор лучше.
А Лариса хамства по-прежнему не замечала. То ли ей приказ такой вышел — от Василь Денисыча, например, терпеть и улыбаться, то ли подобный стиль разговора ненавязчиво считался у лучшей половины Краснокитежска мужественным и суровым.
— Посмотри программу, — сказала Лариса и протянула Умнову лист с оттиснутым на ксероксе текстом.
Там значилось:
«Программа пребывания товарища Умнова А. Н. в г. Краснокитежске.
День первый.
Завтрак — 8.30.
Посещение завода двойных колясок имени Павлика Морозова — 9.15–11.15.
Обед — 13.00–14.00.
Послеобеденный отдых — 14.00–15.00.
Посещение городской клиники общих болезней — 15.30–16.30.
Посещение спортивного комплекса „Богатырь“ — 17.00–19.00.
Ужин — 19.00–20.00.
Вечерние развлечения по особой программе — 20.00».
Умнов внимательно листок изучил, и у него возник ряд насущных сомнений.
— Имею спросить, — сказал он. — Что значит «день первый»? Раз. Второе: что это за особая программа на вечер? И в-третьих, я не желаю ни на завод колясок, ни в клинику. Я не терплю заводов и всю жизнь бегу медицины.
Лариса засмеялась, тронула ладошкой кожаную спину пожилого и молчаливого шофера, лица которого Умнов не углядел: оно было закрыто темными очками гигантских размеров.
— Поехали, товарищ, — сказала ему. И к Умнову: — Отвечаю, Андрей Николаевич. День первый, потому что будет и второй — для начала. Особая программа — сюрприз. Вечером узнаешь. А завод и больница — это очень интересно, Андрюша, очень. Там идет эксперимент, серьезный, в духе времени, направленный на полную перестройку как самого дела, так и сознания трудящихся. У себя в столице вы только примериваетесь к подобным революционным преобразованиям, а мы здесь… — она не договорила, закричала: — Смотри, смотри, мои ребята идут!..
Умнов глянул в окно. По тротуару шла нестройная колонна молодых людей, одетых весьма современно. Здесь были металлисты — в цепях, бляхах, браслетах, налокотниках и напульсниках с шипами. Здесь были панки — в блеклых джинсовых лохмотьях, с выстриженными висками, волосы торчат петушиными гребнями и выкрашены в пастельные, приятные глазу тона. Здесь были брейкеры — в штанах с защипами и кроссовках с залипами, в узких пластмассовых очках на каменных лицах, все — угловатые, все — ломаные, все — роботообразные. Здесь были атлеты-культуристы в клетчатых штанах и голые по пояс — с накачанными бицепсами, трицепсами и квадрицепсами. Здесь были совсем юные роллеры — в шортиках, в маечках с портретами Майкла Джексона и Владимира Преснякова, все как один — на роликовых коньках. А по мостовой вдоль тротуара странную эту колонну сопровождал мотоциклетный эскорт рокеров — или раггаров? — все в коже с ног до головы, шлемы, как у космонавтов или летчиков-высотников, мотоциклы — со снятыми глушителями, но поскольку скорость процессии была невеликой, толковые ребята зря не газовали, особого шуму не делали.
И все малосовместимые друг с другом группы дружно и едино несли самодельные плакаты, подвешенные к неструганым шестам — будто хоругви на ветру болтались. На хоругвях чернели, краснели, зеленели, желтели призывы, явно рожденные неутомимым комсомольским задором: «Все — на обустройство кооперативного кафе-клуба!», «Даешь хозрасчет!», «Частная инициатива — залог будущего!», «Дорогу — неформальным молодежным объединениям!»
— Что это? — ошарашенно спросил Умнов.
— Я же говорю: мои ребята… — Лариса чуть не по пояс высунулась из окна, замахала рукой, закричала: — Ребята, привет! Как настроение? Главное, ребята, сердцем не стареть!
Из колонны ее заметили, оживились. Рокеры приветственно газанули. Брейкеры выдали «волну». Металлисты выбросили вверх правые руки, сложив из пальцев «дьявольские рога». Культуристы грозно напрягли невероятные мышцы. Панки нежно потупились, а роллеры прокричали за всех дружным хором:
— Песню, что придумали, до конца допеть!..
— Что это за маскарад? — слегка изменил вопрос Умнов. — Они же ненастоящие…
Он был удивлен некой насильственной театральностью шествия, некой неестественностью поведения статистов Вот точное слово: статистов. Будто хороших комсомольских активистов, отличников и ударников переодели в карнавальные костюмы и строго наказали: ведите себя прилично.
— Почему ненастоящие? Самые что ни на есть. Мы кликнули клич, выбрали самых лучших, самых достойных, рекомендовали их на бюро, организовали, снабдили реквизитом. ДОСААФ мотоциклы выделил. Создали группы… А сейчас они кафе-клуб обустраивать идут. Нам помещение выделили, бывшая капэзэ в милиции. Милиция новое здание получила, а капэзэ — нам. Решетки снимем, побелим, покрасим, мебель завезем и встанем на кооперативную основу…
— Кто встанет?
— Как кто? Мы. Комсомол.
— Всесоюзный Ленинский? Весь сразу?
— Ну, не весь, конечно. Выделим лучших, проголосуем.
— А прибыль кому?
— Всем.
— И на что вы все ее тратить будете?
— На что тратить — это самое легкое, — засмеялась Лариса. — Сначала заработать надо…
— Слушай, а ты что, комсомольский секретарь?
— Да разве в должности дело? Я, Андрюшенька, Дочь города. Нравится звание?
— Неслабо… Отцы и Дети, значит… И много вас — Дочерей?
— Дочерей — не очень. Сыновей больше. И Первый у нас — Сын. — Усмехнулась. Помолчала. Добавила: — Он сейчас на конференцию уехал, в область.
Умнов мгновенно зацепился за нежданную информацию.
— Как уехал?
— Обыкновенно. На машине. Здесь недалеко, всего сто двадцать километров.
— По направлению к Москве?
— Нет, в другую сторону.
— Это через Мясниковку ехать надо? — вспомнил Умнов информацию, полученную от теток у гастронома.
— Да. А почему ты интересуешься?
— Так. Пустое…
Умнов не стал посвящать Ларису в подробности утренних мытарств да и подозревал: знает она о них — здесь про него все все знают, — а только прикидывается невинной. Этакой Белоснежкой. Ишь, глазки таращит, ресничками — плюх, плюх. «Здесь недалеко…» Первому вашему недалеко… А интересно, эти неформашки — чья идея? Ее?.. Чья бы ни была — идею выдал на-гора или кретин, или гений. Кретин — если всерьез. Гений — если издевки для. Но если издевка — то над кем? Не над ребятами же?..
— Когда твой завод будет?
— Уже приехали, Андрюшенька…
И впрямь приехали.
«Волга» остановилась у массивных железных ворот, густо крашенных ядовитой зеленой масляной краской. Над воротами красовалась металлическая же — полуметровые буквы на крупной сетке — надпись: «Завод двойных колясок имени Павлика Морозова». А рядом а воротами была выстроена вполне современная — стекло и бетон — проходная, куда Лариса и повела Умнова, бросив на ходу кожаному шоферу:
— Ждите нас, товарищ. Мы скоро.
За проходной Умнова и Ларису встречали трое крепких мужчин тоже в серых костюмах, но цвет их был погрязней, да и материал попроще, подешевле, нежели у Отцов города. К примеру: у Отцов — шевиот, а у встречавших — синтетика с ворсом. Или что-то в этом роде, Умнов не шибко разбирался в мануфактуре.
— Знакомьтесь, — сказала Лариса. — Наш гость Умнов Андрей Николаевич, знаменитый журналист из Москвы.
Но встречавших знаменитому почему-то не представила.
Крепкие мужчины крепко пожали Умнову руку, и один из них радушно сказал:
— Приятно видеть. Извините, что директор и зам встретить не смогли. Они готовятся.
— К чему? — спросил Умнов.
В воспаленном событиями сознании Умнова возникла ужасающая картина: директор и зам учат наизусть приветственные речи, которые они произнесут на встрече с десятимиллионным посетителем Краснокитежска. Каждая речь — минут на сорок…
— К выборам, — пояснил мужчина, несколько успокоив воспаленное сознание. — Вы попали к нам в знаменательный день. Сегодня труженики завода выбирают директора, его заместителя, второго заместителя, главного инженера, главного технолога и главного энергетика.
— Всех сразу? — удивился Умнов.
— А чего тянуть? — отвечал один, а остальные, улыбаясь, синхронно кивали, подтверждая тем самым, что сказанное мнение — общее, выношенное, утвержденное. — Шесть должностей — шесть собраний. Каждое неизвестно сколько продлится: народ должен выговориться. Шесть собраний — шесть рабочих смен. Шесть смен — около тысячи двойных колясок. Тысяча колясок недодано — завод недовыполнит план. Недовыполненный план — недополученная премия трудовому коллективу. Недополученная премия — недо…
— Стоп, стоп, — взволнованный услышанным, Умнов поднял руки: мол, сдаюсь, убедили, дураком был, что спросил. — Все понятно. Недополученная премия — недокупленный телевизор. Недокупленный телевизор — недоразвитая семья. Недоразвитая семья — недостроенный социализм… Цепочка предельно логична… И сколько же вы собираетесь заседать сегодня?
— Ход собрания покажет, — туманно ответил грязно-серый мужчина. — Кандидатов у нас всего девяносто семь, но могут быть неожиданности.
— Ско-о-олько?
Умнова со вчерашнего вечера удивить было трудно, милые ветры перемен дули в Краснокитежске с разных сторон и всегда — непредсказуемо. Но девяносто семь кандидатов — это, знаете ли, в страшном сне…
— Мы провели опрос в городе, народ назвал лучших. Все — в списке.
— Лариса, — тихо сказал Умнов, — это навечно. Мы сорвем программу. Василь Денисыч нам не простит. Кто эти сумасшедшие?
— Не сорвем, — так же тихо ответила Лариса, для которой, похоже, факт гранд-выборов не был откровением. — Все учтено… А это не сумасшедшие, а представители общественных организаций. Хозяева завода.
— Ошибаешься, Лариса, — мило поправил ее Умнов, неплохо поднаторевший в развешивании ярлыков. А и то верно: каждый журналист — немного товаровед. — Хозяева завода — рабочие, а представители общественности — Слуги народа.
— Не совсем так, — не согласилась Лариса. — Слуги народа освобожденные, те, кто за службу зарплату получает. А эти трое — выборные, двое — итээровцы, третий — сам рабочий. Значит, хозяева…
Так они шли, мило беседуя на социально-терминологические темы. Умнов слушал ее и недоумевал. Вроде она всю эту чепуху всерьез несет — не улыбнется даже. А в голосе — Умнов чувствовал! — сквозила легкая ирония. Над кем? Над чем? Над сложной иерархией наименований? Или над ним, Умновым, иерархию эту не знающим?.. Хозяева им не докучали — неслись вперед, на собрание торопились, на демократический акт. И все же любопытный Умнов успел задать мучивший его вопрос, отвлек хозяев от ненужной спешки к вершинам демократии.
— А скажите мне, — крикнул он им в литые спины, — почему коляски — двойные?
— По технологии, — бросил через плечо Хозяин-рабочий. — По утвержденному в Совмине СНИПу… Поспешайте за нами, товарищ журналист. И так опаздываем… — и все трое скрылись в тугих дверях заводоуправления.
— Ничего не понял, — отчаянно сказал Умнов, поднимаясь рука об руку с Ларисой по широкой лестнице, ради праздника устланной ковровой дорожкой.
Лариса сжалилась, объяснила:
— Двойные — это общий термин. А так мы делаем коляски для двойняшек, тройняшек, четверняшек и пятерняшек. — И добавила нудным голосом гида-профессионала: — Единственный завод в Союзе.
— И большой спрос на пятерняшные? — праздно поинтересовался Умнов.
— Республики Средней Азии до последней разбирают.
Больше Лариса ничего добавить не успела, потому что они вошли в большой актовый зал, дотесна заполненный рабочим людом. Умнов ожидал увидеть в президиуме добрую сотню клиентов — все кандидаты плюс несколько главных Хозяев, но на сцене было на удивление малолюдно: всего семь человек сидело за столом президиума, крытым зеленым бильярдным сукном. Справа от стола стояли всегда переходящие знамена, древки которых напоминали опять же бильярдные кии. В зале тут и там понатыканы были софиты, между первым рядом и сценой расположились телевизионщики с переносными камерами, фотографы с «лейками», «никонами» и «зенитами», а также один художник-моменталист, который мгновенно рисовал портреты трудящихся на листах в альбоме, вырывал их и щедро дарил портретируемым. Еще на сцене стояло два стенда, на коих разместилось множество черно-белых фотографий.
— Кандидаты, — поясняюще шепнула Лариса.
Они малость задержались в проходе, пытаясь хоть куда-нибудь протолкнуться, и немедля были замечены из президиума.
— Товарищ Умнов, — крикнули оттуда, — сюда, пожалуйста.
— Спасибо, я здесь пристроюсь, — крикнул в ответ Умнов и скоренько уселся одной ягодицей на половинку стула в десятом ряду: сидевший с краю радушно подвинулся.
— Идемте, Андрей Николаевич, нам туда надо, — на людях Лариса называла его официально — на «вы».
— Тебе надо, ты и иди, — вспомнил забытую было тактику Умнов. — А мне и здесь хорошо.
— Только не убегай, — жалобно попросила Лариса. А закончила бодро: — Когда увидимся?
— В шесть часов вечера после собрания, — привычно схамил Умнов. — Иди, тебя ждут.
Лариса помедлила секунду, соображая: «в шесть часов» — это шутка или всерьез? Потом, видать, вспомнила название старого фильма, расцвела улыбкой и решительно поперла к сцепе. Как ни грубо звучит это слово, но другого не подобрать: именно поперла, расталкивая локтями, плечами, коленями забивших проходы вольных выборщиков. Добралась до президиума, села с краешку — как и положено хорошо воспитанной Дочери.
Председательствующий — костюмчик у него был чисто серым, да и лицо Умнову знакомым показалось: не он ли на банкете слева от Василь Денисыча сидел? Он, он, из Отцов, родимый… — монументально поднялся, монументально постучал стаканом по графину с водой и монументально же повел речь. И хотя грамотный Умнов понимал, что монументально стучать или говорить — это не по-русски, монументы не разговаривают, иного сравнения к случаю не нашел. Здешние монументы умели все.
— Мы собрались здесь сегодня для того, — начал монумент, чтобы совершить воистину демократический акт: избрать руководителей завода, которые достойно смогут осуществлять на своих постах вашу, товарищи, политику. Ту, значит, которую вы им накажете проводить. А поэтому город, скажу я вам, серьезно отнесся к процессу. Названы самые достойные люди Краснокитежска, самые уважаемые. Вот, например, учительница по физике Кашина Маргарита Евсеевна — ее, как будущего главного энергетика, школьники назвали, ваши, так сказать, дети, внуки, и гороно поддержало… Вот бригадир слесарей ДЭЗа № 8 Мелконян Гайк Степанович. На его участках ни разу не было аварий в водоснабжении и, извините, канализации, а на этих участках вы сами живете, сами пользуетесь благами цивилизации, которые стойко охраняет ваш кандидат на пост главного технолога. Вот зубной врач стоматологической поликлиники Тамара Васильевна Рванцова, вы ее тоже хорошо знаете, она председатель женсовета вашего завода, точнее — совета жен, которые, кстати, на пост директор а ее и выдвинули. Ваши жены, дорогие друзья, ваши, простите за каламбур, домашние королевы… А вот и от пенсионеров кандидат: бывший бригадир заливщиков, ветеран войны и труда Старцев Григорий Силыч, тоже, заметим, председатель, но — совета ветеранов завода. Он у нас на директора от ветеранов идет… Да что тут долго перечислять! Вы списки видели, изучали, обсуждали, всех кандидатов знаете: и на пост директора, и на посты его заместителей, и на другие важные посты. Добавлю лишь, что наравне с остальными будут баллотироваться и нынешние руководители завода, которых вы тоже знаете. Так что нечего тут китайские церемонии разводить, не в Китае живем, давайте обсуждать. Хлестко и нелицеприятно.
И сел Отец города — чистый монумент, памятник развитому социализму.
Умнов осмотрелся: неужели присутствующие в зале, забившие его до отказа, весь этот бред принимают всерьез? Неужели они всерьез будут голосовать за слесаря с дантистом? Неужели никто не встанет и не скажет: «Ребята, демократия — это вам не игра в солдатики. Чур, сегодня я — генерал, а завтра ты им будешь…» Ну ладно, банкет с компотом — безобидный, в сущности, идиотизм. Ну ладно, костюмированные панки с металлистами — тоже слегка допустить можно, сама идея их «движений» в основе своей не шибко серьезна… Но директор-то профессионалом должен быть! Энергетик с технологом дело знать обязаны!.. И вдруг он услышал внутри себя голос, который складно произнес давным-давно слышанное: «Не боги горшки обжигают, товарищ Умнов». То-то и обидно, что не боги. Разве за семь с лишним десятилетий, что родная власть существует, не было у нас такого, чтобы вчерашний химик становился министром… чего?.. ну, скажем, культуры, а вчерашний металлург — сегодняшним председателем колхоза? Было, было, сотни раз было! Разве хороший директор завода или фабрики не бросался с размаху на партийную работу, где надо не только людей понимать, но и такую кучу проблем решать, с которыми он у себя на заводе и не сталкивался… Старый принцип: не сможешь — поможем, не справишься — перебросим. Был начальником тюрьмы — становись директором театра. Был оперным певцом — поруководи цирком в масштабе страны… А что такого? Ну, к примеру, выберут они сегодня учительницу физики главным энергетиком — так она ж не одна в энергетической службе. У нее подчиненные — профессионалы. Да и сама она про энергетику в своем институте учила, закон Ома от закона Джоуля-Ленца запросто отличает. Так что пусть работает. Опять повторим: не боги горшки обжигают… Господи, взмолился Умнов, доколе же мы будем жить по этому вздорному принципу? Когда поймем наконец, что не горшки обжигать надо — державу спасать от плохих горшечников…
Но тут в президиуме произошло некое шевеление, и у Умнова, который уже ничему не удивлялся, зародилось подозрение, будто устроители нынешнего фарса кое-что приберегли про запас. Более того, почтеннейшая публика о том распрекрасно ведает, иначе почему «народ безмолвствует»?..
Отец-председатель снова поднялся и сделал существенное добавление.
Он так и заявил:
— Есть, товарищи, существенное добавление. В президиум поступили самоотводы. Вот что пишет, например, товарищ Кашина: «Прошу снять мою кандидатуру с голосования, поскольку я чувствую, что гораздо большую пользу Родине принесу на ниве среднего образования». Благородное заявление, товарищи, граждански мужественное. Думаю, надо уважить. Будем голосовать сразу или другие самоотводы послушаем?
Из зала понеслось:
— Другие давай… Чего там канителиться… Списком будем…
— Значит, еще самоотвод — Мелконяна Гайка Степановича. «Прошу снять мою кандидатуру с голосования, поскольку я чувствую, что гораздо большую пользу Родине принесу на ниве водоснабжения и канализации». Тоже гражданский поступок, товарищи, нельзя не оценить самоотверженности товарища Мелконяна… А вот что заявляет нам Тамара Васильевна Рванцова: «Прошу снять мою кандидатуру с голосования, поскольку я чувствую, что гораздо большую пользу Родине принесу на ниве зубопротезирования». Тут еще много самоотводов, общим числом… — он наклонился к грязно-серому соседу, тот что-то шепнул ему, — общим числом девяносто один экземпляр. Фамилии перечислить?
— Не надо!.. — заорали из зала. — Догадываемся!.. Голосуй, кто остался!..
— А остались у нас в списке для голосования те, кого вы лучше всего знаете. На пост директора завода баллотируется нынешний директор Молочков Эдуард Аркадьевич. На посты его заместителей — его заместители Тишкин В. А. и Потапов Г. Б. На пост главного энергетика…
Дальше Умнов не слушал. Согнувшись в три погибели, он пробирался сквозь толпу к выходу — чтоб только из президиума его не заметили, чтоб только бдительная Лариса не окликнула, не приказала безжалостно отловить. У Умнова был план. К его великому сожалению, план этот касался не побега вообще — судя по утренним экзерсисам, он пока обречен на провал, — но изучения вариантов побега: назрела мыслишка кое-что посмотреть в гордом одиночестве, кое-что проверить, кое-что прикинуть. А там — пусть ловят. Там, если хотите, он и сам сдастся…
Он вышел в фойе и облегченно вздохнул. Фарс с горшками для богов обернулся фарсом с выборами для демократии. Списочек составили, кандидатов наворотили — сотню, перед вышестоящими инстанциями картинку выложат — закачаешься. Инстанции — они сейчас хоть и делают вид, что только наблюдают со стороны, а на самом деле ой-ой-ой как во все влезают. Со стороны. Вот почему здесь выбирают одного из одного. Или — точнее! — шестерых из шестерых. Богатый выбор… Впрочем, и это, как говорится, часто имеет место — в той же первопрестольной, например. Умнов с усмешкой вспомнил, как недавно выбирали нового директора столичного издательства, как сидел он — демократический кандидат! — один-одинешенек на сцене перед сотрудниками, как пересказывал свои анкетные данные, о коих всем присутствовавшим известно было досконально. А их, к примеру, интересовало: сколько у кандидата жен было, венчанных и невенчанных, — так ведь не спросишь о том, несмотря на объявленную гласность… Да разве только издательство?.. Сколько в газету писем приходит — о таких, с позволения сказать, выборах! Умнов, сам вопросами экономики не занимающийся, тем не менее в экономический отдел частенько захаживал, почту просматривал: а вдруг да и выплывет что-то по его теме, что-то нравственное. И выплывало. И находил. И писал — остро и зло…
Но сейчас его интересовало совсем другое.
Умнов сбежал по ковровой лестнице, миновал заводской двор — пустой в этот час, лишь сиротливо стояли автопогрузчики, электроплатформы, маленькие электромобильчики «Пони», и лишь у трех красных КамАЗов с прицепами курили шоферы, сплевывали на асфальт и негромко матерились. Их-то и надеялся увидеть Умнов: заметил машины, когда спешил на собрание.
— Чем недовольны, командиры? — бодро спросил он, подходя к шоферам, доставая из кармана рубашки духовитую индийскую сигаретку «Голд лайн» и ловко крутя ее в пальцах.
Один из камазовцев приглашающе щелкнул зажигалкой.
— Не надо, — отстранился Умнов. — Бросил. Просто подержу за компанию.
Умнов никогда не курил, но сигареты при себе держал: образ бросившего сильно сближал его с курящими собеседниками. Маленькие журналистские хитрости, объяснял Умнов, перефразируя любимый штамп известного футбольного комментатора.
Камазовцы на штамп клюнули.
— Завидую, — сказал один, в ковбойке, смачно затягиваясь. — А я вот никак…
— Сила воли плюс характер, — добавил второй, в майке, цитатку из Высоцкого.
— Так чем же недовольны? — повторил вопрос Умнов, пресекая ненужные всхлипы по поводу собственной стойкости.
— Стоим, — сказал первый шофер и добавил несколько идиоматических выражений. — Они, блин, там штаны протирают, глотки дерут, а мы здесь загорай на халяву…
— За готовой продукцией приехали?
— За ней, чтоб у ней колеса поотваливались.
— И далеко повезете?
— На базу.
— А база где?
— Слушай, ты чего пристал? Шпион, что ли?
— Шпион, шпион… Так где база?
— Вот, блин, прилип… Ну, на Робинзона Крузо, сорок два. Доволен, шпион?
— Это улица такая?
— Нет, блин, пивная!.. Конечно, улица.
— В Краснокитежске?
— Ну не в Лондоне же!..
— Так вы местные… — в голосе Умнова послышалось такое откровенное разочарование, что первый камазовец, гася бычок о подошву тираспольской кроссовки, спросил не без сочувствия:
— Поправиться, что ли, хочешь?.. Нету у нас, друг. Сходи в стекляшку, скажи Клавке, что от Фаддея — она даст, она добрая…
— Да нет, я не пью, — отмахнулся Умнов. — Я так просто. А кто коляски из города повезет? Выходит, не вы?..
Тут вмешался третий камазовец, самый из них солидный — килограммов под сто, до сих пор хранивший гордое молчание.
— А не пойдешь ли ты туда-то и туда-то? — спросил он, называя между тем вполне конкретный адрес отсылки.
— Не пойду, — не согласился Умнов. — Ребята, вы не поверите, но меня в этом вашем Краснокитежске заперли. Хотел сегодня уехать, мне на юг надо, а ни хрена не вышло.
Камазовцы посуровели. Легкое, но гордое отчуждение появилось на их мужественных, изборожденных ветрами дорог лицах.
— Бывает, — туманно сказал первый, в ковбойке.
Остальные молчали, разглядывали небо, искали признаки дождя, грозы, смерча, самума, будто не ехать им по разбитым магистралям Краснокитежска, а взмывать над ним в облака с ценным грузом двойных колясок для среднеазиатских пятерняшек.
— Что бывает? — настаивал Умнов.
— А не пойдешь ли ты туда-то и туда-то? — спросил третий, не изменив конечного адреса.
— Ребята, я серьезно. Понимаете — плохо мне. Страшно.
И тогда, словно поняв умновские зыбкие страхи, первый камазовец полуобнял Умнова, дыхнув на него сигаретно-пивным перегаром, и шепнул доверительно:
— Поверь на слово, друг: не рыпайся. Раз не можешь выбраться, значит — судьба. Значит, Краснокитежск — твой город.
— Какой мой? Какой мой? Я из Москвы, понял? Москвич я! Коренной!
— А чем твоя Москва от Краснокитежска отличается? Та же помойка. Только больше… Ладно, некогда Нам с тобой ля-ля разводить. Бывай, москвич. Держи нос по ветру, верное, блин, дело.
И все сразу, как по команде, пошли прочь, не оглядываясь, не попрощавшись, будто дела у них в момент подвернулись — важней некуда, будто спешка выпала — все горит, все пылает, не до пустого им трепа с посторонними шпионскими харями.
И тут перед Умновым возник кот. Не исключено, что он был родным братом утреннего приятеля Умнова, а может, и сам приятель неторопливо дотрусил от гостиницы до завода: и расцветка один к одному, и хвост антенной торчит, и глаз тот же — желтый, в крапинку, с черным щелевидным зрачком. Умнов любил кошек и легко запоминал их в лицо.
— Здорово, — сказал Умнов. — Это ты или не ты?
Кот не ответил, вопреки вздорным утверждениям классиков мировой литературы, повернулся и пошел, чуть покачиваясь на тонких длинных лапах, подрагивая худой антенкой, явно завлекая Умнова за собой. Тогда, утром, припомнил Умнов, он завлекал не зря — до близких ворот довел безошибочно.
Умнов, посмеиваясь про себя, пошел за котом. Думал: люди панически бегут от общения с ним, с пришельцем извне — если, конечно, не считать тех, кто его охраняет, — а кот сам на контакт набивается. Может, это не Умнов — пришелец? Может, это кот — пришелец? Брат по разуму, негласно обосновавшийся в Краснокитежске?..
Так они шли друг за другом — не спеша и вальяжно — и дошли до банальной дыры в крепком металлическом заборе, оградившем завод двойных колясок от непромышленной зоны города. Кот остановился, поглядел на Умнова, мигнул, чихнул, зевнул, утерся лапой, прыгнул в дыру и исчез с глаз долой.
Все-таки не тот кот, не утренний, решил рациональный Умнов. И с чего бы тому из богатого жирными объедками двора пилить через весь город? Нет, это местный кот, хотя и похож, стервец, одна масть…
Малость опасаясь продрать штаны или куртку, Умнов пролез в дыру — нечеловеческой силой разведенные в стороны железные листы — и оказался на большом пустыре, а точнее, на заводской свалке, где маложивописно громоздились какие-то ржавые металлоконструкции, какие-то кипы бумаг, какие-то бидоны и бочки, гигантские искореженные детские коляски — из брака, что ли? — и прочий мусор, вполне уместный на заводском чистилище.
Кругом — ни живой души.
И кот пропал.
— Ау, — негромко сказал Умнов, — есть тут кто?
Подул ветер, поднял с земли бумажки — смятые, грязные, кем-то давно исписанные, истыканные синими печатями, поднял какие-то пестрые ленточки, тряпочки лоскутки, все это закружилось над бедным Умновым, понеслось над его головой, а кое-что и на голове задержалось: красная лента прихотливо обвила лицо, запуталась в волосах. Умнов лихорадочно сорвал ее, бросил, брезгливо вытер ладонь о шершавую ткань джинсов. А ветер исчез так же внезапно, как и возник, шустрый вихрь из вторсырья улегся на свои места, и в тот же миг из-за металлоломного террикона выступил странноватый тип — худой, длинный, покачивающийся на тонких ногах, как заводской кот. У Умнова мелькнула совсем уж бредовая мысль: а не сам ли кот перевоплотился? Вполне в духе общего сюжета…
На коте, то бишь на субъекте, болтался непонятного цвета свитер грубой вязки «в резинку», тощие ноги его облегали бывшие когда-то белыми штаны Был он бородат, усат и вообще длинноволос. Если бы не возраст — лет тридцать-тридцать пять! — Умнов вполне мог бы принять его за одного из переодетых Ларисиных неформашек. Но нет, те были слишком чистыми, буффонно-карнавальными, а этот выглядел вполне настоящим.
— Здравствуйте, — вежливо сказал Умнов.
Субъект не отвечал, пытливо разглядывая Умнова, будто соображая: сразу его тюкнуть по кумполу остатками двойной коляски или малость погодить.
Умнову молчание не нравилось.
— Это к вам меня кот привел? — пошутил он. Так ему показалось, что пошутил.
Но смех смехом, а идиотский вопрос заставил субъекта подать голос.
— Какой кот? — спросил он.
Голос у него был под стать внешнему виду: тусклый, сипловатый — поношенный.
— Обыкновенный, — растерялся Умнов, что было на него совсем непохоже: герой-журналист, зубы съевший на общении с кем ни попадя, — и вдруг, и вдруг… — Шутка Извините.
— При чем здесь кот? — раздраженно произнес субъект. — Мы ищем вас по всему городу, они, — он выделил слово, — вас закуклили, не пробиться…
Умнов встрепенулся:
— Как закуклили? Что значит закуклили? В смысле — захомутали? Кто? Как?
— Да какая разница — как! — субъект раздражался все больше. — Есть способы… А они — это они, сами знаете… Слушайте, нам надо поговорить.
— Говорите.
— Здесь? — субъект засмеялся. И смех-то у него был скрипучим, ржавым — как со свалки. — Да здесь нас засекут в два счета!.. Нет, потом, вечером. В одиннадцать будьте в номере, вам свистнут.
— Кто свистнет? Откуда? И вообще, кто вы?
— Вы понять хотите?
— Что?
— Все.
— Очень хочу.
— Всему свое время. Будьте в номере.
— А если меня караулить станут? — резонно поинтересовался Умнов. — Совсем… это… закуклят?
Субъект опять засмеялся.
— Больше некуда… Ваше дело — одному остаться. Остальное — наши заботы.
— Да кто вы наконец? — обозлился Умнов от всего этого дешевого таинственного камуфляжа: тут тебе и свалка, тут тебе и ветер, тут тебе и кот-пришелец, и субъект из фильма ужасов. — Не скажете — не приду.
— Придете, — отрезал субъект. — Мы вам нужны так же, как и вы нам. Все. Ждите.
И скрылся за терриконом, откуда и возник. Умнов рванулся было за ним, но поздно, поздно: проворный субъект, знавший, видимо, свалку, как собственную квартиру — а была ли она у него, собственная?! — исчез, затерялся за мусорными кучами, ушел, как под обстрелом. А вдруг и впрямь под обстрелом?
Узнать бы, что происходит, горько думал Умнов, пролезая в дыру и шествуя к заводоуправлению. Я же терпеть не могу фантастику, я же в своей жизни, кроме Жюля Верна, ничего фантастического не читал. А тут — на тебе… Кто этот тип со свалки? По виду — алкаш из гастронома… Скорей бы вечер…
Заводской двор был по-прежнему пуст, даже камазовцы куда-то слиняли. Умнов сел на бетонные ступеньки у входа в заводоуправление и стал ждать.
Что еще мне сегодня предстоит, вспоминал он? Образцовая больница со стопроцентным излечиванием всех болезней — от поноса и насморка до рака и СПИДа? Хотя нет, откуда в Краснокитежске СПИД?.. Потом поедем на стадион. Закаляйся, как сталь. Все там будут закалены, как сталь. Как стальные болванки… Нет, дудки, никуда не поеду. Сорву им на фиг программу, пусть закукливают…
Двери захлопали, и из заводоуправления повалил народ. Переговаривались, как ни странно, на любые темы, кроме самой животрепещущей — темы выборов.
Слышалось:
— …утром судака давали…
— …а он мяч пузом накрыл и привет…
— …после смены я к Люське рвану…
— …а я в телевизор попал…
— …ну и кретин…
Люди жили своими маленькими заботами — привычными, каждодневными, и ведать не ведали, что их города и на карте-то нет. Плевать им было на карту! Они точно знали: есть город, есть! Какой-никакой, а вот он, родимый! И другого им не надо.
— Здрасьте пожалуйста, вот он куда скрылся, — из-за спины сидящего Умнова, которого народ аккуратно обтекал, раздался веселый голос Ларисы.
Умнов встал.
— Жарко там. И скучно. Чем кончилось?
— Единогласно, — торжествующе сказала Лариса. И опять не понял Умнов: всерьез она или издевается. — Все кандидатуры одобрены народом без-о-го-во-роч-но.
— А ты сомневалась? — подначил Умнов.
Но Лариса подначки не приняла.
— Сомневаться — значит мыслить, — засмеялась она, все в шутку перевела, умница, — А я мыслю, Андрюшенька. И знаешь о чем? О хорошей окрошечке. Ты как?
Мысль «об окрошечке» у Умнова отвращения не вызвала.
— Можно, уговорила, — все-таки склочно — тактика, тактика! — сказал он.
— Тогда поспешим. Дел впереди — куча.
Сначала окрошка, решил Умнов, а потом истина. Не буду портить обед ни себе, ни ей. Отрекусь от программы после еды.
Отрекаться не пришлось. Только сели в машину — телефонный звонок. Мрачный шофер почтительно и бережно, двумя пальцами, снял трубку, помолчал в нее и протянул Умнову.
— Умнов, — сказал в трубку Умнов.
— Приветствую вас, Андрей Николаевич, — затрещала, зашкворчала, засвиристела трубка. Неважнецки у них в городе радиотелефон работал. — Это Василь Денисыч. Обедать едете?
— Угадали.
— Не угадал, а знаю… Как вам выборы?
— Мура, — невежливо сказал Умнов. — Показуха, липа и вранье. Зачем они нужны? Оставили бы старых начальников и — дело с концом. Без голосования.
— Плохо вы о людях думаете, товарищ Умнов, — голос Василь Денисыча приобрел некую железность, некую даже сталеобразность. Мистика, конечно, но ведь и треск в трубке исчез. — Мы спросили людей. Люди назвали тех кандидатов, кому они верят, кого они уважают. Это во времена застоя собственное мнение за порок почиталось, а сегодня оно — краеугольный камень социализма. И не считаться с ним — значит выбить из-под социализма краеугольный камень.
— Зубодера — в директора? — зло спросил Умнов. — Да за такое мнение, чье бы оно ни было, штаны снимать надо и — по заднице… этой… двойной коляской.
— Любое мнение надо сначала выслушать. А уж потом объяснить человеку, что он не прав. Понятно: объяснить. И он поймет. Народ у нас понятливый, не раз проверено. Вот и зубодер, как вы изволили выразиться, уважаемая наша товарищ Рванцова, сама отказалась от высокой чести быть избранной…
— А не отказалась бы? А избрали бы? Так бы и директорствовала: чуть что не по ней — бормашиной по зубам?..
— Абстрактный спор у нас получается, товарищ Умнов. И не ко времени. Но от продолжения его не отказываюсь: надо поговорить, помериться, так сказать, силенками. Кто кого…
— Абстрактному спору — абстрактная мера, — усмехнулся Умнов. — Кто кого, говорите? Да ежу ясно: вы меня!
Василь Денисыч ничего на это не возразил, только промолвил дипломатично:
— Не пойму, о чем вы… Ну да ладно, не будем зря телефон насиловать. Дайте-ка Ларисе трубочку. Она с вами?
— Куда денется, — проворчал Умнов, передавая трубку Ларисе.
Та к ней припала, как к целебному источнику. Не воды — указаний… И ведь хорошая баба, красивая, крепкая, молодая, неглупая, а как до дела, так будто и нет ее, одно слово — Дочь. Наипослушнейшая. Наипочтительная. Наивсеостальное…
— Слушаю вас, Василь Денисыч… Да… Да… Да… Нет… Да… Нет… Понятно… Сделаем… Да… будем, — отдала трубку шоферу, который как сидел неподвижно и каменно, так и не сдвинулся с места ни на микрон.
Монументная болезнь — это, по-видимому, заразно весело подумал Умнов. Как бы не схватить пару бацилл, как бы не замонументиться.
— Есть новые указания? — ехидно спросил он.
— Изменения в программе, — озабоченно и почему-то сердито сказала Лариса. — Больница пока отменяется, там карантин по случаю годовщины взятия Бастилии. После обеда нас будет ждать Василь Денисыч. У него есть планы…
— Планы — это грандиозно, люблю их громадье, — согласился Умнов, радуясь, что не придется самому отказываться от программы — А из-за чего карантин, подруга? Никак у вас все больные — потомки парижских коммунаров? Поголовно…
Лариса не ответила, сделала вид, что ужасно занята собственными государственными мыслями, помолчала, мимоходом бросила шоферу:
— В кафе «Дружба». — Опять молчала, что-то явно прикидывая, соображая. Что-то ее расстроило, что-то явно выбило из привычной ура-патриотической колеи.
Умнов некоторое время с легким умилением наблюдал за ней, потом сжалился над девушкой, нарушил тяжкое молчание:
— Окрошка-то не отменяется?
И надо же: дурацкого вопроса хватило, чтобы Лариса расцвела — заулыбалась в сто своих белейших зубов.
— Окрошка будет. Это кооперативное кафе. — Добавила дежурно: — Пользуется большой популярностью в нашем городе.
— Твои ребята его обустраивают?
— Нет, что ты! Мои — другое. А это… Ну, сам увидишь.
Она замолчала, явно успокоенная внешним миролюбием Умнова, а он праздно глянул в окно и вдруг заметил на углу вывеску: «Почта. Телеграф. Телефон». Заорал:
— Стоп! Остановите машину.
Шофер как не слышал — даже скорости не сбросил.
Зато Лариса быстро сказала:
— Притормозите, притормозите. Можно. — И к Умнову: — Что случилось, Андрюша?
— Ноги затекли, — грубо ответил он. — Я что, даже выйти не могу по собственному желанию? Это чучело за рулем — человек или робот?
Чучело на оскорбление не среагировало. Подкатило к тротуару, вырубило зажигание.
Умнов выскочил из машины, хлопнул дверью так, что она загремела, побежал назад, поскольку почту они солидно проскочили. Оглянулся: Лариса стояла у «Волги» и за ним гнаться не собиралась. Показывала, значит, что кое-какая самостоятельность у него есть.
Умнов вошел на почту, заметил стеклянную дверь с надписью по стеклу «Междугородный телефон», толкнул ее и сразу — к девушке за стойкой:
— В Москву позвонить можно?
Девушка подняла глаза от какого-то длинного отчета, который она прилежно составляла или проверяла, и сказала сердито:
— Линия прервана.
— А в Ленинград?
— И в Ленинград прервана.
Не вышел фокус, понял Умнов, и здесь обложили. Прямо как волка…
Его охватил азарт.
— А в Тбилиси? Новосибирск? Архангельск? Барнаул?..
— Я же сказала вам русским языком, гражданин: линия прервана. Понимаете: пре-рва-на. Связи нет даже с областью.
— А что случилось? — Умнов был нахально настойчив, работал под дурачка. — Бульдозерист кабель порвал? Внезапный смерч повалил столбы? Вражеская летающая тарелка навела помехи на линию?
— Все сразу, — сказала телефонистка, не отрываясь от отчета и всем своим видом показывая, что Умнов ей надоел до зла горя, что ничего больше она объяснять не желает, не будет и пусть Умнов, если хочет, пишет жалобу — жалобная книга у завотделением.
Вслух ничего такого она не произнесла, но Умнов достаточно много общался с подобными девицами на почтах, в магазинах, химчистках или ремонтных мастерских, чтобы понимать их без слов. Даже без взглядов. По конфигурации затылка.
— Печально, — подвел он итог. — И когда починят, конечно, неведомо?
— Когда починят, тогда и заработает, — соизволила ответить девица, вдруг вспомнила что-то важное, что-то неотложное, вскочила, вспорхнула — заспешила в подсобную дверцу. Спаслась, так сказать, бегством.
Город дураков, злобно подумал Умнов. Все они напуганы до колик, до дрожи, до горячей тяжести в штанах. Четвертуют здесь, что ли, за разглашение местных тайн? Головы отрубают? В лагеря ссылают?.. Ага, вот и идея: хочу побывать в местном исправительно-трудовом учреждении. Хочу пообщаться с теми, кто открыто пошел против власти. С местными диссидентами. Может, они чего путного расскажут…
Когда вернулся, Лариса по-прежнему ждала около машины.
— Как ноги? — в голосе ее была здоровая доза ехидства.
— Спасибо, хорошо, — мрачно ответил Умнов и полез в «Волгу». — Скажи этому истукану, что можно ехать.
В кафе их ждали. Два черноволосых и черноусых красавца южнокавказской наружности стояли у дверей кооператива «Дружба» и всем своим видом выражали суть упомянутого названия. Было в них что-то неуловимо бутафорское. Как в Ларисиных неформашках.
— Здравствуйте, мальчики, — сказала им Лариса. — Надеюсь, покормите? Местечко найдете?
— Ради вас, Ларисочка, всех других прогоним, — галантно заявил один усач с картинным акцентом. — Для вас все самое-самое отдадим, свое отдадим, голодными останемся — только чтоб вы красиво улыбались…
— Никого выгонять не надо, — строго сказала Лариса. — Ишь, раскокетничались… Знакомьтесь лучше. Это Андрей Николаевич, он из Москвы.
— Гиви, — представился первый усач.
— Гоги, — представился второй.
— Прошу вас, гости дорогие, — Гиви торжественно повел рукой. Гоги торжественно распахнул дверь. Умнов с Ларисой торжественно вошли в кафе.
Не хватает только свадебного марша, подумал Умнов.
И в ту же секунду невидимые стереоколонки исторгли легкое сипение, кратковременный хрип, стук, щелк — игла звукоснимателя рано встала на пластинку — и голос известного своим оптимизмом шоумена обрадовал публику сообщением об отъезде в Комарово, где — вспомнил Умнов — торгуют с полвторого.
Публика — а кафе было заполнено до отказа, свободных столиков Умнов не заметил — сообщение об отъезде шоумена приняла благосклонно, но равнодушно: никто от обеда не оторвался. Как никто не обратил особого внимания на появление Умнова и Ларисы в сопровождении кооперативных владельцев кафе.
Их посадили за маленький столик в дальнем углу, предварительно сняв с него табличку «Заказан». Столик был покрыт грязноватой клетчатой скатертью, а в центре ее под перечно-солоночным комплектом и вовсе растеклось жирное пятно.
— Что будем кушать? — спросил Гиви. Гоги исчез — скрылся в кухне.
Умнов решил опять немного похамить. Хотя почему похамить? Что за привычные стереотипы? Не похамить, а покачать права, которые, как известно далеко не всем, у нас есть.
— Почему скатерть грязная? — мерзким тоном поинтересовался Умнов.
— Извини, дорогой, — сказал Гиви, — не успеваем. Нас мало, а люди, понимаешь, кушают некрасиво, культур-мультур не хватает, а прачечная долго стирает… Что кушать будем, скажи лучше?
«Культур-мультур» Умнова сильно насторожило: уж больно избитое выражение, тиражированное анекдотами, а тут — как из первых уст. Гиви вызывал смутное подозрение. В чем?.. Умнов пока не знал точного ответа.
— Смените скатерть, — ласково сказал Умнов. — У вас, мальчики, кафушка-то кооперативная, наши денежки — ваша прибыль. При такой системе клиент всегда прав. А если ему скажут, что он не прав, он уйдет. И унесет денежки. То есть прибыль. Разве не так?
— Ты прав, дорогой! — почему-то возликовал Гиви. — Ты клиент — значит, ты прав!..
Сметнул скатерть со стола, обнажив треснувший голубой пластик, упорхнул куда-то в подсобку, выпорхнул оттуда с чистой — расстелил, складки расправил, помимо солонки с перечницей, еще и вазочку с розой установил.
— Теперь красиво?
— Теперь красиво, — подтвердил Умнов. — Главное, чисто. Так что кушать будем, а, Лариса?
Во время мимолетного конфликта Лариса хранила выжидательное молчание. Умнов заметил: переводила глаза с него на Гиви и — не померещилось ли часом? — чуть усмехалась уголком рта. А может, и забавляла ее ситуация: клиент частника дрючит. Это вам не НЭП забытый! Это вам развитой социализм! Решились доить советских граждан с попущения Советской же власти — давай качество! У-у, жу-у-лье усатое!..
Но скорей всего ничего такого Лариса не думала. Это Умнов сочинил ей, комсомольской Дочери, классовую ненависть к частникам. А ей, похоже, и впрямь забавно было: кто кого? И какая ненависть могла возникнуть, если окрошка была холодной, острой и густой?
— Вкусно, — сказал Умнов.
— Окрошку трудно испортить, — тон у Ларисы был намеренно безразличным.
А ведь ответила так, чтобы поддеть кооперативных кулинаров, шпильку им в одно место…
— Слушай, Лариса, — Умнов оторвался от первого, — тебе что, эти парни не нравятся, да? Почему, подруга?
— Еще чего!.. — совсем по-бабски фыркнула Лариса, но спохватилась, перешла на официальные рельсы: — Нравится, не нравится — это, Андрюша, не принцип оценки человека в деле. Как он делает свое дело — вот принцип…
— А как они его делают?
— Гиви и Гоги?.. — помолчала. Потом сказала странно: — Свое дело они делают…
— Я спросил: как?
— Как надо, — выделила голосом.
— А как надо? — тоже выделил. — И кому?
— Как — это понятно, — улыбнулась Лариса, — прописная истина… А вот кому… Не могу сказать, Андрюша…
— Не знаешь?
Посмотрела ему прямо в глаза — в упор. А он — уж на что жох по женской части! — ничего в ее глазах не прочел: два колодца, что на дне — неизвестно… Усмехнулся про себя: тогда уж не два колодца, а два ствола. Пистолетных или каких?..
Повторила:
— Не могу сказать… — И радостно, прерывая скользкую, как оказалось, тему: — А вот и Гиви!
Ладно, временно отступил Умнов, я тебя еще достану, тихушницу…
Гиви принес заказанные шашлыки. На длинных шампурах нацеплены были вкусные на вид куски баранины, переложенные кольцами лука. Гиви, явственно пыхтя, сдирал их с шампуров на тарелки.
— А где помидоры? — склочно спросил Умнов. — Шашлык с помидорами жарят. Или не знаете?
— Вах, что за человек! — Гиви на секунду оторвался от тяжкой работенки. — То ему скатерть грязная, то ему помидоров нет!.. Не завезли помидоры, дорогой! Понимаешь русский язык: не завезли! Завтра приходи. А пока такой шашлык кушай. Такой шашлык тоже вкусный, — и метнул на стол две тарелки с шашлычными ломтями.
Акцент его — показалось или нет? — во время последней тирады стал явно слабее.
— Поешь шашлычок, Андрюшенька, — почти пропела Лариса, и в двух синих стволах-колодцах Умнов заметил явно веселые искорки, или, как принято нынче писать, смешинки, озорнинки, лукавинки, — он хоть и жестковат, но есть можно…
Она положила свою руку на умновскую, чуть сжала ее. Смотрела на Умнова без улыбки, строго, и тот почему-то отошел, смягчился, даже расслабился. Зацепил вилкой кусок баранины, подумал: мало того, что она — иллюзионистка, так еще и гипнотизировать может. И с чего это он сдался? Взглядом уговорила?..
Он посмотрел на Ларису. Та сосредоточенно жевала мясо, запивала традиционным краснокитежским клубничным компотом, на умновские страдания внимания не обращала. Ну и черт с тобой, обиделся Умнов и навалился на шашлык. Тот и правду оказался жестким, да еще и жирноватым. Эдак они прогорят в два счета, подумал Умнов, поглядывая по сторонам. Столиков в зале было штук тридцать, обедающих — полным-полно. Между столиками челночно сновали явно усталые девушки-официантки, таскали тяжелые подносы с едой. Умнов насчитал четверых по крайней мере. Четверо официанток плюс Гиви. И плюс Гоги. И, наверно, плюс еще кто-то. Не много ли для кооператоров?.. Или они на чем-то ином прибыль вышибают? На контрабанде помидорами, например…
— Я пройдусь. — Умнов встал и, не дожидаясь реакции со стороны Ларисы, неторопливо пошел по залу.
Ни Гиви, ни Гоги в зале не было. Какая-то официанточка, тыкая пальчиком в пупочки микрокалькулятора, кого-то обсчитывала: либо в переносном смысле, либо в буквальном. Умнов деловито прошел мимо, завернул за деревянный щит, отделявший кухню от зала, и остановился, укрывшись за выступом стены. В кухне работали трое женщин и трое мужчин: кто-то у плиты, кто-то на резке, кто-то на раскладке. Итак, плюс шесть… От кухни шел коридорчик, в конце которого виднелась узкая дверь с латинскими буквами WC. Вот и повод, решил Умнов, целенаправленно руля по коридору к замеченной двери. По пути он миновал и другую — с надписью «Заведующий». Она была неплотно прикрыта, и оттуда слышались голоса. Говорили трое. Два голоса показались Умнову знакомыми, третьего он никогда не слыхал. Но именно третий произнес то, что заставило Умнова продолжить спонтанно начатую игру «в Штирлицу».
— …мне все это подозрительно, — вот что услышал Умнов — конец, видимо, фразы или монолога.
Услышал, остановился, замер и принялся подслушивать.
— А плевать мне на тебя, — произнес другой — со знакомым голосом. — Подозревай, сколько хочешь.
— А на Василь Денисыча тоже плевать?
— Василь Денисыч мог бы раньше предупредить.
— Значит, не мог.
— Мог или не мог — поздно решать, — вмешался еще один, тоже со знакомым голосом. — Вопрос в другом: что он знает?
— Да многое? И что с того?
— Это, ребята, не ваша забота, — сказал незнакомый. — Вы за что деньги получаете? За дружбу. — Или он имел в виду кафе «Дружба»? — Зарплата, между прочим, будь здоров, как у народных…
— Я и так заслуженный, — обиженно сказал первый знакомый голос.
— Ну и играл бы своих гамлетов, заслуженный. За сто тридцать минус алименты.
— Ты мои алименты не трогай, рыло!
— А за рыло можно и в рыло.
— Кончайте, парни, — вмешался второй знакомый. — Работа есть работа. Роль не хуже других. Только надоела — сил нет… Ты мне лучше скажи, Попков, какого черта нас впутали в эту историю?
— Нужно было кооперативное.
— Вывеску? Других вывесок мало? Полон город вывесок…
— Но-но, полегче на поворотах…
— Попков, милый, чего полегче, чего полегче? Не пугай ты нас, пуганые. Ну вернут в труппу на худой конец — и что? Только вздохнем…
— Скорей задохнетесь, — хохотнул незнакомый Попков — Еще раз повторю: в труппе потолок какой? То-то и оно… Ладно, гаврики, вышла накладка или не вышла — не нам судить Есть головы поумнее. Идите, рассчитайте гостей. Василь Денисыч столичного хмыря ждет…
Умнов пулей промчался по коридору, нырнул в туалет. Но дверь не закрыл, оставил щелочку. И в щелочку эту увидел, как из кабинета заведующего сначала вышел огромный мужик в тесной кожаной куртке, огромный черный мужик с квадратным затылком — Попков, значит, а за ним — Гиви и Гоги… И это последнее — невероятное! — так поразило Умнова, что он даже не стал вспоминать: где видел первого мужика…
Значит, Гиви и Гоги?.. А где же акцент? А где псевдокавказские штучки-дрючки — ты меня уважаешь? Кушай шашлык, дорогой! Где все это? И еще. Что такое — роль, труппа, заслуженный, народный?.. Зарплата сто тридцать?.. У кого сто тридцать? У актера?.. Выходит, Гиви и Гоги… Во бред!.. Нет, точно, Гиви и Гоги ушли из театра и взяли патент на кафе. Ладно, допустим. Но непохоже — Умнов голову на отсечение давал! — это кафе не кооперативное. Бывал он в маленьких, приветливых, теплых частных кафушках, где тебя встречают как дорогого друга, где кормят вкусно и сытно, где обслуживают быстро и вежливо, где скатерти чистые, наконец! И народу в таких кафушках работает — трое, от силы — четверо. И то еле-еле на каждого — рублей по триста чистой прибыли. В месяц. При адском труде… А здесь?.. Здесь штат, как в обыкновенной государственной забегаловке. И кормят, кстати, также. В смысле — плохо… Нет, если они и из театра, то кого-то здесь играют. Для чего?!
С этим безмолвным воплем Умнов выскочил в безопасный пока коридорчик, промчался мимо кухни, притормозил и лениво вышел в зал. Около их стола стоял Гиви и встревоженно озирался. Лариса сидела с загадочной улыбкой на лице — женщина-сфинкс после приема окрошки.
Тут Гиви заметил Умнова, радостно ему крикнул:
— Где ходишь, дорогой? Почему такую красивую девушку одну оставляешь? — акцент вернулся, как не исчезал. Или там, в кабинете, не Гиви был?..
Умнов подошел к столу, взял из рук Гиви листок счета.
— Сколько? Три шестьдесят? Получите… — положил на скатерть пятерку.
— Сейчас сдачи дам, — забеспокоился Гиви. — Мы — кооператоры, у нас чаевых нет.
— А сортир у вас есть? — грубо спросил Умнов, объясняя таким образом свой вояж по закулисной части кафе.
Лариса хмыкнула.
— У входа, дорогой. Где вешалка.
— С которой все и начинается, — задумчиво сказал Умнов, принимая рупь сорок сдачи. — И кафе, и театр… Пошли, Лариса. Спасибо за угощенье, парни. Смотрите — не переигрывайте, а не то прогорите, — и двинулся к выходу, не дожидаясь ответа.
На сей раз Умнов изменил себе и сел на заднее сиденье — рядом с Ларисой. После обеда у псевдогрузин он испытывал к ней откровенную симпатию. Занятно она себя ведет, Белоснежка, не соскучишься. Что-то в ней есть, в комсомолочке этой правоверной, что-то скрытое, необычное. Нелитованное, профессионально подумал Умнов.
— К Василь Денисычу едем, — то ли утвердила, то ли спросила Лариса.
А если спросила, то у кого?..
— Можно и к нему, — машинально ответил Умнов и машинально взглянул на шофера.
Он его впервые увидел сзади — до сих пор-то сидел рядом с ним. Увидел и мгновенно понял: шофер и был тем человеком, что разговаривал с Гиви и Гоги в кабинетике заведующего кафе. Он, он — спина его, затылок его, а голоса Умнов раньше и не слыхал: в роли шофера он — Попков, кажется? — молчал, как застреленный. В роли?.. Что они тут — все из местного театра? Все — Гамлеты?.. А кто ж Лариса?.. Офелия? Тогда жаль ее: плохо кончит…
Умнов испытывал жгучее желание обратиться к шоферу по фамилии. Спросить, например: «Как дела, Попков? Как трамблер? Как жиклер?» Но сдержался: рано. Еще час назад — спросил бы не задумываясь. Из чистого хулиганства. Из детского озорства — спровоцировать неловкую ситуацию, для хозяев неловкую — как, впрочем, было уже не раз. А сейчас решил обождать. Появились вопросы — точные. Появились желания — любопытные. Первые надо было задать. Вторые — осуществить. А до того — на время затаиться, смирить прыть.
Здание под красным флагом на центральной площади оказалось средоточием всех властей предержащих. Милиционер у входа с подозрением изучал журналистское удостоверение Умнова, часто сверял фотографию с оригиналом, потом с сожалением вернул корочки.
— Проходите, — и даже вздохнул: жаль, мол, но все — по форме, все подлинное…
Кабинет Василь Денисыча располагался на четвертом этаже в самом конце коридора. Судя по отсутствию дверей рядом, кабинет этот был ого-го каких размеров. Большому кораблю — большой док, подумал Умнов, слабо представляя себе Василь Денисыча в дальнем плавании. Да и не поплывет он никуда из Краснокитежска. Зачем? Здесь он — бог-отец, бог-сын и на полставки — дух святой. А вдали от родных берегов?.. Там сейчас опасно. Там, братцы, шторма участились. Таи тайфуны и цунами нынче гуляют. Метут все подчистую с подозрительным ускорением… Нет, в бухточке-то ку-уда спокойнее!..
Секретарша в приемной — та самая дама, что на банкете пела «Ландыши» — встала из-за стола-великана с добрым десятком телефонных аппаратов на нем.
— Опаздываете, товарищи. Уже три минуты: как заседают.
— Мы тихо, — виновато сказала Лариса.
С натугой открыла дубовую дверь, проскользнула в кабинет. И Умнов — за ней. Хотели войти тихонько, получилось наоборот. Василь Денисыч, стоящий во главе десятиметровой длины стола, немедля заметил опоздавших и провозгласил:
— А вот и наш гость. Кое-кто знаком с ним. Для остальных представляю: Умнов Андрей Николаевич, талантливый и знаменитый журналист, золотое, так сказать, перо. Прошу любить и жаловать… Поприсутствуйте, товарищ Умнов, на нашем заседании. И вам любопытно будет, и нам сторонний взгляд на нашу провинциальную суету весьма полезен. Лады?
Умнов согласно кивнул, оглядываясь, куда бы приткнуться. За стол заседаний — неловко, хотя Лариса уже уселась туда, на свое законное, бросила Умнова, предательница… За гигантский, под стать бильярдному, письменный стол Василь Денисыча — у всех присутствующих, а их здесь человек тридцать, будет сильный шок и судороги от гнусного кощунства. Остается единственно приемлемый вариант…
Умнов подошел к письменному столу, сел перед ним в глубокое кресло для посетителей и… провалился чуть не по уши, колени выше головы задрались.
— Там вам удобно? — ласково поинтересовался Василь Денисыч.
— Предельно, — умащиваясь, устраиваясь, ответил Умнов, борясь с собственным центром тяжести, ловя более-менее устойчивое равновесие. А поймал — почувствовал: и впрямь удобно. Хоть спи в кресле.
— Тогда продолжим, — Василь Денисыч обратился к собравшейся публике. — На повестке дня — три вопроса. Первый: проблемы перестройки, гласности на страницах нашей прессы. Сложный вопрос, товарищи, болезненный. Гостю нашему, думаю, интересный. Второй: о вчерашних выборах на заводе двойных колясок. Это — быстро, тут все удачно, как мне докладывали. Третий: послушаем директора театра, у него есть маленькие просьбы… Призываю выступающих говорить кратко и только по делу. Прерывать болтунов буду безжалостно. — Сел. И тут же встал. — Да, вот что. Прежде чем предоставить слово товарищу Качуринеру, главному редактору «Правды Краснокитежска», хочу сам сказать пару слов. Не возражаешь, Иван Самойлович?.. — Кто-то за столом, не видный Умнову, молча не возражал, и Василь Денисыч разразился парой слов. — Газету нашу в городе любят, факт. Достаточно сказать, что число подписчиков несколько превышает количество жителей города — я уж не говорю о рознице. А это значит, что нашу маленькую «Правду» выписывают в каждой семье, да еще, бывает, по несколько экземпляров. Дедушкам, значит, один экземпляр, папам-мамам — другой, а малым детишкам — третий. Отрадно. Но мы собрались не хвалить редакцию и лично товарища Качуринера, а указать им на те недостатки, которые есть, есть, товарищи, в их непростой работе. Канули, товарищи, в Лету тяжелые времена застоя, парадности, вздорного головокружения от мнимых и даже подлинных успехов. Ветры критики, ветры здоровой самооценки дуют в стране. Но что-то слабо они вздымают газетные полосы «Правды Краснокитежска». Еще часты на ее полосах и пустые восхваления, и всякого рода панегирики. Еще нередки замалчивания недостатков, которые повсеместно существуют: ведь мы работаем, значит ошибаемся. Еще робка критика, особенно — в высокие адреса. Откуда такая робость, товарищ Качуринер? Объясни товарищам, не скрывай ничего…
Василь Денисыч выговорился, окончательно сел, и немедленно поднялся высокий, худой, рыжевато-седоватый человек в больших очках со слегка затемненными стеклами, робкий, значит, Иван Самойлович Качуринер, усталый на вид шестидесятилетний персонаж. Поднялся, раскрыл блокнотик, близоруко в него всмотрелся.
— Должен признать, товарищи, — начал он малость задушевно, сипловато: ангина у него, что ли? — что коллектив редакции активно перестраивается, хотя это здоровый процесс идет пока недопустимо медленно. Мы не в тайге живем, центральные газеты-журналы читаем понимаем, что времена другие настали, но ведь, товарищи, невозможно ж работать! — И вдруг как нарыв прорвало. Он швырнул блокнот на стол и плаксиво запричитал, напрочь ломая степенный ход заседания: — К кому ни придешь: это не пиши, то не пиши, это ругать нельзя, недостатков нет, одни высокие показатели. Чуть что не так, звонят домой среди ночи, хулиганы какие-то угрожают. Напечатали про перебои с водоснабжением — у меня воду отключили, внучку помыть — на плите грели. Я Кавокину в Китежвод звоню, а он мне: ты же сам написал, что у нас перебои… Или еще. Мальчик у меня был, рабкор с завода двойных колясок. Помните, он заметку сочинил — о том, что нельзя в госприемку заводских назначать, что все равно они от ихнего начальства зависят: партучет, путевки, детский сад там. Мы дали под рубрикой «Мнение рабочего». Где мальчик? Нет мальчика. Исключили из комсомола, перевели в разнорабочие. Я Молочкову звоню, говорю: Эдик, как же так можно, это ж негуманно, это ж месть за критику. А он мне: ты смотри, кого печатаешь, это аморальный тип, он растлил горячую формовщицу. А формовщице, я узнавал, тридцать один, и двое детей от разных мужей… А тут дали мы очерк о председателе колхоза «Ариэль», о Земновском, вон он сидит. Ну, герой, показатели — на уровне, в общем — похвалили. А он мне: ты что делаешь? Ты что мне персоналку шьешь? Не мог покритиковать? Я ему: за что, Вася? А он: меня бы спросил, я бы нашел, за что… Или книгу «Высокие берега» нашего писателя Сахарова поддержали, вы сами, Василь Денисыч, сказали: хорошая книга, надо поддержать. Мы и поддержали, чего не поддержать. А вы звоните: неужто в целой книге недостатков не нашли? Неужто не за что ее пожурить? Я говорю: так вы же сами, говорю… А вы: диалектически, диалектически… Я не могу диалектически, это невозможно! Или театр наш возьмите. Что ни постановка — провал. А кому там играть, если все лучшие разобраны по объектам? Критиковать, — жалко. Хвалить — не за что. Вот и молчим. А нам; почему о театре ни слова? Замалчиваете, это политика… Все политика!.. Критикуешь — тебе по рогам. Хвалишь — тебе по очкам. Сомневаешься — тебе еще куда-нибудь.
— Стоп! — это Василь Денисыч встрял. Поднялся с председательского кресла, стукнул кулаком по столу. — Что за истерика, товарищ Качуринер? Вы коммунист или красна девица? Рассопливились тут… Все! Послушали мы вас, теперь вы нас послушайте. Вы, я чувствую, не понимаете, что за нами следят не только из центра, но и из-за рубежа. Враги, значит. Которым, значит, не хочется, чтобы наша перестройка одержала уверенную победу. Вот ты про книгу Сахарова вспомнил. Верно, хорошая книга, говорил я, не отрекаюсь. Но хорошая не значит идеальная. Идеальным, товарищ Качуринер, только газ бывает. И то в учебнике по физике, — тут Василь Денисыч помолчал, дал народу немного посмеяться веселой шутке. — Что на последнем съезде писателей утверждалось? Захваливаем ихнего брата, льем сироп, тем самым оказывая плохую услугу литературе. Значит, ты похвали, но и укажи на отдельные недостатки. Они есть, как не быть. Пусть в следующей книге перо поострей наточит. Диалектика, Иван Самойлович, штука серьезная, непростая… Ладно, у кого что есть к товарищу Качуринеру?.. Давай, Молочков, только коротко.
Встал уже виденный Умновым избранный-переизбранный, директор завода двойных колясок имени Павлика Морозова, героя-пионера.
— Что ж ты, Иван Самойлович, факты передергиваешь, а, родненький мой? — начал он ласково и даже отечески. — Что ж ты товарищей в заблуждение вводишь? Мы ведь мимо той заметки не прошли. Мы созвали открытое собрание, обсудили ее, согласились, что автор во многом прав. Помню, вывели из госприемки нашего бывшего бухгалтера и ввели молодого специалиста, постороннего, замечу. Ну, не мы, конечно, сами, а обратились в инстанции, инстанции нас поддержали… И пареньку, рабкору твоему, объявили благодарность в приказе. За принципиальность… А он возьми и сорвись. Запил. Пьяный на работу пришел. Горячую формовщицу не растлил, ты тут палку не перегибай, но приставал к ней с глупостями. А она — мать. Она выше этого. Ну, комсомольцы и выдали ему по первое число. Вон, Лариса сидит, она знает…
— Мы еще не утвердили решение заводского комсомола, — сухо сказала Лариса, оторвавшись от листа бумаги, на котором она что-то сосредоточенно рисовала. Сказала и снова в лист уткнулась.
— И зря, — осудил ее директор Молочков. — Оперативнее надо… Но это частность. А по большому счету у нас, заводчан, к газете претензии есть. Мало пишут они о наших маяках, о положительных для молодежи ориентирах. Видно, берут пример со всяких там московских изданий, где все как с цепи сорвались: критика, критика, критика, то плохо, это скверно, там жулики, тут бюрократы. А где честные? Где деловые? Кто социализм строил? Перевелись? Нельзя так огульно, нехорошо… Нельзя только в прошлое с умилением смотреть, а в нынешнем дне лишь черное видеть. Да и то — в какое такое прошлое? В эмигрантское, в чуждое нам. Я ничего о Сахарове не говорю, не классик, но уж поближе нам, чем Набоковы да Замятины… Однако, с другой стороны, и о критике забывать нельзя. Вот у нас в третьем цехе план не на сто процентов госприемке сдали, а на девяносто девять. Плохо? Плохо. Почему газета не написала об этом? Я тебя спрашиваю, Иван Самойлович.
Качуринер что-то быстро-быстро писал в блокноте. Вопрос Молочкова счел риторическим.
А тот ответа и не ждал.
— Знаю я, знаю, почему не написала. Потому что кое-кто в промышленном отделе редакции считает, что и девяносто девять — липа. Не липа, товарищи из отдела! Не липа! В наших колясках из той партии уже катаются малыши по всей стране и в Монгольской Народной Республике тоже! И спасибо говорят.
— Вряд ли, — сказала Лариса.
— Что «вряд ли»? — повысил голос Молочков, и Василь Денисыч на Ларису строго глянул.
— Вряд ли говорят, — спокойно объяснила Лариса. — Если только уа-уа, но спасибо — это вы чересчур…
— А-а, — облегченно протянул Молочков, а Василь Денисыч рассмеялся:
— Молодец, девка! Поддела Эдуарда… Ты, Эдуард, кончай сам себя хвалить. Ты по делу.
— Я по делу, — заторопился Молочков. — Я против Качуринера ничего не имею, он — специалист, высшее образование еще до войны получал. Я призываю его: придите к нам открыто. Мы вас встретим, все покажем, расскажем, объясним. Газета помогать делу должна, а не мешать ему. А как нам помочь — кто лучше нас самих знает? Так пусть спросят… Все, я кончил.
— А кончил, так и отдохни, — сказал Василь Денисыч. — Кто следующий?.. Давай, Земновский.
Вскочил розовый крепыш, председатель колхоза с летящим именем «Ариэль», и зачастил, зачастил:
— Да, был очерк, да, я огорчился, потому что нет человека, который был бы, как остров, так классик иностранный писал, мы все живем одной семьей, и если обо мне пишут, то какой же остров, надо спросить у односельчан, что я не сделал, потому что сделанное — на виду, а что не сделал, то люди знают, а я тоже знаю, что не сделал, вот Дом культуры построил, а рок-ансамбля до сих пор не организовал, молодежь жалуется, и Василь Денисыч отечески журил, да и вообще я пока с молодежью плохо работаю, мотоциклами пока не всех обеспечил, а они на комбайн просятся, а комбайнов на всех не хватает, твой мужик, Иван, пришел, со мной обо всем поговорил, а про недостатки не спросил, потом напечатали, а Василь Денисыч мне на бюро: ах, какой ты у нас со всех сторон положительный, а если тебя копнуть поглубже, так я и говорю, копните, что ж не копнуть, жалко мне, что ли, копните, а я покаюсь, признаю ошибки, пообещаю исправить, и не угрожал я вовсе никому, вот, и вообще, надо было написать о трудностях в колхозе, дожди прошли, зерно тяжко идет, а люди-то, люди какие, золотые люди, где маяки, прав Молочков, не надо нам ваших Набоковых, хотя Сахаров тоже врал, когда писал, что у нас на трудодень одна картошка, за такие слова можно и на бюро, я накатаю заявление, пусть попрыгает, а книга у него, прав Василь Денисыч, с недостатками, полно там недостатков, чего он про нас пишет, будто у нас на трудодень одна картошка, это когда было, а теперь надо все переписать…
— Погоди-погоди, — остановил его Василь Денисыч. — Ты не части, ты не Анка-пулеметчица. Как ты относишься к работе газеты?
— А что, я как все, я неплохо отношусь, они работают, газета каждый день выходит, но прав Эдуард, спрашивать надо, пусть Качуринер или его гаврики спрашивают, а мы ответим, мы знаем, как отвечать надо, всю жизнь за что-то отвечаем, и ничего — живы пока…
— Кто еще? — Василь Денисыч встал и обвел глазами присутствующих. — Лариса, ты?
— Нечего мне говорить, — сварливо сказала Лариса. — Скучная газета, скучные материалы, молодежь ее плохо читает. Сколько раз мы твердили Ивану Самойловичу: создайте при газете молодежную редакцию, в центре везде такие есть. А он не хочет. Так что я пока помолчу.
— Слышь, Иван, что комсомол говорит?.. Ответить хочешь?
Качуринер поднял лицо от блокнота.
— Я все записал, товарищи. Спасибо за конструктивную критику. Мы учтем. Соберем редакцию, обсудим и учтем. И предложение комсомола учтем. Мы всегда все учитываем.
— Правильно, — сказал Василь Денисыч. — Социализм — это учет. И учти еще одно. Мы тебя не топить собрались. Мы к тебе, Иван, по-доброму относимся, любим тебя по-своему. И помочь хотим. Нам какая газета нужна? Боевая. Но чтоб зря патроны не переводила! Держи порох сухим, Качуринер. В пороховнице, но сухим. Где наш бронепоезд, помнишь? То-то и оно… В общем, работай пока спокойно. Но не успокаивайся, не успокаивайся… Пошли дальше, товарищи.
Кто-то взмолился:
— Перекур, Василь Денисыч.
— Погодишь. Раз Качуринер о театре упомянул, то есть смысл вопросы переставить. Мы сейчас театр коротенько послушаем, и перекуришь себе на здоровье. Давайте сюда директора…
Кто-то из сидевших у двери выглянул в приемную, позвал театрального босса. Босс вошел в кабинет, робко остановился у входа. Босс был немолод, лыс, мал ростом, одет в потрепанный клетчатый костюмчик-тройку и вельветовые полуботиночки типа «Долой мозоли!».
— Здравствуйте, товарищи, — робко поздоровался босс.
— Здоров, товарищ Пихто. Тут тебя не было, а Качуринер тебе врезал.
— Мне? — удивился босс.
— Ну, не тебе лично, а театру. Так что ты давай, говори, какие у тебя проблемы? Поможем всем миром. И Качуринера помочь заставим А то ему все бы критиковать.
— Зашли бы вы к нам в театр, Василь Денисыч, — жалобно начал босс. — Режиссер труппу забросил, а труппа-то — раз, два и обчелся, все на спецзаданиях, сами знаете, работать некому. И что самое главное — не хотят. Зарплата им, видите ли, мала. Тем, кто остался. Грозятся: объявят голодовку, откажутся от зарплаты, создадут худсовет.
— Так создали же, — удивился Василь Денисыч.
— Все равно недовольны. Другой хотят. Одно слово: артисты… А режиссер по спецобъектам бегает, а когда в театре, то — зверь. Репетирует — пулей, на бегу, и все — на крике, на оскорблениях. Меня не слушает совсем. Придите, а, Василь Денисыч?
— Ты что, Пихто, ко мне на прием с этим вопросом записаться не мог? Сразу на большой хурал явился. Ха-арош гусь…
— Я не знал, что хурал. Я просто пришел. И вот товарищи могли бы прийти. И товарищ Качуринер тоже. Ну, не надо днем, так хоть на спектакль…
— Эт-то верно, — согласился Василь Денисыч. — Театр мы подзапустили. Многое людям доверили, большие полномочия на них возложили, а сами — в кусты. Стыдно. Мне, во всяком случае, стыдно… Надо сходить к людям. Я в ближайшее время не смогу, а кто сможет? Качуринер, сможешь?
И тут Умнов, молчавший до сих пор и только жалевший, что не захватил с собой магнитофона, не сунул куда-нибудь в карман — материал шел фантастический! — тут довольный Умнов руку поднял, как первоклассник, и спросил — сама кротость:
— Можно я схожу, Василь Денисыч? Прямо сейчас и схожу, не откладывая… Чего мне про выборы на заводе слушать? Я на них был. Свидетель, так сказать, триумфа…
В кабинете повисло тревожное молчание.
Чего они испугались, думал Умнов. Или я опять что-то не то ляпнул?
Василь Денисыч пожевал губами, почесал затылок, потер щетинку, подросшую с утра, и наконец сказал раздумчиво:
— А что? Идея хорошая. Вы — человек свежий, разберетесь в ситуации и нам расскажете. В московских театрах небось бывали?
— Приходилось, — не соврал Умнов.
— Вот и сравните. Хоть и масштабы разные, а суть — уверен! — одна. Люди. Артисты. Те же яйца, только в профиль… Понял, Пихто? Сейчас с тобой товарищ Умнов пойдет, Андрей Николаевич, журналист из Москвы. Все ему покажи и расскажи, — добавил подчеркнуто: — Все, что в самом театре делается… — встал, пошел к рабочему столу. — Объявляю, товарищи, перерыв на пятнадцать минут. Курите. А вы, Андрей Николаевич, задержитесь. Пока они себя травят, мы с вами парой слов перекинемся… Пихто, подожди Андрея Николаевича в приемной.
Они остались вдвоем в кабинете. Умнов по-прежнему сидел в кресле-люльке-ловушке для унижения посетителей. Василь Денисыч умостился за своим саркофагом из карельской березы. За его спиной на стене висели портреты всех руководителей Советской державы, начиная с Ленина. В отличие от Маяковского Василь Денисыч «чистил» себя подо всеми сразу — чтоб, значит, стерильнее быть.
— Я вас слушаю внимательно, — сказал Умнов.
— Это я вас внимательно слушаю, — улыбнулся Василь Денисыч.
— Не понял. Кто кого хотел увидеть?
— Какая разница — кто. У вас есть вопросы, догадываюсь. Задавайте. Отвечу по мере возможности.
— И велика мера?
— От вас зависит.
— То есть?
— Мера откровенности зависит от вашего желания понять.
— Что понять? Вас лично? Ваших ряженых из кафе? Или ряженых с завода? Или всех других ряженых?..
— А вы, Андрей Николаевич, не ряженый? Вы у нас всегда — в своей одежке?
— По возможности, — не стал врать Умнов.
Василь Денисыч сочувственно кивнул.
— То-то и оно. А возможностей — кот наплакал. Какие у вас возможности — у газетчика-то опытного? Нуль целых нуль десятых.
— Врете! — Хамить так хамить. Разговор, похоже, откровенным получался. — И раньше можно было честным оставаться, А уж сегодня — нечестным просто нельзя быть… Я Краснокитежск в виду не имею.
— Раньше — честным?.. Не смешите, Андрей Николаевич. Вы — человек молодой, послевоенного, так сказать, посева, не буду вам про сталинские времена рассказывать. Давайте недавнее вспомним, когда товарищ Умнов вовсю знаменитым стал, когда его статьи — нарасхват. Еще бы: о нравственности пишет, о моральном потенциале нации!.. Вития!.. А вития знал о наркомании? Знал. О проституции? Знал. О взяточничестве и коррупции в любых эшелонах власти — снизу доверху? Догадывался, догадывался. О том, что самое бесклассовое общество в мире полегоньку становится самым кастовым? Знал, знал, знал!.. Что ж не писал о том? Что ж не разоблачал с присущим ему гражданским гневом? Не напечатали бы?.. Верно, не напечатали бы. Но вы ведь и сами не рвались написать. Вот она честность: не могу молчать! Классик, помнится, выдохнул. А, вы не классик, вы молчали. Сами себя оправдывали: чего зря биться, все равно не опубликуют. Цензор внутри вас был куда страшнее цензоров государственных: те только отнимали у слова свободу, а вы, вития народный, его свободу в зародыше убивали. Этакий, с позволения сказать, абортарий слова. И не подпольный — официальный. Одних творческих союзов для вашего брата-гинеколога штук семь слажено, коли не ошибаюсь… Вы мне сейчас скажете, что были люди, которые… Были. Бились головой об стенку. Иногда разбивали. Голову, конечно. Стенка — она на века. Согласен: герои. Безымянные. Согласен, многие со временем имена обрели. Посмертно. Так вед не вы. Вы у нас не герой, Андрей Николаевич. Вы жить хотите. Вы умело и ловко искали компромисс между совестью вашей, личной, и совестью, определенной свыше. Для всей страны определенной. Ну и для средств массовой информации — особо… Вон вы на мой иконостас поглядываете, на тот, что за спиной висит. Ну-ка вспомните, кого из них вы в своих статьях не цитировали? Двух-трех — из вычеркнутых? А всех остальных — по мере требований времени?.. Молчите? Умеете слушать, хорошее качество… Только не думайте, что я все это вам в осуждение говорю. Да помилуй бог — нет! Я все это вам твержу, поскольку уважаю вас. Верю вам. Единомышленника в вас вижу… Не противьтесь, не надо — именно единомышленника. Вот парадокс: вы во мне — врага, а я в вас — друга… Именно потому вы — здесь… Я ваш главный вопрос знаю: почему вы уехать не можете? Почему сегодня утром вы по замкнутому кольцу ездили, как рулем ни крутили — все в Краснокитежск попадали? Так, да?.. Отвечу… Потому что вы из него и не выезжали. Потому что Краснокитежск — ваш город. Он — в вас. Внутри. В печенках. В мозгу. В сердце. И его не вытравить никакими перестройками. А стало быть, и не выбраться из него… Спросите: выбираются? Бывает, к сожалению. Не можем удержать. Так кто выбирается? Те самые герои, которые — не вы. У Лермонтова, кажется: богатыри, не вы… Кстати, там же: плохая им досталась доля, немногие вернулись с поля… Ах, как верно, как живо! Что значит — на века сделано!.. И останется верным на века. Потому что это только вам кажется, будто стенки больше нет, не обо что головой биться. Есть она, есть, дорогой мой друг, только не бетонная — согласен, но — резиновая. Вы в нее лбом — бах, а она — поддается. Вы еще — бах, а она — дальше. И у всех у вас возникает сопливое романтическое чувство: нам нет преград! Ни в море, ни на суше! Путь впереди чист! Все дозволено!.. Все? А хрен-то! У резины какое качество? Поддаваться — до предела растяжимости. Предел этот пока далеко, бейтесь лбом, двигайте стенку. Но когда-нибудь его, предела то есть, достигнут, и тогда не позавидую я тем, кто стенку-то — лбом, ох, не позавидую… Ка-ак резина пойдет назад, ка-ак сметет она всех, кто ее на прочность проверял!.. Представили картиночку? Воображение-то у вас творческое, художническое, небось страшненько стало, а? Даже мне, волку старому, и то страшно… Но страхи — страхами, а жизнь идет. И стенку вы и иже с вами пихаете почем зря. А мы вам на освободившемся пространстве миражи строим. Гласности хотите? Жрите тоннами! Демократии? Купайтесь! НЭП вспомнили? Кушайте окрошечку, гости дорогие! Приказано перестроиться? Мы — люди служивые, солдаты партии, мы приказам всегда повинуемся. Потому что твердо знаем: стенка все равно назад пойдет. Экспрессом помчится!.. Так я вам и предлагаю: не ломайте комедию, становитесь в наши ряды. Тем более что вы их и не покидали. А весь пафос ваш гражданский — тот же мираж… Ну а что до ваших пустых возражений: мол, не то время, мол, сколько уже преград сломано, — так ведь эту песенку еще когда пели… — и он запел уже известным Умнову хорошим баритоном: — Нам нет преград ни в море, ни на суше… — оборвал песню: спросил задушевно: — Уразумели, Андрей Николаевич?
Умнов молчал. Ему было страшно. Нет, не Василь Денисыча он боялся — себя. Себя! Что он, Умнов Андрей Николаевич, тысяча девятьсот сорок четвертого года рождения, русский, член КПСС с семьдесят второго, разведенный, политически грамотный, морально устойчивый, образование высшее, журналистское — что он, профессиональный борец за газетную правду, ответит старому волку?.. Попытается его переубедить? Бред… Спорить с ним?.. Мать-покойница говорила: из двух спорящих один — дурак, другой — сволочь. Она иной спор в виду имела, но и здесь Умнов дураком оказаться не хотел… Промолчать?.. А не слишком ли много в своей жизни он уже промолчал?..
— Уразумел, Василь Денисыч, — медленно, будто раздумывая, проговорил он. И впрямь раздумывал: что дальше? — Вы правы: много во мне Краснокитежска, много… Все было, и молчал, когда орать хотелось, и врал, когда правда кому-то неудобной казалась, и «Ура!» вопил со всеми вместе… Было… Здорово это вы придумали: абортарий слова… Сколько я их убил — слов… И героем не был, нет, не был. Завидовал героям — это да. Мучительно завидовал! До бессонницы. А сам — слаб человек… — Он сейчас не с Василь Денисычем разговаривал, а с собой. — Говорят: время лепит людей. Наверно… В пятьдесят третьем мне исполнилось девять лет. Тогда, в марте, я и не понял толком, что умер бог, умерла эпоха. Ваша эпоха… У меня семья счастливой была: никто на войне не погиб, никого ваша эпоха в лагерях не скрутила. Но никто и поклонов богу не бил. Отец всю жизнь инженерил, даже в партию не вступил. Мать — детей воспитывала. Жили… А в пятьдесят шестом мне всего двенадцать стукнуло, и материалы двадцатого съезда я по-настоящему только в институте и прочитал. А это уже шестидесятые шли. Опять — ваши годы… Я еще не знал, что они уже — ваши, я еще сопляком был. Помню, сочинил рассказ, самый первый мой, про человека, который возвращается из лагеря в коммунальную квартиру, в свою комнату, а за стенкой по-прежнему живет тот, кто в сорок седьмом на него донос настрочил. Ну и все такое… Не придумал, знал этих людей… Притащил в одну редакцию, в другую, в третью. Никто вроде и не говорит, что плохо, все в один голос: сейчас не стоит ворошить прошлое. Осудили — да. И баста! Ворошить не стоит… Вот так у меня первый урок демократии и состоялся… Вам, наверно, странно, что я вроде как исповедуюсь? Я не исповедуюсь, нет. И уж упаси бог — перед вами! Я просто пытаюсь понять, что же такое во мне есть, что вы меня за своего приняли… Кстати, возвращаю комплимент: вы тоже хорошо слушаете… Итак, о чем я? Да, об уроках демократии. С тех пор у меня их было — не счесть! И каждый убеждал все больше и больше: на дворе — не только ваши годы, но и мои. Они хорошо надо мной поработали — эти годы. Вырастили. Выпестовали. Вылепили. Сделали почти похожим на всех вас… Верный сын Отечества… Правоверный… И только одно меня от вас отличало: та самая зависть к безымянным героям, которой у вас — ни на дух. Вы их — ненавидели. Я им — завидовал. Я хотел стать, как они. Понимаете: хотел! И поэтому в каждом жизненном конфликте искал компромисс. Чтоб ни нашим, ни вашим. Серединка на половинку. И журналистом таким стал: серединка на половинку. Не золотое перо, Василь Денисыч, не кидайте мне кость. Блестит — да, но, как известно, не все то золото… Кстати, не такой уж я злой гинеколог, как вы славно выразились, не всегда слово в зародыше убивал. Знаете, сколько моих статей ваш брат — начальник от журналистики не напечатал? Том составить можно! Другое дело, что я за них не дрался. Отступал. На заранее подготовленные позиции. Думая: временно. А время не на меня работало. Статья — не роман, она стареет. Сейчас этот том никому не нужен, поезд ушел… А может, не ушел?.. Может, потянет еще?.. Вот вы говорите: демократия, гласность, жрите тоннами. А нам не надо тоннами. С голодухи-то — тоннами? Чревато… Представьте: в стране глухонемых открыли способ слышать и разговаривать. И мы еще только учимся — кто хочет! — первые шаги делаем. Как в букваре: мы не ра-бы, ра-бы не мы… Предвижу ваше возражение: все надо делать вовремя. Учиться разговаривать — с раннего детства. Великовозрастных Маугли не сделаешь Демосфенами. Да нам — я свое поколение имею в виду — нам бы не Демосфенами, нам хоть бы проклятую немоту прорвать! Хоть по складам научиться: мы не ра-бы! И знайте: прорвем! Та самая зависть и заставит. А Демосфенами пусть наши дети становятся — им-то самое время учиться говорить, думать, видеть. По-моему, перестроиться — это не значит сразу стать другим. Сразу только лягушки прыгают. Знаете, что Ленин о перестройке писал?.. Да-да, именно Ленин, именно о перестройке! Так, по-моему: вреднее всего было бы спешить… Да я другим не стану. Не сумею. И не хочу! Я вот о чем мечтаю: убить в себе вас! Вы что считаете, в Краснокитежске — все краснокитежцы? Дудки! Вы что считаете, здесь все по собственной воле существуют? Да откройте вы город — треть сразу уйдет! Уверен! А вторая треть вслед им посмотрит, на вас обернется и тоже уйдет. Те, кто по старой поговорке живет: и хочется, и колется… И останетесь в городе вы с вашей третью — подавляющее меньшинство. Мамонты. Сами вымрете, Василь Денисыч…
— Все? — зловеще спросил Василь Денисыч.
— Можно и еще, — усмехнулся Умнов, — да лень что-то.
— А вы сюда посмотрите…
Василь Денисыч неожиданно резво вскочил, подбежал к стене, вдоль которой протянулся стол заседаний. Стена — это Умнов давно заметил — была затянута серыми занавесками, как в каком-нибудь генштабе. И как в генштабе за ней обнаружилась огромная, во всю стену, карта Советского Союза. Странная это была карта, будто рисованная от руки. В школе такие называются контурными, слепыми: ни имен городов, ни названий гор, рек, озер, морей — только два цвета, перемешанные в знакомых контурах страны, — зеленый и красный. И не понять было, какого цвета больше: зеленые пятна, пятнышки, точки наползали на красные, красные всплывали в зеленых массивах, щупальцами разлетались по необозначенным низменностям и возвышенностям… Еще не понимая, что ж он видит, Умнов привычно отыскал положение Москвы, отметил, что и там зеленое с красным слилось, зеленого, правда, побольше…
— Что это?
— Держава! — голос Василь Денисыча звенел, как в парадном марше. — Красное — это мы! Зеленое — это то, что нам жить мешает. Нам! Нам! Нам! И не измерить пока — нет прибора! — какого цвета больше…
— Значит я — десятимиллионный… — задумчиво сказал Умнов. — Интересно: а предыдущие девять миллионов девятьсот девяносто девять тысяч девятьсот девяносто девять посетителей Краснокитежска как от вас убыли?.. Врагами? Или союзниками?.. Молчите?.. Верно, вы не скажете: секретные данные. Народ их не поймет, народ до них не дорос. Старая музыка… Только со мной у вас номер не вышел, Василь Денисыч. Я дорос. Я не с вами. Я слишком долго боялся вас, чтобы остаться в ваших рядах. Зависть сильнее страха, тем более что она по-прежнему жива, а страха нет. И уж не обессудьте — уеду и не промолчу. Теперь не промолчу.
Василь Денисыч потянул за шнурок, занавески закрылись, спрятав с глаз долой фантастическую карту.
— Подумайте, Андрей Николаевич, — с угрожающей ласковостью сказал он. — Подумайте, что завтра будет. Вспомните о стене.
— Я о ней помню. Но и вы запомните: кто научился говорить, вряд ли станет молчать. А кто видит, вряд ли примет мираж за реальность, зрение другое… — пошел к дверям, не прощаясь. Уже у выхода обернулся, бросил: — А с цветом вы напутали, Василь Денисыч. Красные — это мы, — и вышел в приемную.
Там уже толпились нервные заседатели, гомонили, на часы поглядывали: что-то затянулся перекур. И с чего такой почет заезжему писаке?..
Лариса к Умнову бросилась:
— Ну что?
— А что? — со злостью спросил Умнов. — Интересуешься: кто кого? Жив твой Василь Денисыч, здравствует. Но и я, как видишь, целехонек. Главные бои впереди.
— Какие бои, Андрюша? — от волнения она даже забыла, что на людях на «вы» с Умновым общается. — Вы чего-то не поделили, да?
— Не поделили, — согласился Умнов. — Территории. Иди заседай, подруга, командный пункт свободен. Я ушел.
— Куда?
— Пока в гостиницу.
— А к нам, товарищ Умнов? Как же к нам? Вам ведь поручили… — влез в разговор истомившийся в ожидании театральный босс…
— Ах, да… — Умнов остановился. — Не пойду я к вам. Заслуженных ваших я уже видел, хреново заслуженные играют, неубедительно. Не верю. А незаслуженных и видеть не хочу. Худсовет вам новый нужен? Выбирайте, позволено. Голодовка грядет? Оч-чень актуально, порадуйте Василь Денисыча неформальным подходом к перестройке театрального процесса. Режиссер хамит? А вы его переизберите. Вон дантистка ваша, гражданка Рванцова, — ха-арошим кандидатом будет. И еще человек пятьдесят… Демократии захотели? Жрите тоннами, — он со вкусом, смакуя, повторил слова Отца города. — Только не обожритесь. Она у вас в Краснокитежске синтетическая. Плохо переваривается… — дошел до выхода, не сдержался — сказал, обращаясь ко всем присутствующим: — А идите-ка вы, неформашки такие-то, туда-то и туда-то! — повторил адрес, который ненавязчиво сообщил ему толстый камазовец на заводе двойных колясок. А уж эпитет к неформашкам от себя добавил. Правда, тоже известный.
Распахнул дверь, а перед ним, преграждая путь, огромный кожаный Попков. Стоял, прислонившись к дверному косяку, крутил на пальце ключи от «Волги».
— Подвезти? — спросил нагло.
Первый раз лично Умнову слово молвил. И звучала в том слове неприкрытая ирония: мол, куда ж ты намылился, цуцик? От нас так просто не уходят…
— Пропусти его, Попков, — услышал Умнов голос Василь Денисыча. Тот, оказывается, вышел из своего кабинета, зорким оком видел красивую сценку, экспромтом разыгравшуюся в приемной. — Пропусти, пропусти. Андрей Николаевич пешочком хочет. Пусть прогуляется, ему недалеко…
Ни о чем думать не хотелось. Умнов чувствовал себя усталым донельзя, как будто разгрузил вагон угля или щебня — как в юности, когда подрабатывал ночами на доброй к студентам станции Москва-Товарная. Хотелось спать и, пожалуй, перекусить не мешало. Завернул в булочную, в «стоячку», взял два стакана тепловатого жидкого кофе и четыре булочки, для смеха названные калорийными. Механически смолотил все это, стоя у мраморного одноногого столика, и глядел в окно — на гранитного вождя, по-прежнему указывающего на плакатную цель, сочиненную многомудрыми Отцами Краснокитежска.
А ведь и верно придумали: их цель — перестройка. Другой нет. Сейчас они все перестраиваются, перекрашиваются, новых лозунгов понаписали, новых слов полон рот. Неформашки! Все они в этом городе неформашки. Хорошее, кстати, слово. Точное…
За Ленина только обидно. Как же устал он десятилетиями тянуть гранитную руку ко всякого рода мертвым плакатным целям…
Допил кофе, пересек площадь, вошел в «Китеж». Там было прохладно и пустынно, лишь вялая от безделья дежурная охраняла намертво привинченную к дверям табличку: «Мест нет». Взял у нее ключ, поднялся к себе, разделся, подумал: принять душ или не стоит? Стоило, конечно, стоило постоять под холодным дождичком, смыть с себя за день услышанное, увиденное, переваренное. Да разве все это водой смоешь?.. Забрался в пухлую перину «Людовика», накрылся с головой простыней и заснул, как вырубился. Времени у него до одиннадцати, до назначенного на свалке часа, было — прорва. Да и то верно — стоило выспаться: кто ведал, что ночью произойдет.
А проснулся неожиданно, будто кто-то толкнул его, вырвал из пустоты. Сел в кровати, глянул на наручные электронные с подсветкой: без трех одиннадцать. Пора вставать. Неизвестно, как клиенты со свалки к нему проберутся, но сам он условие вроде бы выполнил: от слежки оторвался… Хотя кто знает: не гуляет ли по коридорам «Китежа» бдительный Попков с кистенем, с радиопередатчиком, с автоматом Калашникова и ключами от «Волги»?..
В полной темноте — шторы задернуты — нашарил рукой выключатель ночника, щелкнул им и… малость оторопел: у изножья кровати на белом пуфике сидел давешний знакомец в свитере и грязно-белых штанах, поглаживал бороду и молча, с интересом наблюдал за не совсем проснувшимся Умновым.
Впрочем, теперь уж Умнов совсем проснулся.
— Откуда вы взялись? — глуповато спросил он.
— С улицы, — серьезно ответил знакомец.
— А ко мне как?
— Через дверь. Вы ее не заперли, коллега.
— Коллега?
— Удивлены? А между тем — так.
— Из «Правды Краснокитежска»?
— В прошлом. Выпер меня Качуринер. С благословения Василь Денисыча. Нравом не подошел.
— Строптив? — усмехнулся Умнов.
Он обрел способность к иронии, а значит, к здравой оценке ситуации. Встал, начал одеваться.
— Не способен к гладкописи, — тоже усмехнулся бородач. — И еще слишком доверчив. С ходу поверил в светлые замыслы Отцов города, оказался ретив в аргументации и формулировках.
— Ладно, кончайте ерничать, — сказал Умнов, надевая куртку. — И так все понятно… Я готов. Мы куда-нибудь идем?
— Пошли… — бородач встал. — Свет потушите. И дверь заприте. Хотя у них, конечно, вторые ключи есть, но все же…
— Могут искать?
— Могут. Но, думаю, не станут. Они чересчур уверены в себе… — опять усмехнулся, добавил: — И в вас.
— Во мне — не очень.
— Повод?
— С Василь Денисычем по душам потолковали.
— А-а, это… Наслышан.
— От кого?
— Слухами земля полнится… Пустое. Думаете, он вам поверил?
— Почему нет? — Умнова задел пренебрежительный тон бородача.
— А потому нет, что он верит в стереотипы. А стереотип прост: вы сейчас хорохоритесь, обличаете всех и вся, а стоит только прикрикнуть, и… — не договорил. Шел по коридору, не таясь, не опасаясь, что кто-то увидит.
Умнову стало обидно. Что ж он, зря в начальственном кабинете исповедовался, слова искал — поточнее, побольнее?
А борода — как подслушал:
— Все не зря. Вы сами себе верите?
Непростой вопрос задал. Умнов поспешал за бородачом, думал, как ответить. Хотелось — честно.
Ответил все-таки:
— Верю.
— Это — главное…
Они прошли по привычно пустому вестибюлю. Входные двери были закрыты на деревянный засов. Бородач снял его, прислонил к стеклу: оно отозвалось легким звоном, особенно гулким в мертвой краснокитежской тишине.
— Осторожно, — бросил Умнов.
— Они нас не слышат, — ответил бородач.
И верно: дежурная за гостиничной стойкой даже головы не повернула, смотрела телевизор, где кто-то вполголоса сообщал вечерние новости, а швейцар — тот просто спал, свесив голову на грудь.
— Почему не слышат?
— Не хотят, — ничего больше бородач не объяснил, вышел на улицу, указал в темный лаз между темными зданиями. — Нам туда.
Он вел Умнова какими-то проходными дворами, где жизнь, похоже, прекратилась вместе с наступившими сумерками, где вольготно ощущали себя только невидные во мраке краснокитежские коты: мяукали, выли, нагло прыскали из-под ног. Бородач шел, уверенно ориентируясь в полной темноте — Отцы города явно боролись за экономию электроэнергии, — и вольное воображение Умнова легко сочинило себе осадное положение, окна, наглухо замаскированные плотными одеялами, противотанковые надолбы на черных улицах, тревожное ожидание атак и налетов. Впрочем, он был недалек от истины, не любящий фантастики Умнов: город и впрямь находился на осадном положении…
Минут через десять гонки по дворам они вышли к каким-то одноэтажным длинным зданиям, напоминающим железнодорожные склады. Бородач подвел Умнова к железной двери в торце одного из них, трижды негромко постучал.
— Кто? — глухо спросили из-за двери.
— Открывай, Ухов, — сказал бородач.
— Ты, что ли, Илья? Этот с тобой?
— Я. Со мной.
Может, зря с ним увязался, панически подумал Умнов. Оборвал себя: перестань трястись! Хуже, чем было, не будет. Разве что пытать станут…
Дверь, гнусно скрипя, распахнулась. Они вошли в темный тамбур, бородач Илья тронул Умнова за руку.
— Осторожно: здесь ступенька…
Умнов широко шагнул, потерял равновесие. Таинственный конспиратор Ухов поддержал его сзади, да так рук и не отпустил, вел Умнова, как раненого. А что? Осадный город, всяко бывает. И ввел его в невероятных размеров зал — нет, не зал все-таки: склад, явно склад, только пустой и гулкий, слабо освещенный голыми лампочками, висящими на длинных пластиковых проводах. И весь этот зал-склад дотесна был заполнен людьми. Люди стояли, плотно прижавшись друг к другу, будто страшились потерять контакт, стояли, не шевелясь, молча, напряженно, и Умнов, быстро привыкая к пещерному полумраку, восторженно ужаснулся: как же много их было! Он различал только тех, кто стоял впереди, а остальные пропадали, терялись вдали — именно вдали. Здесь были Ларисины неформашки — панки, культуристы, металлисты. Здесь были рокеры, держащие мотоциклетные шлемы, как гусарские кивера, — на согнутых руках. Здесь были юные роллеры, перекинувшие через плечи побитые ездой ботиночки на роликах. Но здесь были и незнакомые Умнову персонажи: вон какие-то солидные старики с орденскими планками на широких лацканах широких пиджаков; вон какие-то парни в джинсах и свитерах, по виду — то ли инженеры, то ли рабочие; вон какие-то женщины, немолодые уже, тесной группкой — в неброских платьях, простоволосые, а кое-кто в косынках, завязанных на затылке в стиле тридцатых годов. Стояли военные, явно — офицеры: чуть отсвечивали погоны, поблескивали золотом. Стоял пожилой капитан милиции — не тот, что встречал Умнова, другой, хотя и возрастом схожий. А вот уж точно рабочие — в замасленных комбинезонах, похоже — только-только со смены…
Это те, кого Умнов разглядел. А можно было попристальнее всмотреться в толпу, пройти сквозь нее — протечь, ловя напряженные взгляды на него, Умнова: кто ты, пришелец? Зачем ты здесь? С кем ты?.. Но Умнов подавил в себе это внезапное желание, потому что нутром ощутил опасность. Нет, не опасность даже — тревогу скорее. Почему?.. В первом ряду между суровым культуристом в клетчатых штанах и юным синеволосым панком увидел… Ларису. Иную, чем днем: в джинсиках, в маечке какой-то несерьезной, волосы хвостом забраны. «Но комсомольская богиня? Ах, это, братцы, о другом…» Она тоже молчала, как все, смотрела на Умнова без улыбки, словно ждала от него чего-то…
Он резко, вырываясь из рук Ухова, шагнул к ней.
— Ты зачем здесь?..
Она ответила суховато — без обычной своей улыбки:
— А где же мне быть, Андрюша? — вопросом на вопрос.
— Но ты же… — не договорил.
А она поняла.
— Не я одна.
— Все где-то работают или учатся, — непрошено вмешался Илья. — Один я на вольных хлебах…
Умнов понял, что бессвязные вопросы смутной картинки не прояснят. Если искать ее смысл, то с самого начала. А тогда и комсомольской богине в той картинке место найдется.
— Кто вы? — спросил он Илью.
— Мы?.. Хотите официально?.. Неформальное объединение людей, которых… как бы это помягче?.. не устраивает положение дел в Краснокитежске.
Хотел пообщаться с диссидентами, вспомнил свое мимолетное желание Умнов. Вот они. Общайся. Только верен ли термин? Уж если и называть кого диссидентами, то скорее Василь Денисыча иже с ним. А эти? Очередные неформашки? Официальные протестанты? Подполье в осадном городе?..
— Значит, не устраивает, — сказал Умнов, сам мимоходом подивившись невольному сарказму, прозвучавшему в голосе. — И как же вы хотите поправить сие положение? Листовки? Устная агитация? Теракты? Вооруженное восстание?
— Так разговор не получится, — мягко улыбнулся Илья. — Или вы нас принимаете всерьез, или — до свидания.
Красиво было бы заявить: до свидания. Или еще лучше: прощайте. Повернуться и столь же красиво удалиться в ночь. Но куда удалиться? В славный постоялый двор «Китеж»? В душные объятия добрейшего новатора Василь Денисыча?.. Нет уж, дудки!
— Ну, допустим, всерьез. Тогда всерьез и отвечайте. Без «как бы помягче».
— Как мы хотим поправить положение?.. Очень просто. Делом.
— А поподробней — никак? — все ж не сдержался, ернически спросил.
Илья не заметил — или не захотел заметить? — умновского ерничества.
— Подробней некуда: обыкновенным делом. Каждый — своим… Я сейчас вроде бы прописные истины скажу, но вы не обижайтесь, ладно? Они хоть и прописные, но все ж — истины… Так вот: рабочий — у станка, инженер — у кульмана, шофер — за рулем, школьник — за партой… Ну, и так далее, сами продолжайте.
— Это что, новая форма борьбы с неформашками?
— Неформашки… Хороший термин. Слышал его от Ларисы… Нет, в принципе не новая. О ней и классики писали… Только прочно забытая. И для неформашек, как вы говорите, смертельная.
— Интересно: почему? — Умнов и впрямь заинтересовался.
Смех смехом, а он действительно думал о том, что ему поведают о тайных организациях боевиков, о тайных складах бомб и гранат, о тайных типографиях. Но тайная организация хорошо работающих — это, знаете ли, странновато слышать.
— Потому что дело никогда их не занимало. На кой оно им? Куда важнее слово! Слово о деле. Победные рапорты. Громкие отчетные доклады. Дутые цифры. Пышные лозунги. Да мало ли… А просто работать — это, видите ли, неинтересно. Это, видите ли, сложно и хлопотно. За это, видите ли, и по шапке схлопотать можно. По ондатровой… А за веселый отчет, за мажорный доклад — тут тебе и должность, тут тебе и орденок к юбилею, тут тебе и лампас на портки. Сами, что ли, не знаете?..
Знаю, горько подумал Умнов. Еще как знаю! Куда проще приписать к плану, чем выполнить его. Куда легче сбацать тяп-ляп и звонко отчитаться, чем сделать на совесть и, может быть, не успеть к сроку, опущенному «с горы». Куда приятнее выкричать орден, чем его заслужить… Слово надежнее дела. За слово не бьют, кресло из-под задницы не вышибают — в крайнем случае на, другое пересаживают. Бьют за дело. Даже — бывало! — за отлично исполненное. Да чаще всего за отлично исполненное и бьют: не высовывайся, гад, не портя общую красивую картину незапланированным качеством! Или количеством… Но с другой стороны…
— Но с другой стороны, — сказал Умнов, — как может хорошая работа всех стать смертельной для одного?
— Василь Денисыча в виду имеете? Если бы он один был!.. Их легион! И не только в начальственных креслах, но и у станков, у кульманов, за рулем, за партой. Что я перечислял? Везде… Отвыкли у нас по-настоящему работать. Отучили. Охоту отбили.
— Ну, хорошо, ладно. Сколько вас здесь — понимающих? Сто? Пятьсот? Тысяча?.. Ну, будете вы работать на совесть, а у остальных, у неформашек от станка с кульманом, от этого своя совесть проснется? Слабо верится, товарищ Илья.
— Сначала нас было сто. Потом пятьсот. Потом тысяча. Потом… — он глянул в толпу, край которой пропадал в полумгле, и, казалось, не было конца у этого зала-склада. Как там у фантастов: переход в четвертое измерение… — Не станет остальных, Андрей Николаевич. Вымрут. Как мамонты.
А ведь он мои слова повторил, подумал Умнов. Те, что я Василь Денисычу бросил. Выходит, и я так считаю?..
— Ладно, — почти сдался Умнов, — пусть. Все работают на совесть, Неформашки от стыда перековались, а те, кто не захотел, ушел, отощал с голодухи, вымер, как мамонты. А Отцы города опять — на коне. Их парадные отчеты стали — ах! — реальными. Их доклады — ой! — деловыми. Их ордена — заслуженными. Так?
— Кто ж о деле кричит? — усмехнулся Илья. — Дело — оно молчаливо. Оно слов боится. А Отцы города только и умеют, что слова рожать. Кому они нужны будут — мертворожденные? — вдруг застеснялся, добавил: — Вы извините за пафос, но уж тема больно… — Умолк.
Странная штука: Илья метил в Василь Денисыча, а ненароком попал в Умнова.
— Моя работа — одни слова, — с горечью сказал Умнов. — Выходит, и мне на свалку?.. Зачем я вам понадобился? Экономики не знаю, в политике — профан. И на кой хрен мои нравственные статейки, если все кругом станут высоконравственными, порядочными, морально чистоплотными?.. Куда мне деваться? На завод двойных колясок? Разнорабочим?..
— Видимо, вы не понимаете. Или притворяетесь, Андрей Николаевич. Идет война. Если хотите, не на жизнь, а на смерть. Мы и они. Пусть нас больше, но они позиций сдавать не собираются. Вы наш город видели. Красиво? Все кругом перестроились — загляденье!.. Нет, милый Андрей Николаевич, война будет долгой. Очень долгой. Нынешнее поколение советских людей коммунизма, пардон, не дождалось. Не обломилось обещанное. И следующие не скоро дождутся, пока война. А на войне без комиссара плохо, если она — за идею. У нас отличная идея, Андрей Николаевич, и нам нужны отличные комиссары. Вы. Может быть, я. Если сумею, если талантишка хватит… Нравственность — штука абстрактная, ее не пощупать, не взвесить. А без нее любая идея — мертва… — Илья замолчал.
И Умнов молчал, переваривал услышанное.
И молчали люди, пришедшие посмотреть на Умнова. Только посмотреть? Тысяча, две тысячи, три — сколько их здесь? — ради одного Умнова?.. Выходит, что так, понял Умнов. Потому что в войне дорог каждый союзник. Тем более — комиссар.
Кстати, и Василь Денисыч от него союзничества требовал…
— Что же мне делать? — тоскливо спросил Умнов. — Сдаться властям? Перебраться в Краснокитежск? Подсидеть Качуринера?
— Помилуйте, Андрей Николаевич, вы же сами себе противоречите. Кто утверждал: нет никакого Краснокитежска? На карте не обозначен… Не обозначен, верно, карта не врет. Но ведь вы и другую карту видели — в кабинете Василь Денисыча. Не стало страшно, а?.. Вот что. Ноги в руки, садитесь в свой «Жигуленок», газуйте отсюда. У вас свое место есть. Надеюсь, поняли: нужное. Вот и работайте, как совесть подскажет. Только помните: нас много. И будет больше. И когда вы через год, через пять лет, через десять проедете по нашей трассе и никакого неозначенного Краснокитежска не увидите, тогда знайте: мы победили. А значит, и вы… — Илья взял Умнова под руку. — Все, Андрей Николаевич. Пора.
— Как пора? Куда? — разволновался Умнов. — Лариса, а ты как же?
За нее опять ответил Илья:
— У Ларисы тоже — свое дело…
Он потянул Умнова к выходу, молчаливый Ухов опять в стороне не остался: топал сзади, поддерживал столичного нежного гостя. И Лариса рядом была…
Прошли темный тамбур, выбрались на свежий воздух.
Прямо перед дверью стоял умновский родной «Жигуль», ровно и тихо фурычил, прогревался перед дорогой. На заднем сиденьи — заметил Умнов — аккуратно покоилась адидасовская сумка.
— А гостиница? А счет? — все еще сопротивлялся Умнов.
Сам не понимал: чему…
— Все в порядке, — уже нетерпеливо сказал Илья. — Торопитесь. Время уходит.
Садясь в машину, Умнов вдруг вспомнил.
— Там же кольцо! Я не выеду…
— Теперь, — Илья выделил слово, — выедете.
А Лариса наклонилась к окну и нежно-нежно поцеловала Умнова в щеку. Как погладила.
Шепнула:
— Прощай, Андрюша…
Умнов медленно захлопнул дверцу, медленно, словно сомневаясь, выжал сцепление, включил передачу, медленно тронулся. Порулил между мертвыми складами. В свете фар возник кто-то, указал рукой: сюда, мол, направо. Свернул направо и сразу выбрался на известную улицу. Вон гастроном. Вон универмаг. Вон кафе «Дружба». Значит — прямо… И рванул прямо, выгнал стрелку спидометра на деление «сто двадцать» — быстрей, быстрей! Ни о чем не думал, не вспоминал, не анализировал, одно подгоняло: время уходит! Так Илья сказал…
Пролетел мимо безглазых ночных усадеб, мимо плотного черного леса, взобрался на горку, еще прижал газ. Дорога впереди — дальняя!.. И вдруг что-то — что? — заставило его резко надавить на педаль тормоза. Колодки противно завизжали, заклинили колеса — машина встала. Умнов вышел на пустое шоссе и обернулся. В темноте чернел знакомый силуэт бетонной стелы с гордым именем города. Она была позади!
Илья не соврал: Умнов все-таки выехал из Краснокитежска!..
Умнов стоял и смотрел на темный, без единого огонька, город, лежащий внизу. И вдруг вязкую тишину рассек четкий, ритмичный рык. Он приближался, становился громче, нахальней, злей, и вот уж из-за поворота материализовался мотоцикл, осветил Умнова мощной фарой, лихо затормозил рядом. Партизанский капитан ГАИ, сто лет назад — не меньше! — встречавший Умнова у границы Краснокитежска, вежливо улыбался, блестя дорогими фиксами. А двигатель не глушил.
— Уезжаете, товарищ Умнов? — вкрадчиво спросил он. — Ну, с богом!.. — протянул свернутый в тугую трубку бумажный лист, перетянутый аптечной резинкой. — Василь Денисыч просил передать…
Умнов содрал резинку, раскрутил бумагу. В ярком свете мотоциклетной фары узнал знакомую карту, верней, не ее — черно-белую ксерокопию, снятую с цветного единственного оригинала.
— Василь Денисыч сказал: пригодится. Верно?
Умнов аккуратно свернул карту, сказал:
— Пригодится.
Капитан отдал честь, рявкнул газом, крикнул на прощанье:
— Что передать Василь Денисычу?
— Три слова, — крикнул в ответ Умнов: — Красные — это мы!
Паровоз закричал нечеловеческим голосом. То есть не паровоз, конечно, никакой, а тепловоз или электровоз, Ким не видел, что там впереди прицеплено, Ким увидел только, как качнулись вагоны туда-сюда, как брякнули они своими литаврами, как зацокали копытами по рельсам, по стыкам, а тетка на площадке последнего вагона выбросила вперед руку с желтым скрученным флажком: мол, привет всем горячий.
А вот фиг вам, а не привет, подумал Ким на бегу, на лету, в мощном тройном прыжке, с приземлением на той самой площадочке — прямиком в жаркие суконные объятия строгой тетки с флажком. Чтобы она обрадовалась сюрпризу мужского пола — так нет. Напротив — заорала столь же нечеловеческим голосом, что и паровоз:
— Куда лезешь, гад полоумный, металлист хренов, ноги бы тебе повыдергивать, поезд-то идет уже, не видишь, что ли? — и всю эту тираду — выкатывая круглые глаза, норовя врезать гостю по кумполу желтым флажком на крепком деревянном древке.
— Статья двести вторая ука эрэсэфэсэр, — надменно, но быстро сказал Ким, отстраняясь, избегая удара.
— Чего? — не поняла тетка.
— Нанесение тяжких телесных повреждений. Три года с полной конфискацией, понятно? — И, сменив надменный тон на вполне доверительный, спросил шепоточком: — Возьмете в дорогу бедного студента? Позарез надо… — и показал, как позарез, по горлу ребром ладони скользнул плюс глянул на ладонь для убедительности: нет ли свежей крови?..
Крови не было, но тетка прониклась.
— Куда ехать-то, студент? — спросила.
— Куда?.. — надолго задумался Ким, глядя в открытую вагонную дверь, за коей проплывал не то Курский, не то Казанский, а может, и вовсе Киевский вокзал. — Куда?.. — повторил он, не зная, что и ответить, потому что и впрямь не знал, куда порулил из первопрестольной в полдень среди июня, какого лешего он сорвался с места, бросил несделанные дела, недолюбленных девиц, от практики институтской не отмотался, матери телеграмму не отбил… А-а, вот: может, к матери?.. Не-ет, не к ней, мать Кима только в августе ждет… Видать, сняла его с места подспудная черная силища, тайная могучая тяга, просто именуемая в народе шилом в одном месте.
Поэт-современник когда-то афоризмом разродился: мол, никогда не наскучит езда в Незнаемое, мол, днем и ночью идут поезда в Незнаемое. Вот вам и адрес, вот вам и пункт назначения. Хотите — районный центр, хотите — поселок городского типа.
Но Ким не стал травмировать тетку поэзией, Ким ответил уклончиво, но для слуха привычно:
— Куда глаза глядят…
Как и ожидалось, тетку ответ удовлетворил, она сунула ненужный флажок в кобуру, захлопнула вагонную дверь, с лязгом отрезав от Кима прошлый мир. Сказала:
— Ладно уж, возьму… Пойдем, посидишь у меня. Я пока билеты соберу.
Тут бы Киму и спросить естественно: а куда глаза глядят? В смысле: в какую такую даль, простите за высокий штиль, направил свои дальнобойные фары помянутый выше локомотив? До каких станций купили билеты теткины вагонные подопечные?.. Но спросить так — значит признать себя как раз гадом полоумным — смотри первый теткин монолог! — которому не в культурном поезде ехать, а смирно лежать на узкой койке в больнице имени доктора Ганушкина. Какому здоровому такое помстится: поутру покидать в сумку близлежащие носильные вещи, нырнуть в метро, всплыть у неведомого вокзала, сигануть в первый отъезжающий поезд: куда отъезжающий, зачем отъезжающий?..
Понятно: Ким промолчал. Всему свое время. Тетка пойдет с билетной сумой по вагону, а он, Ким, изучит маршрут, традиционно висящий под стеклом в коридоре. И все станет ясно, хотя вредное шило в известном месте никакой ясности от Кима не требовало: прыгнул невесть куда, едешь туда же — вот по логике и сойди глухой ночью в темноту и неизвестность…
Тетка провела Кима в казенное купе, усадила на диван напротив хитрого пульта с тумблерами, наказала:
— Сиди тихо. Я — щас…
И ушла. А Ким посидел-посидел, да и пошел-таки глянуть на маршрутный лист. Но — увы: под стеклом на стенке напротив красного рычага стоп-крана висела цветная фотография Красной площади и никаким маршрутом даже не пахло. Не судьба, довольно подумал Ким. Вернулся в теткино купе, зафутболил сумку с одеждой под полку, уставился в грязное окно. А там уже пригородом бежали буйные огороды, обширные картофельные поля, утлые домики под шиферными крышами — милое стандартное Подмосковье, родное до неузнаванья.
— Чай пить будешь? — спросила тетка, возникнув в двери. Не дожидаясь ответа, похватала стаканы в битых подстаканниках, ложками зазвенела. — Что, студент, денег совсем нету?
— Ну, разве трешка, — легко припомнил Ким.
— И как же ты с трешкой в такую даль?
В какую даль, подумал Ким? А вслух сказал:
— Добрые люди на что?
— Чтой-то мало я их встречала. Они, добрые, то полотенец сопрут, то за чай не заплотят, а то все купе заблюют, нелюди… — бухнула в сердцах стаканы на стол: — Пей, парень, я-то добрая пока. Булку с колбасой станешь?
— Стану.
— Колбаса московская, хорошая, по два девяносто. Я три батона взяла…
Ким следил голодным глазом за пухлыми теткиными пальцами, которые крепко нож держали, крепко батон к столу прижимали, крепко ухватывали крахмальные колбасные ломти. — Дорога долгая… — положила на салфетку перед Кимом толстый хлебный кус с хорошей московской: — Ты ешь, ешь. Скоро напарницу разбужу — вот и поспать ляжешь, вот и запру тебя в купе — никто не словит, — мелко засмеялась: — Ах, дура-то! Кому ж здесь ловить? Поезд-то специальный.
— Это как?
Час от часу не легче: что за специальный поезд подвернулся Киму? Никак — литерный, никак — особого назначения?
— Литерный. Особого назначения, — таинственно понизив голос, сказала тетка. И ускользнула от наскучившего казенного разговора — к простому, к домашнему: — Да звать тебя как, студент?
— Кимом.
— Кореец, что ли?
— Русский, тетенька, русский. Папанька в честь деда назвал. Расшифровывается: Коммунистический интернационал молодежи, по-нынешнему — комсомол.
— Бывает, — сочувственно сказала тетка. — А меня — Настасьей Петровной. Будем знакомы.
Самое время сделать маленькое отступление.
Ким принадлежал к неформальному сообществу людей, живущих непланово, с высокой колокольни плюющих на строгие расписания занятий, тренировок, свиданий, дней, ночей, недель, жизни, наконец. Людей, могущих сняться с обжитого гнезда, не высидев запланированного птенца, и улететь на юг или на север, где никто тебе не нужен и никто тебя не ждет, а здесь, в гнезде, ты как раз всем нужен, черт-те сколько народу ждет тебя сегодня, завтра, через три дня, а ты их всех чохом — побоку. Нехорошо.
Такие люди, казалось бы, срывают громадье наших планов, и если в песне придуманная сказка до сих пор не стала обещанной былью, то это — из-за них. Вечно и всюду вносят они сумятицу, непорядок, разлаживают налаженное, посторонним винтиком влезают в чужой крепко смазанный механизм, выпадая, естественно, из своего собственного. Который, замечу, отлично без них крутится…
Но кстати. Кому не знаком милый технический парадокс? Чините вы, к примеру, часы-будильник, все разобрали, все смазали, снова собрали, ан — лишняя гаечка, лишний шпенечек, лишняя пружинка… Куда их? А некуда вроде, да и зачем? Работают часы, тикают, будят. И вы успокаиваетесь. И только время от времени гвоздит вас подлая мысль: а вдруг с этим шпенечком, с этой гаечкой, с этой пружинкой они лучше работали бы, громче тикали, вернее будили?..
И сколько же таких незавинченных винтиков, незакрученных гаечек, пружинок без места раскидано по державе нашей обильной! Вставить бы их куда следует — вдруг все у нас лучше закрутится?..
Еще кстати. Кто, скажите, точно знает, где какому винтику точное место? Только Мастер. А где его взять, коли научный атеизм всерьез убедил нас, что никаких Мастеров в природе не существует? Что лишь Человек проходит, как хозяин необъятной Родины своей. Стало быть, некому подтвердить, как некому и опровергнуть, что винтик-Ким — из описываемого поезда винтик. В данное время из данного литерного поезда особого назначения. Вставили его таки. Некий Мастер вынул его из ладного институтского механизма и вставил в гремящий железнодорожный. И все здесь сейчас так закрутится, так засвистит-загрохочет, что только держись!..
Красиво про винтики придумано! Одно огорчает: не сегодня, не здесь, и, увы, не только придумано. Увы, три с лишним десятилетия Некий Мастер отвертки из рук не выпускал: вывинчивал — завинчивал, вывинчивал — завинчивал…
Ким бутерброд доел, чаем залил, заморил червяка благодаря доброй Настасье Петровне. Сама она сидела рядом на полке и тасовала билеты в кармашках сумки-раскладушки, раскладывала служебный пасьянс, что-то бубня неслышно, что-то ворча сердито.
— Не сходится? — спросил Ким.
— С чего бы это? — обрела внятность проводница. — У меня купейный, все чин-чином. Это в плацкартном или того хуже — общем глаз да глаз нужен…
Что-то все ж не сходилось: не в пасьянсе у Настасьи Петровны — у Кима в уме.
— Это как понимать? — полегоньку, подспудно двигался он к цели. — В поезде особого назначения — общие вагоны?! А как насчет теплушек? Сорок человек, восемь лошадей…
— Теплушек нет, — не приняла шутки Настасья Петровна, — не война. И общих не цепляли, не видела. Я вообще по составу не ходила. Бригадир пришел, сказал: сиди, не рыпайся. А чего рыпаться: своих дел хватает.
— Секретный, что ли, состав?
— Не знаю. Тебе-то что? Состав не секретный, зато ты в секрете, поскольку заяц. Я о тебе знаю и Таньке скажем, и все. Понял?
— Понял. А Танька — это кто?
— Ну, я это, — сказала Танька.
Она стояла на пороге купе — молодая, смазливая, кругленькая тут и там, опухшая от сна, патлатая и злая.
— Ты кого это подцепила, Настасья? — сварливо сказала злая Танька. — Тебе что, прошлого выговорешника мало, другого заждалась?
— Да это ж студент, Танька, — укоризненно объяснила Настасья Петровна.
— А хоть бы и так, ты на его рожу посмотри!
— А чем тебе его рожа не люба?
Тон разговора повышался, как в «тяжелом металле» — по октавам.
— Что рожа, что рожа? Он же хипарь, металлист, он же зарежет и скажет, что так и было!
Ким счел нужным вмешаться в живое обсуждение собственной подозрительной внешности. Вмешаться можно было только ором. Что Ким и сделал.
— А ну, цыц! — заорал он, конечно же, на тональность выше предыдущей реплики.
Поскольку поезд спешно отходил в Незнаемое и Ким еле-еле поспел на него, то и нам некогда было описать его. Кима, а не поезд. Напомним лишь, что металлистом его обозвала и сама Настасья — когда он сиганул ей в объятия. Возникает вопрос: почему такое однообразие?
А потому такое однообразие, что ростом и статью Ким удался, что волосы у него были длинные, прямые, схваченные на затылке в хвост узкой черной ленточкой, что правое ухо его, мочку самую, зажала позолоченная серьга-колечко, что одет он, несмотря на жару, в потертую кожанку с самодельными латунными заклепками на широких лацканах, что на темно-синей майке у него под курткой красовался побитый временем офицерский «Георгий», купленный по случаю стипендии у хмурого бомжа в пивной на Пушкинской.
Отсюда — выводы.
Итак:
— А ну, цыц! — заорал он на теток, и те враз притихли. — Пассажиров хотите собрать? — уже спокойно, поскольку настала тишина, поинтересовался Ким. — Сейчас прибегут… Настасья Петровна, где вы ее выкопали, такую сварливую?.. — и, опережая Танькину реплику: — Ты меня не бойся, красавица, я тебя если и поломаю, так только в объятиях. Пойдет?
— Побежит прям, — менее мрачно сказала злая Танька, — разлетелась я к тебе в объятия, прям падаю… — а между тем вошла в купе, а между тем села рядом с Настасьей, а между тем протянула вполне приятным голосом: — Ох и выспалась я, Настасьюшка, ох спасибо, что не будила… Как тебя хоть зовут, металлист?
— Ким, — сказал Ким.
— Кореец, что ли?
Ким давно привык к «национальному» вопросу, поэтому объяснил вполне терпеливо:
— Русский. В честь деда. Сокращенно — Коммунистический интернационал молодежи.
— Хорошее имя, — все поняла Танька. — Политически выдержанное. Правда, из нафталина, но зато о ним — только в светлое будущее. Без остановок.
— Да я туда не спешу. Мне и здесь нормально.
— А чего ж на наш поезд сел?
— Он что, в светлое будущее намылился?
— Куда ж еще?.. Особым назначением, улица ему — самая зеленая… — потянулась всем телом, грудь напрягла, выпятила — мол, вон она я, лапочка какая… — Чайку бы я попила, а работать — ну совсем неохота…
— Балаболка, — незло сказала Настасья Петровна, плеснула Таньке заварки в чистый стакан. — Кипятку сама налей.
Та вздохнула тяжко, но встала — пошла к титану, А Ким скоренько спросил:
— Настасья Петровна, я ж говорил: я ведь и не взглянул, куда поезд… А куда поезд?
Настасья без улыбки смотрела на Кима.
— Русским же языком сказано: в светлое будущее.
— Это как это понимать? — обиженно и не без раздражения спросил Ким. Похоже: издеваются над ним бабы. Похоже: за дурачка держат.
А Настасья Петровна сложных переживаний студента попросту не заметила, сказала скучно:
— Станция такая есть. Новая. Туда сейчас ветку тянут: стройка века. Как дотянут, так и доедем. Литером.
Во-от оно что, понял Ким, название это, географический пункт, а вовсе не издевательство.
А почему бы и нет? Существуют же терявшие имя Набережные Челны. Существует уютный Ерофей Павлович. Существует неприличная аббревиатура Кемь… А сколько ж после семнадцатого года появилось новых названий, ни на что привычное не похожих, всяких там Индустриальных Побед или Кооперативных Рубежей, всяких там Больших Вагранок или Нью-Терриконов!.. Светлое Будущее на их фоне — прямо-таки поэма по благозвучию…
И уж Киму-то издеваться над мудреным имечком — грешно: о своем собственном помнить надо…
Другое дело, что не слышал он о такой стройке века: стальная магистраль «Москва — Светлое Будущее», в газетах о ней не читал, на институтских собраниях бурно не обсуждал. Ну и что с того? У нас строек века — как собак нерезаных. От БАМа до районного детсадика. В том смысле, что любая век тянется…
— А она далеко? — только и спросил Настасью.
— Далеко, — сказала она. — Отсюда не видно.
— В Сибири, что ли?
— Чего ты к женщине прицепился? — влезла в разговор Танька, вернувшаяся в купе. — Ну, не знает она. И никто не знает.
— Почему?
— Бригаду в состав экстренно собрали, без предупреждения. Кто не в рейсе, того и цапали. Я, например, с ночи. Приехала, а мне — сюрприз.
— А пассажиры? — Ким гнул свою линию.
— Что пассажиры?
— Они знают, куда едут?
— Может, и знают. А может, и нет. Спроси.
— Спрошу, — кивнул Ким. — Сейчас пойду и спрошу… — его пытливость границ, похоже, не ведала.
— Иди-иди, шнурки только погладь, — опять обозлилась Танька, да и Настасья Петровна с легким осуждением на Кима глянула: мол, скромнее надо быть, коли серьгу нацепил.
Ким был мальчик неглупый, сообразил, что своими пионерски наивными вопросами создал в женском ранимом обществе нервозную обстановку, грозящую последствиями. Последствий Ким не хотел, поскольку целиком зависел от милых дам — как в смысле ночлега, так и в смысле питания: про трешку он не соврал, столько и было у него в кармане джинсов, сами понимаете — особо не разгуляешься, надо и честь знать.
— Сюда бы гитару, — вспомнив о чести, тактично перевел он тему, как стрелку перевел — если использовать желдортерминологию, — сыграл бы я вам и спел. Хотите — из Розенбаума, хотите — что-нибудь из «металла»…
— Ой, а где ж ее взять? — встрепенулась Танька.
И Настасья Петровна равнодушной не осталась.
— У Верки нет? Я ее видела перед посадкой, в девятом она, кажется…
— Я сбегаю!
Но чувство долга у Настасьи Петровны было сильнее, чем чувство прекрасного. Таньку она осадила коротко:
— Сначала чаем пассажиров обеспечим, а потом и музыку можно.
Вот и предлог, решил Ким, вот и повод. Встал, звякнул «Георгием».
— Я схожу, — заявил. — В девятом, говорите? У Верки?
— Только возвращайся, — уже ревниво сказала Танька. — Ты у Верки не сиди, не сиди. Если хочет, пусть сама сюда идет.
— Ясное дело, — подтвердил Ким, уже будучи в низком старте, уже срываясь с колодок. — Верка для нас — средство, «металл» — цель…
И с этими непонятными словами унесся по вагону, оставив двум приютившим его женщинам сладкие надежды и свою спортивную сумку как гарантию вышеупомянутых надежд.
Окно в коридоре было открыто. Ким высунулся, хлебнул горячего ветра, увидел: по длинной лысой насыпи дугой изгибался спецсостав, впереди трудился все-таки тепловоз, гордость отечественного тепловозостроения. Ким насчитал за ним шестнадцать вагонов, включая Настасьин и Танькин, и только на одном имелась надпись — «Ресторан», а все остальные катились инкогнито, без опознавательных маршрутных трафареток, и ни один шпион не смог бы определить конечную цель поезда особого назначения.
В тамбуре курили.
Лысый мужик в ковбойке и тренировочных штанах шмалял суровый «Беломор», седой ветеран — весь пиджак в значках победителя многочисленных соцсоревнований, куда там Ким с одиноким «Георгием»! — слюнил «Столичную» сигаретку, сбрасывая пепел в пустую пачку, а парень в белой майке с красной надписью «Вся власть Советам!» пыхтел короткой трубочкой, пускал дым столбом и вещал.
Вот что он вещал:
— …ать мне на ихние хлебные лозунги, пусть больше платят за такую паскудную работу, где надбавка за вредность, а то я могу и…
Это было все, что услыхал Ким с того момента, как открыл тяжелую дверь в тамбур, до той секунды, когда парень оборвал текст и все курящие разом обратили мрачные взоры на пришельца.
— Привет, — сказал пришелец. — Бог в помощь.
Ответа не последовало.
— Далеко путь держите, мужики? — не отставал пришелец.
— Ты откуда такой дурной взялся? — отбил вопрос седой ветеран.
— Из Москвы, — довольно точно ответил Ким. — А что?
— Что-то я тебя не помню при оформлении…
— Я позже оформлялся, — мгновенно среагировал Ким. — Спецназначением.
— От неформалов он, — уверенно сказал борец за Советскую власть. — Я слыхал: от них кого-то заявляли…
— Точно-точно, — подтвердил Ким. — Меня и заявляли.
— Докатились, блин, — со злостью брякнул лысый, плюнул на «беломорину», затер ее об ладонь и кинул в угол. — Уже, блин, патлатых оформляют, докатились. А может, он «голубой», а? Ты блин, на серьгу посмотри, Фесталыч…
Ветеран Фесталыч с сомнением смотрел на серьгу.
Ким размышлял: врезать лысому в челюсть или стерпеть ради конспирации?
А парень с трубкой веско сказал:
— Серьга — это положено. Это у них по инструкции.
Но лысого он не убедил.
— А я на твою инструкцию то-то и то-то, — довольно подробно объяснил лысый свои действия в отношении неведомой инструкции, шагнул к Киму и замахнулся:
— Ты куда прешься, ублюдок?
Сладострастно улыбаясь, Ким легко отбил руку лысого и вторым ударом рубанул его по предплечью. Лысый ойкнул и бухнулся на колени.
— Эй, парень, не надо, — испуганно сказал Фесталыч. — Ну, ошибся человек. Ты же без пропуска…
— Ладно, живи… — Ким вышел из стойки, расслабился.
Лысый вскочил, прижимая руку к груди, баюкая ее: грубовато Ким его, жестковато… Но с другой стороны: хаму — хамово?..
— Я задал вопрос, — сухо сказал Ким: — Далеко ли путь держите? Как надо отвечать?
— До конца, — по-прежнему испуганно отрапортовал Фесталыч.
— Я серьезно, — сказал Ким.
— А серьезно, блин, такие вопросы не задают, — пробурчал лысый, все еще баюкая руку. — Сел в поезд и — ехай. А мучают вопросы, так не садись… У-у, гад, руку поломал…
Ким понял, что номер здесь — дохлый, ничего путного он не выяснит. Эти стоят насмерть. То ли по дурости, то ли по ретивости. Будет лезть с вопросами — слетит смутный ореол «оформленного спецназначением». Слетит ореол — отлупят. Он хоть и не слабак, но трое на одного…
— Береги лапу, лысый, — сказал Ким, — она тебе там пригодится…
Открыл межвагонную дверь: опять ветром дохнуло, гарью полосы отчуждения, а еще оглушило на миг громом колес, лязганьем, бряканьем, скрежетом, стуком…
— Стоять! — заорал «За власть Советов!». — Без пропуска нельзя!
— Стоять! — пробасил металлист-ветеран. — Хода нет!
— Стоять! — гаркнул лысый, забыв о больной руке. — Поворачивай! После третьего звонка нельзя.
Он-то, лысый, — краем глаза углядел Ким! — и выхватил из кармана… что?.. не нож ли?.. похоже, что нож… щелкнул… чем?.. пружинным лезвием?.. А кто-то — то ли ветеран, то ли борец за Советы — свистнул за спиной Кима в страшный милицейский свисток, в гордый признак… или призрак?.. державной власти.
— Стоять!..
…А еще оглушило на миг громом колес, лязганьем, бряканьем, скрежетом, стуком, — но Ким уже в другом вагоне оказался и другую дверь за собой плотно закрыл.
В кинематографе это называется «монтажный стык».
В новом эпизоде тоже был тамбур, но — пустой. Тамбур-мажоры остались по ту сторону стыка. За мутным стеклом плыло — а точней расплывалось, растекалось сине-бело-зеленым пятном без формы, без содержания, вестимо, даже без контуров — до боли родное Подмосковье. Теоретически — оно.
Что за черт, глупо подумал Ким, такой бешеной скорости наш тепловоз развить не может, мы не в Японии… Ой, не в тот поезд я прыгнул, уже поумнее подумал Ким, лучше бы я вообще никуда не ездил, лучше б я на практику в театре остался… А с этим составом происходит какая-то хреновина, совсем умно подумал Ким, какая-то мистика, блин, наблюдается…
Тут он к месту употребил кулинарное ругательство лысого, знакомое, впрочем, любому школьнику.
Но — шутки побоку, надо было двигаться дальше.
Именно лысый-то и достал, как говорится, Кима. Не Настасья Петровна и Танька с их таинственно-спешными сборами и «хорошей московской» в товарном количестве. Ни сам спецсостав из шестнадцати вагонов без опознавательных знаков. Ни странный пейзаж за окном — так в глубокой древности снимали в кино «натуру», крутили перед камерой реквизиторский барабан с наклеенной пейзажной картинкой. Но здесь слишком быстро крутили: отвлеклись ребята или поддали накануне по-черному… Все это по отдельности и вместе могло достать кого угодно, но Кима достали лысый, ветеран и «За власть Советов!», достали, притормозили, заставили задуматься. И, если честно, испугаться.
Ким не терпел мистики. Ким вырос в махоньком среднерусском городке в неполной, как теперь это принято называть, семье. Неполной она была по мужской части. Папашка Кима бросил их с матерью, всего лишь месяца два потерпев загаженные пеленки и ночные вопли младенца, вольнолюбивый и нервный папашка подался на север или на восток — за большими бабками, то есть деньгами, за туманом и за запахом тайги, оставив сыну комсомольско-корейское имя, ну и, конечно, фамилию — она проста, не в ней дело. Мать, не будь дура, подала на развод и на алименты. Развод дали без задержки и навсегда, а алименты приходили нерегулярно и разных размеров: иногда трешник, иногда двадцатка. Если с туманом и тайгой у беглого папашки все было тип-топ, то с большими бабками, видать, ничего не выгорело.
Впрочем, ни мать, ни Ким по нему не сохли: нет его, и фиг с ним. Мать работала на фабрике — там, конечно, фабрика имелась в родном городке, ну, к примеру, шишкомотальная или палочно-засовочная, — зарабатывала пристойно, на еду-питье хватало, на штаны с рубахой да на школьную форму — тоже, а однажды хватило и на билет в театр, где давала гастроль хорошая столичная труппа. Этот культпоход и определил дальнейшую судьбу Кима. Судьба его была прекрасна и светла. Он играл и ставил в театральном кружке Дома пионеров. Он играл и ставил в студии городского ДК имени Кого-То-Там. Он имел сто грамот и двести дипломов за убедительную игру. И как закономерный итог — три года назад поступил в суперэлитарный, суперпрестижный институт театральных звезд, но не на факультет звезд-актеров, как следовало ожидать, а на факультет звезд-режиссеров, ибо по характеру был лидером, что от режиссера и требуется. Кроме таланта, естественно.
Биография простого советского паренька начисто разбивает пошлые аргументы тех критиканов, которые считают, будто в литературу и искусство нашей социалистической родины можно протыриться только по блату или по наследству.
Кстати, принадлежность Кима к миру театра объяснит все уже приведенные и еще ожидаемые метафоры, эпитеты и сравнения, аллюзии и иллюзии, ловко прихваченные из данного мира.
Однако вернемся к мистике. Ким не терпел ее, потому что его воспитание было построено на реальных и даже приземленных понятиях и правилах. Чудес не бывает, учила его мать, манна с неба не падает, дензнаки на елках не растут, все надо делать самому: сначала пошевелить мозгами, а потом — руками. И все кругом так поступают, в чудеса не веря. Кто-то — лучше шевелит мозгами, а кто-то — руками, отсюда — результаты.
Ким стоял в пустом тамбуре и думал. Искал реальную зацепку для объяснения происходящего. Оно, происходящее, пока виделось некой большой Тайной, про которую никто из встреченных Кимом не знал и, похоже, знать не стремился. Встреча с компанией лысого тоже ничего не прояснила, но зацепку дала: тамбурмажоры делали дело. Они охраняли. Или сторожили. Или караулили. Короче — тащили и не пущали.
Правда, Ким не исключал, что сами опричники-охранники толком не ведали, кого и куда они должны не пущать, но и это вполне укладывалось в известные правила игры: шестерки, топтуны, статисты не посвящаются в суть дела, они — функциональны, они знают лишь свою функцию. А если никакой игры нет, если почудилась она будущему режиссеру, если они никого не охраняли, а просто-напросто курили, выйдя из тесного купе для некурящих? Будь они при деле, рванули бы сейчас за Кимом, догнали бы и отмутузили. А они не рванули. Остались в своем тамбуре. А вагон перед Кимом — не таинственный, не охраняемый, а самый обыкновенный. И умерь свои фантазии, парень, не возникай зря…
Так было бы славно, подумал Ким.
Но режиссерский глаз его, уже умеющий ловить нюансы в актерской игре — да и вообще в человеческом поведении! — вернул в память престранное волнение опричников, необъяснимый испуг от каратистских скоростей Кима и — сквозь дверное стекло! — застывшие, как при игре в «замри», фигуры, которым по роли, по режиссерской разводке нельзя перейти черту…
Какую черту?
А ту, образно выражаясь, что мелом на сцене рисуют плохим актерам, обозначая точные границы перемещений. Но Ким-то актер хороший, он эту черту даже не заметил. И оказался в другом вагоне, где быть ему не положено. И тамбур-мажорам не положено. Но они — там, а он — здесь. Судьба.
Если честно, ситуация все же попахивала мистикой. Не сумел Ким все объяснить, разложить по полочкам, развесить нужные ярлыки и бирки. Но в том-то и преимущество юного возраста, что можно, когда подопрет, легко выкинуть из логической цепи рассуждений пару-тройку звеньев — только потому, что они не очень к ней подходят: то ли формой, то ли размерами, то ли весом. Выкинул и пошел дальше. К цели.
А как пошел?
Точнее всего: играючи. Ким же без пяти минут режиссер, мир для него — театр, а непонятный мир, соответственно, — театр абсурда. И пусть все остальные ведать не ведают, что они — актеры в театре Кима, что они не живут, а лицедействуют. Киму на это начхать: пусть думают, что живут. Его театр начинался не с вешалки, а с чего угодно, с вагонного тамбура, например…
Ким легко открыл дверь из тамбура в вагонный коридор и… замер — оторопев, остолбенев, одеревенев, опупев. Выбирайте любое понравившееся деепричастие, соответствующее образу.
И было от чего опупеть!
Вагона Ким не увидел. То есть вагон, конечно, имелся как таковой — что-то ведь ехало по рельсам, покачивалось, погромыхивало! — но ни купе, ни, извините, туалетов, ни даже титана с кипятком в нем не было. Только крыша, пол, стены и окна в них. Занавески на окнах. Ковер на полу — не обычная дорожка, а настоящий ковер, с разводами и зигзагами. А на ковре — длинный многоногий стол, за коим сидело человек десять-двенадцать Больших Начальников, перед каждым лежал блокнот и карандаш, стояла бутылка целебного боржома и стакан, и все Большие Начальники внимательно слушали Самого Большого, который сей стол ненавязчиво возглавлял. Славная, заметим, мизансцена. Неожиданная для Кима.
Так, вероятно, было за секунду до его появления. А в саму секунду появления все присутствующие удивленно повернули умные головы к Киму, а Самый Большой Начальник прервал речь и вежливо сказал:
— Заходите, товарищ. Ждем.
Почему Ким решил, что перед ним именно Большие Начальники?
Причин несколько. Во-первых, вагон. Простые советские граждане в таких вагонах не путешествуют, им, простым, полку подавай, бельишко посуше, вид из окна. Во-вторых, простые советские граждане в таких вагонах не заседают, они вообще в вагонах не заседают. В-третьих, дуракам известно, что Большие Начальники даже в сильную жару не снимают пиджаков и тем более галстуков. Эти не сняли. А на дворе — как и в вагоне — стояла приличная времени жара.
Не аргумент, скажете вы. Никакой не начальник Ким, скажете вы, тоже потеет — не в пиджаке, так в кожанке своей металлизированной. Все так, подмечено верно, но причины-то одни и те же. И современный студент-неформал, и Большие Начальники пуще всего на свете страшатся развеять придуманные и взлелеянные ими образы. По-заграничному — имиджи. У неформала — свой, у формалов (простите за новообразование) — свой. Другое дело, что у Кима этот страх со временем пропадет, а у этих… у этих он навсегда…
Ну и тон, конечно, соответствующий — в-четвертых:
— Заходите, товарищ. Ждем.
Все-таки реакция у Кима была отменной, актерски отточенной. Замешательство — считанные доли секунды, и тут же мгновенная группировка — скромная поза, мягкая улыбка, вежливый ответ:
— Прошу прощения. Задержался в райкоме.
И, похоже, не попал с репликой.
— Э-э, в каком райкоме? — осторожно спросил Самый Большой Начальник.
— В своем, — импровизируя, спасая положение, подпустил туману Ким, — в родном, в единственном, в каком же еще… — и добил их чистой правдой: — Еле-еле на поезд успел. На последнюю площадку прыгал.
— А-а, — с некоторым облегчением протянул Самый Большой, — во-от почему-у вы из вагона сопровождения появились… Ваша фамилия, простите…
— Без фамилии, — мило улыбаясь, сказал Ким. — Не заработал пока. Просто Ким… — и быстро добавил: — Имя такое. Не корейское. Аббревиатура: Коммунистический интернационал молодежи. В честь деда, первого комсомольца-интернационалиста.
— Эт-то хорошо, — кивнул Самый Большой Начальник, совсем уже успокоившийся. Комсомольское имя полностью притупило его профессиональную бдительность. — Присаживайтесь. Включайтесь. Мы тут обсуждаем весьма серьезный вопрос.
— Не сомневаюсь, — подтвердил Ким, скромно усаживаясь в дальнем от Самого Большого конце стола рядом с Большим Начальником в шевиотовом пиджаке и напротив Большого Начальника в импортном твиде.
Со своей серьгой, со своим потерханным «Георгием», в своих желтых заклепках Ким выглядел нахальным огородным пугалом в чистой среде культурных растений.
— Чуть повторюсь для представителя неформальных объединений, — сказал Самый Большой, — коротенько. Нам предстоит, как вы знаете, долгий и трудный путь. Мы, как вы знаете, выехали заранее, дорога к Светлому Будущему еще не дотянута, могут быть задержки, остановки, даже, товарищи, тупики. И здесь многое, если не все, зависит от нас, от нашей организованности, от нашего, товарищи, умения владеть ситуацией. Дело громадное, оно только начато, как вы знаете, всех ситуаций не предусмотреть, но предусмотреть надо. Люди в нашем поезде, как вы знаете, собрались достойные, единомышленники, подвести не должны, но, как вы знаете, и в среде единомышленников могут быть сомневающиеся, неверящие, в чем-то даже противящиеся нашему неуклонному поступательному движению вперед по стальной, товарищи, магистрали…
— Да чего там ля-ля разводить, — раздраженно заметил Начальник в твиде, — враги — они и в Африке враги.
Из чего Ким сделал вывод, что Начальник в твиде в свободное от заседаний время любит поиграть в преферанс. Но это — мимоходом. А вообще-то Ким на частности не отвлекался, держал ушки на макушке, слушал наивнимательно, надеясь все-таки уловить суть сюжета. Маршрут, например. Географическое положение Светлого Будущего, например. Состав пассажиров, например. Да много чего, например, хотел он уловить, но ни черта не получалось: Самый Большой Начальник говорил складно, но абсолютно не по делу. Или он рассчитывал, что все обо всем знают, вникать в детали незачем. Или это у него манера такая была, начальническая: складно говорить не по делу. Тоже, знаете, талант…
— Стоп! — сказал Самый Большой. — Осторожнее в терминологии. Враги — это откуда, а?.. Оттуда, да!.. И забудьте все этот термин, зачеркните его в памяти народной. Терпимее надо быть, мягче, гибче, тоньше… Но вернемся, товарищи, к сомневающимся. Их надо выявлять!
— Отлавливать, — хохотнул Начальник в синей тройке наискосок от Кима.
— Выявлять, — жестко повторил Самый Большой. — И помогать рассеивать сомнения. Терпеливо. Пусть долго. Пусть неблагодарно. Но это наша забота, дорогие мои…
О чем они говорят, в легкой панике думал Ким, кого имеют в виду под «врагами», которых надо «отлавливать»?.. Он ощущал себя полнейшим идиотом. Даже в театре абсурда должен быть хоть какой-то смысл. Иначе безнадега. Пора спускать занавес и тушить свет.
Можно, конечно, пойти ва-банк, то есть на такую импровизацию. Можно встать и сказать так. Дорогие старшие товарищи! Как вы знаете, я — представитель неформалов. Но тот представитель неформалов, который надо, тот, товарищи, в последний момент сильно захворал. СПИДом. И его заменили мной. В последний момент. И в подробности не успели посвятить, поезд, как вы знаете, быстро отходил. Поэтому, товарищи, я ни уха ни рыла не петрю в той ахинее, которую вы здесь несете, и вообще: куда мы едем?
Можно, конечно, пойти ва-банк, но можно и представить, что после этого «ва-банка» начнется. Всполошатся: вот он — скрытый противник нашего поступательного движения, ату его! Подать сюда старика Фесталыча с дружиной! Хватай сомневающегося! Хуже того: некомпетентного…
Ким проиграл в воображении ситуацию и понял: пока стоит молчать в тряпочку. Особенно добило его слово «некомпетентный». Очень он не любил себя таковым чувствовать. Как там у классика: во всем мне хочется дойти до самой сухи… Суть по-прежнему покоилась неизвестно где, может, даже и рядом, но Ким ничего о ней не ведал, где ее искать — не знал. Да и была ли суть?..
Последний самовопрос остался без самоответа, ибо в дальнюю дверь вагона (рабочий термин: конференц-вагон…) неслышно вплыл новый персонаж: дородная дама, этакая Даная в строгом синем костюме, отлично подчеркивающем ее рубенсовские параметры. Дама склонилась к Самому Большому Начальнику и что-то интимно шепнула.
— Да вон он сидит, — Самый Большой указал на Кима. — Ему и скажите.
— Вами там интересуются, товарищ, — колоратурно пропела Даная, судя по всему — секретарша.
— Кто? — ошарашенно спросил Ким.
В который раз уж мы употребляем в отношении Кима такие слова, как «ошарашенно», «замешательство» и пр. и др.! Скажи ему кто-нибудь часа два назад, что его можно выбить из равновесия, загнать в тупик, он бы в глаза рассмеялся. Его, великого импровизатора, загнать в тупик? Да кому удастся? Да решится-то кто?.. За двадцать один год его земного существования никому подобного не удавалось, даже незнакомому папашке, который в свое время создал в семье поистине тупиковую ситуацию. Ан нет! По-прежнему мчимся на парах, как и задумано, как и запланировано, как матерью родной благословлено. Пусть не в Светлое Будущее, но в будущее-то наверняка!
А здесь, в поезде — что ни разговор, то тупик. Логический. Пока Ким не справлялся с реальностью, она не только вырывалась из, рук, но и била по башке. Ну кто, кто мог интересоваться Кимом в этом поезде, да еще по ту сторону конференц-вагона?..
— Ведь вы же, товарищ, представляете у нас неформальные объединения? — почему-то обиженно спросила секретарша.
— Я, — сказал Ким.
— Тогда следуйте за мной.
Большие Начальники во время диалога Кима с Данаей застыли, будто их выключили из сети — сидели, не шелохнувшись, мертво смотрели, как Ким шел за Данаей к дальнему выходу.
Иными словами, все ближе и ближе к разлучнице Верке с заветной гитарой. Знали бы женщины, вольно Покинутые Кимом в вагоне номер шестнадцать сопровождения, на сколь трудный путь он себя обрек — не без их посильной помощи! Прямо по сказке: поди туда — не знаю куда, принеси то — не знаю что…
Да горела бы она ясным огнем, гитара эта дурацкая! Сидел бы сейчас Ким в прохладном служебном купе, дул бы чай с колбасой, а на первой же остановке соскочил бы в никуда — пишите письма… Так нет же, поперся за гитарой, кретин… Песен ему не хватило…
Ой, не криви душой, парень, не за песнями ты пошел, гитара — чушь, предмет фуфловый, а пошел ты именно за «не знаю что», и греет оно тебя, несмотря на твои довольно дурацкие промахи. Что с тобой, крутой мен? Собраться надо. Ощетиниться, как Мастер в институте говорит. Надо быть готовым ко всему. Даже к тому, что по ту сторону конференц-вагона ждет тебя… Ну, кто, кто?.. Да кто бы ни ждал — вот им всем!..
И Ким, произнеся данный монолог про себя, внутренним голосом, вполне наружно показал «вот им всем» древний жест, известный любому культурному гражданину от Бреста до Находки, не говоря уж о Светлом Будущем.
Даная шустрила впереди, покачивая бедрами пятьдесят второго размера.
— Сюда, товарищ. Прошу вас, — пропела она, открывая дверь из вагона и выпуская Кима в переход-гармонику.
Ким, кавалер воспитанный, подал руку даме, провел ее над бегущей пропастью сквозь грохот и лязг. И сразу попали они вроде бы в приемную какого-то из Больших Начальников, в уютную приемную со всеми положенными ей атрибутами, как-то: письменным столом, селекторным аппаратом, тремя разноцветными телефонами, креслом для хозяйки, креслами для посетителей, фикусом, кактусом, аспарагусом, бегонией, а также настенным японским календарем с загорелой японкой в крохотном бикини на июньском листе.
Даная уселась за стол, приоткрыла правый верхний ящик, пошуровала там рукой, словно хотела убедиться: на месте ли верный «магнум», не исчезла ли родная «беретта», не забился ли в щель любимый автомат «узи». Все, похоже, оказалось на своих местах, поскольку Даная успокоилась, сцепила красивые руки замочком, уложила на них красивый подбородок, уставилась на Кима красивыми черными глазами.
— Ну, что будем делать? — красиво проговорила.
Спокойствие, сказал себе Ким, держим мазу.
Для непосвященных в молодежный жаргон. Последнее выражение означает: не ронять достоинство, позицию не сдавать. Имеется в виду позиция крутого мена (смотри предыдущий внутренний монолог Кима), то есть человека сильного, волевого, умного, всегда готового к любым неожиданностям.
— Вы, кажется, сказали, что мною кто-то интересовался, — Ким был сама вежливость, само обаяние, сама кротость.
Но мадам не купилась.
— Сказала, — по-прежнему красиво — голос у нее такой был! — но весьма сухо подтвердила она. — Я интересовалась.
— Не понял, — не понял Ким.
— Кому вы морочите голову, юноша, — чуть усмехнувшись красивым ртом, сказала Даная, похожая сейчас не на Данаю, а на мадам Вонг из малопопулярного фильма узбекских кинематографистов. — Он, видите ли, от неформалов, он, видите ли, в райкоме задержался… Мама вас, наверно, учила: обманывать старших нехорошо…
Главное — не терять лица, помнил Ким, эту истину знает любой, даже не очень крутой мен.
— Вы ошибаетесь, — спокойно сказал он. — Я никого никогда не обманывал. Так меня учила мама…
Ну, хорошо, то, что он — чужак, догадаться можно. Без больших усилий… Хотя, с другой стороны, по сюжету кто-то от неформалов в этом ковчеге быть обязан и почему-то не явился, так чем Ким к роли не подходит? И возраст, и кожанка, и косичка, и «Георгий» вон… Или представитель их неформалов — по замыслу их режиссера! — должен быть в костюме и при галстуке, так, что ли?.. И почему лысый с компанией не просекли Кима, Большие Начальники купились оптом со всей своей зарплатой, а эта кагэбэшница выловила его без микроскопа? Она же в приемной сидела, она же о нем даже не ведала… Или у нее здесь смонтирован аудивизуальный центр?..
— Как вы узнали, что я в поезде? — деловито спросил Ким. — Микрофоны? Видео?
— А вы как думали? Мы здесь не груши околачиваем, — грубо, хотя по-прежнему красиво, сказала мадам, — мы здесь дело делаем. Большое дело. И не хотим, чтобы нам мешали.
— Выявляете? — вспомнил Ким. — Меня-то за что? Я мальчик безвредный, я на ваш поезд случайно попал. Методом тыка.
— Но попали…
— Попал, попал. И кажется, в яблочко? То-то вы засуетились — то-то вы занервничали… Что делать станете? Расстреляете?
— Зачем? Мы не звери.
— Догадался, А кто вы тогда? Вы лично? Дураки эти прозаседавшиеся? Бандиты из шестнадцатого? Кто? Куда вы намылились? Почему такая таинственность? Раз вы меня не расстреляете, так объясните ситуацию. Может, я пойму. Может, я проникнусь, встану в ваши ряды и с криком «ура!» побегу впереди паровоза.
Мадам, по-прежнему не снимая подбородка со сцепленных рук, внимательно разглядывала Кима, на его филиппику ответа не давала. Молчание висело в приемной, как топор из поговорки: неизвестно — на кого он свалится острым краем… Впрочем, Кима молчание не слишком тяготило. Молчание — это актерская пауза. Пауза в импровизации — время на раздумье. Раз мадам молчит, значит, решения пока нет.
— А что, — хорошо выдержав паузу, сказала мадам, — в этом что-то есть. Нам нужны сторонники отовсюду, металлисты — не исключение.
— А то! — подтвердил Ким. — Металлисты — воины! По духу. Помните песню: броня крепка и танки наши быстры? Про нас.
Мадам засмеялась. Первый раз, отметил Ким, значит — решение принято, значит — с облегченьицем ее…
— Вы, конечно, слышали про Светлое Будущее? — издалека начала мадам.
— Конечно, слыхал, — соврал Ким.
Про светлое будущее ему с детства пели, но оно — помнится! — писалось со строчных букв, несмотря на всесоюзную любовь к заглавным. А сейчас заглавные не в почете, сейчас о них редко вспоминают, а кто вспоминает — тому позор и народное осуждение.
Мадам, похоже, считала иначе.
— Раз вы слыхали, то вам не надо подробно рассказывать о тех неисчерпаемых возможностях, которые ожидают каждого гражданина на этой — конечной для нас! — станции.
— Конечной? — на всякий случай усомнился Ким.
И оказался прав.
— Нет, нет, — чуть смутилась мадам, — нет, естественно. Дорога пойдет дальше, дорога не оборвется, это закон дорожного строительства. Но это — в очень далекой перспективе. Там, — она указала перстом вверх, — думают о ней, прогнозируют… Но пока наша цель вполне конкретна и предельно ясна — Светлое Будущее. Его надо обустроить, обжить, предстоит широко развить экономическую структуру, поднять и расширить социальную сферу, еще более укрепить демократию и гласность…
— Простите, — перебил ее Ким. — Насколько я понял вас и предыдущих… э-э… — он поискал слово, — ораторов, речь идет о конкретной железной дороге к конкретному населенному пункту, так?
Мадам поморщилась.
— Можно трактовать и так.
— А как еще можно трактовать?
— Шире и глубже. Обернитесь в историю, юноша. Возьмите, например, Комсомольск, Город-на-Заре. Ведь о нем тоже можно было сказать: конкретная стройка конкретного населенного пункта. Но значение ее было шире и глубже вульгарной конкретики. Комсомольск стал символом веры, силы, мужества, символом истинности и единственности избранного пути… Да разве только Комсомольск?.. Любое всенародное дело превращалось у нас в символ…
— …за которым быстро терялось дело, — вроде бы случайно вставил Ким.
— Не понимаю и не могу принять ваш нигилизм, — сухо сказала мадам.
— Извините, — быстро проговорил Ким. — Сорвалось… — Дурак, ругнулся он, потерпи, не лезь раньше времени со своими подколками. Все испортишь. Дай ей выговориться, а тогда уж… — Я вас очень внимательно слушаю, очень.
Мадам помолчала мгновенье, прикидывая: продолжать урок политграмоты или гнать нахала взашей. Решила, видимо, что гнать — всегда успеется.
— Да, мы тянем дорогу к дальней и пока совсем не обустроенной станции. Дорога будет доведена, станция будет обустроена. Это — конкретика, которая столь вам любезна. И вы, коль вы у нас, примете в том прямое участие. Но мне, мне хотелось бы, чтоб вы увидели за голым фактом — высокий образ…
— Простите, — снова перебил ее Ким. — Я опять с вульгарной конкретикой. Вы строители? Железнодорожники? Вы сами и эти, ваши, в том вагоне…
Мадам опять засмеялась — на сей раз покровительственно: ну что, мол, ты будешь делать, коли собеседник — умственно неполноценен.
— У нас разные профессии, — мягко, как умственно неполноценному, сказала она. — Есть и строители, есть и железнодорожники, есть и другие специалисты — по дипломам.
Ким медленно, но верно зверел.
Было у него вредное для жизни качество: любовь резать правду-матку, когда обстоятельства диктуют иное. Промолчать, например. Мило улыбнуться. Ну, как максимум выматериться про себя. Наконец, раскланяться и удалиться — но молча, молча! А он лез напролом. В школе спорил с учителями, за что не раз имел «неуд» по поведению. В институте определил себя в неформалы, так как они выступали против ректоратско-деканатско-комсомольско-партийного администрирования и числились угнетенным классом. Он и в «металле» ходил из принципа, по роли, а не по убеждениям…
Вы спросите: почему его терпели в школе, почему не бичевали, не гвоздили, не дергали мать на педсоветы и родительские собрания? Да потому, что учился неплохо, без троек — раз. А два — уважение к матери-одиночке, знатной шишкомотальщице или кем она там числилась… Вы спросите: почему его держат в престижном вузе, почему не гонят вон или хотя бы не лишают стипендии? Да потому, что в престижном вузе — как и везде нынче! — неформалы разного толка уже не числятся угнетенным классом, их и побаиваются, с ними и заигрывают, держа, вестимо, камень за пазухой, а фамилии неформалов — в тайных досье: а вдруг да изменится ситуация, а вдруг да можно будет пазуху от камня резко освободить. Это — раз. А два: Ким и здесь, подлец, хорошо учился, профессию свою успешно осваивал, Мастер им весьма доволен был…
Но надо отдать Киму справедливое должное: от года к году он становился старше (не его в том заслуга), умнее и терпимее (а это — его), и зверел не сразу, а — как сказано выше! — медленно, но верно. Терпел, покуда терпится.
Мадам — с махровой демагогией на уровне провинциальной «датской» (то есть к важной дате сляпанной) драматургии — подвела его к посильному пределу.
— По дипломам, значит? — обманчиво улыбаясь, понес текст Ким. — Специалисты, значит?.. А-отлич-на-а!.. Шесть лет на халяву учились, государственные бабки тратили, чтобы потом шакалить возле хорошего дела, так?.. — Ким намеренно нажимал на жаргон, чтоб вышло погрубее, чтоб суперуравновешенная мадам обозлилась и пошла в атаку, а стало быть, раскрылась, позволила бы себе кое-чего лишнего брякнуть. — И здесь вы ля-ля разводите — высокий образ! символ! громадье планов! — а в вашем Светлом Будущем еще конь не валялся… Утопили дело в лозунгах, завалили словами, и — хрен с ним, пусть под откос катится… Что скажете, тетенька?
— Вы хам, — сказала тетенька.
Нет, подумал Ким, она еще не до конца обозлилась, надо добить.
— Я, может, и хам, — согласился он, — но вы хуже. Вы — дармоеды. Буквально: даром едите. На вас, бездельников, все ишачат, тащат ваш паровоз к Светлому Будущему на ручной тяге, а вы, блин, за чужой счет хаваете, шак-калы-ы!
Всю эту похабень Ким нес, как бы он выразился, от фонаря, на чистой терминологии. Он по-прежнему не имел понятия: кто перед ним. Не исключено было, что лишь на время пути мадам присела под фикус с аспарагусом, а вне железнодорожной полосы отчуждения она — ударница и застрельщица трудовых починов, а все Большие Начальники — не начальники вовсе, а группа туннельщиков-забойщиков на временном отдыхе: рожи у них и вправду забойные, поперек себя шире… Но ведь похабень от фонаря как раз и задумывалась Кимом для того, чтобы больнее ударить, обидеть, сломать. Пусть сейчас мадам встанет и вмажет Киму по физиономии. Пусть она рванет на груди английский костюм и делом докажет, что Ким не прав, что он — демагог и болтун. Докажет и покажет, куда этот поезд катится, дымкою маня, — так вроде бы пелось в давней хорошей песне…
И ведь добился-таки своего, демагог и болтун!
Почти разъяренная мадам встала во весь свой нехилый рост — как там в соответствующих романах пишется? — сверкнула очами, грудь ее взволнованно вздымалась, а щеки раскраснелись от праведного гнева (так пишется, так, автор такое неоднократно читал).
— Шакалы? — с хорошо слышимой злостью спросила она. — Хаваем за чужой счет?.. Что ты понимаешь, сопляк! Если кто здесь и работает, так это мы. Только мы! И без нас ни-че-го не будет: ни Светлого Будущего, ни дороги к нему, ни даже страны не будет. Мы ее держим…
— Не шакалы, выходит, ошибся, — вроде бы сам с собой заговорил Ким, — а вовсе атланты и кариатиды. Странодержцы — вот! Хороший термин…
Говорил сам с собой, а мадам — как и требовалось — прекрасно расслышала.
— Хороший термин, — подтвердила. — Главное — точный. А теперь ты убедишься в его справедливости.
— Это как? — успел поинтересоваться Ким, потому что на дополнительные вопросы времени уже не было.
Впрочем, и на этот, невольный, устного ответа он не получил, зато визуальный последовал незамедлительно. Мадам стремительно подлетела к стене (не к той, где японка, а к противоположной), полностью заклеенной закордонными фотообоями. Они превратили скучную линкрустовую переборку в старую кирпичную стену. На ней висели (якобы!) старинные натюрморты, выполненные в манере Снайдерса. По ней тянулся (якобы!) темно-зеленый плющ. В нее был встроен (якобы!) уютный камин — с мраморной облицовкой, с кованой фигурной решеткой, за которой плясало (якобы!) пламя, лизало хорошо подсушенные сосновые полешки. Славно потрудились угнетенные капиталистами фотографы и полиграфисты, правдивая получилась стена! Огонь только что не грел…
Мадам нажала какую-то кнопку, спрятанную в фотоплюще, и камин раскололся на две половинки, а из обнаружившегося входа выехал странный механизм, похожий одновременно на инвалидную коляску и робота-манипулятора, которого Ким углядел недавно в павильоне Народного Рукоприкладства на ВДНХ. Робот-коляска подъехал (или подъехала — как будет угодно!) к Киму, зарулил за спину и нагло толкнул его под коленки — так, что Ким невольно плюхнулся на мягкое сиденье, крытое прохладным кожзаменителем.
— Что такое? — совсем уж глупо спросил Ким.
— Фирма веников не вяжет, — мадам полностью перешла на молодежно-подъездно-уличную терминологию, откуда-то ей прилично знакомую. — Сиди, чухан, и сопи в две дырки. Сейчас будет театр. Ты ведь любишь театр?..
Ким не успел спросить: откуда она знает про его любовь к театру. Робот-коляска звучно щелкнул металлическими захватами, прижавшими руки Кима к подлокотникам, а ноги — тоже к чему-то. Он дернулся, но — бесполезно: захваты держали крепко.
— Поехали, — буднично сказала мадам, как Юрий Гагарин на старте, и нажала еще одну кнопку на селекторе, который оказался вовсе не селектором.
Робот-коляска споро покатился вперед, въехал в бывший очаг, откуда появился, и Ким услышал, как стенка сзади гулко захлопнулась.
Влип, безнадежно подумал он и, похоже, был прав. Только куда он влип, Ким не видел. Он вообще ни черта не видел и не слышал, стена снова сдвинулась, наглухо отрезав его от белого дня — раз, от всех звуков — два. Он катился в коляске по какому-то черному тоннелю, и мало было надежды, что тот приведет его к светлому будущему (на сей раз со строчных букв).
Не так-то просто быть статистом в чужой работе!
Похоже, здесь практиковали специалисты, посильнее Кима в импровизации. В. И. Даль заявлял в таких случаях: нашла коса на камень.
Киму показалось, что путешествие в темноте длилось бог знает сколько, но показалось так единственно от растерянности, от нелепости ситуации, в которую он нежданно залетел. Вероятнее всего, он только и добрался, что до конца вагона, как тут же темнота ушла и возник свет: мерзкий довольно, синюшный и неживой, будто высоко над головой разом включился десяток целебных синих ламп. Ким их не мог видеть, поскольку по-прежнему был прикован к самодвижущемуся агрегату, где жесткий подголовник мешал крутить головой, зато Ким увидел, что вагон — вопреки ожиданию! — не хотел кончаться, а — напротив! — тянулся невесть куда, может, даже в бесконечность, что начисто перечеркивало строгие правила вагонного конструирования.
Знакомый эффект театрального освещения: приглушить, «погасить» задник так, что он исчезнет, превратится в черный бесконечный провал.
Это мы проходили, подумал Ким, этим нас не удивишь…
Роботюшка остановился, и перед Кимом в сине-покойницком мраке возник письменный канцелярский стол, а за ним — еще стол, а сбоку — еще, и с другого боку тоже, и сзади, и даже над и под первым столом, что уж не правила конструирования перечеркивало, а железные законы физики. И за каждым столом крепко торчал человечек, много человечков крепко торчало перед Кимом, много лысых, волосатых, старых и не слишком, усатых и безусых, в костюмчиках и во френчиках, в гимнастерочках и мундирчиках, при галстучках, и все обязательно — в нарукавничках, в черных сатиновых нарукавничках, чтоб не протерлись рукавчики на локотках.
И все столы и человечки за ними как-то перемещались в покойницком пространстве, как-то менялись местами, как-то перелетали друг над другом, а человечки за ними в то же время не спускали острых глазок с прикованного Кима, кололи его напропалую, да так остро, что бедный Ким эти уколы шкурой чувствовал.
С одной стороны — мистика, с другой — гипотетически-научное явление, именуемое концентрацией биополей на близком расстоянии.
Да, еще. Все уменьшительные суффиксы, возникшие в кратком описании вагонной фантасмагории, объясняются тем, что летающие видения (а как иначе все это назвать? Не материальными же объектами, в самом деле…) и впрямь казались какими-то несерьезно маленькими, вроде бы даже лилипутами, и очень хотелось пугнуть их, как стаю летучих мышей, цыкнуть на них, кышнуть…
— Кыш! — сказал Ким, тут же получил довольно болезненный укол в щеку, ойкнул и прекратил эксперимент. Тем более что от его «кыша» никто никуда не разлетелся, а наоборот: один стол подобрался вплотную к Киму, человечек за столом мгновенным махом эстрадного манипулятора вынул левой рукой из синего воздуха канцелярскую папку — Ким успел прочитать на ней выведенное жирными буквами слово: «ДЪЛО», начертанное к тому же через «ять», — хлопнул ею по крышке стола, распахнул, нацелился в лист бумаги перьевой ручкой-вставочкой, тоже вынутой из воздуха, но — правой рукой.
— Имя! — пропищал человечек и тут же уколол Кима глазками-лазерами, не дожидаясь ответа, застрочил вставочкой на листе. — Профессия?
И отлетел в сторону, а на его месте возник другой стол с другим столоначальником, но папка «ДЪЛО» с первого стола необъяснимым образом перемахнула на этот, и новый человечек, пища в иной тональности, зачастил:
— Фамилия матери, имя-отчество, где и когда родилась, место работы, место жительства, партийность, антипартийность, была ли в плену у троцкистов, у фашистов, у страсти, у корысти?..
Не допищал, как его вытеснил третий стол с третьим поганцем, а знакомая папка уже лежала перед ним, и он колол Кима в нос, в лоб, в шею, в грудь — прямо сквозь майку и кожанку! — и пищал, пищал, пищал…
— Кто отец, где служит, где скрывается, есть ли родственники за ирано-иракской границей, когда последний раз был в психдиспансере, кто входил в треугольник, кто подписал характеристику…
Ким молчал, только дергался от непрерывных уколов в разные части тела, пусть и не очень болезненных, но куда как противных и всегда неожиданных. Молчать-то он молчал, а папка «ДЪЛО» пухла прямо на глазах, все новые и новые листочки влетали в нее, приклеивались, а сама она так и носилась по краешкам гробов… то есть, простите, столов… а гадкие лилипуты что-то там строчили, что-то наяривали чернильными антикварными ручками — видимо, ответы на заданные вопросы: сами задавали и сами, значит, отвечали на них.
Оговорка о гробах не случайна. Ким дотумкал наконец, что напоминает ему престранная картиночка, к которой он, надо отметить, малость притерпелся, попривык и даже с неким интересом наблюдал за вихревым столодвижением, слушал поток риторических вопросов. С младых ногтей любимый эпизод из «Вия» — вот что она ему напоминала…
А вопросы сыпались со всех сторон, множились, повторялись, налезали один на другой, и Ким не всегда мог отделить их друг от друга: так и жили они — объединенными:
— Имеет ли правительственные награды в местах заключения?..
— Имеет ли партийные взыскания в фашистском плену?..
— Национальность в выборных органах?..
— Пол в командировках за рубеж?..
— Воинское звание по месту жительства?..
И так далее, и тому подобное…
В конце концов Ким перестал что-либо соображать. От постоянного писка, бесконечных уколов и занудного столоверчения у него трещала голова, зудела и чесалась кожа. Он вспотел, почти оглох, временно ослеп и вконец потерял всякую возможность здраво оценивать ситуацию. Да и какой умник взялся бы оценить ее здраво?.. Летающий гроб у классика — невинная патриархальная забава по сравнению с воздушной атакой столодержателей. Мертвая, но несказанно прекрасная панночка — нежный отдых зрению и уму по сравнению с мерзкими рожами делопроизводителей…
Но в скоростном экспрессе, на который так опрометчиво прыгнул Ким, все процессы шли с толковой скоростью. Вопросы закончились, папка «ДЪЛО» переполнилась, канцелярские столы выстроились журавлиным, клином и растворились в синей темноте. Робот-коляска снялся с якоря и споро покатил вперед — в дальнейшую неизвестность.
Ким даже обрадовался движению: ветерок откуда-то повеял, остудил лицо, и голова потише гудела. Вот только руки и ноги затекли так, что — думалось! — разжались бы сейчас захваты, кончилась пытка, так Ким ни встать, ни рукой пошевелить не смог бы. Но захваты не разжимались, робот аккуратно перевалил через какой-то бугорок на невидимом полу, через какой-то холмик — уж не вагонный ли стык? — и, проехав с метр, снова притормозил.
Свет не изменился, разве что стал чуть ярче. И в синем пространстве вагона — или сцены? — возникла новая декорация. Опять стол, только крытый суконной скатертью, зеленой, по всей вероятности, хотя при таком освещении она смотрелась синей или черной. (Типичная ошибка осветителя, машинально подумал Ким.) За столом — трое, по виду — из Больших Начальников, может быть, из тех самых, с кем Ким успел немного позаседать — так немного, что и лиц их не запомнил. Да не было, не было у них лиц! Одно Лицо на всех — сытое, гладкое, уверенное, довольное, пахнущее кремом для бритья «Жилетт», одеколоном «Табак», зубной пастой «Пепсодент», а также копченостями, вареностями, соленостями, жареностями и пареностями, щедро отпущенными по спецталонам в спецвагоне.
Одно Лицо в трех лицах сидело перед Кимом, внимательно и недоброжелательно изучало его, закованного, а перед ним (перед ними?) на скатерти лежала давешняя папка «ДЪЛО».
Ну почему ж через «ять», бессмысленно подумал Ким. Какой здесь намек, какая аллюзия, что имел в виду режиссер?.. Может быть, связь его, Кима, с народовольцами и чернопередельцами? Или с эсерами и эсдеками? Круто, круто…
— Вы признаете себя членом неформального объединения, именуемого «Металлический рок» или «Тяжелый металл»? — сухо спросил один из Лица.
Нет, все-таки — один из трех, Лицо составляющих, поскольку «один из Лица» хоть и верно по сути, но уж больно неграмотно по форме.
На сей раз ответа ждали.
— Не признаю, — сказал Ким.
Не был он членом никакого официального объединения, и металлистом, как мы помним, себя всерьез не числил, хотя и носил положенную униформу. А то, что назвался представителем неформалов, — так не он сам назвался, его назвали, а он лишь не спорил — из чувства здорового любопытства и чувства естественной безопасности.
— Врет, — сказало второе лицо. — Изобличен полностью. Здесь… — лицо постучало согнутым пальцем (лицо! пальцем! бедный русский язык!..) по папке, — …все доказательства, свидетельства очевидцев, видения свидетелей. Да вы посмотрите на него, посмотрите: чистый металлист…
— Рок, а тем более металлический, — меланхолично отметило третье лицо, — есть не что иное, как форма подмены и даже полной замены всем нам дорогих духовных ценностей. Выходит, что мы не сами строим Светлое Будущее, а некая высшая сила нами руководит. Да еще с металлической — читай: железной! — непреклонностью.
— Рок — это музыка! — объяснил Ким.
— Рок — это слепая судьба, — не согласилось третье лицо.
— Почему вы обманываете трибунал? — поинтересовалось первое — среднее! — лицо.
— Это трибунал? — позволил себе удивиться Ким.
Все-таки хорошо он себя держал, спокойно. И привычное чувство юмора вновь обрел. Как ни странно, именно канцелярская чертовня — ее полнейшая неправдоподобность и бредятина! — вернула ему уверенность в себе. А может, и головная боль помогла? Или частое иглоукалывание?..
— Трибунал, — ответило лицо.
— По какому праву?
— По праву сильного.
— С чего вы взяли, что вы — сильные?
Среднее лицо усмехнулось левой стороной рта. И два остальных лица сделали то же самое.
— Посмотрите на себя, — сказало лицо, — и потом на нас. Кто сильнее?
— Вопрос некорректен. Я один, вас — трое. Я скован, вы свободны…
— Сами того не желая, юноша, вы сформулировали некоторые принципы нашего преимущества в силе. Вы один, нас — трое. Расширьте формулу: вас — единицы, нас — множество. Дальше. Вы скованы, мы свободны. Тут и расширять нечего… Не вижу необходимости продолжать заседание. Сколько нам на него отпущено?
— Пятнадцать минут, — ответило правое лицо. — По пятнадцать минут на клиента… э-э… на обвиняемого.
— Сэкономили семь… Объявляю приговор. Двадцать лет трудового стажа с обычным поражением в правах. Товарищи, согласны?
— Где будет отбывать? — деловито поинтересовалось левое лицо.
— А где бы ни отбывать, — беспечно отвечало среднее лицо. — Широка страна моя родная. За столом никто у нас не лишний. По заслугам каждый награжден. А с его профессией он всегда на булку с изюмом заработает. Лицедеи и шуты любимы народом.
— Лицедеи и шуты опасны для власти, — ввернул Ким, который ко всему происходящему относился как к странному — да! страшному — да! — но все же спектаклю. А захваты на руках и ногах, всякие там укольчики — так нынешняя режиссура на выдумку горазда…
— Глупой власти опасны, — сказало первое лицо. — Она их боится и преследует, а значит — ожесточает. Умной — нисколько. Она их награждает званиями, премиями, орденами и прочими цацками. Чем больше цацок, тем лучше служат умной власти смелые лицедеи и шуты.
— Где это они должны служить? В зоне? — с сомнением спросило правое лицо.
— Смотря что называть зоной… — среднее лицо отбросило папку «ДЪЛО» назад, и та растворилась в синеве, как давеча — журавлиный клин столоначальников. — Мне хотелось бы обратиться — не удивляйтесь! — к метеорологии. В этой науке есть один замечательный термин: зона высокого давления. Я склонен распространить этот термин на все сферы человеческой деятельности. Так, например, наказание трудовым стажем человек должен отбывать именно в этой зоне в ней, кстати, легко происходит процесс поражения в правах… Чтобы вы не сочли меня голословным, прошу оглянуться на пройденный нами путь…
Правое лицо и левое лицо послушно оглянулись. Что уж они смогли разглядеть в синей темноте просцениума, то бишь вагона, Ким не ведал, но повернулись оба явно довольные. Видно, встал перед их мысленным взором пройденный путь, славный и радостный, который, как песня утверждает, никто у нас не отберет.
— Ну как? — поинтересовалось первое лицо.
— Верно, — сказало правое лицо.
— Единственно, — сказало левое лицо.
— Да, — вспомнило первое лицо, — вам, юноша, ясен приговор?
— А то! — сказал Ким. — Только клал я на него…
— Класть — это ваше право, — мило улыбнулось первое лицо. — У вас вообще немало прав, которыми вы поражены, кроме одного: обжаловать приговор. Он окончателен, кассировать не у кого.
— Ну и какие ж у меня права? — праздно поинтересовался Ким, изо всех сил шевеля пальцами рук, чтобы хоть как-то погонять застоявшуюся кровь.
— Не-ве-ро-ят-ны-е! — по складам отчеканило первое лицо. — Бороться и искать. Найти и не сдаваться. Грызть гранит. Ковать железо. Вздымать знамя… Долго перечислять, назову лишь главное, на мой взгляд: дышать полной грудью. Я, юноша, другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек. И вы не знаете. И никто не знает и знать не должен. Я прав?
— Вполне, — сказало правое лицо.
— Предельно, — сказало левое лицо.
— Встать, суд уходит, — подвело итог первое лицо, но не встало. И остальные продолжали сидеть. — Уведите приговоренного.
Никто, конечно, не явился, чтобы увести — или увезти? — Кима. Стол с троицей уплыл в темноту, слился с ней, а робот-коляска вновь ожил и покатился в следующий вагон. Или — так хотелось Киму! — в следующую декорацию, в следующую сцену. Хотя какая, к чертям, декорация, если вагон — все-таки вагон! — трясло на стыках, колеса привычно громыхали под полом, где-то впереди, в темноте, что-то лязгало, булькало и свиристело. В действие снова ворвался мир железнодорожных звуков, будто театральный радист отходил ненадолго, на краткосрочную свиданку выбегал, а сейчас вернулся и врубил на полную мощность положенную по сцене фонограмму.
Каждый сходит с ума по-своему, извините за банальность. Ким играл в театр, и сей род сумасшествия помогал ему сохранить здравый рассудок. Парадокс.
Робот въехал на невидимый холмик и остановился. Металлические браслеты с сухим щелком раскрылись, и Ким немедленно вскочил. Увы ему!.. Театр, конечно, великий маг, однако реально затекшие и исколотые ноги Кима не держали. Они так же реально подогнулись — ощущение, доселе абсолютно незнакомое Киму! — и Ким, падая, ухватился за что-то тяжелое и массивное. Тяжелое и массивное легко подалось вперед, Ким, вцепившись в какую-то железяку, поволокся — буквально так! — следом и…
В этот момент он думал, конечно же, не о театре, а лишь о том, чтобы не врезаться мордой в какое-нибудь вагонное ребро жесткости, в какую-нибудь перегородку, да и вообще — не выпасть бы из вагона на всем скаку.
…очутился в полном света пространстве, света такого яркого, что Ким немедленно и сильно зажмурился. Движение — точнее: волочение! — вперед прекратилось, Ким отпустил железяку и встал на колени на что-то жесткое и покачивающееся, как пол вагона. Это и был пол вагона, что подтвердилось спустя короткое время, когда Ким смог приоткрыть глаза. Он стоял на коленях в тамбуре, упираясь руками в открытую межвагонную дверь. Стало быть, туго сообразил Ким, он вывалился из перехода между вагонами, куда довез его тюремный робот. Самого робота не было, он укатился, вероятно, в распоряжение мадам Вонг. Тамбур выглядел вполне обычным, ничем не отличающимся от того, к примеру, на который Ким сиганул. Час назад?.. Год назад?..
Первым делом Ким попробовал встать. Удалось. Ноги хоть и плохо, но держали, руки тоже пристойно шевелились, можно было двигаться. Вопрос: куда?.. Назад, к Настасье Петровне и Таньке, к добрым женщинам, которые, поди, и не ждут уж доброго молодца?.. Хорошо бы!.. Но путь к ним лежал через владения мадам Вонг, летающих столоначальников и триединого Лица, через лихие места — прямо как в сказке! — в которые не положено возвращаться богатырю-первопроходцу.
Ким и вправду чувствовал себя этаким сказочным богатырем, который прошел огонь, воду и сейчас дышит полной грудью, как наказало первое лицо, чтоб войти в медные трубы. Да и в какой пьесе богатырь сворачивал с избранного пути? Нет таких!
Так думал Ким, постепенно приходя в себя и уже с неким любопытством ожидая, что встретит он в очередном вагоне.
Не разлучницу ли Верку с голосистой гитарой?..
Открыл дверь и вошел в вагон.
Вагон был плацкартным. Ким такие знал, Ким в таких ездил по родной стране.
Проводница где-то гуляла, ее купе пустовало, на столе звенел строй стаканов в подстаканниках — грязных, заметил Ким, значит, чаек уже отпили, значит, проводница — или проводницы? — умотала на полчасика к подружкам, оставила хозяйство без верного глазу.
А хозяйство, слышал Ким, без верного глазу отлично себя чувствовало. Звенела гитара, может, даже Веркина, постанывал баян, а еще и мандолина откуда-то взвизгивала, и все это покрывалось мощным разноголосьем мужских и женских голосов. Именно разноголосьем: пели разное. Одна компания старалась перекричать другую, другая — третью, третья — следующую, а в результате музыкальный Ким не смог при всем старании разобрать ни одной песни. Просто «тра-та-та, тра-та-та», и мотив общий.
Никак студенты, подумал Ким, никак комсомольцы-добровольцы в едином порыве двинулись строить Светлое Будущее? Подумал он так, осторожненько вышел в коридор — ну просто Штирлиц! А может, опыт, накопленный в предыдущих вагонах научил? — бочком, бочком, прошел по стеночке и…
Плацкартный, повторяем, вагон, ни тебе дверей, ни тебе покоя, ни тебе нормального уединения!
…немедля был замечен группой певцов, обретавшихся в первом отсеке. Не переставая могуче петь, они замахали Киму: мол, греби сюда, кореш, мол, у нас весело, не прогадаешь. Они даже не обратили внимания, что Ким — из чужаков, что он — металлист проклятый, а может, и обратили, но не придали значения: сегодня комсомол металлистов не чурается.
Теперь-то, поскольку Ким был рядом, он без натуги врубился в песню, которую орал отсек. Она бесхитростно, хотя и на новый лад повторяла мыслишку про дальнюю дорогу, про казенный дом, который будет построен в срок, про счастливый марьяж в этом казенном доме. Ким песню слышал впервые, содержание ее понял не вполне, почему и предположил, что в отсеке едут молодые строители, которым предстоит возвести в Светлом Будущем Дворец бракосочетания. И песня эта — их фирменная.
Заметим: в том, что в вагоне обосновались именно строители Светлого Будущего, сомнений у Кима не возникло. Да и откуда сомнения? Гитара, защитные штормовки, комсомольские значки на лацканах, малопонятные эмблемы, вон даже надпись на чьей-то спине: «We eed of Clear Future!» (что в переводе означает: «Даешь Светлое Будущее!»). Все это — всем давно привычный реквизит комсомольско-добровольческо-строительно-монтажной романтики. Вздымать знамя — так, кажется, выразилось первое лицо. Что ж, лицо право: это право (простите за тавтологию) у нас неотъемлемо…
Ким вошел в отсек, добровольцы подвинулись, и Ким умостился на краешке полки. К несчастью, песня окончилась, что дало свободный выход праздным вопросам.
— Сам-то откуда? — завязав с пением, спросил Кима парень с гитарой, широкоплечий, русоволосый (волосы, конечно, непокорные), высоколобый, белозубый, голубоглазый. (Ничего не забыл из плакатного набора? Кажется, ничего…)
— Из Москвы, — лаконично ответил Ким.
— А зовут как? — встряла в разговор крепкая дивчина, русоволосая, высоколобая, белозубая, голубоглазая, разве что не широкоплечая.
— Ким, — сказал Ким.
— Кореец, что ли? — удивился парень с гитарой.
— Кореец, — подтвердил Ким, чтоб зря не повторяться.
— Непохож, — усомнилась дивчина, но на долгие сомнения ее не хватило, она плавно перешла к следующему вопросу: — От какой организации?
— Я не от организации, — честно сказал Ким. — Я здесь по приговору «тройки». Двадцать лет с поражением в правах.
В отсеке, извините за литературный штамп, воцарилось гробовое молчание. Кто-то быстро отвернулся и приник к окну, за которым — безо всякой сверхскоростной мистики — не спеша тянулись обычные среднерусские пейзажи. Кто-то ловко вынул из-под задницы затрепанный детектив и принялся внимательно читать. Кто-то книге предпочел популярный журнал «Смена отцов». Парень с гитарой прислонил гитару к стенке и бочком пошел в коридор. А сердобольная дивчина, явная внучка мухинской колхозницы, подперла лицо ладошками, уставилась на Кима, спросила-таки жалобно:
— За что ж тебя так?..
В соседнем отсеке безмятежно пели про яблоки на снегу. Еще дальше — Ким уже отличал песню ближайшую от песни более отдаленной, попривык немного — наяривали про мадонну в окне, потом — кто-то бельканто уговаривал паровоз постоять, а что пели дальше, разобрать было трудновато.
— А вас разве не по этапу? — ответил Ким вопросом на вопрос.
Он не считал нужным ломать комедию и прикидываться неформалом по мандату. Пройдя несколько кругов железнодорожного ада — или рая? — он не собирался более испытывать собственные нервы, а решил посильно прибрать ситуацию к рукам. Как это сделать, он пока не знал, не придумал, но четко усек одно: с помощью вранья, поддакиванья и тихого соглашательства здесь ничего толкового не выведать, а уж тем более не добиться. Здесь надо резать правду-матку (это занятие, как мы помним, Ким любил), бить ею по размягченным мозгам пассажиров, вызывать на себя их опасную реакцию. Коса на камень, говорите? Вот и посмотрим, кто кого…
— Мы по комсомольским путевкам, — гордо и с неким даже превосходством сказала дивчина. — По зову сердца.
— И много вас таких, отзывчивых?
— Наш вагон и еще соседний. И еще один.
— Ты хоть поняла, куда идешь?
— Строить Светлое Будущее.
— Вас здесь в вагоне — человек сто. В двух других — еще сотня плюс сотня, итого — три. Триста добровольцев — не мало ли для строительства Светлого Будущего? Не надорветесь?
— Мы же не первые…
— Это точно. И не последние. Небитых дураков у нас всегда хватало. Вот когда побьют — тут некоторые поумней становятся…
Парень с гитарой (без гитары), который нервно смолил сигаретку в районе купе проводников и, конечно, в оба уха слушал интеллектуальную беседу между чистой комсомолкой и отпетым преступником, не стерпел последней философской максимы и грубо встрял:
— Да что ты его слушаешь, урку поганого! Он же провокатор! Диссидент! Да еще с серьгой…
— За урку можно и в глаз, — спокойно сказал Ким, не вставая, однако, с полки.
А яблоки со снега уже собрали, мадонна закрыла окно и ушла спать, и до других поющих отсеков донеслись отзвуки легкого скандальчика в первом. Стихли музыкальные инструменты, смолкли молодые голоса, потянулись к первому отсеку комсомольцы-добровольцы, соскучившиеся по горячему диспуту с идейным врагом, столпились вокруг, даже свет собой заслонили.
— Ты, что ли, в глаз? — презрительно спросил парень без гитары. — Да я тебя по стене размажу, два дня отскребываться будешь.
Все слушали — никто не вмешивался. Интересно было.
— Размазать ты меня успеешь, если получится, — спокойно сказал Ким, — а пока ответь-ка мне на простой вопрос. Если я — урка, если я — осужденный, то почему я еду с вами, а не с конвоирами? Почему я — вольный?
— Почему? — встал в тупик парень.
И дивчина не знала ответа. И все кругом молчали. Только самый начитанный, с детективом, догадался:
— Ребя, да он же нам соврал! Да он же наш с потрохами, ребя, честное комсомольское!
Почему-то никто не встретил эти слова бурным ликованьем. Все ждали ответа Кима.
— Вы сами-то надолго едете? — Ким опять предпочел вопрос.
— На всю жизнь, — сказала дивчина.
— Как получится, — сказал парень без гитары.
— Пока нужны будем, — сказал любитель книг — источников знаний.
— Как там все обернется, так и порешим, — раздумчиво сказал кто-то из толпы.
— Наконец-то разумный ответ! — воскликнул Ким. — Я к нему еще вернусь, а для начала напомню: обязательный трудовой стаж в нашей стране равен… чему?.. правильно — двадцати годам. Вот на них-то меня и обрекли. Как и всякого гражданина родной страны. Как и вас, соколы орлами. Двадцать лет жизни — минимум! — каждый из нас, — он обвел рукой слушателей, — должен отдать на строительство Светлого Будущего. И вы, братцы, такие же осужденные, как я…
— Мы добровольцы, — напомнила дивчина.
— Все мы в какой-то степени добровольцы. Кто — где. Вы — здесь.
— А ты?
— А я в другом месте доброволец. Сюда меня насильно прислали.
— Как могли? У каждого есть право выбора! — реплики шли — ну, прямо из брошюр серии «В помощь комсомольскому активисту». У Кима закономерно вяли уши, но держался он молодцом.
— Милый, — сказал Ким, глядя в чистые глаза парня с гитарой (без гитары), — разве все добровольцы — добровольцы? Разве не знаком ты с термином «добровольно-принудительный»? Разве все, что ты делал в жизни, ты делал только по зову сердца?.. — парень открыл было рот, чтобы достойно ответить, но Ким не дал, махнул рукой. — Ладно, молчи. Не о том речь А о том, что вся ваша добровольческая армия развалится и расползется, если в Светлом Будущем, которое вы рветесь ваять на пустом месте, не будет отдельных квартир, теплых сортиров, набитых продуктами магазинов, театров, киношек, да мало ли чего… Прав товарищ: как там все обернется, так вы и порешите.
— Мы все построим сами! — крикнул кто-то. — Своими руками!
— Ты родом откуда? — Ким опять отбил вопрос вопросом.
— Из Мухачева. Город такой, — важно ответили.
Кто — Ким не видел, да и не стремился видеть: спор велся не с конкретным собеседником, а сразу со всеми. Говоря метафорично: с собеседником по имени Все.
— И что, у вас в Мухачеве все живут в отдельных квартирах? В магазинах всего завались?..
— Нет пока… Вот к двухтысячному году…
— А что ж ты, мать твою, невесть куда прешься? — со злостью перебил невидимого оппонента Ким. — Чего ж ты в своем Мухачеве не строишь того, что в Светлом Будущем собираешься? Почему, как дерьмо вывозить, так мы в конец географии рвемся? А у нас дома своего дерьма — по уши, не навывозишься… Сидел бы ты дома, делал свое дело, так, может, и двухтысячного года ждать не пришлось бы…
— Это не разговор, — сказал гитарист.
— Другого не жди, ассенизатор…
Напомним: Ким вырос в маленьком русском городке, где все решенные и нерешенные проблемы страны гляделись такими же маленькими, как и сам городок, а потому заметными всем. Все про все в городке знали: где что недовыполнили, недопоставили, недостроили, недодали, недовесили. Бесчисленные «недо» выглядели привычными, даже родными любой, кто ни попадя, обвешивал их гирляндами красивых и важных слов, отчего «недо» смотрелись почти как «пере». Не безглазым рос Ким и не безухим потому и подался в «правдоматколюбцы», что с детских лет нахлебался вранья из корыта с верхом. Первым туда плеснул папанька. Потом школа щедро подлила, боевая пионерская дружина, еженедельные сборы всего-чего-не-нужно, «Будь готов! — Всегда готов!», долго перечислять. Улица добавила, родной комсомол в стороне не остался…
Сейчас стало легко. Сейчас правда вышла в почет, хотя всякий, ее несущий, по сей день считался чуть ли не героем, а вранье по-прежнему не сдавало позиций.
Волею случая Ким попал на поезд, нацеленный в Светлое Будущее. Волею Невесть Кого в поезде этом распрекрасном творилось Черт-Те Чего. Для начала Ким хотел бы узнать смутный сюжет Черт-Те Чего…
А как узнать?..
Ну, резал он правду-матку красивой мадам Вонг, ну, со святой троицей (начальник-отец, начальник-сын, начальник — дух святой) грубо разговаривал… Чего добился, бунтарь фиговый? Ничего… А потому ничего не добился, считал Ким, что любым начальникам любая правда — звук пустой. В одно ухо влетает, в другое — соответственно… У них своя правда, и другой они знать не хотят и не будут, как бы ни били себя в грудь, как бы ни клялись в верности демократии. Все клятвы для них — слова, слова, слова, как говаривал бессмертный герой сэра Вильяма, а слова для начальников ни хрена не стоят, задарма достаются.
Ну а с этими-то, с добровольцами, чего впустую ля-ля разводить? Они же — не люди. Они — статисты в славном спектакле, поставленном Невесть Кем. Они — такая же нежить, как и летающие столодержатели, вечные исполнители роли «Кушать…», извините… «Строить подано», только та сцена поставлена в жанре гротеска, а эта — в героико-реалистической манере: с Истинными Героями на авансцене и с Хором у задника.
Все так, понимал Ким, все правильно. Но — будущий режиссер! — он прекрасно знал, что именно из статистов, особенно из молодых, рядовых-необученных, вылупляются театральные бунтари и даже революционеры. Именно среди них потихоньку зреют те, кому привычный текст «Строить подано» давно обрыдл, им других текстов хочется, доселе неигранных, даже неслыханных, а память у них емкая, крепкая и пока — пустая.
Вот почему Ким устраивал легкий ликбез этим манекенам в штормовках — не более, чем ликбез. Для них «Краткий курс истории ВКП(б)» — почти Гегель по сложности. Формулировки Кима — чеканно-афористично-доходчиво-примитивные — вполне подошли бы для нового «Краткого курса», пока, к счастью, не написанного…
В любом случае Ким хотел разозлить добровольцев. Не на себя, как раньше мадам или Начальников, а на других. Может, как раз на мадам и на Начальников…
Зачем разозлить?.. Точного ответа Ким пока не знал.
— Погоди, — сказал парень с детективом, — а что ты там о поражении в правах плел?
— Это мура, — отмахнулся Ким. Тема его не очень волновала, посему объяснял он просто и сжато — в стиле «Краткого курса». — Вся наша жизнь — это перманентное поражение в правах, говоря языком юриспруденции. То есть я, конечно, не имею в виду права конституционные — на труд там, на здоровье, на подвиг. Я о каждодневных правах говорю, о житейских, о бытовых, до Конституции не доросших. Скажем, право на жилплощадь в родном городе. Есть оно у тебя? Есть. Иди в райисполком, вставай в очередь, жди — к пенсии получишь… Или вот такое смешное право: тратить свою зарплату. Имеешь его? На все сто! А как его использовать, коли тратить не на что?.. Да ладно, это неинтересно. Хотите — сами покумекайте… Я только одно скажу. У эсеров был лозунг: в борьбе обретешь ты право свое. Эсеры давным-давно на свалке, в истории — пяток фамилий остался, а мы до сих пор по их лозунгу существуем. Прямо как в песне: вся-то наша жизнь есть борьба. Борьба за то, что нам по праву положено. Разве не так?..
Публика молчала. Реплики типа: «Мы рождены, чтоб сказку сделать былью!» или «Нам нет преград ни в море, ни на суше!» к разговору явно не подходили, это даже Хор у задника понимал. Требовались в ответ свои слова, незаемные, а их-то как раз и не находилось. Будь Ким режиссером этой сцены, он ввел бы сейчас в немоту фонограмму — звук вращающихся, скрежещущих шестерен какого-нибудь гигантского механизма. Для чего? А для иллюстрации мыслительного процесса добровольцев. Очень убедительно получилось бы. И вполне новаторски, хотя и не без хамства.
А хамить ребятам, в общем, не хотелось. В чем они виноваты? В том, что кто-то сверху, все и вся решавший за них, поместил их в этот плацкартный вагон, сунул им в рот стандартные тексты проходных ролишек, примитивно просто выстроил мизансцену — по шаблону, проверенному десятилетиями, залитованному однажды и на все времена? Или в том, что они не взбунтовались против «кого-то сверху», не выплюнули изжеванные слова, не вооружились своими? Так, может, для этого Ким и помещен в поезд, в вагон, в отсек, непредвиденным фактором введен в спектакль — для того, например, чтобы проверить: кто способен на импровизацию, а кто — нет. На импровизацию, а значит, и на большую — новую! — роль. Или иначе, житейски: кто способен на бунт…
Просто старая сказка для детей получается, думал Ким. Просто история про Карабаса-Барабаса и его несчастных актеров. А кто он, Ким, в таком случае? Никак Буратино? Никак чурбачок с длинным носом, сующий сей нос во все дырки? А коли отрубят?.. Так не отрубили же у Буратино, если верить Алексею Николаевичу, и у Кима цел пока его тоже немаленький рубильник… И уж если следовать сказке, то куклы-то взбунтовались, повязали Карабаса-Барабаса, ушли с Буратино за яркий занавес с нарисованным на нем горящим камином…
Камином?..
Ким вспомнил фотообои на стене в кабинете мадам.
Выходит, ему с самого начала уготована роль деревянного бунтаря?.. Почетно…
— Слушай, друг, — сказал наконец парень с гитарой (без гитары), — ты зачем к нам явился? Головы нам морочить?
— Угадал! — обрадовался Ким. — А что, есть что морочить?..
— Не паясничай, — сурово оборвал его гитарист, — не на тусовке. Дело говори. Что ты от нас хочешь?
Что он от них хочет? Знал бы — сказал бы…
Глядя телевизор, читая газеты, краем уха слушая радио, Ким, комсомолец с четырнадцати школьных лет, не раз задавался законным вопросом: есть у комсомольцев своя голова или за них думает аппарат родного цэка вээлкаэсэм? Кто именно мчится с горящим сердцем строить все эти «бамы», «атоммаши», «катэки»?.. Что их тянет из дому? Что ищут они в стране далекой, что кинули они в краю родном? Деньги? Их там не больше, чем где-либо. Славу? Она догоняет лишь избранных — как, впрочем, везде. Романтику? Ее хватает на месяц — даже для дураков, и те, кто дразнит дураков фальшивой романтикой, отлично знают, что добрая половина через месяц-два поумнеет и вовсю будет стараться смотать удочки. Останутся самые стойкие, самые честные, самые работящие и — оттого! — самые несчастные, которые вполне были бы к месту у себя дома, в родном городе, в родном селе, в родном колхозе-совхозе, где позарез не хватает стойких, честных и работящих.
Самое плановое в мире хозяйство на поверку оказывается самым бесплановым. Самым авральным. И затыкать авральные дыры — на сей сомнительный подвиг годятся только молодые, только необстрелянные и непременно — с горящими сердцами. Которых легко обмануть. Всем чем угодно: псевдоподвигами, псевдоромантикой, псевдозаработками, псевдонеобходимостью. Псевдожизнью. А псевдожизнь — это не театр, прошу не путать.
Нас бросает из крайности в крайность, и каждая крайность немедля становится передним краем битвы за… за что угодно. А кому в прорыв? Рядовым-необученным — кому ж еще, дураков больше нет! Аврал, ребята, спасай державу, только вы и можете ее спасти, винтики наши разлюбезные! Мы вас отсюда вывинтим, а сюда ввинтим, никто ничего не заметит, машинка как крутилась, так и крутится. Ну и ладно что помедленней, ну и ладно что скрипит сильно, зато какой тембр у скрипа — победный!..
А если бы каждый винтик да на своем месте, да в своей резьбе?..
Ким усмехнулся: который раз уж приходит на ум эта чужая винтичная ассоциация! Повторяешься, режиссер, штампуешь образ…
И все же: если бы каждый винтик да на своем месте? Может, и вправду не пришлось бы ждать двухтысячного года? Может, и вправду жили бы мы сегодня в сильно развитом социализме и вкусные галушки прямо в рот бы к нам прыгали?..
— Что я от вас хочу? — повторил Ким вопрос. — Да ничего, пожалуй. Задумались на секунду — и то ладушки… А вот остановиться бы нам сейчас, а вот поразмять бы ноги…
Зрело у Кима что-то такое, что-то этакое — что, он и сам толком не догадывался.
— Мы без остановок, — растерянно сказал гитарист. Виделось: он изо всех сил хочет помочь симпатичному попутчику, но нет у него на то сил, нет возможностей. — Каждая остановка — ЧП. Идем по графику…
— ЧП говоришь? ЧП — это разумно… ЧП — это выход…
— Что ты несешь? — взволновалась дивчина, до сих пор молчавшая, в разговор мужчин не вступавшая. (Да и никто, заметил Ким, в разговор не лез, кроме двух-трех персонажей. Понятно: Хор — он и есть Хор, реплик на него ни драматургом, ни режиссером не отпущено…) — Какое ЧП? Ты не заболел ли часом?
— Часом заболел, — сказал Ким. Он, похоже, понял, что делать. — Медпункт у вас здесь имеется? Градусник там, пурген, бисептол?..
— Наверно, — предположила дивчина. — Может, сзади?
— Сзади медпункта нет, — быстро сказал Ким, вспомнив декорации, сквозь которые он прошел с боями местного значения. — А что впереди?
— Два вагона с нашими, а дальше — не знаем. Я же говорила…
— Кто у вас старший?
— Вот он, — дивчина хлопнула по плечу гитариста. — Командир сводного комсомольского добровольческого…
— Понятно, — перебил Ким. — Зовут тебя как, Командир?
— Петр Иванович.
— Иванович, значит?.. Это серьезно, — усмехнулся Ким. Гитарист если и был старше его, то года на три — не больше. И уже — Иванович. А Ким — всего лишь Ким. Судьба… — Пойдем со мной, Иванович.
— Куда?
— Медпункт искать. Поможешь больному осужденному вечный покой обрести.
— Ты не болтай чушь, — строго сказал Петр Иванович. — Пойти я с тобой пойду, а потом что?
— А потом — суп с котом, — остроумно ответил Ким. — Много будешь знать, скоро состаришься…
Какого, спрашивается, рожна Ким полез в не им и не для него придуманную драматургию? (Газетные зубробизоны сочинили рабочий термин: драматургия факта…) Почему же ему так не полюбилась очередная рядовая стройка века? Одной больше, одной меньше — державы не убудет. Ну, построят они стальную магистраль, ну, дотянут ее до населенного пункта Светлое Будущее, ну, организуют там театр, рынок, стадион, универсам, дом быта, десяток унылых «черемушек», ну, заживут припеваючи, детишек нарожают, дождутся миллионного жителя и того прелестного момента, когда их Светлое Будущее нарекут именем какого-нибудь давшего дуба Большого Начальника. Идиллия!.. Киму-то она чем помешала?.. Может, через пяток лет его в сей град пригласят, назначат главрежем аврально возведенного театра, и он легко превратит его в новый «Современник», в новую «Таганку», в новый БДТ…
А вот помешала! А вот не желает он приглашаться в Светлое Будущее! И не ищите тому разумное объяснение! Название ему, допустим, не нравится — и точка!
Медпункт, дураку ясно, предлог. Прорвавшись за нарисованный очаг, Буратино обнаружил отнюдь не идиллическую картинку всеобщего кукольного братства, а нечто иное, куда более паскудное. Что именно — графу Алексею Николаевичу боязно было раскручивать, время на дворе требовало литературных идиллий. Пройдя заветным путем Буратино, Ким очутился в Стране Дураков, куда его намеренно запустила хитрая лиса Алиса, она же — Даная, она же — мадам Вонг, чтобы доказать могущество и незаменимость своры Больших Начальников — в скромном, конечно, масштабе поезда особого назначения.
Доказала? Ким так не считал…
Кстати: о театре сказала она, а способный Ким лишь думал о нем, видел его, но пока не вмешивался, не исправлял режиссуру. Пока не мог. А теперь решил: пора!
Но это он так решил, а у лисы Алисы имелось другое мнение.
Она уже спешила к нему по вагону, вежливо отодвигая ручкою плацкартноликих строителей, цокала каблучками, вся — в белом крахмальном халатике, вся — в белой короне с красным крестом, с белым же чемоданчиком-атташе, на коем тоже начертан был красный крест, яркий символ бесплатного милосердия. Вроде — она, а вроде — не она. Вроде — врач самой скорой помощи. А за ней неслись два медбрата с выражением сострадания на сытых физиономиях, два крепких мортуса, один к одному похожих на случайных корешей Кима из дальнего вагона охранения: на лысого топтуна в ковбойке, которому Ким ручку повредил, и на молодого курильщика в майке с надписью «Вся власть Советам!». И появились они, отметим, со стороны тепловоза, а вовсе не с хвостовой, где их оставил Ким.
Как сие могло произойти?
Два варианта. Первый: это не они, а их родичи, сестра-двойняшка Данаи — Алисы и братья-близнецы тамбурмажоров. Второй: это они, но в поезде нарушены законы пространства-времени, пассажиры (кроме Кима!) существуют не в трех привычных измерениях, а по меньшей мере в пяти-шести. Ким склонялся ко второму варианту: он был интереснее и давал куда больше возможностей.
— Посторонись! Посторонись! — взволнованно кричал бывший тамбурмажор в майке с надписью «Вся власть Советам!» (назовем его теперь молодым медбратом), а бывший топтун в ковбойке (назовем его пожилым медбратом) довольно похоже изображал сирену «скорой помощи».
Хор строителей расступился, и лиса Алиса (заметили: у нее полно кличек, придуманных Кимом, и нет собственного имени!) впорхнула в командирский отсек вагона.
— Кто вызывал врача? — красиво пропела она, распахивая тем временем медицинский чемоданчик, доставая тем временем шприц, стерильную иглу, ампулу с прозрачной жидкостью. — Кому требуется помощь? Не вам ли, молодой человек?
— и подмигнула Киму, как старому приятелю. А сама уж и ампуле голову скрутила, и шприц непонятной жидкостью наполнила, а крепкие медбратья схватили болезного Кима за белы руки, завели их ему за спину, и мадам обратилась к малость остолбеневшим добровольцам: — Выйдите, товарищи. Человеку плохо, человеку надо сделать животворный укол.
Приключениями Буратино уже не пахло. Наклевывалась ситуация из довольно известного романа «Кто-то пролетел над гнездом кукушки», по которому поставлен всемирно известный фильм — за океаном, и ряд мало кому известных спектаклей в родной стране.
— Эй, стой! — заорал Ким, пытаясь вырваться из цепких на сей раз захватов медбратьев. — Какой укол?.. Я не хочу!.. Ребята, помогите мне!
— У больного бред, — строго сказала лиса. — Это опасно. Просьба всем покинуть помещение…
Добровольцы нехотя, но неизбежно отходили в коридор. Начальственный голос тети-доктора действовал на них гипнотически. Еще бы: она же была в белом халате, а значит, при исполнении!..
Только внучка статуи робко промолвила:
— Может, не надо? Может, так пройдет?
— Не пройдет! — утвердила лиса, вздела горе шприц и чуть прижала поршень. Жидкость брызнула коротким фонтанчиком, вытеснив лишний воздух. — Обнажите место укола, господа…
Господа, слушая и повинуясь, одновременно потянулись к джинсам Кима, чтоб, значит, расстегнуть их и содрать с задницы, то есть с места укола. Потянулись они и, естественно, ослабили хватку. А Киму-то всего малость и требовалась. Он рванулся, освобождая руки, и, не оборачиваясь, резко и сильно ударил ими назад. Даже не глядя. Знал, что попадет, и попал. Удары пришлись точно по шеям медбратьев. Медбратья охнули и присели. А Ким перехватил лапку тети доктора, сжал ее побольнее (а чего жалеть-то, чего политесы разводить?..) и аккуратно вынул из пальчиков шприц.
— Торопитесь, тетенька, — мило улыбаясь, сказал он. — Я еще не со всеми вашими доказательствами ознакомлен. Я еще в сомнениях. У меня еще полпоезда впереди…
Разжал пальцы: шприц упал и разбился.
Мадам молчала, приняла мелкое поражение как должное. У Кима на секунду возникло подозрение: а не проверка ли это с его стороны «на слабо»? Сейчас бы не справился с медбратьями, получил бы в задницу порцию… чего?.. снотворного, наверно, заснул бы, как суслик, а проснулся где-нибудь на полустаночке, в сельской больничке, куда сдали бы заболевшего неформала гуманные медики из серьезного поезда. За ненадобностью сдали бы. Со слабым — зачем дело иметь?.. А может, просто надоел Ким Большим Начальникам, мешать начал?..
Некогда было раздумывать. Выскочил из купе-отсека, схватил за руку Петра Ивановича:
— Рванули отсюда!
И рванули. Добровольцы поспешно расступались, давая дорогу: еще бы — сам Командир спешит. И уже на бегу посетила Кима мыслишка: если все это — обычный спектакль, запланированный Большими Начальниками, то Ким — равноправное действующее лицо. Одновременно — персонаж и актер. И появление мадам с тамбурмажорами могло означать, например, такое: кому-то нужно ускорить действие. Кому? За других Ким не ручался, но о себе знал точно: ему нужно. Слишком заговорился он с добровольцами, слишком распустил язык, на монологи нажал. А кому они нужны — монологи? Кого они когда убеждали? Привыкли мы к монологам, произносимым откуда ни попадя: «Дорогие товарищи!..» — и понеслось без остановки. А все в ответ: мели, Емеля…
Нет, вовремя мадам появилась, спасибо ей: убеждать тоже надо делом.
Они быстренько проскочили два таких же вагона с такими же добровольцами. Добровольцы узнавали Командира и кричали:
— Что случилось?.. Что за пожар?.. Петр Иванович, ты куда?.. Может, помощь нужна?..
А Петр Иванович не отвечал на выкрики подопечных, послушно трусил за целенаправленно рулящим Кимом. Петр Иванович вообще пока особо не выступал, поскольку роль сбою не определил. То есть до сих пор она была ему ясна предельно: Командир, отец солдатам, даешь Светлое Будущее, административно-командным методам — нет, демократии — да! А теперь, когда в сюжет влился осужденный плюс он же ненормальный, плюс социальноопасный, плюс дьявольски любопытный Ким, стандартная роль Командира (и это он селезенкой чувствовал) должна была резко измениться. Молодой, но уже хорошо поигравший в жизни Петр Иванович к роли Командира готовил себя с ранней юности, оттачивал амплуа, и хотя последние годы ввели в старую роль немалые коррективы, Петр Иванович все равно был готов к ней, ибо молодость легко восприимчива к коррективам. А что касается селезенки — так плох тот актер, у которого этот орган не екает в нужный момент, и, екая, подсказывает: где гордо выждать, где скромно промолчать, где «ура!» крикнуть. Сейчас настала пора паузы. На авансцене импровизировал пришелец. Петр Иванович не чужд был импровизации, да и пришелец ему нравился. Петр Иванович терпеливо ждал своего выхода и знал: надо будет — не промахнется.
Мыслишка, которая посетила Кима на бегу, лишь притаилась, но не исчезла, теперь он продолжал ее на бегу же раскручивать.
Итак, как он предположил ранее, все это — обычный спектакль, задуманный Большими Начальниками. Допустим. Давно известно из курса истории: во все времена Большие Начальники любили масштабные постановки. Для таких постановок собираются лучшие силы, денег туда вбухивается — тьма-тьмущая, строятся гигантские декорации, верная пресса гудит от предвкушаемого народного счастья, реклама работает круглые сутки, статистов никто не жалеет, народ безмолвствует. Правда, всегда почему-то имеет место жанровая ограниченность: Большие Начальники предпочитают только героический эпос. Другое дело, что действие может неожиданно вырваться из-под контроля режиссеров и постепенно или разом перейти совсем в другой жанр. Например, в трагедию. Или в драму. Бывает, что в комедию или даже в фарс, истории такие случаи известны. Но в том-то и сила Больших Начальников и верных им режиссеров (а бывало, что Большие Начальники сами воплощали на сцене свои гигантские замыслы!), что они никогда не признавали провалов, и так, представьте себе, талантливо не признавали, что входили в историю массовых зрелищ как славные победители.
Потом, конечно, к рулю прорывались другие Начальники, которые находили в себе смелость верно оценить уровень той или иной постановки предшественников, находили, оценивали и снова готовили очередной эпос, чтобы непременно оставить нестираемый след в щедрой памяти поколений.
К слову, о поколениях. Ким (и он не оригинален) очень любил повторять к месту ту самую пушкинскую ремарку о безмолвствующем народе. Думая на бегу о спектакле, в котором он волею дуры-судьбы принимал участие, Ким складно сообразил, что весь прошлый эпос был возможен только потому, что народ постоянно безмолвствовал. Точнее: его никто ни о чем не спрашивал. И если эпос все-таки получался героическим, то лишь благодаря народу, который, и безмолвствуя, ковал чего-то железное… Но сейчас-то народ не молчит. Сейчас он ого-го как разговорился, иной раз в ущерб делу. Сейчас без его мнения ничего не начинается, ничего не делается. К примеру, ни одного режиссера не выбрать, ни одному актеру ставку не подтвердить, а уж о репертуаре и говорить нечего. Репертуар сейчас сам народ выбирает… Тогда, позвольте, откуда бы взяться новому героическому эпосу про Светлое Будущее (хотя идейка-то не нова, не нова…), если никто никого о ней не спрашивал? А народ, который едет в трех плацкартных вагонах, по-прежнему и стойко безмолвствует…
Ой, Ким, не крути сам с собой! Как будто ты не ведаешь, что старые, много раз игранные-переигранные спектакли еще вовсю играются, еще делают хорошие сборы, еще сладко живут… Ты с ходу, без репетиций, вошел в очень сложный спектакль, и сейчас от тебя зависит, куда его понесет…
Поняли, как цепко держит Кима его будущая — наилюбимейшая! — профессия? Все он точно оценил, в пространстве сцены расставил, софитами где надо подсветил — играем Жизнь, господа!.. Тяжко ему будет жить в этой Жизни, раз он ничего всерьез, взаправду не принимает, все на условный язык театра перекладывает. Но с другой стороны: воспринять происходящее как сухую реальность, как банальное железнодорожное приключение — значит признать себя потенциальным клиентом дурдома.
Лихо проскочив три вагона, набитых поющими добровольцами, Ким и Петр Иванович тормознули в очередном тамбуре.
— Прошу об одном, — сказал Ким, — ничему не удивляйся. Не ори, не беги, не падай в обморок. Держи меня за штаны и будь рядом. Ты мне нужен.
— А что будет? — малость испуганно спросил Петр Иванович.
Его, конечно, любопытство точило, не без того, но и мелкий страх не отпускал. Он-то, солидный Командир, в отличие от напарника происходящее театром не числил, он, может, в театре только в детстве и был: скажем, на спектакле про Буратино… А тут оптом — осужденный псих с поражением в правах, тетка со шприцем, могучие санитары, бегство по вагонам и таинственная просьба ничему не удивляться. Каков набор, а?..
— Может, ничего и не будет, — толково объяснил Ким. — Может, просто вагон. И Верка-проводница с гитарой. А может, и… — не договорил, так как назрел вопрос: — Кстати, у тебя какой номер вагона?
— Двенадцатый.
— Одиннадцатый и десятый — тоже ваши. Значит, следующий — девятый, как раз с Веркой… Нет, похоже, ничего там не будет. Пошли, — открыл дверь, потом вторую, потом третью — из тамбура в девятый вагон. Петр Иванович послушно шел за ним.
Самое частое действие, выпавшее на сложную долю героя этой повести, — занудное открывание дверей. Ким открыл дверь. Ким закрыл дверь. Ким взялся за ручку двери. Ким повернул ручку двери… Скучно писать, а как быть? Железнодорожный состав — не какое-нибудь бескрайнее поле, здесь особая специфика, изначальная заданность сценографии, если использовать любимую терминологию Кима.
Ким осторожно заглянул в купе проводников.
На диванчике сидел средних лет мужчина в сером железнодорожном кителе, при галстуке и даже в фуражке. Мужчина внимательно читал толстую книгу, обернутую газетой.
Что-то не приглянулось в нем излишне бдительному Киму, что-то насторожило. Может, неснятая фуражка?..
Но тем не менее Ким задал вопрос, потому что молчать не имело смысла — мужчина оторвался от книги и строго глянул на пришельцев: мол, в чем дело, граждане?
— Простите, где Вера? — вот какой вопрос задал Ким.
— Вера? — задумчиво повторил мужчина в фуражке. — Вера, знаете ли, вышла…
— Куда?
— Туда, — мужчина пальцем указал и словами объяснил: — По вагону она пошла, кажется…
— Извините, — сказал Ким. — Мы тоже пойдем.
— Идите-идите, — согласился мужчина и опять в книгу уставился.
Ким шагнул из купе и… замер. Прямо у титана-кипятильника имела место очередная дверь — на сей раз в коридор! — которой ни по каким вагоностроительным правилам существовать не могло. Лишних дверей у нас не строят!
— Мне это не нравится, — сказал Ким.
— Что? — почему-то шепотом спросил Петр Иванович.
— Откуда здесь дверь?
— Может, спецвагон? — предположил Петр Иванович. — Нас же не остановили. Значит, можно… Ты какую-то Веру ищешь, так?
— Веру, Веру…
Ким осторожно взялся за ручку двери. Ким повернул ручку двери. Ким открыл дверь. (Смотри вышеперечисленный набор действий Кима.) И тут же его подхватили под белы руки, прямо-таки внесли куда-то и нежно опустили на пол. И с Петром Ивановичем тот же фортель легко проделали.
«Куда-то» оказалось отлично знакомым Киму, постановщики повторялись. В синем медицинском свете, мертво гасящем истинные размеры декорации, стоял стол, крытый длинной скатертью, а за столом покоились те же Большие Начальники, что час назад (неделю назад? Год назад?.. Пространство и время вели себя здесь прихотливо, озорничали напропалую…) осудили Кима на двадцать лет с поражением в правах. Начальники, не улыбаясь, никак не выдавая знакомства, смотрели на Кима и на ошалевшего Петра Ивановича (не послушался он Кима, не просто удивился — ошалел вон…), и взгляды их ничего хорошего не сулили. Ни первому — отпетому, как известно, преступнику, ни второму — примерному, как известно, комсомольцу и Командиру.
— Где мы? — затравленно прошептал Петр Иванович, прихватив Кима, как тот и велел, за штаны и целенаправленно припухая от страха. (Поставьте себя на его, командирское, место. Спецпоезд, ветер в груди, возвышенная цель в финале, все светло и прекрасно, а тут — зловещая темнота, явно — стол президиума, а в президиуме — уж он-то их с первого взгляда узнал! — Ба-альшие Начальники!..)
— Не бойся, — намеренно громко сказал Ким. — Сейчас нам будут промывать мозги. У тебя есть чего промывать, а, Иваныч?
— Погоди, погоди, — бормотал вконец растерянный Командир. Он, похоже, не ориентировался ни в пространстве, ни во времени. — Какие мозги? Что ты несешь? У меня нет никаких мозгов…
Последняя реплика весьма понравилась среднему лицу.
Мы их станем называть так, как и ранее: среднее лицо, правое и левое. Ибо, как и ранее, они были одним Лицом — Единым в Трех Лицах. Уже упоминавшийся здесь библейский «эффект Троицы».
— Искреннее и важное признание, — задушевно сказало среднее лицо. — Другого я и не ждал. А вы? — обратился он к партнерам.
— Никогда! — сказало левое лицо.
— Всегда! — сказало правое лицо.
— Согласен, — отечески кивнуло среднее лицо. — Так, может, он еще не потерян для нас, а?..
Правое лицо с сомнением молчало. Левое тоже не спешило высказаться.
— К чему он у нас присужден? — поинтересовалось среднее лицо.
Правое лицо подняло руку, требовательно пошевелило пальцами, и в них немедля оказалась толстая папка с надписью «ДЪЛО» (через «ять»). Такая же, мы помним, и на Кима была составлена. Правое лицо нежно уложило перед средним. Среднее подуло на нее, странички мягко зашелестели, сами собой переворачивались, послушно останавливаясь, где надо.
— Особая мера пресечения, — сказало среднее лицо. — Пожизненное заключение с постепенным изменением режимов.
— Это как? — спросил Петр Иванович. То ли Кима спросил, то ли членов президиума. Поскольку члены молчали, ответил Ким:
— Это просто, Иваныч. Пожизненное — значит, до гроба. Всю жизнь будешь Светлое Будущее ваять. Ну и расти постепенно. Как они говорят, режим менять.
— Что значит «режим»?
— Ранг. Звание. Должность. Сейчас ты просто Командир, а станешь Самым Большим Командиром.
— Пра-авда? — протянул Командир. — А как же теперь?..
— Теперь надо думать, — веско сказало среднее лицо. — Вы совершили преступление. Вы связались с осужденным по другой статье и вступили с ним в сговор.
— В какой сговор? Ни в какой сговор я не вступал.
— А кто ему помог бежать?
— Так ведь напали…
— Не напали, а пришли зафиксировать. По приказу.
— Я же не знал. Надо было предъявить приказ.
— Вы — Командир. Вы обязаны предугадывать любой приказ свыше.
— Ну, знаете ли, я не провидец…
Ким с любопытством слушал диалог, сам в него не вмешивался. Неожиданная радость: Петр Иванович медленно, но верно приходил в себя. Он уже не трясся осиновым листком, не млел под взглядами Больших Начальников, он уже потихоньку начинал отстаивать собственное право на поступок.
— Осужденный быть Командиром должен обладать даром провидца. Это позволит ему не ошибаться в своих командах.
— Ну, нет, — не согласился Петр Иванович, — плох тот Командир, который никогда не ошибается. Это значит, что он ошибается, но делает вид, что не ошибается. И других заставляет.
Не очень складно по форме, зато верно по сути, отметил про себя Ким.
— Вы признаете право Командира на ошибку? — в голосе среднего лица слышалась патетически поставленная угроза.
Но Петр Иванович ее не уловил.
— Ясное дело, признаю, — сказал он. — А ребята на что? Чуть что не так — поправят.
— Печально, — печально констатировало среднее лицо. — Положение, видимо, безнадежно. Не так ли, господа?
— Так ли, — сказало правое лицо.
— Увы, — сказало левое лицо.
— И каков же вывод? — спросило среднее и само ответило: — Придется менять меру пресечения… Какие будут предложения?
— Пустите его на свободу, — засмеялся Ким. Ему нравилась мизансцена. Ему нравился диалог — легкий, лаконичный, точный, нравились дурацкие персонажи. Он даже к нелепой декорации привык. — Пустите, пустите. Он на свободе одичает и погибнет.
Но Един в Трех Лицах его не слушал. (Или, вернее, не слушали?..) Лицо советовалось внутри себя.
— Расстрелять? — спросило правое.
— Круто, — поморщилось левое. — Все-таки бывший наш.
— Не был я ваш, извините, — быстро вставил Петр Иванович, напряженно вникающий в ход обсуждения, не без волнения ожидающий решения, но собственного достоинства при этом терять не желающий. — Свой я был, свой.
— Тем более, — сказало правое лицо.
— А что? — вопросило среднее лицо. — Рас-стре-лять?.. В этом что-то есть… Круто, конечно, вы правы, но каков выход? Кассировать по состоянию здоровья? Рано, молод. На дипломатическую отбывку срока? Не заслужил. Перемена статьи?..
— Точно! — утвердило левое лицо. — Перемена. Пожизненное, но — без изменения режима!
Лица понимающе переглянулись.
— Хорошо, — легко улыбнулось среднее лицо. И в тех же скупых пропорциях расцвели улыбки на лицах левом и правом. — Утверждаем. Приговор окончательный и никакому вздорному обжалованию не подлежит.
— Ну, дали! — возликовал Ким, вмазал Петру Ивановичу по широкой спине.
— Ну, забой! Ну, улет!.. Ты хоть понял, Иваныч? Они тебе пожизненное впаяли. И — по нулям. Как был простым Командиром, так простым и помрешь. Плакали твои лампасы.
Петр Иванович на приговор реагировал достойно. Петр Иванович не зарыдал, в ноги членам президиума не кинулся. Петр Иванович достал из кармана клетчатый носовой платок, трубно высморкался, аккуратно сложил его и только после этого процесса очищения заявил:
— Во-первых, плевал я на лампасы. А во-вторых, еще поглядим, кто в них щеголять станет… Пошли отсюда, Ким, — и потянул Кима за карман джинсов.
Не тут-то было.
— Стоять! — громогласно воскликнуло среднее лицо. — Еще не все!
— Погоди, — сказал Петру Ивановичу Ким. — Слышал: еще не вечер.
— Напрасно паясничаете, подсудимый. Речь на сей раз пойдет о вас. («Стихи!» — быстро вставил Ким, но лицо не заметило.) Есть предложение изменить меру пресечения. Что там у нас было?.. — И точно так же, как раньше, влетела в ладонь правому лицу Кимова заветная папочка с названием через «ять», улеглась перед средним, зашелестела страничками. — Двадцать лет с поражением? Отменяем!.. Какие будут варианты?
— Расстрелять! — на сей раз мощно утвердило правое лицо.
— Расстрелять! — тоже не усомнилось левое.
— Утверждаю! — утвердило среднее лицо, достало из синего воздуха круглую печать и шлепнуло ею по соответствующей бумажке в папке с делом Кима.
Шлепок прогремел как выстрел.
— Обвиняемый, вам приговор понятен? — спросило по протоколу правое лицо.
— Чего ж не понять? — паясничал Ким. Ах, нравилась ему постановка, ну ничего бы в ней менять не хотел! И не стал, кстати. — Когда стрелять начнете?
— Немедленно, — среднее лицо взглянуло на наручные часы: — Время-то как бежит!.. К исполнению, и — обедать… Вам, кстати, туда, граждане, — и указал Киму с Петром Ивановичем на выход.
И тут же, пугая сурового Петра Ивановича, стол, как и прежде, уплыл в темноту, а на смену ему из темноты явился, стройно топая каблуками, взвод… слово бы поточнее выбрать… дружинников, так? В кожаных, подобно Кимовой, куртках, только подлиннее, до колен, крест-накрест обвешанные, подобно нынешним металлистам, лентами тяжелых патронов, в кожаных же фураньках с примятым верхом и медными бляхами на околышах — вышли из синюшных кулис двадцать (Ким точно посчитал) исторических металлистов — с историческими винтовками Мосина наперевес. Десять из них тесно окружили Петра Ивановича и повели его, несопротивляющегося, куда-то назад. Он только и успел что крикнуть:
— Ким, что будет-то?..
А Ким ему в ответ — залихватски:
— Расстреляют и — занавес.
Но и его самого повели, подталкивая примкнутыми штыками, вперед, в ту самую темноту, откуда только что появились дружинники-металлисты, и он пошел, не сопротивляясь, потому что нутром чувствовал приближение финала, и любопытно ему было: а что же это за финал такой придумают неведомые режиссеры?..
Хотя, будем честными, точила его смешная мыслишка: а вдруг патроны в винтовках окажутся настоящими?..
И опять радист пустил в сцену звук: четкий стук колес о стыки, лихой свист ветра в открытом где-то окне. И уж совсем не по-театральному ветер этот ворвался на сцену, метко ударил Кима по лицу, рванул волосы…
Декорация изображала вагон-ресторан.
Но, не исключено, это был настоящий вагон-ресторан, поскольку (Ким-фантазер сие признавал) поезд тоже был настоящим, а ресторан Ким углядел из окна вагона, когда только начинал свое путешествие. (Красиво было бы написать: «свою Голгофу», потому что, похоже, минуты Кима сочтены…)
Пустых столиков Ким не заметил. Везде сидели и пили, сидели и ели, а еще обнимали дорожных подруг, а еще целовались взасос, а еще смолили табак, а еще выясняли отношения: ты меня уважаешь? я тебя уважаю? будем братьями! а если по роже? да ты у меня!.. да я у тебя!.. тише, мужики, не в пивной… Взвод (точнее, полвзвода…) грохотал по проходу: пятеро впереди, Ким с заложенными за спину руками (он читал, что подконвойные ходят именно так…), пятеро сзади — ать-два, молча, грозно, неминуемо! Но никто кругом ничего и никого не замечал.
Мимо Кима туго протиснулась потная официантка, прижимающая к грязно-белой груди (имеется в виду фартук) поднос с тарелками, на которых некрасиво корчились плохо прожаренные лангеты. «Ходят тут…» — пробормотала официантка. «Люба, забери борщи!» — кричал из-за стойки мордатый раздатчик, а сама Люба, тоже официанточка, обсчитывала каких-то сомнительных клиентов — в кургузых пиджачках, в тельняшках, выглядывающих из-под грязных рубах, с желтыми фиксами в слюнявых ртах. Клиенты были пьяны в дупелину, хотя на столе громоздилась батарея бутылок с лимонадными этикетками. Видать, лимонад был крепким, выдержанным, забористым…
«Куда путь держим, парни?» — на ходу, продираясь между официанткой и чьим-то могучим задом, спросил Ким. «В Светлое Будущее, куда ж еще, — ответил один из клиентов, сплюнул в тарелку. — Тут, кореш, все туда лыжи навострили. А тебя никак мочить ведут?» — «Точно!» — хохотнул Ким и оборвал смех, потому что идущий сзади дружинник больно кольнул его штыком в спину: «Не разговаривать!» — «Куртку порвешь, гад», — не оборачиваясь, бросил Ким. «Не разговаривать!»
А за соседним столиком гуляли мощно намазанные девчонки: помада от Кристиана Диора, тени от Эсте Лаудер, румяна от Сан-Суси, платьица от Теда Лапидюса, прически от «голубого» паренька Володи из модного салончика на Олимпийском проспекте. Девоньки вкусно кушали шашлык, вкусно запивали лимонадом, вкусно перекуривали все это черными сигаретками «Мор», вкусно матерились…
«Куда тебя?» — нежно спросила Кима крайняя девочка, длинненькая, тоненькая, с глазами-рыбками. «На расстрел», — ответил Ким, стараясь пощекотать девочку за ушком, на котором качались медные целебные кольца-колеса. «Меня тоже водили. Это не больно», — равнодушно ответила девулька, отстраняясь, теряя к Киму всякий интерес. А конвойный опять ткнул штыком: «Не разговаривать!» — «Да не коли же ты, блин!» — заорал Ким, а из-за следующего столика его ликующе окликнули: «Ким, греби к нам, тут есть чем побалдеть…» Ким вгляделся. За столиком и вправду балдели братья-металлисты, то ли настоящие, то ли ошивающиеся около, нормальные ребятки в коже, в бамбошках, в цепях, при серьгах. А орал Киму, кстати, знакомый парнишка, то ли в МГУ лекции по научному атеизму вместе слушали, то ли в НТО ракету на Марс изобретали, то ли в ДК хеви метал на паях лудили. «Не могу, — ответил Ким. — Занят сейчас». — «Пиф-паф, что ли? — возликовал знакомец. — Помнишь у Спрингстина: а-вау-вву-би-бап-а-ввау-ззу-джапм-па…» «Как же не помнить, — согласился Ким, — помню отлично. Там еще так было: и-чу-пчу, и-чу-пчу…» И весь стол немедленно подхватил знакомое из Спрингстина.
А конвоиры совсем зажали Кима, потому что иначе не пройти было: кто-то пер навстречу, не обращая внимания на ощетинившиеся штыками винтовки Мосина, и официантка Люба, торопящаяся к мордатому раздатчику, не исключено — сожителю и содержанту, толкалась и ругалась: «Совсем стыд потеряли… пришли расстреливать, так расстреливайте скорей, у нас план, у нас смена заканчивается…»
Но железным дружинникам начхать было на официанткины причитанья, они туго знали свое дело, они пришли сюда из тех свистящих годков, когда пуля знала точно, кого она не любит, как пел в наши уже дни склонный к временной ностальгии шансонье, кого она не любит, утверждал он, в земле сырой лежит. И лежать Киму, нет сомнений, в сырой земле, вернее — на сырой земле, куда выбросят его молодой труп из тамбура, а поезд помчится дальше — в Светлое Будущее, но уже без Кима помчится, и никто не вспомнит о нем, не уронит скупой слезы. Киму вдруг стало себя жалко.
«Может, рвануть отсюда?» — мельком подумал он. Но тут же отогнал трусливую мысль, потому что за следующим столиком сидели его знакомцы — лысый, «Вся власть Советам!» и ветеран Фесталыч, дули лимонад прямо из горла, закусывали шпротами в масле, частиком в томатном соусе и мойвой в собственном соку. Все они сделали вид, что не узнали Кима, лишь ветеран оторвался на миг от лимонада, спросил сурово у конвоиров: «Патроны не отсырели?.. Прицел не сбит?..» — И, отвернувшись, начал рассказывать собутыльникам, как он, молодой еще, палил в гадов-врагов-родного-отечества и патроны у него всегда были сухими…
А мадам в ресторане Ким не увидел. Не пришла мадам проводить опекаемого в последний путь, замечталась, наверное, закрутилась, государственные дела замучили. Да и зачем ей время терять? Она свое государственное дело сделала: привела любопытного Кима прямо к финальной сцене, к драматургической развязке… А конвой довел его до конца вагона, до стойки, за которой суетился, обвешивал и обмеривал публику мордатый сожитель официантки Любы. «Взвод, стой!» — негромко сказал один из конвойных. И все остановились. И Ким остановился, потому что дальше идти было некуда: впереди — стойка, сзади и с боков — винтовки Мосина.
«Двое прикрывают фланги, — так же негромко продолжал конвойный, старшой, видать, у них, ладный такой, крепкий, на вид чуть постарше Кима. — Я держу выход, а семеро рассредоточиваются в цепь в середине вагона. Стрелять по команде „Пли!“» — И сам подался вбок, к двери, прикрывать вход и выход, а двое с винтовками развернули Кима лицом к жующей, гудящей, волнующейся массе, прислонили спиной к стойке, штыками с двух сторон подперли: чтоб, значит, не утек, стоял смирно, не возникал. А семеро — счастливое число! — пошли назад, раздвигая штыками дорогу в толпе, и вот уже добрались до середины вагона, где дурацкая полуарка делила его на две части, на две официантские сферы влияния, выстроились в цепь, прямо на лавки с ногами влезли, потеснив отдыхающих граждан, этакими карающими ангелами вознеслись над толпой.
А граждане, к слову, даже не чухнулись, ни черта граждане не заметили, как будто не человека собрались при них расстреливать, а цыпленка-табака. И сквозь гул, гам и гомон легко прошел голос старшого: «Готовсь!..» Семеро в центре вагона вскинули винтовки, уперлись прикладами в кожаные плечи. «Цельсь!..» Прижались бритыми щеками к потемневшим от времени, полированным ложам. На Кима глядели семь стволов, семь черных круглых винтовочных зрачков, глядели не шевелясь — крепкие руки были у семерых.
И тут только Ким начал беспокоиться. Что-то уже не нравилась ему мизансцена, и реплики старшого восторга, как прежде, не вызывали. Что-то заныло, захолодало у него в животе, будто в предчувствии опасности — не театральной, а вполне настоящей. Что ж, давно пора. Давно пора вспомнить, что жизнь все-таки — не театр, что жить играючи не всегда удается. Вот сейчас пукнут в него из семи стволов и — фигец всем его театральным иллюзиям…
«Постойте!» — закричал Ким. «Цельсь!» — повторил старшой. «Нет, погодите, не надо!..» — Ким дернулся, но колкие штыки с флангов удержали его на месте, один даже прорвал плотную кожу «металлической» куртки. А ресторация на колесах катилась в Светлое Будущее, публика гуляла по буфету, радовалась жизни, как всегда не замечая, что рядом кого-то приканчивают. «Не-е-е-е-ет!» — заорал Ким, пытаясь прорвать сытую плоть безразличия к своей замечательной особе. «Пли!» — сказал старшой. По-прежнему негромко и веско сказал короткое «Пли!» ладный вершитель ненужных судеб…
Вот и все. Был Ким, который не верил в то, что жизнь фантасмагоричнее театра, и нет Кима, потому что он в это, дурак, не верил. Без Кима теперь поедет-помчится в Светлое Будущее слишком специальный поезд. Впрочем, Ким и не хотел туда ехать, а хотел сойти на первой же остановке. Вот и повезло ему, вот и сойдет. Даже без остановки. Шутка.
И вдруг…
Можно зажечь и погасить свет на сцене и в зале, можно воспользоваться традиционным занавесом — на все воля режиссера. Главное — извечно емкое: «и вдруг…»
— Это где это ты шляешься? — перекрывая упомянутые гул, гам и гомон, начисто забивая их прямо-таки мордасовско-зыкинским голосовым раздольем, прогремела такая любимая, такая родненькая, такая единственно-вовремя-приходящая Настасья Петровна, врываясь в вагон-ресторан, мощно шустря по проходу и расталкивая клиентов и официанток. Проносясь мимо дружинников, рывком стащила одного, крайнего, с полки, и он грохнулся в проход, не ожидая такой каверзы, грохнулся и громко загремел об пол патронташем, винтовкой, сапогами и молодой крепкой головой.
Не успел сказать «Пли!» старшой, почудилось это «Пли!» Киму, утробный (то есть возникший в животе) страх сильно поторопил события, подогнал их к логическому финалу, а финал, оказалось, еще не приспел.
— Настасья Петровна! — закричал Ким, протягивая к ней руки, как детенок к маме.
— Полвека уж Настасья Петровна, — громогласно ворчала она, добираясь-таки до Кима, заботливо его отряхивая, приглаживая волосы, одергивая куртку. — Где тебя носит, стервец? Я заждалась, Танька извертелась, Верка гитару принесла, а тебя нет как нет. Ведь хороший, говорю, вроде парень, и вот сумку же оставил, не взял, значит, вернется, не сбежит… Где это ты куртку разодрал?
Ким чуть не плакал. Металлический Ким, весь из себя деловой-расчетливый, весь творческий-непредсказуемый — непредсказуемо разнюнился и совсем не творчески ткнулся носом в жаркое пространство между двойным подбородком Настасьи и ее крахмальным форменным воротничком.
— Это он куртку порвал, — счастливо наябедничал Ким на конвойного.
— Он? — удивилась Настасья Петровна. — Ты, что ли, ее покупал? — напустилась она на парня, а тот, оглядываясь на старшого, отступал, прикрываясь от Настасьи винтовкой Мосина. Но что той винтовка! Она перла на дружинника, как танк на пехотинца. — Ты откуда такой взялся? Ты почему по ресторанам шаманаешься? Из охраны? Вот и охраняй что положено, а куда не надо не ходи, не ходи… — и стукала его кулаком по кожаной груди, вроде бы отталкивая от себя, вроде бы отгоняя, а Кима между тем не отпускала: ухватила за руки и тянула за собой. Дотолкала конвойного до старшого и, поскольку оба они загораживали выход из ресторана, отпустила на минутку Кима, схватила дружинников за кожаные шивороты и отбросила назад. Ким только успел посторониться, чтобы ему штыком в глаза не попали. — Совсем обнаглели, сволочи! С винтовками по вагонам ходют. Я ж говорила тебе: не верь людям, подлые они, вот и ты чуть не обманул, хорошо — я на все плюнула, Таньку на хозяйстве бросила и — за тобой. Еле нашла… — открыла дверь, вытащила Кима в тамбур, закрыла дверь.
(На этот раз стандартные вагонные манипуляции Кима проделала Настасья Петровна. Ну, ей-то они и вовсе привычны, вся жизнь — от двери до двери…)
— Я не обманывал, — поднывал сзади донельзя счастливый Ким. — Я хотел вернуться, только в вашем поезде не знаешь, куда войдешь и где выйдешь…
— Это точно, — подтвердила Настасья, открывая очередную дверь очередного вагона. — Вот мы и дома… — и втолкнула Кима в знакомое купе, где на него с укором взглянула уже причесанная, уже подчепуренная, уже давно готовая к хоровому пению Танька.
Она сидела на диванчике, гоняла чаек и, похоже, ничуть не беспокоилась о том, что их вагон беспричинно и невозможно перелетел с хвоста, с шестнадцатого номера, к тепловозу. А рядом, прислоненная к стенке, красовалась желтая шестиструнка, украшенная бантом, как кошка.
Беспричинно — вряд ли. В этом поезде на все есть своя причина, Ким сие давно понял. А что до невозможности, так тоже пора бы привыкнуть к игривым шуткам железнодорожного пространства-времени…
— Нашла? — об очевидном спросила Настасью сварливая Танька.
— Еле-еле, — отвечала Настасья, тяжко плюхаясь рядом с чаевничающей девицей. — Представляешь, они там в ресторане какие-то игры затеяли, да еще с ружьями, хулиганье, ряженые какие-то, орут, все перепились, ножами машут, а наш стоит посреди — бле-едный, ну, прямо счас упадет. Вовремя подоспела…
— Да уж, — только и сказал Ким. И все-таки не стерпел, спросил: — Чего это ваш вагон с места на место скачет? Был шестнадцатым, стал… каким?
— Как был шестнадцатым, так и остался, — ответила Настасья Петровна, с беспокойством взглянув на Кима: не перепил ли он часом с ряженым хулиганьем.
А Танька, похоже, играла в обиду, с Кимом принципиально не разговаривала, сосала карамельку.
— Все. Вопрос снят, — успокоился Ким.
Он и вправду успокоился. Ну, подумаешь, расстрелять его хотели! Так это когда было! А сейчас он вернулся в родное (в этом поезде — несомненно!) купе, к родным женщинам, чайку ему нальют, бутерброд с колбасой сварганят, спать уложат… Хотя нет, постойте, эта тихая программа рассчитана на продолжение поездки к Светлому Будущему, а продолжение в планы Кима не входит. К черту колбасу! В планы Кима входит са-авсем иное…
Ким не успел сформулировать для себя, что именно входит в его планы. С грохотом распахнулась дверь, и в вагон ворвались… Кто бы вы думали?.. Конечно!.. Добровольцы-строители во главе с Петром Ивановичем. Человек сто их было… Ну, не сто, ну не меньше пятнадцати, это уж точно… С гиканьем и свистом шуранули они по вагону, Петр Иванович впереди несся и боковым зрением заметил длинную фигуру Кима в купе проводников. Но пока сигнал шел от глаза в мозг, а потом от мозга к ногам, Петр Иванович успел проскочить полвагона, там и затормозил (дошел-таки сигнал куда надо) и закричал оттуда:
— Ким, ты, что ли?..
— Вряд ли, — не замедлил с ответом Ким. — Меня же кокнули.
— Не-ет, тебя не кокнули, — ликуя, сообщил Петр Иванович, продираясь назад сквозь толпу своих же (тоже затормозивших) подопечных. — Ты, я вижу, выкрутился, тип такой, ты, я вижу, их всех натянул кое-куда…
Добрался до купе, бросился к Киму, облапил его неслабыми ручками — будто век не виделись, будто Ким и впрямь с того света в шестнадцатый вагон возвратился.
А ведь и впрямь с того света…
— Ты чего орешь? — не стерпела безобразия Настасья Петровна. — И топаете тут, как лоси, грязи нанесли — вона сколько. А ну, кыш!
— Не возникай, тетя, — сказал Петр Иванович, не выпуская Кима из суровых мужских объятий. — Я друга нашел, а ты меня позоришь по-черному. Нехорошо.
— А орать хорошо? — успокаиваясь, для порядка, добавила Настасья. — Нашел, так и обнимись тихонько, а не топай тут… А эти, с тобой, тоже друга нашли?
— А то! — загорланили комсомольцы. — Еще как! Сурово! Спрашиваешь, мамаша!..
Ким терпел объятия, сам себе удивлялся. Он этого Командира всего-ничего знает, даже не знает ни фига, а ведь рад ему. Впрочем, он сейчас, похоже, всему рад. Вон, Танька мрачнее мрачного, а он опять рад. Подмигнул ей из-за широкого плеча Петра Ивановича.
— Петр Иванович, познакомься с девушкой. Хорошая девушка. Таней зовут. Рекомендую.
— Кто-то, между прочим, спеть обещал, — индифферентно сказала Танька. — Кому-то, между прочим, дефицитную гитару притаранили…
— Спою, — согласился Ким, выдираясь из объятий нового друга. — Сейчас выясним кое-что и — спою, — деловой он был, Ким, ужас просто. — Настасья Петровна, остановки никакой не намечается?
— Не слыхала, — пожала та плечами. — Указаний не поступало. Не должно быть вроде…
— Вы эту трассу знаете?
— Пока знакомая дорожка, ездила по ней. А куда свернем — не ведаю.
— Дальше, — меня не интересует, — отмахнулся Ким. — Я про сейчас. Если б мы не экспрессом шли, когда б остановились?
Все вокруг поутихли, сообразили: человек дело задумал. Какое — потом объяснит. Настасья Петровна на часы посмотрела, потом в окно заглянула. Сказала:
— Минут через десять, верно. Станция Большие Грязи называется.
— Емкое название, — улыбнулся Ким. — Подходящее… Вагоны с твоими орлами где? — это он уже Командира спросил.
— Этот наш, — ответил Командир. — И еще два — сзади…
Почему бы и нет, подумал Ким, ведь это — мой спектакль, а мне удобно, чтоб они были сзади. Чтоб они были вместе, чтоб Настасья и Танька тоже были в них. Хотя это — бред… это — бред… это — бред… повторял он про себя, словно решаясь на что-то. На преступление? На подвиг? История рассудит.
И ведь решился. Шагнул в коридор — прямо к фотографии с Красной площадью, мельком глянул на нее — хоть здесь все на месте, ничего с пространством-временем не напутано: вон — Мавзолей, вон — Спасская, вон — часы на ней, полдесятого показывают. Посмотрел на свои электронные забавное совпадение: на экранчике серели цифры: 21. 30…
К добру, подумал он.
Повернулся, резко дернул стоп-кран.
Вскормленный калорийной системой Станиславского, Ким знал точно: если в первом действии на сцене торчит опломбированный стоп-кран, то в последнем пломба должна быть сорвана.
Вагон рванулся вперед, срываясь с колесных осей, а те не пустили его, жестко погасили инерцию, и сами с омерзительным скрежетом и визгом поволоклись по рельсам, намертво зажатые не то тормозом Матросова, не то тормозом Вестингауза, Ким точно не помнил. Он повалился на Настасью Петровну. Петр Иванович грохнулся в объятия Таньки. А комсомольцы попадали друг на друга прямо в коридоре.
— Ты что сделал, оглоед? — заорала из-под Кима вконец перепуганная Настасья, перепуганная происшедшим и теми служебными неприятностями, которые оно сулило.
— Что хотел, то и сделал, — с ходу обрезал ее Ким, вскакивая, хватая за плечо Командира, который, напротив, подниматься не спешил. — За мной!
— Ты куда? — успел спросил Командир.
Но Кима уже не было. Он мгновенно оказался в тамбуре, пошуровал в двери треугольным ключом, предусмотрительно прихваченным со стола в купе, отпер ее и спрыгнул на насыпь.
— Ты куда? — повторил Командир, появившийся на площадке.
— Никуда. Ко мне давай.
Состав стоял посреди какого-то поля, похоже — пшеничного. Но не исключено, и ржаного: Ким не слишком разбирался в злаковых культурах, у них в институте хорошо знали только картошку. Шестнадцатый вагон в новой мизансцене оказался на четырнадцатом месте. Сзади него мертво встали еще два вагона с добровольцами. Добровольцы сыпались из всех трех и бежали к Командиру с дикими воплями:
— Что случилось?.. Почему стоим?.. Авария?..
— Что случилось? — спросил у Кима Петр Иванович, и в голосе его псевдометаллист Ким уловил некий тяжелый металл: мол, хоть ты и спасся от смерти, хоть тебе сейчас многое простительно, за дурачка меня держать не стоит.
— Иваныч, милый, — взмолился Ким, — я тебе потом все объясню. Попозже. Времени совершенно нет!.. Придержи своих. Ну, отведи их в сторонку. Ну, митинг какой-нибудь организуй. И женщин на себя возьми, будь другом…
Он не видел, что принялся делать Петр Иванович: может, действительно митинг организовал или в надвигающейся темноте вывел бойцов… на что?.. предположим, на корчевание сорняков в придорожном культурном поле. Не интересовало это Кима: не мешают, не лезут с вопросами — и ладно.
Ким присел на корточки между бывшим шестнадцатым вагоном и тем, что по ходу впереди. Прикинул: как их расцепить?.. В каком-то отечественном боевике киносупермен на полном ходу тянул на себя рычаг… Какой рычаг?.. Вот этот рычаг… Ну-ка, на себя его, на себя… Подается… Еще чуть-чуть… Ага, разошлись литавры… Неужто все?.. Нет, не все. Что это натянулось, что за кишка?.. И не кишка вовсе, а тормозной шланг, понимать надо!.. Ножом его, что ли?.. Не надо ножом, вот как просто он соединен… Повернули… Что шипит?..
Ким вынырнул из-под вагона. Вовремя! Вдоль насыпи целеустремленно шел мужчина в железнодорожной форме — тот самый, пожалуй, что давеча сидел в Веркином купе и, кстати, послал Кима с Командиром на финальную сцену суда.
— Кто дернул стоп-кран? — грозно осведомился мужчина, останавливаясь и выглядывая возможных нарушителей.
Добровольцы молчали, кореша не выдавали, сгрудились у вагона и — молодцы! — плотно затерли в толкучке Настасью Петровну и Таньку. Те, видел Ким, рвались на авансцену, явно хотели пообщаться с мужчиной, который, не исключено, являлся их непосредственным бригадиром, хотели, конечно, выгородить Кима, взять вину на себя.
Но Киму это не требовалось.
— Я дернул, — сказал он.
Не без гордости сказал.
— Зачем? — бригадир изумился столь скоростной честности.
— Нечаянно, — соврал Ким, преданно глядя в мрачные глаза бригадира. — Нес чай, вагон качнуло, я схватился, оказалось — стоп-кран. Готов понести любое наказание.
Бригадир с сомнением оглядел нарушителя. Туго думал: что с него взять, с дурачка?..
— Придется составлять акт, — безнадежно вздохнув, сказал он.
Очень ему этого не хотелось. Составлять акт — значит, надолго садиться за качающийся стол, значит, трудно писать, то и дело вспоминая обрыдлую грамматику, значит, терять время и, главное, ничего взамен не получить.
Интересно бы знать, подумал Ким, бригадир этот из своры или настоящий? Судя по его мучительным сомнениям — настоящий. Был бы из своры, не усомнился бы, достал бы наган и пальнул нарушителю прямо в лоб.
— Я готов заплатить любой штраф, — пришел ему на помощь Ким.
— Да? — заинтересовался бригадир. Помолчал, прикидывая. Отрезал: — Десять рублей!
— Согласен. — Ким обернулся к добровольцам, поискал глазами Командира:
— Ребята, выручайте…
Добрый десяток рук с зажатыми пятерками, трешками, десятками протянулся к нему. Ким взял чью-то красненькую, отдал бригадиру. Тот аккуратно сложил денежку, спрятал в нагрудный карман.
— За квитанцией зайдите ко мне в девятый.
— Всенепременно, — заверил Ким.
— По вагонам, — приказал бригадир и пошел прочь — к своему девятому, который — кто знает! — был сейчас третьим или седьмым.
— По вагонам, по вагонам, — заторопил Ким добровольцев, Петра Ивановича подтолкнул, Таньку по попе шлепнул, Настасью Петровну на ступеньку подсадил.
Тепловоз трижды свистнул, предупреждая.
— Возьми у меня десятку, отдай, у кого взял, — сказала Танька.
Она, значит, решила, что пусть лучше он ей будет должен. Вроде как покупала. В другой раз Ким непременно бы похохмил на этот счет, а сейчас только и кивнул рассеянно:
— Спасибо…
Он не пошел со всеми в купе, задержался в тамбуре, смотрел в грязно-серое стекло межвагонной двери. Ночь спустилась на мир, как занавес, и неторопливо, будто нехотя, отплывал-отчаливал за этот занавес вагон, ставший теперь последним… Кто в нем? Лиса Алиса, мадам Вонг? Товарищи Большие Начальники? Охранники? Какая, в сущности, разница!.. Железнодорожное полотно впереди изгибалось, и Ким видел весь состав (минус три вагона), который, набирая скорость, парадно сверкая окнами, уверенно катил в ночь. То есть не в ночь, конечно, а в Светлое Будущее… Без Кима катил. И без комсомольцев — добровольцев-строителей-монтажников, которым это Светлое Будущее назначено возводить… Парадокс? Никакого парадокса! Зачем, сами подумайте, Большим Начальникам возводимое Светлое Будущее? Что там мадам говорила: им символ нужен. А оглоеды Петра Ивановича, поднатужившись, вдруг да переведут символ в конкретику? Что тогда делать прикажете, куда стремиться, куда народ стремить?.. Да никуда не стремить, не гонять народ с места на место, не обкладывать флагами, то есть флажками, не травить егерями? Дайте остановиться, мать вашу… Какая, сказала Настасья, станция ожидается? Большие Грязи, так?..
Ким спрыгнул на насыпь, спустился по ней, оскользаясь на сыпучем гравии, сел у кромки поля, сломал колосок, понюхал: чем-то он пах, чем-то вкусным, чем-то знакомым, лень вспоминать было. Добровольцы тоже сигали с площадок, медленно стягивались поближе к Киму — непривычно тихие, вроде даже испуганные. Танька тоже протолкалась, встала столбиком, прижимая гитару к животу. Петь она собралась, отдыхать решила, а Ким ей подлянку кинул. Что теперь будет?.. И Настасья Петровна за ней маячила — с тем же риторическим вопросом в круглых глазах. И все странно молчали, будто сил у них не осталось, будто все нужные слова застряли в глотках, будто суперделовой Ким делом своим лихим и оглушил их, оглушил, сбил с ног, с катушек, с толку, с панталыку…
— Что притихли, артисты? — довольно усмехнулся Ким. — Одни остались? Некому за веревочки дергать? Боязно?.. — помолчал, добавил непонятно, но гордо: — А финал-то у спектакля вполне счастливый, верно?
Кому непонятно, а кому и понятно. Большие Грязи, говорите?.. Самое оно для ассенизации. Попрошу занавес, господа…
И он выступал под своим балдахином еще величавее, а камергеры шли за ним, поддерживая мантию, которой не было.
По вечерам Алексей Иванович разговаривал с чертом. Черт приходил к нему в кабинет в двадцать один час тридцать пять минут, выражаясь общедоступно — сразу после программы «Время», и минутку-другую ждал Алексея Ивановича, пока тот медленно, с передыхом, поднимался по исшарканной деревянной лестнице на второй этаж.
И как вы думаете, с чего они начинали? Ну, конечно, с погоды они начинали, конечно, с температуры по Цельсию, конечно, с атмосферного давления в каких-то там миллиметрах таинственного ртутного столба, будь он трижды проклят!
А что, простите, может всерьез волновать двух старых людей, а точнее, старых сапиенсов, поскольку черт — никакой, конечно, не человек, а всего лишь фантом, игра воображения, прихоть старческой фантазии? Но то, что черт — сапиенс, то есть разумное существо, философ и мыслитель — сие ни у кого не должно вызывать сомнений. Да разве стал бы бережливый Алексей Иванович тратить свое драгоценное время — коего немного ему осталось! — на беседу с каким-нибудь пустельгой и легкодумом? Не стал бы, нет, и закончим на этом.
Итак, Алексей Иванович вошел в свой кабинетик, а черт уже сидел на ореховом письменном столе, грелся под включенной настольной лампой, жмурил хитрые гляделки, тер лапу о лапу, призывно бил тонким хвостом по кожаному футляру от пишущей машинки итальянской фирмы «Оливетти», которую Алексей Иванович привез из Вечного города — не фирму, вестимо, а машинку.
— Что, опять дожди? — спросил черт, прекращая барабанить и сворачивая хвост бубликом. — Опять циклон с Атлантики внес сумятицу в ваши изобары и изотермы?
— Опять двадцать пять! — тяжко вздохнул Алексей Иванович, опускаясь в жесткое рабочее кресло перед столом, в антигеморроидальное кресло с прямой к тому же спинкой. — Не лето на дворе, а просто какое-то издевательство над трудящимися. Температура скачет, давление прыгает, а что делать нам, гипертоникам и склеротикам, а, черт? Может, ложиться в гроб и ждать летального исхода? Может, может. Но где его взять — гроб? Его ж не продадут без справки о смерти. Вот тебе и замкнутый круг, черт, к тому же порочный… А давление у меня нынче — двести на сто двадцать…
— Сто восемьдесят на сто, — спокойно поправил черт, сварганив из большой гофрированной скрепки подобие хоккейной клюшки и гоняя по столешнице забытую кем-то пуговку, воображая, значит, что он — Вячеслав Старшинов, что он — братья Майоровы, что он — Фирсов, Викулов, Полупанов.
— Ну, приврал, приврал, — хитро усмехнулся Алексей Иванович. — А ты сядь, не мельтешись, не Майоров ты вовсе и не Старшинов. Так, черт заштатный, старый к тому ж. Вон — одышка какая… А все погода проклятая. О чем они там думают — в вашей небесной канцелярии?
— Я к ней отношения не имею, — обиженно проговорил черт. — Я из другого ведомства. А они там в дрязгах погрязли, сквалыжничают непрерывно, славу делят — не до погоды им. Да и нет никакой небесной канцелярии, ты что, не знаешь, что ли? Совсем старый стал, в бога поверил?.. — издевался, ехидничал, корчил рожи, серой вонял.
— Ф-фу, — махнул рукой Алексей Иванович, разгоняя мерзкое амбре, — не шали, подлый… А ты, выходит, есть?
— И меня нет, — легко согласился черт. И был чертовски прав, потому что в тот же момент в дверь без стука вошла Настасья Петровна и, не замечая на столе никакого черта, сказала сердито:
— Опять спишь перед сном? Пожалей, себя, Алексей. У тебя от снотворного — мешки под глазами. Знаешь, что бывает от злоупотребления эуноктином?
— Знаю, ты меня просвещала, — кротко кивнул Алексей Иванович, в который раз поражаясь прыткости маленького черта: только что сидел вот тут, а вошла Настасья — и слинял мгновенно, растворился в стоячем воздухе; и впрямь — фантом. — Только я, Настенька, не спал, я думал.
— О чем же, интересно? — машинально, безо всякого интереса спросила Настасья. Петровна, распахивая окно в сад, впуская в комнату мокрый вечер, впуская миазмы, испарения, шепоты, стрекоты, дальние кваканья и близкие мяуканья. И не ждала ответа, не хотела его совершенно, поскольку за сорок лет совместной жизни изучила Алексея Ивановича досконально, говоря языком физики — до атомов, а то и до протонов с нейтронами, и точно знала, что все эти протоны с нейтронами врали ей сейчас: ни о чем Алексей Иванович не думал, а просто клевал носом после ужина. — Гулять пойдем, — утвердила она непреложное и дала Алексею Ивановичу теплую вязаную кофту, толстую и кусачую, совсем Алексеем Ивановичем не любимую. — Надевай и пошли.
Не хотел Алексей Иванович никуда идти, а хотел почитать перед сном привезенный сыном свежий детективчик английского пера, судя по картинке на обложке — ужасно лихой детективчик, милое чтение, отдых уму и сердцу, но за те же сорок лет Алексей Иванович преотлично понял, что спорить с женой бесполезно, даже вредно для нервной системы. Настасья Петровна, женщина, несомненно, мудрая, мудро же полагала, что никакими аргументами ее мнения не расшатать, не поколебать, а раз так, то и слушать их, аргументы, совершенно бессмысленно. Иными словами, Настасья Петровна глохла, когда с ней спорили по житейским бытовым вопросам; собеседник мог биться в истерике, доказывая свою правоту, а Настасья Петровна мило улыбалась и все делала по-своему, как ей и подсказывал немалый жизненный опыт.
К слову. Раз уж речь зашла о жизненном опыте, сразу отметим: Алексей Иванович был старше супруги на некое число лет, в будущем году ожидалась круглая дата — его семидесятипятилетие, ожидалось вселенское ликование, литавры, фанфары и, естественно, раздача слонов, как говаривал бессмертный герой бессмертного произведения.
Кто — сами догадайтесь.
Дачка у Алексея Ивановича была своя, так — терем-теремок, не низок, не высок, о двух этажах со всеми удобствами. Купил он ее в самом конце сороковых, по нынешним понятиям купил за бесценок у вдовы какого-то артиллерийского генерала, а тогда казалось — деньги огромные, чуть ли не с двух книг гонорар за нее бабахнул. Участок — двадцать пять соток, сосенки, елочки, березки, сирень у забора, грядка с луком, грядка с морковкой, грядка с укропом, еще с чем-то — хозяйство домработницы Тани, которая с ними тоже почти лет сорок, как дачку справили, так Таня и возникла, приехала из сибирской глухомани — то ли ему, Алексею Ивановичу, дальняя родственница, то ли Настасье Петровне — никто сейчас и не вспомнит. И что особенно радовало Алексея Ивановича — дачка находилась в ба-альшом отдаленье от святых писательских мест типа Переделкина или Пахры, от суетливой литературной братии, ревниво следящей за растущим благосостоянием друг друга. А здесь Алексея Ивановича окружали люди военные, всякие генералы и полковники, которым льстило такое соседство, — все-таки живой классик, гордость отечественной прозы.
Ну, погуляли минут сорок, ну, кислородом надышались, прочистили легкие, а он, кислород, холодный, мокрый, способствующий бронхитам и плевритам, хорошо еще Алексей Иванович не забыл под кофту шерстяную водолазку надеть, горло и грудь прикрыть, о чем Настасья, естественно, не подумала. Она всю дорогу пыталась разговорить мужа, трепыхалась из-за внука Володьки, который на шестнадцатом году жизни неожиданно увлекся каратэ, что, конечно же, смертельно опасно, антигуманно и вовсе неэстетично, вот лучше бы плаванием, вот лучше бы теннисом, вот лучше бы верховой ездой — спортом королей. Алексей Иванович не отвечал жене, берег горло от случайных ангин, только кивал согласно, только ждал, когда окончится эта ужасная пытка свежим воздухом, настоянном на комарах, когда можно будет вернуться в дом, в тепло, в уют, в тишину…
Отделавшись наконец от Настасьи Петровны, пожелав ей спокойной ночи, Алексей Иванович поднялся к себе в кабинет, разобрал постель, таблетки сустака, адельфана, эуноктина — ишемическая болезнь сердца, неизбежная к старости гипертония, проклятая бессонница! — запил кефиром комнатной температуры, заботливо принесенным Таней, и улегся с детективом, вытянулся блаженно род пуховым одеялом, однако читать не стал, просто лежал, закрыв глаза, улыбался, вспоминая. А вспоминал он себя — молодого, чуть старше Володьки, вспоминал он себя на ринге, на белом помосте, легко танцующего, изящно уходящего от коварных ударов чемпиона в среднем весе Вадьки Талызина, парня гонористого и хамоватого, а Алексей Иванович нырнул тогда ему под левую перчатку, и вынырнул, в врезал справа отличнейшим аперкотом — овации, цветы, только так, только так побеждает наш «Спартак». Впрочем, последнее двустишие — из дня нынешнего, из Володькиного арсенала, а тогда стихов про «Спартак» не писали, тогда, похоже, и «Спартака» не существовало, а пели иное, что-то вроде: эй, товарищ, больше жизни, запевай, не задерживай, шагай! Ах, времечко было, ах, радостное, ах, вольное!.. Много позже, лет через десять, уже забывший про бокс Алексей Иванович напишет повесть о своем отрочестве, о ринге, о Вадьке Талызине, хорошую, веселую повесть, которую переиздают до сих пор, включают в школьные программы, инсценируют, экранизируют…
Вот бы и сегодня, разнеженно думал Алексей Иванович, лежа под невесомым одеялом, чувствуя сквозь прикрытые веки неяркий свет прикроватной лампы, вот бы и сейчас попробовать сочинить что-нибудь юношеское, что-нибудь про Володьку и его приятелей, про электронный стиль «новая волна», про то, что джинсы с лейблом на заднице вряд ли испортят изначально хорошего парня, каковым Алексей Иванович считал внука, вот бы написать, исхитриться, осилить, но…
Союз «но» — символ сомнений.
Но Алексей Иванович даже в постельных мечтах был реалистом, как и в суровой прозе, и не позволял пустой фантазии отвоевывать какие-то — пусть безымянные! — высотки. Лет эдак пять назад, получив очередное переиздание той давней повести, Алексей Иванович по дурости перечитал ее и надолго расстроился. Панегирики панегириками, дифирамбы дифирамбами, но Алексей-то Иванович умел здраво и трезво оценивать собственные силы, особенно — по прошествии многих лет. И сделал грустный вывод: так он больше никогда не напишет.
Спросите: как так?
А вот так — и точка.
Магическое не поддается объяснениям, магическое нисходит свыше, существует само по себе и всякие попытки проанализировать его суть, разложить по элементам, а те по критическим полочкам — не более чем пустое шаманство, дурацкое биение в бубен, дикие пляски у ритуального костра.
Чушь!
Болела нога, тянуло ее, будто кто-то уцепился за его нерв и накручивал его на катушку, накручивал с неспешным садизмом. Алексей Иванович отложил так и не раскрытую книгу на тумбочку, полез в ящик, где лежали лекарства, разгреб коробочки, облаточки, пузырьки, отыскал седалгин. В стакане оставался кефир — на донышке. Алексей Иванович, морщась, разгрыз твердую таблетку, запил безвкусной, похожей на разведенный в воде барий из рентгеновского кабинета, жидкостью, полежал, послушал себя: болела нога, болела, гадина… Впрочем, седалгин действует не сразу, минут через двадцать, можно и потерпеть.
А читать уже и не стоит, хотя этот англичанин пишет куда хуже Алексея Ивановича. Ну и что за радость? Многие пишут хуже и прекрасно себя чувствуют. И ноги у них — как новые. И спят они без снотворного… Нет, зря, зря Алексей Иванович подумал про повесть, зря вспоминал про бокс и про Вадьку Талызина. Кстати, Вадька стал потом каким-то спортивным профессором, травматологом, что ли, он умер в прошлом году — в «Советском спорте» был некролог…
Прежде чем погасить свет, Алексей Иванович достал из тумбочки фарфоровую чашку с водой и утопил в ней зубные протезы: носил их давно, а все стеснялся, таил, даже при Настасье не снимал… И вечно же она не вовремя врывается в кабинет! Вот и сегодня — с чертом как следует не поговорил, так на погоде и зациклился, а ведь имелась темка, имелся интерес, быть может — обоюдный. Ну да ладно: будет день — будет пища. Спать, спать, вот и нога вроде поменьше ноет.
Проснулся он рано: в семь с минутами. Знал, что Настасья Петровна еще сны глядит — она ложилась поздно и вставала чуть ли не в одиннадцать, — а Таня уже приготовила завтрак. Хотя какой там завтрак? Яйцо всмятку, блюдечко творога домашнего изготовления, тонкий кусочек черного хлебца, некрепкий чай, одна радость — горячий. А бывало — бифштекс с жареной картошкой, белого хлеба ломоть, кружка кофе горчайшего… Да мало ли что бывало! Вон, и повесть была, никуда от нее не деться…
Алексей Иванович сел на тахте, спустил на пол тонкие венозные ноги, нашарил тапочки. Сидел, опершись ладонями о край тахты, собирался с силами: не так их много осталось, чтоб вскакивать с постели как оглашенный, чтоб мчаться во двор и — что там поэт писал? — блестя топором, рубить дрова, силой своей играючи. Играть особенно нечем, а что есть — стоит расходовать аккуратно и не торопясь. Он прошелся по комнате — шесть шагов от стены к стене, от книжного стеллажа до окна, специально под кабинет самую маленькую комнату выбрал, не любил огромных залов, потолков высоких не терпел, это у Настасьи спальня, как у маркизы Помпадур, прошелся, размял ноги, посмотрел сквозь залитое дождем стекло: какой же дурак хочет, чтобы лето не кончалось, чтоб оно куда-то мчалось?.. Надел черную водолазку, черные же мягкие брюки, носки тоже черные натянул. Володька хохмил: ты, дед, как артист Боярский, только не поешь. А почему не поет? Не слыхал Володька, как пел когда-то дед, как лихо пел модные в былинные времена шлягеры: в путь, в путь, кончен день забав, в поход пора, целься в грудь, маленький зуав, кричи «ура»… А любовь к черному цвету — она, конечно, невесть откуда, но ведь идет Алексею Ивановичу черное и серое, а сегодня с телевидения приедут, станут его снимать для литературной программы, станут спрашивать про новый роман, только-только опубликованный, — надо выглядеть элегантно, несмотря на годы. А что годы, думал Алексей Иванович, спускаясь но лестнице в ванную комнату, умываясь, фыркая под теплой струйкой, а потом бреясь замечательной электрокосилкой фирмы «Филипс», все морщинки вылизывая, во все складочки забираясь, и еще поливая лицо крепким французским одеколоном, а что годы, думал он поутру разнеженно, это ведь только в паспорте семьдесят четыре, это ведь только вечером, когда тянет ногу и сердце покалывает, а утром — ого-го, утром — все кошки разноцветны, нога не болит, настроение отменное, а с телевидения примчится какая-нибудь средних лет дамочка, и Алексей Иванович, черновато-элегантный, будет вещать про литературу всякие умности и выглядеть молодцом, орлом, кочетом.
— Алексей Иваныч, завтракать иди, — сказала, появляясь в дверях ванной комнаты, Таня, глядя, как причесывается дальний родственник, как наводит на себя марафет. — Красивый, красивый, иди скорей, чай простынет.
— Думаешь, красивый? — спросил ее Алексей Иванович, продувая расческу, снимая с нее седые волосы: лезли они, проклятые! — Раз красивый, могла бы и кофеек сварганить.
— Отпил ты свой кофеек, — сварливо заметила Таня, по-утиному переваливаясь впереди Алексея Ивановича в кухню, шаркая ботами «прощай, молодость», теплыми войлочными ботами, которые она не снимала и в доме, используя их как тапочки. — Отпил, отгулял, отлетал, голубь, пей чаек, не жалуйся, а то Настасье наябедничаю.
Помимо войлочных бот, носила Таня черную — в тон Алексею Ивановичу — телогрейку, на вид — замызганную, но целую, еще — мышиного колера юбку, а волосы покрывала тканым шерстяным платком, к платкам вообще была неравнодушна, сама покупала в сельмаге и в подарок принимала охотно. Володька, наезжая, подзуживал:
— Тетя Таня, ты, когда спишь, ватник снимаешь?
— Конешно, — отвечала Таня, не поддаваясь Володьке, — что ж я, бомжа какая, в одеже спать?
— И боты снимаешь? — не отставал Володька.
— И боты обязательно, — чувства юмора у Тани не было, вывести ее из равновесия — дело безнадежное, в крайнем случае Володька, если очень ей надоедал, мог схлопотать поварешкой по лбу и получал, бывало, несмотря на каратистскую реакцию.
Готовила она отменно, дом содержала в порядке, вот только на язык была несдержанна, что на уме, то и несла. Всем перепадало, даже гостям, а среди них случались люди высокопоставленные, солидные и тоже — без чувства юмора. Ну, обижались. Настасья Петровна извинялась: мол, сами страдаем, сами все понимаем, но где сейчас найдешь верную домработницу, а Алексей Иванович, напротив, всегда радовался случайному аттракциону, даже загадывал: кому Таня сегодня нахамит. И в один прекрасный момент понял: хамит-то она только тем, кто неприятен хозяевам, о ком они за глаза дурно отзывались, а приглашали в дом лишь из какой-то корысти, по необходимости. Ну-ка, признайтесь: у кого таких знакомых нет? То-то и оно, у всех есть… Но хамила она легко и беззлобно. Могла сказать толстяку: убери живот, всю скатерть измял. Или его грудастой половине: не наваливайся на стол, а то сиську в борщ уронишь. И потихоньку, постепенно Таня стала своего рода достопримечательностью дома Алексея Ивановича и Настасьи Петровны. Люди шли в гости — «на Таню», на аттракцион, как, помните, заметил Алексей Иванович, и подлизывались к ней, и сами ее провоцировали на выступление, и, узнав про ее слабость, привозили ей в подарок платки.
— Когда сегодня телевизоры приедут? — спросила Таня, закладывая в духовку нечто белое, что впоследствии превратится в пирог с капустой: на кухонном столе валялись ошметки капустных листов, торчала сталактитом кочерыжка.
— В двенадцать, — сказал Алексей Иванович, нехотя ковыряя творог. — Дала бы мне кочерыжечку, а, баба…
— Это с творогом-то? — засомневалась Таня. — А если прослабит? Хотя тебе полезно, на, грызи… мужик, — добавила в ответ на «бабу». — А жрать-то они станут?
— Вряд ли. Они люди казенные, у них, наверно, столовая есть, — и хрустел капустой, и хрустел. — Ты вот что. Скажи Настасье, как проснется, чтоб ко мне не лезла. Я в кабинете посижу, набросаю пару страничек — о чем говорить буду…
— Иди, — разрешила Таня, — подумай. Хотя в телевизоре что ни ляпнешь — все умным кажется. Парадокс.
Алексей Иванович, нацелившийся было на выход, аж остановился: ничего себе словечко бросила, неслабое, сказал бы Володька, и в самый цвет. Иногда Алексею Ивановичу казалось, что Таня всех ловко мистифицирует: телогрейкой своей, ботами, всякими там «одежами», «нонеча» или «ложь на место», а сама вечерами почитывает словарь Даля и заочно окончила Плехановский институт — это в смысле того, что готовит отлично. Но рационально мыслящая Настасья Петровна сей феномен объясняла просто:
— Она с нами сто лет живет, поневоле академиком станешь.
Склонна была Настасья к сильной гиперболизации… Что ж в таком случае сама она в академики не выбилась? И Алексей Иванович, хотя и лауреат всех мастей, а ведь не академик, даже не кандидат каких-нибудь вшивеньких наук.
— Иди-иди, — подтолкнула его Таня, — не отвлекайся попусту.
А ему и не от чего было отвлекаться. Сказал: думать пойдет, а чего зря думать? Что спросят, на то и ответит, дело привычное. Четыре года назад, к семидесятилетию как раз, целых три часа в Останкинской концертной студии на сцене проторчал — при полном зале. Удачным вечер вышел, толковым. Только ноги болели потом, массажистка из поликлиники неделю к нему ездила, однако, не бесплатно, не за казенное жалованье: Настасья Петровна денег за услуги не жалеет, каждому — по труду.
Алексей Иванович, придя в кабинет, закрыл дверь на ключ, форточку распахнул настежь, снял с книжной полки два тома собственного собрания сочинений и нашарил за книгами плоскую пачку сигарет «Данхилл». Щелкнул зажигалкой, неглубоко затянулся, пополоскал рот дымом, послушал себя: ничего не болело, не ныло, не стучало, хорошо было.
— Хорошо-о, — вслух протянул Алексей Иванович. В принципе, курить ему не разрешалось. Не разрешалось ему пить спиртное, волноваться по пустякам, есть острое и горячее, быстро ходить, ездить в общественном транспорте, толкаться в магазинах и т. д. и т. п., список можно продолжать долго. Но Алексей Иванович к этому списку относился скептически, любил опрокинуть рюмочку-другую, суп требовал только с пылу, имел дурную, на взгляд Настасьи, привычку шататься по магазинам, — особенно писчебумажным, а иной раз позволял себе тихое развлечение и катался в метро: там, утверждал он, путешествуют славные красивые девушки, славнюшки, на них глаз отдыхает, а сердце радуется. Единственное, что он соблюдал непреложно, — не волновался по пустякам. Да он и в молодости на них внимания не обращал, никогда не портил себе жизнь пустой нервотрепкой.
Настасья Петровна с ним боролась. Она выкидывала сигареты, прятала спиртное, а приезжая в Москву, старалась никуда не отпускать мужа одного, порой до полного маразма доходила: отнимала у него карманные деньги.
Раздраженно говорила:
— Если тебе что надо, скажи — я куплю.
И зудела, зудела, зудела непрерывно. Как осенняя муха.
Но все ее полицейские меры, весь ее мерзкий зудеж относился Алексеем Ивановичем как раз к разряду пустяков. Сигареты он наловчился прятать виртуозно, как, впрочем, и водочку, часто менял свои схроны, а что до денег — так у какого порядочного главы семейства нет заначки? Только у одного заначка — рупь, у другого — десятка, а Алексей Иванович меньше сотни не заначивал, с молодости широк был. А зудеж? Да бог с ней, пусть развлекается. Алексея Ивановича все эти игры тоже развлекали, он чувствовал себя Штирлицем на пенсии, ушедшим от дел, но квалификации не потерявшим.
Он аккуратно загасил сигарету, спрятал пепельницу в ящик стола, пачку вернул на место, забаррикадировал книгами. И вовремя: в дверь забарабанили.
Алексей Иванович, не торопясь, кинул в рот мятную пастилку, намеренно громко шаркая, пошел к двери, отпер. Настасья Петровна ворвалась в кабинет, как собака Баскервилей, только не фосфоресцировала. Но нюх, нюх!..
— Курил? — грозно вопросила.
— Окстись, Настасьюшка, — кротко сказал Алексей Иванович, шаркая назад, к креслу, тяжело в него опускаясь, кряхтя, охая, чмокая пастилкой. — Что я, враг себе?
— Враг, — подтвердила Настасья Петровна. — Ты меня за дурочку не считай, я носом чую.
— А у меня как раз насморк, — радостно сообщил Алексей Иванович. — Ты меня простудила.
Ложный финт, уход от прямого удара, неожиданная атака противника: не забывайте, что в юности Алексей Иванович всерьез боксировал, тактику ближнего боя хорошо изучил.
Настасья на финт купилась.
— Как это простудила? — возмутилась она, забыв о своих обвинениях, чего Алексей Иванович и добивался.
— Элементарно, — объяснил он. — Я же не хотел вчера гулять: холодно, мокро, миазмы. Вот и догулялись.
— Ну-ка, дай лоб, — потребовала Настасья Петровна.
Дать лоб — тут она точно табак учует, никакая пастилка не скроет. Дать лоб — это уж фигу.
— Нету у меня температуры, нету, — быстро заявил Алексей Иванович. — Лучше отстань от меня. Я думаю, а ты мешаешь. Я же сказал Тане, чтоб не пускала…
— Еще чего? Может, мне в Москву уехать?
— Может, — предположил Алексей Иванович.
— Сейчас, только калоши надену, — Настасья Петровна выражений не выбирала. — А с телевизионщиками, значит, ты сам говорить будешь, да?
— Ну что ты, Настасьюшка, — Алексей Иванович смотрел на жену невинными выцветшими голубыми глазками, часто моргал, как провинившийся первоклашка, — с телевизионщиками ты поговоришь. Вместо меня. А я полежу, почитаю. Вот галазолинчика в нос покапаю и лягу. Я ведь кто? Так, Людовик Тринадцатый, человек болезненный и слабый. А ты у меня кардинал Ришелье, все знаешь, все умеешь.
— Не валяй дурака, — уже улыбаясь, забыв о курении, сказала Настасья Петровна. — Ты подумал, о чем говорить станешь?
— О погоде, вестимо. О видах на урожай.
— Старый болтун! — Настасья Петровна легко, несмотря на свои пять с лихом пудов, прошлась по комнате, провела кончиками пальцев по корешкам книг, точно задержалась на синих томиках мужниного собрания сочинений, задумалась на мгновение и вытащила два тома. — Ага, вот она, — вроде бы про себя заметила, забрала пачку «Данхилла», сунула в карман платья. — Можешь говорить все, что хочешь, но не забудь о молодых.
Алексей Иванович с томной грустью проводил сигареты взглядом, но сражаться за них не стал: Настасья молчит, и он — тоже. Спросил только:
— О каких молодых?
— О молодых прозаиках. Скажи, что в литературу пришла талантливая смена, назови пару фамилий. Не замыкайся на себе. Говорить о молодежи — хороший тон.
— Помилуй, Настасьюшка, я же никого из них не читал!
— И не надо. К тебе позавчера мальчик приезжал, книгу тебе подарил. Я интересовалась: ее читают.
— Этому мальчику, как ты изволила выразиться, под сорок.
— Какая разница! Хоть пятьдесят. Сейчас все сорокалетние — молодые, так принято.
— У кого принято? У критиков? Они же все дураки и бездари. Сами ничего не умеют, так на нашем брате паразитируют… Хочешь, я об этом скажу?
— Не вздумай! Слушай меня! Как фамилия мальчика?
— Фамилию-то я вспомню. А не вспомню — вон его книга лежит. А кого еще назвать?
— Хотя бы дочь Павла Егоровича. Я читала в «Юности» ее повесть — очень мило.
— Так и сказать: очень мило?
— Так и скажи, — обозлилась Настасья Петровна. — И не юродствуй, пожалуйста, я дело говорю.
Алексей Иванович подумал, что Настасья и вправду дело говорит. Ну, не читал он этих, с позволения сказать, молодых — что с того? Назовет их фамилии — им же реклама: живой классик отметил.
— А еще о чем? — спросил он.
— О Тюмени. Мы с тобой туда ездили, ничего придумывать не придется. А там сейчас настоящая кузница кадров.
— Кузница, житница, здравница… Тюмень — кузница кадров, крематорий — здравница кадров… Подкованная ты у меня — сил нет. Только что с фамилиями делать? У меня склероз, ничего не помню.
— А я на что? Пока ты на буровых речи произносил, я все записывала. На, — она протянула Алексею Ивановичу блокнот. — Бригадиры, начальники участков, названия месторождений, а вот тут, отдельно, — цифры.
— Я сразу не разберусь, — попробовал сопротивляться Алексей Иванович.
— Сразу и не надо. Сейчас половина одиннадцатого. Сиди и читай, хватит бездельничать. Я иду завтракать. Вернусь — проверю.
Она пошла к двери — величественная, голубовато-седая, в ушах покачивались длинные и тяжелые бриллиантовые подвески. Алексей Иванович смотрел на нее и чувствовал себя маленьким и несмышленым. И впрямь — первоклашка.
— Мне нужен час, — все-таки заявил он сердито, собирая остатки собственного достоинства.
— Даю, — не оборачиваясь, сказала Настасья Петровна и вышла.
Алексей Иванович тихонько отодвинул блокнот с тюменскими фамилиями, посидел минутку, потом встал, потащил за собой кресло, взгромоздился на него и достал из плоского колпака люстры не «Данхила» пачку уже, а всего лишь «Явы», но зато мощно подсушенной электричеством. Прикурил, довольный, спросил сам себя:
— Интересно, что может написать дочь Павла Егоровича?.. Хотя дети не отвечают за грехи отцов.
Телевизионщики прибыли в полдвенадцатого, побибикали у ворот. Алексей Иванович видел в окно, как прошлепала ботами по асфальтовой дорожке сердитая Таня — как же, как же, от пирога оторвали, от жаркой духовки! — как въехала во двор серая «Волга»-универсал, как выпорхнула из нее средних лет славнюшка, а следом вылез мрачный мужик и потащил в дом два могучих ящика-чемодана с аппаратурой. В дверь кабинета заглянула Настасья Петровна.
— Подготовился?
— Конечно-конечно, — очень правдиво соврал Алексей Иванович, искательно улыбаясь, и в доказательство ткнул пальцем в сторону стола, на коем лежал давешний блокнот.
Невесть почему Настасью этот жест убедил, а скорее, некогда проверять было сомнительное мужнино утверждение, но она согласно кивнула, сказала:
— Я все устрою и тебя позову.
— Устрой все, устрой, — возликовал Алексей Иванович, хлопнул в ладоши — якобы от избытка чувств.
— Не клоунничай, — на всякий случай предупредила Настасья Петровна и скрылась — все устраивать.
Тут автору хочется сделать небольшое отступление. Почему писателей самой читающей страны мира частенько — и справедливо — упрекают в том, что они-де редко варятся в гуще народной жизни, не охватили еще своими эпохальными произведениями труд и быт представителей многих славных профессий, не работают со своими будущими героями на заводах, стройках, в колхозах и совхозах, а если и наезжают туда, то на неделю-другую, этаким кавалерийским наскоком? Почему? Да потому, что наш брат-писатель — один в поле воин; сам пишет, зачастую сам печатает рукопись, сам таскает ее по разным редакциям, сам себя вовсю рекламирует, без отдыха кует славу, а скоро настанет день, когда сам свои книги продавать станет — где-нибудь в метро или в подземном переходе. А был бы у него пробивной импресарио, менеджер, целое литературное агентство — смотришь, и наладился бы процесс творчества, высвободилась бы куча времени, чтобы и дояром в колхозе потрудиться, и на стройке повкалывать, и оленей в тундре попасти, и в парикмахерской ножницами пощелкать, и в баре за стойкой постоять.
Но вот вам вопрос на засыпку: а перешло бы количество в качество, что требует точная наука философия? Это вряд ли, это, как говорится, бабушка надвое сказала!..
Так, может, бог с ними — с литературными агентствами? Нет их и не надо. Пусть и в писательском деле властвуют суровые законы естественного отбора: в борьбе выживают сильнейшие. Кстати, и Алексей Иванович свой путь в литературу сам проторил, никто ему не помогал, а Настасья Петровна позже возникла. Но теперь-то она была ему и менеджером, и импресарио, и агентом: тут, надо признать, очень повезло человеку…
В гостиной на первом этаже стояли два мощных компактных софитика, два зеленых плюшевых кресла из югославского гарнитура были сдвинуты друг к другу, а перед ними на низком столике лежали книги Алексея Ивановича и раскрытые номера журналов с его последним романом. По комнате бродил мужик с переносной телекамерой на плече, натыкался на мебель, заглядывал в окуляр, примеривался, а в креслах расположились Настасья Петровна и телевизионная дама, оказавшаяся при ближайшем рассмотрении никакой не славнюшкой, а пожилой толстой теткой, к тому же знакомой Алексею Ивановичу: не раз брала у него летучие интервью на разных съездах и пленумах. Как ее зовут, он, впрочем, не помнил.
— Здравствуйте, — сказал он громко. — Я не помешал?
— Что вы, что вы, — заворковала безымянная тетка, — мы вас ждем не дождемся. Садитесь, пожалуйста, — и резво вскочила с кресла.
— Спасибо, постою, — скромно сказал Алексей Иванович.
— Алексей, не придуривайся, сядь, — строго приказала Настасья Петровна и тоже встала. — Мы с Нонной Сергеевной обо всем договорились, беседа будет недлинной, ты не устанешь.
Ага, подумал Алексей Иванович, вот как ее зовут, тетку эту, попробуем не спутать. А вслух сказал:
— Я готов, как юный пионер.
Нонна Сергеевна засмеялась, как будто Алексей Иванович жуть как замечательно сострил, а мужик с камерой мрачно спросил:
— Будем снимать или шутки шутить? Время казенное…
И своей хамоватой деловитостью сразу понравился Алексею Ивановичу. Он даже с уважением глянул на оператора: тот всем своим видом показывал, что приехал работать, зарплату отрабатывать, а за пустые ля-ля ему денег не платят.
— Будем снимать, — Алексей Иванович тоже стал деловым и собранным, резво подошел к креслу, уселся, ногу на ногу закинул. — Итак, о чем речь?
Настасья Петровна отплыла в дальний угол, софиты вспыхнули, толстая Нонна скромно села на краешек кресла, одернула юбчонку на арбузных коленях и затараторила:
— К нам на телевидение приходит много писем от зрителей, которые познакомились с вашим новым романом, — она подняла журнал и показала его Алексею Ивановичу, словно он его никогда не видел, — и хотели бы услышать, как родился его замысел, кто послужил прототипом главного героя… И потом, вы так резко оборвали судьбы героев, что многие интересуются: будет ли продолжение?
Алексею Ивановичу ужасно хотелось поизгаляться. Сказать, например, что никаких прототипов не было и быть не могло, что только дураки могут ждать продолжения там, где черным по белому написано: «Конец». Не «Конец первой книги», а просто «Конец». А после потребовать у тетки оригиналы помянутых ею писем: наверняка их нет, наверняка она все сочинила. Короче, хотелось ему поставить суетливую Нонну Сергеевну в неловкое положение, но делать этого он не стал: рядом стрекотал камерой действительно занятой человек, который позавчера снимал актера Пупыркина, вчера — художника Мурмулькина или кого там еще, а сегодня служба привела его на дачу к писателю, и плевать ему было на их возвышенные откровения. Он честно отрабатывал свой хлеб, ставил свет, строил кадр, таскал тяжести, а всякий честный труд Алексей Иванович уважал и никаких шуток позволить себе не мог. Поэтому он вполне серьезно ответил:
— Два года назад мне удалось побывать в Тюменской области, познакомиться с людьми, каждый из которых имеет полное право стать героем повести или романа. Конкретно никто из моих новых знакомых не стал прототипом того или иного героя — это было бы не очень честно по отношению к людям: в моем романе есть и отрицательные персонажи, а положительные тоже не во всем положительны. Но если вспомнить известный литературоведческий термин «собирательный образ», то герои мои собрали многие черты характеров людей, умеющих и любящих делать дело, — тут Алексей Иванович со значением посмотрел на оператора, а получилось — в камеру. — Тогда, пожалуй, и родился замысел романа. А уже в Москве мне очень помогли специалисты-нефтяники, много перечитал я и специальной литературы… Впрочем, я не ставил перед собой цели писать некий научно-производственный труд, я писал о людях, об их взаимоотношениях, а уж как удалось — не мне судить…
— И ваши читатели, и критики, уже оценившие роман в прессе, — как по писаному шпарила Нонна Сергеевна, — единодушно считают его заметным явлением в литературе. Я слышала: вам предложили экранизировать его? — она улыбнулась в пол-лица, считая, видимо, себя Мерилин Монро или Галиной Польских.
— Да, я получил предложение — как раз от телевидения, — подумать о пятисерийном киноварианте. Но пока это — далекая перспектива.
— Может быть, тогда мы и узнаем продолжение судеб полюбившихся нам героев?
— Не исключено, не исключено, — уже несколько рассеянно ответствовал Алексей Иванович, прозрачно намекая, что пора закругляться, пора гасить софиты, под которыми он малость вспотел.
И Нонна Сергеевна тоже поняла это.
— Спасибо вам за беседу, — проникновенно, с некоторой долей интимности сказала она. — Примите от всех телезрителей искренние пожелания новых творческих свершений.
Деловик-оператор тут же остановил камеру, щелкнул выключателем, и в гостиной мгновенно стало темно. То есть в ней по-прежнему гулял летний яркий день, но Алексей Иванович подумал, что искусственное освещение богаче и красочнее естественного, природного. Вот вам хитрые фокусы века НТР!
Поскольку работа завершилась, Алексей Иванович позволил себе вольную шпильку в адрес велеречивой Нонны.
— А что, — наивно поинтересовался он, — у телезрителей случаются неискренние пожелания?
Оператор, сноровисто укладывающий в чемоданы аппаратуру, громко хмыкнул, а Нонна Сергеевна с мягкой укоризной объяснила:
— Просто существует такая фразеологическая форма…
— А попросту штамп, — Алексей Иванович легко встал, шаркнул ножкой в домашней тапочке и поклонился. — Однако премного благодарен. Имею честь и все прочее, — и споро порулил к выходу.
А оператор неожиданно сказал вроде бы в пространство странную фразу, по-видимому — цитату:
— «Ее голубые глаза увлажнились слезами умиления». — Будто бы он свою напарницу в виду имел, будто бы он так иронизировал над нею.
Но Алексей-то Иванович, внешне никак не отреагировавший на закавыченную реплику, все распрекрасно понял и еще раз — не без злости, правда — оценил хитрую толковость подлеца-оператора, на сей раз — его снайперское остроумие. Цитатка была из романа Алексея Ивановича, он даже помнил — откуда: из седьмой главы, где героиня узнает, что ее муж не согласился на лестное предложение переехать из Тюмени в Москву…
Но оценить-то остроумие он оценил, а вот настроение испортилось. И, казалось бы, мелочь, легкий укол со стороны непрофессионального читателя, но ведь в больное место попал, в чувствительный нервный узелок, который давно уже подавал некие сигналы бедствия, и Алексей Иванович слышал их, а помочь ничем не мог. Говоря образно и высокопарно, он, Алексей Иванович, большой корабль в большом плавании, слишком далеко удалился от этих сигналов: радио их принимает, а доплыть — мощности двигателей не хватает. И даже думать о том не хотелось!
Обедали в столовой. Стол там был несуразно большой, рассчитанный даже в сдвинутом состоянии на двенадцать персон, а в разобранном — на все двадцать четыре. Два года назад Алексей Иванович с супругой приглашен был в Англию, как пишут в протоколах Союза писателей — «для творческих встреч и выступлений», так Настасья Петровна чуть ли не всю валюту бухнула на покупку суперскатертей для дачного великана; дюжина скатертей, все разного цвета, из каждой можно легко сварганить палатку для пехотного взвода.
Алексей Иванович и Настасья Петровна по заведенному ею великосветскому ритуалу сидели по разные стороны стола, что Алексея Ивановича безмерно раздражало: не говорить приходилось, а орать друг другу. Впрочем, и тут Алексей Иванович придумал иезуитский ход: использовал Таню в качестве толмача.
Тане это нравилось.
Вот и сейчас, вкушая протертый овощной супец серебряной ложкой из розовой тарелки кузнецовского дорогого фарфора, Алексей Иванович попросил:
— Танюша, не откажи в любезности, узнай у Настасьи Петровны, понравилось ли ей мое выступление.
Произнес он это шепотом — так, чтобы Настасья уж точно не услыхала.
Невозмутимая Танюша, безжалостно гремя половником в хрупкой кузнецовской супнице, поинтересовалась на всякий случай:
— Слышь, Настасья, что муж спрашивает?
— Не слышу, — холодно ответила Настасья Петровна.
Она сидела подчеркнуто прямо, твердой рукой несла ложку от тарелки ко рту, не расплескивая ни капли в отличие от Алексея Ивановича, который прямо-таки нырял в суп, не ел, а хлебал варево, вел себя не «комильфо», по разумению Настасьи Петровны.
— Твоим мнением интересуется, — растолковала Таня. — Как, мол, выступил, и все такое.
— Говорил ты хорошо, — Настасья обладала громким и ясным голосом, переводчики ей не требовались, — но я же просила тебя назвать имена молодых…
— Дочери Павла Егоровича? — не без ехидства спросил.
— Пашкиной дочери? — перевела Таня. Павла Егоровича она знала, бывал он на даче, уважения у Тани не вызывал.
— Не только, не язви. Хотя Павлу Егоровичу это было бы приятно, а от него многое зависит.
— Что от него зависит? — повысил голос Алексей Иванович так, что Таня не понадобилась.
— Многое. Не в том дело. Разговор о молодых нужен был прежде всего тебе самому… Ладно, не стал, и бог с ними. Но ты знаешь, меня возмутила эта толстая дура.
— Да ну? — удивился Алексей Иванович, отодвинул пустую тарелку. — Татьяна, второе хочу! — И к жене: — И чем же, поделись?
— Ты обратил внимание, что она вякнула в конце?
— А что она вякнула? — Таня ушла в кухню за вторым блюдом, поэтому опять пришлось говорить громко.
— Она заявила, что твой роман — заметное явление в советской литературе.
— Разве не так? По-моему, его заметили, и еще как!
— Дело не в сути, а в форме. В штампе, как ты выражаешься. «Заметное явление» — штамп для середняков. О твоем романе следовало сказать — «выдающееся явление».
— Ты находишь? — заинтересовался Алексей Иванович опять-таки полушепотом, потому что в комнату вошла Таня с блюдом узбекского плова, лечебной пищи, весьма полезной для любого желудка, бухнула его посреди стола на место супницы и сразу включилась в беседу:
— Чегой-то ты, по-мойму, находишь, Настасья.
— Нахожу. В «Литературке», кстати, так и написали, если помнишь: выдающееся. И на пленуме по критике так говорили. Истомин, кажется. А она — «заметное»… Или она сама, по дурости, или ее накачали сверху.
— Настасьюшка, родная, ну кто ее качал? Сказала и сказала, какая разница.
— Без разницы все, — растолковала Таня кратко, потому что прекрасно видела, что все ее толмачевство — тоже игра, что Настасья Петровна обладает хорошим слухом, а плов хозяева уже доели, Алексей Иванович вон всю тарелку выскреб, надо посуду собирать и о третьем позаботиться.
— Большая разница. Ты не хуже меня знаешь, какое значение имеет эпитет. Зачем давать лишний повод недоброжелателям? Заметных много, а выдающихся — раз, два и обчелся.
— Я — раз?
— Он у нас первый, — сменила вопрос на утверждение Таня, внесла в спор свое веское мнение и удалилась в кухню с грязной посудой.
— Да, первый, — яростно подтвердила Настасья Петровна, а Алексей Иванович заорал Тане вслед:
— Татьяна, я компота не хочу, буду чай! И не сироткины писи, а покрепче завари. И пирога дай.
— Пирога тебе нельзя, — мгновенно отреагировала Настасья Петровна.
— Можно. Раз я первый, мне все можно.
— Тогда позволь мне вмешаться, — Настасья опять переключилась на литературную тему, поняв, что пирог у мужа она не отспорит. — Я позвоню Давиду и попрошу, чтобы этот кусок в передаче переозвучили. Он поймет.
— Он-то поймет, — сказал Алексей Иванович, поднимаясь, стряхивая с черного своего одеяния хлебные крошки и мелкие рисинки из плова, — а я нет. И звонить ты никуда не будешь. Я не хочу, чтоб надо мной смеялись.
— Кто над тобой будет смеяться?!
— Телеоператор.
— Какой телеоператор?
— Бородатый.
— Ты с ума сошел!
— Вовсе нет. Пусть все будет, как будет.
— Все будет, как будет, — сообщила Таня, вкатывая в столовую сервировочный столик на колесах, на котором стояли кофейник, молочник и крохотная чашечка — для Настасьи Петровны, заварной чайник и стакан в серебряном подстаканнике — для Алексея Ивановича, а также тарелка с ломтями пирога — для обоих.
— Таня, мне чай — наверх. Я устал и прошу меня не беспокоить: Ни по какому поводу. Настасья, поняла? Не бес-по-ко-ить! — поднял вверх указательный перст. — Мне надоели голубые глаза со слезами умиления.
— Что ты имеешь в виду? — растерянно спросила Настасья Петровна.
За долгие годы она отлично изучила характер мужа, все его нечастые взбрыки, все его срывы спокойного обычно настроения, и знала, что в таком случае лучше не настаивать на своем, лучше отступить — на время, на время, потом она свое все равно возьмет.
— Я старый, — сообщил Алексей Иванович новость, — и ты старая, хотя и хорохоришься. Мне надоела суета, я хочу покоя и тишины.
Он почти орал, сотрясал криком стены, но Таня все же сочла нужным ввернуть:
— Покоя сердце просит.
Алексей Иванович на Танину эрудицию реагировать не стал, счел разговор законченным, пошел прочь. И уже в коридоре-услыхал, как Таня выговаривает Настасье Петровне:
— Ты, Настасья, прям как танк, прешь и прешь напролом. Не видишь, мужика бородач расстроил. Который с аппаратом.
— Чем расстроил? — спросила Настасья Петровна, в голосе ее слышалось безмерное изумление. — Он же молчал все время…
— Глухая ты, Настасья, хоть и ушастая. Слух у тебя какой-то избирательный: чего не хочешь, того не слышишь… Пусти, я чай ему снесу.
Алексей Иванович усмехнулся: ай да Таня, ай да ватник с ботами!.. А слух у Настасьи и впрямь избирательный.
Чай был крепким, пирог вкусным, настроение паскудным. Алексей Иванович, не раздеваясь, не страшась помять брюки, лег на тахтичку поверх покрывала, утопил голову в подушку, зажмурился и пожелал, чтобы пришел черт. И хотя до вечера, до программы «Время» еще ждать и ждать, черт не поленился, явился в неурочный час, уселся на привычное место под лампу на письменном столе, несмотря на день за окном, щелкнул выключателем, объяснил:
— Погреться хочу. Холодно тут у вас.
— А у вас тепло? — спросил Алексей Иванович.
— У нас климат ровный, жаркий, сухой. Очень способствует против ревматизма, спондилеза, радикулита и блуждающего миозита.
Но привычная тема сегодня не интересовала Алексея Ивановича. В конце концов, и черт являлся к нему не за тем, чтобы обсуждать работу славных метеорологов, и хотя он мало походил на делового телеоператора, все же были у него какие-то служебные обязанности, получал он за что-то свою зарплату — чертовски большую или чертовски мизерную. Или он уже пенсионер, или он уже на заслуженном отдыхе и материализуется в кабинете Алексея Ивановича только ради пустого общения?
— Черт, а, черт, — сказал Алексей Иванович, — ты еще служишь или уже на пенсии?
— Служат собаки в цирке, — грубо ответил черт, — а я работаю. Пенсия нам не положена.
— Извини… В чем же заключается твоя работа?
— В разном, — напустил туману черт, поправил лапой абажур, чтобы свет падал точно на мохнатую спину, — я специалист широкого профиля.
— Понятно, — согласился Алексей Иванович, хотя ничего не понял и продолжал крутить вокруг да около, страшился взять быка за рога. — Тогда зачем ты ко мне приходишь? Или прилетаешь…
— Телетранспортируюсь, — употребил черт фантастический термин, который, как знал Алексей Иванович, означает мгновенное перемещение объекта из одной точки пространства в другую. — А зачем? Так, любопытен ты мне: вроде бы мудрый, вроде бы талантливый, вроде бы знаменитый.
— Почему «вроде»? — Алексей Иванович почувствовал острый укол самолюбия.
— Сомневаюсь, — сказал черт, — имею право, как персонаж разумный. Истина: мыслю — значит, существую. Дополню: сомневаюсь — значит, мыслю.
— Право ты, конечно, имеешь, — неохотно подтвердил Алексей Иванович. — Может, я не мудрый, может. Может, и не талантливый. Но ведь знаменитый — это факт!
— Сомнительный, — мгновенно парировал черт. — Тебя убедили, что ты талантлив и знаменит, убедили люди, которые сами в это не верят. А ты поверил. Значит, ты не мудр. Логично объясняю?
— Ты логичен в выводе, но исходишь из ложной посылки. Я в литературе — полвека, написал уйму книг, они издаются и переиздаются огромными тиражами. Меня никто ни в чем не убеждал, я плевать хотел на то, что обо мне пишут критики. Но ведь ты не можешь не признать, что я — история литературы?
— Не могу, согласен. Именно — история. Музей. В нем пыльно, холодно и безлюдно. И повсюду таблички: «Руками не трогать».
— Черт с тобой… — начал было Алексей Иванович, но черт перебил:
— Я сам черт, не забывайся.
— Прости. Я закончу мысль. Музеи создаются не на пустом месте, право на музей надо заслужить.
— Ты заслужил. Я читал все, что ты написал. Ты заслужил право на музей своей первой повестью, помнишь — о довоенной юности, о жарком лете тридцать какого-то… — тут черт встал на столе во весь свой полуметровый рост, приосанился и запел, невероятно фальшивя: — Мы рождены, чтоб сказку сделать былью, преодолеть пространство и простор. Нам разум дал стальные руки-крылья, а вместо сердца пламенный мотор. Все выше, и выше, и выше… — закашлялся, кашлял трудно и, видимо, с болью. Снова сел под лампу, сказал хрипло: — Отпел я свое, старый стал. Как ты… Понимаешь, старик, ты умел верить, будто рожден для того, чтоб сказку сделать былью. Хотя бы на бумаге — в повести, в рассказе. Кстати, рассказы у тебя были — первый сорт. И вторая повесть, которую ты в сорок пятом написал — о любви на войне. Ты знал эту любовь, старик, ты верил в сказку…
— Верил, — тихо сказал Алексей Иванович.
— Ты жил, старик, и не считал, что пишешь для музея. Ты просто писал, потому что не мог не писать, а вокруг тебя дюжие молодцы уже возводили музейные стены, наводили глянец и сдували пылинки. И ты поверил, что ты — музей. Сам себе экспонат, сам хранитель, сам научный сотрудник. И стал, как водится, увеличивать экспозицию. Вон до чего наувеличивал, — черт кивнул в сторону книжной полки, где красовались многочисленные книги авторства Алексея Ивановича. — Мне жаль тебя, старик, твой пламенный мотор давно уже не фурычит.
— Ты злой, зло-о-ой, — протянул с болью Алексей Иванович.
— Ангелы добрые. У них лютни и арфы. Ангелов вокруг тебя — пруд пруди, и все живые, все во плоти. А ты черта придумал. Вот он я. Чего тебе надобно, старче?
И Алексей Иванович произнес наконец заветное:
— Верни мне молодость.
Черт мерзко захихикал, забил хвостом по футляру от «оливетти», потер ладошки.
— А взамен ты отдашь мне свою бессмертную душу?
— Бери.
— На кой она мне хрен? План по душам я давно перевыполнил… Впрочем, разве что для коллекции? Актеры, у меня были, спортсменов — навалом, а вот писателей… Но с другой стороны — неходовой товар.
— А Фауст?
— Нашел кого вспомнить! С ним сам Мефистофель работал, специалист экстра-класса, наша гордость. И то — чем все кончилось, читал?
— Верни мне молодость, черт, — настойчиво повторил Алексей Иванович.
— Вот заладил… — раздраженно сказал черт. — Ну, верну, верну, а что ты с ней делать станешь?
— Музей сломаю, — подумав, заявил Алексей Иванович.
И тут в дверь постучали.
Черт мгновенно спрыгнул под стол, затаился, а Алексей Иванович на стук не ответил, притворился спящим.
— Алексей, ты спишь? — спросила невидимая Настасья Петровна.
Алексей Иванович дышал ровно, даже всхрапывал для убедительности. Настасья Петровна малость потопталась за дверью, потом Алексей Иванович услыхал, как заскрипели ступеньки и снизу — приглушенно — донесся голос жены:
— Таня, Алексей Иванович спит, не ходи к нему. Когда проснется, скажешь, что я уехала в Москву и буду к вечеру. Пусть ужинает без меня.
— Уехала, — произнес черт, вылезая из-под стола и умащиваясь на любимом месте. — Вот ведь зануда. Не баба, а жандармский полковник. Только без сабли. И откуда все взялось?..
— Не смей так о жене, — возмутился Алексей Иванович.
— Твои мысли повторяю. И вообще запомни: я — это ты. Альтер это, говоря интеллигентно, только с хвостом. Уяснил идейку?
— Так что с молодостью? — Алексей Иванович, обрадованный неожиданным отъездом дражайшей половины, четко гнул свою линию.
Черт явно сдавал позиции, но еще кобенился, кочевряжился, набивал цену.
— Стар я стал, уж и не знаю, справлюсь ли…
Алексей Иванович покинул тахту и пересел в кресло — поближе к покупателю.
— Справишься, справишься, ты еще орел, не чета мне.
— Не льсти попусту, не на такого напал… Допустим, станешь ты молодым. А что с женой будет? С сыном? С внуком-каратистом?
— Перебьются, — беспечно махнул рукой Алексей Иванович. — Ты же у меня душу заберешь, я и не смогу за них переживать.
— Шусте-ер, — удивился черт. — А с виду такой семьянин… Ладно, уговорил, нравишься ты мне, старик, помогу. Но я верну тебе твою молодость.
— Мне чужой не надо.
— Ты не понял. Я не смогу тебя сделать молодым сегодня. Я смогу лишь вернуть тебе минувшее время, проще говоря, перенести тебя в прошлое.
Алексей Иванович растерялся: он то хотел иного.
— А как же Фауст? Его никто никуда не переносил.
— Я же сказал, — опять обозлился черт, — с ним работал лучший из нас, я так не умею. Не хочешь — будь здоров, не кашляй.
— Почему не хочу… — Алексей Иванович тянул время, лихорадочно соображая: какие выгоды сулит ему неожиданное предложение. — И я повторю свою жизнь?
— Захочешь — повторишь. Не захочешь — проживешь по-другому… Говори быстро: согласен или нет?
— Я не знаю, я не предполагал… — мямлил Алексей Иванович, и вдруг накатила на него горячая волна бесшабашности, накрыла с головой: — А-а, гори все ясным огнем! Переноси!
Но черт не торопился, хотя только что сам вовсю торопил Алексея Ивановича. Он встал, заложив лапы за спину, прошелся по крышке стола, аккуратно обходя машинку, стакан с карандашами и ручками, иные принадлежности тяжелого малахитового письменного прибора. Поставил ногу на пресс-папье, покачал его.
— Вот что мы сделаем, — раздумчиво сказал он. — Для начала я устрою тебе экскурсию в молодость, проведу по залам музея получше иного экскурсовода. Где понравится — останешься, будешь жить. Только скажешь: «Остановись, мгновенье…» — и дальше по оригиналу. А если нигде не понравится, произнесешь: «Черт, черт, верни меня назад!» — и мгновенно окажешься здесь, на даче, в кресле твоем дурацком.
— А Настасья?
— Что Настасья?
— Если я вернусь, как объясню ей мое отсутствие?
— Ишь ты, о близких озаботился… Хотя душа-то пока при тебе… Не бойся, ничего Настасья не заметит. Я спрессую время. Захочешь вернуться — вернешься; в этот же момент. Сколько на твоих электронных?
— Шестнадцать тридцать три, пятница, седьмой месяц.
— Вот и вернешься в шестнадцать тридцать три, в пятницу. А что, уже о возвращении думаешь?
— Нет-нет, что ты, — испугался Алексей Иванович, — это я на всякий случай… — Да, — вспомнил он читанное в отечественной фантастике, — а как же с эффектом «собственного дедушки»? Путешествия в прошлое невозможны, можно встретить родного дедушку, убить его, и окажется, что ты никогда не рождался. Или самого себя встретишь…
— Ты собрался убить дедушку? — заинтересовался черт.
— Теоретический интерес, — кратко объяснил Алексей Иванович.
— А-а, теоретический… Я, старик, не машина времени, а ты не писатель-фантаст. Ты не встретишь себя, ты будешь собой. Ну что, поехали?
— Поехали, — решительно утвердил Алексей Иванович.
Черт тяжело вздохнул, поднял очи горе, между рожками, как между электродами, проскочила синяя молния, запахло серой. Алексей Иванович почувствовал, как защемило сердце, перехватило дыхание, и провалился куда-то, не исключено — в преисподнюю.
И было: серый, будто парусиновый, пол под ногами, руки в тяжелых боксерских перчатках лежат на канатах, обшитый коричневой кожей столб, к которому эти канаты прицеплены никелированными крюками, усиленный репродуктором голос судьи-информатора:
— В синем углу ринга…
И откуда-то сверху, издалека, перекрывая судью, — многоголосое, истошное:
— Ле-ха! Ле-ха! Ле-ха!..
Алексей легко пританцовывал в углу на гуттаперчевых ногах, улыбался, слушал судью, слушал скандеж болельщиков, слушал тренера. Тренер частил скороговоркой:
— Держи его левой на дистанции, не пускай в ближний бой. Он короткорукий, а дыхалка у него лучше, он тебя перестучит. Держи его левой, левой и паси — жди подбородка: он обязательно откроется…
Гонг.
Тренер впихнул ему в рот зубник, Алексей развернулся и, по-прежнему пританцовывая, пошел в центр ринга. А навстречу ему, набычившись, ссутулив плечи, шел маленький, но тяжелый, почти квадратный Вадька Талызин, кумир со слабым подбородком, шел, как на таран, смотрел на Алексея из-за сдвинутых перед лицом перчаток, и пистолетный взгляд этот — в упор! — ничего хорошего не сулил.
Судья на ринге, пригнувшись, рубанул ладонью между соперниками, как ленточку перерезал, рявкнул:
— Бокс!
«Это же я», — с ужасом и восторгом подумал сегодняшний Алексей Иванович, внезапно вырываясь из освещенного квадрата ринга, словно бы высоко воспаряя над ним, а может, то была бессмертная душа Алексея Ивановича, волею черта-искусителя способная перемещаться во времени и пространстве.
А ринг внизу вдруг погас, и в кромешной тьме Алексей Иванович услышал блудливый шепоток хвостатого приятеля:
— Как картиночка? Достойна пера?.. Мчимся дальше, старик, время у меня хоть и спрессованное, да казенное…
И сразу случился летний день, и плюс тридцать по шкале Цельсия, и не сочно-зеленая, а какая-то желтоватая, будто выгоревшая трава, и грязно-белая церковь Вознесения в селе Коломенском, похожая на многоступенчатую ракету на старте, которую рисовал гениальной старческой рукой калужский мечтатель и прожектер Константин Циолковский.
— Правда, похоже на ракету? — спросила Оля. Она сидела на траве, поджав ноги в аккуратных белых тапочках и белых носочках с голубой каемочкой, обхватив их руками — ноги, естественно, а не носки, — и положив на колени острый подбородок. Внизу, под обрывом, текла узкая и грязноватая здесь Москва-река, на противоположном пологом берегу ее широко, как в известной песне, раскинулись поля, а еще подальше теснились низкие домишки не то деревеньки, не то дачного поселка.
— Похоже, — согласился Алексей.
Он на траве не сидел, боясь испачкать белые, бритвенно отглаженные брюки, которые одолжил ему на день сокурсник и сокоечник Сашка Тарасов, поэт-романтик, безнадежно в Олю влюбленный. Алексею она тоже нравилась, хотя и не очень, но зато все знали, что ей очень нравится Алексей, и благородный Тарасов сидел сейчас без штанов в их комнате-пенале на Маросейке и одиноко страдал.
— Знаешь, что Сашка сочинил? — спросил Алексей, осторожным журавлем вышагивая вокруг маленькой Оли. «Еще одна ушла, оставив след багровый, на темном небе красной лентой след. Что ждет ее за чернотой покрова? Чужой звезды неверный белый свет? Чужих миров пространства голубые? Чужих небес прозрачные глубины?» Ну как?
— Хорошие стихи, — неуверенно сказала Оля. — Только вот рифма — «голубые — глубины»… Как-то не очень, тебе не кажется?
— Рифма завтрашнего дня, — уверенно заявил Алексей, все про все знающий. — Хотя стихи и вправду мура. Налицо — полная оторванность от реальной жизни. Чужие миры, чужие небеса… Идеализм. У нас в своих небесах дел невпроворот. Смотри, — он задрал голову. В белесом, даже облачком не замутненном небе возник крохотный самолетик, лихой и нахальный летун, насилуя мотор, полез наверх, в вышину, заложил крутую петлю Нестерова, как с горки, скатился с нее и умчался за лес — в сторону села Дьякова. — Вот о чем писать надо, — и пропел приятным баритоном: — Все выше, и выше, и выше… — оборвал себя, воскликнул, рисуясь: — Ах, жалко, что я в свое время в Осоавиахим не двинул. Летал бы сейчас, крутил бы всякие иммельманы, а ты бы смотрела.
— Ты и так талантливый, — осторожно сказала Оля.
— А вот этого не надо, ярлыков не надо, — строго заметил Алексей, хотя, может, и чересчур строго. — Кто талантливый — время рассудит. Во всяком случае, я о чужих мирах не пишу и Сашке не советую.
— Но ведь можно и помечтать…
— Мечта должна быть реальной. Помнишь у Маяковского: весомо, грубо, зримо.
— Грубо-то зачем?
— Грубо не значит хамство. Грубо — в том смысле, чтоб не церемониться с теми, кто нам мешает.
— С Сашкой, что ли? — засмеялась Оля.
— Сашка — свой в доску, только жуткий путаник. В голове у него вместо мозгов каша «геркулес».
— Я есть хочу, — невпопад сказала Оля.
— Ага, — согласился Алексей. — У меня есть рубль.
— А у меня два, — радостно сообщила Оля.
— Тогда живем! — завопил Алексей, схватил Олю за руку, и они побежали по склону к церкви-ракете, уменьшались, уменьшались, вот уже и скрылись совсем.
— Ну что, остаешься? — спросил невидимый черт. Душа Алексея Ивановича, еще полная умиления и сладких предчувствий, неслась невесть где, в надзвездном, быть может, мире.
— Остаюсь? — спросила она, душа то есть. — Не знаю, попробовать разве?
— Некогда пробовать, мчим дальше. Только сначала — перебивка, ретроспекция, кусочек бобслея, как выражаются умные товарищи из кино.
И снова был ринг.
Алексей мягко передвигался, боком, боком, держал левую руку впереди, тревожил ею тугие перчатки Пашки, а Пашка все мельтешил, все пытался поднырнуть под его руку, провести серию по корпусу, даже войти в клинч.
Вот он качнулся влево, чуть присел, выбросил свою левую, целясь противнику в грудь, но Алексей разгадал маневр, отстранился на какой-то сантиметр, и Пашкина рука ткнула пустоту, он на мгновенье расслабился, открыл лицо. Алексей — автомат, а не человек! — поймал момент и бросил правую вперед, достал Пашкин подбородок. Голова Пашки дернулась от удара, но он устоял, оловянный солдатик, снова ушел в глухую защиту, а судьи вокруг ринга наверняка все заметили, наверняка записали в своих карточках полновесное очко Алексею.
— Стоп! — сказал черт. — Конец перебивки.
И внезапно материализовалась знакомая институтская аудитория, небольшая комната со сдвинутыми к стене столами, за одиноким длинным столом посреди — комсомольское бюро в полном составе. Алексей, Оля, Нина Парфенова, Давид Любицкий, ну и, конечно, строгий секретарь Владик Семенов, драматург и очеркист, гордость института, его статьи печатались в «Комсомолке», его пьесу в трех мощных актах поставил МХАТ, и ее много хвалили в центральной прессе.
Впрочем, Алексей тоже был гордостью института, поскольку опубликовал уже пять или шесть рассказов, а первая повесть его яростно обсуждалась на семинаре, без критики, ясное дело, не обошлось, но начхать ему было на критику, поскольку повесть взял «Новый мир» и собирался вот-вот напечатать.
А Сашка Тарасов, который сидел на стуле перед этим грозным синклитом, никакой гордостью не был, писал стихи километрами, а печатался мало, все его, безыдейного, на интимную лирику тянуло, на вредную «есенинщину». А сейчас и вообще такое открылось!..
— Все члены бюро знают суть дела? — спросил строгий Семенов.
— Все, — сказала Нина Парфенова, — давай обсуждать, чего резину тянуть.
Но строгий Семенов не терпел анархии, все в этой жизни делал последовательно, по плану.
— Скажи, Тарасов, членам бюро, откуда ты родом?
— Как будто ты не знаешь, — ощетинился Сашка.
— Я вопрос задал, — стальным тоном сказал Семенов.
— Ну, из-под Твери.
— Не «ну», а «из-под Твери». А кем был твой отец?
— Да знаешь ты!
— Слушай, Тарасов, не занимайся волокитой, отвечай, когда спрашивают, — вмешался Давка Любицкий, который тоже гордостью не был, но был зато большим общественником, что само по себе звучит гордо.
— Регентом он служил, в церкви, — отчаянно, с надрывом, закричал Сашка.
— Но ведь не попом же, а регентом. Голос у него, как у Шаляпина, пел он, пел, понимаете?
— Шаляпин, между прочим, эмигрант, — заметила Нина.
— Я к примеру, — успокаиваясь, объяснил Сашка.
— Научись выбирать примеры, — сказал Давка. — Но, замечу, Шаляпин в церковь не пошел.
— Шаляпин учился петь, а моему отцу не на что было учиться. Он шестой сын в семье. В бедняцкой, между прочим.
— Мы что, Шаляпина обсуждаем? — вроде бы в никуда, незаинтересованно спросил Алексей.
— Нет, конечно, — Семенов был абсолютно серьезен. — Шаляпин тут ни при чем. Более того, твоего отца, Тарасов, мы тоже обсуждать не собираемся. Нас интересует странное поведение комсомольца Тарасова.
— Дети не отвечают за грехи родителей, — тихо сказала молчавшая до сих пор Оля.
— Верно, — согласился секретарь. — Но комсомолец не имеет права на ложь. Что ты написал в анкете, Тарасов? Что ты написал про отца? Что он был крестьянином?
— Я имел в виду вообще сословие.
— Во-первых, революция отменила сословия, во-вторых, он был церковнослужителем. Да, дети не отвечают за грехи отцов, и если б ты, Тарасов, написал правду, мы бы сейчас не сидели здесь…
— И я бы тоже, — не без горечи перебил Сашка. — Черта с два меня приняли б в институт…
— Значит, ты сознательно пошел на обман?.. Грустно, Тарасов. Грустно, что комсомол узнает правду о своем товарище из третьих рук.
— Из чьих? — спросила Оля.
— Письмо было без подписи, но мы все проверили. Да и сам Тарасов, как видите, не отрицает… Я думаю, Нина права: нечего резину тянуть. Предлагаю исключить Тарасова из комсомола. Какие будут мнения?
— Я за, — сказал Любицкий.
— Я тоже, — подтвердила Нина.
— Может, лучше выговор? — робко вставила Оля. — С занесением…
— Мягкотело мыслишь, Панова, — сказал Любицкий.
— А ты безграмотен, — вспыхнула Оля. — Мягкотело мыслить нельзя.
— Мы на бюро, а не на семинаре по языку, — одернул их строгий Семенов.
— Панова воздерживается, так и запишем. А ты, Алексей, почему молчишь? Ты, кажется, жил вместе с Тарасовым. Он говорил тебе об отце?
— Нет, — чуть помедлив, сказал Алексей, — он мне ничего не говорил об отце.
— Твое мнение?
— Мое? — Алексей взглянул на Олю: в ее глазах явственно читалась какая-то просьба, но Алексей не понял, какая: он не умел читать по глазам.
— Как большинство: исключить.
— Ну, здесь ты, конечно, не останешься, — сказал черт.
И погас свет, и снова вспыхнул.
Алексей, сдвинув локти и прикрыв перчатками лицо, передвигался вдоль канатов. Пашка не пускал его, Пашка бил непрерывно, с отчаянной яростью, и хотя удары приходились в перчатки, они были достаточно, тяжелы. Дыхалка у него лучше, твердо помнил Алексей. Но ведь не двужильный же он, выдохнется когда-нибудь — работает, как паровой молот, лупит и лупит. Да только зря, впустую. Алексей прочно держал защиту, а сам пас противника, все улучал момент для прицельного апперкота.
— Леха, работай! — заорал кто-то из зала. Алексей, услыхав крики, невольно расслабился и тут же пропустил крепкий удар по корпусу. Пашка прижимал его в угол, рассчитывая войти в ближний бой, но Алексей, обозлившись на себя, сильно ударил правой раз, другой — пусть тоже в перчатки, но все-таки заставил Пашку на мгновенье уйти в глухую защиту, а сам ужом скользнул мимо, вырвался в центр ринга, на оперативный простор. Здесь он себя куда свободнее чувствовал, здесь он — со своими-то рычагами — имел чистое преимущество в маневре. И тут же использовал его, словив Пашку на развороте двумя прямыми в голову. Так держать, Леха!
И в это время раздался гонг. Первый раунд закончился.
Минута передышки не повредит, с облегчением подумала невесомая душа Алексея Ивановича, лавируя, не исключено, в поясе астероидов, ныряя, быть может, в кольцо Сатурна, вырываясь, наконец, в открытый космос.
Но никакой передышки черт не позволил, а сразу воссоздал начальственный большой кабинет и некое Лицо за массивным письменным столом. Безбрежный стол этот был покрыт зеленым биллиардным сукном, и Алексей, скромно сидевший около, невольно подумал, что, если приделать лузы, на столе вполне можно гонять шары, играть в «американку» или в «пирамидку». Но так он, Алексей, мог только подумать, а сказать вслух ничего не мог, поскольку на сукне лежала толстая рукопись его предполагаемой книги, а Лицо, уложив пухлую длань на рукопись, стучало по ней пальцами и отечески приговаривало:
— Неплохо, молодой человек, совсем неплохо, и у товарищей такое же мнение. Будем издавать вне всяких планов.
— Спасибо, — вежливо сказал Алексей и скромно отпил крепкого чайку из стакана в подстаканнике, стоявшего не на главном столе, а на второстепенном, маленьком, уткнувшемся в необъятное и темное пузо большого, как теленок в корову.
— Вам спасибо, — усмехнулось Лицо. — Мы должны работать с теми, кто идет нам на смену… Да, кстати, а кто идет нам на смену?
— Кто? — спросил Алексей, потому что не знал, как ответить на довольно странный вопрос.
И в самом деле: кто идет? Он, Алексей, и идет…
— Я вас спрашиваю, Алеша, вас. Вы же лучше знаете своих ровесников… Кто еще, по-вашему, сочетает в себе… э-э… дар, как говорится, Божий с идеологической, отметим, и нравственной зрелостью?
Кто еще — это значит: кто, кроме Алексея. А кто кроме?
— Не знаю, — пожал плечами Алексей. — Разве что Семенов.
— Семенов — это ясно, — с легким нетерпением согласилось Лицо. — О Семенове речи нет, его новая пьеса выдвинута на премию. Да он не так уж и молод: за тридцать, кажется?.. А из молодых, из молодых?
Алексей напряженно думал: кого назвать?
— Оля Панова хорошие рассказы пишет.
Невесть почему черт оборвал эпизод на полуфразе, не дал договорить, додумать, попасть в «яблочко».
Алексей сидел на табуретке в углу ринга, тренер протирал ему лицо мокрой губкой, выжимал воду в стоящее рядом ведро.
— Раскрываешься, парень, — сердито говорил тренер, — даешь бить. Не уходи с центра, не позволяй прижимать себя к канатам. Раунд ничейный, но симпатии судей на стороне Талызина: он хоть и впустую, но все-таки работает. А ты выжидаешь, бережешься. Надо наступать. Щупай его левой, заставь самого раскрыться, навяжи свою тактику.
— Я же поймал его пару раз, — обиженно сказал Алексей.
— Мало, — рявкнул тренер. — Иди в атаку, бей первым. Он не выдержит, сорвется, начнет молотить, тут ты его и уложишь. У него дыхалка лучше, а у тебя удар правой…
Гонг!
— В атаку! — тренер нырнул за канаты.
И Алексей вновь очутился возле стола-коровы.
— Панова… — Лицо чуть заметно поморщилось. — Хорошие рассказы — этого, Алеша, мало. Хорошие рассказы нынче пишут многие. Спросите у моих работников: у них от рукописей шкафы ломятся. Если так и дальше пойдет, через полвека у нас каждый третий в литературу подастся. А Союз писателей, как известно, не резиновый… Нет, я интересуюсь по большому счету.
Что ж, Лицо само подсказывало ответ.
— Если по большому — никого, — твердо заявил Алексей.
— Жаль, — сказало Лицо, но никакой жалости в его голосе почему-то не ощущалось. — А что вы думаете насчет Любицкого?
— Не писатель. Администратор, организатор — это да. Это он может.
— Толковые администраторы — народ полезный. Я вот тоже администратор, — легко засмеялось Лицо. — В литературу не рвусь, но литература без меня… — он развел руками, не договорив. — Похоже, вы разбираетесь в людях, Алеша, это отрадно. Вашу книгу мы издадим быстро, но почивать на лаврах не советую. Какие у вас замыслы?
— Все пока в чернильнице, — на всякий случай расплывчато ответил Алексей.
— Нам нужна крепкая повесть о металлургах. А лучше бы — роман. Махните-ка на Урал, Алеша, на передний край. Поваритесь там, поживите настоящей жизнью, а потом уж — к чернильнице. Идет?
— А как вы думаете, я справлюсь? — вопрос был снайперски точен, потому что Лицо немедленно расплылось в доброй улыбке.
— Справитесь, справитесь. Кому, как не вам, подымать большие пласты? А за нами, администраторами; дело не станет, мы вам зеленую улицу откроем. В добрый путь, Алеша, командировку я вам уже подписал. Заранее, на месяц. Верил, что согласитесь, и вы меня не подвели.
— Не подвел? — спросил черт откуда-то из-за Юпитера.
Алексей Иванович не ответил. Душе его было зябко в дальних космических просторах, пустовато и одиноко. Мимо пронеслась ракета, похожая на церковь Вознесения в Коломенском. Душа рванулась было следом, но где там — ракета удалялась в пустоту с субсветовой скоростью.
А на ринге дела шли вполне прилично.
Алексей внял советам тренера, не давал Пашке продохнуть. Держал его на дистанции, гонял левой, а Пашка злился и терял бдительность: Алексей уже провел отличную серию по корпусу, два точных прямых в голову и в общем-то совсем не устал. А Пашка, напротив, сопел, как паровоз, — вот вам и хваленая дыхалка!
Перемещаясь по рингу, Алексей уловил летучую реплику, которую бросил Пашке его тренер:
— Береги бровь!
Выходит, у Пашки слабые брови?.. Алексей не знал об этом.
— Махнем на Урал? — поинтересовался неугомонный черт, который, в отличие от души Алексея Ивановича, превосходно чувствовал себя в безвоздушном пространстве, хотя и оставался невидимым. — Или пропустим месяц? Чего там интересного: железки всякие, холодрыга, сортир на дворе.
— А люди? — попробовала сопротивляться бессмертная душа.
— Люди везде одинаковы. И потом: ты же о них написал, чего зря повторяться. А я тебе других людей покажу, верных товарищей по оружию, по перу то есть…
Верные товарищи по оружию сидели в прохладном зале ресторана «Савой», пили белое сухое вино «Цинандали» и вкушали толстых карпов, поджаренных в свежей сметанке, мясистых рыбонек, хрустящих и костистых. Иные карпы, еще не ведавшие савойских сковородок, лениво плавали в бассейне посреди зала, тыкались носами в стенки, а спорые официанты ловили их сачками и волокли в кухню.
Алексей рыбу есть не умел, мучился с костями, боялся их, осторожно ковырял карпа вилкой, портил еду.
— Как на Урале? — спросил его лауреат Семенов.
— Жизнь, — Алексей был солидно лаконичен. — Мы здесь плаваем в садке, как эти карпы, — он кивнул на бассейн, — а там люди дело делают.
— Позавидовал? — Любицкий отпил из бокала вина, промокнул пухлые губы крахмальной салфеткой. — Что ж не остался? Возглавил бы тамошнюю писательскую организацию.
— Он здесь нужнее, — веско сказал Семенов.
— Мы нужнее там, где лучше кормят, — засмеялся Давка.
— Циник ты, Любицкий, — сказал Алексей, беззлобно, впрочем.
— На том стоим. А тебе, я смотрю, карпушка не по вкусу? Извини, омаров не завезли, устриц тоже.
— Мне по вкусу жареная картошка с салом. Едал?
— Были времена. Отвык, знаешь… А ты что, гонорар за роман решил на картошку бухнуть? Не много ль корнеплодов получится?
— Я его еще не написал, роман.
— Напишешь, куда денешься. Общественность ждет не дождется.
— Это ты общественность?
— Он ее полномочный представитель, — строгий Семенов позволил себе улыбнуться. — В большие люди спешит не сворачивая. Издатель!
— Не преувеличивай, Владик. Вы — творцы, а мы — всего лишь администраторы, следим, чтоб творческий процесс не заглох.
— Что-то подобное я уже слышал, — сказал Алексей.
— Может быть, может быть, на оригинальность не претендую. Да, о процессе. Оля Панова рукопись в издательство принесла: рассказы, повестушка какая-то… Возьми, глянь. Шеф с твоим мнением считается…
— Нет времени, — быстро ответил Алексей. — С романом надо кончать, сроки поджимают.
И кошкой по рингу, бросая тело то вправо, то влево, завлекая противника, ведя его за собой, пробивая точными ударами его защиту, но пока не сильными, не мертвыми, и все не упуская из поля зрения белесые редкие Пашкины брови, которые тот явно бдительно охранял…
— Что ты привязался к этому бою? — раздраженно спросила душа Алексея Ивановича. — Не лучший он вовсе в моей спортивной биографии, были и поинтереснее.
— Не исключаю, не исключаю, — согласился черт. — Но мне он нравится, я в нем вижу некий сюжет. Коли умел бы, рассказ сочинил, а то и повесть. Но Бог талантом обидел, с Богом у меня, ты знаешь, отношения напряженные.
Лена вышла в другую комнату — марафет, видать, навести, что-то там у нее в прическе разладилось или с ресницами обнаружился непорядок, — и Семенов с Алексеем остались на время одни.
— Выпьешь? — спросил Семенов.
— Вряд ли, — сказал Алексей.
— Бережешь здоровье? — спросил Семенов.
— Ленка не любит, когда пахнет, — сказал Алексей.
— Идешь на поводу? — спросил Семенов.
— Примитивно мыслишь, лауреат, — сказал Алексей. — Записывай афоризм: никогда не будь не приятным тем, кому хочешь нравиться. Особенно в мелочах быта. Тем более что это не требует больших усилий.
— Ты хочешь ей нравиться?
— Я ей уже нравлюсь.
— Где ты ее подобрал?
— Буквально на улице. Иду я, навстречу она. И так далее, вопрос техники.
— Завидую, — мечтательно сказал Семенов. — Для меня познакомиться с женщиной — мука мученическая. Поверишь, язык прилипает…
— Вот не сказал бы! Ты же сейчас болтал как заведенный. Весь вечер на арене…
— Это я на нервной почве.
— Ты и нервы? Прости, друг Семенов, не верю. У тебя вместо сердца пламенный мотор… Да, кстати, а ты ей показался.
— Считаешь?
— Уже сосчитал.
Семенов налил себе коньяк, примерился было выпить, но вдруг поставил рюмку на стол, бросил в рот маслину, зажевал невыпитое. Сказал просительно:
— Лешка, подари мне ее.
Алексей вытряхнул из пачки папиросу, помял ее, подул в мундштук, чиркнул спичкой. Долго смотрел, как струйка дыма тянется вверх, к желтому квадратному, размером в целый стол, абажуру.
Семенов ждал.
— Она не вещь, лауреат, — наконец медленно проговорил Алексей, по-прежнему глядя на действующий папиросный вулканчик, — даже не сюжет для рассказа… Допустим, уйду я сейчас, оставлю вас одних, а у тебя язык опять кое-куда прилипнет.
— Не прилипнет, — яростно сказал Семенов. — Точно знаю!
— Ишь ты, знает он… Все не так просто, Семенов, надо учитывать массу факторов. Например, такой: а что я буду делать один?
— Леха, не пудри мне мозги. У тебя таких Ленок…
— Но мне она тоже нужна, Семенов, вот ведь какая штука. А ты мне предлагаешь куковать у разбитого корыта.
— Я тебе справлю новое.
— В каком смысле?
— В переносном.
— Не понял.
— Ты издал отличный роман, Алексей.
— Тебе так кажется?
— Я в этом уверен. И, надеюсь, не только я.
— Спасибо за доброе слово, лауреат, оно, как известно, и кошке приятно… — ткнул недокуренную папиросу в яшмовую пепельницу, встал, намеренно лениво потянулся. — А мне, пожалуй, и вправду пора. Устал я что-то. Позвать Ленку?
— Не надо, — быстро проговорил Семенов. — Я скажу ей, что тебя срочно вызвали в Союз писателей.
— Она не поверит, но это — ваши проблемы… Ладно, Владик, пока, удачи тебе.
И тихонько, тихонько, чуть ли не на цыпочках — по длинному коридору неуютно-огромной квартиры Семенова, аккуратно, без стука прикрыл за собой дверь.
А Пашка Талызин ухитрился врезать Алексею, смачно шлепнуть его по скуле — да так, что поплыл Алексей, судья на ринге даже счет начал. Но Алексей в панику не впадал, слушал неторопливые: «Один… два… три…», умно пользовался нежданной, хотя и неприятной передышкой, отдыхал, а на счете «восемь» встряхнулся, принял боевую стойку.
Судья крикнул:
— Бокс!
И Алексей с удвоенной яростью двинул на Пашку, заработавшего на нечаянном нокдауне паршивое очко, провел серию по корпусу и, не думая о дешевом джентльменстве, ударил правой в бровь противника, точно попал и сильно.
И тут раздался гонг: второй раунд закончился.
Алексей отправился в свой угол, а краем глаза заметил: Пашка шел к себе, прижав бровь перчаткой.
— Этот самый моментик мне больше всего и люб, — с садистским удовольствием сказал черт.
Где сейчас странствовала душа Алексея Ивановича? Похоже, она уже выбралась за пределы Солнечной системы, похоже, неслась она прямым ходом к Альфе Эридана или к Бете Тукана, а может, к Тау Кита она шпарила, пожирая уму непостижимые парсеки, поскольку фантасты допускают наличие разума именно в Тау Кита.
Но парсеки парсеками, а вопрос проклюнулся сам собой:
— Чем же он тебе так люб, моментик этот?
— Контрапункт боя, — немедля ответил черт. — Переход на иной — космический! — уровень нравственности, какой, к слову, существует в планетной системе Тау Кита.
— Разве там есть жизнь? — заинтересовалась душа Алексея Ивановича.
— Смотря что считать жизнью, — философски озадачился черт. — Одни живут так, другие эдак, а третьи вовсе наоборот, не говоря уже о пятых или тридцать вторых. И каждый считает свою жизнь единственно верной, и каждый по-своему прав, уж поверь мне, я знаю, я всякого навидался. А мы живем дальше, старик!..
Ах, каким счастливым, каким радостным, каким ярким было утро воскресного дня! Газетный киоск у дома открывался в семь утра. Алексей, по пояс высунувшись в окно, смотрел на улицу, видел, как собирается небольшая очередь у киоска, как ждут люди, пока киоскер примет газеты и откроет ставенку, а когда первые покупатели отошли, разворачивая на ходу утренние номера, Алексей пулей выскочил из квартиры, рванул вниз по лестнице, живо пристроился в хвост очереди. Он знал, что сегодня опубликовано, но хотел сам, своими глазами увидеть то, о чем ему накануне под ба-альшим секретом сообщили ба-альшие люди.
Купил газету, не разворачивая, сдерживая нетерпение, вышел на Тверской бульвар, уселся на первую лавочку и только тогда глянул. Вот оно! Все точно! Свершилось: он — лауреат! Пусть третьей степени, но все же, все же! Не зря ездил на Урал, не зря мерз в дырявом бараке, жрал прогорклые макароны, не зря заполнял дешевые блокноты километрами записей, не зря полгода не вставал из-за стола, свинчивая, склеивая, спаивая громоздкую конструкцию романа. Он не стал ему близким, этот роман, не стал плотью его и кровью, но сколько сил он в него вложил! И ведь получилось, все о том говорят! А теперь — премия…
— Читали? — вывел его из оцепенения чей-то голос.
— Что? — глянул тупо: рядом сидел высокий худой старик в длиннополом пальто, в жесткой шляпе, даже в пенсне — ну, прямо чеховский персонаж.
— Списочек, — старик ткнул в газету желтым янтарным пальцем.
— Да, просмотрел.
— А роман этот?
И само сказалось:
— Не пришлось. А вы?
— Проштудировал, как же. Советую полистать: характерная вещица.
— Характерная — это как?
— Для нашего времени. Время у нас быстрое, громкое. Спешим жить. И писать спешим. Вернее, описать время.
— Плохой, что ли, роман?
— Не плохой, а характерный. Нужный сегодня.
— А завтра?
— Завтра другой нужен будет… Да вы не сомневайтесь, прочтите. Если б не нужен был, премию не дали бы, — он встал, приподнял шляпу. — Честь имею, — и удалился в аллею. Не ушел, а именно удалился.
— Что же ты делаешь, черт? — возмутилась душа Алексея Ивановича. — Не было такого разговора.
— Ты просто забыл, — нахально соврал черт.
— Ничего я не забыл. Отлично помню то утро. Я купил газету и вернулся домой, а через полчаса приехал Семенов с Леной, шампанское пили. Хорошее шампанское, брют… Передергиваешь, чертяка, сочиняешь. И главное — плохо. Весь эпизод — чистой воды литературщина, фальшивка. Старика какого-то выдумал, сконструировал, чеховского…
— Тебе, выходит, можно конструировать, а мне нет? — защищался черт.
— Тебе нет. Обещал экскурсию в реальное прошлое — выполняй.
— Ладно, будет тебе реальное.
И все-таки устал Алексей, устал, как ни хорохорился. Сидел, расслабившись, в углу на табуретке, ловил раскрытым ртом теплый, прогретый прожекторами воздух, который гнал на него тренер, размахивая полотенцем, как веером. Он что-то говорил, тренер, но Алексей слушал и не слышал слов. Они наверняка всплывут в памяти потом, все эти правильные слова, когда главный судья стукнет молоточком по медной тарелке гонга…
Был зал, до отказа набитый собратьями по перу. Алексей впервые в жизни смотрел на них сверху, из президиума, сидел там скромненько, во втором ряду с краю, внимал докладчику. А тот, среди прочего, витийствовал вот про что:
— …В последние годы в литературу приходит талантливая молодежь, которая умеет сочетать в творчестве остроту взгляда, глубину мысли, умение видеть главное в нашей стремительной действительности и не заслонять его второстепенными деталями, не засорять подробностями быта, а подниматься над ним. Возьмем, к примеру… — тут он назвал фамилию Алексея, поискал его глазами, нашел в президиуме и удовлетворенно продолжил: — Читатели заметили еще первую, его книгу — чистую, светлую, проникнутую доброй и нежной доверительностью, хотя и не во всем свободную от субъективизма. В новом своем романе молодой писатель, несомненно, шагнул вперед, ушел от частного к общему. Он воссоздает картину жизни мазками крупными, сочными. Поскольку я прибегнул к параллелям с живописью, то сравнил бы автора с художником-монументалистом, замахнувшимся на поистине эпическое полотно. Не случайно роман так высоко отмечен… Две эти книги, столь разные по творческим приемам, позволяют предположить, что автор далеко не исчерпал собственные возможности, что впереди у него — большие свершения. Однако должен посоветовать писателю держаться того пути, который он открыл своим романом…
Это мы еще посмотрим, подумал Алексей, весьма, впрочем, довольный услышанным, это мы сами разберемся, какого пути держаться.
— Теперь правильно? — спросил черт.
— Что значит правильно? — возразила душа Алексея Ивановича. — Так и было, ты не соврал.
— Тогда продолжим…
В перерыве толклись у буфетной стойки, пили пиво, закусывали бутербродами с икрой, с розовой матовой семужкой, со свежей ветчинкой. Впереди ожидались прения по докладу, стоило подкрепить угасшие силы.
Алексей взял бутылку боржоми и пару бутербродов. Пока пробирался к столу, откуда махал ему Давка Любицкий, заначивший от общественности свободный стул, пока лавировал между жующими собратьями, получал поздравления.
— Имениннику…
— С тебя причитается…
— Алеша, дай я тебя чмокну…
И раскланиваясь, улыбаясь, уворачиваясь от объятий — к Давке, к Давке, ох, добрался, наконец!
— Охолонись, герой, — сказал Любицкий. — Чего пивка не взял?
— Мне выступать.
— Хорошо прешь, — завистливо причмокнул Давид. — Большому кораблю, как говорится… Кстати, а что сей сон значит: роман написан крупными мазками? Не понял по серости: похвалил он тебя или куснул?
— Почему куснул? — ощетинился Алексей.
— Полному что выходит? Раньше ты творил тонкой кисточкой, все детали прописывал, а теперь за малярную взялся.
— Дурак ты, Любицкий! Ссориться с тобой не хочется, а то врезал бы по физии.
— Не надо, — быстро сказал Любицкий. — Сам дурак, шуток не понимаешь.
— В каждой шутке есть доля правды.
— В каждой шутке есть доля шутки, — засмеялся Давид. — Ты на меня не злись, а лучше на ус намотай. Я ведь не зря про кисти сказал. Думаешь, у тебя врагов нет? Вагон и маленькая тележка. И все они в одну дуду дудеть станут. Примерно так, как я схохмил. Только я всего лишь схохмил, а им, брат, не до шуток. Им, брат, твое лауреатство — кость в горле. Но ты не боись, не тушуйся: у них одна дуда, а у нас — ого-го сколько. Мы их передудим. Лопай бутерброды, ветчинка здесь — пальчики оближешь…
— Хорошо строится? — спросил черт.
— Что?
— Музей.
Душа Алексея Ивановича не ответила. Она неслась туда, где разрасталась внезапно и сразу возникшая вспышка — нестерпимо-яркая, ослепительно-белая. Должно быть, чье-то старое солнце превратилось наконец в огнедышащую сверхновую звезду, и миновать ее душе Алексея Ивановича никак было нельзя.
И когда раздался звук гонга, Алексей — как и предполагал! — ясно вспомнил все, что говорил тренер:
— Так держать, парень! Врезал ему и не мучайся. И дальше бровь лови, она у него на соплях. Запомни одно: шесть минут позади, три осталось. Всего девять. И все эти девять минут Талызин — твой враг. В жизни ты с ним можешь быть не разлей вода, а на девять минут — все побоку. Бей и не промахивайся… Хотя эти девять минут, похоже, и есть жизнь. Так я считаю… Давай, парень, второй раунд — твой, не проморгай третий.
— Что там такое, черт? — душе Алексея Ивановича было страшно: она мчалась прямо в жаркий сияющий сгусток, который увеличивался, рос, заполняя собой все пространство впереди.
— Такое время, старик, горячее время, смотри, не обожгись.
— Ты имеешь в виду… — начала было душа, но черт не дал досказать, произнес официально-холодной скороговоркой профессионального экскурсовода:
— Переходим в следующий зал, товарищи, быстрее, быстрее, не задерживайтесь в дверях.
На поляне паслась лошадь. Не тонконогая, поджарая — из-под седла, а тяжелая, с толстыми бабками и провисшим животом, привыкшая к телеге, к неторопливой ходьбе по бездорожью. Алексей достал из кармана галифе сухую черную корочку, протянул ее рабочей коняжке. Она ткнулась в ладонь мягкими теплыми губами, жевала хлеб, косила на Алексея черным, удлиненным, как у восточной красавицы, глазом.
— Вкусно? — спросил Алексей.
— Вкусно, — ответила лошадь.
То есть, конечно, никакая не лошадь — что за ненаучный бред! — а вышедшая из леса девушка. Она была юной, рыжей, коротко стриженной, в ситцевом довоенном платье — синие цветочки на голубом фоне, и почему-то — вот уж ни к селу ни к городу! — в кирзовых сапогах.
— Вы чревовещатель? — Алексей, признаться, несколько оторопел от неожиданного явления.
— Нет, я Нина, медсестра, — девушка с откровенным, детским каким-то любопытством разглядывала незнакомца. — А это вас вчера встречали?
— Сегодня, — уточнил Алексей. — Самолет пришел в час тридцать две ночи. И встречали не столько меня, сколько почту и прочее… Вы получили письмо?
— Мне никто не пишет. Мама в эвакуации, а папа в действующей, на фронте. Они не знают, где я.
— Это тайна?
— Ну, какая тайна! Просто я сама не знаю, где они. Командир послал запрос, но ответа пока нет. Может, со следующим самолетом будет… А вы корреспондент?
— Так точно.
— Будете писать о нашем отряде?
— Если получится.
— А я вас читала. Вашу повесть в «Новом мире».
— Это бывает, — сказал Алексей. Ему почему-то не хотелось говорить о повести, выслушивать дежурные комплименты, а хотелось поболтать о пустом, о мирном, хотелось легкого довоенного трепа, хотелось на время забыть о своей журналистской профессии, тем более что не ожидал он встретить в отряде девушку в ситцевом платье и с веснушками на пол-лица. — Что вы делаете сегодня вечером? Я хочу пригласить вас в городской парк, покатать на колесе обозрения, угостить пломбиром и петушками на палочке.
— Я давно совершеннолетняя, — засмеялась Нина. — Вы можете заменить петушков шампанским, только сладким, пожалуйста, и покатать на лодке. И чур не целоваться.
— Почему? — удивился Алексей. — Вы же давно совершеннолетняя… Кстати, как давно?
— Мне уже двадцать один, — серьезно сказала Нина. — Старая, да?
— Ужасно, — подтвердил Алексей, — прямо долгожительница. Нет, правда, что вы делаете сегодня вечером?
— А что вы делаете сегодня вечером? Не знаете, товарищ корреспондент? И я не знаю. До вечера — целая вечность…
Лошадь вдруг перестала хрустеть травой, подняла голову и прислушалась. На поляну, выбежал молодой парень, голый по пояс, загорелый и злой.
— Вот ты где, Нинка! Ору тебе, ору… Пошли скорей, Яков Ильич зовет. Там Васильца принесли, подшибли его… — И зверовато глянув на Алексея, развернулся и скрылся в лесу.
— Я побежала, — сказала Нина. — Вот видите, до вечера еще ой сколько!.. Но вы все-таки купите шампанское и поставьте его в погреб. Купите-купите, не пропадет.
— Вот тебе и раз, — разнеженно произнес Алексей, обнимая лошадь, гладя ее, прижимая к себе ее морду. Лошади ласки не нравились, она тряхнула головой, вырвалась, отступила: — Называется: приехал к партизанам…
— Черт, черт, где ты? — крикнула душа Алексея Ивановича на весь открытый космос.
— Ну, здесь я, слышу, чего орешь!
— Остановись, мгновенье…
— Погоди, — быстро прервал цитату черт, — не гони картину. Я понимаю: воспоминания нахлынули, сопли распустил… Но остановить мгновенье пока не в силах: сверхновая еще не погасла. Вот погаснет, тогда можем вернуться назад, прямо на эту полянку, к кобыле… Да только зачем? Вечером ты уйдешь на операцию вместе с головной группой отряда, вернешься через три дня, ночью, к самолету. И ту-ту — в столицу. Нину не увидишь…
— Я же потом опять прилетел, через месяц.
— Верно, прилетел. Наврал начальству, что повесть задумал.
— Почему наврал? Задумал. И написал.
— Когда это будет? Через два года. А тогда ты не о повести размечтался, а о девке с веснушками, кобель несчастный!.. Шампанское хоть достал?
— Достал. Любицкий две бутылки приволок, прямо на аэродром.
— Куртуазным ты был, старик, сил нет. Чистый этот… как его… Жюль Верн.
— Дон Жуан, черт.
— Точно, он. Нелады у меня с литературой, путаю все, зря я с тобой, с писателем, связался. Но поздно, поздно. Самолет на старте, пилот в кабине, моторы крутятся. Взлет разрешаю!..
— Извините за опоздание, Нина, но честное слово, оно не по моей вине. Война, — Алексей достал из вещмешка шампанское, поставил бутылки на невысокий, грубо сколоченный стол. — Вот, как обещал…
— Неужели из Москвы? — ахнула Нина, осторожно взяла бутылку в руки, посмотрела на черную этикетку. — Сладкое… Не забыли…
Они сидели в тесной землянке «для гостей», которую командир отряда выделил Алексею, узнал, что корреспондент повесть задумал, что не налетом в отряде. В прошлый раз, к слову, Алексей жил в общей землянке, где, кроме него, храпело человек пять, а теперь — один, королем.
— А вот бокалов нет, — огорченно сказал Алексей. — Придется из кружек… Сейчас вечер. Надеюсь, вы никуда не спешите?
— Никуда.
На Нине было то же самое платье, что и тогда, на поляне, стираное, видать, перестираное, но аккуратное, даже нарядное. И не сапоги на ногах, а туфли-лодочки, такие непривычные, неуместные здесь, в этой темной и низкой норе в два наката, освещаемой тусклой однолинейной керосиновой лампой с надтреснутым стеклом. Да и Нина, чудилось Алексею, была вовсе не отсюда, не из войны…
Алексей снял с бутылки фольгу.
— Как открывать? С бабахом или без?
— Не надо с бабахом. Как тихо кругом, слышите? Тишина стояла лесная, летняя, настоянная на хвое и на смоле, обыкновенная мирная тишина.
— За вас, Нина, — сказал Алексей и поднял кружку.
— Лучше за вас. Вы все-таки гость.
— Тогда за нас. За нас двоих. Можем мы выпить за нас двоих или нет?
— Можем, — улыбнулась Нина. — Наверное, даже должны.
Свет от фитиля лампы дрожал на бревенчатом потолке, то уменьшался желтый неровный круг, то увеличивался, а после и совсем погас.
— Остановись, мгновение… — повторила душа.
— Рано, старик, — грустно ответил черт, — сверхновой еще пылать и пылать…
И, кроме тишины, была темнота.
— Зачем ты появился? — спросила Нина.
— За тобой, — сказал Алексей.
— Командир говорил, будто ты прилетел за материалом для книги…
— За тобой, — повторил Алексей.
— Пусть это будет правдой.
— Это правда.
— Но ведь война…
— Никакой войны нет!
— Зачем ты соврал, старик? — непривычно тихо спросил черт.
— Я не соврал, — воспротивилась душа Алексея Ивановича. — Войны не было! Только Нина и я, Нина и я! Почти месяц!..
— А потом ты улетел в Москву.
— Чтобы вернуться вновь!
— Лучше бы ты не возвращался, старик…
— Пристегнитесь, товарищ писатель, — сказал Алексею радист, выходя из кабины. — Сейчас посадка.
— Спокойно долетели, — ответил Алексей, нашаривая за спиной брезентовый пояс.
— Еще сесть надо, — философски заметил радист. — А что, товарищ писатель, ребята болтают, будто у вас в отряде невеста? Верно или треп?
— Верно, радист.
— Забрали бы вы ее в Москву.
— Забрал бы, да она не хочет.
— Ишь ты! — удивился радист. — Не женское это дело — война.
— Война не спрашивает, где чье дело.
— Справедливо… Ну, счастья вам тогда, — и ушел в кабину.
Алексей смотрел в иллюминатор. В черноте ночи возникла мелкая цепочка огней — костры на взлетно-посадочной полосе. Старенький ЛИ-2 нырнул вниз по крутой глиссаде, жестко ткнулся шасси о землю, подпрыгнул, дав «козла», и покатился. На Алексея свалился мешок с чем-то мягким, к ногам подъехал, уперся в сапоги какой-то ящик. Самолет встал.
Из кабины вышли летчики. Штурман спросил:
— Целы?
— Вроде бы, — усмехнулся Алексей, выбираясь из-под мешка. — С благополучным прибытием.
— И вас также.
Радист открыл дверь, и в самолет ворвался холодный осенний воздух. Алексей спрыгнул на землю и сразу попал в объятия комиссара отряда. Тот молча и долго мял Алексея, тискал, Алексей ответно хлопал его по спине, вырвался наконец, спросил:
— Нина с вами?
Комиссар не ответил, заорал на бойца, который волок на спине давешний ящик:
— Осторожнее! Не картошку тащишь… — и пошел к самолету.
Алексей цепко взял его за плечо.
— Стой! Нина где, спрашиваю.
Комиссар обернулся.
— Нина? — в глазах его плясали крохотные языки костров. — Нет Нины, Алеша.
— Как нет?!
— Убили Нину.
— Кто? — Алексей крикнул, не понимая даже, насколько бессмысленно звучит вопрос.
— В Белозерках. На операции. Перед самым уходом.
— Кто ее пустил на операцию? — Алексей схватил комиссара за отвороты кожанки, притянул к себе. — Кто разрешил?
— Она просила… — глухо сказал комиссар. — Мы не ждали засады, думали — без боя обойдется…
— Ты? — Алексей тряс комиссара, а тот не сопротивлялся, стоял покорно.
— Ты разрешил?..
Комиссар молчал.
И тогда Алексей, почти не сознавая, что делает, ударил комиссара в лицо, и не в лицо даже, а в какое-то бело-красное пятно перед собой, потому что не видел ничего, будто ослеп на мгновенье, и упал вместе с этим пятном, продолжая яростно наносить удары куда попало, во что-то мягкое, податливое, бессмысленно и страшно воя:
— Сво-о-олочи!..
— Брэк! — крикнул черт. — Совсем с ума сошел…
Алексей ничего не хотел замечать — только бровь Пашки, чуть припухлый бугорок над левым глазом, а Пашка пританцовывал, качая перчатки перед лицом — вверх-вниз, вверх-вниз, словно заманивая Алексея, словно говоря: попади, попади. Алексей не стремился ударить сильно: тут достаточно было только задеть перчаткой, скользнуть по коже, рассечь ее до крови. Пашка знал это и берег бровь, Пашка забыл о защите вообще, сосредоточился только на лице, и Алексей то и дело легко попадал по корпусу, набирая очки, а сам нетерпеливо выжидал, бил левой — раз хук, два, три: да опустит же он наконец руки!..
И дождался, поймал миг, молнией метнул вперед спружиненную правую, все-таки сильно попал в бровь. Пашка отпрыгнул, но поздно: из-под белесого волосяного газончика над глазом появилась тонкая струйка крови.
— Стоп! — сказал судья на ринге, знаком руки отсылая Алексея в его угол…
— Совсем с ума сошел, — ворчливо повторил черт. — Ты хоть думал, что делаешь, когда мутузил комиссара?
— Я ничего не соображал, ничего не помнил…
— Все ты соображал. Ведь не остался, нет? Улетел тем же самолетом?
— Меня втащили в него. Комиссар приказал…
— Ах, бедолага! Втащили его… А что потом было?
— Я хотел умереть.
— Какие страсти! — вскричал черт. — Мелодрама в чистом виде! Но ведь выжил, а, Фауст?
— Выжил, — эхом откликнулась душа Алексея Ивановича.
— Хотя вел ты себя, мягко говоря, очертя голову.
Танки шли медленно, неотвратимо, почти невидные в снежной пыли — черные пятна в мутном белом ореоле.
— Они нас не замечают! — крикнул лейтенант. Лицо его было мокрым и грязным, на щеке запеклась кровь вперемежку с копотью. — Надо отступать!
— Куда? — тоже крикнул Алексей.
Он лежал в окопчике, вжавшись в снег, до рези в глазах всматриваясь в танки, которые шли поодаль и мимо, будто и вправду не ведая о присутствии здесь орудийного расчета.
— Назад, вон туда! — лейтенант ткнул пальцем в сторону леса, откуда вылетели в низкое небо две сигнальные ракеты, зависли, растаяли в воздухе.
— А орудие?
Убитая пулеметной очередью лошадь лежала поодаль, снег уже припорошил ее, около морды образовался небольшой сугробчик.
— На себе потащим?
— Вытянем, — кричал лейтенант, — оно легкое. Он бросился к колесу, припал к нему плечом, пытался столкнуть, но у него ничего не вышло, и он махнул рукой сержанту и узбеку-рядовому. Они рванулись на помощь командиру, но Алексей заорал жутко, хрипло:
— Стоять! — солдаты замерли, узбек упал на колени, уперся голыми руками в снег, намертво утоптанный у колеса пушки. — Отставить панику, лейтенант! Приказа отступать не было. Мы еще живы, лейтенант, и пока живы, отсюда не уйдем…
Не договорил. Один из танков развернул морду и попер прямо на них. До него было рукой подать — метров сто или чуть поболе.
— Заряжай! — приказал Алексей, сам схватил снаряд и понес его к орудию. Сержант выхватил снаряд, ловко вставил в казенник. — Прямой наводкой!..
Орудие громыхнуло, дернулось, танк впереди заволокло дымом пополам со снегом, из этого бело-серого месива выплеснулся огненный сполох и снова исчез.
— Попал! — Алексей засмеялся. Солдат-узбек повернул к нему лицо, на котором тоже стыла улыбка. — Давай-давай, ребята!..
— Смотри, майор, — сержант указывал куда-то назад.
Алексей обернулся. По лощине к лесу бежал лейтенант.
— Ах, гад… — Алексей рванул из кобуры пистолет. Замерзшие пальцы слушались плохо, да еще и клейкий холод ТТ обжигал их. — Стой! — Лейтенант бежал, по колено проваливаясь в снег, падал, снова вставал. Алексей прицелился.
— Не надо, майор, — испуганно попросил сержант.
— Нет, надо!
Алексей поймал на мушку черную фигурку, негнущимся пальцем потянул спуск. Пистолет грохнул, казалось, громче пушки. Фигурка остановилась, замерла на мгновенье и рухнула в снег. Алексей сунул пистолет в кобуру и шагнул к орудию.
— Что уставились? Тоже хотите?.. Заряжай, быстро!..
Еще один танк двинулся в их сторону.
— Ты даже ранен не был, ни тогда, ни после, — завистливо сказал черт.
— Везло, — откликнулась душа Алексея Ивановича.
— А сержанта убило.
— Мы с тем узбеком остались…
— Помнишь его фамилию?
— Не спросил.
— Зря. Мог бы и написать о нем.
— О других написал.
— Знаю. Целый том очерков. И ни одной повести.
— Есть одна.
— О любви. А на войне было много другого, о чем стоило написать.
— У меня не было другого, черт…
И снова возник кабинет, и огромный письменный стол, и портрет на стене, а за столом сидел Семенов — погрузневший, тронутый сединой. Увидел Алексея, вышел из-за стола, обнял приятеля. Постояли так, обнявшись, соблюли ритуал, разошлись. Семенов — на свое место, Алексей — напротив, в кожаное кресло, утонул в нем.
— Сколько не виделись? — спросил Семенов.
— С сорок второго. Давно, — усмехнулся Алексей.
— Чего улыбаешься? Постарел я?
— Да уж не помолодел.
— Зато ты у нас орел: высоко летаешь. Вон, полна грудь цацок…
— Цацки я заработал, — жестко сказал Алексей.
— Слышал. Читал. Знаю. — Семенов говорил, как гвозди вбивал. — Ленка над твоей повестью полночи проревела.
— Какая Ленка?
— Жена. Ты что, забыл? Сам же нас познакомил…
— Забыл. — Алексей и вправду не вспомнил никакой Ленки.
— Увидишь — вспомнишь. Вечером у меня. Идет?
— До вечера дожить надо.
— Теперь доживешь, — засмеялся Семенов. — Ишь, фаталист выискался… Нет, правда, повесть — люкс. Я такого о войне не встречал.
— Она не о войне, — поправил Алексей.
— То есть? — удивился Семенов.
— Война — смерть, а повесть — о жизни.
— Действие-то на войне происходит.
— Жизнь везде, — отделался афоризмом Алексей, давая понять, что разговор ему неприятен. Семенов понял.
— Может быть, может быть… — протянул он. — А все ж напишешь про войну?
— Вряд ли. Война закончена. Во всяком случае, для меня. Другие напишут, это точно, а я нет.
— Слушай, Леха, ты какой-то чумной, нездешний. Очнись! Сам говоришь: война закончена. Развейся, отвлекись, махни куда-нибудь. Хоть на Днепрогэс: его сейчас восстанавливают, размах работ огромный. Получится роман — в самую жилу будет. Стройка — это же твоя тема.
— А что, — сказал Алексей, — можно и махнуть. Не все ли равно?..
— Ты бы ни черта не написал, если бы не Настасья, — сказал черт.
— Наверно, так, — согласилась душа Алексея Ивановича.
Телефон звонил долго, кто-то настойчиво рвался поговорить. Алексею надоело терпеть, он сбросил с головы подушку, резко сел на диване, взял трубку.
— Ну?
— Не нукай, не повезу, — засмеялся в трубке Давка Любицкий. — Когда вернулся, Лешка?
— Вчера ночью.
— И до сих пор дрыхнешь?.. Взгляни на часы: полдень уже.
— Шутишь? — Алексей знал, который час, а вопрос задал так просто, механически, чтоб что-то сказать.
— Ничуть, — Любицкий стал деловым и четким: — Вот что, герой. Сейчас ты встанешь, примешь душ, побреешься до скрипа, а через час мы к тебе приедем.
— Кто мы?
— Я с одним товарищем.
— С каким товарищем? Видеть никого не желаю! Хочешь, один приезжай.
— Один не могу. Сюрприз, — и брякнул трубкой.
— Псих ненормальный, — беззлобно сказал Алексей и пошел бриться.
Скреб жесткую щетинку золингеновским лезвием, рассматривал в зеркале свое намыленное отражение, думал о Давке. И карьерист он, и с принципами у него напряженно, нет их, принципов, и трепач изрядный, и попрыгунчик он, этакий отечественный Фигаро: то здесь, то там, всюду успевает, все про всех ведает, без мыла в одно место влезет — глазом не моргнешь… А вот врагов у него, похоже, нет. Недоброжелателей, настороженных — этих навалом, а откровенных врагов не нажил. Сумел так. Про Семенова, к примеру, говорят: пройдет по трупам. Про него, про Алексея, тоже много чего любопытного сочиняется, слухи доходят. А Давка — чист, аки агнец. И ведь Алексей знал точно: равнодушный человек Давка, а вся его показная доброта — от скрупулезного расчета. Не человек — арифмометр «Феликс». И Алексея он однажды высчитал и с тех пор опекает. Как может. А по нынешним временам может он немало… Что он сейчас придумал? Что за «товарища» ведет?
Пока добрился, постоял под душем, убрал комнату — гости и подоспели: брякнул у двери механический звонок. Алексей открыл дверь. На пороге — Давка с акушерским саквояжиком под мышкой, набит саквояжик так, что не застегивается, пивные бутылки оттуда выглядывают, торчит коричневая палка сухой колбасы. А чуть поодаль, на лестничной площадке, скромненько так — «товарищ». Прилично бы ахнуть вслух — ахнул бы Алексей: неземной красоты девушка, высокая, крупная, но стройная, коса через плечо переброшена — толстая, русая, до пояса аж. Стоит — улыбается. Не коса, вестимо, а девушка.
Алексей отступил на шаг, сказал:
— Прошу, — и не удержался, добавил. — Не ожидал.
— Как так не ожидал? — зачастил Давид, влетая в прихожую. — Я ж позвонил, предупредил… А-а, догадался! Ты небось решил, что я какого-нибудь хмыря тебе приведу — из начальников, так? Ну, серый, ну, недоумок! Я тебе Настасью привел, только ты стой, не падай, смотри на нее, радуйся… А этот бирюк, Настюха, он и есть знаменитый писатель, герой сражений, орденоносец и лауреат. Полюби его, Настюха, не ошибешься.
— Попробую, — сказала Настасья.
— Что попробуете? — спросил Алексей, все еще малость ошарашенный неожиданным сюрпризом Давки.
— Полюбить, — вроде бы пошутила, подыграла Давиду, а в глазах — заметил Алексей — ни смешинки, серьезными глаза были, голубыми, глубокими.
— И получится? — Алексей упорно сворачивал на шутку, ерничал.
— А это как захотите.
— Уже захотел, — Алексей вел летучий разговор по привычной колее легкого флирта. Как в древней игре: роза, роза, я тюльпан, люби меня, как я тебя… А Настасья, похоже, древней игры не знала.
— Не спешите, Алексей Иванович, впереди — вечность.
И как ожог: военное лето, поляна в лесу, брошенное вскользь: «До вечера — целая вечность…»
— Как вы сказали?
Умный Давид мгновенно уловил какую-то напряженность вопроса, какой-то незапланированный перепад в настроении приятеля, вмешался, заквохтал:
— Потом, потом, наговоритесь еще… А ты, Настюха, похозяйничай у холостяка, кухня у него большая, но бесполезная, плита небось ни разу не включалась, разве что чайник грел. А я тут отоварился, вон — полна коробочка, дары полей и огородов. Спроворь нам, Настюха, червяка заморить, — и сам потащил в кухню саквояжик.
Настасья следом пошла, на Алексея даже не взглянула.
А Давка через миг воротился, взял Алексея под ручку и увлек в комнату.
— Какова девица, а? Красота, кто понимает, а ведь ты, Алешка, понимаешь, ты у нас знаток.
— Кто такая?
— А-а, заело, зацепило! Так я и думал, на то и рассчитывал. Обыкновенная девица-красавица, девятнадцати весен от роду, родом — не поверишь! — из деревни, от сохи, так сказать, ягодами вскормленная, росой вспоенная.
— Погоди, не юродствуй. Я серьезно.
— А серьезно, Леха, все просто, как примус. Девка и вправду из деревни, из-под Ростова, какая-то дальняя родня жены, седьмая вода на киселе. Приехала поступать в педагогический, но провалилась. А ехать назад — ни в жилу. Что у них там в деревне — навоз да силос, женихов никаких. Вот она и нашла нас, дорогих родственничков, попросила помочь. Очень ей, понимаешь, столица по нраву пришлась.
— Ну и помог бы сам. Чего ко мне притащил?
— Ты что, слепой? У тебя таких баб сроду не было.
— И не надо.
— Нет, надо! — голос у Давки стал жестким, начальственным. — Я тебе никогда ничего зря не советовал, все — в цвет. И сейчас скажу: оставь ее у себя.
— То есть как?
— Обыкновенно. Ей жить негде, а у тебя — квартира. За ней уход нужен. Да и за тобой тоже.
— В домработницы мне ее предлагаешь?
— Смотри в корень — в жены.
— С ума сошел!
— И не думал. Я, Леха, в людях мало-мало разбираюсь, этого ты у меня не отнимешь. Так поверь: она тебе не просто хорошей женой будет, она из тех, кто города берет, коней на скаку останавливает и рубли кой-кому дарит. Но города, как тебе известно из опыта, в-одиночку не возьмешь. Нужна армия.
— Я-то при чем?
— Ты и есть армия.
— А она, выходит, командарм?
— Выходит. Вернее, штаб армии… Да не в том, Леха, дело. Женщина она — баба на все сто, одна на мильен, поверь чутью Любицкого.
— Слушай, сват, ты забыл об одной маленькой штучке. О любви.
— Я о ней всегда помню, — в голосе Любицкого вдруг появилась грусть, и Алексей невольно подумал о вечно больной жене приятеля, о двух дочках-школьницах, которых, по сути, воспитывала теща, кстати и о теще, которая терпела Давку лишь потому, что он умел зарабатывать. — Была б моя воля, сам бы женился. Да только я ей — тьфу, плюнуть и растереть. Она, Леха, дорогого стоит. И я ведь не только тебе, я и ей добра хочу…
— Ишь, доброхот… — сказал Алексей.
И еще что-то сказать хотел, но Настасья не дала. Вошла в комнату, спросила:
— Где стол накрывать?
— Где? — Алексей пожал плечами. — Я обычно в кухне завтракаю.
— В-кухне, Алексей Иванович, — улыбнулась Настасья, — готовить полагается. А завтракать мы здесь станем…
Душа Алексея Ивановича, изрядно поплутав в космических далях, вдруг заметила, что каким-то хитрым зигзагом возвратилась в родную Солнечную систему. Вон Сатурн, кольцо на нем, как поля у шляпы. Вон Юпитер со своими спутниками, не исключено — искусственного происхождения. Вон летят, кувыркаясь, астероиды — обломки славной планеты Фаэтон, как считает писатель-фантаст Александр Казанцев. А вон и Земля показалась, голубенький шарик, а вокруг нее тоже спутники крутятся, эти уж точно искусственные, а вон и станция «Салют», на борту которой несут очередную космическую вахту герои-космонавты.
Неужто путешествие к концу близится?..
А черт откуда-то подслушал мыслишку про путешествие, заявил ворчливо:
— Хватит, налетался! Думаешь, легко мне на старости лет временной канал удерживать? Это ж какие усилия требуются!.. Но погоди, до Земли еще долететь надо.
Алексей лежал на диване, курил и смотрел в потолок. Звонили из издательства, звонили из журнала, звонил Семенов. Всем, видите ли, любопытно, как продвигается работа над нетленным произведением, над романом века. А она, представьте себе, никак не продвигается, она, представьте себе, стоит на месте, корни в стол пустила. Две главы есть, а дальше — пусто. Писать он, что ли, разучился?..
Вошла Настасья, забрала пепельницу, полную окурков, поставила чистую. Ушла.
Алексей крикнул:
— Настя, вернись!
Она возникла на пороге, прислонилась плечом к косяку.
— Ты почему молчишь? — спросил Алексей. — Обиделась на что-то? С утра как воды в рот…
— Мешать вам не хочу, — безразлично сказала она. — Вы вроде работаете…
— Именно «вроде», — усмехнулся Алексей, — не прикладая рук…
— А вы приложите. У вас, кроме рук, и голова есть. Голова да руки — что еще нужно?
— Слушай, Настасья, я все спросить хочу: почему ты в институт не поступила? Голова да руки — что еще нужно?
Настасья смотрела на него в упор, как расстреливала. За ту неделю, что она существовала в его доме, Алексей попривык к ее взгляду, а поначалу ежился, отводил глаза.
— Я и не поступала, — спокойно сказала Настасья.
— То есть как? — опешил Алексей.
Тут она разрешила себе улыбнуться. Улыбка очень меняла лицо: каменное, резное — оно сразу оживало, даже глаза солнцем загорались. Короче: из статуи — в живую Галатею.
— Обыкновенно. Я туда пришла, а там все такие умные, все обо всем знают: какие-то серапионы, какой-то РАПП… А еще военных много, с орденами, как вы. Я и подумала: куда мне, деревенщине, равняться с ними? И ушла. Адрес Давида Аркадьевича у меня был.
— Вруша ты, Настасья, — сказал Алексей, довольный, что поймал девушку на вольной хитрости. — Все-то ты знаешь: и про РАПП, и про серапионов. Слышал, как ты Семенову отвечала, да он и сам мне сказал. Правда, в его стиле — о стирании граней… Сознайся, было?
— Было. Только эти грани я потом стерла, позже. А тогда, в институте, сразу решила: не мое это.
— А что твое?
— Мое? — Настасья помедлила с ответом. Алексей ждал. — Мое, Алексей Иванович, в другом. Отключить у вас в кабинете телефон, принести вам чай покрепче и не мешать, — она подошла к столу. — Я тут похозяйничала вчера, разобрала ваши бумаги. Здесь — все по делу, факты, цифры, вот в этих блокнотах, вот стопочка. А в этом блокнотике вы разные случаи записывали, тоже должно пригодиться. Ну а эти, — она подняла два потертых блокнота, — эти я уберу, чтоб глаза не мозолили. Ерунда здесь, пустое, вам не понадобится… Вставайте, Алексей Иванович, нечего зря валяться. Первые две главы у вас получились, я прочла, можно и дальше.
Алексей резко поднялся. Стоял злой.
— А кто тебе позволил подходить к моему столу? — чуть ли не рыком на нее.
А Настасья — как не слышала.
— Сама подошла, без разрешения, извините, если что не так. Но давайте договоримся: я к вашему столу не подойду, если вы от него отходить не будете. У меня свой стол есть, в кухне, — и пошла прочь. У двери обернулась: — Чай я вам принесу…
Алексей смотрел на письменный стол, на аккуратно разложенные — по темам! — записи, на стопку чистой бумаги, прижатую паркеровской ручкой, подаренной Давидом. Сказал с чувством:
— Вот стерва! — Но довольства в его голосе было куда больше, чем осуждения.
— Чтой-то я о нашем бое совсем запамятовал, — проклюнулся чертяка. — Пора его кончать, третий раунд на исходе.
И рука Алексея снова достала злосчастную бровь Пашки Талызина.
— Стоп! — крикнул рефери.
Поднырнувший под канаты врач долго осматривал разбитую бровь, промокал кровь ваткой, потом повернулся к судье, скрестил над головой руки, запрещая Талызину продолжать бой.
Рефери пошел по рингу, собирал у судей заполненные протоколы, Алексей стоял в своем углу, тренер снял с него перчатки, разматывал бинты.
— Молоток, — сказал тренер. — И нечего было чикаться. В финале ты Машкина запросто сделаешь, он совсем удара не держит…
А зал скандировал:
— Ле-ха! Ле-ха! Ле-ха!
Правда, кое-кто и свистел, не без того.
— Сейчас я тебе один разговорчик представлю, — сообщил черт. — Не отходя от кассы.
И во тьме египетской душа Алексея Ивановича услышала следующий диалог, по всей видимости — телефонный.
— Как он? — спросил Семенов.
— Погулять пошел, — ответила Настасья.
— Работает? — спросил Семенов.
— Все время, — ответила Настасья.
— Ну и что?.
— Это будет очень хороший роман, — ответила Настасья.
— А когда? — спросил Семенов.
— В урочный час, — и Настасья засмеялась. — Не волнуйтесь, Владислав Антонович, все идет нормально.
Грубый Семенов не удержался, воскликнул:
— Везет же Лехе с бабами!
— С бабами — везло, — обрезала его Настасья, холодно сказала, жестко — как умела. — А теперь с женщиной повезло. Вы это запомните, Владислав Антонович, покрепче запомните.
И грубый Семенов сразу сник, проговорил согласно:
— Уже запомнил, Настя, записал на скрижалях…
— Не было такого разговора! — страстно вскричала душа Алексея Ивановича. — Опять сочиняешь, черт, хотя и правдоподобно!
— Ну, положим, был, — лениво ответствовал черт, — и, не исключено, слыхал ты его, когда с гулянья вернулся. Слыхал и из башки выкинул… Не в том дело. Давай, старик, решайся: куда тебя перебросить, пока я канал не отключил?
Взволнованная и трепетная душа Алексея Ивановича присела отдохнуть на краешек солнечной батареи станции «Салют». Внизу — или наверху? — плыла родная планета, виднелись до боли знакомые очертания Европы, на которую набежал очередной мощный циклон с Атлантики, пролил обильные дожди на подмосковные поселки, дачу Алексея Ивановича тоже не обошел…
— Верни меня обратно, черт, — тихо попросила душа.
Неуютно ей было сидеть на батарее, одиноко, пусто.
— Так я и знал, — мерзко хихикая, молвил черт. — Только зря энергию на тебя истратил. И это при всемирном энергетическом кризисе! Ладно, граждане, музей закрывается, экскурсантов просят не толкаться в гардеробе. Спасибо за внимание.
Алексей Иванович очутился на собственной тахтичке, на шотландском красивом пледике, разверз зеницы и уставил их на электронный хронометр. Все, как обещано: шестнадцать часов тридцать три минуты, пятница, июнь, тютелька в тютельку. Вот они — волшебные парадоксы странствий во времени! Что о них знают дураки-фантасты!..
Черт сидел на прежнем месте, под лампой, равнодушно взирал на Алексея Ивановича.
— Ты никуда не исчезал? — изумился Алексей Иванович.
— Еще чего! — невежливо ответил черт. — Мне и здесь неплохо.
— А как… — приступил было к вопросу Алексей Иванович, но черт все без слов понял, перебил:
— Тебе не понять: Нуль-транспортировка, прокол субпространства, квазиконцентрация суперэнергии… Привет, мне пора, иду со двора, кто еще не спрятался — я не виноват, — дурачился, хвостом бил, считалку какую-то приплел не по делу.
— Но поговорить, поговорить!
— Вечером. После погоды. А сейчас, старик, тебе надо отдохнуть, прийти в себя, обдумать увиденное. Да и Настасья скоро явится.
— Она в Москву уехала.
— Размечтался! Передумала она. Увидела у магазина какую-то мадам, тормознула и поехала к ней кофий глушить. Через часок будет, помяни мое слово… Ну, до побачения, — сказал почему-то по-украински и исчез.
А Алексей Иванович и вправду заснул. Разбудила его Настасья Петровна, и было это ровно через час, черт не ошибся. Ворвалась в кабинет, пощекотала за ухом, как котяру какого.
— Вставай, соня, царство небесное проспишь.
Знала бы она, в каких таких царствах небесных странствовал ее муж, вернее, душа мужа!
— Ты же в Москве, я слышал.
— Представляешь, не доехала. У магазина стояла Анна Андреевна, помахала мне, и мы к ней завернули. Вроде бы на минутку, у нее «Бурда» новая, а получилось на час… Спускайся вниз, Таня чай собрала.
Алексей Иванович еле поднялся с тахты: чувствовал себя усталым и побитым, будто и впрямь отмахал расстояние от Земли до Тау Кита. Давило затылок. Отыскал в тумбочке коробку стугерона, проглотил сразу две таблетки. Зашаркал по лестнице, держась за перила. Перила предательски пошатывались, и Алексей Иванович мимоходом подумал, что надо бы позвать столяра, пусть укрепит. А то и свалиться недолго.
Скорая на руку Таня кремовый торт сварганила, и от обеденного пирога половина осталась.
— Что-то чувствую себя хреновато, — пожаловался Алексей Иванович, тяжко усаживаясь на стул. — Давление, что ли?
— Циклон с Атлантики, — объяснила Настасья Петровна.
— Видел, — проговорился Алексей Петрович, потому что, как мы знаем, действительно видел циклон, но Настасья Петровна оговорку во внимание не приняла, спросила:
— Померить давление?
— Потом. Я таблетки принял.
Странно, конечно, но Настасья Петровна нарушила ритуал, села за стол рядом с мужем. Однако, с другой стороны, чай — не обед, зачем по пустякам политесы разводить?
— Мне тортику можно? — тихонько поинтересовался Алексей Иванович.
— Съешь кусочек, — Настасья нынче была — сама доброта. — Кстати, я Давиду позвонила: они переозвучат, нет проблем.
— Зачем, Настасьюшка? Я же тебя просил… Какая разница: эпохальный, гениальный, видный, заметный? Я от этого лучше не стану, хуже тоже. Помнишь, в песне: стремиться к великой цели, а слава тебя найдет?
Настасья Петровна отколупнула серебряной ложечкой кремовую розочку, подозрительно осмотрела ее и отправила в рот. Алексей Иванович, в свою очередь, осматривал интеллигентно жующую Настасью, интеллигентно пьющую жасминовый чай из фарфоровой китайской чашечки, осматривал жену пристрастно и сравнивал с той, что явилась к нему час назад, а точнее, сорок лет назад, и, если верить поэту, как с полки жизнь его достала и пыль обдула. Постарела — факт, пополнела, отяжелела, косу давным-давно сбросила, поседела, но не красилась, не скрывала седину. И лицо стало грузным, только глаза навеки сохранили свою озерную глубину, молодыми были глаза, не властно над ними время. Когда-то — деревенская девушка, барышня-крестьянка, теперь — светская дама, попробуй подступись!..
Она аккуратно поставила чашку на блюдце.
— Слава, Алешенька, дама гордая, независимая, сама по клиентам не ходит. Ее завоевать нужно, любовь ее, а завоевав, держать изо всех сил.
— У меня нет сил, — сообщил Алексей Иванович.
— У тебя нет, — согласилась Настасья Петровна. — Зато у меня пока есть.
Алексей Иванович торт докушал, губы салфеткой утер и спросил — скромник из скромников:
— Настасьюшка, а ты у меня дама гордая?
— Что ты имеешь в виду? — зная мужа, Настасья заподозрила некий подвох.
— Ты ко мне сама пришла, я тебя не завоевывал.
— Не говори глупостей, — вроде бы рассердилась Настасья Петровна, но Алексей-то Иванович за сорок лет жену — назубок и сейчас понял: реплика проходная, своего рода кошачий удар левой в перчатки, если пользоваться боксерскими аналогиями, своего рода отвлекающий маневр с хитрой целью вызвать атаку, заставить противника раскрыться. А чего ж не раскрыться?..
— Хочешь, напомню твои первые слова, когда вы с Давидом пришли?
— Напомни.
То ли еще один тычок левой, то ли и впрямь забыла…
— Давка сказал: «Полюби его, Настюха, не ошибешься». А ты ответила: «Попробую».
— Ну и что? Попробовала и полюбила. Не ошиблась.
— Настасьюшка, я тебя никогда ни о чем не спрашивал. Сегодня впервые. Скажи честно: как вы тогда с Давидом договорились?
Настасья Петровна с шумом отодвинула стул и поднялась — этакой разгневанной Фелицей.
— Я тебя не понимаю, Алексей. И разговор мне неприятен, продолжать его не желаю.
Алексей Иванович смотрел на жену снизу вверх и благостно улыбался.
— Не желаешь — не надо. Извини, родная… Только замечу: свою славу я еще до войны зацепил. Сам. И представь — удерживал.
Настасья, которая Алексея Ивановича тоже вдоль и поперек изучила, услыхала в его тихом воркованье нечто опасное, нечто, быть может, грозное, пахнущее бунтом на корабле, что заставило ее мгновенно сменить роль, перестроиться на ходу, выдать примиряющее:
— Сам, конечно, кто спорит?.. — и с легкой горечью: — Просто я думала, что была тебе помощницей, а выходит… — в душевном расстройстве махнула рукой, безнадежно так махнула, пошла из гостиной.
И Алексей Иванович всполошился, вскочил, догнал жену — она ему позволила себя догнать! — схватил за руку.
— Ну, не сердись, Настасьюшка, осел я старый… Сон мне приснился пакостный, ерунда всякая — «из раньше».
Настасья остановилась, повернулась к мужу, пристально посмотрела в его виноватые глаза, проверила: действительно ли виноватые, не ломает ли комедию? Потом поцеловала в лоб, как клюнула, сказала наставительно:
— Никогда не верь снам «из раньше». Они врут. И воспоминания тоже врут. Что было, то было, а все, что было — было хорошо.
— Очень много «было», — машинально заметил Алексей Иванович, имея в виду тавтологию в Настасьином афоризме.
А Настасья Петровна поняла по-своему:
— Верно, много. Но все — наше. Общее. Твое и мое… — и вдруг смилостивилась, пошла на уступку: — Хочешь, я опять Давиду позвоню, скажу, чтоб ничего не делал?
— Позвони, Настасьюшка, прошу тебя. Мне так спокойнее.
И Алексей Иванович почувствовал себя победителем.
Но вот вам парадоксы человеческой психики: Настасья Петровна тоже чувствовала себя победительницей. В самом деле, какая разница: видный, заметный, гениальный, талантливый? Все это — слова. А дело-то давным-давно сделано.
— Выходит, зря путешествовал? — ехидно спросил черт, когда Алексей Иванович, отсмотрев программу «Время», поднялся к себе и привычно умостился в кресле у письменного ветерана-работяги.
— Не зря, — не согласился Алексей Иванович, закуривая тайную вечернюю сигарету и пуская дым прямо в чертячью рожу. Но тот и не поморщился: дым для него — одна приятность. — Спасибо тебе, черт.
— За что? — черт искренне удивился. — Просил вернуть молодость, жаждал остаться на той полянке, а все ж воротился? Как-то не по-фаустовски получается…
— Прожитого не исправишь. А спасибо — за вновь пережитое.
— Как не исправишь? Ты же хотел разрушить музей…
— Поздно, черт. Силы не те, воля не та. Да и музей уже — не только мой.
— Значит, все будет по-прежнему: большой человек, повелитель бумаги?..
— Не трать зря иронию: я себе цену знаю. Сам утверждал: ты — это я. И наоборот.
— Вроде как больная совесть писателя?
— Больная, черт. Ты же вернул мне лишь те мгновения, которые и вспоминать-то больно.
— А приход Настасьи?
— Разве что это… Так она и сейчас со мной.
— Ну а не оставил бы ты ее у себя, ушла бы она тогда?
— Ничего бы не изменилось, черт. Она — это тоже я, только писать не умеет.
— Выходит, будем доживать?
— Много ли осталось?
— Верно, немного, — со вздохом согласился черт. — Только холодно у тебя в музее, — поежился, передернул плечами.
— Хочешь, я лампочку посильнее вверну? — заботливо спросил Алексей Иванович.
— Не надо. Дай-ка мне сигаретку, подымлю с тобой, — щелкнул пальцами — между ними возник синий огонек. Черт прикурил, затянулся, пустил дым кольцами. — А ничего табачок, приятный… Так что у нас там с погодой?
— Сам знаешь: циклон. Область низкого давления, обложные дожди, температура — шестнадцать по Цельсию.
— Совсем в этом году лета нет.
— И не говори! Одно расстройство…
Сигаретный дым плавал по комнате, внизу шептал телевизор, ветер раскачивал деревья в саду, космическая станция «Салют» совершала очередной виток вокруг дождливой планеты, где-то в созвездии Кита готовилась вспыхнуть сверхновая, свет от которой, если верить астрономам, дойдет до нас еще очень-очень не скоро.
Все, что сказано здесь, было, а все, что будет, будет сказано.
Все в его жизни с утра было фантастически скверно: и лицо, и одежда, и душа, и мысли, а если продолжать цитату, хорошо бы — не перевранную, то и дела, и настроение, и погода за окном, и перспективы на завтра.
Здоровье вот, правда, не огорчало. Пока.
А еще — гадкие сны. Они появились недавно. Первый: он бежит по пустой дороге, ровной асфальтовой магистрали, безмашинной, безлюдной, справа — лес, слева — грязно-серые бетонные стены, бежит в панике, холодея от страха, от обреченного ожидания: там, за видным уже поворотом, — страх неизбежный, необъяснимый. Он входит в поворот, совсем пропадая, и — финиш. Пробуждение. Ночь, комната в двадцать квадратов, сбитое одеяло, синий отсвет крышной рекламы в окне, рядом на подушке — смрадное дыхание кота, светится на электронных часах электронное время: четыре с копейками. Утра.
Это — первый сон. А иногда — и в последнее время все чаще — другой.
По ровной пустыне, где ни кустика, ни колючки, под ногами — пружинящая сухая земля, спекшаяся, потрескавшаяся от неимоверной жары… Пот в три ручья, во рту наждачная сухость… А впереди — цель. А может, и не цель, но что-то, к чему непременно стоит двигаться, ибо, даже загнанная в экстремальные условия, человеческая логика не прекращает работать и, как справный компьютер, предлагает пути развития событий. Вот — путь. Впереди — километрах в четырех-пяти — гора. Даже не гора, а горка, сопка, холм, бугор, возвышенность, горделиво торчащая на скучной столешнице ландшафта, окруженная несколькими собратьями-сестрицами росточком поменьше. И вроде бы растет на них что-то… кактусы? пальмы?.. отсюда не видать. Тогда надо добежать, посмотреть, может, там найдется вожделенный тенек и говорун-ручей с холодной до ломоты зубов водой… Хотя — откуда такое здесь? Но добежать все равно надо. Не двигаться нельзя — изжаришься. Проще собраться с силами, рвануть спуртом, промахнуть эти несчастные десять километров — что нам, стайерам! — и…
А вот после «и» — опять, как и в первом сне — ничего. Усталость и жара добивают, не дают ступить ни шага, в глазах темнеет, и он просыпается в мокрой от пота постели, с безумным желанием нахлебаться воды. На этот случай — для этого сна (кто знает, какой приснится?) — рядом была припасена пятилитровая емкость с родниковой водой, регулярно покупаемая в супермаркете. Напиться. Жадно, шумно, проливая на простыню (что ей, она и так хоть выжимай), оглядеться, чтобы увидеть знакомую картину: ночь, комната в двадцать квадратов, сбитое одеяло, синий отсвет крышной рекламы…
И снова все повторяется наяву: скидывает кота в ноги, быстро засыпает, спит до звонка будильника в семь тридцать. Сон — тоже как первый! — живет в сознании от душа до бритья…
Но черт с ними, со снами, они — фантазия, фата-моргана, а жизнь между тем никто не отменил, положено врубаться в нее, как ни противно.
Но вот вам пресловутая волшебная (почему так?) сила привычки: на кой хрен подниматься в семь тридцать, лезть под холодный душ и бриться с ненавистью к себе, если можно спать до упора, ну хотя бы до девяти, до часа, когда серый зимний день съедает рекламу, некорректно бьющую ночью в окно? На кой вообще хрен неполезные для организма утренние телодвижения, если спешить некуда? Работы нет, жены нет, детей нет, а коту задан корм с вечера — непортящиеся кошачьи сушки: соскочи с койки и жри, бездонный зверь… Но волшебная сила тупо ведет тебя на автопилоте, и встаешь, и бреешься, и сметаешь обезжиренный кефир с неровно поджаренным хлебом, и привычно влезаешь в Сеть в поисках предложений работы, бродишь там странником неприкаянно долго и все равно безрезультатно. Не запущено в Сеть ничего для тебя интересного.
Имеются, однако, некие накопления, есть, есть денежки, есть кое-какие заказы на переводы, поэтому позволяешь себе пока искать именно интересное, а не абы что — для выживания.
Впрочем, не пропала надежда и на друзей. Точнее — на приятелей, потому что какие в нынешнее время друзья? Друзья — это из Дюма, из Ремарка, из «Тимура и его команды» на худой конец, понятие книжное, сегодня вообще — музейное. А приятели — это зримо и никогда прежде не подводило. Особенно если выпито вместе — море. Азовское хотя бы.
Правда, профессия маловостребуемая, вернее — обе профессии: лингвист-переводчик и спортсмен-легкоатлет, бегун на длинные дистанции, как то: десять тысяч и пять тысяч метров.
К месту вспоминается старая детская песенка про пони, который бегает по кругу и в уме круги считает…
Пора бы и познакомиться с пони.
Чернов Игорь, тридцать три, мастер спорта международного класса по бегу, бывший член сборной России, серебряный призер Олимпиады на «десятке», уже профессионально не бегает, но может быть тренером, если какому-то идиоту нужен тренер по бегу вдоль стадионных пустых трибун.
Нет идиотов. Да и не хочется — тренером…
А кому нужен Чернов Игорь, те же тридцать три, лингвист, переводчик, знаток двенадцати языков, синхронно переводящий с шести, включая датский, например, или иврит, а остальные знающий пусть не для синхрона, но на весьма приличном уровне?
До сих пор нуждающиеся находились, даже пристойные деньги платили — за знания и память.
Вопрос. А откуда у тупого бегуна, отмеряющего ежедневно свои тренировочные километры, такие убойные способности к языкам? И еще. Откуда у него нашлось свободное от бега время, чтобы их вызубрить?
Ответ. А на бегу и вызубрил. Ну, еще институт, ясный перец окончил, но там — только английский и немецкий, а остальные поднабрал самостоятельно. Способность к языкам и впрямь убойная. Месяц — разговорный язык, три месяца — читаем без словаря, полгода — синхронный перевод влегкую. Уникум.
Чернов любил — особенно с бодуна, утром, хлопнув залпом банку зеленого «Туборга» для облегчения похмельных страданий, — поразмышлять о вечном, в частности — о своей знаменитой памяти. Он очень надеялся, что она — вечна. Основание для сомнений было: в школе Игорь не радовал успехами педагогический славный состав, перекатывался с «тройки» на «четверку», а учитель литературы лез на стену от неспособности толкового с виду парня выучить наизусть стих Пушкина про «очей очарованье», к примеру, или монолог Чацкого про «карету мне, карету».
— Скажи мне, Чернов, — с тоской спрашивал «литератор» стоящего у доски ученика, — разве трудно запомнить такой умный и красивый текст?
— Трудно, — честно отвечал ученик — и не врал.
— А как же твои однокашники? Они ж запоминают… — апеллировал к классу «литератор».
— Они талантливее меня в этом занятии, — не стеснялся унизиться ученик, потому что и без любви «литератора» числился гордостью школы: успешно защищал ее честь на всяких районных и городских спортивных олимпиадах.
Так было до срока.
А потом пришел срок.
Чернов отчетливо, в мелких подробностях помнил тот сентябрьский день, когда он, десятиклассник уже и кандидат в мастера, бежал на юношеском чемпионате страны свои коронные десять, бежал ровно и мощно, ни о чем постороннем не думал, ничего кругом не замечал — машина и есть машина, даже если она человек — и вдруг словно взорвалось что-то в организме, бомба какая-то атомная возникла глубоко в желудке, взрыв очень больно и — вот странность! — невероятно сладко сжал все внутренности в какой-то огненный комочек, швырнул его вверх, вверх, вверх — в голову, в мозг, навылет, и Чернова накрыла такая невероятная по силе волна счастья, облегчения (улета, если попросту), какой никогда не дарил ему даже, извините за интимную подробность, и самый славный оргазм.
А женщин-то он любил. Умел любить и хотел любить… Состояние это продолжалось тогда, как понял Чернов, секунду-другую-третью, но за эти секунды он оторвался от своих соперников метров на пятнадцать. Тренер допытывался:
— Откуда силы взялись в конце дистанции?
— Не знаю, — честно отвечал Чернов, потому что и вправду не знал.
Тот забег он выиграл с большим преимуществом, получил очередную цацку, а спустя несколько дней от нечего делать прочитал перед сном заданный на дом стих и с ходу запомнил его. И поднял руку на «литературе», выдал текст с выражением, получил от ошарашенного педагога:
— Ведь можешь, подлец! Как это тебе удалось?
— Не знаю, — честно, как и тренеру, ответил Чернов, потому что и вправду не знал.
С тех пор будто шлюз прорвало: любой прочитанный или услышанный текст — мухой! С первого прочтения. До школьной медали не добрался, потому что чудом обретенное свойство памяти не хотело распространиться на точные науки: тем одной памяти не хватало, требовалась сообразиловка, а «сладкий взрыв», как его Чернов про себя называл, на сообразиловку не действовал.
Чернов сначала не связывал «взрывы» с внезапно проснувшейся памятью. Бег — это да, взаимосвязь налицо, хоть и непонятна ее природа. Но молод был Чернов, даже, скорее, юн, чтобы задумываться о природе органических (или каких там еще?) изменений в здоровом организме. Чего зря голову-то ломать? Ну, приятно, ну, полезно, а почему так — да по кочану и по капусте. Анализировать происходящее внутри тебя, лелеять то и дело рождающиеся болячки и непонятки — это прерогатива возраста увядания, а Чернов существовал в возрасте расцвета, когда здоровье — данность, даже если она неподвластна здравому смыслу.
Они стали повторяться, «сладкие взрывы», хотя и нечасто. Но всегда — на дистанции, всегда — где-то перед последним кругом, всегда — неожиданно, как бы Чернов ни ждал их, ни пытался вызвать, вымолить по-нищенски у организма. Или у Бога. Но они приходили, когда хотел все-таки, видимо, бег, а не организм. И всякий раз, когда они приходили, Чернов могучим спуртом вырывал победу у соперников, сначала обалдевавших, а потом уже изначально, чуть не со стартовой линии ждавших черновского спурта, боявшихся его. Впрочем, в ту пору Чернов и без таинственных «взрывов» часто побеждал, сам, сил было — через край, тогда его и в сборную взяли, тогда он и на Олимпиаду поехал, и серебро там оторвал — опять сам, к сожалению. Был бы «взрыв» — оторвал бы золото, а так…
Он никому о «взрывах» не рассказывал, точнее — никому после визита к некоему светочу медицинских знаний. Решился-таки, несмотря на нерассуждающий возраст, точили его, значит, сомнения: почему да отчего и не смертельно ли это… Светоч внимательно выслушал невнятный рассказ до омерзения здорового пациента, поспрошал вроде бы заинтересованно о подробностях явления, повыяснял, значит, анамнез, признался:
— Впервые сталкиваюсь, знаете ли. Странноватая особенность… Так говорите: всегда неожиданно, непрогнозируемо?
— Всегда, — подтвердил Чернов.
— И только во время бега?
— Только.
— И считанные секунды?
— Две, три…
— Как же мне прикажете вам помочь, если я стар и слаб? — Светоч был старше Чернова максимум лет на пять и здоров на вид, как конь Юрия Долгорукого. — Бегать с вами и ждать, пока вас, извините, достанет? Тогда, голубчик, не вам, а мне помощь понадобится. От инфаркта… А вы уверены, что эти, как вы их называете, «взрывы» вам в радость?
— Однозначно, — усмехнулся Чернов, понимая, что с врачом он, похоже, пролетает.
— Так и радуйтесь! В жизни, голубчик, так мало радости, что жаловаться врачу на приятное только потому, что неизвестно его происхождение, — это извращение. Как врач вам заявляю… Впрочем, хотите — пропишу вам что-нибудь средней убойности. Попейте…
Убойное пить не стал. Водка — она как-то привычнее, понятнее. Вот ее-то он и начал пить — здоровью вредить, невзирая на предупреждения Минздрава.
Ну, «пить» — это, конечно, чересчур, точнее будет — употреблять, но делал это со вкусом и неэкономно. Вольных приятелей, желающих чокнуться с каким-либо чемпионом-рекордсменом, находилось много, об этом социальном явлении писано-переписано. Чернов исключением не стал.
Сошел он с дистанции тихо, без прощальных фанфар, да и отмеренная все тем же Богом — или кем там наверху? — феноменальная память вовсю тащила его из спорта: уже и институт оканчивал, уже и языки отлично пошли — чего зря бегать! А «сладкие взрывы» вне беговой дорожки почему-то не рождались, хотя регулярно, после утреннего «Туборга», натягивал кроссовки и бежал в Сокольнический парк — выпаривать с потом накануне выпитое.
Жалел о пропаже волшебных моментов счастья-на-бегу? Не то слово. Особенно поначалу. А потом притерпелся и без «взрывов», счастье ограничил обычными оргазмами, опять пардон за излишнюю интимность, даримыми любимыми и не очень женщинами. А что до «взрывов» — понимал: чудо исчезает, когда его перестают ценить, когда относятся к нему как к данности.
Жена, когда уходила от Чернова, бросила в сердцах:
— Ни хрена ты, Чернов, не ценишь: ни дела своего, ни таланта, ни близких тебе людей. Живешь, как в гостинице. Бог дал — спасибо. Не дал — тоже не помрем… И приятели твои — не люди, а так, лица. Если запомнишь их по пьяни… — Помолчала секундно в дверях, добавила: — Когда остановишься — позвони. Или когда снова побежишь…
Оставила, значит, надежду. Хотя и не объяснила, куда Чернову бежать следует.
И что он в итоге имел и имеет к своим пресловутым тридцати трем?
Перечислим.
Имел: жену, как уже сказано, не выдержавшую «гостиничного» мужа; отца и мать, мирно почивших (давно) в родном далеком городе Усть-Кокшайске; личное авто, минувшей осенью угнанное со стоянки у подъезда не опознанными милицией похитителями. (К слову: что угнали — славно, опять много бегать стал, все на пользу: живот, худо-бедно, плоский, мышцы, если уж и не стальные, так и не кисельные, сам сух, как йог.) Имеет: квартиру в Сокольниках, заработанную с помощью неординарных способностей мышц; мебель, книги (много), одежду (маловато для неофита-холостяка…), роскошную, но темную по смыслу картину неизвестного художника «Бегун» (кто-то подарил, название условное), где изображен некто в белой хламиде, несущийся по пересеченной местности, кое-какие денежки в заначке, как уже отмечено, и еще — кота, добровольно пришедшего, в отличие от жены, в дом и прижившегося там прочно (уж извините за некорректно выстроенный ряд имевшегося и имеющегося: люди, вещи, фауна…). Немного, но другие и того не имеют. Чернов был доволен в принципе, а сверх принципа мечтал лишь о постоянной работе, о прибыльном применении неординарных способностей интеллекта.
А жена… Ну, остановился он — в смысле выпивки и в смысле приятелей, — точнее, почти остановился, вот — бегать вовсю начал, и опять всплыла робкая надежда на возвращение счастья-на-бегу, «сладких взрывов».
Надежда… Надеяться, говорят, не вредно…
А жене не позвонил: поезд, считал, ушел. Время разбрасывать камни окончилось. Ко времени собирать их Чернов был не готов.
В тот день…
(Sic! Прервемся на минуту. С этого банального набора слов — «В тот день…» — начинается новейшая история Чернова Игоря, тридцать три, подводящая жирную черту под прежними историями, но не зачеркивающая вышеназванных интеллектуальных и спортивных талантов его, а напротив — вовсю их использующая…) Итак, в тот день он, отсмотрев леденящий спящую душу сон об ужасе за поворотом, доспал между тем до подъема, проделал традиционные утренние действия, однако в Сеть забираться не стал. Надел новенький малонадеванный рибоковский костюмчик, кроссовочки, еще не испытанные километрами, на ноги нацепил и выбежал прямо в морозное воскресное зимнее утро. Он бежал от метро по Сокольническому валу, похожему, как сказано ранее, на улицу из сна (справа — лес типа парк, слева — грязно-серые бетонные стены домов типа город), легко несся по снежку, не убранному с тротуара, в сторону боковых, вечно распахнутых ворот парка, ведущих прямиком в ту его часть, которая и считается у местных жителей лесом. Если можно назвать так истоптанные ими, жителями, и засранные их собаками аллейки среди больных городских деревьев. Но — зима на дворе, воздух чист и звенящ, людей и собак в этот час в парке или в лесу — немного.
Вот добегу, думал Чернов все-таки мрачно, вот нырну в ворота, и будто я и не в Москве уже, будто где-нибудь в дальнем Подмосковье или вообще даже в Рязанской губернии, в Сибири, на Чукотке, где — никого, где никто не лезет к тебе с дружбой или советами, где ты — один, Бог, царь и герой в одном флаконе…
Глупости, по сути, в голову лезли. А ведь прежде — никаких глупостей, которые отвлекают от прекрасной идеи бега плюс победы, никаких посторонних мыслей — лишь холодный счет кругов. Пони.
Так то на стадионе, на круге, точнее — овале, а здесь — путаные дорожки в лесу, снежок скрипит под подошвами, струйка пота потекла по спине, птица на ветке никого не боится, а на другую ветку зимнее солнышко нанизано, круглое и бледненькое — ах, счастье! — а ты, хоть и не в тундре, все равно — Бог, царь и герой… То есть идея бега, как видно, никуда не делась, но, лишенная победной составляющей, перестала быть самоцельной. Так и просится на ум махровая банальщина: была у него жизнь ради бега, остался бег ради жизни.
Но описанные милые радости с птицей и солнцем на ветке были еще впереди, а пока Чернов чесал крупной рысью по родному Сокольническому валу, дышал размеренно и ровно, дыхалки ему хватало надолго, несмотря на некие все же злоупотребления той veritas, которая in vino. А улица между тем была на диво безмашинна и безлюдна — как в первом дежурном сне. То ли спали еще сокольнические жители, то ли чума пришла в их бетонные дома и выкосила всех до одного, включая собак. Оба предположения казались Чернову фантастическими, но он и не искал достоверных, а просто бежал себе и бежал и плавно вошел в поворот, за которым всегда имел место обветшавший дворец хоккейных баталий. Всегда имел, а нынче раз — и не имел никакого места!
Или все же имел, куда он денется, просто Чернов его не увидел, не до дворца Чернову стало.
Внутри, в животе — в желудке, в кишках, в печенке, какая в черту, разница! — медленно-медленно рождался знакомый холодок, предвестник «сладкого взрыва», а ведь давно решил, что — все, фигец котенку, отвзрывался, но — вот он, вот вот, вот, вот!.. И провалился, а точнее — рухнул в счастье ослеп, оглох, перестал существовать, или опять точнее — разлился морем, да что морем — космосом распахнулся, превратился в бесконечность, стал Богом, только Богом и — никаких царей и героев!..
И умер…
… И снова ожил — как прежде, как всегда оживал, — только успел поймать за хвост залетную мыслишку: ну никогда же так пучково не колбасило, ах, кайф!.. И побежал мощнее, все ускоряясь — будто опять победа у финиша ручкой замахала. И пришел в себя, наконец. И осознал себя. И увидел, что зима кончилась. То есть ее здесь и не было — зимы.
И пришло ключевое слово: «здесь»! Антоним пропавшего «там».
Чернов сразу выделил ключ и сразу встал. Требовалось нечто большее, нежели его малость убитая вчерашней гулянкой сообразиловка, которой он и в обычном-то режиме не блистал. «Там» — там осталась зима, остался снег под ногами, осталась Москва, а в ней — район Сокольники, парк, лес, хоккейный дворец, родной дом, квартира, кот на постели… «Здесь» — здесь, блин, ни хрена этого не было, не бывало, быть не могло. А было: дорога-грунтовка, укатанная, утоптанная, хотя и узкая, однорядная, если автомобильный термин использовать. Но, похоже, автомобили по этой грунтовке не ездили, не доезжали сюда: не оказалось на мягком грунте ни одного, даже затертого, следа протектора. А дорога тянулась вдоль невысоких красно-желтых холмов, из которых торчали какие-то кактусовидные растения, за холмами были другие холмы, за другими — третьи, а дальше — горы, что справа от дороги, что слева — пейзаж удручал всяким отсутствием людского духа. И еще: небо над дорогой и холмами было ослепительно голубым, солнце — за отсутствием подходящей ветки — торчало прямо посреди неба, то есть в зените, и шпарило так, что тонкая струйка пота, начавшая свой путь по спине еще «там», «здесь» превратилась в потоп. Говоря короче, жара стояла адова, и Чернов, одетый для «там», сразу вспотел.
Мгновенно возник в памяти дежурный — второй! — сон про пустыню. Образ тот же, ощущения те же, в деталях вот только разница имеется: там, во сне все было более плоским, более пустынным, неживым и нежилым. Здесь даже поинтересней — поживей! — как-то. Только жара та же самая…
С нежданной злобой подумал: хотел «сладкого взрыва», наркоман? Получай! Куда уж слаще…
Но за злобой пришло пусть паническое, но вполне логичное сейчас любопытство: что случилось?..
Чернов встал как вкопанный, что считается дурным литературным штампом. Но что бы вы написали иное? Штамп всегда точен — на то он и штамп.
Так что встал Чернов как вкопанный (столб? деревце? лопата?) и начал осмысливать увиденное. Многолетний бег на длинные дистанции выработал у Чернова такие полезные качества, как терпеливость, рассудительность, склонность к подробному анализу того и сего, умению раскладывать по полочкам все, чему на них положено лежать, и т. д. и т. п. А может, стоит поменять причину и следствие и предположить, что именно эти замечательные качества подвигли в свое время среднего ученика, не способного упомнить Пушкина с Грибоедовым, именно к такому виду спорта — из многих имеющихся. Но не время сейчас что-либо местами менять, время — выводы делать. Во всяком случае — пытаться. Чернов — подведем итог сказанному — всегда, даже до появления «взрывов», был человеком прагматичным, если не считать некоторых, обретенных внове дурных привычек, помянутых выше, вздорным и непродуктивным эмоциям не подверженным. Знал точно: что хорошо спринтеру, стайеру — смерть. Посему он не стал терять лишнее время на остолбенение. Постоял, как вкопанный, секунду-другую и выкопался. Фантастика — литература ныне распространенная, Черновым уважаемая, о параллельных пространствах читано-перечитано, и коли вместо зимнего парка глазу является летняя… что?.. ну, пустыня, к примеру, то либо совершен пространственный переход, либо Чернов сошел с ума.
Последнего Чернов тоже не исключал: переход, как утверждают фантасты, всегда мгновенен, а странности начались сразу по выходе (или выбеге) из подъезда: отсутствие людей и машин — чем не фантастика или сумасшествие?.. Сколько вчера на грудь принято?.. Лучше не вспоминать…
Чернов вообще-то удивился. И сильно. Все-таки интеллект интеллектом, а человеческая психика плохо воспринимает невероятное. Оно не всегда очевидно — даже когда его можно потрогать, взять в ладонь горсть сухой красноватой земли, потереть, просыпать между пальцами. Оно не всегда очевидно, потому что есть границы у материализма, на коем — прав товарищ К. Маркс! — зиждется мир, и если человеческий разум вынужден пересечь эти границы, то не исключено, что он, разум, не выдюжит — свихнется. Старое правило: чтобы не свихнуться, займись привычным, рутинным, монотонным. И Чернов побежал.
Бежал и все-таки думал: почему он не запаниковал по-черному, не повернул назад — к людям, к родному метро «Сокольники», к родному дому, к родному коту, почему не попытался в чужом пространстве отыскать обратный вход в родное? Это один Чернов думал — человечный человек. А расчетливый легкоатлет, беговой автомат, автоматически умеющий раскладывать себя на десять изнурительных километров, думал о другом: что там — за десятым? Или за двадцатым? Или за сотым? Или нет в этом «здесь» ничего, кроме холмов и кактусов, а утоптанно-укатанная дорога никуда не ведет или, вернее, ведет в никуда?.. Но он же был прагматиком, Чернов, он понимал, что дорога — рукотворна, а значит, по концам ее должны найтись те, для кого она проложена мимо холмов и кактусов. И в самом деле, не стоять же бессмысленно! «Сладкий взрыв» необычайной силы распорол мир Чернова, и стайер выпал в прореху. Но коли сумел выпасть, значит…
Ничто ничего не значит, здраво понимал Чернов и поэтому бежал вперед, к людям, к жизни, потому что раз уж он остался на дистанции, то с ума не сойдет. Сто пудов! А о том, что сзади нет никакой прорехи, не видно ее, что она затянулась в этом горячем воздухе — даже следа не осталось! — о том как-то не думалось. «Не видно» не значит «отсутствует». Это — из другой фантастической книги. К слову, великое свойство любого человечного человека: не думать о нежелательном, отметать его, оставлять на потом. Даже если этот человек — стайер-полиглот, помнящий не только прочитанную фантастику, но и изучаемую в свое время в институте науку логику.
Но не для жизни она, наука эта…
Кроссовки быстро стали из белых красно-желтыми, грязными, белейший рибоковский костюмчик — тоже, но Чернов был выше подобной мелочи, он мчался вперед, неведомо куда, но зато в ту же сторону, в какую начал бег в далеких отсюда Сокольниках. Как он это определил? Да просто ни «там», ни «здесь» не сворачивал он с выбранного направления. И не терзали его пустые сомнения: а вдруг не в ту сторону, а вдруг надо все же назад, бороться и искать, найти и не сдаваться (цитата), ловить, слепо тычась, тайные дыры нуль-переходов? Зачем? Их нет, как ни гляди (а он поглядел), а Земля — круглая в любом пространстве-времени, рано или поздно вернешься в то место, с какого начал бег. А то, что это — Земля, Чернов не сомневался. Во-первых, не хотел сомневаться, иначе — зачем бежать? Тогда надо лечь, предаться унынию и горести и покорно ждать смерти. Но не учили его унывать ни в спорте, ни в работе! А во-вторых, солнце светило по-земному привычно и внешне походило на привычное земное солнышко, а жар его не вызывал вздорных сомнений в галактических координатах милой сердцу каждого землянина окраинной звезды. А что не зима, так в январе и в Африке не холодно. Может, Чернов в Африку провалился…
Эта абсолютная уверенность в собственной правоте мысли либо поступка, как ни странно, помогала Чернову жить и даже выживать с некой моральной прибылью, не огорчаясь жизненными неудачами, периодически его посещавшими и, казалось бы, по определению призванными оную уверенность разрушать. Ан нет, не получалось у них! Парадоксальное, конечно, соседство — мироощущения и миропребывания, но тем не менее имело место…
Не стоит полагать, что Чернов в личной жизни только то и делал, что бегал. Языковая его специальность, незаурядная сила памяти как раз располагали к сидячему образу существования, да вот ведь и машина у него когда-то жила и ездила — с ним внутри. Но годы и годы изнурительных (не фигура речи) тренировок — изо дня в день, из зим в весны — приучили его жить, иносказательно выражаясь, на бегу, на дистанции, у коей есть старт и финиш. То есть принимать решения и целенаправленно их осуществлять, неуклонно рулить к намеченной цели, не терять времени вообще, а в частности — на пустые и вздорные размышления типа: а правильно ли ты поступаешь? А с той ли ноги ты начал? К месту вспомнить байку о разучившейся ходить сороконожке… Но характер бегуна — это не просто и не только бег. Это, как уже отмечалось, идея: начал бежать — беги до финиша. Во всем…
Усмехнулся про себя: и в гулянье тоже? И сам себе подтвердил: и в нем. Вполне русская черта: работать — до одури, гулять — до драки, любить — до смерти. И не надо искать омут там, где вода прозрачна до дна. Жизнь всегда — движение, и чаще всего — вперед. Каждый двигается, как умеет: кто помедленнее, кто побыстрее. Чернов умел быстро и долго и не задавая ни себе, ни окружающим лишних вопросов типа: с какой ноги начинать бег…
Поэтому он и сейчас не раздумывал, а бежал уже буквально: кривая вывезет, до сих пор вывозила.
И ведь прав, как всегда, оказался: вывезла кривая. В смысле дорога. Выскочил на очередной пригорок и увидел впереди, внизу, в неожиданно открывшейся просторной долине, километрах в трех всего — город.
Ну, пожалуй, город — это сильно сказано. Невысокий белый городок, который можно было целиком охватить взглядом (с трехкилометрового-то расстояния да с некой все же высоты), отдаленно похожий (раз уж Чернов начал искать земные сравнения) на типичные для южных стран предгорные городки. Одноэтажные и, реже, двухэтажные белые домики, обнесенные по периметру городской стеной, тоже белой (побеленной?), крохотные терраски на плоских крышах, какие-то даже малолиственные деревья, кривые, многорукие, не кактусы, хотя кактусы тоже росли. Подальше, где-то в центре городка, на возвышенности — здание побольше остальных. Мэрия? Храм?..
Три километра — не расстояние. Он легко, ровно дыша, вбежал в городок, в неширокую улицу, тоже грунтовую, тоже утоптанную или укатанную, как и дорога к городу, начавшуюся сразу за стеной. Солнце лишь немного отклонилось от зенита к западу, жара стояла неслабая, и улица оказалась пустой — как и принято на планете Земля в маленьких жарких белых предгорных городишках. Полдень. Зной. Сиеста. Но весть, как и мысль, непредсказуема. Кто первым увидел бело-грязного потного бегуна, ворвавшегося в сонный город? Как этот «кто» передал весть о нем дальше? Бог знает… Но на крышах, на ступеньках, ведущих к дверям, стали появляться люди. Жители. Явно удивленные, даже сильнее — изумленные (Чернов видел лица…), они провожали глазами уже медленно, трусцой бегущего Чернова, молчали.
Тишина плыла над городком — тягучая, как жара.
Чернов отбросил мысль, что надо бы остановиться, заговорить с кем-нибудь из вышедших, услышать речь, понять — что за язык. Да, надо понять, но — позже. Он взял себе ориентир: здание в центре — и бежал к нему, полагая, что туда непременно сойдутся жители. Любопытство сильнее традиций, сиеста нынче побудет. Но все же привычно — как на финише стайерского забега — поднял сведенные руки над головой. Так и бежал.
А люди смотрели и по-прежнему молчали и не отвечали ни словом, ни взмахом. И он начинал думать, что его появление в городке — нежданно, а может, и нежелательно. Или, напротив, ожидаемо и желанно.
Куда, к черту, он попал, Чернов невезучий? Что это за место, что за время, что за люди? Почему они так колюще на него смотрят, буравят глазами-сверлами — мужчины, женщины, дети? Чем он им не угодил? Или в их дремучий городишко не положено забегать кому ни попадя, а наоборот — положено загодя высылать послов с верительными грамотками: мол, бегу на вы… Ишь, вылупились! По улицам слона водили… Только он, Чернов, никакой не слон, а просто заблудившийся в пространстве-времени (так или не так?) человечек, махонький-премахонький рядом с той дырой, которая столь просто и столь жадно схавала его посреди Сокольнического любимого вала.
Схавала-вала. Нечаянная аллитерация.
Однако ты еще ничего, лестно оценил себя бегущий трусцой Чернов, однако ты еще можешь шутить над собой и над ситуацией, значит — не все потеряно, а что найдется впереди — будем посмотреть, как писали классики…
А жители городка, казалось, высыпали на улицы все до единого, даже почтенных старцев в домах не забыли: вон какие древние экземпляры имеют место, прямо-таки Авраамы с Моисеями, седые бороды до груди, седые волосы до плеч, белые (полотняные?) длинные рубахи. Стричь старцев, что ли, запрещено местными обычаями? Табу?..
Но вот слово сказано, имена названы, и Чернову показалось, что городок и впрямь похож не на абстрактный южный предгорный, а на вполне конкретный — какой-нибудь Гиппос или Гергесу, только времен Иисуса, естественно, или даже раньше. Но, подумав здраво (если на бегу можно — здраво), решил: все-таки позже — дома или домишки побольше и побелее, чем во времена Иисуса, аккуратнее и даже богаче, тут вам и водовод тянется вдоль улицы, значит — начало его расположено где-то высоко в горах, где бьет чистая вода, а всякие Гиппосы и Гергесы в библейские времена такой роскоши не знавали, питьевая вода в тех краях была драгоценностью. Чернов когда-то интересовался реалиями Библии, читал немало… И еще отметил: одежда горожан — хоть тоже похожа на иудейскую или эллинскую — а и она на диво чисто выглядит. А и то понятно: есть вода — не жалеют на стирку, выходит.
Лица у людей, правда, странные. Будто масками затвердевшие: одно выражение на всех. Какое? Ну, удивление — это ясно, но круто замешанное на ожидании. Ожидании чего? Такое ощущение, что ждут они от Чернова либо блага, либо худа. Чернов не мнил себя психологом, однако чувство это читалось столь ясно и повторялось от лица к лицу, что Чернов забеспокоился: а если он не оправдает их неясных надежд? Что с ним сотворят? Убьют? Изжарят и съедят? Или распнут?..
Факт, факт: есть силы для некой, пусть хиленькой и мелкой, но все же иронии, значит, он выплывет. Или, точнее, выбежит. Было. Не впервые бегаем. Только хорошо бы понять, где и когда бежим. Фантастика любима в книгах и — если ты дома и на диване. А фантастика в реальности (парадоксальное словосочетание, но тоже — факт!) — этого Чернов не проходил. Да этого вообще никто никогда не проходил — в реальности-то…
А городок казался старым и новым одновременно, будто давным-давно возведенные дома-домишки постоянно обновлялись, а то и перестраивались хозяевами, а уж прихорашивались — частенько. Со своей дистанции Чернов не мог определить: побелены они или покрашены, но стены смотрелись опрятно и свежо, посему еще одна ассоциация всплыла: украинские беленые хатки… Тут же загнал ассоциацию вглубь: только и общего, что белизна стен, ни тебе соломенных крыш, ни аистов в гнездах, ни мальв у плетней. Растительности — почти никакой. Лиственные деревья и кактусы, увиденные с трехкилометрового расстояния, где-то прятались, может быть — за домами… Сон о жаре оказался провидческим, если не в подробностях, то в сути: красно-желтый фон, местность гористая, флоры вокруг — по минимуму, и надо всем царит раскаленная сковородка солнца. А что сам городок в сон не являлся, так Чернов, не исключено, лично в том виновен: не выдерживал давящего ужаса, вырывался в явь слишком рано…
В одежде жителей тоже преобладал белый цвет: белые длинные платья женщин, прихваченные в талиях голубыми или розовыми кусками материи, белые рубахи мужчин, белые штаны чуть ниже колен, иногда — голубые и даже синие шейные платки, закрывающие шеи. Просто, но нарядно. И дети — в таких же рубашонках, только цвета у них разнообразнее — и голубые есть, и синие, и светло-желтые, и зеленые, как несуществующая в округе трава, и даже красно-желтые, как горы, окружившие городок. Мужчины, как и старцы, все — бородаты, но бороды аккуратно подстрижены, не болтаются неопрятными метелками. Головы у всех непокрыты — даже у женщин. Украшений — никаких: ни ожерелий, ни браслетов, ни серег, ни перстней. Обувь — кожаные сандалии на ремешках, детвора — босиком, ноги, естественно, грязные и в ссадинах: детишки, в свободное от наблюдения за Черновым время разумеется, вели себя так, как все дети всех народов во все времена.
Чернов делал выводы на бегу: по внешнему виду жители близки иудеям, близки эллинам, близки латинянам, но в сумме — ни те, ни другие, ни третьи. Скажем, иудеи времен Христа — и ранее! — не знали штанов. Одна рубаха без мантии поверх — и человек в той же Иудее считался нагим. Украшения обожали женщины всех народов. Головные уборы были необязательны, но все же предпочтительным считалось покрыть голову. В Иудее, например, — платком. Ну и так далее, лень вспоминать…
Но все же: что за язык?.. Раз мертво молчат, надо попытаться пробить мертвечину.
Чернов опять поднял руки горе и крикнул на иврите, обращаясь ко всем и ни к кому:
— Привет вам, добрые люди!
Повторил то же по-гречески, на латыни, по-испански… Несколько секунд висела мертвая тишина, только шлепали его кроссовки по сухой земле. И вдруг тишина разорвалась нестройным разноголосьем:
— Привет тебе, бегун!.. Ты пришел!.. Слава бегуну!.. — И уж вовсе несуразное: — Спасибо тебе, бегун!..
Чернов понял все, кроме главного: что все-таки за язык? Сам себе изумился: как это так возможно с точки зрения лингвистики — не объединить разрозненные понятные слова в нечто целое с точным названием? Раз понял, значит, не чужое, знаемое, слышимое… И мгновенно, как озарение: это же просто дикая смесь древнееврейского и арамейского, хотя и, странно произносимая, с какими-то гортанными, горловыми звуками. А странно произносимая оттого, что никогда не слышал живого арамейского, только пробовал самостоятельно читать на нем что-то из свитков Кумрана и Наг-Хаммади, интересно было. Может, он так и звучит — гортанно, с клекотом… Стало спокойнее. Поначалу можно будет ивритом пользоваться, да и арамейских слов он немного, но знает. Короче, для бытового общения хватит, а за пару-тройку дней он — буквально — наслушается, постарается максимально увеличить запас, и жить станет комфортней.
И опешил от собственной — как запрограммированной! — обреченности: а ведь, похоже, он смирился с неизбежностью сколько-то долгого пребывания в чужом мире, в этом сраном городишке, где зной стоит, как вода в стакане. А он, Чернов, как кусок сахара в том же стакане: и тает, и тает, и тает, костюмчик — хоть выжимай. Знал бы, что приличий не нарушит, снял бы, бежал нагишом. Однако политкорректность — она и в чужом мире, в сраном городишке оною остается…
И он, Чернов, здесь тоже остается, как к гадалке не ходи, и не на день-другой-третий, а на не определенную никем (разве что кем-то свыше…) уйму времени, и никто (особенно тот, кто свыше…) не станет интересоваться мнением Чернова по сему поводу. Казалось ему, что все с ним случившееся — не случайность вовсе (тавтология намеренна), а некий Процесс с большой буквы, в котором Чернов должен играть некую же специальную роль. Километры километров, набеганные за долгие годы в гордом одиночестве (на дистанции нет попутчиков, только соперники!), приучили осознавать происходящее в жизни не фрагментарно, не как цепочку случаев, а целостно — именно Процессом. Бегом. Начав сей бег в Сокольниках, Чернов рано или поздно где-то закончит его. Где? Лучше всего — в тех же Сокольниках, но может статься, что совсем в ином пункте пространства-времени, раз уж дистанция пролегла в не им заданных пространственно-временных координатах. Он — стайер, Чернов, не только по спорту — по жизни тоже, по отношению к ней, по логике мышления. Он только начал бежать, времени прошло — копейки, пространства освоено — устать не успел, и вряд ли он, лишь глянув одним глазком на чужие миры-времена, сразу же где-нибудь финиширует. В таком случае провалиться в прореху должен был не он, а какой-нибудь его прежний корешок по легкоатлетической сборной — из спринтеров, из стометровщиков. А провалился-то он, стайер. Значит, бежать ему по определению — или, если хотите, по предназначению! — еще долго, надо беречь дыхалку и силы и не тратить их на пустые и бесполезные страдания.
Все вышесказанное подразумевает наличие в Процессе «кого-то свыше». Хотите — Бога. Хотите — Высший Разум. Хотите — Генерального Конструктора. Хотите — Еще Кого-нибудь. Вопрос терминологии… И это не мистицизм, а нормальная логика человека, точно знающего, что в привычной земной жизни никаких прорех ни в пространстве, ни во времени не существует.
А между тем — добежал до намеченного здания.
Оно и вправду было куда больше и выше остальных. Квадратное в плане, такое же скучное архитектурно, как и жилые дома — гладкие стены, узкие окна, не пропускающие внутрь жару, наконец-то — редкие деревца вокруг, похожие на кипарисы-недоростки. Оно одиноко царило на тоже большой, по сравнению с улочками, площади, заполненной, как и улочки, людьми, уже откричавшими «приветы бегуну» и снова упорно буравящими его глазами.
У входа в здание, у распахнутых двойных дверей высотой в полтора человеческих роста, стоял высокий худой человек. Черная короткая борода. Черные, с проседью, тоже недлинные волосы. Черные густые брови. И неожиданно — синие-синие глаза, в которых Чернов не усмотрел ничего колючего, скорее — открытую радость встречи. Ну, ждал этот бородач Чернова, именно его и ждал, может — год, может — тыщу лет, но дождался и рад до смерти. Бородач протянул к пришлецу руки и сказал на угаданной Черновым смеси арамейского и древнееврейского:
— Здравствуй, Бегун. Мы так долго ждали тебя, и ты пришел, как и завещано Книгой Пути. Теперь все у нас будет удачно, и Небо над нами останется голубым, и Солнце — ласковым, и Вода — прохладной, и Хлеб — чистым, и Путь — счастливым. Здравствуй, Бегун.
Скорее всего произнесенное было формулой. То ли формулой приветствия вообще, то ли приветствия именно Чернову, то есть Бегуну. И если в своих беговых раздумьях сам Чернов означил термин «Процесс» заглавной буквой, уважая его и его возможного Конструктора (тоже с заглавной), то бородач уважал в своем приветствии все подряд: и какую-то Книгу какого-то Пути, и Солнце, и Хлеб, и Воду, и даже самого Чернова, то есть Бегуна.
Чернов решил плюнуть на политкорректность: стоять — после бега-то! — в насквозь мокрой одежде было отвратительно, и, как ни странно в жару, знобко, посему он потянул молнию и содрал с плеч белую, ставшую тряпкой плотную куртку. А футболку, еще более мокрую, все ж постеснялся. Прежде она тоже была белой, сейчас стала серой, как из воды вынутой.
Бородач махнул кому-то в толпе, и оттуда вышла женщина, присела перед Черновым на корточки, склонила голову, пряча глаза, и протянула невесть зачем прихваченную на площадь (рояль в кустах?) полотняную белую ткань размером с хорошую простыню. Бородач обошел женщину, забрал простыню и, как занавесом, закрыл Чернова от толпы.
— Сними мокрое, — сказал он. — Зачем так одевался? Ты же знал, какая здесь жара…
Все было абсолютно понятно, Чернов чувствовал себя вполне уверенным — в смысле языка. Поэтому спросил:
— Откуда мне было знать?
И потянул через голову майку.
Бородач набросил на голый торс Чернова прохладное полотно, забрал у него майку и куртку, не глядя отдал женщине.
— Мирьям выстирает…
— Откуда мне было знать? — повторил вопрос Чернов, потому что уверенное утверждение хозяина его удивило.
Запахнул простыню на теле: стало легче. Даже жара показалась менее оглушающей.
— Ты забыл, — почему-то удовлетворенно сказал бородач. Повторил врастяжку:
— Ты за-а-бы-ы-л… — Обнял Чернова за плечи, чуть развернул, настойчиво подтолкнул к входу в здание. Оглянулся назад, к смотрящим, крикнул: — Расходитесь, братья и сестры. Солнце еще слишком высоко…
Они вошли в полутемный высокий пустой зал. Свет, проникающий сюда сквозь узкие окна-бойницы, выхватывал из тьмы — особенно плотной после солнечной площади! — щербатые квадратные камни пола, длинные каменные лавки, впереди, у противоположной входу стены, — масляный светильник на тонкой высокой ножке-подставке, напоминающий по форме традиционную иудейскую менору, но язычков пламени здесь было не семь, а десять. За светильником Чернов углядел огромный — по виду тоже каменный — саркофаг, на передней стенке которого неведомый камнерез изобразил десять птиц — очень условно изобразил, схематически, если слово «схема» можно отнести к изображению живого существа. Десять огоньков в светильнике, десять птиц на камне… Число наверняка имело религиозное значение, да и здание, понимал Чернов, являлось храмом для отправления ритуалов некой религии, далекой и от иудаизма, и от римско-эллинских обычаев. А уж от христианства — тем более!
Но и форма светильника, и аскетическая пустота храма, и, наконец, корни языка жителей — все-таки Чернов упрямо склонялся к какому-то варианту еврейского монотеизма, хотя многое кричало против этой версии. Взять хотя бы каменных птиц! Не позволено было иудеям — из земной истории Чернова! — изображать живое, будь то человек, зверь или цветок…
— Мы пришли, — торжественно произнес бородач, убрал руку с плеча Чернова и протянул ее куда-то вперед и вверх — за светильник и за саркофаг.
Чернов поднял глаза — они уже привыкли к полутьме храма, которую точнее было бы назвать полусветом, — и обалдел от неожиданности. Или все же от Неожиданности: коль скоро здесь все именуется с явно слышимым уважением, то обалдение Чернова следовало бы описывать одними прописными. И есть причина: на каменной стене имело место еще одно изображение — нет, не птицы, не зверя, но именно человека, бегущего по пустыне в просторных белых, хотя и закопченных пламенем светильника, одеждах. Пусть скверно исполненное с точки зрения современной Чернову техники живописи, пусть явно очень старое и не очень ухоженное (сырость, копоть, смена температур…), но сделанное на доске и красками.
Икона!
А по содержанию — точная копия с картины «Бегун», висящей в сокольнической квартире Чернова. Или наоборот: там — копия, а здесь — подлинник.
Кто бы на месте Чернова не обалдел от такой неожиданности? Провал во времени — это хотя бы для фантастики, для масс-культуры явление многажды описанное и отснятое на пленку: пусть не верим в его действительность, но предполагаем возможность. А перемещение туда-сюда по времени и пространству изображения неведомого бегуна — это даже не из области фантастики! Это, блин, чисто мистика… И кто, спрашивается, бегун? Не Чернов ли? А картинка висела у Чернова уже лет шесть-семь, наверно, и он ни черта не знал о ее мистической сущности, не думал, не предполагал.
— Кто это? — спросил он, вздрогнув от собственного голоса, слишком громко, как ему показалось, прозвучавшего в каменном храме.
— Ты, — спокойно ответил бородач.
Приехали, еще более обалдело подумал Чернов. Вернее — прибежали. И, судя по всему, это далеко не финиш, тут он в своих стайерских грустных выводах был прав.
Можно было, конечно, позадавать традиционные вопросы типа «почему?», «каким таким образом?», «как это возможно?», можно было уйти в несознанку, потребовать назад свою мокрую одежду и гордо удалиться в горы, но все эти театральные экзальтации — не для Чернова. Он же определил для себя: дистанция продолжается и конца ей пока не видно. А посему чего зря суетиться? То, что должно случиться, еще случится, а терпения Чернову не занимать стать. Да и в доме повешенного, как говорится…
Тут, похоже, все были повешенные — на символической веревке, называемой «Бегун». Что ж, в одном местные фанатики не ошибаются: он, Чернов, — бегун, он — весь в белом, как и этот тип с доски древнего художника-примитивиста или с картины его позднейшего копииста. Он прибежал? Факт. Он может бежать дальше, если это позарез необходимо вышеуказанным фанатам бега? Несомненно. Уклониться возможно? Похоже, что нет. Так пусть объясняют, просвещают, наставляют, просят, требуют — что еще? — а он станет корректировать просьбы и наставления, сообразуясь со своими возможностями и верой в происходящее.
Пока верилось. Городок, люди, дома, храм, вот бородач этот какой-то служитель какого-то культа — все было настоящим, все можно потрогать и понять: не сон. Сон остался там — за прорехой. А здесь…
А кому он служит — этот служитель? В кого они тут верят? Уж не в него ли самого, в Бегуна святого-непорочного-бегушего-по-пересеченной-местности?..
И спросил в лоб:
— А Бог-то у вас есть?
Хамский вопрос, конечно, но не политесы же разводить, когда вокруг — тьма. В смысле — никакой ясности…
Бородач, к удивлению Чернова, не обиделся, сказал мягко:
— Есть. Но не только у нас. Он — один у всех народов на этой земле. И у тебя тоже, Бегун. Мы называем его — Сушим, и это Он определяет Путь каждому, и это Он избрал тебя и сказал: иди и знай. И ты идешь и знаешь, а что не помнишь ничего — это судьба предназначенная…
— А почему я нигде не вижу изображений Сущего?
— Потому что никто не знает, какой Он. А придумывать… В Книге Пути сказано: «Не пытайся понять, как выглядит Он, потому что Он не выглядит никак». Слышишь, Бегун: никак! О каких тогда изображениях речь?..
— Как же вы ему поклоняетесь? Не видя, не зная…
— Он — везде и Он — все. Хочешь — поклонись камню: Он в нем. Хочешь — дереву, траве, горе, солнцу… Только зачем такое слово — поклоняться? Он не требует от нас никаких поклонов или иных внешних выражений униженности. Он — не выше нас. Он — вне нас и внутри нас, а поэтому Он — это и мы тоже… — Бородач улыбнулся мягко: — Не бери в голову лишнее, Бегун. Все, что тебе нужно, придет само. И я буду рядом. Я обязан быть рядом, потому что ты опять встал на Путь.
— Кто ты?
— Меня зовут Кармель. Я — Хранитель.
— Хранитель чего?
— Хранитель знаний и памяти — это в общем. А если конкретно, то — Книги Пути.
— Она там? — Чернов кивнул в сторону каменного саркофага.
— Ты вспомнил или догадался?
— Я должен был знать?
— Ты знал, Бегун. Ты все знал. — В голосе Кармеля не было ни капли горечи или боли по поводу каких-то — не исключено, что великих и с большой буквы, как все здесь! — знаний, оброненных Черновым на каком-то Пути. Он просто констатировал факт наличия знаний и, соответственно, факт забывчивости их носителя, и они, факты эти, ничуть не волновали Хранителя.
Почему ж они должны волновать Бегуна?
Чернов спросил себя о том и сам себе ответил: нипочему. Не станет он волноваться. Чего зря? Бег ровный, дистанция пока не тяготит, а что из-за полной неясности маршрута она все более напоминает марафонскую, а не привычную «десятку» на стадионе, так и тут Чернову не привыкать: бегал он и марафон, бывало, и тренировки любил проводить не только на тартановых дорожках, но и на земных тропинках. В лесу, например. Или в горах Крыма, где регулярно отдыхал летом.
Сказал задумчиво:
— А мое изображение, значит, имеется…
По сути, констатировал факт.
Но Кармель-Хранитель счел нужным дать пояснение:
— Тебя помнят. Все, что было, было не слишком давно. Я могу, если хочешь, показать тебе могилу Элева из рода Красителей, кто нарисовал твое изображение. Я могу, если хочешь, показать тебе пень от дерева, из которого Элев выпилил и выстругал доски для основы. Я могу познакомить тебя с потомком Элева — Иегошуа, нынешним главой рода Красителей… Да, впрочем, ты так и так со всеми познакомишься, когда придет пора. А пока не мучай себя и свою память. Ты долго бежал, ты устал, ты голоден, тебе нужно омыть тело и лицо. Пойдем со мной, ты будешь жить у меня.
Вот и подведен промежуточный итог: он, Чернов, «будет жить», он здесь надолго… А разве он считал иначе? Нет! Раз так то стоит послушаться Хранителя, тем более что очень хочется помыться, выдраить себя с мылом, если здесь знают мыло.
Придерживая руками простыню, Чернов послушно — сам удивляясь собственному непротивлению — последовал за Кармелем. Они вышли из Храма на площадь, в самое пекло, которое все же разогнало по домам любопытных жителей городка: площадь была пуста. Или не пекло разогнало, а Хранитель, напомнивший людям о времени солнцестояния, к коему здесь особое отношение. По религии или по традициям положено проводить его под крышей?.. Чернов не стал интересоваться деталями, поскольку наметил себе для начала выстроить общую картинку мира, в который попал. А подробности сами собой прояснятся.
Они перешли площадь, нырнули в одну из улочек, вытекающих из нее, и третьим домом на ней оказался дом Кармеля. Он ничем не выделялся, несмотря на явно высокое положение хозяина в здешней иерархии: два этажа, плоская крыша, маленькие окошки.
— Я не потревожу твоих близких? — поинтересовался Чернов.
— Я один. — Кармель был лаконичен.
Он не повел Чернова в дом, а завернул за него, и они попали в крохотный дворик-пятачок, где — вот радость-то! — одиноко торчало дерево, тоже похожее на кипарис, вполне густое и зеленое, под ним стояла скамья, а на ней — глиняный кувшин и глиняная миска. В метре от скамьи, обнесенный прямоугольными камнями, находился колодец или, вернее, водоем, поскольку вода в нем едва не переливалась через каменную ограду.
— Вода не очень холодная, — предупредил Кармель. — Она бежит с гор по открытому водоводу и согревается. И главное — она чистая. Тебе полить?
— Я сам, — отказался от помощи Чернов.
— Я принесу тебе чистую одежду. Мы одного роста, моя тебе подойдет.
Чернов мылся с наслаждением, не жалел воды, хотя она, по его ощущениям, была все же слишком холодной. Но спасибо за то, что есть и что ее много. А вместо мыла Чернов обнаружил кусочек чего-то мягкого, как пластилин, и хорошо мылящегося — это он экспериментальным путем установить не побоялся. Однако голову мылить местным пластилином не рискнул: так облил, рыча от холода, уместного, впрочем, в здешнем пекле. Кроссовки тоже помыл, потер попавшим под руку камешком: красный цвет совсем не ушел, но все ж побелее стали.
Из дома во двор вела махонькая дверца, из которой и вышел, согнувшись, хозяин, неся белые штаны и длинную рубаху. Облачившись в местные одежды, Чернов стал портретно похож на своего двойника, написанного для Храма давно почившим Элевом из рода Красителей. Или копиистом — современником Чернова. Плюс кроссовки, которых на московской картине Чернова не имелось: там Бегун мчался по красной земле босиком, что было бы непросто в действительности: камней много. А в чем он бежал на доске в Храме, Чернов не разглядел.
— Так хорошо, — одобрил Кармель новый внешний вид Чернова. Или — старый, коль на картине и на доске исторический Бегун выглядел именно таким, а не праздным любителем джоггинга в рибоковских шмотках. — Пойдем в дом, Бегун. Там прохладно и удобно говорить. А говорить тебе хочется, ведь я прав, Бегун?
Он был прав, говорить хотелось. И что приятно, говорить оказалось нетрудно, правда, пока — с точки зрения лингвиста: великий талант Чернова с ходу врубаться в языковую среду опять не подвел. К тому ж среда уж больно знакомая… А вот трудно ли беседовать с точки зрения Бегуна, до сей поры не ведающего, что он — Бегун, Чернов пока не понимал.
Предстояло понять.
Потолок висел над Черновым — руку протяни и коснешься. Он не стал экспериментировать попусту, подвинул к столу низкий трехногий табурет и сел, уложив руки на грубо сколоченную столешницу, хранящую многочисленные следы вина, жира, масла, раздавленных ягод — того, что надо уже не мыть, а соскребать.
— В доме нет женщины, — вроде бы извиняющимся тоном сказал Кармель, заметив взгляд Чернова и верно истолковав его. — Хранителю не положено…
— Что не положено? — не понял Чернов.
— Иметь женщину. Мы даем обет верности Сущему и не вправе нарушить его даже в помыслах.
Врет, машинально, без эмоций подумал Чернов. Здоровый нестарый мужик, да еще и начальник какой-никакой из местных: ну где та баба, что устоит? Они тут — бабы имеются ввиду — молчаливые и, похоже, безропотные. Низший класс. Из ребра выточенные. Взять хотя бы ту же Мирьям с площади, что должна постирать Чернову костюмчик…
— Нет, правда, Бегун, я не лгу, я не имею права лгать — ни Сущему, ни человеку, ни даже женщинам, когда они просят совета, — быстро проговорил Кармель-Хранитель.
Он что, мысли читает, напрягся Чернов, или у меня на роже все написано? Не должно бы: внешние эмоции — не мой стиль. Жена спрашивала: у тебя, Чернов, покер-фэйс, что ж ты картами крутые бабки не зарабатываешь? Он отшучивался: мол, доверчив к другим покер-фэйсам, а это противопоказано картам. Но не водке, сварливо завершала диалог жена.
И вправду хотелось выпить. И под ложечкой (под какой? чайной или столовой? что за бредовый термин!) сосало. Во-первых, потому что после утреннего, хилого завтрака пролетело бог знает сколько времени, а во-вторых, все случившееся с Черновым требовало испытанного допинга: снять напряг. Он, конечно, весь из себя железный, Чернов-стайер, но возраст и жизненные трудности подтачивают даже железо, самое разжелезное, вот и душевная ржавчина появляется, как реакция на неадекватные события. А события не просто неадекватны (чему? всему!), они немыслимы!
— У меня есть вино, мясо и зелень, — сказал Кармель.
И Чернов не выдержал:
— Ты что, Хранитель, умеешь читать чужие мысли?
— Читать? — не понял Кармель. — Нет, Бегун, я не понимаю, как можно прочесть мысль. Она же не начертана на листе пергамента или на доске… Я просто знаю людей, мне дано это Знание. Я знаю, например, что ты устал, удивлен, а еще, прости меня, испуган, ты хочешь есть и сверх того — заглушить удивление и страх добротным крепким напитком.
— Кто дал тебе это Знание?
— Как кто? — удивился Кармель. — Сущий, конечно, кто ж еще. Он дает садоводу умение растить плоды, виноделу — готовить вкусное вино, резнику — разделывать туши, женщине — рожать детей… Я — Хранитель, Бегун, и отец мой был Хранителем, и дед, и прадед, и прапрапрадед. Я — из рода Хранителей, как Арон-плотник — из рода древоделов, например, а Исав-кузнец — из рода кузнецов. Так было, так есть и так будет, Бегун. Это — судьба, она неизменна. Сказано в Книге Пути: «Никогда не сворачивай со своего Пути, ибо он — единственно верный, потому что предназначен тебе Сущим, а иные лишь пересекаются с ним и ведут в чужое Никуда».
— Но и по ним кто-то должен идти, раз они существуют. — Чернов не утерпел, откомментировал неведомую Книгу Пути. — Что ж получается: эти «кто-то» изначально идут в чужое Никуда? Или оно для тебя чужое, а для них — свое? Особенно если учесть, что Путь — это судьба. Так?
— Да, Путь — это судьба, ты верно понял. Но судьбу каждому определил Сущий. Изменить ее значит пойти против Него или, если хочешь, против своего предназначения в жизни. Иначе — сломать судьбу, И не только собственную, но всего рода.
— Выходит, я — Бегун из рода Бегунов? Экая новость для меня, однако!
Кармель-Хранитель не услышал иронии — не захотел или не сумел. Сказал испуганно:
— Что ты говоришь? Опомнись! Ты — один. Ты — на все времена. Нет других Бегунов! Нет такого рода…
Спорить с мифом — последнее дело, понимал Чернов. Плюс — жрать хотелось и все-таки выпить. Но не удержался, вякнул:
— Но родители-то у меня были, а, Кармель? Отец, мать… И я знаю точно, что они — не Бегуны…
Он вспомнил маму-покойницу, которая, еще живая, здоровая, веселая, с великим неодобрением относилась к его увлечению спортом. Отец — тот гордился сыном, хвастался его успехами, хотя сам в своей жизни даже на велосипеде не выучился кататься. А мама утверждала:
— Спорт — занятие для умственно отсталых. Вот ты, Игорь, троечник, поэтому ищешь компенсацию в спорте. Это слабость.
Даже потом, когда начались «сладкие взрывы» и с гуманитарными дисциплинами у Чернова все с ходу стало тип-топ, мама не переменила мнения, хотя категоричность ее заметно ослабла…
— Они и не могли быть Бегунами, — влез Кармель в воспоминания Чернова. — Их судьба крылась лишь в том, чтобы родить и вырастить Бегуна.
— Одного на все времена?
— Ты же один. — Кармель был несокрушим. — Ты уже приходил в наш мир, и теперь ты пришел опять. И как знать, может, будешь приходить вновь и вновь. Твои Пути многообразны и путаны.
Стих про попа и собаку, безнадежно подумал Чернов. Разговор надоедал, поскольку был непонятен и темен. Выяснять подробности — на это нужно время и желание. Не исключено, понимал Чернов, время найдется. Не исключено, с грустью сознавал он, времени в этом мире у него будет навалом. Тогда глядишь — и желание появится. Куда он денется? Чтобы жить, надо знать все о месте, в котором предстоит жить. Аксиома.
— Говоришь, вино, мясо и зелень? — спросил он преувеличенно бодро, как, быть может, и положено Бегуну-на-все-времена. — Угощай, Хранитель. Бегун голоден и устал…
Мясом называлась баранина, суховатая и жесткая, а главное, холодная. Чернов не знал, есть ли в доме Кармеля хоть какое-нибудь нагревательное устройство — очаг там или печь, но либо такового вообще не наличествовало, либо отсутствие в его жизни женщин сделало Хранителя неприхотливым, как тот баран, что попал им на стол. Мясо и мясо — чего от него требовать! Чай, не баре — всякий раз огонь разводить, когда жрать вздумается… Зато вино оказалось легким и ясным — молодым, пилось хорошо, и послевкусие от него оставалось отчетливым, длинным и приятным, даже глиняные чашки его не портили. Ели из тоже глиняных, глубоких тарелок, ели руками — не было ни вилок, ни ножей. Видела бы сейчас Чернова его бывшая супружница — не преминула бы уязвить: мол, сбылась мечта идиота. Выросший во вполне интеллигентной семье, Чернов между тем всегда был не прочь порубать хлеб с колбаской на газетке и запить все из горла — будь то напиток «Буратино» (в детстве) или пиво (в зрелости, на исходе спортивной карьеры и далее), а не разводить haut cuisine не по делу. Так что аскетизм трапезы не вызвал у Чернова ничего негативного: поели, расслабились, Кармель еду унес, а вино, наоборот, донес, — откуда-то из глубин дома. Сказал:
— Солнце пошло на закат. Скоро спадет жара.
— И что будет? — лениво поинтересовался Чернов.
Напускной ленью, дурацким цинизмом, наглостью даже — всем этим он гнал от себя, давил страшненькую вообще-то мыслишку, которая как оформилась в башке, так ее и не покидала: он здесь надолго, пути назад нет. То есть, может, и есть, обязательно где-то есть, но искать его — жизни не хватит. Как там в Книге Пути: «Никогда не сворачивай со своего пути…» Ну, во-первых, его ли, Чернова, этот путь, на который он попал отнюдь не по собственному желанию? А во-вторых, куда он приведет, если не сворачивать, вернее — не поворачивать вспять?..
Как ни хорохорился, а страшно было.
И Кармель, не ответив на вопрос, вдруг сказал — тихо и проникновенно:
— Тебе сейчас плохо. Страшно. Так и должно быть, Бегун.
Ах, это каким-то Сущим данное Знание! Или со строчной буквы: знание людей! И ведь опять попал в точку, Хранитель гребаный…
— Что должно? — И не хотел, а прорвалась грубость. Но Кармель не обратил внимания.
— Ты не помнишь тех Путей, которые были у тебя до сего дня. Это мучает тебя. Именно это, хотя ты сам не осознаешь — что. Но ты и не можешь их помнить. Так сказано в Книге Пути.
— Что сказано?
— «И только у Бегуна не один путь, а много всяких, и много ему придется узнать, но он никогда не будет помнить пройденного, но всегда станет ждать пути впередилежащего и готовиться к нему как к единственному, то есть первому и последнему. Такова судьба Бегуна, пока эта судьба — его».
— И что эта белиберда означает?
— Это Книга, — обиженно сказал Кармель: все-таки достал его Чернов. — Книга права во всем. Никогда не было такого, чтобы Книга ошиблась. Проверено. Она существует всегда — столько, сколько существует наш народ, и пока она с нами — мы будем жить. И правильно жить.
— Возможно, — не стал спорить Чернов. Его вдруг заинтересовало другое. — Выходит, в этой Книге написано и про меня?
— Я же говорил тебе ранее. Ты привел наш народ в этот мир. Ты видел в Храме святую доску с твоим изображением, — Да, это я помню: ты говорил, я видел. Но извини: не могу вспомнить, как я кого-то куда-то приводил… — сказал раздраженно и осекся: только что цитата прозвучала — про Бегуна, который не помнит ни хрена, пардон за дурацкую рифму. Надо быть повнимательней. Беспамятный — да, это, как видим, по Книге. Но не бестолковый же!.. — Но я и не могу помнить, так утверждает Книга, верно, Хранитель?
— Совершенно верно, Бегун.
— Ты еще говорил — там, в Храме, — что я опять встал на Путь, раз я здесь…
— Как и положено судьбой, Бегун.
— Но как я поведу ваш народ в новый мир, если я не могу вспомнить, откуда вывел вас в прошлый раз? И, к слову, зачем вывел…
— Книга, Бегун. Там описан твой путь — тот, который стал нашим.
— Дай мне ее. Я должен прочесть…
— Никто не может коснуться Книги, кроме Хранителя. Но ты прав: ты должен знать свой предыдущий Путь, чтобы не ошибиться в последующем. Я расскажу тебе… Еще вина? Рассказ будет долгим…
— Наливай, Хранитель. Говоришь, солнце заходит, жара спадает… Давай пойдем на воздух. Я видел: у тебя на крыше есть где прилечь и предаться долгому рассказу.
Чернов произнес это и усмехнулся про себя: перенимаешь разговорную манеру собеседника, стайер. А впрочем, местная языковая арамейско-еврейская смесь с неведомо откуда взявшимися — вот еще загадка! — вкраплениями баскских слов и оборотов вполне располагала к этой манере.
Вместо ответа Кармель встал, подошел к входу и поманил к себе Чернова. Тот легко, словно и не грузило желудок мясо с вином, оказался рядом с хозяином, выглянул на улицу сквозь отодвинутую занавесь. Увиденное ошарашило. Улица — узкая, кривая, пыльная — была полна народом — как давеча, когда вбегал в городок. Мужчины, женщины, дети стояли, сидели, прислонившись к стенам домов, и не отрываясь смотрели на вход в дом Кармеля. Молчали. Чернов отшатнулся: ему показалось, что десятки глаз просто протыкают его насквозь.
— Что это они? — спросил он.
— Ждут, — кратко ответил Кармель.
— Чего?
— Решения.
— Какого решения?
— Твоего. Когда ты начнешь.
— Что начну? — Чернов сам не услышал, что почти кричит.
А Кармель отвечал, как начал — тихо и с почтением:
— Искать Путь.
— Я должен его искать? Уже?!
— Конечно. Он дается не сразу. В прошлый раз ты искал его сорок восходов и сорок закатов.
Высоко! Сорок дней и сорок ночей, если по-простому… Любимая Библией цифра — сорок. Все-таки Земля в любой точке пространства-времени одинакова! «Там» — Библия, Книга Книг. «Здесь» — какая-то Книга Пути… Или это Чернову так повезло — провалиться в мир, столь похожий на его, только отнесенный во времени назад на добрую тысячу лет? Или это не везение московского бездельника, а судьба Бегуна — выбирать некий загадочный Путь, который возможно и необходимо преодолеть?..
— Да, Кармель, ты прав, под столькими взглядами спокойно не побеседуешь. Убедил… — Чернов вернулся к столу, залпом выпил вино из чашки. Сел на табурет. — Начинай рассказ, Хранитель. Раньше начнешь ты — раньше начну я. Откуда фраза? Не из Книги ли Пути?.. Ладно, не обижайся, шучу… Поехали.
И Кармель послушно сел напротив, отодвинул от себя вино — мешает оно ему, что ли? И начал:
— Это случилось двенадцать поколений назад…
Он, невольно или специально, посмотрел в низкое оконце — вырубленное в стене или выложенное в ней, а в оконце только небо и видать, выцветшее, как стираные-перестираные джинсы.
Чернов воспользовался паузой, прикинул: двенадцать поколений это сколько? Здесь обзаводятся детьми рано, лет в двадцать уже, значит, двенадцать на двадцать да еще прикид на всякий пожарный… Ого! Лет под триста тому «это случилось», давненько. Только что «это»?
Хранившееся где-то в подвале вино здесь, наверху, теплело в кувшине и чашке молниеносно. Но вкуса не теряло.
Ты прямо идол каменный, то ли огорчалась, то ли восхищалась ушедшая в века (теперь уж точно так!) жена, тебе все по фигу, случись сейчас землетрясение, извержение, цунами, метеорит брякнется, а ты так и будешь сидеть себе и пиво тянуть… А что делать, вроде бы полемизировал тогда с женой Чернов, а на самом деле сидел себе, молчал и тянул пиво, а что зря трепыхаться, коли ничего изменить нельзя?.. Сейчас он тянул тепловатое красное вино и все-таки удивлялся: вот он в другом времени и явно в другом мире, вот произошло, наконец, обещанное женой землетрясение, или извержение, или метеорит упал и все к хренам изменил в черновском мире, а он, Чернов, прямо идол каменный. Удивлялся так и сам себя успокаивал: а что зря трепыхаться?.. Но отмечал машинально: раз успокаивает себя — значит волнуется, значит не все потеряно, дорогая жена, не идол я, а человек, и у меня свои пределы покоя имеются. На исходе они, ох, на исходе…
— Я сказал тебе о том, что есть у моего народа роды — род Хранителей, род древоделов, род землепашцев… Много разных… А еще был род Царей…
— Был? — подал реплику Чернов.
— Для нас здесь — был, — с явной горечью подтвердил Кармель. — Вот уже двенадцать поколений мы живем без единого представителя этого великого рода…
— Вымерли все, что ли?
— Верю в Сущего: не может Он допустить такого.
— Так куда ж они подевались, Цари ваши?
— Ты увел нас от них.
Как выражалась семилетняя соседская девочка — издалека, из Сокольников, — «а жизнь все кручее и кручее».
— Двенадцать поколений назад?
— Именно.
— Ах да, я же — Бегун, бессмертный! Я же существую в единственном экземпляре во все времена… А зачем я увел вас от ваших Царей?
— От Царя. Он всегда один, пока не умрет и его не сменит законный наследник… Сейчас там сменилось, наверно, пять или даже шесть Царей. А может, и больше: вряд ли великий Арам сам справлялся с волшебными чудовищами, их пришло слишком много даже для могучей царской силы.
Не к месту вспомнился дурной анекдот про туристов в тайге, которые выясняли у прохожего старца причину ужасной вони в округе. Тот, из анекдота, тоже, как и Кармель, начал объяснения с древних волшебных чудовищ, а завершил весьма прозаично… Хотя почему не к месту? Очень даже к месту: Чернову хотелось прозаичности.
— Вот с этого момента поподробнее, — деловито сказал он. — Что за чудовища? Откуда взялись? Ждали их или они — нежданно? Почему ты сомневаешься в царской силе? И что это вообще за сила? Тоже волшебная, как чудовища, или ты имеешь в виду царских воинов?
Кармель посмотрел на Чернова как на сумасшедшего. А это нехорошо, это непочтительно, отметил тут же Чернов. Он — Бегун, к нему положено — с почестями и уважением, это однозначно. Иначе с какой такой радости висеть в местном Храме его портрету?..
— Какое это чудо — забывать прежний Путь! — Хоть и смотрел непочтительно, а в голосе Хранителя нескрываемо слышалось восхищение; не Черновым, впрочем, — Книга Пути точна в каждом слове!.. — Кармель умерил восторг и деловито пояснил:
— Я напомню. У нашего народа нет воинов. Такой род нам Сущий не положил, когда разводил народ по людским делам. Но взамен он дал нашим Царям силу останавливать иные силы и не допускать их в пределы обитания нашего народа… Это трудно понять, согласен, но ты уж поверь мне на слово, ладно?
— Ладно, — согласился Чернов.
А чего бы не ладно? Он вынужден с самого утра верить в такое количество явной чертовщины, валящейся на него лавинообразно и останавливаться не желающей, что поверить в некую человеческую способность «останавливать иные силы», то есть, по-видимому, экранировать «пределы обитания», ставить какой-то силовой барьер на пути… кого?.. ну, хотя бы чудовищ — в это верилось на раз. В мировой фантастике подобный эффект описан не единожды. Да и все равно забуду я эту хрень к чертям собачьим, решил Чернов, у нас, Бегунов, информация долго не держится, до конца Пути и — начинай по новой. Вот этот Путь только бы пройти, не споткнуться бы и уж тем более не съехать с ума от означенной чертовщины…
И еще подумал: а ведь он это слово — Путь — и сам уже мысленно произносит с прописной буквы. С чего бы?.. Или воздух здесь заразный?
— Я попытаюсь ответить на твои вопросы. — Кармель все слышал и ничего в спешке не обронил. — Я не видел чудовищ, я родился много позже, но в Книге Пути сказано, что они пришли нежданно и не имели ничего общего с теми, что были описаны в Книге. Они летали по воздуху с ужасным шумом, и над каждым из чудовищ, на спине вращалось крошечное солнце, точь-в-точь повторяющее вид нашего светила. Они изрыгали огонь, который поражал все живое и все неживое. Живое умирало на месте, а неживое разрушалось в огне. Они прилетали и улетали, и не хватало у великого силы, чтобы остановить и обрушить их. Но самое страшное, что вслед за чудовищами по земле нашего народа шли воины и брали в плен тех, кого не достал огонь чудовищ. У них было оружие, которого не ведал мир доселе…
— Тоже огненное оружие? — осторожно поинтересовался Чернов.
— Нет, не огненное, но много страшнее. У тех воинов были невидимые сети, которые они набрасывали на оставшихся в живых, и те покорно, как бараны, шли за врагом — мужи, жены, дети, старцы…
Становилось интересно, поскольку в сказке, в легенде, созданной бог весть когда — двенадцать поколений назад? — неизвестными и дремучими, но по-сказочному метафоричными авторами, явственно проклевывалось нечто реальное. Чудовища с солнцами на спинах, изрыгающие огонь? Очень похоже на боевые вертолеты типа К-50, «черная акула», или какие-нибудь «боинги» или «кавасаки», а солнца — это всего лишь бешено вращающиеся лопасти, визуально — круги… А воины с сетями — это уже что-то из фантастики, время и мир Чернова не знают оружия, парализующего волю, так сказать, en masse, не индивидуально. Хотя и про индивидуальное подавление воли Чернов лишь смотрел в каком-то очередном «очевидном-невероятном».
Впрочем, сказка есть сказка, и нечего искать в ней близких сердцу и уму аналогий из жизни. Когда это происходило? Триста лет назад? Да и нынче на дворе за окном — не средневековье даже, а куда более ранние века, если судить по тем дарам цивилизации, что увидел Чернов в городке. Может, мир, куда Чернов вляпался, живет до рождества Иисуса Христа — или как он будет зваться здесь, если вообще будет? Провал во времени — да. Провал в пространстве — бесспорно, хотя оно, пространство это замечательное, очень похоже на известное Чернову по историческим, художественным и научным, а вовсе не фантастическим книгам. А вертолеты, провалившиеся в «триста лет тому», — это, пожалуй, перебор, двадцать два. Его собственный, личный провал принять бы за «очко» и согласиться с невероятным. То есть, чего кривить душой, с очевидным…
— Чудовища напали на ваш город? — спросил, чтобы не молчать.
— Нет, — ответил Кармель, — они напали на главный город нашего народа и нашей земли, они напали на великий Асор, где люди жили богато и славно, а до нашего города они не успели долететь, потому что прибежал ты.
«Прибежал»… Буквально — так, он же Бегун. Но звучит как-то по-дворовому, по-бытовому, не очень сообразуясь с миссией спасителя народа… Да еще название города — Асор… Откуда-то Чернов его помнит… Что-то ближневосточное, может даже иудейское или сирийское… А с другой стороны — как городу зваться, если местный язык в основном — смесь арамейского и древнееврейского?.. Вон Чернов как в эту смесь легко окунулся и чувствует себя в ней уже вполне комфортно…
— Значит, прибежал я… — задумчиво произнес, ведя рассказчика по нитке сюжета, не давая особо отклоняться в сказку. — И увел всех жителей, да?
— Нет, — неожиданно не согласился Кармель, — ты забрал с собой город целиком.
— Это как? — честно не въехал Чернов. — С домами, с животными, с утварью?
— А в чем мы с тобой беседуем? На чем ты сидишь? Из чего пьешь вино?
Чернов тупо уставился на чашку с вином.
— Ей что, триста лет?
— Нет, она новая, те не сохранились. Здесь вокруг есть хорошая глина. Но мой дом — это дом моих предков. Мои прадед, дед, отец, я сам лишь ремонтировали его, достраивали, но он — тот же, что и был. Если б ты мог вспомнить, то вспомнил бы: ты сидел не на этом, конечно, но на таком же табурете и разговаривал с моим пращуром именно в этом доме. Он тоже был Хранителем. Как я.
Не справляясь с услышанным, Чернов решил на минутку уйти в сторону.
— Вот, кстати, Кармель… О каком роде Хранителей можно вести речь, если вам запрещено Сущим общаться с женщинами?
— Постоянно — да, запрещено. До рождения сына. Женщину, которая родит будущего Хранителя, выбирает сход родов. Когда она рожает, то уходит прочь, а ребенок, сын, остается отцу.
— А если родится дочь?
— Дочь она может забрать с собой, когда родит сына.
— А если рождаются только дочери?
— Я не слыхал о таком. У Хранителей дочери рождаются очень редко, все случаи — наперечет, они — в Книге. Хранители всегда — отцы сыновей.
Поговорили о прихотях местной генетики — можно вернуться к собственной миссии.
— И как же я увел… нет, не увел, конечно… а что тогда?.. как же я… вот!.. вынул из вашего мира целый город? И почему именно его, а не столицу, к примеру? Или какой-нибудь другой городок?
— В Книге сказано: «Он вбежал в город, носящий имя пророка Вефиля, и спросил у Хранителя: „Что с Асором?“, а Хранитель не знал, что ответить, потому что вести из Асора не приходили в Вефиль уже три света и три тьмы. Тогда Бегун спросил у Хранителя: „Цела ли Книга?“, и Хранитель мог с радостью подтвердить: „Да, Книга цела, она — в Храме“. „А кто напишет в Книге о том, что случилось с Асором?“ — спросил Бегун у Хранителя, и Хранитель опять не знал, что ответить, потому что никому в народе было неведомо, кто пишет Книгу и кто напишет в Книге о том, что случилось с Асором. Тогда сказал Бегун: „Я знаю, кто напишет. Охраняй Книгу и жди меня. Я стану искать Путь“. И он стал искать Путь, и прошли сорок раз свет и сорок раз тьма, прежде чем все поняли, что они — на Пути».
— Выходит, я спасал Книгу… — сам себе объяснил Чернов. И спросил у Кармеля: — А зачем?
— Потому что в Книге сказано, — опять завел шарманку Кармель (память у Хранителя, отметил Чернов, была не хуже чем у него самого. И, скорее всего, безо всяких «сладких взрывов»…): — «И сказал Сущий избранному Им Патриархом избранного Им народа Гананского именем Дауд: „Пока Книга у вас, Дауд, вы живы, как народ Гананский. Но горе вам, если вы не убережете ее: с лица земли исчезнет народ Гананский, и память о нем истлеет в памяти иных народов, которых я не избрал пока, но срок им придет“». Поэтому Книга Пути всегда хранилась в другом городе — не в главном, ибо любой враг сначала нападает на главный — где Царь. Тогда, во время правления Арама, городом для Книги был выбран Вефиль.
— Я нашел Путь — и что?
— И мы пошли по найденному тобой Пути, и шли долго и разные чудеса и ужасы являлись нам на Пути, но ты искал конец Пути, и вел нас, и велел не бояться, и мы боялись, но шли, и пришли, и мы здесь.
— Это сказано в Книге? — на всякий случай полюбопытствовал Чернов: уж больно витиевато стал выражаться Кармель.
— Нет, это я сам сказал, — ничуть не удивившись вопросу, ответил Кармель.
Похоже было, что за годы общения с Книгой он стал путать «божественный стиль» с бытовым, а может, так и полагалось Хранителю, может, именно Книга предписывала ему (и всем им) выражаться высоким стилем, держа тем самым подотчетный народ в уважении и трепете. Хотя бы в отсутствие Царя.
Очень Чернову хотелось одним глазком посмотреть на Книгу: толста небось, если вообще одна. Вряд ли одна. Столько событий в рукописном виде — это ж Александрийская библиотека прямо!.. Но насчет посмотреть — это потом, это успеется, если получится, а пока следовало узнать истоки нового Пути. Где он там, в Книге, заложен?
— Итак, вы с Книгой — здесь, а ваш народ — там и без Книги. Беда.
— Беда, — согласился Кармель.
— Может, и нет уже его, вашего народа?
— Есть, — на сей раз не согласился Кармель. — В Книге сказано: «И когда вернется Бегун, он сделает так, что народ Гананский вновь обретет свою Книгу, которую много солнц и много лун станут хранить спасенные Бегуном. И это будет еще один Путь из положенных Сущим Бегуну во все времена». Ты вернулся, Бегун, ты сам видишь, что вернулся. Это ясно хотя бы потому, что ты — здесь и ничего не помнишь о прошлых своих Путях. Время идет, Бегун. Сущий терпит, когда время тратится зря. Ищи Путь.
— Прямо сейчас? — не утерпел Чернов, съязвил. Но Кармель не услышал иронии.
— У тебя есть сорок восходов и сорок закатов. Это и мало и много. Откуда кто знает, когда ты найдешь его. Вдруг — завтра? Но и через сорок дней — тоже будет хорошо.
— А если не успею?
Кармель встал и с изумлением взглянул на Чернова. Только и воскликнул:
— Ты?! — И в этом местоимении-вскрике было все — от неверия до уверенности, от ужаса до восторга. И уже обычно, приземленно и без почтения: — Не говори глупостей. Ты сыт? — Чернов кивнул. — Тогда пойдем. Ты должен пройти по городу. Тебя должны увидеть все.
— Я устал, — попробовал сопротивляться Чернов. — И потом: меня уже все видели, когда я вбегал в город.
Ему страшно не хотелось идти сквозь взгляды, которые протыкают насквозь. Если искать подходящее сравнение, то уместно такое: идти с караваем хлеба сквозь толпу голодающих. Что случится с идущим? То-то и оно… И это при том, то жители городка голодали уже три века без малого.
— То — другое, — терпеливо сказал Кармель. — Тогда мы не знали точно: Бегун ты или нет. А теперь знаем. Двенадцать поколений назад ты сначала тоже просто вбежал и пришел к Хранителю. А потом прошел по Вефилю и заглянул каждому горожанину в глаза. В Книге сказано: «И взял силу у каждого, и выросла его сила многократно»… Они ждут, чтобы отдать тебе силу, иначе ты не найдешь Пути.
Солнце валилось за красные горы и само было красным — закатным. Чернов любил это время дня, когда часто сама собою приходит и уходит мимолетная легкая грусть — даже если все у тебя в порядке, все тип-топ. Вполне осеннее чувство — унылая пора, Пушкин… А Чернову оно сейчас подходило особенно: человек, потерявший свое время и свой мир и обретший взамен сомнительную миссию спасителя иных людей, тоже потерявших и время и мир, — что б такому человеку не загрустить, хотя бы и мимолетно? Все у него не в порядке и не тип-топ…
А «иные люди» ждали от него подвига, о котором он — ни малейшего представления!
Вот они, «иные», такие же, как он, даже одеты теперь так же, стоят и смотрят на него. Ни вполне уместной к случаю надежды в глазах, ни возможной благодарности за готовность к подвигу — неподвижные, мертвые взгляды… Аж холодок по спине пробежал.
Кармель почти насильно, под руку вел Чернова вдоль застывшей людской стены, и Чернов невольно начал ловить эти взгляды, всматриваться в глаза, в глубину… Что там Кармель рассказывал о силе Царей, которая накрывает защитным колпаком города? Вот она — Сила, и никакие Цари не перекроют ее своей, потому что Чернов явственно и вдруг ощутил, что пропадает. Или нет, не он сам пропадает — скорее, мир вокруг него съеживается до размеров горошины и отражается этой горошиной в глазах каждого из смотрящих. Впрочем, все это, как говаривал не царь, но принц, тоже не шваль придорожная, «слова, слова, слова». А на деле Чернов, если бы не утерял временно способность здраво рассуждать, мог бы назвать эту силу силой притяжения — в буквальном смысле слова. Потом он так и назовет ее, оценив эффект со стороны, а пока он, вглядываясь в очередную пару черных или синих (других не встретил) глаз, чувствовал, что всякий раз его словно втягивают в какую-то пучину без дна и стен, держат его там — только миг!
— и отпускают на волю, но на этот самый миг окружающая действительность и вправду исчезала. Может, из поля зрения, может, из сознания, а может, — на самом деле. Как накрытая силовым колпаком, если легенда Кармеля не врет… Опять-таки потом прагматичный любитель фантастики Чернов решит для себя, что означенная сила притяжения глаз имеет право на существование только в том случае, если она — обыкновенный гипноз. Так ему было проще оставаться в своем уме: почему-то последнее испытание ударило по здравому смыслу особенно сильно. А и то верно: последняя капля… Тем более что пройдя «сквозь строй», — а путешествие по городу Вефиль заняло у них с Кармелем никак не меньше двух часов! — Чернов не только не набрался чужих сил, а, казалось, и свои потерял. К дому Кармель его чуть не на руках тащил.
Да, еще о двух часах путешествия по Вефилю… Время он прикинул, обнаружив, что к дому Хранителя они вернулись в глубоких сумерках. Кармель подтвердил предположение. Сказал:
— Ты забирал Силу время и время. Два времени, стало быть.
Чернов не мог не полюбопытствовать, несмотря на могучее желание упасть и отключиться от времени:
— Это как?
— От восхода до восхода солнца проходит двадцать четыре раза по времени, — пояснил Кармель.
Те же яйца, только — в профиль, отметил Чернов. Даже в сутках здесь — двадцать четыре часа, только «иные люди» почему-то не знают простых слов «час» и «сутки», хотя в том же ветхозаветном Ханаане день начинался именно с восхода, все совпадает. Да и потом, когда начало суток — под влиянием вавилонян — перенесли на восход луны, изменилась форма, но не суть. И в том же древнееврейском были понятия «час» и «сутки» — «шаа» и «емама»…
Подумал еще: как они определяют время? Как Кармель отсчитал эти два часа?
А Кармель опять как подслушал:
— Я чувствую бег времени…
А может, не подслушал. Может, уловил сомнения Бегуна. Он же у нас страсть какой чуткий, Хранитель…
А свой стальной «Брейтлинг» Чернов в Москве оставил, он никогда не надевал его во время бега: тяжелый очень…
— Так и должно быть, — утешил слабого Чернова сильный Кармель, уложив его дома на большую каменную скамью, покрытую толстым шерстяным то ли одеялом, то ли ковром, и подложив под голову такое же одеяло, только поменьше и свернутое вчетверо. Подушка, значит. — В Книге написано, что в прошлый раз ты тоже вернулся в этот дом обессиленным. Но это всего лишь пустая иллюзия, Бегун. В тебе уже зародилась и стремительно растет та особая — нужная! — Сила, которая даст тебе возможность быстро и точно встать на верный Путь.
— И когда ж она вырастет? — спросил Чернов, умащиваясь на каменно (буквально!) жестком ложе, подбивая под щеку пахнущее почему-то дымом одеяло-подушку.
— Жди, — неопределенно ответил Кармелъ. — Сам почувствуешь.
— Но все же, как долго? Два времени? Три восхода? Сколько?
— Сущий ответит, — совсем загадочно подвел итог Кармель.
Накрыл Чернова легкой простыней, дунул на утлый фитилек в плошке с маслом и вышел.
Пришла ночь. Пришла пора спать.
Чернов и заснул. Как провалился! И ничего ему не снилось в ту ночь, никуда он не бегал.
А утром проснулся, как говорила мама, «совсем новеньким». Иными словами: выспавшимся, здоровым и сильным.
Солнце било в окно, пытаясь дотянуться до лица Чернова, но этого пока ему не удавалось, и оно поджаривало кружку и миску на столе.
Чернов вскочил с каменной койки, буквально ощущая могучий прилив сил, как это ни шаблонно звучит. Но что еще сказать, если вчера он помирал, еле ноги волоча, что для него, стайера, было вовсе не типично, а сегодня готов был прямо с ходу покорять свою давно не покоряемую всерьез «десятку» и поставить мировой рекорд. Что для него нынешнего тоже было вовсе не типично.
Но помимо желания ставить рекорд, отчетливо вырывалось на волю желание есть, есть, есть. И пить. Особенно — пить. Как будто не спал без снов, а всю ночь одолевал бегом жаркую пустыню из своего второго привычного сна… Устремился к столу и обнаружил: в кружке — белая жидкость, в миске — белая рыхлая масса. Поскольку знал, что Кармель его не отравит, что он «иным людям» позарез нужен, схватил кружку и вмиг ее одолел. Оказалось — молоко. Свежее, прохладное, вкусное. Но не коровье. А какое — Чернов не знал, он, кроме коровьего, никакого никогда не пробовал: ни козьего, не верблюжьего, ни кумыса. Брезговал. Но жизнь, как она всегда поступает, ткнула брезгливого носом, растолковала: дураком жил, живи теперь умным… В миске был творог, и тоже не из коровьего молока. И тоже вполне съедобный, чтоб не сказать больше. Короче, здоровый сон — без сновидений, здоровая пища — без химии и канцерогенов: что еще нужно тридцатитрехлетнему мужчине, умному, неженатому, без комплексов? Только дело, достойное такого мужчины. А оно, как понимал Чернов, у него теперь имелось. В избытке.
Но что характерно: он уже не испытывал тех сомнений мужчины-прагматика, мужчины-реалиста, что все же одолевали его — и законно, справедливо! — вчерашним днем. Провал сквозь дырку в пространстве-времени (далее, для экономии места и времени — ПВ), явление в затерянный в этом ПВ город Вефиль, обнаружение себя на иконе в Храме в качестве национального героя «иных людей», обретение Миссии (опять с прописной!..) — все это, законно и справедливо заставлявшее вчера сомневаться в реальности происходящего, сегодня ощущалось естественным и даже не слишком обременительным.
Найти Путь? Да на раз! Вот только еще молочка бы…
Чернов напялил кроссовки на босу ногу, вышел из комнаты, обнаружил за ней другую — ту, где они сидели с Кармелем после давешнего судьбоносного визита в Храм, никого там не застал, толкнул входную дверь и очутился на улице.
Солнце торчало невысоко на востоке. Был бы рядом Кармель — сказал бы, сколько минуло времени после восхода. Но Кармеля не было, и никого на улице не было, поэтому Чернов не стал возвращаться в дом и искать там молоко, а направил кроссовки к Храму, дорога, помнил, короткая.
У выхода на площадь ему подвернулся босоногий ребятенок лет семи-восьми, затормозил стремительный бег, ойкнул совсем по-русски, сунул указательный палец в рот и уставился на Чернова. Причем уставился не так, как все — и дети в том числе, — вчера, неподвижно и мертво, а вполне живо и с любопытством невероятным. В синих глазенках его (что за людская порода: смуглые, черноволосые и — синеглазые?) не было ни капли испуга, хотя клиент перед ним стоял вполне мифический. Из Книги Пути — здрасьте вам. Как если бы уже упомянутой соседской (по Москве) девочке явился бы на Сокольническом валу… кто?.. ну, например, дедушка Ленин. Или нет, этого дедушку московские детишки уже не знают. А какого знают?.. Чернов с веселым ужасом мгновенно сообразил, что нет нынче такого исторического дедушки, которого знали бы в лицо московские детишки. Если и сравнивать с кем-то мифологического Бегуна, то разве что с Микки-Маусом, Бивесом и Бадхэдом или кодлой каких-нибудь идиотов телепузиков.
— Чего тебе? — спросил Чернов у «иного» пацаненка.
Ну любил он давать предметам и явлениям собственные названия: «сладкий взрыв» там или вот теперь — «иные люди». Привычка у него такая — вполне, кстати, лингвистическая, от специальности происходящая.
Пацаненок вынул палец изо рта и поинтересовался:
— Ты ищешь Путь, Бегун?
— Пока нет, — умерил торопыгу Чернов. — Я ищу Хранителя и еще — где бы молока попить…
Он назвал молоко на иврите — халав, но пацаненок понял.
— Пойдем к нам. У нас есть, много, — уверенно взял Чернова за руку.
— Постой, — притормозил его Чернов, — скажи, где твои родители?
— Мама в доме, делает гдэвер. А отец ушел в горы — к овцам, к козам.
Стало понятно, почему молоко и творог в городе имелось, а животных Чернов не видел. И еще: молоко, оставленное Кармелем, оказалось козьим. Уже приятно, что не верблюжьим. Что такое гдэвер, который делает мать, Чернов не понял, но выяснять не стал: делает и делает, пусть ее. И в речи Кармеля проскакивали непонятные ему слова, но раз они не мешали воспринимать общий смысл, Чернов не беспокоился. И еще подсознательно не хотел пока спрашивать. Он — Бегун, двенадцать поколений назад он разговаривал с «иными», и все понимали друг друга. Будет случай — он поинтересуется: как понимали? Общим ли был язык? И коли в чем-то различным, то получит законное право — не знать. Право не помнить к языку, по мнению Чернова, не относилось. Лучше перебдеть, считал он.
Только он собрался было пойти за мальчишкой, как сзади окликнули:
— Бегун, ты куда?
Оглянулся. На площади стоял Кармель, смотрел на парочку, улыбался.
— В гости, — объяснил Чернов.
А мальчишка затараторил:
— Он еще не ищет Пути, Хранитель. Он просто так гуляет. Он хочет молока и спрашивал меня о том, где мать и отец.
То ли мальчишка был обыкновенным стукачком, которых во времена детства Чернова били нещадно, то ли Хранителю полагалось сообщать все. Даже полную бытовую фигню — про молоко.
— Подожди… — Кармель подошел к Чернову и положил ему на лоб ладонь.
Та показалась приятно холодной — как мокрая тряпица во время жара. Жара Чернов не ощущал, а жара уже пришла в город, солнце, хоть и невысокое пока, шпарило вовсю.
— Получилось? — Казалось, Кармель спрашивает самого себя. Так оно и было, наверно, потому что неуверенность вопроса немедленно сменилась ликующей уверенностью утверждения: — Получилось! Слава Сущему, получилось! Я знал! Я верил!.. — И уже спокойно, как уменьшил громкость: — Берел, беги по улице и всем сообщи: Бегун взял Силу.
И мальчишка, оказавшийся Берелом, выпустил руку Чернова и посвистел по улице, крича во всю глотку:
— Бегун взял Силу! Слышите, Бегун взял Силу!..
— Что произошло? — спросил у Кармеля Чернов, хотя, пожалуй, вопрос был праздным, все сегодня Чернов понимал — в отличие от себя вчерашнего.
Но Кармель счел нужным ответить:
— Ты — Бегун, в этом не может быть сомнений. Все произошло так, как говорит Книга. Ты снова прошел сквозь Вефиль и собрал Силу, которой хватит, чтобы встать на Путь. Так было, так повторилось. В Книге сказано: «И собрав Силу, Бегун вновь, как в другие свои хождения, начал искать Путь. Сила, переполнившая его, стремилась выйти, и выходила сначала не к тем Путям, что искал Бегун. Ему говорили люди: „Вот же Путь, встанем на него“. Но он продолжал искать, и все Пути, которые видели идущие за ним люди, оказывались чужими и вели в Никуда. И так продолжалось сорок восходов и сорок закатов. И когда сороковой закат подарил миру ночь, Бегун сказал: „Вот Путь. Встанем на него“. И все возрадовались и встали на Путь. Но Бегун сказал: „Знайте: этот Путь труден и долог, и будет на нем много страшного и странного. Вы не боитесь идти?“ И люди ответили: „Ты же с нами, Бегун, ты ведаешь начало и конец Пути. А мы должны спасти Книгу“. Но Бегун сказал: „Только маленький мальчик скажет: вот конец Пути, а я не смогу понять и не смогу остановиться, потому что, встав на Путь, я иду дальше его конца и дальше концов других путей. Мои Пути — не только ваш Путь“. В городе Вефиль было много маленьких мальчиков, но Бегун не знал, какой из них укажет людям конец Пути, чтоб люди остановились и ждали, когда Бегун вернется. Но все бесстрашно пошли, потому что Книгу надо было спасти, и Бегун повел их…» — Кармель замолчал. Сказал, извиняясь: — Там много сказано, долго…
— И уж так темно… — задумчиво сказал Чернов. Помолчал. Добавил: — Значит, у меня много Путей и я постоянно должен куда-то идти? — Сам не понял: то ли спросил, то ли утвердил.
— Ты же Бегун, — сказал Хранитель. И Чернов опять не понял: хорошо это для него или отвратительно. Но то, что он — Бегун, всем ясно.
— Как ты определил, что я взял Силу?
— Она горит в тебе.
— Верно, горит… То-то мне пить хочется. — Чернов намеренно опустил ситуацию.
И не потому опустил, что ему стало вновь, как вчера, страшновато ощущать себя чужим героем в чужой истории, но лишь потому, что ему надоел высокий штиль, любимый Хранителем и его распрекрасной Книгой, и действительно хотелось пить. Возможно, если б у него имелся обыкновенный термометр, он бы легко получил физическое подтверждение слов Кармеля — про то, что в нем чего-то горит. Но сам он чувствовал в себе нормальные тридцать шесть и шесть по родному Цельсию, а возникшая Сила… Да нет, если честно — что-то в нем и вправду возникло, что-то мощное, подспудно, откуда-то из глубины — как «сладкие взрывы»? — заставляющее действовать, а не праздно сидеть, лежать, смотреть в окно за неимением телевизора, действовать — значит искать Путь, если верить Кармелю.
А что еще оставалось Чернову? Разве что не верить, но это в его положении архинепродуктивно…
Впрочем, если то состояние, что испытывал Чернов с момента сегодняшнего пробуждения, назвать «взрывом», то уж точно не «сладким». Скорее — с привкусом кислинки, который возникает во рту в момент внезапной опасности. Как у других, Чернов не ведал, а у него всегда было так.
— Хорошо, я стану искать Путь, раз Сила для этого у меня уже есть… — И опять не удержался от стеба: — Сила есть — ума не надо… — Спохватился: а вдруг обидел Хранителя? — Не бери в голову, Кармель, я иду искать. Кто еще не спрятался, я не виноват… — И даже утишая возможную обиду собеседника, оставался самим собой: этаким записным шутничком, рубахой-парнем, массовиком-затейником по несчастью.
Но кто знает досконально человеческую психику? Кто объяснит, почему один — такой, а другой — наоборот? Уж наверняка — не психологи, доктора-профессора-академики, эти — всего лишь шаманы, потому что знание о человеке им не дано и никому не дано. Лишь Бог или Сущий по-местному может знать, поскольку — Создатель, если по Библии, по Книге Книг, но даже местные, «иные люди», утверждают: он, Сущий — вне. Или — внутри. В последнем случае все, что делает и будет делать Чернов — да не только он, а любой смертный! — в какой-то степени санкционировано Богом или Сущим. Его святой — или сугубо научный! — промысел.
Вот славная гипотеза! Очень она подходила нынешнему состоянию Чернова, круто замешенному на сказочном «поди туда — не знаю куда, найди то — не знаю что»! Тем более что ему сие и предстояло — в ближайшие сорок восходов и сорок закатов — пойти и найти. Путь.
Господи, Сущий, коли есть ты вне и внутри, обучи неразумного, как быть и как действовать, ибо по одной из Твоих святых книг он, Бегун, все забыл и никогда не вспомнит. Он — на все времена, но во все времена каждый раз он должен начинать Путь с нуля, даже не догадываясь, с какой ноги это делать. Его многовременной опыт, сын ошибок трудных, остается в Книге Пути или в любой другой книге — если опыт взят из другого, а не данного, времени, другого, а не данного, пространства, — но даже Книга (или книги) не для него писаны. Нельзя, сказал Кармель! Что делать? Вмазать Хранителю по башке камнем, взломать каменный сундук в Храме и жадно прочитать про себя: как он искал Путь, как нашел, почему отверг другие Пути, назвав их чужими?.. Чернов зуб давал, что в Книге Пути что-то написано, что намекнет мудрому и знающему на верный шаг, но, во-первых, Чернов здесь — не мудрый и уж точно ни хрена не знающий, а во-вторых, тексты Книги столь темны и неконкретны, что даже супермудрый запутается и сдастся.
Наверняка там что-то вроде: «И увидел Бегун знамение, и понял — вот Путь истинный». Писали-то Книгу люди, которые сами ни черта не понимали в происходившем. Они бы и рады спросить Бегуна, да только он ушел дальше — по другим Путям, а о прошедшем сразу забыл, выкинул из головы. Чудесное, к слову, свойство памяти: с глаз долой, из сердца вон. В. И. Даль со своим томом пословиц и поговорок уместен в любой точке пространства-времени…
Закончил философствование, как непродуктивное занятие. Спросил:
— А как насчет молока?
Кармель неожиданно засмеялся:
— Иди в любой дом — люди будут счастливы помочь Бегуну.
— А если они бедны? Если молоко для них — ценность великая?
— У нас нет ни бедных, ни богатых. Нас слишком мало, чтобы кто-то захотел и тем более смог выделиться. И потом, мы постоянно ждем возвращения в свой дом, в свой мир, к нашему большому народу. Мы существуем в состоянии похода. Зачем нам разобщаться?
Странно, но Кармель употребил еврейское понятие «хамраа» — не поход, а взлет, но Чернов явственно понял его именно как поход. Почему? Внушение?.. Но термин «взлет» куда уместнее в ситуации: взлет мысли, взлет силы, взлет желаний… Действительно странно: Чернов здесь понимает то, что не может понять по определению, и так, как не должен понимать по законам языка. Еще одна загадка «иных людей»? Или все это — шалости Силы, взятой (тоже, кстати, странноватый термин!) Черновым?.. Да, еще: мальчишка сказал, что мать его делает гдэвер. Тогда Чернов не понял слова. Сейчас он точно знал его значение: генеральная уборка перед праздником. Ни в арамейском, ни в древнееврейском, ни тем более в баскском такого слова нет. Мистика становится частью быта и уже не пугает, как ей положено…
— А у вашего народа… Гананского, да?.. есть и богатые и бедные?
— Как и у любого народа на земле. Странные ты задаешь вопросы, Бегун.
А здесь — коммунизм. Всеобщее равенство, братство, стучись в любую дверь…
— Зачем же вы стремитесь назад, Кармель? Ну, ты Хранитель, представитель особого рода. Полагаю, ты — и вернувшись — останешься Хранителем, Книга-то у тебя. Но разве тебе не горько за будущее твоих людей? Ведь они — наверняка! — вольются в армию бедняков. Если, конечно, ваш Царь сумел победить чудовищ и в земле Гананской все по-прежнему…
— Ты не понимаешь, Бегун, — в голосе Кармеля звучало огорчение, — у тебя нет ни дома, ни семьи, ни своего народа, ни своей земли. Ты — странник, Бегун, твоя жизнь — переходить с Пути на Путь и ни один не считать своим. Ты не можешь и не сумеешь — не дано тебе! — представить, что значит родной дом и родной край. И какая разница — беден ты или богат!.. Кстати, у народа Гананского никогда не было расслоения по достатку или по знатности. Род Царей и род Хранителей — да, это особенные роды. Но разве я, Хранитель, ставлю себя выше соседа — из рода ткачей или даже рода мусорщиков? Никогда! Да это и невозможно. Потому что у каждого из нас есть сила, которая в минуту необходимости может стать общей. И без силы мусорщика не обретет полной силы Царь, а без силы ткача я не смогу предсказать урожай винограда или надвигающееся ненастье. Мы сильны нашей силой, Бегун, и ты понял это вчера. Ведь верно?
— Верно, — согласился Чернов. — Но ты говорил, что ваш Царь сам обладает особой силой…
— Как и я. Сила каждого уникальна. Но лишь сложенная с силой всех она станет непобедимой.
— Почему же понадобился Бегун, чтобы увести людей Вефиля сюда, в этот мир? Почему бы людям Вефиля и других городов народа Гананского было не объединить всю силу и победить чудовищ?
— Потому что они разделили нас своей силой, и мы не могли сплотить свою. Потому что им нужна была Книга, и следовало спасти ее. Потому что твой приход и спасение Книги в Вефиле даст возможность вновь объединить народ Гананский и вернуть ему былое величие. Потому что ты снова здесь, и это — главное объяснение.
— Но зачем чудовищам Книга Пути?! — Чернов прямо-таки орал уже.
— В ней — вся мудрость мира, — намеренно тихо-тихо, словно упрекая Чернова в ненужной истеричности, ответил Кармель. — Убить мудрость — убить мир.
— Весь мир? Неужели?.. — Чернов снизил тон, но зато добавил издевки: ну, раздражала его высокопарность Хранителя — во-первых, и полная, на его взгляд, сказочная чушь, которая хороша в легендах и мифах, в той же Книге Пути или в Библии, например, но абсолютно противопоказанная реальному бытию, которое окружало и Чернова, и Кармеля, и мальчишку, который сейчас бегал по домам и сообщал «иным», что Бегун взял Силу.
И опять Кармель остался спокоен, не обратил внимания на тон Бегуна.
— Про весь — не скажу. Откуда-то эти чудовища явились к нам — значит, есть остальной мир. Земля велика… Но я имею в виду Междугорье, где мы жили, и Загорье, где жили — а может, и живут еще! — люди Ветра, и течение пеки Тал, где обитает народ Гиптов, и землю за Теплым морем, где живут Парфы… Мы знаем их, мы дружим с ними. А есть и другие, которые тоже путешествуют к нам, хотя и обитают далеко на востоке.
— Книга Пути, как я понял, — Чернов снизил тон, устыдился — рассказывает только об истории народа Гананского…
— Не так, — не согласился Кармель. — Она рассказывает о нашем народе, но мудрость ее — общая для всех. Книга Пути хранится у нас, но в каждом народе есть свой Хранитель, который получает знания от наших Хранителей.
— Это понятно, Кармель, свой Путь есть у каждого народа, а законы Путей — едины.
— Едины для тех народов, что и сегодня живут где-то рядом? Может быть, за Красными горами?
Кармель улыбнулся — открыто, радостно.
— Вот видишь, ты начинаешь вспоминать… В Книге сказано: «И когда вокруг Вефиля выросли горы, Бегун сказал: „Это хорошее место. Я здесь был однажды. Красные горы окружают землю, богатую добром. Пусть мальчик выйдет и скажет, не конец ли это Пути?“ И вышел мальчик и сказал: „Да, мы останемся здесь“. И тогда Бегун подошел к каждому, кто был с ним в Пути, и обнял каждого, и посмотрел каждому в глаза, возвращая взятую в Путь Силу, и сказал: „Когда придет срок, я вернусь“. И ушел. А народ остался у подножия Красных гор и стал жить и ждать Бегуна…» Ты оказался прав, Бегун: здесь живут добрые люди. Мы обмениваемся с ними плодами наших трудов. Совсем недалеко от Вефиля, всего на Расстоянии одного и еще половинки времени пешего хода, есть большой город по имени Панкарбо. В нем обитают горячие по крови, но хорошие и смелые люди. Они нам отдают ткани, крепкое железо для плугов и ножей, а мы научили их сажать виноград и делать вино. И дальше есть другие города, где живут такие же люди, мы тоже туда доходим, хотя и нечасто: дорога трудна, гориста. И они бывают у нас. Здесь можно жить, Бегун. Но мы хотим вернуться домой…
Мелькнула догадка, которую Чернов немедленно попробовал зафиксировать и прояснить.
— А как они называют себя, ваши соседи?
— Бастарос или, иногда, сегурос.
Bastar — «достаточный» с испанского, вероятно, в местном контексте — «самодостаточный», поскольку seguro de si в переводе с испанского означает «уверенный в себе». Испанцы или все же баски — соседи вефильцев. Вот откуда баскские слова в языке…
— А до моря вы никогда не доходили? — вопрос на засыпку.
Интересно — на чью? Кармеля или Чернова?
— Большая вода? — переспросил Кармель.
Это прозвучало буквально: гадол карим. И переспросил:
— Map?.. Нет, это очень далеко, пешком невозможно. Бастарос бывают там, но у них есть лошади и повозки.
— Так поменяли бы их на что-нибудь, и у вас появились бы лошади. Знаешь, Кармель, лошадь тоже умеет рожать маленьких лошадей, а повозку несложно построить, если у вас есть род древоделов.
Кармель упрямо не желал слышать ни издевки, ни даже легкой иронии.
— Да, мы могли бы. Но разве кому-то из нас дозволено было отлучаться из Вефиля так надолго? Мы ведь ждали тебя, Бегун, каждый восход — все это бесконечно длинное время. И ты застал в городе всех до одного, и все до одного встанут на Путь позади тебя… Так что дело за тобой, Бегун. Ищи Путь.
— Разве я против? — задал Чернов вполне риторический вопрос. И добавил еще один — тоже риторический: — Только ни ты, ни даже я незнаем пока, где он начинается. Так, Хранитель?
— Так, — согласился Кармель. Поинтересовался: — Ты это к чему?
— А к тому, — беспечно сказал Чернов, — что мне надо побывать в Панкарбо. Сегодня. Сейчас. Пока солнце не встало прямо над головой.
— Зачем? — откровенно испугался Кармель.
— Не знаю, — искренне ответил Чернов.
Он и вправду не ведал: то ли ему хотелось вырваться из сонной лени и тишины Вефиля, хоть на полдня да вырваться; то ли интересно было увидеть древний испанский или баскский городишко; а то ли — и это, по-видимому, и было истиной! — что-то (или кто-то) тянуло его прочь из Вефиля, за городскую стену. То ли Путь мог начаться только вне города, то ли что-то (или кто-то) подсказывало ему: двигайся, двигайся, тебя переполняет до краев налитая чужая сила, трать ее, расплескивай… Короче, не до анализа ему сейчас было!
— Не знаю, — повторил он. — Но знаю: надо.
И Кармель поверил.
— Мне пойти с тобой? Или дать провожатого?
— Ты забыл, что я — Бегун, — усмехнулся Чернов. — Укажи мне направление, и я побегу.
— Хорошо, — почему-то с мистическим ужасом согласился Кармель. — Это просто. Из городских ворот по дороге, которая привела тебя к нам. Никуда не сворачивая.
Занятно, подумал Чернов. Поверни я назад, когда провалился в прореху, попал бы не в Вефиль, а в Панкарбо. А там, вероятно, Бегун никому не нужен. Судьба…
— Не волнуйся, — сказал он Кармелю. — Я вернусь.
— Я знаю, — ответил Кармель. — В Книге сказано: «И он каждый восход убегал и возвращался, и сначала ничего не происходило, а потом стали возникать чужие Пути».
— Тем более, — подтвердил Чернов. — Полтора времени, говоришь? Мне хватит трех четвертей…
И рванул. Силы было — как раз на марафонскую дистанцию.
Дорога шла параллельно горам, иногда чуть поднимаясь, иногда спускаясь, но в целом маршрут Чернову сложным не казался. Бегали, бывало, и покруче. Вопреки опасениям, нестись рысью по сильно пересеченной местности в рубахе до колен и довольно просторных панталонах оказалось удобно и, главное, куда менее жарко, чем в зимнем спортивном костюме. Рубаха, надетая на голое тело, парусила, хорошо продувалась. Конечно, рекордов в таком одеянии не поставишь, но Чернов на рекорд и не замахивался, бежал себе ровно и мощно, дышал, что твой локомотив, легко ему было, сила — то ли своя, то ли все же одолженная у народа Гананскогр! — требовала выхода, а хороший бег для Чернова всегда был выходом в любой ситуации. Нынешняя ситуация настойчиво позвала его в баскский — или все же испанский? — город Панкарбо, где обитают «уверенные в себе», а зачем позвала — Чернов ответить не мог. Но селезенкой чувствовал — надо!
С ним такое случалось в прежней жизни, в смысле, в той же самой, конечно, тьфу, тьфу, чтоб не сглазить, но — до провала в прореху. Иначе — в Российской Федерации двадцать первого века по Рождеству Христову. А что случалось? Ну вот, к примеру, просыпается он с осознанным, но непонятным желанием съездить в подмосковный поселок Голицыно, куда перебрались скоротать свой век родители — тогда еще живые и сравнительно здоровые. Прыгает в пока не угнанный автомобиль, едет, добирается до дачи и понимает: как же он вовремя! У матери прихватило сердце, до «скорой» не докричаться — мобильники в Россию еще не пришли, — врачей по соседству нет, и личных машин нет: поселок небогатый. Перехватывает отца, спешащего к шоссе за «леваком», грузят маму в «жигуленок», везут в Апрелевку, в больницу — успевают, слава богу! Мама потом спрашивала:
— Как ты догадался, сынок?
Отвечал:
— Селезенка екнула, я и рванул.
И это — чистая правда.
Впрочем, однажды селезенка промолчала, и мама умерла. Ночью. Во сне…
Но подобных описанному случаев — большего или меньшего калибра! — хватало в его жизни, и сегодня, целенаправленно руля в город Панкарбо, он не без любопытства думал: что его ждет на сей раз? Событие? Человек?.. Не жажда же этнографических знаний его туда потащила, в самом деле…
А дорога через полчаса (две четверти времени, если по вефильской терминологии…) начала спускаться вниз, втекла в зеленую долину, лежащую на огромном — глазом не охватить! — покатом склоне, поросшем аккуратными рядами посаженным виноградом. Чернов въяве отметил уже известный ему от Кармеля яркий результат дружественной политики жителей Вефиля и Панкарбо, прикинул про себя: а не так ли на самом деле и родилось знаменитое испанское вино? Не было ли и в реальном времени истории Земли перемещения какого-нибудь иудейского либо галилейского городка на территорию нынешней Испании? А что? Фантастика так уж фантастика…
И вот показались тоже белые стены Панкарбо, который издалека выглядел куда большим, чем братский Вефиль, раз эдак в пять или шесть большим, настоящей белой крепостью выглядел, построенной и для мирной жизни, и для отражения, коли придет срок, врагов. Ускоряясь, Чернов подумал, что Вефилю за минувшие три столетия явно повезло: никто на него не нападал, не понадобились городку мощные укрепления — высоченные стены, ров с водой по периметру, мосты на цепях. Да и не помнил что-то Чернов, чтобы в Иудее времен Христа и позже (уж про «раньше» и речи нет…) применялись подобные европейским защитные приспособления. Разве что стены. Стены были — ого-го! Вон, римская армия под водительством Тита Флавия, взявшая считавшийся неприступным Иерусалим в семидесятом году по Рождеству Христову, маялась у этих могучих стен без малого полгода. Но техническая составляющая римлян оказалась выше иерусалимских стен, и римляне все же взяли город и сровняли его с землей. А у Вефиля стены — коза, поднатужившись, перепрыгнет. Но стоит Вефиль нетронутый, живет спокойно и ждет Бегуна. Значит, и впрямь Сущий миловал. Особенно раз в итоге Бегуна сюда прислал…
Чернов вбежал в Панкарбо безо всяких осложнений со стороны городской стражи. Она имела свое законное место перед воротами и за ними: крепкие мужики в легких кожаных латах на груди, на плечах, даже без шлемов — длинные черные волосы либо распущены, либо собраны в косички, в кои вплетены разноцветные тонкие нитки. Для красоты, видимо. Оружие — по виду алебарды, но с короткими, как у топоров, рукоятками. Под латами — красные рубахи с широкими рукавами и черные панталоны до колен. Обувь, естественно, кожаная — сандалии, удобная типовая обувка для теплых краев.
Зная испанский в совершенстве и баскский — худо-бедно, Чернов понятия не имел о том, как выглядели жители Пиренейского полуострова, скажем, две тысячи лет назад. Назад — от московского периода Бегуна-Чернова. Он вообще историей человечества интересовался фрагментарно, по мере надобности или случайно. До Пиренеев руки не дошли. А в Европе в эти века хозяйничали всякие там варвары (по мнению цивилизованных римлян и эллинов) — франки, галлы и прочие Эрики Рыжие со Старшей Эддой под мышкой. Такие вот исторические знания наличествовали у великого лингвиста, простим его, как он сам себя прощает. Тем более что история этого пространства-времени (ПВ) могла радикально отличаться от истории черновского ПВ. Там — франки, а здесь вовсе какие-нибудь фиганки… Хотя название определено: бастарос…
Местные фиганки-бастарос безо всякого интереса наблюдали за Бегуном, который к тому же резко сбавил темп, вбежав в городские ворота, перешел на обычный шаг. Они, видать, привыкли к регулярным явлениям в Панкарбо гостей из ближнего Вефиля. Возможно, у их далеких предков и отвисли челюсти, когда они узнали о внезапном возникновении по соседству целого поселения, причем — абсолютно чужого по нравам и языку. Но пришельцы (или явленцы) не нападали, не посягали на собственность коренных жителей, напротив — изо всех сил тянули к оным руку дружбы с зажатой в ней виноградной лозой. Поэтому удивление, справедливо считал Чернов, быстро прошло, лозу из руки приняли и воткнули в плодородную землю, по осени чокнулись молодым вином и зажили с миром.
Городок оказался людным, шумным, ярким и симпатичным. Хотя и весьма духовитым, чтоб не сказать вонючим. Красно-бело-черные цвета одежд, вызывающе привлекательная смуглость кожи женской части горожан, шустрость и босоногость детишек, крикливость торговцев всем-чем-ни-попадя, от чистой воды до всяких овощей-фруктов. Это — о яркости и людности. Теперь о вонючести. Мерзко благоухала, как мгновенно сообразил Чернов, местная канализация или, точнее, стоки, куда жители выливали, извините, дерьмо. В Вефиле такого безобразия Чернов не почувствовал. То ли народ там жил аккуратный и чистый, то ли смекалка и трудолюбие, вынесенные из прежнего их миропребывания, позволили придумать что-то, чтоб легко дышалось. Надо только захотеть, это — факт…
По традиции, рожденной давеча в том же Вефиле, Чернов пошел искать центр городка, поплутал по узким улочкам, где дома (а здесь были не домики, а дома, даже трехэтажные часто попадались) теснились друг к другу, не оставляя места для всяких там палисадничков, вообще для растительности места не оставляя. Не было ее в городской черте — растительности, осталась за стенами, где, вероятнее всего, и наливались спелостью продаваемые уличными торговцами фрукты-овощи. Как и виноград, увиденный на бегу.
Судя по количеству торговцев у городских ворот и на довольно просторной площади, на которую в итоге выбрался Чернов из лабиринта улиц, Панкарбо был этапом, вехой на пути откуда-то куда-то: не своим же соседям местный товар продавать, свои по соседству могут за ним зайти. Или здесь вообще не привилось родовое деление по мастерству и все бастарос умели все?.. Как бы там ни было, но площадь оказалась многолюдной и шумной. Центром ее был не храм, а что-то типа фонтана или распределительной колонки с небольшим бассейном, около которой сидели пестрые, черные от солнца старухи и старики, просто так сидели — грелись. Бездельничали. Чернов добежал до Панкарбо за обещанные Кармелю сорок с небольшим минут, солнце стояло еще низенько, жара не пришла, сам Чернов вон даже не вспотел, носясь по долинам и по взгорьям, поэтому жители, по каким-то причинам свободные от дневных работ, тусовались вокруг колонки почем зря. Старики, повторим, сидели, дети бегали, редкие женщины степенно беседовали, прикрыв головы плетенными из соломы шляпами, похожими почему-то на современные Чернову вьетнамские. Язык был все-таки не баскский, а скорее — испанский. Или древнеиспанский, коли он был именно таков: Чернов, зная современный, с древним никогда не сталкивался, надобности не возникало… Но баскские слова присутствовали, и гортанность речи, отмеченная Черновым и в Вефиле, здесь свое место тоже имела. Но все он преотлично понимал, да и темы, которые болтались в воздухе, были просты: урожай, дети, болезни.
Поэтому Чернов притормозил около стариков, сел на корточки, сказал вежливо:
— Добрый день, достопочтенные, славной погоды, богатого урожая.
На вполне современном испанском сказал, другого не знал.
Но его тоже все поняли. Ответили вразнобой:
— И тебе того же, странник… Здоровья и силы… Не из Вефиля ли пришел?..
— Из Вефиля. — Не стал он отпираться от очевидного и поинтересовался праздно: — А часто ли к вам приходят люди из Вефиля? — И поспешно пояснил: — Я сам издалека, в Вефиле тоже гостем стою…
Ответил старик:
— Часто. Мы соседи добрые… А если ты — чужак, то зачем явился в наши края? Ищешь что?
Уместный вопрос! И придумал бы подходящий ответ Чернов, но не понадобилось: он, ответ, сам собой — вроде даже помимо Чернова! — образовался в башке и стал фразой:
— Ищу человека, который странен по жизни своей, по мыслям своим, по умению своему непростому, чтобы показал мне дверь, которую я ищу на своем пути.
Именно так: «дверь на пути».
Откуда он всплыл — этот темно сформулированный вопрос, Чернов не ведал. Из подсознания. Извне. Из глубин Большого Космоса. Сущий нашептал. Версий могло быть сколько угодно, но Чернова не интересовала ни одна. Со вчерашнего прохода «сквозь строй» (опять придумал термин и вовсю использует…) он автоматически перестал чему-либо удивляться. И то объяснимо: приняв за аксиому свое пребывание в ином ПВ, вряд ли стоит тратить ценные удивлялки на всякую хренотень типа вышесказанных странных периодов, формулируемых кем-то за него. Раз формулирует — значит надо произносить. И тогда обязательно что-то произойдет, то есть движение, бег продолжится…
Такой он, говоря высокопарно, сформулировал для себя алгоритм действий. Но все же подумал машинально: из одного ли ряда эти понятия — «дверь» и «путь»? Решил: а почему бы и нет? Идешь себе по пути, вдруг — бац! — и дверь. Ну а дальше опять — путь…
Старики переглянулись лениво, женщины чуть поодаль продолжали неспешную свою беседу, пацанва носилась как угорелая… Ничего кругом не соответствовало торжественности момента, которая была явно придумана Черновым.
— Есть у вас такой человек? — настойчиво и уже намеренно громко повторил он, потому что старики молчали, а он почему-то был уверен, что они могут ответить на вопрос.
Просто уверен и — все. Точка.
— Говор у тебя чужой, — разродился невинной фразой тот же старик. Видимо, он был главным в здешней тусовке, ему и делегировано право вести дипломатические беседы с разными визитерами. — Из далеких краев пришел?
— Из далеких, — не соврал Чернов. И тут же соврал: — Из тех, откуда родом мои братья в Вефиле.
Помолчали.
Солнце, еще не слишком горячее, не спеша двигалось к зениту, но двигаться ему предстояло долго. Поэтому и старики, и Чернов никуда не торопились. Да и принято было здесь — не торопиться попусту. И если все сидящие у фонтана смотрели не отрываясь на Чернова, будто он сказанул что-то из ряда вон выходящее, то просто потому, что старикам всякий новый человек, мимоходом вторгшийся в их размеренное подсолнечное существование, интересен и в радость. Почему бы не поговорить с ним, даже если он и впрямь спрашивает из ряда вон выходящее, попросту — странное? Странное о странном человеке…
— Зачем ты пришел из далеких краев? — прорезался наконец старик-переговорщик.
— Я же сказал, — терпеливо объяснил Чернов, — ищу человека…
— Почему ты решил, что найдешь такого здесь?
Никаких откровений свыше Чернову больше не поступало, посему он выкручивался самостоятельно.
— Разве нет в вашем городе таких людей? Мне всегда казалось, что они есть везде и каждый знает о них…
— Может, ты и прав, незнакомец, может, такие люди, что ты ищешь, есть в каждом городе. Но с чего ты взял, что такой человек может показать тебе дверь, которую ты ищешь? Что за дверь такая?.. Вон у нас сколько дверей в домах: стучись в любую… Да ведь тебе самому, похоже, неизвестно, что ты ищешь.
Видимо, тема попа и его собаки была близка не только вефильцам, но и бастарос. Можно сказать и посовременнее: им всем по душе было дурное занятие — потянуть резину.
— А я везде, где прохожу, ищу странных людей, — бесхитростно сказал Чернов.
Сейчас, не подгоняемый подсказками извне, он вовсю старался понизить ситуацию, поскольку опасался, что старцы самого его принимают за, мягко говоря, странного типа.
И своей намеренной бесхитростностью оборвал тягучую резину.
— Может, мы и сумеем помочь тебе, пришелец, — сказал старик. — А не сумеем — не обижайся. Иди дальше, ищи своего непонятного… Но есть и у нас один, который и мыслит не так, как все мы, и поступки его нам не всегда ясны, а что до двери, которую ты ищешь, то он исходил много дорог и побывал в разных местах. И он тоже любит иной раз говорить странные вещи, хотя потом чаще всего оказывается, что никакие они не странные, просто мы, тупые крестьяне, не сразу их понимаем. Ты побеседуй с ним: вдруг да найдете общий язык…
— И как же мне побеседовать с ним? — вежливо поинтересовался Чернов.
— Словами, — то ли пошутил, то ли ответил буквально и всерьез. — Иди в ту сторону… — указал рукой в улочку, убегающую от площади на юг, — увидишь ближе к городской стене дом с распахнутыми воротами. Там кузница. Кузнеца зовут Маноло. Называй его Зрячим, так его все называют. Скажи: старый Пенедо тебя к нему послал.
— А почему Зрячим? — спросил Чернов. — Что за прозвище такое? Разве другие — незрячие?
Старик — до сих пор серьезный — вдруг растянул потрескавшиеся губы в подобие улыбки. Зубов в улыбке не присутствовало.
— Видеть можно разное и по-разному, — сказал он. — Вот я, например, вижу сейчас перед собой зрелого мужа, который не сеет, не делает вино, не пасет скот, не строит дом, а праздно ищет несуществующее. А Маноло увидит совсем другого человека. Может так быть? — сам себя спросил. И сам себе ответил: — Так ведь бывало уже. Когда что пропадет, кого зовем искать? Маноло. Когда нет дождя и сохнет трава на склонах, кто видит тучи? Маноло. Когда в закрытых сосудах зреет вино, кто решает, пора ему на волю или не пора? Маноло. Долго перечислять — зря время тратить, пришелец. Иди себе. Я все сказал.
И Чернов пошел в указанную стариком улочку — искать таинственного Зрячего. Опять с прописной буквы! Чернов уже привыкать начал к тому, что в этом ПВ все — великое, а на малое и внимания обращать не стоит…
Кузницу он нашел сразу — по стуку. Кузнец, здоровенный седой мужик, навскидку — лет пятидесяти, ковал, как полагается, что-то железное, похоже — лезвие для какого-то инструмента. Возможно — для меча или сабли, если таковые здесь в ходу. Был он огромен и могуч, обнаженный до пояса торс вполне подошел бы чемпиону по бодибилдингу, и, если б дело происходило в России, Маноло вполне мог бы послужить натурой для портрета легендарного кузнеца Вакулы. Во всяком случае, так подумал начитанный Чернов.
Он встал на пороге кузницы. Вакула, то есть Маноло, продолжал работу, не обращая внимания на незваного гостя. Что-то подсказывало Чернову, что есть смысл постоять, подождать, не навязываться. Поглядеть с заметной долей восторга и уважения за виртуозной работой мастера. Он и стоял. И смотрел. И достоялся до результата. Кузнец отложил молоток, сунул лезвие в чан с водой, — оно зашипело, пар поднялся, — вытер лоб тыльной стороной ладони, спросил:
— Меня ждешь?
Голос был неожиданно негромким.
— Тебя, — подтвердил Чернов. Добавил: — Если ты — Зрячий.
Кузнец отвернулся, откуда-то из тьмы кузницы выудил глиняный жбан и припал к нему. Пил долго, кадык ходил поршнем под короткой седой бородой. Напился. Вытер руки донельзя грязной тряпкой, сказал:
— Иди за мной, — и пошел вглубь, пропадая в темноте.
Чернов поспешил за ним, нырнул в дверку, открытую кузнецом в дальней стене, и оказался в тесной и светлой комнате мебели в которой всего-то и было, что деревянный стол да два табурета — близнецы тех, что стояли в доме Кармеля.
— Садись, — бросил на ходу кузнец и вышел в другую дверь.
Чернов послушно сел, не очень понимая, почему так послушен. На белой стене висел клинок с простой рукоятью, обмотанной черным шнуром. Клинок был белым, блестящим, витая гарда — желтой, матовой. Вероятно, работа хозяина, которой он почему-то гордится, раз вывесил как украшение абсолютно аскетичного помещения.
Кузнец вернулся и поставил на стол кувшин и два кубка. И кувшин, и кубки были металлическими, коваными, украшенными узором, тоже сделанным из металлической нити.
Кузнец разлил по кубкам вино из кувшина, сел напротив Чернова, поднял свой, зажав его в огромной, черной от огненной работы лапище.
— Мир тебе, — сказал коротко.
Не дождался ответа, выпил залпом. Чернов быстро вошел в темп:
— И тебе мира, Зрячий, — и тоже выпил все разом.
Кузнец снова разлил вино по кубкам, но пить не стал. Спросил:
— Зачем я тебе?
— Не знаю, — честно ответил Чернов.
— Зачем же пришел?
— Не знаю, — повторил Чернов. — Что-то внутри… что-то вело…
— Ты тоже — Зрячий?
— Вряд ли, — ответил Чернов. — Я вижу только то, что вижу. Я — Бегун.
— Откуда куда?
— С Пути на Путь.
Фразы опять возникали сами собой. Разговор напоминал Чернову беседу двух клиентов сумасшедшего дома. Кузнец, правда, ответил не сразу, а будто послушал кого-то невидимого и неслышимого. И ответ его вполне подходил такой беседе.
— Ты уже на Пути.
И все же Чернов сумел прорваться в оную беседу самим собой, а не китайским болванчиком, которому кто-то подсказывает сумасшедшие реплики — как, по-видимому, и кузнецу.
— Откуда ты знаешь про Путь?
— Я не знаю. Я просто говорю слова, которые сами возникают в моей голове. Я — Зрячий. Я умею видеть то, что не видят другие, слышать то, что не слышат другие. Я умею. Но я не могу объяснить свое умение. Оно просто есть и — все… Разве птица знает, почему она поет? Просто поет… Мгновенье назад я не знал слова «Путь», а теперь знаю. Но совсем недавно я не знал и тебя, Бегун. Ты пришел, и я увидел: вот пришел Бегун. Он — на Пути. Но я не понимаю, что это значит…
— Ты — Зрячий, а я — слепой, — засмеялся Чернов. — Освети мне мир вокруг меня, и я, быть может, сумею прозреть… — Это он опять сам придумал такое, без всякой подсказки. И без подсказки развил тему: — А прозрев, увижу дверь, за которой лежит следующий Путь.
— Ты ее открыл, ты уже на Пути, — повторил кузнец. — Вошел ко мне в кузню — считай, что открыл. — Подумал мгновенье над сказанным. — Получается, что я — ключ от двери… — Тоже засмеялся. И немедля отвлекся от темы: — Выпьем?
— Запросто, — согласился Чернов.
Выпили. Кузнец спросил:
— Ты сюда из Вефиля?
— Из него.
— Знаешь, что Вефиль — чужак в нашем мире?
— Я-то знаю, — с удивлением сказал Чернов, — а вот ты откуда узнал? Город существует здесь очень давно, врос корнями в вашу землю, даже языки смешались… Может быть, ты, Зрячий, умеешь видеть и сквозь время?
— Я много чего умею, — просто сказал кузнец. — А про Вефиль знают все, уж не так и давно он здесь. Мое умение видеть и слышать тут ни при чем.
— Кто тебе дал это умение? Твой Бог?
— У меня нет Бога, Бегун.
— Как это может быть? — Чернов и вправду изумился. Сам изумился, без суфлера. — Нет человека, который не ходил бы по этой или иной земле, не имея Бога в душе и над собой…
Сейчас эти слова произносил не Чернов, а именно Бегун, который знал Бога под именем Сущего. Чернов так захотел. Он все более и более входил в роль Бегуна с прописной буквы. А и то объяснимо: нет для него в этом ПВ другой роли, роль бегуна со строчной осталась за прорехой.
— Кого ты называешь Богом, Бегун? У моего народа много разных — в солнце, в ветре, в виноградной лозе, которая, кстати, дарована нам Богом твоего народа, вы, вефильцы, я знаю, называете Его Сущим… Да везде есть Боги, и всех мои земляки на всякий случай боятся и стараются задобрить. А у меня нет никого, кого бы я старался задобрить. Разве что огонь в горне? Так мы с ним на равных: я его кормлю, а он кормит меня… А что до моего умения видеть, так я с ним родился. И это еще как посмотреть: к добру оно или к худу. Меня вон земляки мои считают то ли колдуном, то ли уродом каким-то. Правда, кузнец я отменный, а мое умение видеть позволяет людям делать то, что надо делать, и не совершать глупых шагов.
Тяжко было Чернову. Он понимал, что попал к человеку, который может объяснить его, Чернова, роль в этом навязанном ему спектакле, но не знал, что именно спрашивать. Поэтому решил — напролом.
— Ты — Зрячий, я — Бегун. Что связывает нас? Почему я выбежал сегодня утром из Вефиля с ясным желанием появиться здесь? Я точно знал, что должен быть здесь! Я точно знал, про кого мне надо спросить у старика Пенедо на площади. Мне все равно, откуда я знал. Но вот я — здесь, и я спрашиваю тебя: что делать мне дальше? Ты сказал, что я — на Пути. Но я-то не вижу никакого Пути, кроме дороги из Вефиля в Панкарбо…
— Подожди. Я должен вспомнить, — глухо произнес кузнец. Повторил: — Я знаю, что должен вспомнить слова для Бегуна…
Кузнец стремительно поднялся, заполнил собой маленькую комнату, закрыл солнечный свет, бьющий в узкое оконце у потолка. Раскинул руки крестом, уложил их на беленую стену, прижался к ней лбом, словно пытаясь сдвинуть ее с места, выломать, превратить полусвет в полный свет. А и ладно бы выломал! Чернов того и ждал от кузнеца. Света ждал. Зрения, Умения видеть то, что ему положено видеть, раз уж он согласился на роль Бегуна с прописной. Пусть не такого всеобъемлющего, как у Зрячего, но все же, все же… Впрочем, умение видеть у кузнеца тоже было кем-то управляемым, и он всякий раз ждал Управляющего…
Вот и сейчас постоял с минуту-другую, оттолкнулся от стены ладонями, с силой вдохнул воздух, будто и не дышал эту пару минут. Обернулся к Чернову.
— Ты уже был здесь, так?
— Я не помню, но говорят… — осторожно ответил Чернов.
— Ты уже был здесь, — словно не слыша Чернова, подтвердил кузнец. — Это было давно. Тогда здесь жил другой Зрячий. Он принял у тебя Вефиль и сделал так, чтобы его народ согласился жить в дружбе с новым соседом. Теперь ты вернулся. Значит, снова заберешь город… Жаль. Жаль расставаться с соседями, нам было хорошо с ними, но ты — Бегун, ты призван…
Сказанного Чернову было мало.
— Да, я был здесь, мне объяснили, — заорал он в бессильной ярости. — Да, я заберу город. Но куда, куда? Ты видел — куда?
— Ты — Бегун, — повторил кузнец, — ты уже бежишь. Ты вернешься в Вефиль, а город окажется в другом месте на твоем Пути… Ты побежишь дальше, и город последует за тобой…
— Куда мне бежать, Зрячий? Я не вру, я не знаю других дорог, кроме этой — между Вефилем и Панкарбо. Да и нет здесь других дорог!
— Почему нет? Есть. Но тебе-то они не нужны, потому что завтра ты побежишь уже не здесь.
— А где?..
— Там, где есть место иному Зрячему.
— А где есть место иному Зрячему?
Нет, все-таки рано хоронить попа и его фантастически занудную собаку!..
— Я скажу тебе нужные слова, Бегун. Думаю, что они тебе пригодятся. Может, тебе будет дано твоим Сущим понять их темный смысл. Вот они… — Он зажмурился и размеренно, как молитву, проговорил: — «И каждый раз, выбегая на Путь, ты встретишь Зрячего, который есть подорожный камень, обозначающий поворот Пути. И каждый раз это будет иной Зрячий, чье место на повороте, но не дано знать Зрячему, куда ведет Путь от поворота, и не надо спрашивать его о том. Просто знай: где Путь — там Зрячий, где Зрячий — там Путь, но нет Пути без Зрячего, и нет Зрячего вне Пути»… — Открыл глаза, спросил просто: — Понял?
Чего ж не понять? Все понятно. Если б он прибежал в Панкарбо и не нашел здесь странного, как формулируют бастарос, человека, то, значит, он не был на Пути, а просто побегал для собственного развлечения. «Нет Пути без Зрячего, и нет Зрячего вне Пути»… Но он всерьез беседует с человеком, утверждающим, что он, Чернов, куда-то заберет Вефиль и бастарос потеряют добрых соседей только из-за того, что встретились два странных типа. А значит, получается, что спектакль идет вовсю и Чернов — на сцене, но вот беда — он по-прежнему не знает роли. Что делать дальше?..
А что ты еще умеешь, сам себя со злостью спросил. Только одно — бегать. Так и беги, пока видишь дорогу. А превратится она в Путь или нет — это уж как карты лягут. И не стоит мучиться самому и мучить людей, даже если они Хранители, Зрячие, кто там еще. Судя по всему, никто не знает замысла Главного Режиссера, никто не читал всей пьесы. Если удастся дойти до финала, будешь все знать сам…
— Чего ж не понять, — усмехнулся Чернов. — Раз ты — здесь, раз я с тобой пью вино, то, выходит, я и не хотел, а уже побежал по своему Пути. Не я его выбираю, а он меня…
— Возможно, — охотно согласился кузнец. — Выпьем на дорожку.
Разлил по кубкам остатки вина из кувшина. Поднял кубок.
— Удачи тебе, Бегун.
Чернов поднял свой.
— И тебе счастливо оставаться… — Осушил кубок, брякнул им о столешницу. Вдруг сообразил: — Да, Зрячий, скажи-ка: часто к тебе приходят Бегуны?
Кузнец тоже поставил кубок на стол, но — аккуратно.
— Ты — первый, — только и сказал.
Вопросов больше не возникло. Пришла пора бежать.
Чернов спешил: он хотел поскорее добраться до Вефиля, потому что солнце торчало прямо над головой, а в желудке болталось пол-литра молодого вина, которое стремительно превращалось в пот. Он бежал и на бегу горько жалел себя, что совсем не подходило его цельнометаллической натуре. Он и удивлялся этому невесть с какой горы свалившемуся чувству, но все равно жалел. Тема «жаления»: почему именно он? Ну, хорошо, людям надо помочь, город вернуть в законное ПВ, но почему не кто-нибудь другой? Бегунов в его родном ПВ — тьма, а попал в прореху именно он, и теперь должен существовать в обстоятельствах, предлагаемых Кем-то (с прописной, ясный пень, эти прописные, чувствовал Чернов, будут преследовать его до тех пор, пока он не вернется домой, если вообще вернется…), которые — обстоятельства то есть — он не понимает. Раз уж пошли сравнения с театром, то к месту вспомнить когда-то читанные строки: «Но я этой пьесы не знаю и роли не помню своей… Не знаю, не слышал, не помню. В глаза никогда не видал. Ну разве что в детстве когда-то подобное что-то читал».
Верно, читал. И не только в детстве. Фантастика называется. По большому литературному счету — вранье. И для осуществления сего вранья Великий Режиссер (или Главный Конструктор, или все-таки Сущий — кому что нравится…) выбрал из тьмы земных бегунов его, Чернова, пнул коленом в зад, и Чернов вывалился на сцену, абсолютно не готовый к роли Бегуна (почувствуйте разницу). Более того, не желающий роль исполнять. Он даже согласился бы понаблюдать за процессом со стороны, лучше — из Сокольников, но участвовать…
Однако кто его спрашивает?..
Вино, превратившееся в пот, заливало глаза, рубаха промокла, бежать было паскудно и тяжко. Что-то с ним происходило, что-то непривычное и непонятное. Он почти терял сознание. Ему бы остановиться, упасть на обочину, отлежаться, отдышаться, но какая-то сволочная сила влекла его вперед, заставляла еле передвигать ноги. Скажи ему сейчас кто-то, что в данный беговой момент он испытывает очередной «сладкий взрыв», он нашел бы в себе силы рассмеяться над идиотом. Однако ведь случилось в какой-то миг: вырубился, в башке взорвалась маленькая бомба, больно не было, скорее — никак. Да и в себя пришел тут же. Совсем пришел, окончательно: усталость исчезла, как не появлялась, как будто взорвавшаяся бомба вывела все вздорные и вредные вещества, отравившие измотанный нагрузками организм. Вот такая случилась загогулина, как говаривал один политдеятель, и Чернов даже не сразу заметил, что пейзаж вдоль дороги изменился. А когда, в очередной раз протерев рукавом рубахи глаза, заметил-таки, то, как и предлагается в таких случаях классической литературой, встал столбом в который уж раз. И не от изумления либо оторопи, а по вполне здравой причине: туда ли он бежит, не перепутал ли дороги?
По времени он уже должен был выбежать из виноградного рая Панкарбо и войти в красно-желтую парилку окрестностей Вефиля. Из рая он точно выбежал, но вот куда вошел? То, что в парилку — однозначно, но ничего общего с красными холмами, постепенно переходящими в такие красные поначалу, а потом, выше, зеленые от сочной травы пологие склоны гор, где вефильцы пасли своих коз и овец, — ничего общего с привычным глазу пейзажем он не обнаружил.
Он стоял столбом на переломе высот. Позади, если память или реальность не изменяет, — виноградники, уже невидные отсюда, лишь предполагаемые, впереди — такая же грунтовка, укатанная и утоптанная, спускающаяся вниз, в долину, в ослепительно зеленую, местами желтую и красную, сиреневую и оранжевую от травы, деревьев, цветов, а еще дальше, где-то у горизонта — солнечно-синюю, бескрайнюю, неуловимо сливающуюся с тоже синим и бескрайним небом, посреди которого висел огненный шар солнца. Хоть оно-то не изменилось, шпарило огнем по-прежнему.
Но хватит метафорических соплей, вернемся к суровой прозе: впереди у горизонта лежало море, да, да, настоящее синее море, mar по-испански, — ровное и спокойное, как земля.
Чернов на всякий случай обернулся, повертел головой: горы тоже имели законное место. Но куда более величественные, чем полчаса назад, с белыми снежными шапками, с острыми вершинами, настоящие Пиренеи, или Альпы, или Кордильеры с Андами — в зависимости от того, куда он попал на непредсказуемом маршруте своего Пути.
То, что все это — штучки Пути, прихотливые забавы Верховного Станиславского, креативные игры нового ПВ, сомнений не было. И жалость к себе мгновенно улетучилась, появились любопытство (нормальное чувство — к случаю) и почему-то злость. А почему «почему-то»? Тоже нормальное чувство к случаю: им, Черновым, играют, а он — терпи. Приятно ли?.. Тем более что сопутствующий переходу «сладкий взрыв» оказался вовсе не сладким, скорее — горьким, если это был «взрыв». Но с другой стороны — что это могло быть? Не обморок же? Во-первых, Чернов не красна девица, чтоб в обмороки брякаться. А во-вторых, вокруг — иное ПВ, факт, просто Главный Психолог на сей раз решил сыграть в другую игру и сделать переход мерзопакостным по ощущениям… И ведь как подойти к этим играм? Можно сказать: он — крыса в лабиринте. Можно: он все-таки — в роли… Тот же поэт, имевший милую страсть к театральным аллюзиям, заметил: «И над собственною ролью плачу я и хохочу, то, что вижу, с тем, что видел, я в одно связать хочу»… И Чернов хотел. Удавалось скверно. Пока.
Но наличествовало нечто, все же связывающее «то, что вижу, с тем, что видел»: Вефиль.
Такой же махонький, белый, игрушечный, уютный. Но, главное, — до боли, до дрожи, до спазмов в животе знакомый и — вот парадоксы человеческой сволочной натуры! — домашний, родной.
И Чернов рванул к нему, как принято выражаться, со всех ног, а «всех»-то у него было — две, но работали они за четыре, а то и шесть, в предвкушении счастья: увидеть знакомые улочки, знакомый дом, знакомый Храм, знакомую рожу Кармеля-Хранителя…
Так и вышло. Знакомая и сияющая неизвестно почему рожа встретилась ему прямо у городских ворот, вернее, у их полного отсутствия. Кармель стоял и явно дожидался Чернова, а вместе с ним — сбоку, позади, на стене, под стеной, на ближних и дальних крышах — дожидались Чернова братья-вефильцы, тоже сияющие, как начищенные пятаки или какие тут монеты имели хождение.
И ни удивления, ни, тем более, страха на этих рожах написано не было, словно перемещение из земли красных холмов в район синего моря и буйной разноцветной растительности если и не являлось привычным народу Гананскому, то по крайней мере ожидалось оным сознательно.
Кармель сразу это и подтвердил. Шагнул вперед, поймал уже тормозящего Чернова в объятия, прижал его к себе, сказал счастливо:
— С началом Пути тебя, Бегун. Пусть он станет для нас не слишком тяжким и не слишком длинным. А если все же он положен нам в постоянном борении и преодолении тягот и опасностей, то пусть у нас хватит сил на то. И слава Сущему!
Чернов, глубоко дыша, отходя все же от трудной — и физически, и психологически — нагрузки, поинтересовался:
— Что ж выходит: вы все знали?
— О том, что ты встал на Путь? — спросил Кармель. — Нет, Бегун, о том знал только Сущий, но он не ставит смертных в известность о своем знании. Мы всего лишь — ждали, Бегун, и верили…
— С какой такой стати ждали? Откуда вера?
— Потому что известно из Книги: «Если Бегун начал бег свой, то оставшимся следует ждать Сдвига. Его может не случиться, что означит неудачу Бегуна в поисках Пути, но никто на земле не в силах предвидеть: найдет ли Бегун Путь или вернется ни с чем, а значит, каждый должен терпеливо ждать, и верить, и готовиться, потому что не бывает у Бегуна короткого Пути, но только долгий, а на долгий Путь быстро не встать».
— Круто завернуто… — Чернов отдышался, отмахал свое руками, приводя сердце в нормальный — небеговой — ритм. — А если б я сегодня не нашел Путь, то что? Кстати, я и понятия не имел, что встану, как ты говоришь, на него уже сегодня, сразу…
— Это естественно: ты ж не помнишь… Ты все постигаешь, как новорожденное дитя — заново… А если б ты не нашел Путь… Мы бы остались в земле бастарос. До того момента, когда ты побежишь вновь. Завтра. Послезавтра. Когда почувствуешь тягу…
— Я встал на Путь, это и слепому видно. Даже мне, новорожденному… — усмехнулся. — Но как вы к нему готовились, следуя заветам Книги?
— Как всегда. Обыкновенно. Путь — это, прежде всего, долгая дорога в неизвестность. А в дорогу путник всегда готовится. Пастухи привели в город весь скот. Люди собрали — насколько хватило сил — урожай овощей и фруктов… Но это мимолетное, сегодняшнее. На самом деле мы всегда наготове. Наши предки вместе с тобой шли твоим Путем. Мы знаем из Книги, что на Пути случается всякое: и лютый холод, и невыносимая жара, и страшные ураганы, и даже такое странное явление, как снегопад, — он использовал испанское понятие «esta nevando» — «снег падает», — но у нас есть и очень теплая одежда для этого, мы специально ткали ее и обшивали шкурами овец. Мы знаем, что на Пути нам могут встретиться голодные края, но мы специально для этого храним и пополняем запасы пищи, которая не портится от времени… Единственное, что страшно, — это отсутствие воды, а ею на долгий срок не запасешься. Но здесь, слава Сущему, воды вдоволь… Ты взгляни… — Он протянул руку в сторону моря. — Вот точная примета Сдвига: другая природа, хотя и похожая на ту, что была нашей еще сегодня. А это, наверно, и есть «великая вода», или «мар», как ее называют бастарос, я прав?.. Они — те, кто доходил, — утверждали, что у «мар» нет второго края? Ты согласен?.. — Он спрашивал, но не ждал ответа. Ему просто хотелось говорить, произносить слова, его распирали радость, восторг, удивление, надежда, десятки чувств варились в нем и требовали выхода, а тут к месту вернулся Бегун, которого ждали до этого три столетия, и вот вам награда: ожидание оказалось ненапрасным. «Map» перед взором, чудо-то какое!.. — Но мы ведь недалеко ушли по Пути, так? — осторожно спросил Кармель.
— Почему ты так считаешь?
Чернов понятия не имел, далеко они провалились или близко, переместились только в пространстве или во времени тоже, в том же ПВ они обретаются ныне или их унесло черт-те куда по четвертой, десятой, сто-невесть-какой координате. Хотя логика в вопросе Кармеля была: Испания горная и Испания приморская — это и впрямь недалеко. Более того: то, что они видели сейчас, вполне походило на Испанию приморскую, по природе походило. Если только перед ними лежало Средиземное море либо Атлантический океан…
Кармель руководствовался той же логикой.
— Все то же самое, — сказал он. — Не нужны ни припасы, ни другая одежда.
Чернов, прошедший за несколько дней путь от недоверчивого прагматика-землянина до недоверчивого прагматика-Бегуна по ПВ, не слишком верил в близкие перемещения по оным ПВ. Похоже — не значит то же самое. Но на кой ляд развозить теоретические сопли? Вот отдохнем, решил Чернов, оглядимся по сторонам и побежим проверять, где мы. И нет ли неподалеку нового Зрячего…
— Вина я уже напился, — сказал он Кармелю, — а вот насчет перекусить — это было бы в самый раз.
— Конечно, конечно, — засуетился Кармель, подхватывая Чернова под локоток и ведя его в город, опять «сквозь строй», но только дружелюбный: Чернов прямо чувствовал, как люди излучают приязнь, хотя это и ненаучно. Но что здесь научно? Нет ответа… А Кармель вдруг спросил: — Ты пил вино у Зрячего?
Вот вам и раз! Откуда он знает про кузнеца?..
— Откуда ты знаешь про кузнеца?
— Все-таки кузнец… — удовлетворенно сказал Кармель. — Я подозревал… А знаю откуда? Из Книги. «Нет Пути без Зрячего, и нет Зрячего вне Пути». Так написано.
— Давно написано?
Кузнец, оказывается, тоже цитировал Книгу. Хотя вряд ли он знал о ее существовании. Сам же сказал: мне надо вспомнить слова для Бегуна. А слова эти рождаются у него в мозгу как бы свыше. Как, кстати, и у Бегуна. То есть у Чернова.
— Всегда было написано.
— И ты намеренно искал того, к кому может обратиться Бегун?
— Мне было любопытно, — засмущался Кармель. И ощетинился вдруг: — Но никто не знает о Зрячих! Никто, кроме тех, кто допущен к Книге, кроме Хранителей. — Повторил, словно боялся, что Бегун ему не верит: — Никто!
— Кроме тех, кто написал о них в Книге, — добавил Чернов.
И получил очередной странный ответ с «никто»:
— Никто о них не писал.
— Не понял? — Чернов действительно ничего не понял.
— Никто не пишет Книгу.
Понятнее не стало.
— А как она пополняется? Сама собой?
Вроде пошутил без цели, а ведь попал!
— Сама собой, — подтвердил Кармель.
— Как это может быть?!
— Не знаю. Так было всегда. Книга Пути — Книга Сущего. Его промысел…
— А есть в ней уже запись о том, что вновь появился Бегун, что он, то есть я, встал на Путь?..
— Пока нет. История твоего с нами Пути появится в Книге по мере того, как он станет длиться. По этапам: от Шэвэр к Шэвэр. Если, конечно, все пойдет благополучно… Так было и с твоим прошлым Путем с нашим народом.
— А если неблагополучно?
— Тогда мы не узнаем, что появится в Книге. Кто-то другой поднимет ее — не я…
— Ладно, не будем о грустном. Вернемся к истории о нашем Пути. Получается, она так прямо возьмет и появится? Только что был чистый лист, и на тебе — весь наш Путь в подробностях, так?
— Как все и всегда. Это — Книга… — Последние слова Кармель произнес с таким отчетливо звучащим в голосе пиететом, словно Книга для него являлась частью Сущего.
А может, кстати, и являлась. Кто-то же материализовывал на ее листах историю народа Гананского! Как на пиру Валтасара — самопроизвольно возникшая на стене надпись… Происки Высшей Силы, однозначно.
Они уже подходили к дому Кармеля, когда сзади — от городских ворот — раздались крики. Звали Хранителя, звали Бегуна, особенно ясно слышалось еврейское слово «сакана» — «опасность».
— Что-то случилось, — с надеждой на обратное сказал Чернов: ему очень хотелось добраться до дома, плюхнуться на лавку и поесть — пусть даже жесткую холодную баранину.
Не обломилось.
Кармель резко и бесцеремонно развернул Чернова вспять и что твой спринтер помчался к воротам. Волей-неволей Чернов не отставал. Когда они оказались у городской стены, еще не понимая, что происходит, плотный чернобородый мужик вынырнул из действительно гудящей тревогой толпы и крикнул Кармелю:
— Там всадники! Их много…
Еще далековатые, но все же отчетливо различимые конные — не менее двадцати! — скакали к Вефилю по дороге, по которой прибежал Чернов из пропавшего в прошлом ПВ Панкарбо. В Панкарбо он никаких всадников не заметил. Значит, на знакомой дорожке теперь лежал другой населенный пункт, жителям которого явно не понравилось явление некоего чужого поселения на знакомых до боли местах. Кто его знает: может, здесь ранее сады цвели или поля колосились, а теперь в момент вырос город. Чудо? Бесспорно. Но нежелательное. А нежелательное чудо — уже не совсем чудо, а помеха. Что там у них на уме — у этих всадников?..
Кармель зычно провозгласил:
— Женщины и дети — по домам. Мужчины — взять оружие.
Интересно, подумал Чернов, что он имеет в виду под этим термином? Вилы и топоры? Булыжник — орудие пролетариата? Или есть в Вефиле некий арсенал, Чернову не представленный?..
Однако он тоже — мужчина. Стоять и наблюдать — это не по нему.
— Обо мне не забудь, захвати что-нибудь острое, — бросил Кармелю на ходу и пошел вперед — навстречу конным.
Зачем он так поступил, Чернов не понимал. Более того, уже сделав, как говорится, шаг, он тут же понял, что поступок его хоть и эффектен (легендарный Бегун всегда впереди), но абсолютно бессмыслен. Что может один — даже самый разлегендарный! — человечек против десятка или двух — нелегендарных, но, как уже было отчетливо видно, вооруженных? Единица — вздор, сказал некогда классик.
А всадники быстро приближались, и пики у них вставлены были в стремена, и мечи били на скаку по крупам вороных лошадок, и лица их не лучились приязнью, а, скорее, выглядели мрачно и даже угрожающе. Чернов упрямо шел им навстречу и видел их лица: черные длинные, как у запорожцев, усы, раскосые узкие, как у детей Востока, глаза, смуглый цвет кожи, какой вполне мог быть и у местных приморских поселенцев. Шлемы — как у богатырей с картины Васнецова. Плащи, короткими парусами летящие за спинами, — как у мушкетеров, только черные. Сапоги — кожаные, видимо, но сплошь покрытые золотыми узорами. Да еще на плече у всадника, скачущего первым, цепко сидела птица, похожая то ли на ястреба, то ли на сокола, то ли на еще какого-то пернатого хищника, Чернов не силен был в орнитологии.
Этакий микст из времен и народов, не имеющий, по разумению Чернова, ничего общего с внешностью и одеянием народов, в разные периоды населяющих Пиренейский полуостров. Разве что смуглость и черный цвет волос — так это не примета!.. Поймал себя на забавном: а не передалось ли и ему желание Кармеля, чтобы Сдвиг оказался близким?..
Кармель сказал: «Шэвэр». Точный перевод: Перелом, Слом. Почему-то Чернов предпочел иное — «Сдвиг». Так он сам для себя воспринял случившееся с ним и с городом — как некий сдвиг параметров или координат пространства и времени…
Вопреки подспудному ожиданию опасности, она пока не проявлялась. Всадники — а их и вправду оказалось двадцать — осадили коней около Чернова, и первый всадник (с птичкой на плече) спросил довольно спокойно:
— Кто вы такие, люди? Откуда взялись?
Он говорил на скверном испанском, тем самым подтверждая вышеназванное желание Хранителя, но внешность его выдавала типичного монголоида, а одеяние и оружие, как уже отмечалось, было собрано у разных народов — с бору по сосенке. Шлем — у русичей, плащ — у каких-нибудь европейских жителей, сапоги, украшенные хитрыми узорами из желтого металла, не исключено, золота — вообще непонятно у кого, Чернов не мог сообразить. Длинные мечи без ножен похожи на римские, но сталь — явно лучшей, куда более поздней выделки скорее — испанская, а красный камень, венчающий эфес меча у главаря, весьма походил на рубин. Редкий по величине.
— Мы идем своим Путем, — сказал Хранитель.
Чернов обернулся: тот стоял сзади, не побоялся сопроводить Бегуна, а Бегун в своей отчаянной браваде даже не заметил спутника. Как не заметил и еще двух десятков вефильцев, замерших поодаль. Они стояли тесно и грозно, выставив вперед простые короткие мечи, явно откованные Зрячим или каким-нибудь его собратом по профессии. Не было воинов у народа Гананского. Увел его в Путь Бегун — нужда заставила вооружиться…
— Твой странный Путь пересек наш, — жестко, но без угрозы в голосе ответил главарь.
Спешился. Птица нервно взмахнула крылами, но не расцепила когтей. Другие всадники остались в седлах: судя по их спокойному поведению, боя не намечалось.
— А где проложен ваш Путь? — тоже спокойно спросил Хранитель.
Вефильцы, несмотря на ровный тон начавшихся переговоров, поз не поменяли, по-прежнему щетинились мечами.
— Наш Путь долог и велик. Он идет от Больших Красных Пустынь через Великие Каменные Хребты, мимо одной Большой Воды, мимо другой Большой Воды к третьей Большой Воде и через третью Большую Воду — на берег Желтых Пустынь и дальше, дальше, пока не упремся в Бесконечные Льды.
— И где вы теперь на этом Пути?
— У третьей Воды.
— Значит, вы — в конце Пути?
— Мы едва начали его, незнакомец, хотя много сражений провели с теми, кто попадался нам на Пути.
— А что вы делаете здесь — у третьей Воды?
— Все, что лежит на нашем Пути, — это наша земля. Кто-то останется здесь, чтобы охранять ее пределы и держать в повиновении тех, кто обитал на ней до нас, а другие уйдут в Желтые Пустыни — покорять народы Огненных Стран.
Чернов малость охренел от прописных букв — раз, от маразматического пафоса диалога — два, от его дикой непонятности — три, и, главное, четыре — от непонятно уверенного поведения Хранителя, который вел диалог так, будто все эти Воды, Пустыни и Страны знакомы ему с малых лет, исплаваны и исхожены вдоль и поперек, а с этими усатыми кексами-завоевателями он в детстве играл в одной песочнице. В Красных Пустынях. Но и он сам, Чернов, ловил что-то знакомое в торжественно-былинном рассказе главаря всадников. Вроде как татаро-монголы, в его родной истории добравшиеся до италийских земель, здесь, в этом ПВ, оседлали Пиренеи и собрались захватить близкую Африку. Но откуда им известно о дальней Антарктиде, о так называемых Бесконечных Льдах, если именно это имеется в виду?.. И что за время на дворе?.. Хотя на последний вопрос он, похоже, долго не получит ответа. По крайней мере пока не попадет в мир хоть с каким-нибудь календарем.
И еще: похоже, под словом «Путь» две высокодоговаривающиеся стороны имеют в виду совсем разное. Раскосый всадник назвал Путь вефильцев — странным. На его месте Чернов считал бы такое определение слабоватым.
Чернову стало обидно, что его, геройского человека и тоже в некоем смысле первопроходца, бесцеремонно отстранили от участия в переговорах. А между тем именно ему, Бегуну, придется бегать по окрестностям, оккупированным этими джигитами, и искать очередного Зрячего, чтобы побыстрее слинять с их вполне реального земного Пути на свой — не совсем земной и уж вовсе не реальный, прав всадник. Вдруг да они его, Зрячего, уже порюхали на котлеты, эти завоеватели пустынь? Как тогда насчет очередного Сдвига? Или оставаться под оккупантами и ждать кого-то, кто — подобно библейскому Моисею — выведет народ Гананский в землю обетованную?
Усмехнулся: а он-то, Чернов, выражаясь иносказаниями и есть Моисей, а ситуация — типичный Исход. И Моисей, в отличие от Чернова, время зря не терял и даже не молчал перед фараоном, хотя, по легенде, был косноязычен.
— Вот что, ребята, — решительно вмешался Чернов в витиеватую беседу, — давайте перейдем к делу. Как твое имя, всадник?
Термин «jinete» из современного Чернову испанского оказался не чужд и усатому.
— Меня зовут Те-га-чи. — Он произнес имя по слогам. — Я — из рода Да-цэ-го, чьи корни пропадают во тьме времен, а ветви стремятся к небу. А как твое имя, незнакомец?
Если это монголы, завоевавшие Европу, то — по времени Чернова, — дело должно происходить где-нибудь в тринадцатом веке. Но здесь иной счет времени…
— Бегун, — ответил Чернов.
И всадник — вдруг! ни с того ни с сего! — упал на колени, ткнулся лбом в дорогу и закрыл ладонями затылок — словно ожидал удара. И все остальные всадники мухой спешились и повторили этот непонятный акт унижения.
Чернов опять прибалдел, но лица не уронил. Сказал властно, как подобает тому, перед кем падают ниц вооруженные люди:
— Встаньте, воины!
Он оглянулся на Кармеля: ни грана удивления! Как будто все так и задумано. Вспомнили о Ветхом Завете?.. Вот вам она — библейская невозмутимость сиречь мудрость…
А воины нехотя, смиренно и подобострастно глядя на Чернова, поднимались с колен, придерживая спадающие шлемы.
— Что это с ними? — все же поинтересовался Чернов у Хранителя.
На древнееврейском, естественно.
— Ты сказал им, кто ты, — с библейской невозмутимостью сообщил Кармель.
— А они откуда знают про Бегуна?
— Сказано в Книге, — привычно задолдонил Хранитель, — «И всякий встречный, услышав имя Бегуна, должен упасть ниц, потому что, если он не сделает так, Огонь Небесный, следящий за Бегуном и его Путями, сойдет на землю и покарает всех — и виновного и невинных, потому что Огонь Небесный не разбирает, кто виноват, а кто нет. И вина виновного падет карой на жизнь невинных. Это — плата за дерзость людскую. Сущим неприемлемую».
Вставшие с колен всадники в почтении слушали незнакомую речь. Не встревали.
— Что за бред? — восхитился Чернов. — Во-первых, ты не объяснил, почему каждый встречный, не принадлежащий народу Гананскому, должен знать, что сказано в Книге Пути, и более того — мое имя. Во-вторых, этот Огонь Небесный, судя по всему, — штучки Сущего. Мне они не нравятся, Хранитель. И мне не нравится, что за мной следит не Сущий, а какой-то Огонь, пусть и Небесный. Я не желаю быть причиной кары для невинных. И в-третьих, что это за штука такая — Огонь Небесный? Пожар? Молния? Метеорит?
Последнего слова Кармель не понял. Но для ответа хватило предыдущих.
— Не знаю, — просто объяснил Кармель. — Должен — и все. Так сказано. И потом, зачем ты спрашиваешь? Сам видишь: они все знают и боятся тебя… — И добавил презрительно: — Ничтожества!..
Точнее, он назвал их безобиднее — «ничто», «nada» по-испански, но хватило и этого. Мгновенно выхваченные двадцать мечей сверкнули на солнце. Главарь раскрутил свой, как персонаж из какого-нибудь фильма про древних самураев, воздух свистел, рассекаемый двумя десятками бритвенно заточенных лезвий, и двадцать вефильцев рванулись вперед, прикрывая собой Хранителя и Бегуна.
И что дернуло Чернова — Сущий знает, но он заорал диким голосом:
— Прекратить! Стоять смирно! Иначе я призову на ваши головы Огонь Небесный!..
Где там!
Ударил меч о меч, брызнули искры, вскрикнул кто-то — получивший ранение…
И Чернов, не думая о последствиях, но — только о том, чтобы словом, а не оружием остановить бессмысленную и ничем не оправданную, не предполагаемую даже бойню, поднял руки к небу и прокричал — вполне в том стиле, который, по его пониманию, был уместен к случаю:
— Сущий! Единственный! Останови неразумных, которые закрывают мне Путь!
И увидел, как высоко в небе, перекрывая солнечный диск, возник Огонь Небесный и стремительно пошел вниз.
Если б Чернов успел подумать что-нибудь вроде: «Какой черт меня за язык тянул?» — он бы, стоит полагать, сообразил додумать и логично вытекающее из первого: «Сущий! Прости меня, неразумного! Я пошутил…» И возможно, что Сущий, или Верховный Пиротехник, или Космический Копперфилд вернул бы Огонь Небесный назад, спрятал бы его и дал земным ребятишкам помериться силами, помахать мечами, покоцать друг друга чуток. Но жизнь во всех ПВ, похоже протекала таким образом, что Чернов при виде падающего с неба горящего предмета традиционно принял любимую позу — стал столбом, что напрочь исключало любую, даже примитивную мыслительную деятельность. Одно утешение: столбов у городских вефильских ворот было множество. Одни столбы. Вполне, кстати, библейское явление.
Опять кстати: по Библии-то полагалось отвернуться, не смотреть, но Огонь падал вниз стремительно и озарял собой все вокруг, поэтому не смотреть было невозможно. Как не смотреть, когда он — везде!
Сколько времени прошло?.. Чернов потом, много позже (то есть это намек на то, что он останется жив…) размышлял на досуге, что падение Огня заняло едва ли несколько секунд. Ну, полминуты от силы. И в итоге все автоматически зажмурились, глаза сами собой запахнулись, но даже сквозь сомкнутые веки проникал свет. Так человек, проснувшийся внезапно среди дня на людном пляже, не открывая глаз, знает, что на дворе — день.
А потом в голове бабахнуло, словно огонь внедрился прямо в мозг. Ощущение было соответствующим: пусть желающие испытать похожее уронят себе на башку раскаленный утюг. Кому понравится, тот — герой-пионер… А секунд через тридцать жар исчез и глаза вроде бы привыкли, и Чернов рискнул приоткрыть их, а потом, поскольку он не превратился в библейский соляной столб, совсем открыл и быстренько осмотрелся. И понял, что впору продолжать «столбовой» ритуал.
Короче, кругом не было ни гор, ни пышной и пестрой зелени, ни моря вдали, ни дороги, на которой они все находились. Да и всех-то недосчитывалось: татаро-монгольские всадники, в своем ПВ не только дошедшие до Средиземного моря, но и решившие покорять Африку, в этом — явно новом! — отсутствовали. Но остался Вефиль — точно такой же, как и прежде. Остались крепкие ребятишки с мечами. Остался Хранитель, и, самое главное, никуда не делся Бегун, то есть Чернов. Как застал их Огонь, так они и стояли — перед отсутствующими воротами любимого города, а впереди, метрах в двадцати от городской стены, высилась еще одна — сотворенная из каких-то красных тонких горизонтальных нитей, очень напоминающих Чернову лазерные лучи. И перед этой лазерной стеной тормозил, мягко приседая, огромный туристический автобус с синей надписью на белом боку: «swift dragon», что в переводе с современного Чернову английского означало — «стремительный дракон».
Но вот какая штука: английский — современный, Чернов его знал, как родной русский, а автобус — из очередной фантастики, потому что в современных Чернову англоговорящих странах еще не изобрели наземные средства транспорта на воздушной подушке. Водные — да, имелись, а автомобили или, тем более, большегрузные «express coach» еще жили в голубых мечтах автомобилестроителей. Вот так-то…
А из автобуса между тем посыпались разно одетые людишки с некими махонькими устройствами, летающими туда-сюда над головами, которые (устройства, а не людишки) то и дело посверкивали, из чего сообразительный все-таки Чернов сделал единственно возможный вывод: туристы с фото- или видеоаппаратурой. С летающей. И что забавно — раскосые, как давешние всадники. Только мелкие и шустрые, что выдавало в них японцев, чьим национальным хобби еще в родном ПВ Чернова был именно туризм. Всюду.
А по ту сторону лазерного ограждения (то, что нити непроходимы, Чернов как-то сразу дотумкал…) продолжал резвиться Огонь Небесный. Он плавился, переливался, играл цветами, ослеплял непривычный глаз бешеной яркостью на огромных «чертовых колесах», на каких-то стремительных «крутилках», на «американских горках», на множестве других сумасшедших аттракционах — известных Чернову и абсолютно новых. А еще Огонь вздымался в ночное (именно так, день исчез!..) небо разноцветными и прихотливыми фейерверками, щедро озаряя эту вселенскую гулянку, и в гигантских арках «Макдоналдса» пылал привычно, и подмигивал со световых реклам, висящих, как казалось, прямо посреди неба — между то и дело вспыхивающими букетами салютов. А дальше, дальше, дальше вставали солидные, уверенные в своей несокрушимости гигантские небоскребы, тоже подсвеченные снизу и сверху, как это было и во время черновского обитания на родной земле.
Как там в детской песенке: «В Америке достаточно кнопочку нажать — и завертятся колеса, все пойдет плясать…»
Кто-то крепко держал палец на кнопке, все вертелось и плясало, но это была не Америка времени Чернова, а может, и вовсе не Америка, поскольку в эпоху авто на воздушных подушках и видеосредств, самостоятельно парящих над головами туристов, такие увеселительные парки плюс небоскребы вполне могли появиться и в какой-нибудь Уганде. Жизнь не стоит на месте. Одно жаль: во что же выродился карающий Огонь, превративший в пепел Содом и Гоморру! Из хозяина — в слугу. «О temporal О mores!», как говаривали древние римляне, и они были правы.
И еще, by the way: опять «сладкий взрыв» был каким-то ублюдочным, болезненным и нежелательным. Что за прихоти у Главного Психоаналитика! Эдак завтра Чернов начнет перемещаться из ПВ в ПВ, раздираемый болями в желудке, геморроидальными коликами и зверским пульпитом. За то ли боролись, спрашивается?..
А и вправду: за что боролись?
Японцы-неяпонцы по-обезьяньи прыгали за лазерным барьером, а их камеры носились в подсвеченном остатками Огня Небесного воздухе, аки игрушечные радиоуправляемые самолетики. Или не радио — мыслеуправляемые… Чернов лихорадочно искал дополнительные приметы места и времени, чтоб, значит, определиться с классическим: какое, граждане, у нас тысячелетье на дворе? Все-таки похоже было на третье, да и век не дальний. Чернов выпал в Вефиль из двадцать первого — тут мог оказаться и двадцать первый, и двадцать второй. Но, с другой стороны, календаря Чернов по-прежнему не видел. А вдруг развитие человечества в данном ПВ пошло по иной кривой и наряду со знакомыми каруселями и парящими видаками здесь имеют место полеты в дальние галактики, а японцы все же — не японцы, а жители какой-нибудь Гаммы Эридана (с учетом антропоцентристской теории, вестимо)? Да и карусель, привычная с детства, крутится не от электродвижка, а от… ну, чего там?.. например, от энергии космического ветра, прости, Сущий, прости. Начальник Вселенского Диснейленда!..
Но стоило отвлечься от временно праздных размышлений и позаботиться о согражданах, то есть о вефильцах во главе с Кармелем, которые вполне могут подвинуться умом от всего увиденного. Небесный Огонь, знаете ли, да еще распавшийся на миллионы частиц, влезших в разные световые штучки, — это, знаете ли, не для слабонервных представителей народа Гананского.
Чернов обернулся и с приятным изумлением обнаружил, что слабонервный народ оказался вполне толерантным к увиденному. Мужики опустили мечи и с любопытством — что твои японцы с Эридана! — разглядывали как раз этих японцев, на городской стене и в проеме ворот объявились женщины и детишки, и последние вовсю стали передразнивать экспансивных туристов, корчить им рожи, прыгать и всячески кривляться. Летающие камеры прямо-таки взбесились, коршунами гонялись за детьми, фиксируя их прыжки и гримасы для японского потомства.
Кармель сказал с уважением:
— Какое красивое место! Ты избрал правильный Путь, Бегун… — и застеснялся невольно прорвавшегося восторга: — Я имею в виду, что здесь, наверно, есть и пища, и корм для животных, и вода…
— Уж как-нибудь, — кратко отреагировал Чернов.
И подумал: если не выпустят из клетки, так все в нее занесут. И еду, и пищу для скота, и воду. Кока-колу, например. А между туристами и лазерными лучами абсолютно из ниоткуда возник прозрачный экран — этакая светящаяся рамка, — и на нем, видимая с обеих сторон, появилась милейшая девица с желтым ирокезом на голове и сообщила на английском, но с ужасным произношением, проглатывая буквы и целые слоги, Чернов аж напрягся, чтобы понять:
— Дорогие гости! Вы находитесь перед аттракционом «Древний гананский город». Здесь воссоздано типичное поселение древних гананцев (по-английски это звучало буквально: «gananas»), относящееся к периоду Второй Эквивалентной войны. Быт и нравы гананцев того периода отличались чрезвычайной неприхотливостью и простотой. Дома они строили из камня, который добывали в местных каменоломнях, отчего их города возникали прямо на пустотах в земле. Гананцы не знали оружия, не умели воевать, и факт наличия у них мечей, которые вы видите, — это результат как раз втягивания ареала их обитания в войну, развязанную в тринадцатом секторе четвертого Периода Пустынь…
Тетка замолчала: то ли паузу держала, чтобы подчеркнуть значение ареала, или сектора, или периода, или войны, то ли дух переводила. А Чернов, опять услыхав в лекции прописные буквы, отметил про себя: в любом ПВ непременным условием игры (или все же Игры?..) является любовь к пафосу. Уж не присуща ли она Самому Ответственному Лектору, который непринужденно внедряет ее в исполнителей? Скорей всего, скорей всего… Но лишь Чернову дано чуять размер буквы на слух! Экое, однако, свойство слуха. Зачем наделил им Бегуна Главный Отоларинголог?..
А тетка перевела дух и продолжила — под сверкание и воздушный полет аппаратуры:
— Возглавлял общину гананского населения некто Хранитель, который обладает знаниями своего рода, рода Хранителей. Знания эти переходили из поколения в поколение, умножаясь, и фиксировались в так называемой Книге Пути, которая должна храниться в Храме города. Храм воспроизведен нами по древним рисункам, но, как вы понимаете, никакой Книги Пути в нем нет, поскольку она существовала у народа Гананского в единственном экземпляре и пропала, когда в результате операции «Гром в небе» в Седьмом Сайте Второй Эквивалентной войны все население древнего Ганана исчезло в Черной Дыре ПВ-Перехода… А сейчас мы откроем барьер, вы сможете пройти по улицам смоделированного нашими веб-дизайнерами города, познакомиться с гостеприимными гананцами, роли которых исполняют профессиональные актеры нашего театра Иллюзий. А я продолжу свои пояснения по ходу экскурсии… Советую не отставать, потому что актеры полностью вошли в свои роли и могут вести себя адекватно нравам того периода. Напоминаем, что аттракцион «Древний гананский город» относится к седьмому уровню сложности.
В детстве Чернов употреблял выражение: «Фигец котенку Машке», которое могло означать многое. В данном конкретном случае подошли бы три значения. Первое: ситуация зашла в тупик, выхода из коего не видать. Второе: опасность для действующих лиц столь велика, что требуются немалые усилия для выруливания. И третье: маразм крепчал-крепчал и окреп окончательно, глыба, а не маразм. Следовало мухой мотать отсюда и мчаться по… а по чему, кстати, мчаться?.. ну, скажем, по имеющемуся скоплению зданий и людей, чтобы искать Зрячего…
Подумал так и тут же с ужасом осознал: где искать-то? Судя по количеству огней (на которые распался Небесный Огонь), город (или что это?) огромен, жителей — туча, туристов — море. Кого и о чем спрашивать? Нет ли среди вас странного человека?.. Как же, как же, любой второй — бери и тащи в Кащенко…
Но тут разом погасли нити лазеров, японцы-инопланетяне ломанулись в проем, кто-то в башке — эквивалентом недавнему утюгу! — горячо прошептал: «Беги!» — и Чернов рванул вперед, распихивая мелких туристов. Лишь успел крикнуть на древнееврейском Кармелю, все еще стоящему у входа в аттракцион «Древний гананский город»:
— Жди! Ни на что не реагируй! Я побежал!
И дал жару.
Он успел до закрытия периметра. Прикинул на бегу: от кого забор-то? От внешнего нашествия или от внутренних побегов? Артистов от туристов берегут или наоборот?.. Не стал искать ответа. Просто нырнул в проход между своим «аттракционом» и мощной каруселью, увидел с неким все же восхищением, что карусель крутилась стандартно — кони, кареты, авто, космические корабли, только крутились они сами по себе. Ни тебе привычных сварных конструкций, ни тебе будки с механиком. Просто летают по кругу милые сверкающие емкости, в которых сидят детишки, летают неясно как, причем бесшумно. Не иначе — антигравитация. И подальше — гигантское колесо обозрения, все из себя пылающее огнями, гремящее музыкой, но где же колесо? Опять непонятка: кабинка за кабинкой, в каждой — любители посмотреть на мир с высоты, да только кабинки движутся сами собой вопреки закону всемирного тяготения, который неизвестно для кого в этом ПВ открыл Исаак Ньютон. Или в этом ПВ не было никакого Исаака, почему и тяготение отсутствует?..
Но как бы там ни было, Чернов бежал по местному Диснейленду, замечательно ощущая притяжение родной планеты, равное одному «g», что и положено наукой физикой. А что до кабинок с колясками — так нехай крутятся, как хотят. Чернову до них дела нет. Чернову Зрячего найти бы…
Система сбоила на глазах. Первый Сдвиг из Сокольников — мощнейший «сладкий взрыв», как и в добрые беговые времена. Второй Сдвиг из мира Панкарбо — «взрыв» был, кто спорит, но не похожий на обычный, куда слабее. Третий Сдвиг из так и не опознанного места встречи с монголами-немонголами — да просто раскаленным утюгом по башке, причем — изнутри! Плюс — безо всякого Зрячего. Или среди испанских монголов Зрячий спрятался и молчал, как в танке? Иначе с какой стати все-таки они скопом бухнулись ниц, услышав имя Бегуна?..
Чернову хотелось логики.
Но, судя по всему, логики в действиях Великого Передвижника не наблюдалось. Или напротив: вся логика заключалась в ее категорическом отсутствии. Последнее тем более убедительно, что Сдвиг из монгольской Испании — ко всему вышеперечисленному — вообще обошелся без бега! Вопрос рвется наружу сам собой: зачем тогда нужен именно Бегун? Впрочем, и ответ не задерживается: а вдруг этот парк аттракционов — не ПВ никакое, а этакий отстойник всех времен и народов для посещения туристов из разных ПВ?.. Во загнул, сам себя оценил Чернов… Но если поразмыслить на бегу да плюс к тому вспомнить читанное из фантастики, то не так уж и крепко загнул. Найдет Зрячего — значит это не отстойник, а полноценное ПВ. Не найдет — не исключено, что отстойник. Если последнее верно, то еще вопрос: как тогда из него выбираться Чернову вместе с целым городом? Опять звать Небесный Огонь? Или еще что-нибудь библейское — покруче?.. Или это вообще — конец Пути?..
Грустные размышления прервал резкий толчок и немедленное торможение. Два крепких парня в кожаных комбинезонах и пилотках держали Чернова за руки. На пилотках — жетоны с латинскими буквами «SS», над правыми нагрудными карманами — овальные бляхи с двуглавым орлом в середке и надписью по краям: «SECURITY SERVICE. DOWN OF JACKSONVILLE». To есть «Служба Безопасности. Низ (что значит „низ“? выходит, есть и „верх“, то есть „up“?..) Джексонвилля». В свободных от Чернова лапищах — короткие черные трубки, похожие на фонари известной фирмы «Maglite». Полиция?.. Местная охрана?..
— Куда прешь, парень? — ласково поинтересовался один из «эсэсовцев».
А второй добавил целую серию вопросов:
— Украл? Наширялся? Кого-то потерял?
— Тороплюсь, — туманно объяснил Чернов, даже не пытаясь вырваться.
Он и в родном ПВ никогда не сопротивлялся представителям власти, считая это занятие непродуктивным и вредным.
— Здесь никто не торопится, — объяснил первый. — Здесь люди культурно отдыхают и ловят кайф. А ты своими действиями, парень, портишь красивую картину культурного отдыха. Ну-ка предъяви свою идентификационную карту…
— У меня ее нет, — честно признался Чернов.
— Как нет? — прямо-таки опешил первый, даже хватку ослабил. — Куда она могла деться?.. — Сунув трубку под мышку, свободной рукой задрал Чернову рубаху, обнажил живот. Сказал с ужасом: — Смотри, Гай, чисто…
И второй с не меньшим ужасом подтвердил:
— Совсем чисто…
Легко было догадаться, что у Чернова на животе отсутствовало нечто: то ли бирка, то ли печать, то ли татуировка, но в любом случае имеющее название «идентификационная карта». И это тоже подходило под определение «фигец котенку Машке». Чернова опять зажали с боков, поддернули вверх и легко понесли сквозь толпу, которая сама расступалась перед «эсэсовцами», влекущими в каталажку злостного преступника с чистым животом. Каталажкой оказался черный экипаж, похожий на яйцо. С тупой его стороны раздвинулись створки, Чернова кинули внутрь, створки сомкнулись, и он оказался один-одинешенек в полной темноте на жестком, пластиковым на ощупь полу. А яйцо снялось с места и бесшумно (как без двигателя вовсе!..) воспарило в воздух и полетело в пугающую неизвестность.
Попал, оригинально подвел итог Чернов. А что с вефильцами теперь будет? Так и останутся аттракционом?.. Дерьмовый из тебя Моисей получился, дорогой Чернов: не начав толком Исхода, все провалил к такой-то матери… К слову, мама-покойница как раз любила повторять сыну-бегуну:
— Когда быстро бегаешь, не хватает времени на подумать.
И была права: «на подумать» времени-то и не хватило… А яйцо довольно скоро завершило полет, створки опять распахнулись, две могучие руки вырвали Чернова из темного нутра, и он оказался в длинном коридоре — перед железной решеткой. За решеткой находился лифт.
Первый «эсэсовец» задрал дверь к потолку (никакой на сей раз автоматики, все вручную!), пихнул в лифт арестанта, потом сам зашел с напарником. Лифт ехал медленно, но недолго. Остановился, выпустил троицу в такой же длины коридор, но — с запертыми дверями по обеим сторонам. В дверях — глазки.
Тюрьма, тоскливо догадался Чернов. «Эсэсовец» отпер одну из дверей висящим рядом на крюке огромным ключом, опять пнул Чернова в спину со словами:
— Посиди пока. До выяснения.
И дверь закрылась.
А перед Черновым во всей своей неприглядности (общей, получается, для любых времен и стран) была тюремная камера на два десятка двухъярусных коек, полутемная (два махоньких зарешеченных окошка у потолка), с ржавого вида местом общего пользования в углу, с тусклой голой лампочкой у входа. Она-то и осветила нового заключенного, что позволило обитателям камеры его рассмотреть и нестройно приветствовать:
— С прибытием… Заходи, не бойся, не обидим… За что чалишься, братан?..
Последняя фраза услышалась Черновым именно так, поскольку прозвучала по-русски.
А местные зэки — вопреки читанному Черновым в отечественных и переводных детективах — смотрели на пришлеца вполне дружелюбно, многие улыбались, сидели на койках друг над другом, махали ногами (просто так) и руками (Чернову). Не все койки были заняты, вакансии имелись.
— Кто сказал «За что чалишься?» — биязычно поинтересовался Чернов: первая часть фразы — по-английски, вторая, ясный пень, — по-русски, поскольку, как и «пень», непереводима на язык Шекспира и Шоу. А на языке Толстого и Чехова это примерно означало: «Какое, товарищ, преступление привело вас в данное пенитенциарное учреждение?»
— Я сказал, — по-английски на этот раз ответил человечек, сидящий в нижнем ряду.
Был он именно мал, хлипок сложением, волосат, как хиппи, отчего трудно оказалось с ходу определить его возраст. Хотя точно — не юноша. Да, еще: очки на нем сидели — круглые, профессорские, без оправы. Занятная деталь для тюремного сидельца, ботающего по фене, то есть использующего старый воровской жаргон. Чернов, как и всякий читатель отечественного детектива, более-менее в «фене» ориентировался.
Чернов подошел к сказавшему. Очкарик подвинулся на шконке (по-русски — на койке), постучал ладонью по грубому одеялу, очень похожему на обыкновенное солдатское, на казарменное, довольно-таки чуждое заоконному суперпродвинутому миру.
— Русский, что ли? — спросил Чернов, усаживаясь на одеяло.
— Был когда-то и русским, — непонятно ответил очкарик, оказавшийся вблизи не просто не юношей, но человеком довольно старым.
Из-под немытых седых волос выглядывало маленькое морщинистое личико, одновременно выдававшее и скрывавшее возраст. То ли полтинник с гаком, то ли все сто без малого.
— А теперь кто? — задал очередной вопрос Чернов, дежурный вопрос, поскольку не так уж его интересовала загадка национальной миграции случайного партнера по камере.
— А теперь — как все. Гражданин Мира Виртуального Потребления. — Фраза эта прозвучала вполне всерьез.
Разговор велся все-таки по-английски.
— Шутка такая? — Чернову становилось любопытно.
— С чего бы? — удивился очкарик. — Какие тут шутки? Над этим, парень, не шутят хотя бы потому, что чувство юмора в Мире Виртуального Потребления — или МВП для краткости — не поощряется повсеместно, но дозволено лишь там, где уместно.
— Где, например?
— Например, в Парках Смеха. Или в Залах Зрелищ. Или в Зонах Удовольствий.
— Это где и это что?
— Ты, парень, неместный, что ли?
— Угадал.
— Вот и соврал! Неместный в МВП попасть не может в принципе, а коли попал — его место у параши, — последняя часть фразы, понятно, по-русски. — Dura lex sect lex.
— Именно поэтому я здесь, — с грустью сказал Чернов. — Только, кажется мне, ваш закон не просто суров, но и… как бы сказать, чтоб не обидеть власти предержащие… не очень логичен. Ведь за что меня взяли? Бежал себе, торопился на встречу… — И ведь не солгал.
Очкарик поднял очи горе, поводил башкой, намекая, стало быть, что Всевидящий и Всеслышащий — всюду, камера — не исключение. Сказал строго:
— За это, парень, не арестовывают. Тебя же в Парке взяли, так?.. А в Парках бегать никому не возбраняется. У нас только и бегать, что в Парках… Не-ет, парень, тебя взяли не иначе как за отсутствие разрешения на пребывание в МВП. Я прав?
— Частично, — позволил себе улыбнуться Чернов. — За отсутствие идентификационной карты, уж не ведаю, что это за штука такая.
Очкарик отшатнулся. Буквально. Отпрянул от Чернова и даже отодвинул от него на шконке свой тощий зад, обтянутый тюремной серой рогожкой. И дальше повел себя совсем загадочно. Подтянулся на руках, улегся на шконку, вытянув ноги в бумажных носках с большими дырами на пятках. Пятки сквозь дыры стерильными не выглядели. Уткнулся в плоскую подушку, произнес отрешенно, словно и не было разговора, не было даже испугавшего его заявления про карту:
— Поздно уже. Сейчас вертухаи по камерам пойдут. Ложись-ка ты, Каин, надо мной, там свободно. Жрать тебе все одно не положено до утра. Спи. А срок придет — проснешься.
И вполне натурально захрапел. Как выключился из дня и включился в ночь.
— Почему Каин? — спросил вслух Чернов. Просто так спросил, ответа ни от кого не ждал. Да и не получил бы: все кругом активно следовали частному совету очкарика, имени которого Чернов так и не выяснил. Подтянулся на руках, лег на жесткую кровать, подумал: а и впрямь не стоит зарекаться ни от сумы, ни от тюрьмы. Тюрьма — вот она. Странно, что достала она Чернова в тридевятом ПВ, в непонятном МВП, а в своем ПВ — Бог миловал. А здесь Сущий достал. Хотя он — един и неделим, но характер его в разных ПВ проявляется ну о-очень по-разному… А что до сумы… Почему-то думал: будет и сума. Все будет, грустно думал Чернов, глядя в близкий тюремный потолок с вулканическими трещинами на старой побелке. Этот отстойник — или что это? — никакой не конец Пути, а самое начало. Семечки пока. Дальше будет «кручее и кручее», права соседская девочка…
А тут и впрямь загремели в дверях замки, открылась дверь, кто-то — черный силуэт на фоне ярко освещенного квадрата — гаркнул:
— Отбой! Всем спать!
И закрылась дверь с тем же гадким лязгом.
Тихо было в камере. Очень законопослушны преступники в здешней тюряге, сказано: «Отбой!» — значит надо лечь и притихнуть до подъема. Опять-таки, если судить по русским боевикам, в российских тюрьмах после отбоя самая жизнь и начиналась — иной раз до смерти. До чьей-то. А тут… За что их-то сюда повязали? Тихие мирные граждане, сопят-похрапывают в подушки…
Снизу свистяще прошептали:
— Не спишь?
Чернов свесил с койки голову. Очкарик смотрел на него сквозь толстые линзы.
— Не сплю.
— Тогда слезай и — мордой в пол. Не отползай от койки больше чем на десять сантиметров: засекут. Торопись. Следующая проверка — через час.
Чернов послушался, хотя не понял, куда он должен торопиться — это в замкнутой со всех сторон камере-то. Аккуратно, стараясь стать плоским, как бумажный человек, сполз вниз, Следом нырнул под шконку очкарик, улегся рядом с ним.
— Зачем это все? — все же поинтересовался Чернов.
— Уйти хочешь? — вопросом на вопрос, по-прежнему еле слышно.
— А ты?
— Не обо мне речь. О тебе. Если уходить, то сейчас.
— Как? Куда?
— Ползи за мной. В армии был?
— На сборах был. Ну, почти что в армии… — Не объяснять же чужаку, что есть сборы. — Но ползать по-пластунски умею… — произнес термин по-русски, автоматически перевел на английский: — Yes, I can crawl on my patient belly.
— Да не старайся ты. Я знаю твой язык. Ползи за мной, голову не поднимай. Лучи идут над полом.
— Их же не видно.
— Не обязательно видеть, достаточно знать. Ползи, не болтай. Ты должен уйти до утра — Путь не ждет. А мне еще рассказать тебе кое о чем надо.
Чернов лежал мордой в пол, поэтому не совершил обычное для себя в этих треклятых ПВ действие — не встал столбом. А жутко хотелось. Откуда очкарик знает про Путь? Или…
— Или, — очкарик словно подслушал его мысли, — куда б ты еще мог залететь, кроме тюрьмы, если я — здесь?
— А кто ты?
— Ты разве не понял? Ну, парень, и чего в тебе Сущий нашел? Дубина дубиной, даром что здоровый как лось… Зрячий я, Зрячий. Как ты любишь говорить: с прописной буквы…
Описывать путь пластунов под койками — неблагодарное дело. Вспомнив о воинских сборах, Чернов преувеличил свои таланты: чем дальше во времени, тем больше память человеческая склонна приукрашивать минувшее. В молодости, как известно, и небо голубее, и трава зеленее. И Чернов в молодости, оказывается, ползал, как гюрза. Сущий ему судья. Тем более что и сейчас дополз, не развалился, хотя натер себе все, что натирается: пол был сложен из плохо оструганных досок, а камера оказалась достаточно просторной. Антигравитация, царящая в Парке, сюда не доставала. Джексонвилль — город контрастов…
Люк обнаружился в дальнем углу под койкой, на которой демонстративно громко храпел некто. Складывалось впечатление, что сокамерники дружно играли (добровольно или Зрячий тут был в авторитете, Чернов не ведал…) в детскую игру «ничего не вижу, ничего не слышу», храпели, свистели, сопели, старательно не замечали ползущих по полу братанов.
Братаны притормозили в углу, «очкарик» шепнул Чернову:
— Помоги.
Зацепили пальцами края люка, приподняли его, переложили рядышком, стараясь не уронить, не звякнуть. Нелегкая работа — лежа-то…
— За мной. — Зрячий нырнул в люк ногами вперед и беззвучно исчез, будто полетел куда-то в пустоту и лететь ему предстояло долго.
Чернов осторожно — по-прежнему лежа на пузе — спустил в люк ноги и нежданно нащупал ступеньку. Значит, не бездна, подумал обрадованно, значит, летать не придется, и начал спускаться, держась руками за холодный и почему-то липкий на ощупь металл. Тьма в колодце — а что еще это было, если не колодец? — стояла египетская.
Спуск затянулся. Похоже, они спускались до самого низа, откуда Чернова поднимали на лифте, и даже много ниже — по вентиляционной шахте или коммуникационному коллектору. Скорее, второе, поскольку никакого движения воздуха Чернов не ощущал. Он тупо считал ступени и насчитал более сотни, сбился, чертыхнулся про себя, но тут как раз почувствовал под ногой пол, встал прочно. Невидимый Зрячий взял его за руку, потянул за собой. Сказал:
— Пригнись.
— Что это? — спросил Чернов. — Преисподняя?
— В каком-то смысле, в каком-то смысле, — рассеянно повторил Зрячий, осторожно двигаясь вперед и ведя Чернова за руку, как слепого.
Чернов и верно ни фига не видел, глаза не обвыклись в полном мраке преисподней. Но и Зрячий, похоже, особо зрячим не был: шел буквально по стеночке. То ли опасался препятствий на пути, то ли точно знал, куда ведет стенка. Говорил уже не шепотом, но вполголоса.
— А грешники в этой преисподней имеются? — Чернов бодрился, пытался дурацкой шуткой разрядить напряженность, которая, казалось, сгустила воздух, мешала идти.
— Все мы — грешники, — опять рассеянно ответил Зрячий, как отмахнулся от вопроса. Но вдруг решил чуток прояснить: — Когда для нас приходит время наказаний.
И ничего на самом деле не прояснил. То, что лично он — грешник, Чернов не сомневался. Но пришло ли для него время наказаний — это бабушка надвое сказала.
Они шли в темноте довольно долго. Зрячий вел Бегуна уверенно, будто все же ходил когда-то этим маршрутом, да и зрение волей-неволей адаптировалось к египетской тьме. Чернов различал какие-то трубы или кабели, во множестве проложенные по стенам. По одной такой трубе Зрячий постоянно бежал пальцами: то ли наугад ее выбрал, то ли именно она и шла, куда следовало добраться. А в стенах туннеля через равные промежутки справа и слева возникали боковые проходы, еще более узкие и низкие, чем основной ход. Чернову казалось уже, что они не только вышли из-под громады тюремного здания, но и вообще маханули через весь Парк развлечений, просквозили под аттракционом имени милого сердцу и памяти Вефиля, вышли под небоскребы Джексонвилдя и даже переместились из его «down» в его «up». Странно для стайера, но почему-то ноги начали побаливать. Чернов ловил напряжение в икроножных мышцах, и это его беспокоило: ну, не было никогда такого с ним, ноги — железо! Может, эти кабели что-то подлое излучают?..
— Долго еще? — спросил Зрячего.
— Считаю, считаю… — Зрячему пока явно было не до Чернова: идет сзади, болезный, не теряется — и ладушки.
Но вот Зрячий издал что-то вроде «a-ha», резко свернул налево — в низкий и еще более темный проход. Чернов, следуя сзади, тут же поймал встречное дуновение ветерка. Еще с десяток метров… Зрячий что-то в темноте невидное повернул, это «что-то» отвратительно громко заскрежетало, заскрипела и приоткрылась тяжелая дверь, и оттуда вырвался свет. Чернов рефлекторно зажмурился, но не остановился, продолжал путь, а когда затормозил, наткнувшись на Зрячего, приоткрыл глаза, то сразу принял — фигурально выражаясь — любимое положение «стоять столбом». И было от чего.
Они находились в большом и все-таки тускловато освещенном, как оценил прозревший Чернов, круглом зале, по стенам которого висели большие, более метра по диагонали, экраны, а на экранах жил город. Джексонвилль, если Чернов понял правильно надписи на бляхах охранников или копов. Вот Парк развлечений, огненная россыпь аттракционов, белые, черные, желтые лица «культурно отдыхающих»… Вот явно деловой центр: подсвеченные цветными прожекторами билдинги, капли «самодвижущихся экипажей» несутся по улицам, мелькают белые, черные, желтые лица местных «яппи»… Вот квартал красных фонарей, вызывающе яркий бегущий свет, тут же — приглушенное свечение витрин, в которых стоят, сидят, лежат полуобнаженные белые, черные, желтые женские тела… Вот доверху набитая народом гигантская чаша стадиона, зеленое поле на ее дне, расчерченное на квадраты, маленькие фигурки спортсменов, перекидывающих друг другу пугающих размеров мячик, похожий на небольшой воздушный шар, но и легкий, видимо, как воздушный шар, а на трибунах — орущие, потные, принявшие на грудь славные дозы здешнего алкоголя рожи — белые, черные, желтые… И так далее, и так далее. Смешно сказать, но Чернов еще более «остолбенел». Да и понять легко: сидел на нарах, бежал из камеры через липкую трубу, бродил под городом по адскому коллекторному туннелю и — на тебе: этакий современный центр мониторинга городской жизни на выходе! Плюс к тому, что под экранами, тоже по периметру зала, сидели за пультами, нехилыми по обилию кнопок, лампочек, тумблеров и клавишей, коротко стриженные мальцы в красных футболочках с белыми надписями на спинах: «I want to break free». Они, стало быть, подобно ценимому Черновым Фредди Меркьюри, тоже хотели куда-то прорваться. Не иначе — на свежий воздух из преисподней. Или к свободе — уж и не понять, как они ее представляли себе, всевидящие… Выходило одно из двух: либо в этом мире, где перемешалось непредсказуемое будущее ПВ Чернова с хорошо известным ему настоящим, существовала рок-команда «Queen», либо летучую фразу сочинил кто-то иной — на то она и летучая, чтобы путешествовать по пространству и времени. Сочинил — для этих свободолюбивых детей подземелья… Чернов склонен был предполагать второе, но задумал спросить о том Зрячего либо кого-то из стриженых, когда отойдет от стояния столбом.
Отойти пришлось сразу.
— Знакомьтесь, — громогласно сообщил Зрячий, — легендарный Бегун собственной персоной. Viva, Бегун! — и по-юношески революционно задрал вверх кулак.
Бессмертное «Cuba si, Yankee no!» Че Гевара, блин…
А ребятишки между тем все как один оторвались от кнопок, повернули к вошедшим молодые веселые физиономии, каждая — в сто зубов, и охотно повторили взмах Зрячего.
И верно — апологеты свободы, равенства и митинговых жестов.
— Вот мы и дома, — сказал Зрячий. — Сейчас пойдем в мой кабинетик, выпьем по сто граммов коньячку, хороший коньячок, «Bowen», финь шампань, закусим легонько и поговорим по душам.
— Слушай, я что-то не въезжаю, — даже не по-русски, а по-новорусски сказал Чернов. Перешел на английский: — То ты меня торопишь: уйти надо до утра, то — «выпьем-поговорим»… И потом, тебе ж в тюрьму возвращаться надо.
— Зачем? — удивился Зрячий. — Не надо вовсе. Я просто встречал тебя там. А уйти надо было из тюрьмы: там с утра обычно такая заваруха начинается — пукнуть по-тихому не получится.
Можно было в очередной (сотый? тысячный?) раз изумиться, но не стоило тратить сил. Они Чернову еще должны пригодиться, ему еще бегать и изумляться, бегать и изумляться, а то, что Зрячий запросто заскочил в тюремную камеру, чтоб дождаться там некоего легендарного Бегуна, который вот-вот в местное ПВ явится, попадет в лапы полиции, а из них — в каталажку, более того, заранее знал, что некий Бегун окажется в каталажке, — это здесь обыкновенно и рутинно до зевоты.
Пришел срок прекратить в очередной раз «стоять столбом». Пришел срок задавать вопросы и слушать ответы, тем более что Зрячий сам собирался что-то рассказывать. Для чего и на коньяк заманивал.
— Выпьем, говоришь? — спросил Чернов. — Отчего же не выпить. Дело славное. Я уж давно не бегаю, не опрокинув стаканчик-другой, особенно в ваших краях… — Не удержался, спросил: — А что, Зрячий, о моем прибытии объявляли заранее?
И получил ответ:
— Если бы! Узнал в последний момент. Пришлось буквально сквозь стены просачиваться, чтоб успеть. Но Сущему виднее, когда оповестить Зрячего. Я узнал и пошел…
Он говорил о Сущем, как о высоком, но понятном начальнике, который строг, справедлив и доступен для общения, с пиететом говорил, но без всяких там подхалимских придыханий.
— Ты с ним говорил? — Чернов понимал, что задает идиотский вопрос, но иначе не умел сформулировать свое любопытство, вызванное последним высказыванием собеседника.
Но оправдывал себя все той же сочиненной для собственного успокоения исторической аналогией: Моисей, в конце концов, тоже говорил с Богом…
Правда, роль Моисея Чернов не так давно приписал самому себе.
— Что ты несешь? — возмутился Зрячий, и Чернов видел, что возмущение не наигранно. — Кто с Ним может говорить? Это — нонсенс. Бегун, Сущий — не человек, не устройство, вообще — никто. Он — Сущий, то есть существующий, но где и в какой форме — это, Бегун, не для нашего с тобой умишки… Я просто в один момент понял, где мне немедленно надо быть. И зачем… — Засмеялся: — А ты любопытен, Бегун, любопытен не по чину, хотя чин у тебя вроде серьезный: Бегун… — Оборвал смех. — Почему ж тогда ты не любопытствуешь, куда попал?
Резонный вопрос. Сущий подождет. До времени коньяка, например.
— И куда я попал?
Это было тоже любопытно, и еще как!
— Ты находишься в информационном блоке Центра Сопротивления Виртуальности Мира, сокращенно ЦСВМ, — сообщил Зрячий, и прописные буквы заняли свои законные места.
У Чернова давно не осталось сил на удивление. В конце концов, когда живешь в сумасшедшем доме или сумасшедшем мире, то рано или поздно перестаешь замечать то, что свежего человека, только-только попавшего в этот дом или мир, прямо-таки сшибает с ног. А несвежий (пардон за некорректный термин) воспринимает все как должное. Вы кто, больной? Я Наполеон, доктор. Тогда поспешите в палату, больной, а то здесь сейчас начнется та-а-акое Ватерлоо. И жизнь продолжается, и ход ее плавен и невозмутим.
— Вот с этого места поподробнее, пожалуйста, — попросил Чернов Зрячего. — Я о вашем мире не знаю ничего. Я в нем пробегом, сам понимаешь… Что это за виртуальность такая? Память, к грусти моей, сильно ослабшая за последние дни, все же подсказывает мне парочку вариантов толкования термина. То ли это — мир, вообще не имеющий физического воплощения, то ли он все-таки возможен, но для его появления необходимы были определенные условия. Какой из вариантов более уместен, а, Зрячий?
— Подойдем к экрану, — вместо ответа сказал Зрячий и пошел к ближайшему пульту, за которым сидел один из стриженых. — Уступи-ка мне место, сынок, — ласково попросил его.
Стриженый с готовностью вскочил.
— Прошу вас, Старший… — Поинтересовался: — Стул для нашего гостя?
Чернов отметил на автомате: для парней Зрячий — не Зрячий, а Старший, а он, Чернов, гость не только одного Старшего, а общий. Отложил в копилку «ослабшей» памяти: вдруг пригодится…
Зрячий-Старший согласно кивнул парню, уселся за пульт, а стриженый мгновенно подкатил Чернову пластиковую табуреточку на колесах и отошел: Встал поодаль. Ждал, будут ли еще приказания.
— Два варианта, говоришь? — спросил Зрячий. — Давай проверим. Начнем с первого. Наш мир не существует в действительности, но лишь — результат чьего-то воображения, твоего, например. Чистой воды солипсизм, конечно, но почему бы и не проверить. — Он пощелкал кнопками на пульте, поиграл джойстиком, и на экране — вместо какого-то многомашинного перекрестка — возник… Вефиль. Родной, знакомый, желанный. — Ты знаешь этот город. Он прибыл сюда с тобой. Ты считаешь его виртуальным в первом значении, тобою названном?
Куда делся очкарик из камеры?.. Профессорские круглые очки оказались работающей деталью: рядом с Черновым сидел уверенный в себе и своем знании человек, эрудированный, умный, в меру наглый и в меру ироничный, а что до тюремной одежонки, так ведь и Чернов, считавший себя тоже умным и эрудированным, не в нобелевском фраке красовался. Два сапога — пара…
Впрочем, не исключено — он себе польстил: насчет двух сапог…
— Нет, конечно, — тем не менее ответил Чернов. — Во-первых, солипсизм мне чужд, я привык доверять своим ощущениям, а этот город, ставший в вашем МВП… я правильно произношу?.. аттракционом, мною, так сказать, исхожен, ощупан и, главное, он — причина моей заботы… Но поверь, Зрячий или Старший, не знаю, как мне тебя называть, поверь, что всякий термин несет в себе смысл. Я лишь назвал возможные по определению. Теперь подтверди либо опровергни любой из них или дай третий.
Ну чем он был сейчас хуже Зрячего? Два, знаете ли, ученых человека всегда улучат минутку-другую, чтоб обменяться взвешенными мнениями о том или ином научном или ненаучном явлении…
— А если нет третьего? — спросил Зрячий. — Если верны все варианты — а их может быть десятки или сотни! — и выбрать единственный невозможно?.. Ты ищешь в слове, произнесенном вечный смысл, но разве смысл слова вечен? Ты измерил своим сознанием причину заботы, свой город-странник, город-свою-ношу, но разве твое сознание константно? Все приходит, и все проходит, поток времени стремителен и непредсказуем, и уж тем более нельзя держаться в этом потоке за слова: их уносит, как щепки… Смотри, смотри… — Он повел джойстиком, и невидимые камеры слежения полетели вниз, нырнули в улицы, которые исходил, как он заявил, Чернов.
Если иметь в виду его полубессознательное хождение «сквозь строй», когда горожане отдавали ему свою силу, то и впрямь исходил, пусть так будет.
А сейчас он увидел группы туристов, более-менее равноудаленно друг от друга мигрирующие по улицам. Были и японцы, но, наверно, уже другие: те, что первыми вошли в Вефиль, давно переместились к иным аттракционам. Были и негры — то ли местные, то ли из черной Африки, если имелась в этом ПВ таковая. Были и белокожие — смуглые дети Юга и бледные дети Севера, и детям этим было от семи, как говорится, до семидесяти: аттракционы в Парке — развлечение семейное, вневозрастное. Летали и сверкали камеры, туристы вовсю фотографировались на фоне вефильских домов и с самими вефильцами фотографировались, а те охотно и даже радостно — на экране видно было все преотменно! — обнимались с неведомыми пришельцами, вставали в положенные позы, улыбались. И еще шел на улицах натуральный обмен. Со стороны вефильцев — лишние (а может, и не лишние вовсе!) миски-кружки из глины, домотканые рубахи вроде той, в которой сидел Чернов, плетеные шляпы-вьетнамки, попавшие в город из некогда братского Панкарбо, и красные шали оттуда же, и свистульки из глины, и еще что-то… А в обмен туристы щедро втюхивали горожанам пестрые майки со всевозможными надписями на всевозможных языках, выкидные ножи (они-то, кстати, в вефильских хозяйствах лишними не окажутся…), бейсболки и цветные козырьки от солнца, какие-то прозрачные шары и пирамиды с меняющимися внутри изображениями, шейные и головные платки, складные многолезвенные ножи — короче, то добро, что продается в любом парке увеселений любого большого и малого города любой страны. В том числе и виртуальной.
А вот камера поймала площадь перед Храмом, мелькнуло испуганное (почему?) лицо Кармеля-Хранителя, и сразу же всплыл ответ на «почему?». На площади назревала драка. Какие-то юнцы из туристов привязались к трем вефильским девушкам, вышедшим поглазеть на пришлецов и получить от них какой-нибудь подарочек. А неслабые парни-вефильцы, оказывается, спрятали мечи недалеко. Они — мечи, а не парни, вестимо, — взлетели над толпой, разгоняя летающие туристские камеры, но — лишь угрозой взлетели. Толпа, до сего мига с острым любопытством следящая за начинающимся конфликтом, мгновенно подалась назад, оставив в круге пятерых туристов, сбившихся в стайку, и около десятка молодых вефильцев с мечами. Драка еще не началась, она лишь зрела в гудящей с экрана картинке. Слышались классические «fuck you» и «shit» — с одной стороны, видимо, англоязычной, и никому, кроме хозяев, непонятные «хазир» и «тэмбэль» — с другой. Чернову казалось, что в руках туристов ничего не было — только пустые сжатые кулаки. Но нет, ошибся он! Какое-то сказанное одним из вефильцев слово, не пойманное Черновым, и — тут же резко выброшенная вперед рука туриста, сверкнувший в секундном полете крошечный непонятный предмет, короткий и страшный вскрик, кровь, сразу же залившая лицо вефильца… Он кулем упал, вовремя подхваченный товарищами, остальные бросились вперед с мечами наперевес, и — вновь короткие летящие молнии, рассекшие воздух. И все вефильские парни, оставшиеся девять, попытавшиеся отомстить за друга, как пулей скошенные свалились в уличную пыль, схватились руками — кто за лицо, кто за грудь, кто за живот… И тогда медленно, но неотвратимо и грозно на немногочисленных все же по сравнению с хозяевами туристской пошла вефильская молчаливая толпа. И мечи были в руках у мужчин, и камни, и тяжелые металлические прутья, полученные от соседей из Панкарбо, может, тоже от Зрячего, от коллеги сидящего рядом с Черновым очкарика полученные… Знал ли он, Кузнец, для чего их ковал?..
А на площадь с неба уже падали крохотные черные яйца — точь-в-точь такие, как унесшее Чернова в тюрьму. А из них выпрыгивали здоровенные орлы в черном, с бляхами на груди, с буквами «SS», более похожими на параллельные молнии — как у настоящих эсэсовцев из недавнего прошлого черновского ПВ. Чем-то хитрым они были оснащены или вооружены, не только трубками, похожими на фонарики «Maglite», а может, это «фонарики» и поработали, но только народ на площади волшебно застыл — все сразу, а те, кто подбегал к площади с окрестных улиц, словно натыкались на некую преграду, бились об нее и не могли прорвать…
— Карракс стафф, — то ли объяснил случившееся, то ли выругался Зрячий.
Чернов не понял ни объяснения, ни ругани. Да и не рвался понять.
— Что с ними? — Он подался к экрану.
— Да живы все, скорее всего живы, — успокоил его Зрячий. — Обычная здесь драчка, обычная мера пресечения. Сейчас копы повяжут «мастифов», отвезут в жандармерию, завтра — суд и скорее всего чистка памяти… А как увезут, снимут пара-поле, и аттракцион продолжит работу. Финита… А ты, Бегун, говоришь — виртуальность… Кровь-то настоящая. И к тому же не исключаю, что кто-то из раненых не сможет уйти с тобой дальше по назначенному Пути. Вот тебе и ответ: кровь реальных для тебя людей реально пролилась на не существующей в действительности местности. Вывод: местность таки существует.
— Почему? — тупо спросил Чернов. — Почему не смогут уйти?
Он необычно для себя заторможенно мыслил, словно и его задело названное Зрячим пара-поле. «Пара» значит «парализующее»? Похоже, так.
— Потому что «муха»… — «fly» сказал он, что могло означать и что-то другое, тоже летающее… — оружие опасное, если попадает в нужное место. А «мастифы» — это у нас такие молодежные бандочки — ребятки, не раздумывающие подолгу. Сначала делают, потом сидят в тюряжке…
— Что значит «нужное место»? — продолжал «тормозить» Чернов.
— Сердце, например, — жестко пояснил Зрячий и встал. — Пойдем со мной, Бегун. Времени мало, а поговорить надо. Не беспокойся, видишь: там все уже в норме… — Он указал на экран.
Чернов глянул. «Яйца» улетели, раненых унесли, народ продолжил осмотр аттракциона, как будто ничего не случилось. Но самым странным — если не страшным! — показалось Чернову то, что и «экспонаты», то есть вефильцы, вели себя так, словно не было драки, не было крови, не было раненых, а может, и мертвых соседей. Гулял город, шумел, сверкал, менял шило на мыло. Виртуальность царствовала в очень реальном для Чернова месте. Настолько реальном, что уже не ноги, как давеча в коллекторе, — сердце почувствовал, что для великого спортсмена было вообще невероятным. Так что первое толкование виртуальности — про отсутствие физического воплощения — мимо проехало. Воплощение такое физическое, что впору валокордин хлебать…
— Пойдем, пойдем, — повторил Зрячий, — коньяк ждет… — и кивнул все так же стоящему поодаль стриженому парню: продолжай, мол, свое дело, а мы насмотрелись…
Когда они уселись в мягкие креслица в небольшом, но уютном кабинетике Зрячего, где все хотелось называть с применением уменьшительно-ласкательных суффиксов — такое все было маленькое, тесное, чуть ли не игрушечное, когда они подняли не очень подходящие для хорошего коньяка длинные узкие рюмки, когда чокнулись — ну совсем по-русски! — и выпили действительно пристойный «Bowen», заели странного вкуса орешками, незнакомыми Чернову, не из его ПВ явно, — вот тут Чернов окончательно обрел себя, сильного, уверенного в себе и упрямого в убеждениях Бегуна, и поинтересовался:
— И все же, Зрячий, в чем относительность понятия «виртуальность»?
Зрячий откинулся в креслице (если действие можно было так определить), прожевал орех, сказал:
— Не понял? Врешь, все понял преотлично, только сознаться не хочешь… Ладно, объясню… Допустим, мой мир действительно существует в чьем-то воображении. Допустим. Но тогда тебе придется признать, что и Вефиль — результат воображения, ибо не может реальное слиться с воображаемым и дать в результате реальную — вефильскую! — кровь и реальную смерть реального вефильца, не дай, Сущий, такому случиться.
— Демагогия, — не согласился Чернов. — Настоящий Вефиль остался в настоящих мире и времени, а этот — виртуален. Его лет. Он — игра воображения. Виртуальное отражение реального.
— Тогда и ты невозможен, — усмехнулся Зрячий. — Настоящий Бегун бежит сейчас где-нибудь по настоящему лесу или по настоящему полю, а здесь, передо мной — его виртуальная копия.
— Но я-то знаю точно, что я — не копия, — тоже усмехнулся Чернов. — Смотри… — Он взял нож для фруктов и с размаху резанул себя по тыльной стороне левой ладони. Кровь выступила сразу по всей длине разреза, вспучилась, потекла поруке.
— Комедия дель арте, — сказал Зрячий. — Акт второй.
Он, не вставая, протянул руку к шкафчику, открыл его, достал патрон, похожий на банку земного спрея-дезодоранта, потряс, полил руку Чернова какой-то сладко пахнущей жидкостью. То есть банка и оказалась распылителем… Кровь мгновенно потемнела, остановила течение, свернулась. Зрячий протянул Чернову салфетку.
— Вытри руку. И не ломай комедию… Кстати, вот тебе — по-твоему — доказательство виртуальности: разве настоящую кровь можно так быстро остановить?.. — Теперь уже просто засмеялся в голос. — А между тем это — лекарство, которого, как я понимаю, глядя на твое удивленное лицо, нет в вашем мире. А в нашем — есть. Очень сильный коагулянт с антисептическими свойствами. У нас много чего любопытного есть. Поэтому, к слову, я надеюсь, что в Путь ты уйдешь в полном составе, те, кто получил ранения, выживут: медицина здесь почти всемогуща. Правда, если только не сердце задето, сердце — это скверно… — Помолчал, наблюдая за Черновым: как тот переможет явное поражение. Очень наглядное. Тот перемогал с достоинством. — Теперь возьмем второй вариант толкования понятия «виртуальность». Реальность, возможная при определенных условиях. Так?.. А вот это, друг Бегун, справедливо и точно, поскольку полностью относится к любой реальности. Ибо нет жизни, которая возникла бы сама по себе — из ничего и просто так. Сначала появляются условия для жизни — потом она сама. Сначала нужны условия для реальности — потом мы с тобой сидим и спорим: а не виртуальна ли она, а не воображаем ли мы ее, мы — тоже неизвестно из каких корней выросшие… — Поскольку Чернов молчал, Зрячий продолжил, и продолжил обидно: — У тебя неважная логическая подготовка, Бегун. Уж не знаю, кем ты был в той жизни, из которой ушел в очередной свой Путь, но верить слову, термину, понятию, придуманному всего лишь смертным для собственного комфорта, — это, Бегун, последнее дело для Вечного…
— Для кого? — переспросил Чернов.
Он понимал, что не ослышался, но все же переспросил, еще раз тем самым подтвердив действительно обидное обвинение Зрячего в отсутствии логики.
— Для Вечного, — повторил Зрячий. — И не говори мне, что ты впервые слышишь это понятие. Вечный значит вечный, толкований быть не может. И ты, и я существуем в мирах Сущего всегда и будем существовать до тех пор, пока Сущий не скажет: «Хватит!» и не погасит Свет.
— Кому скажет?
— Ну, уж не ведаю — кому. Сказано в Книге Пути: «Верь написанному: „И стал Свет!“, но помни о Том, кто зажег его в бездне Времени и Пространства. Это Его прихоть — зажечь Свет, это Его прихоть — сохранить кого-то ненадолго, а избранных Им — навеки. Но ведь и избранные Им должны помнить, что Вечность умрет, когда Он решит погасить Свет, и они исчезнут вместе со Светом. И не станет ничего. Но останется Нечто, и в этом Нечто Сущий, быть может, вновь захочет зажечь новый Свет».
— То есть… — Чернов сам не понимал, что хотел сказать.
И Зрячий увидел это и помог ему.
— То есть мы с тобой были в начале Света и нам суждено Сущим увидеть Тьму.
— Это вздор, Зрячий! Это хуже, чем солипсизм, это — идеализм в чистом виде. Я родился тридцать три года тому назад в конкретном городе, в конкретном доме, он у нас называется родильным, я знаю своих маму и отца, я помню обеих бабушек, я учился в школе и в институте, бегал по стадионам, зарабатывал деньги, влюблялся, был женат… Я жил не очень разнообразно, но прочно и осязаемо. Я не собирался попадать в эту сумасшедшую круговерть, условия для возникновения которой тоже не могли возникнуть сами по себе! Если ты настаиваешь на втором варианте определения виртуальности, то тогда — по моей неуклюжей логике, уж прости! — возникает необходимость бесконечной цепочки: условия для возникновения условий для возникновения следующих условий и еще условий и так далее — для возникновения реальности. Детский стишок про попа и собаку. Бесконечность. Вечность. Я не хочу быть Вечным!
— Ты говоришь до слез банальные вещи, — мягко, как больному, сказал Зрячий. — Я вон тоже отлично помню своих родителей. Более того, у меня и дети есть, и жена. Далеко отсюда, правда… И ты знаешь, Бегун, у меня тоже не вызывала особых восторгов мысль о том, что я — вечен не по жизни, а по жизням. Улавливаешь разницу?.. Но прошло время, и я стал понимать: это тяжкая ноша — быть Вечным, да. И это величайшее счастье — быть Вечным. Возникать в Вечности, жить в ней и вне ее, вне времени и пространства, и — никогда после не помнить о том, что ты коснулся ее кончиками пальцев, лишь тронул слегка. Напрочь забывать — в миг, когда завершается твоя очередная Миссия. И завершать ее, эту тоже вечную Миссию, и уходить в конкретный мир, в конкретное, как ты выражаешься, время, всякий раз зная: я увижу конец Света. И забывать обо всем, кроме конкретного. Виртуального или физически реального — это уж вопрос формулировки… И жить очередной простой жизнью, не ведая, что ты избран Сущим, что ты был в Начале, и не зная, когда Сущий вновь призовет тебя… А что до бесконечной цепочки условий для условий, которую ты обозначил, так я же сказал, что есть в Начале ее.
— Что? — задал праздный вопрос Чернов, преотлично зная ответ.
И получил его:
— Сущий. Помнишь: «И стал Свет».
— Откуда ты все это знаешь? — беспомощно спросил Чернов. — Откуда, от кого ты знаешь так много? Откуда ты знаешь Библию и Книгу Пути? Эти книги — из разных пространств, из разных миров и времен… Я встречался со Зрячим: он не ведал ни о чем, кроме слов, которые автоматически возникали в его мозгу. Их было мало — слов. Я едва понял, что мне следует делать…
— Разве я знаю суть? — удивился Зрячий. — Тоже только слова… Просто чуть больше слов, чуть больше — и тебе уже стало страшно: ты заглянул в Вечность. Краешком глаза, в крохотную щелку, но — увидел и отшатнулся. Страшно стало, Бегун?
— Страшно, — кивнул Чернов. — А ты что предполагал? Что я буду прыгать от счастья: я — Вечный, я — Вечный… Не буду! Не хочу…
— Но это — данность, Бегун. И Путь — длинен. И надо идти. А чтобы дойти, надо знать. Твои познания будут увеличиваться от Сдвига к Сдвигу, пока, наконец, ты не узнаешь все, что положено знать Бегуну. Но положено лишь для того, чтобы открыть для себя вход в иное Знание. Сказано в Книге Пути: «И один мудрый человек признал истину, что умножающий знания умножает и скорбь свою, ибо во многом знании скрыто много горя. Но не для Вечности, а лишь для того, кто знает. Тяжко нести ношу горя, но несущий ее спасает Вечность — пока горит Свет».
— А что мне положено знать?
— Сущий скажет, когда придет срок…
И не удержался Чернов, задал вопрос, достойный трехлетнего детенка, еще только познающего мир вокруг себя и не страшащегося показаться наивным и даже глупым:
— Кто Он, Сущий?.. Ты знаешь ответ, Зрячий?..
Зрячий еще раз разлил коньяк по рюмкам, поднял свою, повертел, разглядывая его на свет. Электрический — дневной в подземелье не заглядывал. Чернов понимал, что собеседник просто тянет время, не спешит отвечать. То ли не знает ответа, то ли не вправе сказать его. Вот, и переспросил впустую, чтоб выиграть лишние полминутки:
— Говоришь, кто Он?
И Чернов подыграл — отчего же не подыграть:
— Говорю, Зрячий…
— Думаю вот… — Зрячий наконец отпил глоток, покатал коньяк во рту, обжигая язык и небо, проглотил, подождал послевкусия. — Думаю вот… — И как решился: — А подходит ли Ему слово «кто»?
— Так не «что» же, — улыбнулся Чернов и тоже отпробовал коньяк.
Но сразу проглотил, не стал гурманствовать.
— А подходят ли Ему, — продолжил, словно не слыша Чернова, Зрячий, — любые земные слова: «кто», «что», «какой», «откуда»… И еще: «почему», «зачем», «с какой целью», «ради чего»?.. Нет, Бегун, я не смогу ответить тебе на очень простой на первый взгляд вопрос. И вряд ли кто на Земле сможет. В любом пространстве-времени. Уже одно местоимение «Он» — условность. Почему именно мужской род? Почему, например, Сущий?.. Сущий значит истинный, подлинный. А что есть истина — в Его понимании?..
— Ты говоришь как земной человек, — сказал Чернов. — А ты — Вечный…
— Ну и что с того? Я — Вечный сегодня. А вчера был земным и завтра опять им стану. Как и ты. Как и все, кого выбрал Он для своей… — помолчал, подыскивая термин, — наверно, надо бы сказать: миссии. Тоже земное понятие, человеческое. Но так хочется употребить другое, тоже земное — игра… Виртуальность, Бегун, — это слово вообще-то из информатики. Ты включаешь свой комп… ты знаешь, что это такое, у вас они есть?.. — Дождавшись кивка, продолжил: — Ты включаешь его и входишь в мир Сети. Ты живешь в нем, общаешься, переживаешь события, сражаешься, влюбляешься… что еще?.. а потом выходишь в то, что мы с тобой назвали настоящей действительностью, и забываешь о придуманном виртуальном мире — до нового входа…
— Я думал об этом, — осторожно сказал Чернов.
— Это не ты думал, — не согласился Зрячий. — Это Сущий захотел, чтобы ты так подумал… Сказано в Книге: «Не ищите Меня, потому что я — всюду, и в вас самих — тоже».
— И все-таки, Зрячий, откуда ты знаешь про Книгу?
— А ты? — вопросом на вопрос.
— Мне сказал о ней человек из города, который я должен привести… или переместить?.. тьфу, черт, уж и в словах путаюсь!.. короче, из того города, что явился в твой мир вместе со мной и со мной уйдет, если так предназначено Сущим, — произнес это и не удержался: усмехнулся про себя. Он уже вещает, как Зрячий, — легко и естественно. А прежде вещал, как Хранитель — чуть ли не языком Книги. Уж не его ли, Чернова, этот язык, этот стиль разговора?.. — Но этот человек, Хранитель, утверждал, что Книга существует в единственном экземпляре…
— Конечно, — легко согласился Зрячий. — Ничто не противоречит ничему. В единственном, но — всюду, где ее знают. Примешь такой постулат?
Парадокс. Но что в этом-то сломанном мире не парадокс? Включая его, Чернова, персонально… Тогда отчего бы и не принять!..
— На раз, — сказал Чернов. — Я уже не первый день стараюсь ничему не удивляться. Знаешь, жил в моем прошлом — земном, естественно, а не вечном! — такой философ, черт-те когда жил. Так он всерьез наказывал: «Nil admirari».
— Ничему не удивляйся, — легко перевел на английский Зрячий. — Это Пифагор, я его знавал. Или читал, не помню.
— Когда?!
Уж и расстарался подтвердить приверженность пифагорейству, так вот ведь сорвалось восклицание, не сдержал. Но Зрячий не заметил или сделал вид, что не заметил.
— Не помню, — повторил он. — Может, вчера, а может, в прошлой жизни.
— Ты же утверждаешь, что для Вечных нет прошлой жизни…
— Утверждаю, верно. Но разве тебя не посещают воспоминания или — чаще! — сны, в которых ты — не совсем ты, а какой-то иной, чужой тебе, и люди, тебя окружающие, тебе незнакомы? И события в этих снах не имеют к твоей жизни ровно никакого отношения? Было, да?
— Было, да. Но это — так называемая ложная память.
— Или не ложная… Мы с тобой слишком долго существуем и слишком много видели и пережили, чтобы все, с нами когда-то где-то бывшее, исчезло без следа. Что-то да всплывает, сам знаешь…
— Ложная память — нередкое явление. Так, к слову, утверждает наша наука.
— А нас, Вечных, много.
— Сколько?
— Спроси кого-нибудь, кто знает. А я — пас.
— Кого спросить? Кого спросить, Зрячий?
Зрячий закрыл глаза, как его коллега в Панкарбо давеча, и начал медленно и монотонно, будто вспоминал нужные слова или слушал, как они по чьей-то воле всплывают в мозгу:
— Есть Зрячие, которые слышат, но не знают. Есть Зрячие, которые видят, но не умеют объяснить. Есть Зрячие, которые знают, но не вправе сказать. Есть Зрячие, которые знают и объясняют. Есть Зрячие, которые знают и помнят. Есть Зрячие, которые помнят и предвидят… — Открыл глаза, сказал нормальным тоном:
— Захочет Сущий — позволит тебе встречу с тем, кто знает и помнит. Или по-другому: сумеешь сделать правильный выбор в Пути — сам выйдешь на такого Зрячего.
— Выбор чего?
— Ну что там у тебя в Пути выбирается, — совсем скучно проговорил Зрячий, как будто разговор ему надоел до зла горя, — тебе лучше знать. Ты же у нас Бегун.
— Вероятно, нас, Бегунов, тоже много, — позволил себе предположить Чернов.
— Понятия не имею, — пожал плечами Зрячий. — Может, и много, но такой информации Сущий мне не поручал. Извини, братец… А вообще-то тебе пора. Беги. Путь не ждет.
— Подожди, Зрячий, — взмолился Чернов, — расскажи еще что-нибудь… Я же здесь как крот на свету: ничего не вижу, не знаю, куда ткнуться… Вот, например, что у вас за мир? Я уже в третий попадаю и ничего узнать не успеваю. Так, одни намеки… О виртуальности мы с тобой всласть набеседовались. Но как твой замечательный МВП устроен? Какие есть страны на земле? Какие народы? Как вы живете? Что у тебя здесь за Центр сопротивления? Кому и как вы сопротивляетесь? Ну, что-нибудь, хотя бы…
Зрячий смотрел на него с неудовольствием и — как на надоедливого гостя, что бесконечно прощается в прихожей. Каменный гость.
— Какие страны? Какие народы? При чем здесь Центр, да еще и сопротивления? Глупости спрашиваешь, Бегун! Зачем тебе такое знание? Сказано: Мир. Мир и есть. Один. Со всем его богатым и разнообразным содержимым… — Подумал, добавил с сомнением: — И вполне допускаю, что это — не мой Мир. Тем более что помню, и отчетливо, про жену и детей…
— То есть как?
— То есть не ведаю. Может, Сущий меня сюда определил, чтобы тебя встретить и сказать все, что сказано. А что сказано, то — все, больше у меня для тебя ничего нет… Чего ты суетишься? У тебя — Путь. Встретил Зрячего — беги и жди Сдвига. А там разберешься. Времени, повторяю, у тебя — Вечность…
— С перерывами на рождения и смерти в земных вариантах, — сказал Чернов и встал.
И Зрячий встал.
— Не без того, — согласился он. — Но так мы все живем, Вечные. Чего ж зря маяться? Данность — она и есть данность. Небо — голубое, трава — зеленая, жизнь — дерьмо… Где-то я эту фразу то ли слышал, то ли читал, то ли сам произносил… Вот она — ложная память, как твои ученые умники выражаются… — Положил руки Чернову на плечи: — Не обижайся на меня, Бегун. Я всего лишь — функция. Мы все — функции. Я выполнил свою задачу. А ты — нет. Спеши. Сущий не любит, когда тянут кота за хвост.
Последнее он произнес по-русски. Без акцента.
— А русский-то ты откуда знаешь?
— Не знаю, — почему-то с грустью произнес Зрячий. — Я даже не знаю, что такое «русский», хотя слово мне известно. Язык, да? Твой?..
— Мой.
— Ничего, приятный… — Он сказал вдруг возникшему в дверях стриженому: то ли тому, кто уступал им место у пульта, то ли другому — они все здесь были как братья-близнецы. Однояйцевые. — Проводи гостя на поверхность.
— А куда мне бежать? В какую сторону? В Парк? В Вефиль? — испугался внезапной развязки Чернов.
— Путь — это твой выбор, — сказал Зрячий. — Я-то здесь при чем?.. Только куда б ты ни побежал, все одно в Сдвиг впаришься, раз Зрячего нашел и слова, тебе положенные, услышал. И город с тобой уйдет. Это аксиома. Так что беги… как это по-русски?.. куда глаза глядят. Не ошибешься.
— А полиция? У меня же нет идентификационной карты…
— Почему нет? Есть…
Зрячий задрал Чернову рубаху. На животе красовалась цветная татуировка, неизвестно откуда и как возникшая: маленькая красно-белая птичка с распахнутыми крылышками, словно готовящаяся взлететь, и короткая древнееврейская вязь — слово «Шмот», «Исход».
— Это навсегда? — испуганно спросил Чернов. Испуганно, потому что если навсегда, то странновато русскому во всех коленах человеку иметь на животе древнееврейскую надпись. Не поймут соотечественники в земной жизни…
И следующая мысль: какие соотечественники? До них — как до Второго Пришествия… Пришествия его, Чернова, в родные Сокольники… Оно сейчас казалось Чернову столь же нереальным, как и обещанное Новым Заветом и по сию пору не исполненное.
— Навсегда? — переспросил Зрячий. — Хороший вопрос. Задай его Сущему — при случае. Или тому из Зрячих, кто знает и помнит… — Обнял коротко, мимолетно прижался щекой к щеке, отстранился. — Прощай, Бегун. Сущий даст, еще встретимся. А будет благословение, так и узнаем друг друга…
А стриженый парень подхватил Чернова под руку и повел через зал с мониторами к очередной стальной двери со штурвальным запором. Неизвестно кому и как они сопротивлялись, но попасть в этот зал можно было, по мнению Чернова, только с помощью небольшой ракеты с атомной боеголовкой…
После почти часового хождения по туннелям, трубам и вертикальным лестницам они добрались до какой-то дверцы — отнюдь не стальной, вполне обычной, деревянной, хлипкой. Стриженый отпер ее ключиком, сказал:
— Вот и выход. Прощайте, господин…
И Чернов оказался на свежем воздухе.
По-прежнему была ночь, по-прежнему где-то за домами фуговали сполохи Огня Небесного, укрощенного Миром Виртуального Потребления, а улица, на которую стриженый выпустил Чернова, гляделась темной и безглазой. Дома на ней стояли невысокие, не выше пяти-шести этажей, очень похожие на нью-йоркские — где-нибудь в районе Гарлема или Бруклина, с традиционными пожарными лестницами по фасадам. Ветер гонял по мостовой пустые коробки, обрывки газет, сигаретные пачки. Окна в домах не светились: жильцы спали сладкими или не очень снами, ждали утра.
Чернов не стал его дожидаться, а привычно побежал — странноватый в своей вефильской одежонке. Хотя было тепло, а свидетели бега отсутствовали, так что одежонка к случаю подходила. Чернов бежал и думал, что он похож на своего приятеля-банкира, который то и дело летает на переговоры в разные европейские города: в Женеву, или в Вену, или в Париж, или в Цюрих… Чернов спрашивал его: ну как тебе Женева или Вена? А тот отвечал: никак, я ни хрена там не видел. Аэропорт, подземная парковка, машина, улицы на скорости шестьдесят ка-эм в час, опять подземная парковка в офисном здании, зал для переговоров, обед в соседнем зале, парковка, машина, аэропорт. Утром — из Москвы, вечером — дома. Еще и поужинать с женой успевает. Так и Чернов. Третье ПВ, а он ничего ни об одном толком не узнал. Не из окна авто видел жизнь, так просто на бегу, разница всего лишь техническая. И если мир Вефиля и Панкарбо можно хотя бы представить себе: он, вероятно, не очень отличается от его, Чернова, ПВ-аналога, только тысячелетие назад, то уже мир испанских монголов построен иначе. Хотя бы политически. Карта другая… А этот — Виртуального Потребления — и вовсе не понятен. Схоластический спор о смысле слова «виртуальность» ничего не добавил к пониманию сути здешнего ПВ…
Оставалось примириться и решить для себя: так и должно быть, так и положено Бегуну — знать только цель, только конкретную свою задачу, а на сторонние детали не отвлекаться. Тем более что все равно они забудутся напрочь, как не было. Как, кстати, и задача. Не приятель-банкир, так дипкурьер из советских времен: прикованный к почтовому мешку человек-функция, невидящий, неслышащий, неотвлекающийся.
Но с другой стороны, визит в Мир Виртуального Потребления, ничего не дав Чернову о самом Мире, позволил узнать кое-что о схеме воздействия на эту бесконечную — так! — Сеть Миров, созданную Сущим и ведомую им, управляемую, корректируемую по собственному разумению, коли это слово подходит Сущему. Как сказал Зрячий-очкарик: Он — не «кто», не «что», не «какой», не «чей»… Что-то в таком роде…
Воздействие — через Вечных. То есть через людей (людей ли?..), которые де-юре существуют с момента сотворения мира (по Библии определяться привычнее…) и до его конца, если таковой планируется. Эти люди живут в сотворенном мире в облике простых смертных, но время от времени вырываются Сущим для исполнения определенной им раз и навсегда (а раз ли и навсегда?..) функции в некое надпространство или межпространство (все-таки довлеет фантастика!..), которое пронизывает (или объединяет?) бесконечность действительных миров. Точка. Выкарабкался из фразы. И что она объяснила? Чернов честно признался: ни фига не объяснила. Как ни фига не объяснил знающий кое-что Зрячий, хотя и выложил Чернову-Бегуну все, что должен был выложить. А Чернов-Бегун — даун. Чернов-Бегун не понял. Слишком мало, выходит, фантастики начитался. Слишком редко вставлял в пасть процессора всякие «стрелялки», «бродилки» и прочее, поскольку не любил компьютерные игры. Не находил в них смысла и удовольствия… А ведь прав Зрячий-очкарик: и на компьютерную игру вся эта хренотень похожа, а Чернов — тот герой, который должен пройти все уровни игры и кого-то там победить, заломать или, наоборот, что-то выстроить и запустить жить.
Версия? Версия. Но сомнительная. Ибо Сущий — не «кто» и не «что» и его Сеть — не какой-нибудь Интернет Интернетович Интернетов, а… Что «а»? И как в телефонной справочной: ждите ответа, ждите ответа, ждите ответа…
А ничего больше и не остается, как ждать. Только сдавалось Чернову, что людям-функциям — даже Вечным! — никакого ответа знать не положено. Исполняй — и точка. Дипкурьеры. Почтовый мешок — Вефиль.
А улица тянулась в ночь бесконечно, как вышеназванная Сеть, Чернов ровно бежал, обнадеженный высказыванием Зрячего о том, что не важно, куда бежать, важен процесс, и вдруг он почувствовал, что ноги его не касаются асфальта (или чем там покрыта улица?), что он легко перебирает ими в воздухе, что он все выше поднимается над улицей — вот уже на уровне второго этажа… третьего… пятого… Вот уже он парит над крышами, и где-то глубоко внутри — как прежде! — рождается сладкое чувство счастья, захватывает все целиком — «от гребенок до ног», извините за расхожую цитату, и Чернов проваливается, проваливается, проваливается, и ему сладко-сладко, потому что такой вот непривычный «сладкий взрыв», спокойный, летучий, воздушный, настиг его и поглотил целиком. И тут в сладость ощущения ворвался страх. Чернов — непонятно отчего! — вдруг испугался и «взрыва», который опять достал его, и этого полета, противного уже поминаемому здесь закону всемирного тяготения, и еще чего-то испугался, да так, что замахал руками, стал тормозить, не осознавая, что брякнуться с такой высоты — костей не соберешь…
И ведь полетел вниз, отчетливо понимая, что сломал ситуацию бессмысленным порывом, и брякнулся.
И остался жив.
И оказался в Вефиле. Вполне целехоньким и со всеми имеющимися в наличии костями.
Он стоял на знакомой улице недалеко от ворот, которые остались позади, на улице, ведущей к Храму, к площади, а рядом с ним прыгали, плясали, кривлялись вефильские ребятишки и орали что-то вроде «хоп-хоп», «ага-ага», «вау-вау», а надеты на многих были цветные майки с рисунками и надписями на английском, типа «Kiss me», «Smile» или «Come with me!», а в руках — тоже у многих — были какие-то блестящие и светящиеся штучки-дрючки, которые пищали, играли музычку, а навстречу Чернову бежали взрослые — тоже кое-кто в майках с надписями и бейсболках с эмблемами, и впереди всех несся Кармель, который, к вящему уважению Чернова, ни на что туристское не польстился, остался в своей длинной рубахе, штанах и сандалиях.
— Бегун, мы опять на Пути, — орал он Чернову, протягивая к нему руки. — Но где мы, Бегун? Что стряслось?
Чернов дождался встречающих, оказался в объятиях Кармеля, заученно похлопал того по спине, получил порцию хлопков по собственной, оторвался и, наконец, осмотрелся: и вправду, где это они оказались?
И с ужасом, граничащим с паникой, определил: нигде.
Не было ни неба над головой, ни хоть какого-нибудь, хоть самого скудненького пейзажа за городскими стенами, за его крышами, за домами. Казалось, что город повис в густом тумане, настолько густом, что ничего сквозь него не проглядывалось. Но вот вам загадка природы Пути: туман существовал только за стенами города, а внутри них его не было, все было видно преотлично, а еще и погодка радовала — теплая, тихая и, что странновато для тумана, сухая. Да, насчет тишины. Тишина стояла такая, что слышно было, как в ближайшем дворике бродит курица. Прямо-таки топает, скотина.
— Где мы, Бегун? — повторил Кармель, но не испуганно, а лишь с любопытством, потому что истово верил: Бегун ничего зря не совершает, и коли он придержал город где-то на полпути от одного ПВ до другого, то сделал это из каких-то серьезных тактических соображений, ему, простому Хранителю, непонятных.
— Где? — повторил вопрос Чернов. Подумал и сообщил: — Вероятно, в раю.
А что? Похоже было.
— В каком раю? — не понял Кармель. — Что такое рай?
Не написала сама в себе — или кто ее творит? — Книга Пути о рае, где славно обитают добропорядочные души земных смертных и куда может, конечно, заглянуть Вечный, но разве что на минутку: пообщаться с тем или иным праведником.
— Пошутил, — сказал Чернов. — Не бери в голову… Откуда я знаю, где мы? В какой-то туманной долине. Или лощине. Или еще где-нибудь. Или вообще нигде — застряли на полпути… В конце концов, кто из нас двоих знает лучше? Я не помню ничего, ты сам говорил. А вот что написано в Книге Пути? Попадали мы с вами на прошлом Пути в такую катавасию? А если попадали, то как Книга все это толкует? Что это за место? Надолго ли мы здесь? Бежать мне или поспать малость? Вспоминай, вспоминай, Хранитель.
Кармель мучительно задумался, вспоминая. Видно было со стороны: человек занят мыслительным процессом. Трудным. Не исключено — безрезультатным…
Но нет, последнее — исключено по определению. Книга Пути — великая вещая Книга, в ней было все, нашлось объяснение и данной коллизии.
Кармель просиял, сказал:
— Вспомнил! Ну конечно! Вот как там сказано: «И было на Пути из Азада-Проклятого в Нисарак-светлый место, в котором жил лишь один солнечный свет и ничего, кроме солнечного света. Но был он сам по себе, а светила, что испускало его, там не нашлось, и свет заползал в дома и заполнял их так, что люди не могли распахнуть глаза, потому что свет ослеплял и рождал боль. И люди бегали, как слепые, и кричали от боли, и никто не мог ни помочь им, ни погасить этот свет, который во всех мирах был благом, а здесь принес горе и страх». Вот так.
И замолк, ожидая реакции Бегуна.
— Эвона как, — отреагировал Чернов. — Но ты процитировал из Книги кусок про свет. А что про туман?
— Про туман ничего, — радостно сообщил Кармель.
— Ничего общего, — резюмировал Чернов. — Не к месту цитата.
Слово было латинское, но Кармель смысл понял.
— Почему не к месту? — обиделся он. — Суть одна: и там и здесь — пустота, ничто. Нет вокруг жизни. Но туман много приятней слепящего света, согласись? Ждать будет легко.
— Ждать? Сколько ждать?
— В Книге сказано: «И прошел срок, который нужен был бы луне, если б луна была, и прошел срок, который нужен был бы солнцу, если б оно было в небе, а не в домах, и еще один срок луны прошел, и тогда Бегун решил, что побежит с плотной повязкой на глазах, потому что открылось у него внутреннее зрение. И он побежал…»
— А дальше?
— А дальше Путь привел всех в место, называемое Лутес, где было много вкусной пьяной жидкости, совсем не похожей на наши вина.
— Так написано?
— Так написано.
— А почему ждали две луны и одно солнце? И мучились…
— Потому что у Бегуна не открылось внутреннее зрение.
— А зачем мне здесь внутреннее зрение?
— Так туман ведь… — удивился Кармель. — Глазам не больно, но они ничего не видят.
— Я же всех вижу, а все — меня.
— Это здесь, в Вефиле. Но мы уже посылали людей за стены города, пока ждали тебя, и там невозможно бежать. Это похоже на молоко: так же вязко и ничего не видно. И трудно дышать. Как в воде.
— Знаешь, я никогда не плавал в молоке, — признался Чернов, — и уж тем паче не бегал. Но у меня была одна знакомая лягушка, которой удалось взбить из молока сметану и выбраться на свежий воздух. Терпение и труд, Кармель, — это такое взрывное сочетание… — Он развернулся и пошел к дому Хранителя. Сказал, обернувшись: — Хочу переодеться. А то торчал невесть в какой антисанитарии…
Кармель слова не понял, но поспешил за Бегуном. И остальные горожане туда же потянулись. Как же иначе: Бегун вернулся. Бегун что-то задумал…
Чернов переоделся в собственные рибоковские штаны, постиранные и чем-то даже проглаженные, натянул полотняную рубаху, а кроссовки отдал женщине помыть. А и то верно: спешить было некуда.
— Перекусишь? — спросил Кармель.
— Хлеба и сыра, — сказал Чернов, памятуя, что ему — бежать в молоке или тумане — что там за хреновина за стенами, а делать это на полный желудок затруднительно. — И воды. Вина не надо.
Кармель накрыл стол, сел напротив, сообщил:
— Очень хорошее место на Пути ты нашел, Бегун. Я имею в виду не туман, конечно, а то место, в котором обитает Огонь Небесный. Очень богатое, сытное, хотя и опасные люди там живут.
Хорошо — напомнил.
— Что с ранеными?
— Ты знаешь? — удивился Кармель. — Тебя же не было с нами, ты ушел на Путь…
На Путь? Тюрьма, коллектор душный, зал с мониторами — это Путь?..
— Я знаю. У меня открылось внутреннее зрение. Объяснение, предложенное Книгой, Кармеля устроило.
— Мы потеряли Иава и Асана, — печально сказал он. — Молодые ребята, горячие. Не надо было им брать мечи…
— Что значит потеряли? Умерли они, что ли?
— Не знаю. Их увезли, истекающих кровью. Мы не сумели помешать, нас всех что-то остановило — ни рукой, ни ногой невозможно пошевелить. А в это время Иава и Асана забрали люди в белых одеждах, а им помогали люди в черном. Мы хотели потом, когда заклятие неподвижности спало, броситься на их поиски, но красные нити не позволили выйти из Вефиля. А потом ты побежал и забрал нас оттуда.
— Так чего ж ты нашел хорошего в этом месте?
— Много полезных вещей наменяли.
О Сущий, что ж за детей ты дал мне в спутники, подумал Чернов, приканчивая смастыренный им бутерброд из лепешки и ломтя сыра. Они потеряли двух соплеменников, буквально — потеряли, а радуются дешевым сувенирам, купленным в ближайших к аттракциону киосках! Прямо-таки капитан Кук и туземцы… И еще махонький вопрос — к месту: а каково придется тем двоим, Иаву и Асану, когда они оклемаются — это несомненно, Зрячий подтвердил! — и обнаружат, что город исчез с лица земли, что они — одни в чужом и страшном, а вовсе не радостном и веселом мире. И что у них нет идентификационных карт на животах…
— Вспомнил. Задрал чистую рубаху: на месте птичка. Похоже, прав Зрячий: виртуальность — это вполне действующая штуковина, нужны только условия, чтобы она действовала. Захочет Сущий — условия будут.
Пока Сущий хотел…
Женщина принесла помытые кроссовки.
Они были еще влажными, но Чернов все же обулся. Встал, отряхнул с рубахи хлебные крошки.
— Куда ты? — опять испуганно спросил Кармель.
— Похоже, что я не добежал, — сказал Чернов. — Вы тут сидите смирно, за ворота — ни шагу. А я попробую — в молоке.
Он бежал к воротам и понимал, что решение бежать «в молоке» не принадлежало ему. Опять, как Зрячему, кто-то или что-то подсказал или подсказало ему это решение, и он послушался, привычно уже приняв нашептанное за рожденное собой. Он — Вечный, слово сказано, а значит, ему свыше предписано слышать и слушаться и не противиться ни на миг. Никогда ни единым чувством не вмешиваться! Он уже попробовал — вопреки «сладкому взрыву» — испугаться высоты над крышами Джексонвилля: что из этого вышло?..
Он выскочил в туман, который все же оказался туманом, а не молоком, и бежать в нем было легко, хотя и душновато, и не видно ничего, но он бежал и думал: Сущий, если Ты и вправду ведешь меня, прости и верни на Путь, я — неверующий болван, не держи на меня зла, я больше никогда не усомнюсь в том, что я всего лишь — орудие Твое, а орудию негоже сопротивляться руке, взявшей его, поверь мне и проверь меня…
Он уже просил Сущего наслать на врагов Огонь Небесный. Тогда получилось. Услышал его Сущий, так?.. И осознал вдруг: а ведь он верит в Него, раз просит!..
Но не успел ни удивиться этой внезапной мысли, ни ужаснуться, ни восхититься. Ничего не успел. Вдруг наткнулся на что-то плотное, мокрое и холодное. И в этом плотном, мокром, холодном опять — как и совсем недавно на ночной безлюдной улице Джексонвилля — полетел, как с горы, как в детстве, как зимой после уроков: слетая к чертовой матери с самодельных деревянных санок и кубарем, вверх тормашками, зарываясь в снег.
Очень странным оказался этот снежный «сладкий взрыв»… Количество испытанных «взрывов» за все время, что Чернов знаком с этим, с позволения сказать, явлением, таково, что он может даже вести статистику, внедрять методологию (для кого, правда?..) и сравнивать один «взрыв» с другим. Этот — ну очень странный. Во-первых, холодно. Никакого всепоглощающего тепла, которое окатывало волной всякий раз, как наступал этот эрзац-оргазм! Во-вторых, темно. В смысле — не видно ничегошеньки. Обычно после «сладкого взрыва» мысли становились яснее, зрение острее, а слух… что?.. чутче?.. Корявое словечко… Ну да ладно, к глубинам лингвистики можно обратиться и впоследствии, сейчас не до них, тем более имеется еще и «в-третьих», А вот в-третьих, Чернов, вопреки тенденциям, никуда не бежал с дивным, поражающим воображение ускорением, не летел над крышами по ночному небу, аки ангел полуночи, а, напротив, лежал лежмя, не в силах пошевелиться, придавленный… Чем? Детскими санками?.. Он попытался повертеть головой, открыл рот, сделал глубокий вдох… Гортань моментально забилась чем-то холодным, мокрым, тающим… Ну, конечно, первое впечатление от начинавшегося «взрыва» не обмануло! Это же именно снег! Чернов даже на момент возрадовался: при всей неприглядности положения налицо имеется явная победа человеческого интеллекта над загадкой коварной судьбы: что вокруг? Темно, холодно, мокро?.. Правильный ответ дает олимпийский чемпион Игорь Чернов — снег, снег кругом, снизу, сверху, сбоку… Получен ответ, пусть и немалой ценой — чуть не задохнулся, вон до сих пор откашливается.
Теперь предстояло определить положение своего тела относительно горизонта, чтобы понять, что делать дальше. Дышать было тяжело, и на соображение Чернов отвел себе минимум времени. Судя по тому, как интенсивно к голове приливала кровь, положение было не самым для бегуна естественным — вверх ногами, вниз, естественно, башкой. Немного высвободив руки, Чернов разгреб снег перед лицом, устроив таким образом некую нишу для головы. Дышать стало легче. Освежившаяся сообразиловка выдала на-гора пугающий своей оригинальностью, но, кажется, самый подходящий вариант произошедшего: Чернов все-таки откуда-то летел, как и казалось ему, откуда-то он сверзился по прихотливым и неописуемым законам «взрывов», и что-то могучее в итоге вбило его в снег. Первая мысль: накрыло лавиной. Уж больно сходные ощущения с однажды испытанными… В свое время, время неблизкое, студенческое, Чернов проводил каждые зимние каникулы в горах Приэльбрусья, осваивая горнолыжный спорт, но не как параллельный основному — бегу, а так, для развлечения и общего развития. Инструктор-кавказец, помимо спортивной премудрости, обучал Чернова также и поведению в нештатных ситуациях, в частности, рассказывал, что предпринимать, если накрыло лавиной. И вот — неприятное совпадение: теорию тогда пришлось проверять на практике едва ли не на следующий день. Неосторожно исчезнув из поля зрения инструктора, Чернов махнул поперек широченного целинного поля, и, естественно, за эйфорией скорости не заметил, как подрезал лавину. Небольшую, но достаточную для того, чтобы накрыть бестолкового горнолыжника с головой. Тогда в мозгу всплыли дословно, добуквенно, все указания инструктора, и Чернов откопался самостоятельно — как раз к тому моменту, когда к нему, бледному и испуганному, подъехал не менее испуганный инструктор, оглашая щедрые на эхо горы ненормативной лексикой. Горам нравилось ее повторять… Тогда Чернову удалось отделаться парой царапин и утраченными навеки лыжами — их Чернов, ясное дело, отстегнул, когда выбирался.
А сейчас… Сейчас, на удивление самому себе — мол, откуда ей взяться, лавине? — ресурсов любимой сообразиловки отпущено не было, и Чернов, особо не раздумывая, стал действовать так же, как и тогда. Остервенелые самовыкапывательные движения в течение нескольких минут не только разогрели начавшее было зябнуть черновское тело, но и худо-бедно поспособствовали обретению свободы из снежного погребения. Благо погребен Чернов оказался неглубоко.
Сидя на рыхлом снегу возле ямы, в которой он только что едва не нашел свою смерть от холода и удушья, и тяжело дыша — видно, воздух сильно разрежен, — Чернов осматривался изо всех сил, стараясь не сильно охреневать от увиденного. Получалось плохо. Видимо, очередной переход в очередное пространство-время очередного мира был неточно рассчитан Головной Канцелярией, как всегда ответственной за подобные мероприятия, и Игорь Чернов, как он сам сейчас понимал, угодил прямехонько, на вершину некоей горы — двухтысячника, не меньше, дыхание подсказывало, — а, многометровый слой вечного снега с охотой поглотил нежданного гостя и замуровал в своих, прямо сказать, прохладных объятьях. Так что мысль про лавину отпадает — Чернов просто утонул в снежной податливой целине.
Несмотря на то что в новом бытии Чернова стояла ночь (как, впрочем, и в предыдущем, если не считать временное пребывание в туманном «переходнике»), окружающий пейзаж был ясно различим, благодаря полной луне на небе и обилию девственного снега кругом. Оставленная в доме Кармеля козья шкура сейчас очень бы пригодилась. В очередной раз постиранные женщиной куртка, хлопчатобумажная фуфайка и спортивные штаны плюс намертво грязные кроссовки — не самая лучшая экипировка для альпиниста. Но кто знал, куда Путь приведет!.. Одно хорошо — предстоит не восхождение, а спуск, хотя теплее от этого все равно не становится…
Осторожно ступая, вглядываясь в синий ночной снег и посекундно проваливаясь в него же на разную глубину, Чернов двигался вниз. Он, разумеется, не знал дороги, но логика, незримо присутствовавшая во всех перемещениях Чернова по разным ПВ, должна была помочь ему и сейчас. Иначе следовало бы поставить под сомнение само ее существование.
Больно она, логика то есть, расстроилась бы!
По мере спуска, который осуществлялся Черновым, так сказать, «с применением смешанной техники» — иногда пешком, иногда на пятой точке, а иногда и кубарем, становилось легче дышать и, что немаловажно, существенно теплело. Снега оставалось все меньше и меньше. То там, то здесь на ровной синеве расплывались черные кляксы камней. Чернов даже обнаружил некую прихотливо извивающуюся козью тропу, ведущую вниз по склону. По пути попался родник — очень похожий на тот, который Чернов так часто представлял себе во сне, но лишь представлял, а не видел — шустрый журчащий ручеек, бьющий откуда-то прямо из-под скалы. Вода была ледяная, обжигала холодом горло. Но Чернов все равно напился — слишком много сил потрачено при спуске.
Дальнейший путь по тропе вниз был совсем легким, Чернов позволил себе пару раз даже перейти на бег. Достигнув подножия неведомой горы, он взглянул на заметно посветлевшее небо. Промерзший до костей, Чернов с надеждой подумал о солнце. Еще бы понять, какое здесь, в этом неведомом ПВ, время года, и вообще — какой климат? До сих пор везло: теплые ПВ попадались… В поисках ответа он внимательнее разглядел местную необильную растительность: ничего не говорящие редкие елочки-сосенки, какие-то низкие кусты без листьев (неужто везде — зима?), под ногами — ни намека на траву. Соседние горы в смысле флоры побогаче, на некоторых склонах чернели леса, явно хвойного толка, но радующих глаз альпийских лугов не наблюдалось нигде.
Козья тропа переросла в неширокую дорогу без следов какого бы то ни было колесного транспорта, да и вообще без каких либо следов. Бредя по освещенной неярким утренним светом — когда еще солнце из-за гор выберется? — дороге, Чернов тщетно искал на ней оттиски копыт, следы обуви, колеи от телеги… Не было здесь ничего такого, будто и не ходил по этой дороге никто, будто и не построена она никем, а образовалась сама по себе, благодаря природным неведомым силам, лично для Чернова Игоря образовалась, который, заметим, оставлял в мягком песочно-глинисто-каменном покрытии явные, легко читаемые следы.
Ничья дорога шла по долине от одной горы к другой, вела Чернова туда же, дарила слуху усталого и замерзшего путника однообразный хруст его собственных шагов и по-прежнему не выдавала ничьего присутствия — ни следом, ни знаком, ни хотя бы мусором. Постепенно у дороги появился уклон вверх, она явно шла к перевалу. Чернов оглянулся. Позади него высилась громада горы, с которой он час назад спустился, над ней нимбом висело долгожданное солнце, дыхнувшее теплом в лицо. Но тепло не было многообещающим, животворным, это было номинально вежливое тепло равнодушного зимнего светила, которое не способно никого толком согреть. Тем не менее Чернов, хотя и замерз, как не замерзал, кажется, еще никогда в жизни, отметил, что воздух прогрет градусов до десяти — пара от дыхания не было, а значит, есть надежда на то, что он попал в место с мягким климатом. С приятным удивлением Чернов заметил, что думает не только о своей грешной телесной оболочке, внутри которой уже, может быть, гнездится коварная пневмония, но и о нетеплых домах Вефиля, о самодельных очагах, о шкурах коз и овец, превращенных в подобия тулупов или шуб. Уж как ни назови — не Диор, не Фенди, не даже Юдашкин. Пока все складывалось так, что ему не пришлось увидеть эти изделия местных кутюрье.
Пока не пришлось, а теперь — вот они. Торжественный караул выстроился у родных ворот родного — а какого еще? — Города.
Жители Вефиля встречали Чернова именно в теплых свитерах, связанных из козьей шерсти, и все-таки телогрейках, если термин понимать буквально. Последние представляли собой сшитые вместе шкуры с дырой для головы посередине. Может служить как постелью, так и одеждой. Точно такую Чернов имел в доме Кармеля…
Едва фигурка бегуна-пешехода, сутулая от усталости, показалась из-за скалы, к нему стремглав понеслись мальчишки, неся в руках пресловутые свитера и покрывала. Благодарно кивая, Чернов укутался и остаток пути прошел, поддерживаемый со всех сторон пацанами с озабоченными лицами. Как же — им доверили встречать Бегуна!
Первым к нему обратился Кармель:
— Здравствуй, Бегун, ты вернулся даже быстрее, чем мы ожидали.
В другое время Чернов непременно съязвил бы: мол, могу уйти погулять, если не ждали так рано, но сейчас сил не было, да и Кармель слова сказать не давал.
— Пойдем скорее домой, отогреешься, поешь, отдохнешь. Женщины уже заканчивают делать отвар из трав, тебе надо будет выпить, чтоб не заболеть…
Будто отвечая на еще не то что не заданный, но даже несформулированный вопрос Чернова: «Из каких трав? Откуда здесь травы?», Кармель произнес грустно:
— У нас есть кое-какие запасы, я же говорил тебе… К сожалению, пришлось их использовать, здесь совсем голая земля, Бегун…
Чернов больше всего не хотел слышать в словах Кармеля упрек, и, может быть, его там и не было, но внезапно увеличившаяся в размерах совесть, всю дорогу до Вефиля проедавшая ему мозг бессмысленной мыслью (да, да, именно так!): «Куда же ты, Чернов, угодил? Не стыдно тебе? Лысые камни, горы и холод… Как же вефильцы жить-то будут? Где скот пасти станут? А до этого? Аттракцион для сытых туристов, а позже — туманная взвесь без берегов, как результат дешевого малодушия Бегуна…» — совесть эта, агрессивно настроенная, сама распознала упрек Кармеля, и Чернов моментально почувствовал себя виноватым.
Но Кармель и здесь опередил Чернова:
— Не вини себя ни в чем, Бегун. Все идет, как должно идти. Путь — разный…
И это при том, что Чернов не произнес ни слова. Нет, все-таки Кармель умеет читать мысли. А может ли быть, что в Книге уже прописаны все эмоции и переживания Бегуна и Кармель просто знает о них заранее?.. Нет, думать, анализировать — это потом. Сейчас — согреться и поесть.
Заботливый Кармель и предусмотрительные жители Вефиля обеспечили Чернову исполнение его нехитрых желаний. Горячая еда, странный на вкус, но приятный напиток из трав, выставленный посреди комнаты очаг с трещащими поленьями — все это превратило Чернова в человека за каких-то полтора часа. После еды его сморило. Засыпая, укрытый толстым шерстяным одеялом, он вяло думал о том, что сейчас по затихшему Вефилю носится весть: Бегун заснул! Тихо всем! Ну и пусть себе благоговеют, сквозь дрему заключил Чернов. Это было его последней мыслью наяву.
А дальше был сон. Странный, необычный. То есть начинался-то он традиционно: дорога, впереди горы, очень хочется пить. Привычно принимается решение бежать дальше, искать родник. Но сон не оборвался на этом месте, как бывало раньше, теперь Чернов побежал, добрался до гор и в поисках родника стал забираться все выше и выше, сначала по козьей тропе, затем просто по скалам, пока не достиг вечных снегов. Родника все не было, и он полез дальше, цепляясь окоченевшими пальцами за холодные камни, утопая в снегу… И вот еще один шаг — и он проваливается совсем глубоко, с головой, пытается откопаться, но тщетно, его засасывает еще глубже, он смотрит наверх и видит, как клочок неба над ним становится все меньше и меньше, грандиозное снежное чрево глотает его, и вот уже свет тускнеет и грудь сдавливает плотная снежная масса… последний глоток воздуха…
Сон почти точно повторял недавнюю явь.
И в него властно ворвалось постороннее:
— Бегун! Бегун, проснись!
Кармель тряс Чернова за плечо.
— Бегун, ты задыхался во сне… Я испугался, решил разбудить. С тобой все в порядке? Плохой сон?
— Да… — Мысли еще не пришли в порядок.
— Это бывает. Хочешь, расскажи мне его, я попробую истолковать.
— Да нет… пожалуй, не надо. Что тут толковать? Умер я во сне, вот и все.
— Умер… — задумчиво протянул Кармель. — Смерть во сне — это вовсе не плохо, Бегун. Это значит, что ты отказываешься от прошлого и идешь покорять будущее с новой силой и как новый человек.
Чернов как раз чувствовал себя новым человеком с новой силой. Он выспался, а волшебный эликсир, принятый накануне, похоже, победил так и не расцветшее буйным цветом воспаление легких. У него даже достало юмора оценить скромность Хранителя: «сила» прозвучала явно со строчной буквы.
Всплыла мысль: где же мы теперь?
Кармель, по обыкновению, ответил на незаданный вопрос:
— Вефиль стоит в небольшой долине. Со всех сторон горы. За горами…
— Тоже горы, — вставил Чернов.
— Да. Травы совсем нет. Это плохо. Люди не знают, где теперь пасти скот. Есть кое-какие запасы сена, но надолго ли их хватит? Да и с водой плохо, никто пока не нашел ни одного источника. Ладно, что у людей в кувшинах осталось немного, да и колодцы пока не пересохли…
— Я побегу снова. Вот только отдохну…
— Да, конечно, — грустно сказал Кармель. Как-то совсем грустно.
Они вышли наружу, Чернов хотел посмотреть окрестности. Ничего нового — горы, горы, кругом горы. Вефиль стоял на дне гигантской чаши с неровными краями. А дорога, по которой Чернов сюда пришел, оказывается, была единственной. Опять — как в первом, испанском, ПВ… Это его совсем расстроило, ибо он-то знал, куда она ведет. Никуда. Странная дорога.
И кстати: если в пределах выносимого одним здоровым бегуном расстояния нет населенных пунктов, то где искать Зрячего?..
— Пока ты спал, — сказал Кармель, — мы послали восьмерых человек в восемь разных сторон, они посмотрят, что здесь и как, может, найдут кого. Вернутся завтра и расскажут. Должен же здесь кто-нибудь жить?
Наивный вопрос-утверждение Кармеля заставил Чернова внутренне улыбнуться — с чего он взял? Неужто не представляет себе совсем глухих мест, где на многие километры вокруг — ни единой живой души? Рассказать ему про Сибирь, что ли? Не стал. Спросил:
— Как люди приняли новое… Новый мир?
— Спокойно, как всегда. Ты же знаешь уже… Они ждали изменений, поэтому были готовы. Конечно, лучше было бы оказаться, где потеплее, — Кармель засмеялся, — но уж раз так, значит, так. Переживем. Не нам выбирать Путь. Сказано: «Путь может быть только таким, каким может быть, и никаким иным быть не может».
Воистину комсомольский оптимизм, правда, с грустной миной на лице. О тавтологии и говорить не приходится: любимый прием так и не виданной Черновым Книги… Пока не стемнело, Чернов решил прошвырнуться по окрестностям в щадящем темпе — делать все равно нечего, а усталость от утреннего марш-броска все еще давала о себе знать. Произвольно выбрав направление движения, он зашагал по каменистой почве, разглядывая горы в надежде уцепиться за что-нибудь взглядом. Уцепился. На крутом склоне над тонкой полоской леса темнело пятно. Чернов сообразил — пещера. Рукотворная ли, а может, ветер поработал — неведомо. Но почему бы не сходить, поглядеть, тем более солнце еще высоко, теплая одежда теперь имеется, а дел на сегодня никаких не запланировано? Усмехнувшись раздумчивой логике вечно занятого горожанина, свободный селянин Игорь Чернов направился по азимуту к намеченной цели.
У гор есть одна черта характера, которая всегда изумляет неподготовленного человека. С расстояния горы никогда не признаются, какие они есть на самом деле. Неприступная круча издали впечатляет, пугает до холода в суставах, а вблизи иногда оказывается дружелюбной и удобной для восхождения, в то же время склон категории «раз плюнуть» при подходе к нему оборачивается отвесной стеной. Малознакомый с горами человек никогда не может понять сразу, какой сюрприз преподнесет ему гора, к коей он направляется.
Но Чернов об этом не думал. Он шел своей легкой пружинной походкой, на бег не переходил, старался не отпускать из поля зрения замеченную пещеру. Он думал о том, что человеческая натура — штука гибкая, но крепкая. Вот он, Чернов, идет смотреть пещеру. Зачем? А просто интересно. Интересно также и то, что поговорка «характер — это судьба» права в любом ПВ: он пошел бы смотреть ту же самую пещеру, окажись она не в безвылазном Вефиле меж времен и пространств, а, скажем, на Кавказе, где, бывало, Чернов проводил короткий отпуск. Соль в том, что в пещеру Чернов полез бы при любых условиях, и сейчас лезет не потому, что скучно и делать нечего, а потому что натура неугомонная, мальчишеская. Все это здорово замешано на нехилой доле здорового флегматизма и всегда разило наповал экс-жену непредсказуемостью развития событий. Ее очередная крылатая фраза: «Чернов, ты такой разный!» — произносилась частенько с полярными эмоциями — от крайнего раздражения до крайнего же удовлетворения.
Размышляя обо всем этом, Чернов постепенно продвигался к намеченной цели. Гора оказалась обманщицей, как и все они, и отдалась Чернову с легкостью. Он без труда миновал лесочек и добрался до пещеры. Никакого альпинизма. Легкая прогулка.
Вход в пещеру был неожиданно большим — в три человеческих роста. Едва преступив границу света и полумрака, Чернов почувствовал сырой холодок и легкий прилив адреналина. С удовольствием вспомнились ощущения Чернова-мальчика, с друзьями или без оных исследующего очередной канализационный коллектор, заброшенный туннель метро или подвал старого дома, предназначенного под снос.
Пещера была глубокой, извилистой и холодной. Пройдя несколько десятков метров и оказавшись в полной темноте, Чернов укорил себя за непредусмотрительность — надо было взять факел, да и мел не помешал бы. Заблудишься, погибнешь, канешь — так и останется Вефиль в горной долине с дорогой, ведущей в никуда и ведущей в это «никуда» без Бегуна. А все из-за недостаточной спелеологической подготовки. Придется возвращаться.
Ступая по сырому каменному полу и громко ухая (испытывая терпение пещерного эха), Чернов дошел до выхода. Шаря взглядом по стенам и полу, чтобы получше запомнить «интерьер», он вдруг увидел нечто, что заставило его замереть и глупо вылупиться, гадая: а не привиделось ли? Присел. Взял в руки. Не привиделось. Все реально. Чернов держал в руке спичку. Обыкновенную спичку, несгоревшую, с зеленой головкой и обгрызенным кончиком. Будто кто-то ковырялся ею в зубах, потом пожевал и выплюнул. Отмахнувшись от первого удивления, Чернов напрягся и вспомнил, что в его пространстве спички изобрели только в девятнадцатом веке его времени, а такое циничное отношение к ним, как ковыряние в зубах — это точно особенность — если вольно очертить период, — с конца девятнадцатого века до самого начала двадцать первого. Дальше Чернов в своем ПВ просто не успел пожить. Так где же он сейчас? Или, вернее, когда? Да где бы ни был, спичка — это люди, а люди — это возможность найти Зрячего. А оная возможность вполне реально родит следом другую: возможность сменить климат, черт бы его побрал!..
Чернов аккуратно, как великую ценность, положил в карман рибоковских штанов предмет, к которому он бы ни в кисть не прикоснулся в своем времени (СПИД, гепатит, грибок…), и огляделся но сторонам в надежде выявить еще какие-нибудь признаки человеческого присутствия. Но теперь — без спички — пещера стала окончательно первобытной, девственной и никем не тронутой.
Ладно. Надо идти, солнце садится. По пути в Вефиль Чернов прокручивал в голове разные варианты попадания спички в пещеру — один противоречивее другого. И это здесь, где, кроме него и кучки испуганных вефильцев, нет ни одной живой души! Даже следов этих душ на дороге нет! Хотя, может, это и не так, может, завтра разведчики принесут вести о том, что всюду жизнь и кругом люди? Может, рядом есть какой-нибудь город типа Панкарбо (если не мечтать о Джексонвилле)? И в нем развитая спичечно-мебельная индустрия? Молния-мысль услужливо извлекла из глубин памяти название города: Калуга. В мире Чернова именно этот город был спичечным гигантом. Кажется, даже фабрика так называлась — «Гигант»….
Дойдя до Вефиля, Чернов сразу же зашел в первый попавшийся дом, как ему всегда предлагал Кармель. И впрямь его визиту не удивились, а с радостью были готовы предложить помощь. Но Чернов спросил только об одном:
— Покажите мне, как вы добываете огонь.
Хозяева, немолодые муж и жена, переглянулись, муж достал два бруска и, чиркнув одним о другой, родил пучок ярких искр.
— Спасибо, — сказал обескураженный Чернов и вышел. Дурак! Что ты ожидал? Что хозяин вынет спички «Гигант» с зеленой головкой? Глупость…
Так. Стоп. Самобичеванием ты, Чернов, всегда успеешь заняться. Сейчас надо подумать о… О чем? О том, что ты со своим Вефилем попал в родное время? В двадцать первый век, самое его начало? Куда-нибудь… ну, на тот же Кавказ, к примеру. Или на Тибет. Там хватает мест, где нечасто ступает нога человека, но там нет спичек фабрики «Гигант»… Но вдруг да забросили тебя, Чернов, в родное ПВ? И что же тогда? Как поступить? Попытаться отправиться домой, в Сокольники, бросив древний Вефиль, ассимилироваться в пространстве-времени самостоятельно?.. Да чушь это, Чернов, нет здесь твоего Тибета, твоей Калуги, твоих Сокольников, а коли и есть места с такими именами, то скорее всего они не слишком похожи на те, что ты знаешь сам или «проходил» в школе. Не твое это время, не твое пространство. Да и было бы твоим, смог бы бросить людей, верящих в тебя?.. Не смог бы, не обольщайся… А что касается похожести на дом, на родной мир, то мало ли где еще спички с зелеными головками водятся? Да и по логике, если она вообще во всей этой катавасии присутствует, уж коли и возвращать Чернова домой, то туда, откуда взяли, на Сокольнический вал, в Москву, а не в какие-то глухие горы, головой в снег, понимаешь, нырять. Ох, как хочется верить, что логика все-таки хоть вполглаза, но контролирует события, в которых Чернов уже запутался. Но фиг-то! Логика в действиях Высшего Логика намеренно алогична, как ни парадоксально сие звучит. Все эти подорожные (точнее, попутные…) ПВ как один страдают отсутствием всякой человеческой логики: испанские монголы, виртуальные потребители… Эдак и фабрика «Гигант» на вершине Монблана или Эльбруса окажется виртуальной — в смысле отвечающей специально созданным условиям.
Завершив сеанс самоуспокоения, Чернов побрел к Кармелю. Захотелось спать, да и усталость дня давала о себе знать. Но чертова мыслишка не отпускала — а вдруг это дом? Ну вдруг? Может, тогда просто отлучиться ненадолго, сгонять в Москву, как — не важно, правдами, неправдами, все равно. Собраться с мыслями, экипироваться наконец по-человечески и вернуться. Подождет Вефиль, никуда не денется без Чернова в прямом смысле…
— Кармель, как ты думаешь, где мы сейчас?
Хранитель, дремавший на кушетке возле очага, открыл глаза, помолчал, произнес:
— В Пути.
— Я понимаю, что в Пути. Но сейчас-то мы где? Как остановка называется?
— Мы в Пути, Бегун, — повторил Кармель.
— …А с платформы говорят: «Это город Ленинград», — пробормотал Чернов, поняв, что добиться от Кармеля толкового ответа будет невозможно.
Как нормальный служитель культа, он не имеет морального права говорить «не знаю», потому и отделывается туманными формулировками. Работа у него такая. А может, и знает, да не имеет права говорить о том Бегуну. Может, есть для него в Книге инструкция. Специально, чтобы Бегун не свинтил с половины маршрута…
— Что, Бегун? — Кармель не читал Маршака в подлиннике, а потому не понял, что произнес Чернов.
— Ничего.
Он уселся на скрипнувшую табуретку, принялся стягивать с ног кроссовки. Запах, однако… Надо повесить снаружи, пусть проветрятся.
— Кармель, можно я на время возьму твои сапоги?
— На одно только время? — удивленно спросил Кармель. — Бери на сколько хочешь, у меня две пары, носи на здоровье сколько угодно времен.
Чернов улыбнулся:
— Спасибо.
На время — для Кармеля значит на один час. Действительно, немного несуразно звучит просьба взять сапоги на час. Шаркая просторными кожаными ботами, Чернов вышел из дома во дворик с кипарисом и стал искать, куда бы повесить свои бывшие белыми рибоки, да так, чтобы их не унесло в горы, если придет ветер.
Внезапно белая стена дома окрасилась красным, будто рядом вспыхнул и погас костер, а через пару секунд до слуха донесся громовой раскат. Чернов резко обернулся, а взгляд его моментально зафиксировался на темном склоне одной из гор. Зрелище длилось ровно полсекунды, но он понял, что это. В темноте уже затухал характерный огненный гриб, а горное эхо продолжало смаковать звук, который был вовсе не громом… Это был взрыв.
Слишком часто Главный Режиссер или Супер-Пиротехник прибегает в своих ПВ-мизансценах к световым и шумовым эффектам. Там Огонь Небесный, здесь Огонь Небесный…
Из домов повыходили люди, удивленно спрашивали друг друга: а что это? а где это? — вертели по сторонам головами, уважительно-вопросительно косились на Бегуна, тоже вышедшего на улицу из дворика дома Кармеля. Но у Чернова в голове сейчас было слишком много мыслей, чтобы вступать с горожанами в разговор, да еще и пытаться объяснять очередное необъяснимое. Слишком сложно, да и несвоевременно. Завтра… Он уже точно знал, куда он пойдет завтра. Прямо с утра. Туда, на гору. Где был взрыв. Может быть, там он найдет ответ на загадку про спичку с обгрызенным концом. А сейчас — спать. Утро вечера мудренее — поговорка одинаково справедливая для любого ПВ.
Утром, едва рассвело, Чернов помчался в горы — туда, где вечером громыхнул взрыв. Он боялся, что не сориентируется и потеряет место взрыва — дело-то было в темноте, но утром обнаружилась хорошо различимая примета: ударной волной раскидало несколько деревьев, и теперь на зеленой шевелюре горы возникла небольшая залысинка. Лишай. На нее-то (или на него) и был взят курс.
В голове Чернова жил сумбур. Всю ночь спалось плохо, думалось о том, куда он теперь попал, что за ПВ такое — спички валяются где ни попадя, взрывы громыхают, как в каком-нибудь голливудском блокбастере… Дума о доме (аллитерация случайна) старательно отметалась, хотя и лезла настырно во все мысленные щелки, возникала то тут, то там, посреди и поперек какой-нибудь светлой и конструктивной версии… Хотя какая на фиг конструктивность, какой свет? Мрак сплошной непроходимый, догадки и домыслы! И нет больше ничего в твоем, Чернов, мозгу. Хотя нет, имеется еще эмоция одна, даже не эмоция, а небольшая такая эмоцийка — испуг называется. Прозрачный, легкий, дымчатый испуг-испужонок а-ля «е-мое! что ж я сделал-то?». Вернее: «Куда вляпался?» Конечно, можно Чернова упрекнуть в том, что все эти эмоции или эмоцийки его весьма однообразны, а точнее — просто одинаковы, поскольку основаны на первобытном чувстве страха, но кто б на его месте оказался ничего не страшащимся героем русских былин? То-то и оно, что перевелись герои былин, вымерли… Странно, но в том, доисторическом, средневековом мире, в том ПВ, где остался город Панкарбо, Чернов чувствовал себя морально уютнее, спокойнее…
Может, потому что там было теплее? Шутка.
Ан нет, не шутка! Чернов мысленно стряхнул с себя глупое наваждение: именно так, там было теплее. А сейчас холодно, морозно даже, по-утреннему морозно, как в Москве, когда из дому выбегал. А когда выбегал-то? Вчера? Три дня назад? Век? Век — это более похоже на правду. Да еще и недосып этот постоянный, чтоб его… Но — стоп. Все эти мысли — лишь суета и томление духа. Фигня. Надо бежать — согреешься. Глядишь — жизнь и наладится.
И Чернов бежал. По камням, местами присыпанным снегом, по трескучему ледку, кое-где затянувшему каменистую почву, добежал до подножия горы, рванул вверх, резко, без пауз. Тяжеловато, конечно, без разминки, да еще и воздух разрежен, но Чернову сейчас нужна была нагрузка, иначе погрязнет, он чувствовал, погрязнет в самокопании и мыслеблудии, расслабится, сядет этакой Аленушкой на камушек и… Что «и»? Простатит себе заработает, вот что! А ну бегом марш в гору! Отставить думать!
Так точно!
Бег в гору под аккомпанемент осыпающихся камней и трещащих под ногами веток, под крик неизвестной Чернову птицы и под собственное дыхание действительно разогнал всевозможные тяжкие думы и заставил сосредоточиться на собственно процессе. Не то чтобы он, процесс этот, Чернову нравился, напротив даже, раздражал слегка своей неровностью, как в прямом, так и в переносном смысле, но добраться до места вчерашнего бабаха хотелось очень сильно.
Сегодня, после пробуждения, за легким завтраком Чернов имел короткий разговор с Кармелем:
— Побежишь туда?
— Побегу.
— Будь осторожен.
— Буду.
— Туда ушел один из наших людей…
— И что?
— Будь осторожен, — назойливо повторил.
Да буду, буду, раздраженно подумал Чернов. Он вообще но утрам частенько бывал раздражен… А Кармель и по утрам, и по вечерам, и среди дня бывал зануден.
Теперь Чернов бежал и изо всех сил старался «быть осторожным», как советовал Хранитель. Утреннее раздражение ушло, его сменила уверенность — даже знание уже! — в том, что Кармель ничего не говорит просто так. Если велено быть осторожным, то, значит, надо таким быть. В конце концов, он теперь не только самому себе принадлежит, но еще и целому городу, пусть и маленькому. Он, Чернов, можно сказать, их собственность, и они имеют право его охранять. Словом ли простым, Силой ли своей волшебной — не важно… Однако легко приказать: буть осторожен! — а как это на практике воплотить? Бежать медленнее? Под ноги смотреть внимательнее? Никогда не разговаривать с незнакомцами? Что касается последних, то сейчас Чернов с удовольствием поговорил бы с одним из них. Все равно с кем. Может, тогда картина-паззл, где пока имеются только два фрагментика — спичка и загадочный взрыв, — пополнится новыми подробностями и легче будет составить более четкое представление о новом ПВ… О черт!
Чернов споткнулся на бегу о какую-то незамеченную корягу И со всего маху грохнулся оземь. Больно. Да, под ноги действительно стоит смотреть внимательнее. И по сторонам тоже… Внимание валяющегося Чернова привлекло что-то блеснувшее перед ним, совсем рядом, буквально на расстоянии вытянутой руки. Он приподнял голову, медленно подполз поближе. Третья картинка в паззле: проволока. Тоненькая, почти паутинная металлическая проволока, натянутая между… Удивление Чернова не успевало отрабатывать ошеломительно быстро возникающие фрагменты паззла: проволока была привязана одним концом к воткнутому в землю колышку, замаскированному камнями, а другим — к чеке гранаты. Обычная лимонка с клетчатыми боками лежала в связке с еще тремя сестрицами, все они были засыпаны жухлой гнилой листвой и сухими ветками — обычным зимним природным мусором. Чернов как стоял на карачках, так и остался стоять. Забыл подняться. Зато вспомнил, что в его милитаризованном мире и в его воюющей стране, где каждый школьник знает азы военной науки, спасибо телерепортажам из горячих точек, такие гранаты называются Ф-1, а такая конструкция именуется «растяжкой» и предназначается для выведения из строя одного-двух-трех-четырех человек, идущих по тропе. Тонкую проволоку не замечают, цепляют ногой, чека выдергивается — взрыв. Итог ясен. Неясно другое — против кого здесь установлено это адское устройство? Неужто Вефиль попал в чью-то войну? И опять мысль о доме проснулась в черновской голове. Уж больно гладко все сходится: горы, взрывы, гранаты на растяжках… Не то чтобы это ПВ было его домом, но именно подобное происходило у него дома. Правда, существенно южнее, и вообще по телевизору. Отношение к увиденному по ти-ви волей-неволей складывалось как к кинобоевику: каждый день новые серии, новые приключения бравых солдат… Грела мысль: это кино не про меня, все это не со мной, я — вот он, сижу на кухне, чаек потягиваю, это не мой труп в грязной замерзающей луже, это не я, весь забинтованный, в госпитале, заполненном такими же забинтованными, кричащими от боли… Теперь незнакомая доселе мысль холодила реально: это я стою, как дурак, на четвереньках в полушаге от смерти, это меня могло разметать по деревьям в четверть секунды, это моими кишками сейчас забавлялось бы местное воронье. Нет, даже если это его, черновский, мир, то все равно отсюда следует бежать, как можно скорее, уводя за собой чуждый войне городок Вефиль. Бежать быстро — так, чтобы жителей и вскользь не коснулось ничто из того, что Чернов некогда отстраненно наблюдал по телевизору, и из того, что он перечувствовал только что.
И все же: его вновь пугают. Причем именно его, а не кого-то еще, потому что вефильцы уверены: он, Бегун, неуязвим, а значит, и они с ним — в безопасности. Ну страшно, ну мурашки по коже, ну все чужое, непонятное и потому особенно пугающее, но впереди, как в песне, под красным знаменем — командир… А командир под знаменем всерьез задумывается о том, что на не им выбранном Пути (а положено по Книге, чтоб им…) одно ПВ за другим демонстрирует этакие квинтэссенции страха. Компьютерные «бродилки» и «стрелялки», в коих непонятно, что за мир живет на экране монитора, но зато очень даже понятно, что мир этот достанет тебя по самое никуда, если зазеваешься…
Неужели мироздание (то есть буквально: здание мира, или привычнее — Здание Мира) сложено из ПВ, в которых только страшно? А есть ли ПВ, где не страшно? Да, есть. Но из него-то они как раз и ушли, из тихого мира псевдоиспанских гор. Или не псевдоиспанских, а настоящих. Ушли, чтобы попасть в страх. Пока, правда, всерьез никого не задевший. Пока. А потом? Зачем Режиссеру и Программисту испытывать Чернова на прочность? Чего Он добивается? Чтобы Чернов сломался? Отрицательный результат — тоже результат? А вот хрен Ему неизвестно куда, пардон за неуважение к прописной букве! Результат будет положительным. Библейский Исход тоже был жестокой и многоуровневой бродилкой, но Бегун-Моисей прошел все уровни без особых для себя потерь.
Даже наоборот…
Поднявшись и отряхнувшись, Чернов огляделся, сам не зная, что он ожидает увидеть. Снайпера на дереве? Глупость, не станет снайпер сидеть возле гранат. Может, табличку «Осторожно, мины»? Тоже бред. Не служивший в армии Чернов растерялся: что делать в таких ситуациях? Видимо, то же, что и во всех остальных, — бежать дальше. А лучше идти. Медленно и осторожно, во все глаза глядя под ноги. Именно так, аккуратно ступая, обдумывая каждый шаг, Чернов вскоре добрался до того лысого места, где накануне прогремел взрыв.
Да, здесь рвануло нечто большее, чем просто связка из четырех гранат. Чернов оглядел поломанные деревья, разбросанные камни и в центре всего — воронку глубиной метра в два. С чего бы такому количеству взрывчатки находиться посреди глухого леса? Забытая мина? Может быть. Но тогда что или кто привело или привел ее в действие?
«Туда ушел один из наших людей», — сказал Кармель утром. Чернов тогда легко отмахнулся от этих слов. Ну, ушел и ушел, дай ему Сущий здоровья. А теперь, рассматривая место взрыва, Чернов углядел на ветке сломанного дерева красную тряпицу. Взяв ее в руки, понял, что красной она стала от крови. Крови владельца одежды, куском которой некогда была эта тряпка. Чернов брезгливо свернул ее и положил в карман. После взрыва такой силы искать хозяина этой материи было бы делом трудоемким и малоприятным. Чернову не хотелось видеть, что осталось от одного из тех восьми, что ушли в разведку. Почему-то не было сомнений, что на мину наступил именно житель Вефиля, человек Чернову незнакомый, чужой и при этом — и никакой это не парадокс! — почти родной. Ведь и он тоже отдал ему часть своей Силы, той, что сейчас была у Чернова в крови, в мозгу, в селезенке, да мало ли где… Другой вопрос, что Чернов так пока и не понял — где. Ну не ощущал он ее, физическую. И моральная тоже как-то не сильно выросла… И все же она вошла в него и затаилась, видать, до поры: он же чувствовал ее тогда, на улицах города, когда шел с Кармелем «сквозь строй»! Проявит себя еще, просто надобности в чужой силе пока не возникло, своей хватает:.. А собрату-вефильцу, погибшему по недоразумению, наступившему на предназначавшуюся не ему мину, не пофартило. Странно или не странно — Сущему видней! — но Чернов ощущал, будто у него умер брат. Стоя на краю воронки, едва сдерживая слезы, сжимая в кармане — уже безо всякой брезгливости — окровавленный кусок одежды, Чернов вдруг почувствовал, что у него стало меньше Силы. Ненамного, пропала совсем капля. Та самая, что дал ему тот человек, которого больше нет. Мистика, конечно, какая, к черту, капля, какая Сила, а ведь есть пустота внутри…
Постояв так пять минут, чуть успокоившись, Чернов решил идти дальше. Вверх. Еще поднимаясь на гору, он заметил небольшой перевальчик, достичь которого, как ему показалось, можно и без спецснаряжения. Теперь он решил проверить свое предположение. Медленно, продумывая каждый шаг, Чернов поднимался все выше и выше. По пути ему встретилась еще одна растяжка. Теперь он догадался аккуратно обезвредить ее, воткнув на место полувытащенную чеку, отвязав проволоку и отсоединив гранаты. Немного подумав, Чернов сунул пару штук в карманы штанов, которые явно не были предназначены для ношения подобных предметов и тут же вознамерились с Чернова свалиться. Он подвязался потуже и пошел дальше, размышляя о том, что иногда жизнь выкидывает совсем уж неожиданные фортели, заставляя бегуна-лингвиста превращаться в сапера-любителя.
Едва заметная тропинка привела Чернова к намеченному перевалу. Справа и слева громоздились высоченные скалы, впереди тоже маячили горы. Чернов присел передохнуть на большой валун, повертел головой, разглядывая окружающую величественную красоту, перевел взгляд на тропинку и уже без удивления — кончилось оно, что ли? — уставился на след ботинка, четко отпечатанный в грунте. След был довольно свежим, принадлежал человеку с совсем не детским размером ноги, обутому в тяжелую, возможно военную обувь. Приглядевшись, Чернов увидал еще несколько следов — их цепочка исчезала за перевалом. Нисколько не сомневаясь в правильности своих действий, Чернов поднялся и пошел по следам. Метров через двести тропинка взяла круто вниз, стала каменистой, и следы потерялись, зато обнаружилось нечто иное. Чернов снова уселся на подвернувшийся камень, чтобы не спеша разглядеть открывшуюся перспективу.
Перевал привел Чернова в долину, похожую на ту, в которой сейчас стоит Вефиль. Так же мало растительности, такие же горы кругом, и что самое интересное — в самой ее, долины, середке выстроились домики, много, целое село. Не такие, как в Вефиле, — аккуратные, беленые, а погрубее — сложенные, видимо, из местных камней и оттого имеющие серо-коричневый цвет, как, впрочем, и все кругом. Но не так обрадовал Чернова факт обнаружения в новом мире населенного пункта, пусть и маленького, как удивил, насторожил и одновременно опять напугал факт другой — танк. Боевая машина.
Не то чтобы Чернов не ожидал рано или поздно столкнуться с чем-то подобным (еще бы, в карманах по гранате, а он танку удивляется), но если бы можно было не сталкиваться, то он бы почел это за благо… Но танк был. Зеленый, как и полагается танкам, на гусеницах и со здоровенной пушкой, торчащей из плоской башенки. Если искать аналогии с современной Чернову земной военной техникой, то этот танк походил на Т-62, то есть довольно старый отечественный драндулет. Неподалеку от танка стояли два джипа и большой грузовик.
Влекомый той самой загадочной силой, которая заставляет героев американских фильмов, благопорядочных граждан и гражданок, спускаться в темные подвалы и заходить в мрачные дома, едва заслышат там леденящий душу вой, Чернов опять спрыгнул с камня и, стащив с себя белую куртку, чтобы не отсвечивать, двинулся вниз по тропе — рассмотреть все поближе. Спускаясь, он думал, что его самого всегда удивляло поведение американских киногероев: ну воет у тебя кто-то в подвале, ну раздаются там жуткие лязги и стуки — чего же ты, спрашивается, не вызовешь полицию, а прешься туда сам или сама, вооружившись в лучшем случае маникюрными ножничками? Оно и понятно, что в итоге приходится встречаться со всевозможными монстрами и маньяками, вступать с ними в единоборство, колоть их ножничками в глаза и, истошно вопя, в итоге убегать. Чего ради лезли? Чернов этого никогда не понимал, хотя и осознавал, что не полезь герой в подвал — кина не будет. Но то в кино! А сейчас-то, слава Сущему, жизнь самая что ни на есть разреальная, пусть и странная. И нате вам — Игорь Чернов, как тот среднестатистический америкос с маникюрным оружием, шагает вниз по тропинке с двумя гранатами супротив танка. Была бы сейчас рядом жена, точно съязвила бы что-нибудь на тему вечно играющего в одном месте мальчишества. Но он не собирался забрасывать гранатами боевую единицу неизвестной армии, он хотел просто подобраться поближе к поселку, чтобы увидеть побольше подробностей и получше все запомнить. Потом он сложит новые впечатления-кусочки паззла воедино и, может быть, поймет, что изображено на картине этого мира…
За поворотом тропы послышались голоса. Чернов опрометью бросился в сторону, к кустам, по причине зимы лишенным листьев. Расцарапав лицо и руки, он как смог спрятался в этой жиденькой растительности, мысленно кляня себя за, блин, оригинальность — купил же себе костюм белого колера, теперь никакой мимикрии! Да и вефильская рубашка на нем — тоже белая. Отрадно, что белое в Пути быстро стало серым…
Голоса приближались. Чернов вслушался — язык незнакомый, причем совсем. Он не то что такого не знал, но даже и идентифицировать не мог. Чем-то отдаленно похож на какой-то скандинавский, на шведский скорее. Говорили быстро, энергично, рваными фразами, перемежая разговор смехом. Ближе… еще ближе… совсем рядом… Мимо Чернова протопали две пары ног, обутых в те самые боты, следы которых он видел ранее. Военные. В зеленом камуфляже. Лиц не видно. За спинами — небольшие рюкзачки, на плечах — короткие автоматы. Идут к перевалу. Еще пара минут — и обнаружат черновские следы, если будут внимательны. Хорошо бы оказались невнимательными… Ну, по идее, могут же они быть разгильдяями и оболтусами? В любой армии любой страны и даже любого мира должны водиться разгильдяи и оболтусы!
Чернов оценил обстановку и признал ее неудовлетворительной. Вниз по тропе нельзя — в селе, которое могло оказаться дружественным, стоят военные, от них гостеприимства не жди. Вверх тоже нет хода, там эти двое, наверное, патруль, охраняющий перевал. Справа и слева — отвесные стены. Будь Чернов хоть немного скалолазом — вмиг бы оказался наверху, на каком-нибудь карнизе, сидел бы себе, свесив ножки, поплевывал бы вниз расслабленно… Но нет, бегун — существо узкоспециальное, по вертикальным поверхностям перемещаться не приспособленное…
Ах как порой хочется уметь все!
Чернов лежал тихо, не демаскируя себя, соображая, что предпринять. Вывод напрашивался сам собой — ждать. Не навсегда же ушли эти бравые солдатики, вернутся же они когда-нибудь к своему командованию в захваченное село… А может, оно и не захваченное вовсе, а просто в нем расквартирован небольшой батальон. Как бы то ни было, Чернов от лежания в прелой листве среди колючих кустов удовольствия не испытывал. И по большому счету ему было все равно, лояльны жители горного села по отношению к этим военным или нет. Хотелось назад, в Вефиль, а еще лучше домой, к маме. Ну пусть не к маме, а к коту, кстати, как он там, небось с голодухи добрался до запасов сухого корма, как бывало уже, отгрыз угол коробки, высыпал на пол вкусные, на кошачий взгляд, сушки и хрустит ими, прикидывая, сколько еще сидеть в одиночестве… А может, и не так все обстоит, может, как в фантастике пишут: тут дни — там секунды… Надо же, о чем только может думать человек, сидящий в схроне на территории потенциального противника! Фантастику вот вспомнил. Впрочем, думал он уже о том, думал, повторяется…
Бойцы возвращались. Быстрым шагом, гораздо быстрее, чем в прошлый раз, перекидываясь редкими лающими фразами, прошли мимо Чернова, вжавшегося в землю, и скрылись за поворотом. По тревоге в их иноязычных голосах Чернов понял, что следы таки были обнаружены. Не случилось этим двум оказаться раздолбаями. Ладно, самого Чернова не заметили, и то хорошо. Убедившись, что шаги и голоса затихли, он встал, отряхнулся и потрусил наверх, поминутно оглядываясь и ожидая чего-то вроде «Стой! Стрелять буду!» на незнакомом языке.
Спеша через перевал, Чернов складывал в уме свой паззл. Пока картинки ладились одна к одной — спичка в пещере, следы, танк в селе, бойцы неведомой армии… Все за то, что мир, в котором гостит Вефиль, во многом походит на родной, черновский. Последнее сомнение — а может, он и впрямь родной? — сидело в Чернове бессмысленно крепко. Ну даже если и родной, что вряд ли, то что? Какой в этом тебе, Чернов, прок? У тебя дело, у тебя Путь, по которому надо идти и Вефиль за собой тащить. Как Путь кончится — тебя домой вернут. К коту. Так что не жужжи. Сейчас бы к Кармелю поскорее, да рассказать ему об увиденном, показать кусок одежды подорвавшегося на мине соседа, заодно объяснив, что такое есть мина, и — в бега, в бега, до «сладкого взрыва», хоть и несладко будет по горам бегать. Остальные семеро должны были вернуться уже, если только не напоролись на какую-нибудь засаду. Когда весь Вефиль в сборе, Чернов имеет право бегать.
Ссыпаясь вместе с камнями вниз по тропе, Чернов чуть не забыл о растяжках, установленных теперь уже понятно кем. Пришлось замедлить шаг и усилить внимание. Так он и шел, уткнувшись взором в землю, пока над головой у него не раздался низкий гул. Подняв глаза, Чернов увидел странный летательный аппарат, который в его мире незамедлительно идентифицировали бы как летающую тарелку. В общем-то это и было тарелкой, передвигавшейся по небу согласно невесть какому принципу, но выглядела она как-то буднично и обыденно, и поэтому, вместо того чтобы впасть в положенный ступор от опупения, Чернов моментально увязал появление этого устройства с танком и прочими машинами в селе за перевалом. Интуиция подсказывала: все это одного поля ягоды. Тем более выкрашена эта тарелка была в тот же гнусный цвет, что и танк. Летающее диво величественно, с упомянутым гудением, проплыло прямо над Черновым, держа курс, кстати, туда же, куда и он. Сообразив, что к чему, Чернов совсем приуныл. Видимо, военные прознали о существовании в соседней долине странного поселения, ранее не наблюдавшегося, и теперь летят высаживать там десант. Воображение живо продемонстрировало красочные картины: танки в Вефиле, жители стоят у стен домов, иноязычные бойцы тычут им под ребра свои винтовки… Шутки шутками, а быть там Чернов все одно должен. Без него Вефиль — никуда. Но очередной прилив сомнений задержал Чернова на месте: а если события развернутся так, что все граждане, и он в том числе, будут арестованы и перемещены из Вефиля в какие-нибудь застенки, тогда что? Там уже не побегаешь, да и жители будут не в городе. Как тогда идти по Пути? Означает ли это, что Чернов должен прятаться и партизанить со своими гранатами, бегая по здешнему горному редколесью в ожидании очередного «сладкого взрыва»? А там уж перенесемся в очередной мир вместе с бойцами, танками и этой круглой летающей хреновиной… Нет, так не пойдет. Негоже тащить сор из одного мира по всем остальным. Чернов решил идти в Вефиль, а там — будь что будет.
Миновав место взрыва, Чернов спустился еще немного и остановился. Он стоял на естественной террасе — абсолютно плоской скале, будто специально сделанной природой трибуне для некоего громогласного оратора, способного говорить со всей долиной. Говорить Чернов не собирался, а посмотреть — очень даже, тем более вид отсюда открывался потрясающий. Омрачало горную красоту лишь одно: долбаная тарелка, сидящая возле Вефиля. Из ее чрева споро выгружались пехотинцы и легкая техника — джипы и какие-то устройства, похожие на мотоциклы. Все это шевелилось, суетилось, ездило, бегало и, что самое неприятное — проникало за городскую стену! В душе росло тягостное ощущение бессилия. Что он — уставший грязный бегун с двумя гранатами против маленькой армии оккупантов Вефиля? Да и при чем тут гранаты? Никого ими взрывать Чернов не собирался… Спуск в Вефиль опять откладывался.
Он ходил взад и вперед по каменной площадке, растирал руки, чтобы хоть как-то согреться, и думал, думал, думал…
Незнакомый, непонятный язык… Если бы не он, можно было бы попытаться поговорить с кем-нибудь из начальников всего этого военизированного цирка, объяснить ситуацию… Стоп! Как такую ситуацию объяснишь? Кто тебя, Чернов, будет слушать? Моментом сошлют в местную больницу, аналог московской Кащенко, и поминай как звали. Вот в этой палате у нас Наполеон, в этой Ленин, а в этой, извольте видеть — Бегун.
Не дело… Мысль замерзающего Чернова стала течь медленнее — он все больше отвлекался на холод. Так получается, что этот мир видится Чернову пока только плохим. Холод, много холода, страх, бесперспективняк, опять холод…
Но должен же в этом мире быть Зрячий!
От внезапного озарения стало даже как-то теплей. Согласно логике черновской судьбы, Зрячего следует искать где-то поблизости. Окинув в сотый раз взглядом окружающие горы, Чернов грустно подумал, что понятие «поблизости» здесь сильно искажено. Много ли может пройти полузамерзший голодный человек по горам, предположительно изобилующим всевозможными взрывоопасными ловушками? Один такой вчера уже сходил — только и осталось от него, что красная тряпочка.
Он еще раз взглянул на Вефиль. Нежданные гости уже прочно обосновались там. Никакой суеты, никакой беготни. Темными фигурками расставлены солдаты. Белые фигурки передвигаются только в сопровождении черных…
Чернов попытался представить, что сейчас происходит там, внизу…
Кармеля допрашивает некий злой высокий военный чин. Он бесится, потому что не может найти общего языка — в буквальном смысле — с местным главой. В храме — бардак. Бойцы вандально обыскивают все ниши и закутки. Может быть, они нашли Книгу… От одного этого Кармель может с ума сойти — как же! — Хранитель, а не сохранил… Вефильские дети и женщины в страхе сидят по углам своих жилищ. Отцы, пытавшиеся сдержать варваров, с разбитыми лицами лежат на полах, вокруг по-хозяйски ходят зеленоформенные воины… Мужчины Вефиля не умеют драться — прецедентов не было, судьба не научила… Где-то, в каком-то генеральном штабе проводится экстренное совещание, генералы на лающем языке пытаются строить гипотезы возникновения странного города в том месте, где, судя по картам, находится… Ничего там не находится!
А может быть, семеро разведчиков еще не успели вернуться в Вефиль? Может, они тоже сейчас, затаившись в горах, смотрят сквозь пелену слез на родной город и не знают, что им делать? Может быть. Если найти друг друга, то будет уже некое подобие Силы, но здесь, в горах, это нереально — все семеро находятся в семи разных сторонах. Чернов — в восьмой.
Начало темнеть. Отчаяние Чернова своими масштабами испугало его самого. Ночь в горах он не выдержит. Можно было бы согреться бегом, но куда бежать? Особенно если знаешь, что каждый твой шаг может стать последним. В темноте растяжку не увидишь. Ее и днем-то…
Сзади послышался шорох и стук потревоженных камушков.
— Эй! — вполне по-русски окликнули Чернова.
Долю секунды заняла мысль о том, что, кто бы это ни был, наверняка Чернов не хотел бы его видеть. Вряд ли это один из семерых, скорее это…
Чернов обернулся. Так и есть. Боец местной армии. Чернов не успел разглядеть его лицо, весь обзор занял невесть откуда взявшийся приклад винтовки…
Удар. Чернов почти с облегчением отключился.
Голова раскалывалась. Буквально. На две половинки. Звон в ушах, темнота в глазах, хотя они явно открыты.
Открыты ли?..
Чернов поморгал, поморщился: глаза-то и впрямь открываются-закрываются, вот только не видят ни фига. Секундный ужас ожег холодком: неужто ослеп от удара?
Нет, не ослеп, просто к очередной темноте привык не сразу. К темноте каменного карцера, в котором Чернов себя обнаружил, придя в чувство после негостеприимного удара прикладом по морде… ну, по лицу, лучше так, самоуважение пока не отменялось.
Крохотное помещеньице, примерно три метра на три, без окон, с грубыми стенами и железной дверью. Под дверью — полоска света.
Чернов лежал на откидной койке без белья, на одном матрасе. Обуви не было. Он пошарил рукой по полу — пусто. Видимо, любимые рибоки конфисковали. Натасканное кинобоевиками сознание представило, как бездыханное после удара тело волокут двое солдат, доволакивают до машины, кидают в кузов, везут… куда? Ну, куда-то везут. Куда-то, где есть такой вот карцер. Разувают — зачем? — кладут на нары, запирают с лязгом за собой дверь…
Наверное, все так и было. А как еще?..
Главный Распорядитель оказался на поверку и Главным Тюремщиком. Однообразие вариантов предложенной им Чернову бродилки удручало. В Мире Виртуального Потребления — тюрьма, общая камера. Нищая, некомфортная, грубо сложенная и плохо сколоченная. В мире гор и снега — опять тюрьма, камера-одиночка, нищая, некомфортная, грубо вырубленная в скале. И где же хваленое разнообразие Пути? Где фейерверк вариантов пространств и времен? Где жители такие, жители сякие? Или Книга Пути, о которой упрямо, как Зоя Космодемьянская, молчит Кармель-Хранитель, на самом деле скучна до ломоты челюстей и молчит он лишь потому, что рассказывать нечего и оттого стыдно?..
Возможно и такое.
Но возможно и другое. Чернову не надо было хватать спичку, или обезвреживать перетяжку, или тырить гранаты, или, или, или. Надо было выбрать что-то четвертое, седьмое, двадцать пятое и попасть… куда?.. в какой-нибудь «City of the Lost Arc», очередной голливудский Город Потерянного Ковчега, в очередной аттракцион, пусть страшный, но все-таки увлекательный. Нестандартный.
Как там в песне: «Начни сначала. Начни с нуля». Возвращаемся на первый уровень и начинаем. Эх, жаль, что не любил, как уже говорилось, Чернов компьютерных игр! Не приобрел навыка «кликать» мышкой в нужный предмет на картинке. А теперь «кликает», блин, куда ни попадя…
Но если серьезно: почему опять пенитенциарный вариант? Случайность?.. Чернов уже не верил, не мог верить в случайность выбора на Пути. Здесь все предопределено и все — не зря. Все со смыслом, понять который даже ему, Вечному, не дано.
Впрочем, коли он в данный конкретный момент — Вечный, то и из этого положения выход найдет. И Зрячего обнаружит. Может, один из тех, кто следы на горной тропинке оставил, и есть Зрячий. С автоматом и полным рожком. Поживем — увидим.
Однако холодно, неудобно, больно и тоскливо. Как в анекдоте: «Господин фашист, ну скока можно: вчера — газовая камера, сегодня — газовая камера…»
Он попробовал встать-движение отозвалось новой волной головной боли. От неожиданности Чернов даже застонал. За дверью послышались шаги — кто-то шел на черновский стон, видимо ждали, когда он очнется… Загремел замок, дверь открылась, пролив в темный карцер тонну света. На пороге — смутная фигура.
— Хэйдо! — сказала фигура хриплым басом.
— Хэй. — Чернов ответил приветом на привет, отыскивая в больной голове припасы шведского — все-таки он! — языка.
— Хорошо, что ты очнулся, — пробасила фигура именно на шведском. — Мы уже беспокоиться начали!
Засмеявшись чему-то, говорящий вошел в карцер и встал напротив Чернова. Он был высок, широк в плечах, светел волосами и облачен в ту же зеленую форму, что и ранее виденные солдаты.
— Давай знакомиться. Я — Свен. А ты кто?
Свен говорил на шведском, который был Чернову одновременно знаком и не всегда понятен. Не привычный уху и языку лингвиста перекатисто-округлый приятный язык, а какой-то рубленый, лающий. Будто Свен говорил не словами, а отдельными буквами. Причем слова в языке проскакивали и финские, и датские, и норвежские. Хотя основа все-таки — шведская, что Чернову было удобно: норвежский и финский он знал с грехом пополам.
— Я Бегун, — привычно представился Чернов.
— А имя у Бегуна имеется? — подняв брови, поинтересовался Свен.
— Бегун, — упрямо повторил Чернов.
— Бегун так Бегун. И откуда ты к нам прибежал, Бегун?
— Издалека, — ответил Чернов туманно, понимая, однако, что здесь не Панкарбо, здесь романтический налет загадочности запросто может сыграть против него самого.
Чернов даже внутренне напрягся, ожидая, что его пока любезный собеседник сейчас начнет становиться все раздраженнее и раздраженнее и в конце концов взорвется, а там и до рукоприкладства недалече…
— Издалека, значит… — понимающе сказал Свен, кивая. — А что ты делал на Галлхепиггене?
— Где? — честно не понял Чернов.
— Ты и этого не знаешь… Галлхепигген — гора, на которой мы тебя взяли. Что ты там делал?
Чернов ясно соображал, что если он сейчас ответит как-нибудь вроде «гулял», то беды не миновать — будут колотить его тяжеленными кулачищами по болящей головушке. И тем не менее…
— Гулял.
— Ты знаешь, Бегун, твое положение сейчас не ахти какое благополучное. На твоем месте я бы его не усугублял. Может, ты хочешь спросить о чем-нибудь? Спрашивай, я отвечу, на что смогу. Но и ты не будь невежлив, отвечай толком, не увиливай. Это неправильно.
О как! Ситуация, как предполагалось, из разряда: «Здесь вопросы задаю я!», таковой вовсе не оказалась! Ладно, не будем отказываться от предложения. И в несознанку играть не будем — не с руки это сейчас.
— Где я?
— В тюрьме штаба.
— Какого штаба?
— Вопрос отклоняется. Есть еще?
— Есть. Что с Вефилем… ну, с тем городком, в который ваши люди так резво высадились?
— Он называется Вефиль?
— Да. Что с ним?
— Все в порядке. Наши люди контролируют обстановку. Ты сам оттуда?
— К сожалению, — ответил Чернов. Подумал, добавил все-таки: — Или к счастью.
Швед не стал прояснять для себя сомнения пленника.
— Скажи, как произошло, что еще двое суток назад на месте, где сейчас… э-э… Вефиль, ничего не было? Как ты это объяснишь?
Как ему объяснить? Рассказать про Путь, про Книгу, про историю народа Гананского, про Асор и про чудищ огнедышащих? Верный путь в психушку. Подумав, Чернов выбрал самый уклончивый, хотя и небезопасный ответ:
— Не знаю.
— Повторяю еще раз, — в голосе Свена появился легкий нажим, — тебе лучше отвечать максимально честно и подробно. Это в твоих же интересах.
— Да понимаю я. Не маленький. Но я ведь и вправду не знаю, как Вефиль оказался возле вашего… э-э… Галлхепиггена. Раньше-то он был совсем в другом месте.
— Вот так взял и перекочевал?
— Вот так взял и перекочевал.
Свен нагнулся поближе к Чернову, прошептал:
— Пойми, если ты не расскажешь всю правду, то с тобой будут говорить по-другому. А это больно. Не упорствуй.
Чернова все эти стандартные угрозы уже начинали раздражать. Ну какую правду еще изобрести, чтобы невозмутимый шкаф Свен поверил ему, причем, что самое забавное, говорящему наичистейшую правду? Может, солгать для убедительности? Может, представиться шпионом-лазутчиком из соседней страны? Но Чернов не знал, где он находится и какая страна граничит с этой… Горной Швецией. Да и вряд ли такое признание улучшило бы его положение. Скорее напротив.
— Я понял тебя. Скажи мне сначала, в чем я подозреваюсь? Почему меня ударил ваш солдат и почему я сижу в этом карцере? И где, наконец, моя обувь?
— Обувь изъята, — констатировал очевидное Свен. — Ты подозреваешься в шпионаже. А солдат действовал согласно инструкции, так как не знал, чего от тебя можно ожидать.
Великолепно. Шпион, значит. Чернов попал в самую точку. И лгать не надо.
— А какие доказательства у вас есть?
— Ты же сам признался, что живешь в Вефиле? Такого города в Скандинавской Империи нет, значит, ты автоматически становишься подозреваемым в шпионаже, так как сюда ты попал не официально, а непонятно как.
Скандинавская Империя? Вот тебе и раз!.. И насколько же она велика? И что за вассалы у нее? Нет ли, кстати, среди них гордых россов, которые эдак тышу лет назад призывали предков этих «свенов» править и володеть Русью?.. Да пустое все! Не то время, не то пространство, не те скандинавы и россы… Оставим озвучивание этого вопроса на когда-нибудь потом. Сейчас Чернова больше волновало другое:
— Стало быть, и все остальные вефильцы — тоже… шпионы?
— Разумеется. Но ты был вне города, поэтому мы тебя задержали и поместили сюда. А весь город взят под охрану. Расскажи нам про тайники, где хранится техника и оружие, и про язык, на котором лопочут твои друзья. И к чему такой глупый маскарад? Шкуры, плетеная ткань… И почему ты ничем не похож на них? Что за форма на тебе надета? Что это за слово «Reebok»? — Прозвучало это так: «реебок». — Видишь, сколько вопросов у нас к тебе? Отвечай, если хочешь, чтобы у твоей жизни появилась хоть какая-то ценность.
Лихо. Превозмогая головную боль, Чернов соображал, как бы повернуть события в выгодное ему русло. Получалось не очень.
— Знаешь, Свен, ваш солдат долбанул меня по голове… сильно. Я, кажется, позабыл многое… Я даже забыл, как меня зовут…
— Ты же сказал: «Бегун»?
— Сказал. Чтобы хоть что-нибудь сказать, уж прости. Теперь я вижу, ты нормальный человек, с тобой можно говорить по-дружески. Поверь, я действительно ничего не помню, мне нужно время, чтобы прийти в себя. А еще лучше, если ты мне напомнишь, где я, что я, что происходит вокруг… ну все такое.
— Знаешь, — Свен усмехнулся, — я бы на твоем месте не врал так неубедительно. Если у тебя с памятью проблемы, мы тебе быстренько укольчик сделаем, и ты расскажешь все, что помнишь и что забыл. Даже интерьер утробы матери нам опишешь. Но я сомневаюсь, что ты захочешь испытать на себе химию. На вид ты совсем не дурак. Так что лучше не придуривайся, а говори по-хорошему. Нужно время? У тебя оно есть. Немного, но есть. Думай, парень.
«Парень» он произнес по-датски — «fyr». И вышел, захлопнув за собой гулкую дверь.
Во попал! Какое недружелюбное ПВ оказалось: сначала головой в снег, потом чуть не взорвался, потом в тюрьму угодил по дурацкому обвинению. Хотя тюрьма — это уже становится доброй традицией… Но любопытно другое: что, у них тут в Скандинавской Империи веет дух тридцатых-сороковых родного Чернову ПВ? Когда в каждом подозрительном и непонятном человеке видели шпиона?.. Хорошо хоть идентификационную карту не потребовали, а то Чернов показал бы свою птичку с еврейской надписью — и получил бы в очередной раз между рогов.
Погрузившись обратно в темноту и тишину, Чернов спросил себя о том, что делают люди, сидящие в одиночных камерах, и как они не сходят с ума от скуки. Видимо, просто думают, если есть о чем. Сейчас ему, конечно, было о чем подумать: о том, закономерно ли такое повторение условий игры в разных ПВ или случайно — это глобальное размышление. И помельче — о Вефиле и его испуганных жителях, о своем незавидном положении, о «добром» следователе Свене… Кстати, если есть «добрый» следователь, то должен быть и «злой»? От этой мысли Чернову стало еще больше не по себе.
Тюремные философствования заключенного-неофита Чернова были прерваны новым дверным лязгом и визитом тюремного доктора. Невысокого роста человек в белом халате поверх той же зеленой формы явился в сопровождении двух мрачных охранников, заполнивших собой дверной проем и стоявших этакой живой стеной, пока Чернов подвергался нехитрому осмотру. Ни слова не говоря, доктор ухватил цепкими пальцами Чернова за голову, надавил на переносицу, вызвав острую боль. Наверное, там теперь нехилый синяк, подумал Чернов, морщась, жаль, что нет зеркала — рассмотреть свою физию… Удовлетворившись увиденным, врач приложил к груди Чернова какой-то блестящий прибор со стрелками, как на манометре, бесстрастно посмотрел на показания, чмокнул губами и, ничего не сказав, вышел. Через пять минут вернулись два верзилы и, надежно, но не больно зафиксировав Чернова, повели его куда-то по длинному полутемному коридору. Босиком идти было неприятно, но Чернов философски рассудил, что это сейчас наименьшая из проблем. Путь троицы завершился перед дверью, которая, оказалось, была входом в другую камеру — побольше и существенно светлее прежней. Но главное отличие оказалось не в этом — теперь у Чернова имелся сосед. Коренастый смугловатый мужичок лет пятидесяти с обветренным лицом и острыми глазами. Прямо с рекламы Мальборо сошел, не иначе. Он вальяжно полулежал на койке, испытующе смотрел на нерешительно топчущегося на пороге Чернова и жевал спичку.
Жевал спичку!
С зеленой головкой!
У Чернова даже голова прошла. Он тотчас сунул руку в карман штанов и извлек оттуда найденную в пещере пожеванную сестрицу той, что находилась во рту у сокамерника. Показал. Спросил по-шведски:
— Твоя?
Чернова сейчас не заботили приличия и условности, которые могли быть приняты в тюрьмах этого ПВ. Он не думал, что это может быть местный пахан, к которому так запросто обращаться нельзя, или, не исключено, подставной сиделец, задача которого — выпытать у Чернова все, что не удалось узнать следователю. Чернов даже не подумал, что, может, здесь традиция такая национальная — каждый взрослый мужчина жует зеленые спички…
Интуиция не подвела. Мужик приподнялся, удивленно уставился на протянутую спичку, ответил на очень скверном шведском:
— Моя. А откуда она у тебя? Ты кто?
Чернов внутренне расслабился: все о'кей, ситуация под контролем. Сел на свободную койку, произнес стандартное:
— Я Бегун. А тебя как звать?
— Я… Как ты сказал? Бегун? — Глаза, мужика округлились.
— Да, а что? — спросил Чернов, подозревая нечто.
— Бегун… Странное имя. Где-то я слышал такое… — тихо произнес человек, почему-то перейдя со шведского на мертвую латынь.
Но в том-то и штука, что в устах человека со спичкой латынь оказалась живой: певучей, раскатистой, вовсе не той, которую учил и знал Чернов. Он даже не сразу понял, что за язык, лишь мгновение спустя, уложив в голове услышанные слова и сопоставив их с более-менее известными, сообразил: да, латынь, но, судя по всему, такая, какой она была в славные годы сенаторов, гладиаторов, кесарей и богов. Не слышанная никем и никогда, но все же понятная, абсолютно понятная, как, вероятно, все-таки понятен певучий итальянский усидчивому абитуриенту, изучавшему его по учебникам. А вот, кстати, откуда корни певучего итальянского: из нее, из латыни-матушки…
— Где слышал? — Чернов изо всех сил постарался, чтоб его латинский хоть отдаленно напоминал по звучанию только что произнесенное.
Получилось пока плоховато, но, во-первых, человек со спичкой не стал придираться к произношению сокамерника, а во-вторых, Чернов знал себя и знал, что еще час-другой беседы — и он будет говорить на истинном латинском вполне пристойно; слух на языки у него был отменный.
— Где-то, когда-то… — странно ответил человек со спичкой. — Вспомню — скажу. А пока давай знакомиться, Бегун. Меня зовут Джованни Романо. Я римлянин.
Римлянин! Ни больше ни меньше. Даже не итальянец.
— А как же ты сюда угодил, римлянин?
— Меня посадили за шпионаж…
— Какое совпадение! И меня тоже.
— И тебя? Но ведь ты не римлянин, Бегун, так? У тебя странная речь…
Что ж, пока странная; пока латынь для Чернова мертва, но оживет, оживет непременно, Джованни Романо!
— Совершенно верно.
— Но ведь и не скандинав? Скандинавский твой тоже странен…
Увы, и здесь римлянин прав. У Чернова имеются в запасе шведский, норвежский, датский. Финский — худо-бедно, скорее — очень худо и очень бедно. А скандинавского он, извините, не учил.
— Не скандинав.
— А кто же?
Вот тебе и на! Список, что ли, закончен? Как в древнем анекдоте: Гиви, говорят, у тебя ребенок родился, ну поздравляю! Мальчик?.. Нет?.. А кто же тогда?..
— Не понял, — осторожно сказал Чернов, — поясни — как это: либо римлянин, либо скандинав. А остальные? Разве могу быть кем-то иным?
— Кем? Больше никого нет!
— Послушай, Джованни, может, я плоховато говорю на твоем… э-э… римском, да? Но ведь есть же на земле другие народы, кроме римлян и скандинавов. Франки, например. Или галлы. Или вот славяне, я слышал…
— Где слышал? Бегун, ты что, с другой планеты?
— Представь, что это так. Это почти так. Рассказывай.
— Ну, — начал Джованни, и в голосе его Чернов почему-то не услышал удивления: утверждение, что сокамерник — «с другой планеты» не показалось ему кощунственным или вообще идиотским. С другой так с другой, кто спорит. И римлянин неспешно начал рассказ: — Давным-давно, почти две с лишним тысячи лет назад, на Земле было много разных племен. Но славные предводители римской армии шествовали по миру и насаждали повсюду власть Империи…
— Римской? — уточнил Чернов, прервав явно заученное наизусть повествование Джованни.
— Разумеется. Я продолжу. Со временем Империя разрослась до нынешних размеров. Пределы ее таковы: с востока — океан Великий, с юга — Южный океан, с севера — Ледяной океан, а с запада, известное дело — Граница.
— Граница? С кем? — спросил Чернов, уже предполагая ответ.
— Со скандинавами.
— А их пределы каковы?
— На западе у них, естественно, тоже океан Великий, на юге — Южный, на севере — Ледяной, а на востоке — Граница.
— Что за граница такая?
— Просто граница двух Империй. Римской и Скандинавской, что тут непонятного?
Теперь до Чернова окончательно дошло: на всей матушке-Земле в этом ПВ наличествуют лишь две страны. Или Империи. Римляне и Скандинавы. Именно так, а не итальянцы и шведы!
— И когда же возникла эта Граница?
— Четыреста сорок два года назад, в нулевом году.
— Летосчисление идет с момента образования Границы?
— С окончания Великой Вечной Войны. Обе империи истощили силы друг друга, постоянно отодвигая Границу то туда, то сюда. Потом, наконец, договорились о паритете, разметили границу…
— Посмотрел бы я на карту, коли можно бы… — с искренним сожалением вздохнул Чернов, походя соображая, что Карт в этом мире может и не быть.
Хотя почему: у римлян во времена Империи в ПВ Чернова картография была пристойно развита. В пределах известных земель, конечно…
— Сейчас покажу, — неожиданно сообщил Джованни и принялся рыться в стопке журналов на тумбочке возле койки.
Воспользовавшись паузой, Чернов оглядел камеру. Скорее даже комнату, а не камеру. Она была на удивление обжита: на стенах — фотографии смазливых дамочек, возле раковины — какая-то посуда, на полке над кроватью — книги и журналы.
Джованни перехватил взгляд Чернова, покачал головой:
— Нет, это все не мое. Я не успел бы накопить столько за неделю, что я здесь. Тут кто-то очень долго жил до нас с тобой. Теперь его нет, а хозяйство осталось. Это ж не тюрьма на самом деле, у скандинавов в районе Средних Гор тюрем нет… А, вот и нужный журнальчик!
Джованни развернул его перед Черновым.
— Вот, смотри… Это вообще-то карта только Скандинавской Империи. Сам понимаешь, другой тут не найти. Но представление дает.
Дает, и еще какое! Граница двух Империй шла, прихотливо изгибаясь, с севера на юг по всей Европе — от Белого моря по Восточно-Европейской равнине вниз, затем левее, до Карпат, оттуда резко брала на запад, почти до Атлантики, но посередине той местности, которую Чернов назвал бы Францией, опять продолжала движение на юг, поперек Пиренеев, почти точно по нулевому меридиану. Дальше — Африка, разделенная вдоль почти поровну, до самого мыса Доброй Надежды, принадлежащего, судя по карте, Скандинавам. Таким образом, обе Америки были по левую, скандинавскую сторону Границы, а почти вся Евразия, Австралия и Океания — по правую, римскую. И Африка пополам. Как демократично!
— А мы где? — спросил Чернов, глядя на карту.
— Здесь. — Джованни ткнул пальцем в голову все так же куда-то прыгающего льва — Скандинавского полуострова.
— Нехило, — произнес пораженный Чернов по-русски. Осекся. — А что, языков тоже два?
— Да. Скандинавский и римский, — ответил Джованни гордо. Ему, кажется, нравилось быть экскурсоводом по Миру для чужого человека, Бегуна. Его даже не волновало декларированное ранее инопланетное происхождение оного. — У нас говорят, конечно, немного по-разному в разных провинциях, но все всегда друг друга понимают. У скандинавов то же самое. Да вот и ты говоришь на обоих языках, хотя я с такими их диалектами не встречался. Но Мир-то большой, люди разные…
Люди настолько разные, что некоторые не знают даже о том, что Мир поделен надвое. Или Джованни Романо идиот, или он напрочь лишен умения удивляться, или… Последнее «или» все более напрягало Чернова.
— Послушай, Джованни, — сказал он, — как случилось, что эта спичка оказалась в пещере на Галлхепиггене?
Он вновь вынул трофей из кармана и положил его перед Джованни.
— Очень просто, — улыбнулся тот, — я ее выбросил там, когда сидел и наблюдал за долиной. Понимаешь, я замел все следы за собой, когда уходил, а одну-единственную спичку, видишь, не заметил.
— А зачем ты наблюдал за долиной?
— Я же объяснил: меня взяли за шпионаж. Я — шпион Римской империи. Мы со Скандинавами не воюем, но и тут и там полно шпиков с каждой стороны. Скандинавы любят побряцать оружием, сам понимаешь — викинги, воинственный народ, и чтобы следить за этим всем, Римская империя внедряет к ним шпионов. А они — к нам… Это нормальный, почти гласный процесс, к которому все уже привыкли. Раньше напрягались — было. А сейчас… — Джованни махнул рукой. — Ну, вот, я отвлекся. Я сидел в пещере две недели, наблюдал за перемещениями скандинавских войск. Пещера эта, конечно, не самый лучший наблюдательный пункт, больно заметна, но лучшего в этих горах я ничего не нашел. Не успевал. А в один прекрасный день меня и взяли. Я засек, что ко мне идут, уничтожил все оборудование, выбросил остатки в колодец… А спичку обронил…
— А зачем нужны перемещения войск?
— Долина Галлхепиггена у скандинавов — стратегическое место. Они хотели здесь аэродром построить для летающих тарелок. Расчистили место, вырубили деревья, дорогу проложили, собрались уже продолжить ее тоннелем через гору, но строительство было почему-то заморожено. Не знаю почему. Не мой уровень… Лет десять все здесь пустовало. А потом пришла информация, что скандинавы возобновляют работы в долине Галлхепиггена, и меня забросили сюда — наблюдать.
— И что ты высмотрел?
— А ничего интересного. Обычные подготовительные работы.
— И стоило ради этого торчать в пещере столько времени?
— Я задания не выбираю, — обиделся Джованни. — Я куда с большим удовольствием сидел бы дома в горячей ванне, чем в холодном каменном мешке. Но я тебе не рассказал самого главного. Когда они все замерили и разметили, пришли саперы и понаставили кругом ловушек, чтобы разный люд не шатался.
— Это я тоже видел…
— А на следующий день они хотели пригнать технику и начать строительство. Но — появился город! Город возник прямо на том месте, где должен быть аэродром!
— Постой, откуда ты знаешь про город? Ты же сам сказал, что уже неделю как в тюрьме, а город только третьи сутки в долине Галлхепиггена стоит.
— Город… город… — Джованни наморщил лоб, вспоминал что-то, будто и не слышал Чернова. — Город называется… Вефиль! Да, Вефиль. Ты, Бегун, тоже оттуда… Ты бежишь по Пути, а город следует за тобой… так, так…
Приехали, подумал Чернов. Повторяются не только условия существования Бегуна в разных ПВ, но и встречи в них, в этих, с позволения сказать, условиях. Раз попал в тюрьму, жди соответствующей встречи. Скучно… В чем здесь смысл? Может, дальше по Пути и двигаться не стоит, коли все наперед известно?..
— Ну и откуда ты все это знаешь? — спокойно спросил Чернов, не потому что не знал ответа сам, а потому что хотел услышать ожидаемое.
И услышал:
— Я же Зрячий, Бегун. Ты нашел меня.
Римлянин-шпион, записной болтун, находка для шпиона же, растяпа, обронивший жеваную спичку, чтобы Чернов ее нашел, — этот человек и есть Зрячий, тот единственный, кого Чернов действительно хотел видеть в этом ПВ, не считая, конечно, вефильцев.
Он уже не стоял столбом, отстоял свое в прежних ПВ. Цель найдена — дело надо делать.
— Мои действия, Зрячий?
— Искать Путь.
— Опять бежать из тюрьмы?
— А что, уже бегал? — заинтересованно спросил Джованни.
— Было.
— Раз было, не надо повторяться. В Книге сказано: «Бегун ищет Путь даже там, где его искать нельзя». Сам посуди — здесь, в тюрьме, его можно найти? Нельзя. Значит, здесь искать и следует.
— Зрячий, ты говоришь парадоксами.
— Я говорю словами Книги Пути.
Эти слова, как и многие другие в Книге, были весьма туманны. Чернов понимал, что у Книги должен быть код, но сам он ее не видел, сам не листал, не вчитывался в строки, да и смог бы, или нет — не ведал, а никто из Зрячих, встреченных на Пути, не умел или не был уполномочен толковать Бегуну тексты. Все — на догадках. Или еще точнее — на авось. Таковы правила Игры? Таковы правила… Последнее время Чернов все чаще стал задумываться, что происходящее с ним напоминает какой-то грандиозный компьютерный «quest» с элементами стратегии. Герой, то есть сам Чернов, попадает в ситуации, из которых обязательно есть выход, но найти его не так-то и просто. И как в любом «quest», в этой Игре важна каждая деталь, каждая мелочь. Если спичка лежит там, где ее быть не должно, значит, это важная, ключевая спичка, она приведет Героя туда, куда ему и надо прийти… В тюремную камеру к Зрячему-Джованни, например.
Чей это «quest»? Уж точно — не Чернова. Чернов — коли это именно «quest» — всего лишь плоский компьютерный человечек на экране монитора. Обидно? Не без того…
Хотя все надуманное на деле может оказаться иным. Путь впереди долгий.
— Давай спать. Бегун. Тебе нужны силы, отдыхай. — Джованни зевнул и, сняв рубаху, накинул ее на фонарь над дверью. Пояснил деловито:
— Он горит круглосуточно. Они его не выключают, чтобы наблюдать за нами. А спать мешает.
Чернов вдруг ощутил, как сильно устал за время пребывания в этом мире. Он блаженно — одетый, естественно, — растянулся на койке и сразу начал было засыпать, но вдруг встрепенулся и снова сел.
— Зрячий!
— А? — сонно отозвался Джованни.
— Ты сказал, мне нужны силы. Когда они мне понадобятся?
— Я не пророк, я всего лишь Зрячий. Сказал, что знал. Спи. Спокойного сна.
— Спокойного… — пробормотал Чернов и отрубился.
— Бегун! На выход! Быстро!
Лязг открываемой двери и бас охранника выдернули Чернова из сна. На привычные потягушки-повалялки времени отпущено не было.
— Быстро, я сказал!
Не успевшего даже проморгаться со сна Чернова за шиворот скинули с кровати на пол, затем подняли на ноги и дали смачного пинка по пятой точке. Чернов пулей вылетел в коридор.
Грохнула захлопнувшаяся дверь, за ней послышался голос Джованни:
— Бегун! Ищи Путь там, где невозможно!
Спасибо, Зрячий. Понять бы только, что это напутствие значит…
— Вперед! — Толчок в спину.
Неприятно, черт возьми! Сам Чернов еще не очень проснулся, но самолюбие его, видимо, уже бодрствовало вовсю. И, не желая будить здравый смысл, оно само приняло решение…
Удержавшийся после толчка на ногах Чернов прошел пару шагов и снова встал. Охранник топал позади.
— Чего тормозишь? Иди!
Чернов предполагал, что за этой фразой должен последовать новый толчок в спину, но дожидаться не стал. Он резко развернулся и что было силы ногой засандалил не ожидавшему подвоха охраннику в пах. Аж костяшки хрустнули на босой ноге.
— О-ох! — выдохнул охранник, сгибаясь и обрушиваясь на пол.
Но Чернов падения не видел, он уже бежал по коридору. Куда? Сам не знал. Проснувшийся здравый смысл вопил что-то неразборчивое, но Чернов не слушал его, он мчался по длинному коридору наобум, только пятки шлепали о холодный пол. Коридор поворачивал налево, Чернов повернул вместе с ним, сделал еще несколько шагов и уперся в дверь. С затаенным сомнением толкнул… Удивительно, но — не заперта. За дверью — лестница, подъем. Что наверху? Бежал вверх через две ступеньки и думал о том, что зря не зафиксировал охранника на месте парой ударов головой об пол — так-то он через пять минут очухается и кинется в погоню, прихватив с собой еще с десяток викингов… И откуда в тебе, Бегун Чернов, такая агрессия взялась, а? Головой об пол! Это подумать только! А оттуда, Бегун Чернов, — жить захочешь, еще и не такие извращения придумаешь.
Лестница кончилась. Еще дверь. Еще коридор. За углом — голоса. Чернов нырнул в какую-то темную нишу. Тряпки, ведра, щетки, не громыхнуть бы… Умостился, тихо чертыхнулся, получив по башке шваброй, на которую наступил, затаился. Голоса просквозили мимо и пропали в той самой двери, из которой он только что вынырнул. Сейчас спустятся и встретят бледного охранника, бережно держащегося за причинное место. Тревога, облава… Мотать надо… Осторожно выглянул. Никого. Пошлепал по коридору дальше. Справа и слева мелькали двери с номерками — никаких поясняющих табличек, сказано же: штаб. Странно, что очень безлюдный… Видимо, сейчас — слишком раннее утро, и поэтому в штабе никого нет. Этим надо воспользоваться, тем более что… Тем более — что? Чернов прислушался: позади хлопнула дверь и стали слышны давешние голоса, энергично переругивающиеся на местном, расчлененном до букв шведско-датско-норвежском. Скандинавском, блин… Взгляд Чернова упал на указатель, выполненный в классическом казенном стиле: рука с вытянутым перстом и надписью по-датски: «trappe» — «лестница». На цыпочках побежал в направлении, указуемом пальцем. Опять дверь. Чернов потянулся было к ручке, но дверь открылась сама, и из нее вышел солдат. Он уже собирался пройти мимо Чернова, даже повернулся плечом чуть вперед, как поворачиваются люди, чтобы разойтись не столкнувшись, но что-то заставило его окинуть любопытным взором встреченного человека, и он, естественно, увидел босые грязные ступни. Видимо, здесь не принято было так расхаживать, и поэтому солдат сначала задумался, а потом мигом схватил за майку уже уходящего Чернова:
— А ну стой! Ты что? Ты кто? — У солдата даже не было нужного вопроса наготове, так обескуражила его невозмутимость беглеца.
Затянутый назад в коридор, Чернов подумал было провести повторно так успешно примененный нехитрый прием то ли каратэ, то ли таэквондо, но вид автомата с пальцем на курке его охолонил. Попался. Не смог смыться. Да и глупо было бы предполагать, что из тюрьмы штаба можно так запросто уйти пешком. Рано или поздно все равно наткнулся бы на какого-нибудь охранника. Здравый смысл заработал на полную мощность, Чернов со вздохом поднял руки, произнес:
— Сдаюсь.
— На колени, — спокойно сказал солдат, — лицом к стене.
Чернов покорно выполнил требуемое.
— Это что же ты, собака, убежать, выходит, решил? — задал глупый вопрос солдат.
— Решил, — не стал спорить Чернов. — И уже почти убежал.
— Даже не надейся. Здесь охраны больше, чем ты себе представляешь.
Солдат достал рацию, радостно сообщил:
— Пятый — первому! На уровне «Б» ситуация три восьмерки!
— Понял, — отозвалась рация.
— Три восьмерки — это я? — спросил Чернов.
— Много будешь знать — плохо будешь спать, — засмеялся солдат.
Философ хренов.
Из-за угла вынырнули те двое, что еще минуту назад проходили мимо спрятавшегося Чернова. Солдат вытянулся по стойке «смирно», но оружия от пленника не отвел. Не иначе офицеры, подумал Чернов, вон как преданно засиял боец, на поощрение надеется небось.
— Храбрые викинги правят миром! — неожиданно проорал солдат.
Забавные у них тут приветствия.
— Храбрые… — вяло отозвался один из офицеров. — Поймал беглеца? Молодец викинг! Какой у тебя номер? Я доложу о тебе начальству…
— Восемнадцать триста двадцать три, храбрый викинг!
— Хорошо. Запомнил.
Офицер взял Чернова за голову, развернул к себе лицом, улыбнулся, показав безукоризненные зубы. У всех они тут безукоризненные, все они тут улыбаются почем зря.
— Ну что, беглец-бегун, отловили тебя? Не далеко же ты убежал.
— Это еще кто кого поймал, — не согласился Чернов. — Я сам на вашего храброго викинга наткнулся.
— Какая разница? Главное, что наткнулся. Вставай, пойдем. Тебя Свен искал, а ты смыться задумал. Нехорошо выходит, человек заждался.
Заждавшийся Свен обитал в тесном кабинете с давно не мытым окном и зелеными потрескавшимися стенами. Чернова привели, усадили на стул, для охраны оставили гордого собой бойца номер восемнадцать триста двадцать три.
— Слышал, слышал о твоем героизме. — Свен был само дружелюбие. — Напал на охранника, потомства его, возможно, лишил. Он-то у нас пока еще и первой жены себе не нашел… Бойкий ты, однако, парень, Бегун. Хочешь, чтобы я по-прежнему тебя так называл?
— Да, — буркнул Чернов.
Показушная доброта Свена ему не нравилась.
— Ну, как скажешь. Этот эпизод, я имею в виду нападение на нашего сотрудника, тебе даже не очень сильно навредит. По большому счету, тебе же все равно, по скольким статьям быть осужденным — по трем или по четырем?
Неожиданный поворот сюжета.
— Осужденным? Нет, не все равно. О чем ты?
— Поясняю: шпионаж — раз. Ношение оружия в военной зоне без разрешения — два. Уклонение от дачи показаний — три. Ну и нападение на викинга при исполнении служебных обязанностей — четыре. Мы могли бы тебе впаять еще и бродяжничество, но не будем — слишком мелкая статья, с тебя и так хватит. Есть что сказать — говори.
— Говорю… — Чернов решил задуматься. Перед чистосердечным признанием полагается все взвесить и оценить. — Скажу вот что. Гранаты я нашел в лесу на горе. Они — вашего производства, скандинавского, так что не шейте мне тут лажу!
— Чернов сам удивился, как ловко он подобрал слова на чистом шведском, эквивалентные русской фене. — Я их нес сдавать. А патрульный ваш даже слова сказать не дал — врезал по лбу без разбирательств, и все. Благие намерения — псу под хвост. Что до уклонения от показаний, так не уклонялся. Все показал. Все правдиво от точки до точки, если можете проверить — проверяйте…
— Проверим, — кивнул Свен.
— Так, дальше… — Чернов перевел дыхание.
Думал было продолжить оправдательные речи, но вдруг сообразил: как же жалко он сейчас выглядит, храбрый и к тому же вечный Бегун! Сидит, лопочет что-то, пытается облегчить себе участь, будто и впрямь ему грозит какой-то суд. Чушь! Это же просто этап в Игре, который надо пройти. И Свен, самоуверенный простак-скандинав, лишь проходной персонаж, опорная точка Действия. А Действие разворачивается само по себе, никого не спрашивая, не подчиняясь никаким законам, но лишь воле Главного Режиссера или Игрока…
Видимо, весь ход мыслей отразился на лице Чернова, да так отчетливо, что даже явно далекий от науки физиогномики вояка Свен все моментально расшифровал. И немедленно отреагировал на расшифрованное:
— Тебе кажется, что все это не всерьез? Неужели, бегун, ты не понимаешь до сих пор, в какую непростую ситуацию попал? Не прикидывайся дураком, все очень серьезно. В районе — чрезвычайное положение, и его законы распространяются на всех. Впрочем, к чему слова? Я объясню делом, и ты наверняка все сразу поймешь. Бьерн! Найди ему его обувь, мы съездим на прогулку!
Бьерн метнулся за дверь, и через минуту, озадаченный речью Свена, Чернов уже топал в своих родных растоптанных «рибоках» по длинным коридорам штаба. Свен и Бьерн проводили его через многочисленные посты охраны, через бесконечные железные двери, и когда они наконец-то вышли на белый свет, Чернов внутренне согласился с не раз декларированной ему мыслью: смыться отсюда запросто — как он надеялся — абсолютно невозможно. Тем более что сам штаб стоял в центре некоего военного городка, где каждый был одет во всеобщую зеленую форму, а некоторые еще носили каски с рожками. Викинги — что тут скажешь! Таким образом, босой и малость потрепанный Чернов не имел бы никаких шансов остаться незамеченным в этом месте. Плюс чрезвычайное положение, диктующее чрезвычайную бдительность.
Они сели в джип, который вывез их за пределы городка, размещенного на манер Вефиля — в долине, окруженной со всех сторон горами. Часовая адреналиновая поездка по узким серпантинам на немалой для гор скорости — уж больно лихой шофер попался! — и Чернов стал узнавать места, где недавно «партизанил»: вот деревушка с танком, вот перевал, вот долина, где нашел пристанище город Вефиль. По дороге, которую Чернов прежде не углядел, машина спустилась в долину и подкатила к Вефилю.
Со стороны городок выглядел зловеще. Вокруг городской стены появилась еще одна — из колючей проволоки, со сторожевыми башенками и автоматчиками на них. На въезде в город образовался КПП со шлагбаумом и часовыми. По всей долине расставлена техника — танки, джипы, грузовики, пара тарелок. Поодаль разбит палаточный городок, видно — для охраны.
Джип подъехал к шлагбауму, часовой проверил документы у сопровождающих Чернова военных, самого Чернова окинул равнодушным взором, крикнул коллеге:
— Открывай!
Шлагбаум поднялся, джип въехал в Вефиль. Да, викинги навели здесь свой порядок. Чернов отмечал затянутые какими-то лентами дома, столбики с проволокой, обозначающие проезжую часть, патрули на каждом углу, джипы, припаркованные у дома Кармеля… На эту же стоянку встал и их джип.
— Вылезай, приехали.
Под конвоем Чернов зашел в знакомый дом, и первое, что бросилось в глаза, был сам Кармель. Увидев его, Чернов даже охнул от неожиданности — лицо Хранителя было разбито, руки связаны, одежда порвана. В доме наблюдался полный бардак — сломанная мебель, разбитая посуда, рваные тряпки повсюду… Единственным положительным моментом, привнесенным викингами в дом Кармеля, был яркий плафон на треноге в углу, напрочь уничтожавший средневековый полумрак жилища Хранителя. Вот только цель появления осветительного прибора в гананской хижине была явно не гуманная…
Свен внимательно смотрел на Чернова, пока тот разглядывал окружающую нерадостную действительность.
— Друг твой? — кивнул на Кармеля.
Можно было отказаться от дружбы, но тем ни себя не спасешь, ни Кармелю не поможешь.
— Друг. За что вы его так?
— На каком языке он говорит? Ты можешь переводить?
— Могу.
— Пусть ответит нам на очень простые вопросы. Кто он такой, кто все остальные люди, что это за город, как он, город, здесь оказался? Ну и так далее, все, как видишь, совсем нетрудно.
Чернов подошел к Кармелю, присел возле него, спросил на иврите:
— Как ты, Кармель? Что они сделали с людьми?
— Они злые, Бегун… Почему ты с ними?
— В плен меня взяли. На горе. Я нашел… вот что.
Чернов сунул руку в карман и вытащил тряпицу с засохшей уже кровью — ее викинги конфисковать не догадались.
— Это обрывок одежды одного из разведчиков, Кармель. Помнишь, большой… — Чернов затруднился со словом «взрыв»: в иврите оно существовало, но вряд ли было в жизни мирных гананцев, — большой огонь, грохот?
— Помню, Бегун.
— Это все, что от осталось от нашего брата.
— Я знал. — Кармель склонил голову.
— Что? Что он говорит? Переводи! — Свен был нетерпелив.
— Сейчас, — отмахнулся Чернов, — дай понять самому, что происходит.
Он взял Кармеля за плечо. Тот чуть дернулся: видимо, на его теле теперь было крайне мало здоровых мест.
— Кармель, они спрашивают… ну сам понимаешь… кто мы такие… откуда взялись…
— Да кто они сами такие? Откуда они сами взялись? Почему они так себя ведут? — В голосе Хранителя сквозило отчаяние.
— Они воины, — спокойно отвечал Чернов. — Мы попали на их землю, они недовольны. Это очень воинственный народ, Кармель. Они привыкли все разрешать только силой, а силы у них, как ты видишь, хватает.
— Очень злые люди, — только и ответил Кармель.
— Уж каких нам Путь подарил… Да, что с Книгой? Они не добрались до нее?
— Слава Сущему, нет. Я был бы плохим Хранителем, если бы позволил им найти Книгу. — Кармель с трудом улыбнулся, и Чернов увидел щербатый рот. Приклад? Кулак?..
Он встал, повернулся к Свену.
— Он говорит то же, что говорил тебе я. Город называется Вефиль, все люди в нем — крестьяне и ремесленники. Как он здесь появился — никто не знает. Я предполагаю, что произошел пространственно-временной переход, и Вефиль непроизвольно возник в зоне ваших интересов. Вот и все.
— Бегун, ты ведь сам понимаешь, что такие фантазии бывают только в плохих книгах. — Свен улыбался, — Какой переход? Какие пространства? О чем ты?.. Я знаю историю Скандинавии и Рима, я не припомню в ней упоминаний о каких-то временных переходах. Время необратимо, Бегун, так нас учили, и это единственно верное знание. Кстати, ты же явно образованный человек. Ты не похож на них. Я искренне советую тебе не темнить, а рассказать все начистоту. Или, может, ты не понимаешь, на что мы способны?
— Догадываюсь. Но мне нечего тебе сказать больше. Разве что…
— Что разве?
— Уж коли ты заговорил об образованности, позволю напомнить: она предполагает умение допускать ограниченность собственных знаний. Если в твоей истории нет ни слова о других пространствах и о времени, которое течет чуть иначе, чем твое, то ведь это не значит, что завтра твоя история не пополнится новыми знаниями…
Сказал тираду и понял: пустое содрогание воздуха.
Так и вышло.
— Жаль, — протянул слово Свен.
Поднялся, резко вышел, оставив Чернова с Кармелем под охраной десятка молодцов в рогатых касках.
— Что-то очень неприятное должно случиться, — пробормотал Кармель.
— Откуда ты знаешь? — спросил Чернов.
— Так написано…
— Где написано?..
— Разговоры прекратить! — рыкнул один из охранников.
— Это еще почему? — Чернов встал и бессмысленно нагло подошел вплотную к викингу.
Что-то многовато бессмысленных поступков делал он в этом Сдвиге, где существовало такое простое, такое до омерзения логичное, такое черно-белое ПВ.
— Приказ. — Викинг был лаконичен.
— А ты знаешь, где я видел твой приказ? — Бессмысленность так бессмысленность: ярость поперла наружу, не сдерживаемая никаким здравым смыслом. — В гробу, вот где! В добротном цинковом гробу, понял? Хочу и буду разговаривать, а ты, башка рогатая, не лезь…
Куда не следует лезть рогатой башке, Чернов не придумал. А если бы и придумал, то сообщить не успел бы. Викинг сделал резкий выпад вперед и молниеносно провел удар Чернову в челюсть. Чернов повалился на деревянный стол, затем на пол, мощно треснулся затылком — до темноты в глазах, и параллельно всему происходящему еще успел пожалеть о своей неумеренной и неуместной наглости.
— Что здесь происходит?
Чернов открыл глаза и увидел прямо перед собой сапоги вернувшегося Свена.
— На минуту нельзя оставить! Викинг, за что ты ударил задержанного?
— Он хотел напасть…
Чернов сел на полу и засмеялся.
— О, Сущий! Если так будет продолжаться, то вся рогатая скандинавская армия скоро будет трепетать при упоминании некоего Бегуна, который только и делает, что нападает на храбрых викингов!
— Хватит болтать. — Свен легонько пнул сидящего на полу Чернова. — Вставай, выходи, там для тебя кое-что интересное приготовлено. И этого, — он показал на Кармеля, — тоже выводите. Да и вообще — сгоните на площадь жителей, всех — от стариков до детей: пусть посмотрят!
Всех не всех, а человек двести на площадь согнали. Окруженные цепью рогатых бойцов, женщины, дети и откровенно подавленные собственным бессилием вефильцы-мужчины смотрели, как к семи столбам, врытым в землю, привязывали семерых человек. Вывели Чернова и Кармеля, поставили перед столбами. Народ встретил своего Бегуна сдержанным гулом. Что было в этом гуле? Удивление: Бегун схвачен, Бегун слаб… Надежда: Бегун опять с ними, Бегун найдет Путь… Чернов не умел читать взгляды и слышать что-то, скрытое в гуле толпы.
— Эти семеро, — показал на привязанных Свен, — были пойманы нами в горах. Почти сразу после тебя, Бегун. Тоже смотрели, вынюхивали. Один даже ранил нашего солдата палкой. Говорить они отказываются, наверно — немые. Что ж, и немой должен нести наказание. Оно им всем предстоит: за шпионаж и несговорчивость. Мы сейчас с тобой поиграем, Бегун. Правила игры просты: каждым своим правдивым словом ты сможешь уменьшить их страдания. Скажешь всю правду сразу — они отделаются легко. Будешь темнить и увиливать — твои товарищи испытают ужасную боль. Невыносимую. Понял?
— Понять-то я понял, — тихо ответил Чернов, — но отказаться ведь я все равно не могу?
— Можешь. Тогда это будет означать мгновенную смерть этих людей на глазах у толпы. Из которой мы потом возьмем еще семерых… И я не могу гарантировать, что это не будут дети или женщины. И попытаемся поиграть снова. Все просто, Бегун, мы — солдаты, нам рассуждать о сострадании запрещено уставом.
К привязанным мужчинам подошли викинги — тоже семеро. У каждого в руках по плетке.
— Чего ты хочешь, Свен? — Чернов спросил почти шепотом.
— Одного, Бегун. Доступно и быстро объясни все, что касается появления чужаков на территории Скандинавской Империи. И если твое появление я могу, в принципе, понять сам: ты — явный римлянин, хотя и хорошо маскируешься, — то про город изволь рассказать. Твой рассказ должен быть правдивым и подробным. Начали…
— Подожди, — притормозил его Чернов. — Ты — солдат, да, но где твоя военная логика? Я — римлянин, пусть так, но какое отношение я имею тогда к этим крестьянам?
Свен засмеялся.
— Позаботься о собственной логике, римлянин, она у тебя хромает. Ты же только что говорил с их вожаком на его языке. Они знают тебя, это и слепому видно. И потом, город и ты возникли одновременно. Моя логика утверждает: вы едины в своей угрозе нам. Так что говори, время пошло. Бегун. Как это по-римски? Cursoris, так?..
Он кивнул семерым с плетками. Те кивнули в ответ и приготовились — бить.
Чернов растерялся. Нет — потерялся. Он даже предположить не мог, что сейчас следует делать. Начать старую и правдивую историю о Пути? Забьют семерых бедняг насмерть. Соврать про хитроумный заговор Рима? Тогда, не исключено, начнется война двух Империй — викинги не упустят шанса погрызться за мировое господство с соседями по Великой Границе. Может, это и есть — правильный выбор: начать войну своим появлением в этом ПВ, сломать равновесие, изменить их историю или, наоборот, исправить ее новой войной?..
Не его это дело — ломать или исправлять Историю. Помнится, была какая-то книга — о службе Мастеров, исправляющих всякие исторические сломы ради спокойствия этой службы. Фантастика!..
— Свен, я буду говорить на двух языках. Я хочу, чтобы народ тоже слушал.
— Как пожелаешь. Мне все равно.
Чернов повернулся к толпе.
— Люди! Я рад, что снова с вами. Правда, в наш дом пришла беда: следуя по Пути, мы пересеклись с дорогой этих воинов. Они требуют, чтобы я рассказал всю правду. Но правда — это Путь. Я не знаю иной — удобной им. Поэтому они мне не поверят и станут бить наших земляков. Но что тогда мне делать?
— Говори, Бегун! — крикнул Кармель. — Говори правду: Путь велик и недосягаем для чужих.
— Говори как есть!.. Правду, Бегун! — кричали из толпы.
Выкрики не понравились викингам, стоящим в оцеплении. Один из них дал очередь из автомата поверх голов. Взвизгнули женщины, заплакали дети, но никакой паники, никакого смятения не случилось. Люди лишь втянули головы в плечи. Рефлекс, которого не должно быть в мире, не знающем огнестрельного оружия. Ан есть!..
— Хватит болтать на этом змеином языке! Шипишь, как змея. Говори по-человечески! — Свену надоело ждать.
Чернов еще раз оглядел привязанных к столбам людей. На лицах — безразличная покорность судьбе, готовность к боли, усталость. Они тоже смотрели на Чернова, но не зло, скорее — выжидающе, может — чуть вопросительно. Особенно вон тот, молоденький паренек…
В мозгу вдруг всплыл прощальный крик Зрячего: «Ищи Путь, где невозможно!»
Невозможно, невозможно… Неужели — ключ?.. Более невозможного Чернов не представлял.
— Свен, я хочу, чтобы меня привязали вместо этого парня.
— Ты уже здесь командуешь? — Свен усмехнулся. — Не много ли на себя берешь?
— А тебе не кажется, что это станет некой гарантией правды? А то я сейчас в слишком выгодном положении нахожусь: что бы ни сказал, больно будет не мне.
— Странные твои слова, Бегун… — Свен задумался. — Но справедливые. Будь по-твоему. Привяжите его вместо этого мальчишки!
Паренька отвязали. Он, не веря тому, что случилось, нерешительно отошел от столба, ошалелыми глазами посмотрел на уже бывших товарищей по несчастью.
Чернов подтолкнул его к толпе:
— Иди, иди.
Какая-то женщина — видимо, мать — бросилась к нему с запоздалым криком:
— Не отдам! Не отдам больше!
Чернов улыбнулся, пробормотал:
— Больше, надеюсь, и не потребуется.
Подошел к столбу, прижался спиной, отвел назад руки: рогатый палач с плеткой связал Чернову кисти каким-то хитрым узлом — не туго, но крепко.
— Теперь ты доволен? — Свену не терпелось начать свой допрос. — Больше никаких условий?
— Никаких.
— Я слушаю тебя.
Чернов вздохнул и начал:
— Город Вефиль путешествует по мирам…
— Не верю!
Свист плеток. Щелчки их по коже, слившиеся в один. Боль. Ни один из семерых не издал ни звука. Чернов перевел дыхание, продолжил:
— Я веду этот город по Пути. Я Бегун…
— Не верю!
Свист. Щелчок. Боль.
— Я должен привести город туда, откуда…
— Не верю!
Свист. Боль. Боль!
— …он исчез много лет назад. Ваш мир — лишь остановка.
Щелчок. Боль! Много боли!
— …на Пути…
Море боли!!!
А Чернов упорно говорил, говорил, говорил, рассказывал легенду Вефиля, а покрасневший от ярости Свен то и дело орал свое «не верю», и каждый следовавший за этим удар причинял Чернову все большую муку. Вот уже кажется — все, край, больнее быть не может… Свист. Щелчок. Кожа вспухает красной полосой. Новая боль. Царство боли. Космос боли… Чернов готов был бы отдать сейчас все, чтобы потерять сознание и не чувствовать ничего, но…
Прихотливый сценарий Главного Сценариста подразумевал иной ход событий. Неожиданно из глубин дикой боли стало возникать знакомое чувство. Что это? Внутреннее тепло… Радость… Эйфория… Дрожь… Смерть? Нет, «сладкий взрыв»! Долгожданный переход в очередное ПВ! Путь, найденный там, где найти его невозможно, — как и написано в Книге. Ну, в самом деле, какой путь может найти человек, накрепко привязанный к столбу? Просто путь — не найдет. А Путь — его может найти Бегун. Через боль — к силе.
Незнакомая доселе волна высвобождающейся энергии рвала Чернова изнутри, заглушая боль от ударов плети. Еще немного… Еще каплю…
Последняя мысль Чернова, оставшаяся в этом ПВ, была такой: «Дикое удовольствие через дикую боль… А не мазохист ли я?»
И все. И тишина.
— Эй! Отвяжет меня кто-нибудь?..
Чернов уже минут пять стоял в кромешной темноте, привязанный к столбу. Имеющийся опыт подсказывал, что переход в новое ПВ осуществлен, и при этом — успешно, действительно страшненькая экзекуция закончилась, злобные викинги остались в своем мире ни с чем — разве что с плетками наперевес, — на пустой стройплощадке, а где еще секунду назад стоял вполне отстроенный город, теперь — пусто. Город — где-то в другом месте. В каком — Чернова даже не очень волновало, приелись, знаете ли, эти ПВ-переходы, рутиной стали и обыденностью. Придет час — все выяснится само собой… В новом мире царила темнота, причем какая-то странная — физическая, абсолютная, будто плотная на ощупь. Чернов знал: поднеси он сейчас руки прямо к глазам — ничего не увидит. Но попробовать было невозможно — крепкий скандинавский узел держал железно…
Железность узла заставила повториться:
— Долго мне так еще стоять?
И соседи по столбам подали голос:
— Про нас забыли!.. Где все?..
Им тоже было непонятно, почему вокруг темно и почему никто их до сих пор не отвязал.
— Мы-то здесь. А вот вы где? — раздалось из темноты.
Ну, слава Сущему, не перевелись еще в Вефиле живые души. Чернов быстро смекнул, что вдруг погруженные в темноту люди, бывшие на площади во время показательной порки Чернова сотоварищи, сейчас потихоньку приходят в себя, Им тоже удивительно было обнаружить себя ослепшими.
— Идите на мой голос, — сказал Чернов и запел первое, что пришло в голову:
— Взвейтесь костра-ами, си-иние но-очи! Мы-ы пионе-е-еры, де-ети рабо-очих…
Пелось плохо — все болело, и каждый вздох давался с трудом. Благо Чернову не пришлось долго мучить себя и вефильцев своим далеким даже от попсового совершенства пением — его нашли чьи-то быстрые руки, ловко нащупали узел, развязали, поддержали, аккуратно положили на землю. То же сделали и с остальными. Народ постепенно начинал ориентироваться в пространстве, хотя и не без труда. Послышались возгласы:
— Принесите воды!..
— Нет, сначала свечи! Захвати свечи!
— Лучше факел!
— А-а, проклятие! — Это восклицание сопровождалось звуком упавшего тела — человек явно споткнулся впотьмах.
Через некоторое время Чернов попривык к темноте — она хоть и была почти непроглядной, но людей и предметы в метре от себя различить стало возможным. Вскоре появились свечи, затем факелы. При свете люди успокоились, многие разбрелись по домам — осмысливать, высокопарно выражаясь, новое бытие. Чернова бережно перенесли в дом Кармеля, промыли раны, перевязали, дали какое-то горьковатое, терпкое питье. Постепенно расслабляясь, он наблюдал с кушетки, как Кармель и пара женщин наводят порядок в развороченном викингами доме. Свет нескольких свечей отбрасывал на стены замысловатые тени, и банально подметающая пол женщина в своей двухмерной проекции на белой поверхности стены казалась бьющейся в каком-то диком танце…
Спать не хотелось. Что странно, на разведку идти тоже особого желания не наблюдалось. Ныли раны, слегка кружилась голова, и не было ни капли того первооткрывательского энтузиазма, который Чернов сразу испытывал всякий раз, попадая в очередное ПВ. Может быть, это из-за пережитого стресса, вяло думал Чернов, а может, потому, что стоит ночь… И в самом деле, как говаривала матушка, утро вечера мудряннее: вникнуть в ситуацию можно и утром, никуда это ПВ не денется, пока Бегун не стронется с места. Хотя ночи здесь объективно странные — ни звезд, ни луны… В подземелье оказался весь город, что ли?
Кармель и женщины, подметая и двигая мебель, порядком напылили в доме, так что Чернов закашлялся. Это причинило ему новую боль, но тем не менее он решил попробовать встать и пойти подышать свежим воздухом. То, что воздух свежий, Чернов запомнил, еще вися на столбе. Кармель смотрел на морщащегося и охающего Бегуна с сомнением вперемешку с жалостью. Каждый черновский «ой» отображался на тоже помятом лице Хранителя так, будто ему самому было больно. А и было, наверное. Наконец он сказал:
— Может, не стоит тебе двигаться, Бегун? Раны должны затянуться…
— Дышать тут у вас нечем, — склочно огрызнулся Чернов. Понял, что выбрал не тот тон, добавил потише: — Пыль уляжется — вернусь. Я в порядке, Кармель, спасибо.
— Не за что, — пожал плечами Хранитель.
Чернов прошаркал к двери, вышел в темноту, вдохнул полной грудью. Несомненным достоинством нового мира была хорошая теплая погода. Комфортные, чуть влажные плюс двадцать — двадцать два, легкий ветерок… Жаль, не видно ни фига. Кряхтя и закусывая все же от боли губы, Чернов ощупью по внешней лестнице поднялся на крышу дома, где имелись удобная скамейка и столик — комплект для праздного времяпрепровождения. Об этот столик он тотчас ударился ногой, не разглядев его в темноте, выдал короткое и громкое ругательство на родном языке, спровоцировав обеспокоенный крик Хранителя снизу:
— Бегун! Ты в порядке? Ты где?
— Все в порядке, Кармель.
Он нащупал скамейку, уселся с облегчением, улыбнулся, представив встревоженного Кармеля, недоумевающего, с чего бы это Бегуну взбрело в голову впотьмах забираться на крышу. Ну да ладно, пусть удивляется, Чернов с удовольствием разглядывал, если можно так выразиться, кромешную темноту и вдыхал ночную свежесть. Забавно: в обычной жизни ему не так часто доводилось оказываться в совсем уж полной тьме — нет в городе Москве таких условий, если специально не искать. Откуда-нибудь куда-нибудь обязательно проникает свет. Ночью даже в парках и жиденьких московских лесах можно бегать без фонарика. Чернов вспомнил, как он иногда ни с того ни с сего в ночи срывался из дома в Сокольнический парк — носиться по влажным, мягким, наизусть знаемым тропинкам. Жена поначалу роптала — не понимала, ради чего Чернов вылезает из-под ее теплого бока и исчезает в невесть каком часу, чтобы под утро вернуться и принести с собой зябкую прохладу и букет утренних запахов. А Чернову нравилось. Вот и сейчас ему нравилось сидеть на крыше (пусть и на смешной высоте, не важно, главное — открытое пространство), пялиться во мрак и думать о том, что последний раз он видел похожую темень дома, в квартире, когда выбило пробки или какую-то там фазу. А в буйном отрочестве такая темнота жила в подвалах старых домов, заброшенных бомбоубежищах и извилистых кабельных коллекторах — излюбленных местах приключенческих изысканий Чернова-школьника и банды таких же, как он, шалопаев. Смакуя эти воспоминания, Чернов вертел головой по сторонам и вдруг заметил свет. Далеко или близко — непонятно, темнота не давала представления о расстоянии, не было видимых ориентиров. Точка света неторопливо и немного дискретно перемещалась по черному заднику ночи, оставляя за собой быстро гаснущий шлейф — так бегают огоньки на световых рекламах. Но на рекламах огней много, а этот был одинок. Желтая световая точечка, угасая, тотчас возникала рядом, вновь гасла, вновь возникала, гасла, возникала… Чернов проследил движение: огонек шел по прямой, чуть мерцая в теплом воздухе. Видение продолжалось минут пятнадцать, затем таинственный светляк исчез — концентрированная ночь снова стала непорочной. Чернов поймал себя на том, что он сидит с вытянутой шеей и уже долго не моргает. Закрыл глаза, дал им отдых: одинаково черно — что так, что эдак. Интересно, что это было?.. Находись он в Москве и лети такая точка по небу, версий было бы немного — самолет или НЛО. А здесь… Чернов смотрел не наверх, а перед собой, значит, видел нечто, перемещающееся по земле или вблизи нее…
Впрочем, отставить гипотезы. Утро все объяснит. И хватит сидеть, холодновато становится. Исторгая новые порции кряхтений и тихих матюков, Чернов с горем пополам спустился вниз, пошел на вполне определенный огонек свечки, стоящей на столе в доме, и, ничего не рассказывая Кармелю, улегся на кушетку. Самый быстрый метод дождаться утра — заснуть.
Утро прояснило многое.
Вефиль обнаружился одиноко стоящим на равнине, прямо скажем — в громадной степи с небогатой растительностью и без присутствия какого-либо ландшафтного разнообразия. Как в песне: степь да степь кругом. И ни одного ямщика… Абсолютная плоскость — насколько хватал глаз. А глаз хватало ненамного, потому что новый мир оказался на редкость пасмурным. После рассвета уже который час висели угрожающе тихие, серые сумерки, какие бывают в средней полосе России, когда небо затягивает черная грозовая туча. Собственно, таким небо и было — низким, серым и совсем неприветливым.
Раны у Чернова заживать особо не торопились — сочились сукровицей и тупо ныли. Перевязавшись по новой, Чернов решил, невзирая на боль, отправиться на разведку. Бегать было невозможно, долго идти тоже, поэтому у соседа Кармеля был взят напрокат осел, к нему привязали бурдюк с водой и повесили сумку с легкой снедью. Трясясь и покачиваясь, Чернов доехал на мрачном животном до городских врат и, к своему удивлению, встретил там троих таким же образом снаряженных горожан.
— Бегун, можно мы с тобой? — Молодые парни, лет по двадцать — двадцать пять, с надеждой смотрели на Чернова. — Ты же не бежишь, поэтому мы тебе вряд ли помешаем.
— Поехали. Веселее будет.
Осознали, что веселее, потому что заулыбались. Подстегнули осликов, и четверка выехала за пределы города.
Проехали несколько десятков метров, познакомились. Ребят звали Асав, Керим и Медан, они были пастухами и ехали в общем-то по делу — искать пастбища для скота. Чернов оглянулся на удаляющийся Вефиль и пожалел об отсутствии компаса — они двигались не по дороге, а по обычной степи — следы, конечно, видны, но мало ли… Четыре ослика топали в том направлении, где Чернов видел вчера огонек. Надежда на получение хоть какой-нибудь информации об этом ПВ направила Чернова именно туда, а не в какую-то другую сторону. Главное, чтобы идущие без ориентиров ослы не сбились с прямолинейного движения и не заложили кривую дугу — тогда вообще хрен вернешься в Вефиль.
— Ребята, а чем вы развлекаете себя, когда не работаете? — Чернов решил разрушить степную тишину светской беседой. — Как ни посмотрю, все работают, делают что-то… А праздники-то у вас бывают?
— Бывают, — ответил Асав, — праздник молока, например.
— Молока?
— Да, это древний обычай. Молоко загодя собирается в большой чан, а на рассвете праздника молока все люди выходят из домов и брызгаются молоком. А кто первый проснется, подойдет к чану и отопьет молока — весь год будет счастлив. Поэтому еще до рассвета у чана стоит целая толпа. А как только солнце появляется из-за горизонта, все начинают пить. В общем, всегда у нас получается, что первые — все вефильцы, а значит, все и счастливы. В этот день каждый должен соприкоснуться с молоком. Для женщин это важно: не обольешься молоком — не будешь плодовитой, для мужчин тоже — молоко силы прибавляет. Разные праздники у нас есть, но как ты в Вефиле появился, нам не до них — мы встали на Путь. Придем к концу Пути — будет праздник. А сейчас нельзя.
— Понятно, — кивнул Чернов.
Больше беседа не клеилась: видно, каждому было более комфортно сейчас думать о своем, нежели участвовать в общем разговоре. Чернов не спорил: ему тоже хотелось помолчать. Только духовный комфорт, обретенный в дорожном молчании, нехило разбавлялся физическими неудобствами, которые доставлял ослик. Животное оказалось довольно вонючим, о чем Чернов не подозревал в своей прежней жизни, шло тряско, валко, небыстро и не всегда прямолинейно. Плюс нытье ран, плюс безрадостный пейзаж вокруг — все это составляло скорее негативную картину спонтанно предпринятого похода, нежели позитивную. Если бы Чернов мог бегать, он давно бы уже убежал много дальше, чем они проехали. Но для полноценного бега Чернову нужно было еще пару дней как минимум — уж больно добросовестно подошли к делу палачи-викинги.
Чернов вновь обернулся назад и оторопел: Вефиль-то почти не виден! Едва различимые в дымке тумана очертания города с каждым шагом осла становились все более размытыми. А между тем утро уже давно кончилось, туману следовало бы пропасть… Чернов даже заволновался — теряться в степи очень не хотелось.
— Погодите. Сделаем остановку. — Чернов решил обдумать все без тряски.
— Но мы же совсем мало проехали, — разочарованно протянул Керим.
— Бегуну тяжело ехать, у него раны, — осадил бестактного соседа Медан.
— Да, — слегка наигранно подтвердил Чернов, — болят, понимаешь…
За все время пути ландшафт не изменился никак. Ни одной зацепки глазу — однообразные редкие кустики, травка, да мать суха земля. Вефиль скоро потеряется — еще десять минут, и его не будет видно совсем. Странно, что ребята об этом не думают. Чернов изложил свои сомнения спутникам, те лишь удивленно переглянулись в ответ.
— Потеряться невозможно, Бегун, — осторожно, словно опасаясь, что Чернов не поймет, произнес Асав.
— Почему? Вефиль — в тумане, дороги нет. Как мы сможем отыскать город?
— Сила приведет нас домой.
Вот тебе и на! А он о ней совсем забыл в каждодневной беготне…
— Сила? — переспросил Чернов. — Что она сможет сделать?
— Многое. Например, мы всегда возвращаемся в Вефиль, куда бы ни уходили. Просто каждый из нас чувствует Силу всех, кто остался там, и она тянет нас к дому.
— Но я теперь тоже обладаю вашей Силой в себе, значит, и я должен чувствовать ее?
— А ты сомневаешься?
— Если честно — то да, — признался Чернов. — Очень жаль, но я ничего не чувствую.
— Не беспокойся, Бегун. Придет время, и ты обретешь все, чем умеем владеть мы. Конечно, это не так и много, ты — Бегун, твои возможности неограниченны, Хранитель рассказывал… Но вот видишь: ты опасаешься потерять след к дому. А потеряться не страшно, если есть Сила.
Убедили, речистые. Стремно, конечно, полагаться на эту сказочную Силу, но Чернов вспомнил, как он горевал, когда нашел клочок одежды погибшего вефильца, и как явно ощутил потерю части Силы… Значит, она и вправду есть, если пусть и косвенно, легким касанием, а все ж напомнила о себе. Значит, можно не волноваться и ждать, как она еще раз проявит себя. А то, что проявит… Пожалуй, Чернов уже и не сомневался в том: в Пути, понимал он, ничего просто так не происходит, все имеет, говоря языком Книги, корни в земле и кроны на небе…
— Ну ладно, передохнули и — в путь. — Чернову почему-то стало легче на душе, как будто означенная Сила уже начала проявлять себя.
Еще целый час дороги окончательно спрятал Вефиль в тумане и порядком измучил не привыкшего к езде на осле Чернова. Он то и дело косился на легко и свободно сидящих верхом ребят, пытался перенять их позы — но тщетно. Ломота в спине и в паху, да еще повязка взмокла от сукровицы — все это заставляло Чернова жалеть об авантюре, которую он учинил; стоило погодить с верховым походом. Да к тому же пресловутая Сила, видимо, пока спала в нем беспробудно и не желала исполнять никаких функций, тем более — компаса: Чернов напрочь утратил ориентацию в пространстве. И впрямь степь да степь кругом… Уже пора поворачивать назад, возвращаться в город, пользуясь наитием спутников, а сведения о новом ПВ могут и обождать. До завтра, до послезавтра… До того, как у Чернова объявится собственная сила, со строчной буквы…
— Смотрите! Свет! — Медан показывал пальцем на мерцающие в тумане огни.
Те же самые, что Чернов видел вчера, — один потух, другой зажегся… Размытая цепочка огней снова бежала параллельно земле и довольно недалеко от путников, по крайней мере так казалось, — огни были не крохотными точками, а крупными пятнами. И снова представление продолжалось около пятнадцати минут, в течение которых никто не проронил ни слова. Тишину только нарушало отдаленное гудение, как казалось, сопровождавшее перемигивание огней. Четверо путников по умолчанию двигались вперед, к явлению.
— Что это было? — нарушил тишину бессмысленным вопросом Керим.
— Не знаю, — так же бессмысленно ответил Чернов.
— Подъедем — увидим. — Асав не утратил способность соображать здраво.
Подъехали. Увидели.
Увиденное даже разочаровало Чернова своей прозаичностью. Загадочные огни в тумане оказались банальными дорожными фонарями — мачтами освещения, стоящими шеренгой параллельно обычной асфальтовой дороге с потрескавшимся покрытием.
— Дорога… — растерянно произнес Медан.
— Странная какая-то, — поддержал его Керим.
— Это называется асфальт, — Чернов спешился и приложил руку к покрытию, — теплый…
Он подошел к одному из фонарей, и тот зажегся.
— Оп-па! — невольно воскликнул Чернов.
Он стоял в размытом круге желтоватого света, освещаемый одним-единственным фонарем. Остальные бездействовали. Он поглядел наверх. Оттуда на него смотрела обычная матовая лампа, точно такая же, какими освещается по ночам его родной город, да и тысячи других городов в родном мире. Фонарь как фонарь — бетонный столб с консолью-загогулиной наверху. На основании — покосившийся лючок, под которым видны спутанные, перемотанные изолентой провода. Странно только, что фонарь загорается лишь на короткий отрезок времени и сразу тухнет — тоже на краткое время, а не горит постоянно. Так же и его соседи: вспыхнул, погас, вспыхнул, погас — бежит пятно света по дороге, а мимо… Чернов улыбнулся своей догадке: и ведь точно! Фонари зажигаются, если только кто-то едет по этому шоссе! Он пошел быстрым шагом по дороге, вошел в «зону ответственности» другого фонаря, и тот послушно зажегся над Черновым. А тот, что остался сзади, — погас.
— Забавно… — себе под нос сообщил Чернов. Он вернулся к ребятам, наблюдающим со сдержанным изумлением за действом с фонарями, объяснил:
— Это… э-э… фонари. Ну, такие большие факелы. Они освещают идущего по дороге. Очень удобно.
Объяснение вышло корявым и маловразумительным. Зато теперь в лексиконе вефильцев есть новые русские слова: «асфальт», если его можно считать русским, и «фонарь».
— Мы поняли, — кивнул Асав, посмотрев между тем на Чернова как на идиота.
А ведь не имел права, подлец, Чернов — Бегун. Что бы он ни сказал — все откровение… Эх, молодежь, молодежь… Чернов решил сменить тему:
— А Вефиль в какой стороне?
— Там, — Асав махнул рукой в туман, — а ты не чувствуешь?
— Проверяю свои чувства, — съехидничал в ответ Чернов. — Есть желание вернуться?
Все трое дружно замотали головами:
— Нет! Неугомонные.
— Ну, ладно, пойдем по асфальту, — не отказал себе в удовольствии, повторил слово.
Потом со вздохом взобрался на осла, хлопнул его по заднице и выехал на дорогу. Четверка всадников теперь двигалась под светом последовательно зажигающихся фонарей, и под топот ослов по асфальту.
Чернов ехал и думал: если не обращать внимание на осла, что довольно трудно из-за тряски, то можно представить, будто он сейчас на некоем загородном шоссе неспешно движется… ну, к примеру, на дачу к другу, или идет по аллее в парке Сокольники — там такой же потрескавшийся асфальт и очень похожие фонари. И лишь странный алгоритм работы этих нехитрых осветительных устройств нарушал реальность представленного. Ну не встречал Чернов нигде в родных Сокольниках или на подмосковных шоссе такого — чтоб фонарь загорался только над путником. С другой стороны — явная экономия электроэнергии, толковое устройство типа «емкостной датчик» (термин умный вспомнил…), а в местном полумраке это очень даже к месту. Только не видно, что впереди делается…
А впереди вырисовывалось что-то большое и темное.
По шушуканью за спиной Чернов понял, что ребята тоже заметили «это» и теперь тихо гадают, какое чудо их ждет на сей раз. Даже предполагать не буду, решил Чернов про себя, подъеду — увижу. Но и этот туманный артефакт при ближайшем рассмотрении оказался лишь большим грузовиком, косо стоящим на обочине. Давно брошенная машина неизвестной Чернову марки стояла на спущенной резине, без стекол и кое-где проросла зелененькими кустиками. Пока Асав, Медан и Керим молча пялились на очередное чудо, Чернов, презрев боль, полез в кабину, гонимый мальчишеским любопытством. Внутри было все, как и ожидалось: разбитые приборы, ободранное сиденье, да еще и запах… Видно, кабина служит многим проезжающим и проходящим дорожным туалетом. Разглядывая грузовик, Чернов искал глазами хоть какую-нибудь надпись, которая могла прояснить язык, на котором говорят в этом ПВ. Авось и он имеется у Чернова в запасе… Но надписей нигде не было. Тогда Чернов полез под капот: он помнил, там всегда бывают таблички с техническими данными, заодно можно выяснить, что за машина. Со скрипом открыв тяжеленный капот, Чернов не обнаружил искомого и там. Вместо двигателя — пустота, вместо табличек — дырки от заклепок. Еще десять минут изучения грузовика не дали никаких результатов. Ни кузов, ни кабина, ни рама не несли на себе ни одной буквы. Чернов нашел только несколько цифр — полустершийся номер рамы. Цифры были арабскими, и это Чернова слегка воодушевило — хорошо, что не иероглифы какие-нибудь инопланетные.
Подали голос вефильцы, терпеливо молчавшие все время, что Чернов лазил по машине:
— Бегун, что это?
— Это такая большая повозка для тяжелых грузов. Она ездит сама, ей не нужен осел, не нужна лошадь. Только она стоит здесь уже давно и пришла в негодность. Поехали дальше.
— Поехали, — согласились ребята.
Бросая прощальный взгляд на мертвую машину, погрузившуюся в полумрак под погасшим фонарем, Чернов прикинул, что такие формы и технические решения были присущи грузовикам пятидесятых-шестидесятых-семидесятых годов родного ПВ. Тот же узкий нос, те же крылья, тот же аскетизм в кабине. Ни дать ни взять какой-нибудь «ЗиЛ-157», который почему-то на шоферском сленге именуется «колуном». Или «студер». Понятно одно — Вефиль попал не в доисторические времена дубин и шкур, а в какое-то более-менее технически развитое ПВ — асфальт, электричество, машины. Хорошо это или плохо — неизвестно, жизнь покажет.
Дальше им еще повстречалось несколько брошенных механизмов — какие-то сеялки-веялки, компрессоры, просто двигатели, и сколько Чернов ни искал, все никак не находил ни одной приметы языка: только цифры или отдельные буквы, но, как назло, нейтральные — «К», «Н», «А». И для латиницы годится, и кириллице не чуждо. Но опять же хорошо — не арабская вязь, а знакомый алфавит. Так, по крупицам того и гляди поймешь, на каком языке здесь говорят.
— Надо бы привал сделать, Бегун, — сказал Асав, — мы уже долго едем.
— Привал так привал. — Чернов согласился с ролью начальника экспедиции.
Интересно, а если бы не позволил, тогда что? Съехали с дороги, привязали ослов к попавшейся к месту ржавой железяке, разложили свою простецкую еду. Ощущение постоянного ожидания грозы — низкое небо, туман и сумерки — уже стало привычным, — Чернов, похоже, научился быстро свыкаться с особенностями новых ПВ. Удивление, особенно долгое, — вообще штука непрактичная. Оно зачастую только мешает. Попал в ситуацию, оценил, принял решение, начал действовать — вот законы жизни ПВ-путешественника. А удивляться можно потом, когда мемуары писать придется. Чернов тихо усмехнулся: придумал же! ПВ-путешественник. ПВ-бегун. ПВ-марафонец, елки-палки!
— Бегун, смотри. — Керим указывал пальцем на дорогу в том направлении, откуда они пришли.
Где-то далеко от места привала цепочка фонарей вновь отрабатывала свои перемигивания — по дороге кто-то ехал. Судя по скорости перемещения световых точек, к ним приближался явно не ишак и не пешеход, а машина, причем довольно быстрая. Предположение Чернова подтвердилось: меньше чем за десять минут из тумана показался автомобиль, при ближайшем рассмотрении — микроавтобус, опять же незнакомой марки. Чернов и вефильцы расположились недалеко от дороги, а потому были хорошо заметны. Раз заметны — значит их заметили. Автобус резко остановился, из него вышли трое в длинных черных одеждах. Блестящие плащи до пят, на головах противогазы, на руках перчатки. Видок, прямо сказать, неприветливый. Быстрым шагом эти трое направились к недвижно сидящим путникам. Чернов уже пожалел, что не догадался отъехать от дороги подальше, в туман, который бы их скрыл, но задним умом все сильны… Люди в черном подошли совсем близко, было слышно, как они сипят, дыша через свои маски. За плечами у них, оказывается, висели ружья. Остановившись в трех-четырех метрах от места привала, они сняли с плечей оружие и навели его на Чернова и ребят.
Опять приключения, пронеслось в голове у Чернова, из огня да в полымя! Только от одних вояк смылись, как на тебе! И неожиданное: а на каком же языке они говорят, узнает он, наконец, или нет?
На этот мысленный вопрос ответ нашелся быстро.
— Вы кто такие? И какого хрена здесь делаете?
Этот язык Чернову был знаком хорошо. Слово «хрен», пожалуй, только в одном языке мира употреблялось настолько часто и настолько не по своему ботаническому назначению. Люди в черном говорили по-русски.
— Привал у нас. Закусываем помаленьку. — Чернов отреагировал спокойно, будто на него каждый день по многу раз наставляют ружья.
— Приятного аппетита. А документы у вас имеются? — довольно доброжелательно спросил один из «противогазов».
— Нет, к сожалению. А мы разве что-то нарушили?
— Нет, не нарушили. Но каждый должен иметь при себе документ, удостоверяющий личность. Потрудитесь объяснить, почему у вас их нет.
— А вы потрудитесь представиться. — Чернов говорил вежливо, в тон резиновой маске.
— Служба контроля зараженных территорий, сержант Осадчий.
— Очень приятно. Игорь Чернов, бегун. А чем заражены территории, которые вы контролируете, позвольте поинтересоваться?
— Ну, хватит ломать комедию, — вступила в разговор еще одна маска, — чем заражены, чем заражены… Нет документов — значит с нами поедете, на проверку. Выясним, кто вы такие. Михаиле, пакуй их!
Неприятный поворот сюжета. Чернову не мечталось быть опять «упакованным» — в какой уже раз за все время блуждания по разным ПВ. Однако Михаиле мечты Чернова не волновали. Фигура в плаще и противогазе, носившая это имя закинула ружье на плечо и, подойдя к Чернову, легко заломила ему руки за спину. Чернов непроизвольно вскрикнул. В ту секунду они вместе с Михаиле повалились наземь, сбитые с ног прыгнувшим на них Асавом. Падая, Чернов заметил краем глаза, что Керим и Медан тоже вступили в схватку с двумя остальными «черными плащами». Через пару минут, в течение которых раздавались сдавленное мычание и кряхтенье дерущихся людей, прозвучал выстрел. Кто и в кого стрелял, было непонятно. Копошение и катание по земле на миг замерло, но тотчас же началось снова. Чернов, понимая, что это не совсем правильно с точки зрения дружбы и добрососедских отношений, от драки попытался устраниться — закровоточили, заныли раны. Он отполз от Асава, сидящего на поверженном Михаиле и молотящего его по резиновой голове подвернувшимся под руку камнем, подобрал оброненное кем-то ружье, оценил обстановку и коротким, но сильным ударом приклада решил исход схватки между сержантом Осадчим и Керимом. В пользу Керима, естественно. Медан тоже разобрался с доставшимся ему «плащом» — противник лежал, скукожившись калачиком, и тихо постанывал.
Все это Чернову не нравилось. Не то чтобы он был по жизни пацифистом и никогда не дрался — нет, имелось и в его биографии несколько подобных сцен, — но сейчас он почему-то совсем не хотел, чтобы все решалось подобным образом. Предчувствие, что ли… Да еще выстрел этот…
— Кто… — хотел спросить Чернов, но вспомнил, что в лексиконе вефильцев по определению отсутствует слово «стрелять».
Сделал проще. Внимательно осмотрел тяжело дышащих Асава, Керима и Медана, не нашел на них никаких опасных для жизни следов, затем перевернул ногой стонущего «плаща» и увидел, что тот держится за живот, а между пальцев сочится кровь.
— Я пытался отнять у него эту штуку, — стал оправдываться Медан, — а она как бахнет!
— Как бахнет! — сердито повторил Чернов. — У него теперь дырка в животе, он умереть может.
— Ну и пусть умирает, — сказал Асав, — не жалко. Они хотели причинить нам зло, но мы победили, все справедливо.
— Да что ты знаешь о справедливости? — сорвался Чернов. — Нельзя убивать людей только потому, что они хватают тебя за руки. Он нам не враг, понимаешь?
Вефильцы стояли молча. Хмуро смотрели на злящегося Бегуна, который в явной растерянности нервно ходил взад-вперед между лежащими на земле «черными плащами».
— Делаем следующее. — Чернов силой заставил себя успокоиться и начать мыслить конструктивно, в его голове зрел некий план. — Помогите мне раздеть этого, — показал на Михаиле, — а этого свяжите и приведите в чувство.
— Как?
— Ну, полейте его водой, что ли.
На распластанного Осадчего было вылито полбурдюка воды, прежде чем вефильцы догадались снять с него резиновую маску. Морщась от головной боли и тупо мигая, оживший сержант захотел было подняться, но сразу же был крепко зафиксирован Асавом и Керимом, а Медан ловко завязал ему руки за спиной. Теперь он лежал на боку и молча взирал на то, как, что-то бормоча на чужом языке, странные варвары ворочают и раздевают бесчувственного Михаиле.
Оказавшись в одном белье, Михаиле тоже начал проявлять признаки жизни — постанывать и материться. Ему тоже завязали руки и полили на лицо водой, чтобы побыстрее в себя приходил, не валялся без сознания: время шло быстро, кто знал — не появится ли здесь еще пара «противогазов»…
Чернов примерил на себя трофейную одежду — все оказалось впору. Повертев в руках противогаз, он спросил у связанного Осадчего:
— А это вам зачем?
— Воздух заражен, — спокойно, безо всякой злобы, ответил тот.
Мыслил по-солдатски; проиграл — не дергайся зря.
— Чем?
— Чем только не заражен. А ты правда не знаешь? Кто же ты тогда такой?
— Придет время — узнаешь. Значит, так, — перешел на древнееврейский, — этих двоих отведете в Вефиль и запрете где-нибудь ненадежнее. Руки не развязывать, глаз с них не спускать. Вернусь — подумаем, что с ними делать. А раненого погрузите… туда, — указал на автобус, названия которому тоже не было в скудном языке древнего народа.
Вефильцы послушно потащили подстреленного в машину.
— Осадчий, как его зовут?
— Алексей.
— А фамилия, звание?
— Ефрейтор Алексей Стеценко. Он ранен?
— Да. По нечаянности. Сам виноват. Я хочу отвезти его в больницу или куда-нибудь, где ему помогут. Подскажешь — поможешь другу.
— Подскажу. Поедешь по дороге, откуда мы приехали, через пару километров будет блокпост. Тебя пропустят, проедешь еще километров пять, въедешь в город… Там, правда, ты сам не разберешься. Мне бы надо с тобой поехать…
— Не надо, разберусь.
— Кто же ты такой, странный человек? Ты явно не враг и не чернь. Я не встречал здесь таких, как ты. Уже давно не встречал. — Осадчий смотрел на Чернова с достоинством вперемешку с интересом — так, будто у него и не были связаны руки, а разговор проходил на равных.
— Не знаю, что такое чернь, но я точно не враг. Я хочу, чтобы ты знал это. Просто, похоже, мы сейчас играем в разных командах, но это ненадолго. Скоро я уйду, и смысл конфликта будет исчерпан. А пока мои друзья присмотрят за то бой. Ты как бы в плену. Понял?
— Спасибо, догадался, — усмехнулся Осадчий.
— Тогда полежи малек, а я поехал. Где ключи от этого драндулета?
— В замке. Удачи тебе, бегун… Да, кстати, бегун — это у тебя профессиональное?
— И еще как! Профессиональнее не бывает… А за пожелание удачи — спасибо.
— Чернов улыбнулся.
Ему чем-то понравился этот Осадчий, может, тем, что не потерял достоинства в откровенно унизительной ситуации.
Как и было обещано, вскорости Чернов, сопровождаемый световым пятном, подъехал к блокпосту. Небольшой домик, возле которого прохаживался одетый в такой же, как и у тех двух, черный плащ человек. На голове противогаз. Дорогу преграждал полосатый шлагбаум.
Чернов остановил автобус, но выходить не стал, внутренне напрягся, приготовился к тому, чтобы газануть в степь и объехать блокпост: догонять его им вроде не на чем…
«Плащ» подошел к машине с явным намерением пообщаться. Чернов, вздохнув, опустил стекло.
— Ну что, выяснили, почему фонари загорались? — Под резиновой образиной, по-видимому, имело место простое рабоче-крестьянское лицо с добродушной улыбкой — когда твой собеседник прячется за уродливой маской, невольно начнешь представлять его физиономию и мимику по голосу и тону.
— Выяснили, — кивнул Чернов.
Он был, как и, похоже, все тут, в противогазе и не опасался, что охранник на посту что-то заподозрит. Но беседовать с охранником не хотелось.
— И почему? — не унимался «плащ», видно, совсем ему тут скучно.
— Техника, — неопределенно махнул рукой Чернов.
— Понимаю, — серьезно ответил «плащ», — ну, езжай, коли так.
— Спасибо.
Автобус изрыгнул облако сизого дыма и проехал под поднятым шлагбаумом. По дороге Чернов размышлял о вопросе «плаща»: «Почему фонари загорались?» Значит, все перемещения по дороге контролируются, если из-за несанкционированного включения фонарей на место была выслана специальная бригада. Третья часть этой бригады лежала на полу автобуса и стонала.
— Эй, Леха! Алексей! Ты меня слышишь?
— М-м… — отозвался Леха.
— Говорить можешь?
— Могу.
— Я везу тебя в больницу, но не знаю, где она. Подскажи дорогу, это в твоих же интересах…
— В город…
— Что «в город»?
— В город въехали?
— Нет пока. Скоро въедем.
— У большого желтого здания… повернешь направо. Там будет…
— Что?
— Пост. Сдашь меня там.
Сдать-то тебя я сдам, подумал Чернов, но под каким соусом? Что сказать? Выехали втроем, приехали вдвоем, один раненый, другой вообще непонятно кто. Да и придется же снять противогаз когда-нибудь? Тогда что?
Ответить себе на этот вопрос Чернов не успел. Возник город.
Именно возник. Как мираж в пустыне. Вроде бы на этом месте еще недавно ничего не было, отвел взгляд на минутку и — бац! — смена декораций произошла. Из тумана на Чернова надвигался мрачный монолит плотно стоящих зданий, окруженных забором из колючей проволоки. Куда она уходила — направо и налево, было не видно — туман. Но для дороги в заборе имелся проем, в который Чернов и въехал.
Представшая его взору картина показалась чем-то знакомой. Порывшись в памяти, Чернов понял, что сейчас он видит собирательный образ, сотканный из того, что было читано в книгах и видено в кино, — разрушенный войной город. Именно такими он себе и представлял те города, которые прихотливая фантазия прозаиков и сценаристов сделала жертвами ядерных войн, химических атак и артиллерийских обстрелов. Руины, пепелища, стекло, арматура, покореженный асфальт… Вкупе с низким небом мышиного цвета зрелище производило гнетущее впечатление. Чернов чувствовал себя главным героем одного из тех фильмов или книг. Он ехал медленно, внимательно рассматривая окружающую действительность, замечал бредущих вдоль дороги людей — многие в таких же или похожих плащах, кое-кто без плащей, в простой одежке, женщины в длинных серых платьях, дети в замызганных пальтишках, и все, — абсолютно все, поголовно — в противогазах.
Автобус Службы контроля зараженных территорий ехал по улице странного города с черепашьей скоростью. Сквозь окуляры противогаза и стекла машины Чернов вглядывался в жизнь этого ПВ, и каждая новая замеченная деталь заставляла его буквально холодеть. Раньше он считал, что мурашки, бегущие по спине, — не более чем фигура речи. Оказалось, что никакая не фигура. Руины дома — куча строительного мусора, какие-то тряпки, веревки или тросы, — и посередине воткнута табличка: «Осторожно! Радиация». Канализационные люки крест-накрест заварены арматурными прутьями, помечены красным и снабжены надписями: «Химическая опасность». Большой щит, который в родном черновском ПВ использовался бы как рекламный, здесь нес информацию такого рода: «Товарищ! Не пренебрегай средствами индивидуальной защиты! Противогаз, защитный плащ и сапоги могут спасти твою жизнь!» Рядом был изображен несознательный «товарищ» без названых средств зашиты, и по его зеленому лицу было ясно, что жить ему осталось всего ничего. Еще несколько подобных плакатов в духе соцагитации встретилось Чернову по пути к зданию, о котором говорил раненый Леха. На одном из них красовался в полной боевой выкладке сотрудник Службы коятроля зараженных территорий, а надпись гласила: «Неподчинение сотрудникам СКЗТ — преступление!» Из этого Чернов заключил, что сия Служба тут существует на правах мелких богов — неприкосновенность плюс вседозволенность. Правильный, однако, костюмчик ты отхватил себе, бегун Чернов. Для этого ПВ — в самый раз. А вот профессиональный уровень этих самых резинолицых божков, похоже, не очень, — иначе хрен бы удалось трем крестьянам и одному избитому кнутом спортсмену обезвредить целый экипаж машины Службы. Видать, набраны эти сотрудники из числа простых граждан. Курсы ускоренной подготовки — и вперед, контролировать зараженные территории.
А все-таки, чем они заражены? Этот черновский вопрос хоть и получил косвенные ответы в виде многочисленных упреждающих табличек и грозных надписей, но общая картина происшедшего была по-прежнему неясна. Что случилось с городом? Из-за чего здесь все так фантастически страшно? Только ли в этом городе такие проблемы, или во всей стране? Или во всем мире? Ну а уж вопросы типа: «Что это за мир?» и «Что это за страна?» по умолчанию были самыми первыми, и их повторение казалось необязательным.
Приближалось желтое здание. Полукруглый, на удивление целый фасад глупого канареечного цвета архитектурно доминировал на этой части улицы. Чернов притормозил, подумал, как получше организовать сдачу раненого и при этом смыться без потерь. На ум ничего особо рационального не приходило. Зато вспомнилась фраза: «Наглость города берет» — парафраз выражения про храбрость. Превратность времени — замена ценностей: наглостью обладать выгодней и безопасней, чем храбростью. Тем более что наглость, говорят, еще и «второе счастье». Этим и будем руководствоваться, решил Чернов и решительно даванул газ. Со скрипом резины автобус вошел в поворот и резко затормозил у КПП. Похоже, именно здесь и находится штаб СКЗТ. Уж больно много таких же автобусов стоит на стоянке, и людей в форме, как у Чернова, тоже немало. Но ему сейчас было не до разглядываний и не до анализа увиденного. Он проорал в окно охраннику:
— Быстро открывай заднюю дверь! У меня раненый!
— Надо вызвать медиков… — растерялся «плащ» на КПП.
— Потом вызовешь! Быстро! Мне надо ехать.
— Куда? — «Плащ» откровенно тупил.
Со словами «Куда надо» Чернов выпрыгнул из машины и сам открыл заднюю дверь. Выволок оттуда бледного, бессознательного уже Алексея и взвалил его на руки охранника. Затем вскочил обратно, развернулся и, провожаемый неразборчивыми криками «плаща», скрылся за поворотом. На все про все ушло меньше минуты. Теперь у Чернова был выбор. Либо ехать обратно к Вефилю, либо поколесить на свой страх и риск по этому странному городу и выудить побольше информации про данное ПВ, из которого надо бы по-хорошему мотать как можно быстрее — не зря же они тут все в противогазах ходят. У вефильцев, как известно, таких средств защиты не имеется, и кто знает, как скоро они могут превратиться в подобия того зеленолицего парня с плаката? Что-то подсказывало Чернову, что немедленное бегство из этого ПВ в принципе возможно, но нежелательно. Зачем-то здесь надо ненадолго остаться… Верховный Ясновидящий ненароком или намеренно, но одарил Чернова способностью заглядывать в будущее? Хорошо бы, хотя сомнительно. Скорее просто намекает, используя интуицию Чернова, что здесь следует искать Зрячего. А может, Чернов сам до этого додумался?
Так или иначе, поедем, красотка, кататься… Чернов бросил взгляд на окружающие его местами целые, местами разрушенные дома, — надо запомнить ориентиры, чтобы не заблудиться, — и решительно свернул в ближайшую прилегающую к основной улицу.
Автобусик Службы контроля производил на прохожих двоякое впечатление. Одни его медленно провожали безэмоциональным «противогазным» взглядом, другие спешили отвернуться, исчезнуть в подворотне, спрятаться за что-нибудь, Чернов легко предположил, как бы развивались события, если бы в машине сидела настоящая группа Службы контроля… Выскочили бы, наверное, всех наземь положили, в каталажку бы свезли… За что? А за отсутствие документов, например, как давеча хотели поступить с вефильцами и с ним самим. Нет, наверное, здесь документы у всех в порядке — город как-никак, да и здание СКЗТ рядом, уже всех тыщу раз проверили, негодных отсеяли, правильных оставили. А страх жителей перед проезжающим автобусом Службы — в подсознании. То, что СКЗТ — местный аналог милиции, Чернов не сомневался, но в чем же тогда заключается «контроль зараженных территорий»?
Остановив машину у обочины, он пробрался в грузовое отделение, в котором обнаружилось несколько ящиков с загадочными аббревиатурами. Открыв один из них, Чернов обнаружил некий прибор, из описания которого следовало, что это не что иное, как банальный дозиметр, совмещенный с электрошоковой дубинкой. Очень удобно: измерил задержанного, увидел, что он «фонит», нажал на кнопку — разряд!
— и нет хлопот с заковыванием в наручники, возможными погонями… В другом ящике лежали какие-то баллоны без всяких обозначений. По характерному колечку чеки, наподобие гранатной, Чернов сделал вывод, что это что-то вроде газовых шашек — дернуть за кольцо, метнуть, куда надо, и спокойно выносить задыхающихся супостатов. Третий ящик оказался набитым противогазами — новенькими, еще в тальке. Чернов пожалел, что не догадался устроить такую ревизию еще на месте расставания с Асавом, Керимом и Меданом, — их можно было бы снабдить хоть какой-то защитой от местного ядовитого воздуха. С другой стороны — на весь Вефиль все равно бы не хватило, а дома бы их встретили, мягко говоря, с удивлением. Больше в машине ничего интересного не лежало, и Чернов перелез на водительское место. Краем глаза он заметил, как какая-то тень прошмыгнула совсем рядом с машиной — толком не разглядеть, противогазные окуляры сильно ограничивают обзор. Но Чернову показалось, что кто-то смотрел на него снаружи через лобовое стекло, а как только он полез в кабину, наблюдатель отбежал и исчез. Кто это был и куда смылся — неясно: туман, полумрак. В Чернове возникло неприятное ощущение, что за ним наблюдают, этакий внутренний дискомфорт, от которого захотелось поскорее избавиться. Он завел машину и уже тронулся было, но перед носом автобуса внезапно возник мальчик. Прямо из-под земли вырос. Чернов вдарил по тормозу, машина качнулась, но пацан, вместо того чтобы убежать, продолжал невозмутимо стоять и смотреть Чернову прямо в глаза. Он был невеликого росточка, грязновато одетый, на вид ему было лет двенадцать. И что самое неожиданное — он стоял без противогаза. Чернов даже не сразу понял, что необычно в виде этого пацана. Само лицо. Живое. Человеческое. В этом городе он не увидел еще ни одного лица — все спрятаны за противогазами. А этот стоял и сверлил Чернова своими черными глазами, ветерок трепал русые нечесаные волосы. Может, это именно он следил за Черновым, пока тот рылся в ящиках? Так или иначе — этому маленькому наглецу надо сказать несколько теплых слов… На долю секунды задумавшись, чтобы купировать из своей предстоящей тирады всю непарламентскую лексику (мальчик все-таки), Чернов взялся за ручку, нажал ее, приоткрыл дверь… и здесь молнией пронеслась мысль — засада! Подстава! Гоп-стоп. Как хочешь, назови — суть не изменится. Так просто мальчики перед машинами не тусуются ни в каком ПВ. Чернов дернулся было назад, но обратное действие совершить уже не удалось — кто-то потянул дверь на себя, чьи-то руки вытащили Чернова из машины, кто-то содрал противогаз, кто-то напялил на голову черный мешок, кто-то ударил под ребра, заставив согнуться… Последнее, что видел Чернов, — мальчик все стоял перед машиной и смотрел на происходящее грустным взрослым взглядом.
Согнутого Чернова провели пару сотен метров, затем была лестница, ведущая вниз, потом — низкий потолок, о который он ударился головой, вознамерившись распрямиться, потом — какое-то место с весьма противным запахом, еще несколько ступенек, и в финале — деревянная скамья, на которую его довольно деликатно усадили. Все это он постарался запомнить по ощущениям, так как перед глазами был лишь непрозрачный мешок. Пока его вели, никто не проронил ни слова, так что по голосам он не смог бы идентифицировать своих похитителей, даже если бы захотел. Под ребра дали от души — болело сильно. Только посидев на скамейке, успокоившись, Чернов смог восстановить нормальное дыхание. Повязка на теле давно промокла насквозь, это тоже было весьма неприятно, так как грозило занесением инфекции в раны, а о медпомощи в той ситуации, в которую попал Чернов, заикаться, судя по всему, было бессмысленно.
Неожиданно он вспомнил, что у него не завязаны руки.
Но попытка снять с головы мешок успехом не увенчалась — по рукам больно ударили чем-то твердым и тонким — будто прутом каким, — и кто-то процедил едва слышно: «Не рыпайся!»
В помещении явно находились три-четыре человека — помимо Чернова, все молчали, ждали чего-то. Или кого-то. Минут десять безмолвного ожидания принесли свои плоды: заскрипела дверь, зазвучали шаги, Чернова подняли со скамьи — видимо, при вошедшем сидеть было нельзя: здесь существовали собственные приличия…
— Снимите это с него. — Голос принадлежал мужчине, возраст которого Чернов определить не мог, но интонация была куда какая властная.
Не иначе — местный «бугор». Еще секунда, и, щурясь от света, Чернов смотрел на этого «бугра». Им оказался плюгавенький старичок, лысый, с голубоватой прозрачной кожей, весь как бы трясущийся под невероятным грузом прожитых лет, но с очень ясными молодыми глазами, какие бывают у стариков, которые счастливо избежали маразма, склероза, болезни Альцгеймера и так далее.
Старичок начал с банального вопроса, от которого Чернов уже устал:
— Кто ты?
Невольно, уже не контролируя эмоции, Чернов нервно засмеялся, и сразу же последовал болезненный тычок в бок от стоящего рядом толстого мужика. Это должно было означать что-то типа: «Как ты смеешь, подлец, смеяться в лицо уважаемому человеку?!»
— Я спросил что-то очень смешное? — поинтересовался старичок беззлобно.
— Ничего. Просто этот вопрос мне задают с пугающей воображение частотой. Даже чаще, чем я успеваю отвечать.
— Так кто же ты, человек, что всем так интересен?
— Я Бегун.
Если в первый раз Чернов назвал себя так со строчной буквы: обозначил профессию всего лишь, то сейчас — с привычной прописной, как имя. Или, если здесь это покажется понятнее, как кличку, погоняло.
— Бегун… — Старичок попробовал слово на язык. Видимо, понравилось. — А почему ты так одет, Бегун? И откуда у тебя такая замечательная машина?
— Покататься взял. А одежду — поносить. — Чернов понимал, что сейчас дерзить не надо бы, но говорилось как-то само.
— Впору тебе все пришлось, впору…
— А почему вы решили, что все это не мое? Может, я — сотрудник СКЗТ?
— Не-а, — по-мальчишески мотнул головой старик, — не сотрудник. Сотрудники поодиночке не ездят и тем более в наших кварталах не останавливаются так надолго. Боятся. А ты не сотрудник. Ты вообще нездешний. Так кто ты?
Чернову вновь очень захотелось рассмеяться. Громко, от души, заливисто. Но ожидание физического возмездия его остановило — терпеть тычки и удары желания не было.
— Вы правы, я нездешний. Я, можно сказать, проездом. Так вышло, что я… э-э… нашел эту форму и машину, и…
— Погоди, погоди, — перебил старичок, — чем врать, не говори лучше ничего. Посмотри вокруг, что ты видишь?
Чернов осмотрелся. Он находился явно в подвале — низкий потолок, полное отсутствие окон, но в подвале окультуренном, облагороженном, жилом. Здесь, похоже, живут люди — над головой протянуты веревки с бельем, стоят тазы, в углу — стол с чистой и целой посудой, какие-то шкафы…
— Комната… — неопределенно сказал Чернов.
— Комната, именно. Не застенок, не каземат, не камера пыток. Ты не в СКЗТ, друг мой, ты по другую сторону баррикад. Скорее всего мы с тобой из одной команды, но ты должен нам это доказать. Тогда мы тебя накормим и сменим твою повязку. И, не исключено, отпустим.
Чернов оглядел себя — кровь проступила через одежду, это было видно под расстегнутым плащом.
— А поверите ли мне вы?
— Не беспокойся, я чувствую правду и ложь. У меня такая мутация.
Мутация. Интересно. Ну раз мутация… Хочешь правды, дед, — слушай. И попробуй только не поверить.
— Хорошо, — Чернов решился, — я расскажу вам все, хотя я сам бы не поверил, если бы мне такое рассказали. Меня зовут Игорь Чернов. Я Бегун. Я прибыл из другого времени…
— Стоп! — перебил старик.
— Что такое? — с подозрением спросил Чернов. Он уже пожалел о своем отчаянном выпаде: «из другого времени» — это слишком круто, не прожуют.
— Отведите его — накормить и смените повязку. — Дед улыбнулся. — Спасибо за правду, Бегун. Дорасскажешь, когда поешь и отдохнешь.
Чернов даже малость удивился, как быстро преобразились окружающие его люди. Еще секунду назад бывшие суровыми и злобными мужиками, они вмиг стали добрыми и в доску своими. Хлопали по плечам, улыбались, жали руки, говорили: «Добро пожаловать».
— Тебе интересно знать, кто мы такие? — спросил старик.
— Очень, — не соврал Чернов.
— Мы — чернь. По крайней мере нас так называют СКЗТэшники. Неприятно, конечно, но все уже привыкли. Да и как ни назови, хуже или лучше мы не станем… Ты говоришь, что прибыл из другого времени. Почему-то это меня не удивляет… Раз прибыл, значит, прибыл. Значит, не знаешь о нас ничего? Так?
— Так, — кивнул Чернов.
— Я расскажу. Коротенько. Раньше все люди были как люди. Жили, любили, растили детей, работали… Бедные были и богатые, но все — люди! А после Удара все, кто выжил, разделились на чернь и СКЗТ. Других нет. Вернее, есть еще такие странные, пришлые, как ты, но СКЗТ их быстренько объявляет врагами, и больше их никто никогда не видит… Будто у СКЗТ есть разные враги…
Последнюю фразу старик произнес как бы про себя.
— Погодите… э-э…
— Доктор. Зови меня Доктор. Здесь все меня так зовут. Черни имена ни к чему.
— Доктор, я не очень понимаю… Что такое Удар? Почему произошло такое разделение? Я вообще не представляю, где нахожусь, если честно.
— Точный адрес тебе назвать? — усмехнулся Доктор. — Пожалуйста! Планета Земля, страна называется Братство Трудовых Республик, сокращенно — БТР, город Труд, столица, вернее, то, что от нее осталось. Государство наше, насквозь пропитанное идеологией всеобщей трудовой занятости, однажды имело неосторожность ввязаться в политический спор с одной недружественной нам, но весьма мощной во всех смыслах державой, — Объединенные Штаты Колумбии называется, и спор этот затянулся не на шутку…
— Что не поделили-то? — спросил Чернов, вольно или невольно, но пораженный дурацкой гротескностью реальности. Всякие миры уже видал, но такой чисто пародийный — впервые.
— Я же говорю, у нас развита идеология труда. А колумбийцы стояли на том, что банальный маломеханизированный труд — тупиковая ветвь развития. Дескать, будущее за механизацией и автоматизацией. Слово за слово — война началась. А там и Удар последовал. Неизвестно, кто начал первый, — это тайна государственного уровня. Да, в общем, какая теперь, после Удара, разница — кто первый…
— Что за Удар? — переспросил Чернов, уже предполагая ответ Доктора.
— Ядерный, — естественно, оправдал его ожидания старик. — Они ударили по нам, а мы по ним. Ядерные ракеты обрушились на все крупные города, химией отравили реки с лесами… Ад был кромешный, погибло очень много народа, кто не был готов.
— Что значит — готов? Разве к такому можно быть готовым?
— Если ждать такое и сильно стараться. Мы ждали и старались. Мы понастроили множество бомбоубежищ, целые подземные города. Но даже это помогло не слишком, огромное число людей задохнулось в бомбоубежищах из-за плохой вентиляции и умерло от голода. Да что там вентиляция! Миллионы просто не успели спрятаться! Половины нашего народа как не бывало после Удара… — Старик вздохнул, задумался, продолжил: — Удар сделал свое черное дело: прячься не прячься, но есть судьба, от нее не уйдешь.
— А как называется ваш народ?
— Люди Труда. Но в давнее время, как утверждают старые книги, мы назывались ратью…
Пародия. Гротеск. Программа «Аншлаг! Аншлаг!». Да и сам Доктор не производит впечатления не то что доктора — даже мелкого кандидата наук. Речь его — пародия на «народность» из скверных производственных романов советских писателей… Чернов изо всех сил старался не задать вопрос, который мог бы показаться бестактным, молчал, слушал, а Доктор все говорил и говорил…
— Но мы тоже дали им прикурить! Удары были нанесены почти синхронно — у нас и у них. Говорят, что у них сейчас все еще хуже, чем у нас. Да только есть ли смысл сравнивать, где хуже?.. Самое горькое, что пострадал весь наш мир, который был очень красивым и очень богатым. Реки отнесли отраву в моря, там погибло много рыбы, а что не погибло, то начало мутировать. Но жизнь не закончилась, жить-то надо… Эту рыбу ловили и ели, несмотря ни на что, поэтому мутации начались и у людей. То же произошло с птицами, со зверями… Ветер разносил отраву… А смог, что поднялся после Ударов, навсегда затянул небо, темнота теперь даже днем — везде, по всей стране фонарей понатыкали, чтобы не умереть в бессветности… Только над полюсами более-менее чисто. Я не знаю — почему. Говорят, какие-то атмосферные течения, что ли… Но жить на полюсах невозможно, очень холодно. А здесь, наоборот, все теплее и теплее становится, климат меняется, скоро все изжаримся здесь. — Доктор чему-то вдруг засмеялся. — Сдохнем все! И поделом нам! Нечего было в войну играть! Да! Зажаримся, как на сковородке! Мертвая планета будет! Мы сами ее убили!
Старик начал переходить на крик, покраснел, стал заикаться, к нему поспешили подручные, видимо уже знакомые с такими симптомами, нежно подняли Доктора и унесли в соседнюю комнату. Через закрытую дверь было слышно, как он кричит о бессмысленности войны и отравленном мире. «Дед Щукарь» из местной черни оказался ко всему не слишком здоровым психически. Тоже мутация или еще что-то?
Чернов сидел и недоумевал: все происходящее сейчас — экспромт или домашняя, заготовка Большого Шутника и одновременно Ведущего Историка-Прогнозиста? Сущий, похоже, решил устроить Чернову экскурс в по счастью несостоявшееся прошлое родного ПВ: не разрешись Карибский кризис в славных шестидесятых по-мирному, как знать, может, в России и Америке все было бы именно так, как здесь представлено. От слова «представление»… Неприятно даже думать об этом. Чернов спросил у двух оставшихся в комнате мужчин:
— А когда все это случилось?.. Ну, о чем он рассказывал?..
— Скоро десять лет как, — тихо ответил один из них.
Десять лет. За десять лет эти люди успели мутировать, утыкать, по выражению Доктора, всю планету фонарями, но даже не удосужились убрать руины, которые эти фонари освещают своим перманентным светом…
Сущий устроил… Ничего никто не устраивал! Если все, увиденное Черновым на Пути, — реальность (а скорее всего так оно и есть), то Сущий повинен (Сущий повинен?! Экое богохульство!..) лишь в том, что Путь Бегуна проходит по реальным-разреальным ПВ, которые Чернову видятся либо пародией на его Землю, либо уж таким извращением опять же его земной действительности, что кому-то в пору рулить в Кащенко: то ли ему самому, то ли всем до единого персонажам из очередного ПВ. В принципе, сие объяснимо. Объяснение суперпримитивное и, как всякий примитив, доходчивое. Все японцы для русского — на одно лицо. Все белые для японца — близнецы-братья… Да мы просто не умеем с ходу — не привыкнув, не пожив в Ином некий протяженный срок, — воспринимать это Иное всерьез. Вот побудь Чернов в мире СКЗТ год или два, все казалось бы если не родным (это уж вряд ли…), то по меньшей мере понятным и даже привычным.
Кстати, об СКЗТ. Чернов уже отмечал унылое однообразие миров, которые он нанизывал на свой Путь. Везде имеют место плохие и хорошие, сильные и слабые, высшие и низшие, избранные и изгои. И обязательно избранные гнобят изгоев, а те, в свою очередь, всеми возможными способами борются с избранными, пакостят им почем зря. И те, и другие безжалостны к врагам. В недавнем Джексонвилле роль черни исполнял Центр сопротивления виртуальности мира, а «виртуалы» (Чернов не успел узнать их название, если таковое вообще есть…), наоборот, гнобят, как и положено, людей из ЦСВМ. Как здешние деятели СКЗТ преследуют и уничтожают чернь. Или все же в кавычках — «чернь», все же — название, а не только определение места в жизни… И эти фантастически неудобные и мертвые по сути аббревиатуры — везде, Сущий помоги! Какое надругательство над языком!..
Все это продумал и вовремя сказал себе: стоп. А у тебя на родной сторонке, Чернов, все иначе, не так ли? И не было у тебя никогда в истории Земли четкого разделения на избранных и изгоев? И разве всегда изгои оказывались правы? И разве никогда они не менялись местами, изгои становились избранными, а избранные изгоями?.. Все так же! Во все времена! Во всех странах! Даже в Японии, мать ее японскую, которая тебе, Чернов, вся — на одно лицо! Так, видимо, устроена жизнь везде — вне зависимости от положения этой жизни в пространстве-времени. И перестань удивляться и возмущаться по ерунде. Все равно ты никогда не успеешь понять, как устроено общество, сквозь которое ты проносишься на рысях. Твое дело понимать одно: есть Путь и есть короткие (хотелось бы!) стоянки на Пути. Как станции на родной тебе «железке»: стоянка поезда пять минут. Если что и успеешь, так только газетку купить или ведро яблок — это если на обратной дороге. Беги и не насилуй и без того не могучий свой интеллект. Ноги есть — ума не надо… Унизил, значит, себя.
Но успел сообразить вдогонку: и аббревиатур в твоем родном земном мире — одним местом ешь. Особенно — в русском языке…
— Можно я вас посмотрю? — спросил тоненький голосок откуда-то сзади.
Чернов обернулся. Девушка. Симпатичная. Лет шестнадцати. Очень худая.
— Посмотришь? Что это значит? — не понял Чернов.
— Не бойся, доверься ей, — улыбнулся мужчина, — она лечит руками.
— Тоже мутация? — спросил Чернов.
— Она самая.
Девушка смело задрала на Чернове рубаху, внимательно рассмотрела неприглядного вида раны. Гной вперемежку с кровью. Чернов сам даже отвернулся. Противно, черт возьми. Девушка же не брезговала. Она удалила влажной тряпочкой бурую мягкую корку с ран, аккуратно промыла все вокруг, затем положила теплые ладони прямо на раны. Чернов вздрогнул, но не от боли, а от внезапно разлившегося по телу тепла.
— Какой вы грязный! — без обиняков сказала девушка.
— В смысле? — Чернов меньше всего сейчас ожидал такого обвинения, хотя основания для него имелись.
— Грязный, но сильный, — она не отреагировала на вопрос, — выносливый… крепкий… но очень грязный.
— Что она хочет этим сказать? — Чернов обратился к наблюдавшим за действом мужчинам.
— Тс-с! — Оба приложили пальцы к губам: помалкивай, мол.
Не дурак, понял.
— Я такой грязи даже не знала, — продолжала вещать юная фельдшерица, — странная какая-то, не такая, как у нас.
Наша российская грязь — самая грязная грязь в мире, не к месту подумал Чернов. Сам себя поправил: уж сейчас-то на тебе — отнюдь не российская, а вообще неизвестно чья. Грязь Людей Труда, например. Тех, верхних, чистыми уж точно не назовешь…
Девушка улыбнулась, будто услышала его мысли. А может, и вправду услышала: мало ли — мутация…
Ладошки резко отлипли от ран, которые стали заметно суше, зато приятное тепло из организма сразу улетучилось.
— Все, — сказала девушка, — я почистила вас. Еще немного, и вы бы заболели, в раны проникла инфекция, но теперь все в порядке. Но почему вы такой грязный?
— Как это понять? Объясни наконец, милая, какую грязь ты имеешь в виду? — взмолился Чернов.
— Грязь… везде. В воздухе, в воде, в пище. Что вы едите, чем дышите? Какую воду пьете?
Чернов не нашелся, что сказать. Ну вода, ну еда… Ну поганый московский воздух, которым приходилось волей-неволей дышать полной грудью во время пробежек по бетонным джунглям. Эту грязь она имеет в виду? Или все же ту, что набрал его организм, кочуя из ПВ в ПВ?.. Да Сущий с ней! Почистила она его — спасибо. Только надолго ли он чистым останется?.. Вопрос казался риторическим, ответа не требующим.
После лечения Чернова заново перевязали, накормили чем-то непонятным, но довольно вкусным, и оставили отдыхать. Ощущая странное послевкусие у себя во рту, Чернов расслабленно, но с опасной для собственного состояния прозорливостью размышлял о том, что наверняка после Удара в живых сохранилось крайне малое количество сельскохозяйственных животных и теперь они в дефиците, а вот крысы обязательно должны были выжить… Крысятина? От этой мысли начало подташнивать, но новое появление успокоившегося Доктора отвлекло Чернова.
— Извини, я немного сорвался, — стеснительно произнес старик, — так на чем мы остановились?
— Климат меняется, — напомнил Чернов.
— Ага. Точно. Меняется. Но это не важно. Тебе ведь не жить здесь? Ты же Бегун — передохнешь и дальше побежишь.
Чернов насторожился. Эта фраза старика могла быть случайной, без подтекста, а могла и намеренной, с намеком. Зрячий или знающий о существовании Зрячих?.. Чернов на всякий случай кивнул: да, мол, все так.
— А значит, перед тем, как ты уйдешь дальше по своему Пути, — продолжил Доктор, — тебе необходимо кое с кем повидаться. Здесь. У нас.
Ничего себе гостеприимство: «перед тем как уйдешь»…
— С кем? — Некая предопределенность, имеющая место во всех блужданиях по ПВ, впрочем, уже подсказывала Чернову точный ответ на собственный вопрос, поскольку предложение «повидаться» явно предполагало кого-то более ответственного, нежели он, Доктор.
— Увидишь, — таинственно молвил Доктор.
Увижу, ясное дело, куда мне деваться, спокойно, равнодушно даже подумал Чернов.
Его опять повели мрачными подвальными коридорами, мимо каких-то залов, комнат и просто ниш, приходилось вновь пригибаться, смотреть под ноги, хвататься за скользкие стены, чтобы не оступиться на скользких же ступенях. Хорошо хоть, что без мешка на голове на сей раз.
Остановились перед массивной железной дверью с окошком. Доктор выстучал на ней костяшками пальцев какой-то код, в окошке появился глаз, посмотрел внимательно на пришедших, исчез. Послышался лязг отпираемых засовов, и дверь открылась. За ней, загораживая проход, стоял толстый мрачный мужик, абсолютно лысый, но с длиннющими запорожскими усами. Глядя на него, Чернов цинично подумал, что даже в голодное крысиное время, оказывается, встречаются толстяки, да еще и оригиналы: Котовский с тараканьими усищами. Не раз поминаемая матушка Чернова говорила, когда кто-то из ее знакомых жаловался на неспособность или невозможность похудеть: в ленинградскую блокаду толстых не было. Неужто ошибалась? Вот тебе и род блокады — в этом ПВ, вот тебе и толстяк — здесь же. То ли крыс развелось немерено, то ли опух от голода…
— Чего? — неприветливо спросил толстый.
— К Младенцу, — в том же тоне ответил Доктор.
— Нельзя.
— Надо.
Толстяк нехотя отошел. Чернова позабавил этот содержательный диалог: «нельзя — надо». Или это самое «надо» было сказано суперубедительно, или это что-то вроде пароля. А может, просто рисовка перед забежалым гостем, который уйдет и унесет с собой короткую память о мудром Докторе. А ведь мудрого Доктора беспрекословно слушались его немногочисленные подданные…
Еще коридоры, еще низкие потолки, еще ступеньки, только уже в сопровождении тяжело сопящего толстого усача. Очередная дверь, очередная комната…
— Пришли, — буднично сказал Доктор.
Пришли в тесное полутемное помещение, освещаемое тусклыми производственными фонариками-бра на стенах. На полу — истершийся во многих местах ковер. На потолке — ребристый червь вентиляционной трубы. Одной стены нет — вместо нее тонкая непрозрачная, плотная занавеска, поверх которой пробивался свет.
— Ждите, — бросил толстяк и скрылся за этой занавеской.
Чернов прислушался: оттуда доносился приглушенный разговор. Говорили двое — толстяк и еще кто-то… маленькая девочка, что ли? Или мальчик… Тоненький плаксивый голосок, принадлежавший, видимо, тому, кого здесь называли Младенцем, если можно имя или кличку понять буквально. Толстяк выглянул из-за занавески:
— Заходите.
В этой части комнаты все было по-другому. Мягкий свет заливал чистые белые стены, потолок разрисован под голубое небо с облаками. Ни дать ни взять — детская комната. Тем более что посередке стоит самая настоящая кроватка для младенца — с бусами, висящими игрушками и решеточкой, чтобы, значит, дитя не выпало на пол, не дай Сущий. А в кроватке лежало, собственно, само дитя. Но какое! Чернов с трудом заставил себя не отвернуться, мгновенно вспоминая информацию, полученную от разговорчивого Доктора, что мутирует здесь все и вся. И мутации, оказывается, принимают самые жуткие формы.
Экзоскелет.
Чернов вспомнил некогда вычитанный в фантастике термин, применявшийся, правда, для описания каких-то инопланетян. Экзоскелет — значит наружный скелет. Перед Черновым был не инопланетянин, а человек, хоть и назвать таковым ЭТО было затруднительно. Желтые полоски ребер обхватывали бледно-розовое тельце, врастая в него на боках. Страшненькие, тонкие, недоразвитые руки безвольно разметались по простыне. Там, где должны быть ноги, растет некое подобие хвоста с загадочными костяными наростами. Венчала все это уродство огромная даже по взрослым меркам лысая голова с выпуклым лбом, глубоко посаженными глазами и неожиданно розовыми щеками.
— Здравствуй. Я и есть Младенец, — неожиданно произнесло существо плачущим детским голосом.
— Здравствуй. Я и есть Бегун, — ответил Чернов, усиленно подавляющий в себе отвращение вперемежку с удивлением.
При всем своем невеликом и неотточенном умении маскировать переживаемые эмоции, он боялся, что сейчас на его лице отображается абсолютно все. А это все, как точно знал Чернов, по меньшей мере неприлично.
— Некрасиво, понимаю, — проплакал Младенец, — но, согласись: понятие «красота» относительно в любом мире. Наверняка и в твоем тоже.
— Соглашусь.
Младенец был абсолютно прав. Красота скандинава, пигмея или опять же японца — несопоставимы. Как относительно и уродство, о чем Младенец не сказал.
— Вот и договорились. — Младенец улыбнулся совершенно по-младенчески — открыто, беззубо, игриво. — Доктор, спасибо, что привели Бегуна. Теперь оставьте нас. Мне хочется побеседовать с человеком, о котором я так много слышал.
Говорящие и, похоже, авторитетные младенцы, лечение наложением рук, старички, на раз отличающие ложь от правды… Что же это за мир такой — либо гениально скроенный, либо гениально вывихнутый? Это один Чернов вопросы задал. А другой, гнусно-прагматичный, сразу ответ дал: а ты поживи, поживи здесь годик-другой — даже сил спрашивать не останется…
— Ты можешь читать мысли? — нагловато, скрывая неуверенность, спросил Чернов Младенца.
— Почему такой вопрос?
— Не знаю. Просто подумал. Ты должен уметь это делать. Здесь у многих такие мутации… Мне кажется, все могут читать чужие мысли, только скрывают свое умение от остальных. От тех, кто не умеет. Верно?
— Ты прав. Умеют не все, но многие. И почти все, кто умеет, скрывают. Ради собственной же безопасности. Кому охота общаться с человеком, который видит тебя насквозь?
— Охота невеликая. Страшновато, противно… Начинаешь суетиться, пробовать экранировать себя… Извини за прямоту, Младенец.
— Не за что. Я понимаю тебя. Если хочешь, я не стану читать твои… Отключу эту свою функцию на время, пока ты рядом.
— Ты и это умеешь?
— Ты же умеешь зажмуривать глаза? Логично.
— Еще наглый вопрос — ты Зрячий?
— Какой ты быстрый, Бегун! — Младенец засмеялся. — Да, я Зрячий. Но почему именно наглость? Как же пафос, как же изумление, как же преклонение, наконец?
— Ну, если ты привык, что Бегуны, встречающиеся с тобой, все время изумляются и преклоняются, то извини, не на того напал. Я тебе прямо скажу: мне твой мир исключительно противен, понимаешь, я хочу побыстрее отсюда смыться. Так что не буду тратить время на условности. Для экономии времени.
Изумился-таки. Собственной дерзости. И преклонения не миновал: перед терпением Младенца.
— Бегун один. Ты. И я очень горд встрече с тобой. Хочу, чтобы ты это знал. Наша встреча для меня очень важна. Может быть, она — мое главное предназначение: вот закончится, ты уйдешь на свой Путь, а я могу перестать беречься… Знаешь, я выживаю только благодаря Большому… это тот человек с усами. Он обеспечивает охрану, уход, заботу. О таком, как я, надо беспрестанно заботиться… А я в свою очередь отплачиваю ему тем, что занимаюсь пророчествами.
— Еще и пророчества?
— Еще и они. Поверь, я не шарлатан, я действительно умею предвидеть будущее, и только это меня и кормит. Приходят люди и за деньги слушают, что я им скажу. Если я не буду приносить деньги Большому, он перестанет меня кормить, и я закончу свои дни на какой-нибудь радиоактивной помойке. А я действительно ждал тебя. Давно. Услышал — и с тех пор ждал.
— От кого услышал?
— Не знаю. Говорят о каком-то Сущем, но мне не довелось опознать Его. Я просто слышу внутри себя разные голоса: как будто кто-то с кем-то все время беседует. Отсюда — мое умение предсказывать будущее, недалекое, правда… Порой я представляю себя обычным радиоприемником, нечаянно поймавшим какую-то волну с чужими разговорами… Однажды я услыхал разговор о твоем приходе. И понял, что причастен к этому тоже. Поэтому встреча с тобой — это то немногое по-настоящему МОЁ, что есть в моей жизни. По большому счету, мне теперь больше нечего ждать… Только если ты забежишь к нам на каком-нибудь другом Пути… Но это маловероятно: тогда я слышал, что Бегун является смертному только раз в жизни. А если ты и попадешь сюда повторно, то Зрячий — смертный! — уже будет другой.
Слушая Младенца, Чернов даже пожалел, что был с ним резок. Действительно, житуха у него — не подарок, а когда главный человек в твоей жизни еще и ни в копейку тебя не ставит, это совсем неприятно. Надо отдать должное Младенцу, он оказался тактичнее и выдержаннее нервного, импульсивного Бегуна. Чернову захотелось во искупление второпях сказанного сделать или сказать что-то правильное, доброе, реабилитирующее, но на ум пришло лишь примитивное:
— Прости, если обидел.
— Ничего. Знаешь, Бегун, я отдал бы все, чтобы у меня была такая судьба, как у тебя. Путешествуешь по мирам, помогаешь людям… приключения… Но у меня ничего нет, кроме себя самого, а кому я нужен? Так что не видать мне такой судьбы.
— Такая судьба тоже крайность, Младенец. Иногда хочется спокойствия, комфорта и уверенности в завтрашнем дне. А у меня чаще всего не бывает ничего из вышеперечисленного.
Чуть помолчав, Младенец произнес:
— Верно. Крайности — плохо. Золотая середина — хорошо. Я думаю, вся наша жизнь состоит из поиска этой самой середины. Мне тяжело судить, правда это или мои смешные умозаключения, потому что моя жизнь сама по себе поиском не является, скорее ожидание. Но так говорят те, кто приходит в мой мозг… А ты ищешь, Бегун, ищешь, как не ищет никто. Одна география твоих поисков чего стоит: целые миры!
Младенец опять замолчал. Ничего не говорил и Чернов. Ждал. Чего? А чего он обычно ждет от Зрячих? Умных слов, завуалированных или прямых наставлений, намеков, рассказов о Сущем… Собственно, на то они и Зрячие, чтобы давать ему всю эту информацию. Вот он и ждал.
А Младенец молчал.
Моргал большими влажными глазами, чуть подергивал эрзац-ручками, тяжело, похрипывая, дышал. Чернов, глядя на него, думал о том, что усатому няню — Большому, немало мужества стоило привыкнуть ухаживать за этим… человеком. Попротивнее, поди, чем за простым ребенком.
В тишине было слышно, как где-то что-то капает.
— Я с ума схожу от этого звука, — вдруг произнес Младенец.
— От какого?
— Капли. Все время, круглые сутки — один и тот же звук. Кап, кап, кап… Иногда промежуток меняется, они начинают капать чуть быстрее, иногда чуть медленнее…
— И что?
— Ничего. Просто эти капли — единственное мое представление о времени. Я иногда их считаю, и становится ясно, сколько прошло времени. Но чаще они раздражают. Я их просто ненавижу. Лучше совсем не знать времени, чем знать его так… Я люблю говорить с людьми, потому что тогда я не слышу капель, но говорить приходится нечасто… Знаешь, я просил Большого выяснить, что это там капает, он ходил искать, но не нашел…
— Младенец! — оборвал его Чернов.
— Что?
— Что ты несешь? Какие капли? Разве об этом должен говорить Зрячий Бегуну? Как мне это поможет на Пути?
— Не знаю, Бегун. Ничего не знаю, что сказать тебе. Я слышал, кто ты и к чему предназначен. Я слышал, что ты обязательно придешь и я должен дождаться тебя, потому что тебе нужна моя помощь. Но какая помощь — не знаю. Чем я могу помочь? Я считаю капли. Они иногда падают реже, иногда чаще… Я ненавижу эти капли…
Чернову вдруг стало противно. Резко. Неожиданно. Противен Младенец — воплощение уродства, противен вывихнутый мир, наполненный радиацией, противны эти подвалы и катакомбы, противны капли, наконец, о которых противно гундосил противный Младенец…
Чернов не дослушал. Он откинул занавеску и прошел мимо дремлющего Большого в коридор, добрался до тяжелой железной двери с окошком, открыл ее и вышел. Он был зол. Он шел по катакомбам, смутно припоминая направление, откуда его привели, искал какие-то метки на стенах, которые ему бросались в глаза раньше. Он старался не думать о Младенце, этом недоразвитом Зрячем, в прямом и переносном смысле недоразвитом, о его каплях идиотских… Что за коридор? Чернов огляделся. Нет, этого места он не помнит. Надо вернуться. Он пошел назад. Коридоры, проходы, ниши…
Младенец не лез из головы. Яркая картинка: комната с мягким светом, кроватка с бусами, уродливое существо с умными глазами… Вот главный диссонанс. Такому, как он, этот Младенец, — тяжело смотреть в глаза. Возникает глупый стыд за свою полноценность. Бессмысленная вина за то, что у тебя есть нормальные руки-ноги, а у него нет. И ладно бы он дебилом был, так нет же — с мозгами у него все в ажуре. Даже чересчур. Вот тебе и причина дискомфорта — парадоксальная, не здравая, но веская. Чернов нахмурился — не думать об этом. Думать о другом. О чем? О выходе из этого гребаного подземелья, например.
Чернов опять остановился, осмотрелся. Одинаковые лампочки под потолком, горящие здесь постоянно, а не как их уличные «коллеги». Все одинаковое. Одинаково безликое, одинаково одинаковое. Чернов почему-то не страшился заблудиться. Со зла, наверное. Он сразу решил, что если идти куда-нибудь, то обязательно куда-нибудь придешь. А там подскажут. А что подскажут? Как выйти на поверхность. А дальше? Как добраться до Вефиля? Опять отнимать у СКЗТэшников машину? Вряд ли это повторно произойдет удачно… Скорее наоборот. Скорее у самого Чернова, неофита в этом ПВ, отнимут чего-нибудь. Жизнь, например. Доктор говорил, что бывает с такими, как он, незнакомцами. Тем более от формы СКЗТ у Чернова остались только штаны, ни плаща, ни противогаза нет. А без противогаза вылезать стремно — не зря же они там все с этими резиновыми рожами ходят…
Тем не менее Чернов шел по совсем уже незнакомым коридорам, нарочито громко топал, надеясь, что его заметят, что кто-нибудь окликнет из соседнего прохода, из очередной ниши. Видимо, он ушел в какую-то малообитаемую часть катакомб, здесь были одни коридоры, коридоры ради коридоров, никаких дверей, куда можно было бы постучаться и спросить хоть кого-нибудь хоть о чем-нибудь. Он мог бы бежать, но условия не позволяли, приходилось пригибаться, пролезать между какими-то агрегатами, забытыми в коридорах, протискиваться в узкие проходы, смотреть под ноги, чтобы не поскользнуться на влажном полу. Хорошо — Младенец уже почти не вспоминается. Чернов всецело поглощен поиском выхода, ресурсы думалки-вспоминалки заняты наконец реальным делом.
Остановился передохнуть. Оценить обстановку. Без изменений. Прижался спиной к стене. Справа — коридор с цепью ламп, слева — та же картина. Пощупал свои раны. Удивительно, но сейчас они ощущались гораздо менее болезненно, чем раньше. Они подсохли, перестали сочиться гноем, как будто подзатянулись. Спасибо тебе, безымянная девочка. Хорошо бы ты еще выйти отсюда помогла…
Но девочки не было. Не было никого. Был только отчаявшийся Чернов да гробовая подземная тишина. Гробовая? Откуда тебе, Чернов, знать, какая тишина бывает в гробу? Может, там и не тихо вовсе. Может, могильные черви лямблии — или как их там? — хором песни горланят? Вот и нечего измыленные литературные штампы пользовать почем зря. Тем более тишина-то и не абсолютная… Один звук все-таки имеется…
Капли…
Где-то близко падали капли. Кап… кап… кап… Через равные промежутки времени. А может, и через не очень равные, Чернову не хотелось ни измерять промежутки, ни считать капли, как это делает Младенец. Ему хотелось уйти из этого ПВ. А как — непонятно. Зрячий не дал ни совета, ни вопроса наводящего не задал. А Зрячий ли он вообще?
Кап… кап…
Чернов посмотрел в направлении звука. Конечно, ничего не увидел. Это только дома «кап-кап» известно где искать — в ванной комнате или на кухне. Действительно, кран с прохудившейся прокладкой может свести с ума, особенно ночью, когда дико хочется спать, а этот трубчатый никелированный палач все рожает и рожает настырные капли… Прокладку ночью менять не полезешь, днем забудешь, вот и приходится подсовывать чашечки-блюдечки-тряпочки, чтобы заглушить пыточный звук.
Кап… кап…
Он решил пойти на капанье. Поминутно останавливаясь, чтобы прислушаться, Чернов тихо ступал по коридору.
Кап… кап… кап…
Кажется, здесь. За стеной. Чернов приложил ухо к мокрому камню.
Кап… кап…
Нет, не здесь, где-то дальше.
Кап… кап…
С ума и вправду сойти можно. Где искать эти капли? Наверняка они капают где-то в толще стен, а хитрая акустика тоннелей и коридоров многократно усиливает этот звук, водя Чернова за нос.
Может быть.
Кап… кап…
Где-то рядом…
Теперь звуки слышались совсем отчетливо. Чернов задержал дыхание, чтобы вслушаться в капанье…
Кап… кап…
Точно. Здесь.
Чернов стоял перед нишей, уходящей примерно на метр в стену коридора. Простой, глухой, сырой каменный мешок, невесть зачем сделанный безвестными подземными строителями.
Кап… кап…
По стене бежит тоненький ручеек и, обрываясь на выступающем кирпиче, падает вниз каплями. Они разбиваются сотнями мелких брызг и, похоже, впитываются в пол, так как никаких луж не было заметно. Чернов громко, как всамделишный сумасшедший, рассмеялся, возмутив тоннельное эхо.
— Я нашел твоего мучителя, Младенец!!!
— …денец… денец… денец, — сказали коридоры. Ему в голову пришла светлая идея — все-таки человеколюбие в тебе, Чернов, неистребимо, каким бы циником тебя ни представляли окружающие…
Он оторвал от подола рубахи длинный лоскут и, прижав его камнем, разместил так, что капли перестали падать, а впитывались в ткань, которая, промокнув, стала недостающим звеном в беге подземных вод. Теперь ручеек, не прерываясь, стекал прямо в землю.
В подземелье воцарилась настоящая тишина. Оглушающая, вязкая как кисель, тяжелая как свинец.
Чернов слышал свое дыхание, слышал шум в ушах, слышал сердцебиение, слышал, как поскрипывают шейные позвонки, если покрутить головой. Безумного капанья больше не было.
И вдруг яркой молнией в мыслях возник знакомый детский плачущий голос:
— Спасибо тебе, Бегун! Продолжай Путь! Я теперь точно знаю: ты готов…
И подземелье исчезло.
А и впрямь все кручее и кручее…
Цитата из лексикона соседской девочки как нельзя кстати.
Чернов неспешно шел вверх по крутому холму, на склон которого его высадил Главный Диспетчер ПВ-перемещений и на полставки Ведущий Шутник Межмирового Клуба Юмористов. Юмор состоял в том, что Чернова десантировали аккурат на крону невысокого деревца, да так ловко запутали среди веток, прямо-таки вплели в них, что он изрядно исцарапался, пока выбирался из этой деревянной клетки. Очухавшись от перехода (вроде только-только в подземелье был, и — бах! — природа, травка, птички поют), Чернов огляделся и, не заметив никаких признаков родного Вефиля, решил идти вверх. Во-первых, подумалось, что обозреть окрестности с высоты будет сподручнее, а во-вторых, что-то подсказало, что это направление и есть единственно правильное. Слова вефильцев о том, что заблудившегося горожанина всегда приведет домой ощущение Силы, находили свое подтверждение. Чернов поднимался и вспоминал, как в Скандинавской Империи он, не раздумывая, порулил вниз с горы, едва выбрался из снега, и нашел Вефиль. Видать, и тогда Сила вела. Хотя, с другой стороны, при том холоде и разреженном воздухе переть в гору вверх, а не вниз, даже в голову не пришло. А сейчас вот прет. Пришло, значит.
Реализуемое право выбора. Подаренное право выбора. Право неминуемого и означенного свыше выбора… Обидно, но что делать?..
В новом ПВ по всем признакам — весна. На злополучном дереве имелись липкие почки, а под ногами торчала светло-зеленая новорожденная травка. Чернов мысленно поблагодарил Верховного Лотерейщика за хорошую погоду почти во всех ПВ, куда бы ни попадал Вефиль и Чернов вместе с ним. Почти, кроме… Лучше не вспоминать! Там, где «кроме» — жуть жуткая. Но в целом — все, в общем, преодолимо, а значит, можно сделать вывод, что Великая Игра ведется в более-менее щадящем режиме — ведь если Герой занеможет и потеряет свои способности, то и интерес пропадет… Стало быть, бережет Чернова Самый Большой Ребенок, не станет лишний раз подвергать испытанию арктическими холодами и адским пеклом. Тьфу-тьфу, чтоб не сглазить.
Поднимаясь на холм, Чернов праздно рассматривал окрестности. Его внимание привлекла птица необычно больших размеров, парящая высоко в небе. Хотя в чистейшем, безоблачном голубом море постоянных ориентиров нет и быть не может, тем не менее Чернову казалось, что высота все-таки приличная. Это не пресловутый «птичий полет», а гораздо выше. И хвост у нее странный — вытянутый, а не распушенный, как того требуют законы аэродинамики пернатых. И размеры… Если учесть, что это существо сейчас летает именно на той высоте, какую предполагает Чернов, то при ближайшем рассмотрении оно должно напоминать самолет АН-2. Если не Як-40… В том, что это не сами названные аппараты, Чернов был в общем-то уверен, так как наблюдаемый объект изредка взмахивал крыльями, а алюминиевые чудеса отечественного самолетостроения таким гибкостям инженерами не обучены. А может, это обман зрения?.. В весеннем воздухе, изобилующим разнонаправленными течениями с непостоянными температурами, возможны и не такие эффекты. Сия богатая сентенция была некогда подарена Чернову знакомым метеорологом для произведения впечатления на различных дамочек, любящих восторгаться размерами луны среди ночи или солнца на закате. Ах, молодость, молодость, школа комсомола…
Добравшись до вершины холма, Чернов увидел Вефиль, уютно расположившийся на холме-близнеце. Еще пара километров ненапряженного бега — и он в городе. Чернов вновь взглянул на небо, большой птицы там более не наблюдалось. Улетела, растворилась в высоте, слилась с ярким, режущим глаза голубым фоном. А может, и вообще показалось…
В Вефиле Бегуну были рады. Ему, в принципе, всегда рады, хотя иногда и не особо показывают это, но сейчас у горожан настроение было на самом высоком уровне. Еще бы — новый мир приятен во всех отношениях: не пустыня, не полутемная степь, не зима, наконец.
Кармель, встретив Чернова, заключил его в объятья:
— Спасибо тебе, Бегун!
— За что? — удивился Чернов.
— За новый отрезок Пути, конечно. Здесь очень хорошо, есть вода и почва плодородная. Наши животные уже истосковались по свежей траве.
— Не меня надо благодарить, а Сущего, — сердито сказал Чернов и сразу же перевел разговор на другую тему: — А воду-то когда вы успели найти? Вроде прошло меньше одного времени?
— Родник бьет прямо на площади. Сейчас для него делают желоб и бассейн, чтобы удобно было пользоваться. Хочешь, пойдем посмотрим?
Чернов не горел желанием наблюдать за авральными плотницкими работами.
— Я лучше отдохну, Кармель.
— Конечно, конечно, как скажешь, Бегун! Прости меня, дурака, что забыл о твоей усталости. Пойдем в дом, там все готово к твоему возвращению.
Спасибо Кармелю, готово действительно было все. Еда и питье, чистая одежда и даже новая дерюжка на топчане для сна. Воспользовавшись всеми предоставленными услугами — поев, переодевшись и завалившись на топчан, — Чернов уснул на несколько часов сном усталого, но чертовски довольного собой человека.
«Я чертовски доволен собой, батенька»… Цитата?.. Или не цитата?..
Разбужен он был парадоксальным по сути и оглушительно громким криком:
— Тихо! Бегун спит!
За криком последовал грохот некоего упавшего предмета. Мотая головой и промаргиваясь — вредно спать под вечер, — Чернов вышел на улицу, где узрел следующую картину: четверо мужиков волокли несколько свежеструганых, длинных досок, которые издавали при этом характерные и совсем не тихие звуки. Рядом крутился малец, который, видимо, и требовал столь пронзительно спокойствия для Бегуна.
— Тихо же! — опять завопил парень, но, увидев Бегуна, стоящего на крыльце и сонно улыбающегося, осекся. — Ну вот, разбудили, — протянул разочарованно.
Весело подмигнув мальчишке, Чернов подхватил доски и поволок их вместе с мужиками. Стройматериалы предназначались для того самого желоба, о котором говорил Кармель. На площади вовсю стучали топоры и молотки, летела стружка. Бодро текущий из-под камня ручеек был одет в деревянный короб и направлен в круглый бассейн. Отсюда уже по нескольким желобам вода должна направляться в разные части городка в существующие капитальные бассейны. Чернов подивился, как основательно вефильцы мастерят свои деревянные конструкции: может, всего на пару дней придется задержаться в этом ПВ, а сколько труда в водопровод вкладывается… Хотя эту основательность можно только похвалить. Чернов знал, как порой работают люди в стране, где все кругом временное и наспех сколоченное, хотя и строящееся — как все временное — надолго. Русский народ родил даже печальную поговорку о самом себе: нет ничего более постоянного, чем временное. Уродливая деревянная ярмарка в родных Сокольниках, возле метро, тоже строилась «на время», как уверяли. А стоит до сих пор.
Вспомнив о доме, Чернов автоматически затосковал. Ему периодически думалось о превратностях ПВ-переходов, в частности — об отношении времени реального, того, где он находится в данную минуту, и времени домашнего, в котором, может, уже кот сдох с голоду, а в сберкассе истерично начисляют пени за пропущенные сроки оплаты коммунальных радостей. Искренне хотелось думать о хорошем: кот жив, квартира не сгорела, пени небольшие. Тем более что не ему — с его-то заработками — печалиться о пенях… или это слово не склоняется?.. Да и логика, взращенная на благодатной почве фантастической литературы, подсказывала, что герой, путешествующий по времени, всегда возвращается в ту же самую минуту, из которой стартовал. Ну, может, опоздает на полчасика, но кот этого опоздания точно не заметит…
На площади царил комсомольско-бамовский настрой, коли уж ссылка на комсомольскую школу ранее возникала. Водопровод сочиняли всем миром. Бегуну тоже вручили топор и определили фронт работ, спросив предварительно, не против ли он. Он оказался не против. Младший помощник плотника, подмастерье Игорь Чернов, был брошен на неответственную работу: обухом топора подбивал клинышки, придающие жесткость конструкции. Встретились Асав с Керимом, которые рассказали, что посаженные накануне в подвал нехорошие, злые люди — СКЗТэшники из прошлого ПВ — пропали, остались только веревки, которые связывали их руки. Все правильно, с не подтвержденной ничем, кроме прочитанной фантастики, уверенностью ответил им Чернов, то, что принадлежит миру, то в нем и остается. Им — люди, нам — веревки. Занятно, наверное, было этим солдафонам из подвала дома разом очутиться в сумрачной пустой степи. Вот ощущений-то нахватались с непривычки…
В строительной суете Чернов заметил детей, играющих со странными предметами: у них в руках были зеленоватые ленты с явно резиновыми свойствами, шириной примерно с два пальца, которыми они звонко щелкали по всем окружающим поверхностям, а иногда и друг по дружке. Остановившись передохнуть, Чернов отловил одного дитенка и попросил посмотреть, что за штука у него такая. Дитенок охотно согласился и протянул Чернову абсолютно реальную резиновую ленту с неровными краями и темными прожилками. На вопрос, что это такое да где взял, дитенок сбивчиво рассказал, что в округе растут деревья с такими листьями и что этими штуками очень забавно играть. Чернов без зазрения совести оставил работу по подбиванию клинышков и пошел в указанном дитенком направлении. Очень интересно, думал он, в этом ПВ резина растет на деревьях… Если есть резиновые деревья, то, по логике, должны быть и бензиновые реки и бетонные горы — это одного порядка вещи. Встретятся ли?.. Занятное ПВ, однако…
Искомое дерево обнаружилось без труда. Приметой было бурное и не контролируемое никем детское оживление вокруг него. При ближайшем рассмотрении оказалось, что и впрямь вместо листьев у этого растения растут упругие длинные ленты. Нижние были уже оборваны детьми, а несколько тех, что повыше, оторвал Чернов. Ну ни дать ни взять — медицинский жгут: такой же тянущийся, по ширине похож, да и по цвету недалеко ушел. О биологическом его происхождении свидетельствуют прожилки и пигментные пятна, как у обычных листьев. Пораженный Чернов, подобно детям, начал щелкать резиновыми листьями по всему подряд, но вовремя остановился — не подобает Бегуну заниматься подобными глупостями, резины, что ли, не видал?.. Прихватив парочку лент с собой, он пошел назад, на площадь, прикидывая, как этот подарок природы можно было бы применить в местном, не пестрящем техникой быту. Кроме банальной рогатки, на ум ничего не шло.
К наступлению сумерек водопровод в общих чертах был построен, а о резиновых деревьях знал каждый в городе. Взрослых, не знакомых с химией полимеров, не меньше, чем детей, забавляло щелканье резинками. Чернов, снисходительно глядя на все это, подумал, что идея с рогаткой будет воспринята на «ура», и решил утром поискать на площади, где осталось много деревянного мусора, подходящую рогулину. Таким образом, он войдет в историю Вефиля не только как Бегун, но и как изобретатель волшебного предмета, могущего быть как развлечением, так и оружием. Развивая мысль, Чернов решил еще, что неплохо было бы захватить парочку таких деревьев с собой в Путь, чтобы резина не кончалась. Надо будет погутарить с местными агрономами на предмет этого… Хотя что это он? Только что сам утверждал: принадлежащее данному миру в данном и остается. Не взять, стало быть, с собой… С этой мыслью Чернов заснул. Хоть днем и поспал, а режим соблюдать надо. Прежде чем заснуть, честно признал: мысль идиотская… Но опять недолго ему довелось нежиться в объятиях старика Морфея. В сон вкрался некий звук, который разрастался, увеличивался, становился громче, и, наконец, нестерпимое гудение подняло Чернова с топчана и заставило выглянуть на улицу. Звук шел сверху, с неба. Чернов поднял глаза и увидел дракона.
То есть он подумал, что драконы должны выглядеть именно так — длинное тело-фюзеляж с перепончатыми крыльями, невесть как находящийся в горизонтальном состоянии хвост без оперения, мощные трехпалые лапы с когтями и жуткого вида голова со змеиными глазами. Только очень большими. В немом изумлении Чернов проводил глазами пролетевшее совсем низко над Вефилем чудо природы и увидел, что и другие жители тоже — в нехилом ступоре. Чудо пошло на второй заход. Опять гудение, опять чешуйчатое пузо, опять мертвый взгляд полуметровых глаз. Чем он так гудит-то? — пришел в голову Чернову не совсем своевременный вопрос. То есть интересно было все: от биологического происхождения сего летучего ящера и возможной угрозы, которую он представляет для города, до собственно странного гудения. Будто он, в самом деле, не дракон, а и впрямь самолет АН-2 с поршневым мотором. Очередной пролет над городом выявил, что гудение исходит изо рта сего чудища, стало быть, это он так мяукает-каркает-лает… Но от этого не легче: Чернов заметил в пасти дракона какое-то свечение. Неужто он еще и огнедышащий? Предположение подтвердилось на следующем заходе. Дракон, величественно махнув крыльями, подкорректировал свой полет и, издав какое-то особо громкое гудение, изрыгнул из себя многометровый язык ярко-оранжевого пламени. Сумерки испуганно раздвинулись, уступив место рыжему свету, который на несколько секунд залил весь Вефиль. Пламя, по счастью, до крыш домов не долетело. То ли чудо природы промахнулось, то ли просто хотело продемонстрировать людишкам свои воистину сказочные возможности, но, так или иначе, дракон, видимо удовлетворенный произведенным впечатлением или, напротив, раздосадованный промахом, еще раз масштабно махнув огромными крылами и родив порыв ветра, взмыл в небо и растворился в сгущающейся ночи.
— Это что? — только и спросил Чернов у стоящего рядом Кармеля.
— Это дракон, — подтвердил очевидное Хранитель.
— Ты о нем знаешь? — Чернову казалось: Кармель имеет что сказать по этому поводу.
— Ничего не знаю. В Книге написано: такое существо называется драконом, вот и все.
— Постой, — вспомнил Чернов, — ты же мне как-то рассказывал, что какие-то огнедышащие чудища напали на ваш народ, а потом пришли люди с невидимыми сетями… Это оно?
— Не знаю. Может быть. Я сам этих чудищ не видел, я тогда еще не родился даже, но Книга описывает их по-другому. Этот дракон — без огненного шара на спине… Не знаю, Бегун, не знаю…
Хранитель говорил как-то нерешительно, это смутило Чернова. Обычно Кармель излагал все бойко и складно, если дело касалось событий, описываемых в Книге, а сейчас… Что-то промямлил неопределенное и ушел в дом. Ушли и другие вефильцы — оно и понятно, шоу окончено, надо спать. Что за бытовое отношение к чуду? Хотя каким драконом можно удивить этих людей, когда для них перемещение по пространству-времени уже не чудо?
В течение ночи дракон еще гудел несколько раз где-то неподалеку, Чернов нервно просыпался, вслушивался в ночь, засыпал опять. Ему снилось, что дракон, пролетая над Вефилем, смотрит ему, Чернову, в глаза своим холодным змеиным взглядом и прицельно бьет рыжим огнем в дом Хранителя. Чернов вскакивал, пытался успокоить частое дыхание, утирал пот со лба, ловил слухом отголосок драконьего гудения, закрывал глаза и видел тот же сон… Ночка не задалась.
Утро принесло новые хозяйственные заботы: свежепостроенные желоба кое-где дали течь, и на дорогах образовались лужи. Население Вефиля вспоминало о ночном налете весело, с шутками, безо всякого страха, будто такие драконы прилетают каждый день по многу раз. Нет, их положительно ничем не удивишь, поражался Чернов, слушая непринужденную болтовню вефильцев. Дети продолжали щелкать резинками, взрослые доделывали водопровод, Чернову больше никто не предлагал переквалифицироваться в плотники, и он этому обстоятельству был в общем-то рад. В конце концов, не царское это дело — клинышки подбивать. Он надел любимые кроссовки, закинул на спину маленький бурдючок с водой и побежал прочь из города.
На бегу Чернов непроизвольно поднимал глаза в небо, стараясь высмотреть там давешнее животное, но, кроме облаков, никаких посторонних предметов не наблюдалось. В конце концов он грохнулся, споткнувшись о камень.
— На дорогу надо смотреть, а не ворон считать, — пробурчал вслух.
Встал. Отряхнулся. Побежал. Очень скоро услышал знакомое гудение. Подумалось: с бегом сегодня явно не клеится. Гудение явственно слышалось, но источник его был пока незаметен. Чернов решил, несмотря ни на что, все-таки продолжать бег: эдак если на всяких драконов отвлекаться, то и форму потерять несложно. Но дракон, видать, всерьез решил порушить планы Бегуна относительно спортивной дисциплины. Он появился словно из ниоткуда, вынырнул из подпространства (или из другого ПВ?) и понесся прямо на остолбеневшего Чернова. В фас это чудище тоже впечатляло. Широкие ноздри раздувались в такт гудению, крылья размахом метров в тридцать касались земли, и Чернов заметил, что на их кончиках растут кривые коготки, как у летучей мыши: коготки, каждый с самого Чернова размером, цепляли землю, оставляя на грунте неглубокие полосы и вырывая редкие кустики. Как он медленно и нечасто машет крыльями! — опять не о том подумалось Чернову. Дракон долетел до Чернова и взмыл вверх, даже не шелохнув своими огромными перепончатыми плоскостями, будто у него там закрылки имелись. Чернова обдало ветром от грандиозной туши, которая над его головой непринужденно выполнила фигуру высшего пилотажа «мертвая петля», сделала кружок и, шумно взмахнув крыльями, с гудением устремилась в небо.
Все это время стоящий вкопанной в землю статуей, Чернов ощутил струйку холодного пота у себя на спине. Испугался он не на шутку. Ему бы отойти или залечь, в кусты отпрыгнуть, наконец, — нет же, стоял столбом, тупо смотрел дракону в глаза, ждал, что будет… Именно смотрел в глаза! Чернов вдруг понял причину своего нерационального поведения: эта тварь загипнотизировала его, как удав гипнотизирует кролика. Захотела бы — сожрала или огнем испепелила, чего проще — цель-то не шевелится. Он посмотрел на кружащего в небе ящера. Холод внутри подсказал, что ящер сейчас тоже смотрел на Чернова.
— Ни хрена себе, — прошептал Чернов.
Он посмотрел под ноги, не без труда сделал шаг, — бег-то продолжать надо, — еще раз взглянул на небо и опять остановился. Ящера нигде не было.
Чернов подумал, что просто рябит в глазах от яркого солнца, что обман зрения пройдет и он снова увидит зловещую рептилию, реющую в поднебесье… но — нет. Никто там не реял. Абсолютно. Дракон исчез. Точно так же — в никуда, как из ниоткуда и появился.
Следующие полчаса вялого бега по пересеченной местности были наполнены думами о странных умениях местной фауны становиться невидимой и извергать огонь прямо изо рта. Да и флора тоже не самая рядовая по человеческим меркам: деревья с резиновыми листьями, подумать только! Чернов зацепился за обрывок мысли: «по человеческим меркам». В самом деле, все до этого момента виденные чудеса умещались в «человеческие мерки», несильно выдавались за рамки обывательского воображения — хайтек в Мире Виртуального Потребления, земной шар, поделенный надвое в мире Скандинавии и Рима, монголы, завоевавшие все и вся, атомный удар и мутанты в прошлом ПВ… Все это хоть и было в разной степени удивительно, но не до сказочных же масштабов. А Дракон… Расширять сознание надо, товарищ Чернов, тренировать фантазию свою, воображение развивать. Уж коли по разным ПВ скачем аки сайгаки, так готовыми надо быть не только к драконам, но и к чему-нибудь похлеще. Мало ли что придет на ум Верховному Выдумщику. Вон Огонь Небесный по просьбам трудящихся он же выдал на-гора, и — ничего, от удивления не умерли, восприняли как должное. И мерцающих драконов переварим, и резиновые листья, и… Из-под ноги Чернова с истеричным кваком выскочила ярко-красная лягушка.
— И таких, как ты, тоже! — сказал лягушке Чернов.
Лягушка в ответ слова не молвила, царевной не обернулась, а принялась менять цвет — с красного на мертвенно-бледный. Кожа ее стала почти прозрачной, обозначились завитки внутренностей, которые тоже постепенно теряли цвет, и через четверть минуты земноводное почти слилось с грунтом, — только лупастые глаза выдавали лягушкино присутствие.
— Мимикрия, — объяснил лягушке Чернов, как по науке называется то, что она только что с собой проделала.
Висящие в воздухе черные шарики смотрели на Чернова совершенно безразлично — лягушке было на термины наплевать.
— Ну и ладно. — Чернов решил, что в таком сказочном мире себя тоже надо вести по-сказочному — с лягушками, например, разговаривать. По местной логике, глядишь, и ответит какая-нибудь. А при дальнейшем рассмотрении, может, даже обернется-таки прекрасной царевной… Размышляя о том, хватит ли у него решимости при необходимости поцеловать помидорную лягушку в сахарны уста, Чернов вбежал в мелкий лесочек, состоящий сплошь из резиновых деревьев. Жгуты на них были разноцветными, от оранжевого до синюшно-фиолетового, кое-где пожухлыми и неупругими, а кое-где сочными и мясистыми. На кустах же произрастали обычные, банальные зеленые листочки, знакомые по земным реалиям. В воздухе висело жужжание и чириканье каких-то местных, несомненно тоже сказочных насекомых и птиц. Чернов даже заулыбался, настолько пестрым и приятным глазу был этот кусок ПВ, где нашли временный приют скитальцы — Вефиль и Бегун.
Но улыбка сошла с лица, а чириканье пропало, лишь только прозвучало отдаленное знакомое гудение. Где-то витал дракон. Чернова охватило бессильное беспокойство — а вдруг эта тварь сейчас опять пикирует на Вефиль и плюется огнем? А его рядом нет… А если бы и был, то как помог бы? Глупости, Чернов, нечего вздрагивать от каждого драконьего взгуда… слово-то какое родилось — взгуд. По аналогии со всхлипом или взбрыком. Изо всех сил стараясь спокойно относиться к наличию в этом мире настоящего дракона, Чернов вышел из лесочка, забрался на холмик и, присмотрев кусты, в которые можно будет заныкаться в случае воздушной атаки игривого монстра, стал искать оного монстра глазами. И опять — гудение есть, а дракона нет. Север, юг, запад, восток, Чернов крутил башкой как флюгер, но не мог понять, откуда идет звук, издаваемый летающим дивом. Звук между тем усиливался. Он был просто везде! На секунду показалось, что даже в самом Чернове что-то гудело в унисон с драконьим кличем. Внезапная воздушная волна толкнула Чернова в спину, и он упал на мягкую землю. Дракон пролетел в метре над ним. Откуда он возник, Чернов даже не задумывался. Ему в голову пришла очередная нелепица: наверное, что-то подобное чувствует человек, изо всех сил вжимающийся в шпалы промеж двух рельсов, по которым летит состав… В детстве и юношестве Чернов ездил на тренировки на метро, и каждый раз, ожидая поезда, смотрел на желоб, идущий между рельсами. Для чего он был задуман — никто не знал, но логика подсказывала, что в этом желобе при случае может спастись человек, нечаянно упавший на пути перед прибывающим поездом. Если выбираться уже нет времени, надо в желоб залечь — размеры как раз подходят, — и поезд тебя не заденет. Аналогия не случайна — точно так же сейчас лежал Чернов, а над ним, на расстоянии протянутой руки, мелькали чешуйки на драконьем пузе… лапах… хвосте. Поезд метро умчался, дракон пролетел, Чернов поднял голову. Ящер закладывал длинный вираж с явным намерением вернуться.
— Весело тебе?! — заорал на дракона почему-то вдруг обидевшийся Чернов. — Забавно, змеюка?
Обида пополам со злостью вихрем взвились в его гордой человечьей душе, которая противилась такому хулиганскому поведению со стороны дракона. Унижает, сволочь, причем намеренно. На землю положил уже. Что дальше? Схватит лапами и в гнездо понесет? Драконятам своим в подарок?
Дракон, как и его мелкая хладнокровная сестра-лягушка, ничего не отвечал, только гудел. Стремительно увеличиваясь в размерах, он летел прямо на Чернова. На момент возникший страх отступил, оставив место простому интересу: а что же дальше?
А дальше дракон затормозил в воздухе, встав почти вертикально, обдул Чернова ураганным вихрем от машущих крыльев, вытянул лапы, будто самолет, выпускающий шасси, и сел на вздрогнувшую под его весом землю. Чернов, по-прежнему лежа на пузе, наблюдал за объективно красивой посадкой дракона уже без капли страха. Один лишь циничный интерес. Жена бы не поняла. Она бы сказала что-нибудь в духе: бесчувственный ты чурбан, Чернов, над тобой драконы летают, а ты даже не боишься! А он и рад бы опять впасть в страх, да ему интересно стало, а не страшно.
Гудение прекратилось, дракон, шумно сопя, лег на землю, сложил крылья, вытянул шею так, что голова его оказалась совсем близко от Чернова. Ящер дышал смрадно, и Чернова слегка замутило, но он был настолько заворожен происходящим, что не придал этому значения. Чешуйчатая голова дракона находилась в паре метров от Чернова. Они лежали друг напротив друга на земле — маленький человек и огромный дракон, дышали и ждали. Чернов смотрел в желтые драконьи глаза с ромбами зрачков и чувствовал, что его куда-то засасывает, не физически, а ментально. Он растворяется в доминирующем сознании дракона-гипнотизера, вплетается в его мысли, сам становится драконом…
— Отпусти… — еле прошептал не имеющий сил сопротивляться Чернов, — отпусти…
«Не бойся, — услышал в ответ. — Иначе мы не сможем общаться…»
Это были не слова, не звуки… Это были мысли, что, впрочем, Чернова не удивляло: не первый раз он сталкивается в Пути с обыкновенной телепатией. Удивляло иное: мысли внушал лежащий перед ним дракон-Мессинг. Они возникали в мозгу яркими образами и автоматически превращались в понятные русские слова. Языки не нужны. Лингвистические способности Чернова в беседе с драконом не пригождались. И все же он говорил. Воображение Чернова наделило его голосом, слышным только самому Чернову, — голосом сильным, низким, рокочущим, как и должен, если верить детским представлениям, говорить сказочный персонаж под названием Дракон.
«Ты все-таки боишься… Не надо».
Не боюсь, подумал Чернов, ни фига не боюсь тебя, рептилия. Стараюсь по крайней мере…
И не сообразил, что его мысли тоже читаются.
«Стараешься не бояться. Но боишься».
— Испугаешься тут! Ты, прямо скажем, страшноват, — произнес вслух Чернов.
«Не говори так громко. Думай тихо».
Чернов постарался сформулировать мысль не молниеносными образами, а полноценной речью, но — не произнесенной вслух.
«Говорю громко? А как ты гудишь? Тихо, что ли?»
«Гудение?.. Это мысленное».
«Но я же слышал…»
«Ты и сейчас меня слышишь. А у меня нет органа, способного издавать звуки».
«Понял».
На самом деле дракон издавал массу звуков. Органов для этого он имел предостаточно. Во-первых, очень шумно дышал. Шумно и вонюче. Запах горелого и одновременно тухлого мяса стойко витал над Черновым и не исчезал, даже несмотря на открытость местности. Да и погодка к тому же выдалась безветренной. Во-вторых, в драконе все время что-то булькало. Громко и раскатисто, как будто он, простите, рыгал. В-третьих, крылья, подрагивая, видимо, рефлекторно, елозили по земле, шурша, как брезентовые. Одним словом, дракон был совершенно реальным живым существом со всеми вытекающими. Люди, надо признать, тоже не всегда себя бесшумно ведут. Даже когда молчат…
«Я ждал тебя, Бегун», — помыслил дракон.
Чернов не удивился, что под руководством Директора Мироздания имеются такие ПВ, где его, Чернова-Бегуна, ожидают драконы. Причем именно ожидают. Летают себе, наверное, места себе не находят, задаются вопросами: когда же к нам Бегун прибежит? Заждались уже…
«Если бы я умел завидовать, я бы позавидовал человеческому умению думать и говорить смешно», — поделился дракон отчетливо печальной мыслью.
Чернов окончательно успокоился, поняв, что ни одна, даже самая мелкая мыслишка не ускользнет от драконьего внимания. Плюс к тому — он умеет телепатировать эмоциональную составляющую собственных мыслей. Но не умеет «думать смешно», так?..
«Что ты имеешь в виду? Ты не способен шутить, иронизировать?»
«Не умею. Знаю, что такое смех, но не умею смеяться».
«Как такое может быть? Знаешь, но не умеешь…»
«Люди знают, как летают птицы, но сами не умеют».
«Убедил. Чего ты еще не умеешь?»
«Сердиться, ненавидеть, любить… Долго перечислять. Я знаю про всечеловеческие чувства, но сам не могу их испытать. И не жалею об этом: ведь жалости у меня тоже нет».
«Не скучно — без чувств-то?»
«Я знаю и умею много чего другого».
«А кто ты вообще такой? Местный Зрячий в обличье сказочного дракона?»
«Почему сказочного? Я реален, ты видишь… А Зрячий… Да, ты верно догадался».
«И не спрашивай, как я догадался. Знаешь, Сущий, оказывается, предсказуем и прогнозируем. Если в новом мире над тобой летает дракон, а потом ложится и начинает с тобой беседовать, то вариантов немного. Либо это сумасшедший дракон, либо Зрячий».
«Сущий предсказуем? — Если бы дракон мог смеяться, он бы усмехнулся. Ан — не дал Сущий. — Ошибаешься, Бегун, Сущий непредсказуем настолько, что ты себе даже представить не можешь. Уместно применить толкование: непредсказуем бесконечно».
«Неужто бесконечно?»
«Именно. Делай скидку на то, что ты — человек, мыслящий, уж извини, довольно простыми, абсолютно человеческими категориями. И если тебе усложнить задачу, то ты ее не только не решишь, но даже и не поймешь. Так что с тобой играют ровно на том уровне, до которого ты способен дотянуться».
«Играют?»
«Ты подобрал не совсем точный эквивалент тому, что я имел в виду…»
Чернов понимал, что дракон не хотел сказать «играют». Образ, посланный Чернову, включал в себя одновременно различные понятия: и «игра», и «труд», и «задача», и «спасение».
«И что дальше?» — Чернов хотел поторопить Зрячего дракона, ибо сомневался, что долго протянет в таком смраде.
«С какими Зрячими ты встречался? Что ты знаешь о Сущем? Что Он позволил тебе узнать?» — Дракон говорил, как будто экзаменовал собеседника, причем был уверен, что экзаменующийся ничего по предмету не знает.
«С разными встречался. Что знаю, то знаю, — решил обидеться Чернов. — Не тяни кота за хвост, Зрячий. Если хочешь что-то сказать мне — скажи. Не хочешь — не ходи вокруг да около. Знаешь, что еще людям свойственно? Прямота. Немногим, правда, только самым лучшим…»
Интересно, знакомо ли дракону понятие «скромность»?
«Знакомо. Но не присуще. А тянуть кота за хвост я не буду, потому что не встречал представленное твоим воображением животное. Но смысл выражения понял. Объясняю: на меня возложена функция рассказать лишь то, что тебе следует знать. И я расскажу».
«Мне следует знать многое, как я сам полагаю. Говорить придется долго».
«Я расскажу только то, что в меня вложили — для передачи тебе. А больше и сам не ведаю».
«Весь внимание».
«Бегун обладает не только уникальным умением, но и еще сокровенным знанием. Знание это вскрывается постепенно, частями всплывая в памяти. Оно облегчает Путь. Это знание доступно немногим из Вечных. Самому Бегуну, как уже сказано. Из тех Вечных, с кем ты встречался в Пути — некоторым Зрячим…»
«А Хранителю?»
«Хранитель… Человек-функция… Он — лишь рядовой исполнитель, не возлагай на него особых надежд».
«Скажи, Зрячий, в этом твоем мире — где мы сейчас находимся с тобой — люди есть? Или только драконы? Почему Сущий не прислал мне на встречу Зрячего-человека?»
На месте дракона любой вскинулся бы: дескать, а чем тебе я не нравлюсь? Но дракон был совершенно чужд таких чисто человеческих заскоков.
«Здесь нет людей. А те, что есть, — гости. Ты и те, кто пришел с тобой. Это наш дом. Здесь живем мы — драконы».
«Драконий мир, значит. И много вас здесь?»
«Я один».
«Один? Но ты же сказал „мы“…»
«Да, нас много, но сейчас и здесь я один. Остальные — на войне».
«На какой?»
«Не знаю».
«А почему ты не с ними?»
«Я не молод. Хотя я и моложе Луны, моложе Океана, но старше Скал и Деревьев. Мой Путь близится к концу. Я уже слаб, и поэтому Сущий не отправил меня сражаться, а велел встретиться с тобой».
Самосвал Чернова, груженный вопросами, опрокинул свой кузов.
«Так сколько тебе лет? Как это: Сущий велел? Лично? С кем сражаться?»
Отсутствие такого сдерживающего фактора, как речь, позволило Чернову сформулировать и передать дракону все эти вопросы единым блоком. Сомнений, что дракон понял все правильно, не было.
Дракон решил начать с конца.
«Сражаться…»
Чернов увидел нечто большее, чем сам себе представлял — по милым книжкам, сочиненным в легком жанре «фэнтези». Дракон думал о жутких бойнях — с морем крови, с океанами огня, с сумасшедшим количеством драконов, с невообразимым гудением пикирующим с неба на какие-то городки и деревеньки… Что там Лукас — с его компьютерными «Звездными войнами»!
«Мы делаем это по приказу Сущего. Мы его Псы».
И опять понятие «Псы» подкинуло стесненное в средствах воображение. Имелась в виду покорная армия, могучая и готовая на все — ради исполнения воли Сущего. Армия, которой Верховный Главнокомандующий пользуется с размахом невероятным…
«Это все происходило в разных мирах?» — Чернов решил проверить свою внезапно родившуюся догадку.
«Да. Мы умеем перемещаться по ПВ. Возникаем там, где надо Сущему».
Термина «ПВ» дракон, конечно же, знать не мог. Скорее всего у Чернова подслушал и правильно истолковал. Кстати, пора Чернову попрощаться со своим эксклюзивом: не один он, оказывается, по ПВ как по станциям метрополитена тусуется — драконы целыми стаями туда-сюда летают. Все, в общем, правильно, бойцы-спецназовцы Сущего должны быть мобильными: нам нет преград на суше и на море, в любом ПВ посеем боль и горе. Стихи.
А дракон продолжал:
«Это наше дело — сражаться везде, где есть причина сражения. Дело, которое дал нам Сущий. Ты должен помнить: „Дело Бегуна — искать Путь. Дело Хранителя — беречь Слово. Дело Зрячего — нести Слово. Дело Избранного — знать Тайное…“»
«… Дело Пса — стеречь Путь», — закончил Чернов цитату, которую, как и многое иное, вспомнил, никогда не слыша.
«Все правильно».
«Стеречь Путь… Не про вашу ли братию мне рассказывал Хранитель Кармель? Летающие чудища с огненными шарами над спинами… А потом воины с невидимыми сетями…»
«Про нас».
«Что за шары такие?»
«Не знаю, как объяснить… попробую. Чувствуй…»
И Чернов почувствовал. Еще как почувствовал! Он просто-напросто стал драконом — огромной птицей с гибкой шеей и сильными крыльями. Совсем не брезентовыми! Он летел на огромной высоте, внимательно разглядывая все, что лежало внизу — под ним. Рядом летели такие же, как он, драконы. Он не знал никого из них, он никогда с ними не общался. Зачем? Они лишь делают общее дело. Они вместе лишь потому, что один бы он не справился. Ему надо сжечь город. Такой приказ. Как он узнал о нем? Неизвестно. Он просто знал. И вот теперь он летел к этому городу, толкая впереди себя громоподобное гудение. В горле было горячо. Там рождался огонь. Он знал, что это немного преждевременно, что огонь пока не нужен, но ему хотелось почувствовать свою мощь заранее. Он нагнул голову и резко выдохнул, исторгнув из себя длинный язык пламени. Все хорошо. Приятно чувствовать себя сильным. Другие драконы не обратили на это никакого внимания — все сами по себе.
Вот и город. Россыпь темных и светлых точек в ложбине между гор. Блестящая нитка реки. Желтые пятна полей. Им туда. Они должны все это уничтожить. Таков приказ.
Драконья эскадрилья начала снижение. Они мчались вниз так, будто собирались разбиться о землю, но каждый из них знал, что на критической высоте он сделает одно небольшое движение крыльями и столкновения не случится — не для того они прибыли сюда из других миров. Каких? Он не помнил. Какие-то миры, какие-то приказы, какие-то войны… Не его это дело — помнить. Его дело — летать и жечь.
Город был ясно различим. Видны люди, убегающие от огромных крылатых теней. Видны собаки, отчаянно и бессмысленно лающие на небо. Видны даже трещины в стенах домов… И всюду — страх. Море страха!.. Сейчас всего этого не станет, и некому будет бояться.
Жар в горле стал нестерпимым. Еще немножко подождать, накопить огня… горячо… Еще потерпеть… Сейчас!
Десяток драконьих глоток обрушил на город потоки огня. Пролетев на бреющем над целью, ни один из них не оглянулся. Они и так знали, что сейчас происходит там, внизу. И это только начало…
Скорее… уходить на следующий виток, на цель… не слышать криков… люди так громко и неприятно кричат, когда им больно…
Драконы описали по небу широкую дугу и вновь устремились к городу. И вновь — жар в горле, и вновь — несколько секунд терпения, чтобы огонь был плотнее, и вновь — выплеск…
Крики все-таки доносились до слуха… неприятно…
Они сделали еще несколько заходов, они кружили по небу и возвращались, вновь и вновь, поливая город огнем. Жар в глотке, казалось, выжег все внутренности — не просто рождать огонь так мощно и часто… На очередном заходе он понял, что не может больше извергнуть из себя даже крохотного язычка пламени. Что-то внутри кончилось, слишком велик был расход огня. И тут он вспомнил об огненном шаре. Он не знал, что это за штука, он просто вспомнил и уже знал, что шар поможет. Он подумал о шаре, ясно представил его себе… И не он один. У других драконов тоже кончился огонь, и они тоже вспомнили о шарах…
Если бы люди из Полыхающего городка нашли время, силы и желание наблюдать за драконами вместо того, чтобы спасаться от огня, то они бы увидели, как над спинами смертоносных крылатых созданий из ничего, из воздуха появляются большие золотые шары. Вспышки, мерцание, яркие сполохи, молнии — всем этим сопровождается рождение шаров. И вот уже все драконы увенчаны абсолютно ровными, круглыми шарами, полными огня. Шары никак не держатся на спинах драконов, не стесняют их движений, но и не отпускают своих носителей, словно те с ними родились…
Возникнув из памяти в реальности, шар словно придал новые силы. Горло не болело, огня было снова в достатке. Он (дракон? Чернов?) вместе с братьями по оружию снова стал делать заходы на город, щедро орошая его вновь приобретенным огнем. Десять заходов, двадцать, тридцать… Теперь картина резко отличалась от той, которую они видели на подлете. На месте города — догорающее пепелище. На месте полей — черные проплешины. Даже река обмелела и почернела от сажи. Она понесет дальше по течению воспоминания о драконьем налете — обгорелые доски, черную муть, обугленные тела жителей. И главное — память о страшном, а значит, и сам Страх. Впрочем, драконов это не волновало. Они легко взмыли ввысь и, набирая скорость, понесли над землей грозный гудящий звук. Еще немного — и они пролетят в другой мир, в котором… Нет! Дракон не может предполагать, он не думает о будущем, он ждет приказа. Он живет от приказа до приказа, не помня, что происходит между битвами, которые он никогда не проигрывает. Да и сами битвы тоже он не помнит…
Чернов шумно выдохнул. Оказывается, все это время он сдерживал дыхание. Прямо как тот ежик из анекдота, который забыл, как дышать.
«Я все видел! Ужас!»
«Работа», — буднично не согласился дракон.
В их разговоре возникла пауза. Чернов обдумывал прочувствованное, а тактичный дракон, кажется, не лез к нему в голову. Чернову представился уникальный шанс — наблюдать «работу» дракона как бы по обе стороны от прицела: вчера он стал сторонним свидетелем показательного выступления над Вефилем, а сегодня видел все глазами исполнителя. И то и другое — жутко… Но вопросов меньше не стало. Чернов привел в порядок свои чувства, изгнал сумбур из головы и сформулировал новый вопросительный поток мыслей:
«Сколько вас? Ты участвовал в налетах на страну, из которой исчез Вефиль? Кто, кроме драконов, участвовал в сражении? Кто эти воины с невидимыми сетями?»
«Сколько — не знаю. Не помню. Может быть, много, а может, и нет… Налет… — Дракон силился вспомнить, Чернов это почти физически ощущал, — нет, не могу сказать. Этих налетов было столько… Мне нет дела до запоминания. А воины с сетями… Тоже не знаю. Наверное, тоже что-то вроде нас — Псов Сущего».
Авиация, пехота, подумал Чернов, только артиллерии и флота не хватает. И космических войск. Хотя Сущий сам себе космические войска и все прочие рода в одном флаконе. Ладно, хрен с ними, с войсками…
«Зрячий, ты ведь мне сказать что-то должен? Я тебя вопросами сбиваю, отвлек от главного. Ты же не просто так меня нашел, верно?»
«Сущий ничего не делает просто так. Я лишь носитель его воли…»
«Да, да, конечно, рассказывай про волю».
«Скоро конец Пути».
«Вот тебе и на! И когда? И где?»
«Смотри вперед…»
«Куда?»
«Вперед».
«Впереди у меня твоя морда».
«Смотри дальше».
«А дальше холм. А за ним Вефиль. А дальше я не знаю что, я еще туда не бегал».
«Ты не так все понял, Бегун. Вспомни, ты сможешь. „Смотри вперед…“»
«…Впереди Истина»? — Чернов вновь завершил начатую драконом фразу из Книги.
«Да».
«И все?»
«Смотри по сторонам…»
«Справа и слева — бренное…» — Слова сами возникали в мозгу, как хорошо выученный стих.
«Ты вспоминаешь, Бегун. Хорошо».
«Вспоминаю…» — Чернов действительно легко вспоминал цитаты из Книги Пути.
— «Смотри вперед — впереди Истина. Смотри по сторонам — справа и слева — бренное. Смотрящий вперед знает Путь. Смотрящий по сторонам знает Жизнь. Иди вперед и смотри по сторонам — пройдешь Путь».
«Все правильно».
«Правильно, но непонятно…»
«Истолковывать — не моя работа. Я — Пес…»
«Да знаю, знаю, что ты Пес. А кто же мне всю эту хрень истолкует, а, Пес? Я не понимаю ни фига из того, что, оказывается, знаю. Смотрю по сторонам, смотрю вперед, верчу как ошалелый башкой, а толку — чуть».
«Сущий подскажет, если захочет. Все».
«Что „все“?»
«Я все сказал, ты все вспомнил. Мне пора».
Дракон зашевелил крыльями, поднял голову, осмотрелся, дернул хвостом и резко встал на лапы. Под его весом дрогнула земля. Два перепончатых паруса расправились за драконьей спиной, закрыв Чернову изрядную часть неба. Дракон явно собирался улетать, а у Чернова было еще столько незаданных вопросов…
— Погоди! — заорал он, забыв, что дракон не любит громких звуков. — Ты куда это намылился?
«Тихо!» — прогремело в мозгу у Чернова.
«Подожди, я хотел еще спросить…» — Чернов даже не знал толком о чем, но уж как-то очень внезапно, сразу, вдруг дракон решил улететь.
Буквально: мавр сделал свое дело…
Но дракон уже взлетал. Крылья-паруса сделали несколько медленных взмахов, породив мелкую локальную бурю, чешуйчатая махина начала отрываться от земли, которая, должно быть, испытывала облегчение, избавляясь от многотонной ноши. Раздалось знакомое гудение, летающий Зрячий поднимался все выше и выше в небо. Чернов смотрел ему вслед, Понимая, что дракона уже не остановить, не вернуть, да и зачем? Раз он сказал, что говорить больше не о чем, значит, так оно и есть. Это человек может, поддавшись вредным эмоциям, еще проронить несколько фраз «на дорожку» или вообще вернуться для продолжения разговора, а дракон… Чувства его сильно купированы. Раз улетел, значит, улетел.
Он и улетел. Исчез вместе со своим гудением. Видно, в какое-то сопредельное ПВ направился по делам своим драконьим. Как стало ясно из его же рассказа, он только на полставки Зрячий. В остальное время он находится на службе Его Непредсказуемого Величества Генерального Стратега Всех ПВ. Что прикажет Главнокомандующий, то и выполнит летающая ящерица. Скажет: спалить огнем к такой-то бабушке целый народ — спалит. Напялит на спину огненный рюкзак и спалит, не задумываясь, совместно с братанами своими чешуйчатыми, исполняющими тот же приказ. Зачем палить — не его ума дело. Сказали — жечь, будем жечь. Велели встретиться с Бегуном и провести инструктаж — так точно, встретимся, проведем. Интересно, дракон получает приказы непосредственно от самого Сущего или через посредников? Вот бы взойти на самый верх этой иерархической лестницы, постучаться в кабинет Главного и задать ему пару нелицеприятных вопросов… И пусть считается, что Сущий — не человек и с простыми человеческими мерками к нему не подойти. Чернову почему-то казалось сейчас, что аура загадочности вокруг Первой ВИП-персоны всех ПВ похожа на маскировку волшебника Гудвина из одной детской книжки — там за страшными масками и громовым голосом скрывался тщедушный старикашка, насквозь закомплексованный, но, в общем, добрый.
Чернов разозлился.
— Детские игры, честное слово, — сказал он в голос, не заботясь ни о чьем нежном слухе, — недомолвки, намеки, шифры… Надоело.
Резко встал, отряхнулся и пошел в сторону Вефиля. На ходу зло думал о превратностях Пути. Может, в Книге Пути и есть ответ на глобально-грандиозный вопрос: «На хрена все это?» — но Книга тоже не блещет прозрачностью и понятностью, да и отрывочные воспоминания, изредка всплывающие в голове, картину скорее запутывают, нежели проясняют. Чернов чувствовал себя дураком. Простым таким, обыкновенным дураком. Единственным взрослым в детском коллективе, где дети замыслили нечто, о чем он, взрослый, понятия не имеет, и вот над ним смеются в кулачок, над его растерянностью и неадекватностью. На взгляд детей, конечно. И выйти из этой ситуации можно либо прикрикнув на детей, что негуманно, да и не особо эффективно, либо просто покинув помещение и оставив малолетних «издевателей» без повода для смеха и шуток. В реальной жизни Чернову прикрикнуть не на кого. Можно сколько угодно грозить кулаком небу — толку от этого вряд ли дождешься. А уйти из комнаты… Да, собственно, весь Путь Бегуна и есть одна большая попытка уйти, бросить, покинуть, оставить, избавиться… Только вот не получается. Нет из этой комнаты выхода. И хохочут детишки уже в открытую, покатываются, позволяют себе наглость тыкать пальцами во взрослого дядю и говорить ему гадости. Жестокий народ — дети.
Думая обо всем этом и теребя мимоходом сорванный с диковинного дерева резиновый лист, Чернов подошел к Вефилю. Когда до входа в город оставалось метров триста, он услышал вдалеке слабое-слабое, но очень хорошо различимое, такое знакомое гудение. Он даже не удивился, подумал только: к чему бы это снова? Может, он все-таки вернется? Может, недосказал чего? Или просто летает — разминает старые косточки… Нет, не понять… Не место людям в драконьем мире.
Однако людям Вефиля в драконьем мире очень даже нравилось. Здесь была вода, пусть и во временном водопроводе, но все же свежая и чистая, была трава для скота — несмотря на весну, уже высокая и сочная. Были забавные деревья с упругими листьями, которые нравились детям. Здесь было хорошо.
По этому поводу настроение у вефильцев держалось на высоте. Оно и понятно — такой приятный во всех отношениях мир утешил измотанных Путем людей. Чернов подивился, входя в Вефиль, тому, что жители, закончившие строительство водопровода, надели праздничные одежды, разноцветными резиновыми лентами-листьями украсили дома и ворота города, кое-кто достал музыкальные инструменты, а на площадь выносились столы — явно для массового пиршества. Чернов, в принципе, был рад за вефильцев: кто знает, сколько еще выпадет остановок на Пути и где они случатся? Если есть хоть малая возможность, надо праздновать и отдыхать. Хотя понимал: припасов для праздника — кот наплакал…
Тоже радостный Кармель подтвердил догадку Чернова относительно причины веселья:
— Люди хотят устроить праздник, поблагодарить тебя и Сущего за этот добрый мир.
— Меня-то, Кармель, за что?.. Да и не надо забывать, что все это — лишь остановка на Пути.
— Вот и хорошо, — оптимизм Кармеля бил через край, — ее и отпразднуем, а потом пойдем дальше. Путь ведь еще не закончен, так, Бегун?
— Да уж… — неопределенно ответствовал Чернов, думая о том, что со стороны Сущего было бы сущим, извините за каламбур, издевательством поселить Вефиль в мире, где нет ни единого человека, а только драконы — огнедышащие и малодружелюбные.
— Пойдем, пойдем, — Кармель мягко подтолкнул Чернова в спину, — тебе надо отдохнуть и переодеться, а потом — праздник! Праздник!
Чернов рассеянно оглянулся на городские ворота, на которых, колышимые ветром, болтались цветные резиновые ленты. Что-то его настораживало, но он не мог понять, что именно. Ему показалось — или не показалось? — он опять услыхал драконье гудение. Значит, чешуйчатая птица все-таки не свалила в другое ПВ, а решила остаться здесь. Ее воля. Ладно бы — не злая…
Чернов, разумеется, поддался настойчивости Кармеля и уже через час сидел на площади за столом — вместе с горожанами.
Вефильцы устроили праздник на славу — с музыкой, танцами, играми и, к вящему изумлению Чернова, с хорошим угощением. Как и где все это сохранилось — один Сущий ведает… На столах присутствовало мясо во всех его ипостасях — жареное, вареное, на пару, овощи, зелень и фрукты — свои и собранные в найденной разведчиками неподалеку от стен Вефиля роще. Чернов нахмурился, когда ему рассказывали, как один из горожан на свой страх и риск надкусил местный большой, похожий на яблоко, желтый плод и не отравился. Мальчишество, конечно, но как еще проверишь — ядовит местный фрукт или нет? Оказался — не ядовит. Тотчас были притащены корзины для сбора, и неизвестные плоды теперь украшают праздничный стол. Чернов тоже попробовал — вкусно, нечто среднее между грушей и яблоком, сочно и сладко. Мысль о завтрашнем общегородском поносе была прогнана с позором, хотя и отмечена некая ее здравость.
Женщины показывали танцы. В сопровождении главного, и единственного вефильского оркестра, состоящего из нескольких духовых инструментов и большого барабана, они не спеша, с достоинством выделывали нехитрые па и кокетливо улыбались зрителям. Иногда, отрываясь от танца, женщины подбегали к столам и вытаскивали из-за них шутливо сопротивляющихся мужчин, чтобы вовлечь их в свой круг. Одна подбежала и к Чернову, протянула руку, посмотрела хитренько: согласишься, мол, Бегун, с простой крестьянкой потанцевать? Бегун согласился. Если женщина просит… Под радостное улюлюканье и смех Чернов коряво и неловко пытался повторять все коленца, которые ему показывала девушка. А и то на пользу делу: надо же иногда разбавлять свой полусвятой имидж простыми человеческими поступками.
Веселье набирало обороты — все больше народу участвовало в массовом танце, все громче играла музыка, из-за сумерек зажгли факелы, и лица празднующих приобрели рыжеватый оттенок, а в картину праздника добавилась та самая недостающая краска — краска огня. Не последнюю лепту во все это внесло молодое вефильское вино, которого никто не жалел, благо запасы у каждой семьи имелись немалые. Чернову было хорошо. Передыхая между выматывающими — что твой бег — раундами танцев, он думал, что, пожалуй, ни на одной тусовке его родного ПВ, куда он бывал нередко приглашаем, он не испытывал такого неподдельного, чистого, легкого удовольствия. Там, дома, все parties были насквозь пропитаны показушничеством: пафосные девицы, пафосные кавалеры, пафосные дела… Там Чернов уставал больше морально, от постоянного лицедейства, от искусственных эмоций, от надуманных проблем. А здесь устал просто от танцев. Вот сейчас отдохнет и опять вольется, временно потеряв голову, в круговорот искренне веселящихся людей. И не надо думать о том, как ты выглядишь и что о тебе скажут потом.
Встав со скамейки, чтобы налить себе вина, он вдруг напрягся. Улыбка сошла с лица, хорошее настроение исчезло. Что это было? Что послышалось? Звуки… Сквозь переливы дудок, сквозь буханье барабана, сквозь радостные возгласы людей слух уловил нечто немузыкальное, не должное присутствовать на акустическом полотне этого праздника… Черт, как не хочется себе в этом признаваться! Но гудение дракона, которое ни с чем не спутаешь, было слышно все отчетливей. Чернов поднял глаза, но в ночном небе ничего нельзя было разглядеть, кроме миллиона-другого звезд. Даже луна куда-то запропастилась.
Чернов оглядел празднующих — никто ничего постороннего не слыхал, все веселились как ни в чем не бывало. А между тем гудение нарастало… Или это только Чернову казалось? Прислушался. Нет, не казалось. Гудит.
Надо разыскать Кармеля.
Чернов стал протискиваться через танцующую толпу, спрашивая у всех подряд:
— Где Кармель? Где Хранитель?
Уже не очень трезвых людей забавлял серьезный вид Бегуна, каждый старался вместо ответа ухватить его за плечи и потанцевать с ним, но Чернов вырывался и настойчиво пробирался дальше. От любви до ненависти — один шаг. От веселости до раздражительности, оказывается, еще меньше. Отсутствие внятных ответов, неуемная игривость, всеобщая поддатость — обратная сторона медали, которой Чернов любовался только что.
Наконец кто-то смог более-менее точно указать, где в последний раз видел Кармеля:
— Там, у источника… кажется…
Чернов пошел к источнику и действительно нашел там Кармеля. Хранитель смиренно сидел на лавочке и задумчиво мял в руках резиновый лист. Еще немного, и в Вефиле, наверное, станет неприличным появляться на улице без этого ручного эспандера…
— Есть у меня беспокойство одно, Кармель… — начал было Чернов.
— Знаю. Дракон. В Книге написано. — Кармель тоже был невесел.
— Как? — глупо спросил Чернов. — Прямо так и написано?
— Прямо так.
— Прямо про сегодняшний день?
— «…И отдались люди веселью и праздности, остановившись на Пути и забыв смотреть по сторонам и видеть главное. А не видящие главного не видят Сущего. И Сущий решил наказать их и послал к ним дракона…»
— А дальше?
— А дальше не знаю.
— Как не знаешь? — еще один идиотский вопрос. — Ты же только что прочитал отрывок из Книги…
— Прочитал. А дальше не знаю, — упрямо повторил Кармель, — такова Книга.
— Странно…
— Странно, — согласился Кармель. — Что делать будем, Бегун?
— И послал к ним дракона… — пробормотал Чернов. — Кармель, а насколько это серьезно?
— Дракон?
— Да нет, насколько можно верить тому, что написано в Книге?
— Теперь и ты странное говоришь, Бегун. Насколько можно верить своей памяти? Насколько ты веришь своим ногам, когда бежишь? Насколько верит в собственное дело плотник, мастерящий свои изделия? В Книге написано то, что уже было…
— То есть дракон уже летит?
— Выходит, так.
Выходит, так… Чернов и сам знал, что дракон где-то неподалеку. То, что никто не слышит его полета, объяснимо: пока он далеко, но лишь у Бегуна со Зрячим установлена телепатическая связь. И лишь вопрос времени, когда многотонная птица со смрадным и огнеопасным дыханием начнет пикировать на Вефиль. Чернов уже не задавал себе вопроса: «А зачем Сущему ЭТО надо?» Не было времени на рассуждения и поиски истины. Все потом, после. Надо будет проанализировать ощущения, испытанные им самим во время мысленного полета. А пока надо что-то предпринять.
— Кармель, нам следует остановить праздник.
— Но как?
— Остановим музыкантов, остановится и праздник.
— Верно. А дальше?
— Дальше придумаем…
Они вернулись в гущу гуляющих, нашли музыкантов, уже порядком вымотавшихся от непрерывной игры, остановили музыку.
В тишине возник недовольный ропот.
— Люди! Братья! — Чернов залез на стол, чтобы его было лучше видно и слышно. Дедушка Ленин со своим броневиком некстати всплыл в памяти. — Я прошу прощения, что прекратил ваше веселье, но вы сейчас поймете почему. — Сделав паузу, прислушался и снова услышал в мозгу пробирающее до костей гудение. Потом воздел указующий перст к небу: — Вы слышите?
Многие задрали головы, согласно указанию Бегуна.
Как по заказу гудение повторилось. Чернов мысленно поблагодарил дракона: не подвел.
Мно-о-огие узнали звук.
— Это дракон? Он опять к нам летит? Что делать?
Сделав успокаивающие жесты руками, чтобы прекратить выкрики из толпы, Чернов сказал:
— Да, это дракон. Как ни печально, он опять летит к нам. И я не уверен, что намерения у него мирные. Скорее — напротив. Наш уважаемый Хранитель готов это подтвердить.
Кармель подтвердил:
— Когда он будет здесь, я не знаю. Может, через время, а может, прямо сейчас. Нам надо действовать, если мы хотим спасти город от огня.
— Хотим! Готовы! — закричали в толпе.
— Тогда слушайте внимательно. — Джеймсбондовский план уже созрел в голове Чернова. — Пусть сейчас все идут домой и прячут самое ценное, что нельзя унести, в подвалы и погреба — туда огонь не доберется. Во время налета всем лучше бы находиться вне города. Рассыпьтесь по округе, не далеко, но и не очень близко от Вефиля. Старайтесь держаться по двое, по трое, не больше. Возьмите с собой побольше воды-может быть жарко. Всем все ясно?
Толпа ответила утвердительным разноголосьем, и люди спешно начали расходиться.
— Подождите! — окликнул их Чернов. — Пусть останутся лучшие плотники, женщины-ткачихи и еще — музыканты. Остальные — идите!
На площади, выглядящей довольно потрепанно после праздника, осталось человек тридцать. Чернов, не сходя со стола-трибуны, подозвал их поближе.
— Объясняю, зачем я вас попросил остаться. Мы с вами должны принять бой с драконом, чего бы нам это ни стоило. Ваши умения помогут спасти Вефиль.
— Но как, Бегун? — спросил один из музыкантов.
— К вам, — Чернов указал на оркестрик, — у меня отдельный разговор. Чуть позже. Сейчас в дело должны вступить плотники. У нас остались материалы после строительства желобов?
— Остались, — ответил один из древоделов, — что надо — построим.
— Надо вот что. Большие, с человека ростом, рогатки. Вот такие. — Он показал пальцами знак «Victory». — Рога надо сделать очень крепкими, так что усильте их, где надо. Все это должно надежно стоять на земле — на широкой крестовине или как сами придумаете. Задача ясна?
— Не очень-то, — с сомнением сказал древодел.
— Поясню, К рогам мы привяжем ленты из упругих листьев, и это позволит нам стрелять камнями в дракона. Ясно?
— Ясно! — поразился инженерной мысли Бегуна древодел. — Сделаем.
Плотники здесь же, не отходя, начали обсуждать конструкцию необычного метательного устройства, чертя наброски прямо на земле.
— К вам, девушки, у меня просьба такая, — теперь была очередь ткачих получать инструкции, — соберите, сколько сможете, этих упругих лент и сплетите из них несколько кос, длинной… ну как этот стол, хорошо?
— Как скажешь, Бегун.
— За сколько управитесь?
— За время.
— Сделаете быстрее — будет хорошо.
— У нас может и не быть даже одного времени, — шепнул Чернову Кармель, — дракона следует ожидать когда угодно.
— Верно. Но мы же не можем не готовиться к его визиту? Мы должны хотя бы попытаться встретить его достойно.
— Ты прав, Бегун.
Плотники закончили чертить и позвали Чернова:
— Так?
Он посмотрел на землю, испещренную набросками суперрогатки, согласительно кивнул:
— Да, так. Только рога пусть будут чуть пошире. Вот так. — Он взял палочку и исправил чертеж.
— А мы-то зачем тебе, Бегун? — снова подали голос музыканты.
— Вы… пока не могу сказать точно… но нужны — это без сомнения. Просто будьте рядом со мной, пока все не закончится.
— С инструментами?
— Конечно.
Самодурство и блажь — вот, наверное, самое слабое, что сейчас думают о Бегуне музыканты. Чернов украдкой улыбнулся: ничего, ничего, будьте спокойны, Джеймс Бонд не ошибается… хотелось бы верить.
Дракон загудел в его голове — уже где-то совсем рядом. Вперив взгляд в ночное небо, Чернов, конечно же, ничего не увидел, но почувствовал отголоски того ощущения, которое он испытывал, общаясь с драконом… Непонятно — то ли сейчас дракон пытается установить с ним прямой телепатический контакт — сообщить что-то хочет рептилия, то ли это просто мнительность разыгралась.
Моментальная вспышка в сознании отмела все догадки: Чернов вдруг увидел Вефиль с высоты драконьего полета — темный городок с редкими пятнышками факелов на улицах. Картинка длилась всего пару секунд, и снова перед глазами — глубоченное сине-черное небо. Что это? Дракон показывает, что он уже прилетел? Зачем? А как же стратегически важный фактор внезапности? Или он подыгрывает Чернову? Тоже зачем? И потом, если он уже над Вефилем, то почему не нападает? Или Книга Путей ошибается? Нет, не может быть… Тогда дракон, получается, дезертир и перебежчик из войска Сущего на сторону партизан-вефильцев, так как явно дает им подготовиться ко встрече летающей смерти. А может, это просто фора, которую сильнейший предоставляет слабейшему? Странно, странно, частое нынче слово…
Следующий час был проведен в работе и думах о загадочном поведении дракона. Чернов помогал плотникам мастерить гипертрофированные рогатки — заколачивал гвозди, куда укажут, и подносил материалы, когда велят. Никаких командирских амбиций — дело-то общее. Результатом спорого, слаженного труда явились две устрашающего вида конструкции, к которым прикрепили ко времени сплетенные резиновые косы. Настало время генеральных испытаний. Одну из рогаток трудно подтащили к городским воротам, нагрузили основание камнями для пущей непоколебимости, и Чернов как генеральный конструктор и вдохновитель проекта произвел первый «выстрел» — с помощью мужиков, сам он буквально не потянул бы. Камень размером с голову небольшого пионера со свистом улетел в темноту. Звука приземления никто не услышал, но было ясно, что «снаряд» где-то далеко. Возникла запоздалая мысль о том, что в зоне приземления камня могли находиться люди, которых Чернов же попросил покинуть город… Нехорошо получилось…
— Будем надеяться, никого не зашибли, — сказал древодел.
— Будем, — Согласился Чернов.
— Ну а мы-то вам зачем? — снова заныли музыканты.
— Нужны, — отрезал Чернов, — никуда не уходите…
Гудение раздалось неожиданно близко. И явно не в мозгу, а на самом деле. И тотчас же над Вефилем материализовался из темноты знакомый Чернову дракон. Он повторил свой фирменный трюк — фигуру высшего драконьего пилотажа: пролет над обреченным городом на сверхнизкой высоте. Люди инстинктивно пригнулись: казалось, что дракон пролетает так низко, что руку протяни — потрогаешь его чешуйчатое пузо. Чудовище пролетело над городом и резко стало набирать высоту. Заодно решило продемонстрировать огневую мощь — плюнуло огнем в никуда, разогнав на короткое мгновение ночь драконьего мира.
И опять Чернов ощутил, как огромная летающая рептилия пытается влезть в его мозг. Из последних сил сопротивляясь, Чернов закричал:
— Кармель!
— Я здесь, Бегун!
— Послушай, я сейчас не могу думать о том, что происходит. Иначе дракон все узнает. Он может читать мои мысли. Командуй сам. Убейте эту тварь… Еще… скажи музыкантам, что она не любит громких звуков. Пусть играют изо всех сил… Сделай все правильно, Кармель…
— Бегун, мы все сделаем.
Но Чернов уже не слышал этих слов. Он уже был драконом. Чешуйчатый монстр пожелал, чтобы Бегун видел, как будет погибать в огне его город.
Он летел, рассекая холодный ночной воздух. Он был в хорошей форме, совсем не чувствовал усталости. Он делал новый заход на город. Он собирался утопить его в море огня. Неплохо было бы заручиться помощью других, но никого нет, он один. Сущий доверил ему самую ответственную работу. Он справится. Он не раз проделывал подобное. Он еще раз взглянул на город, который ему предстояло уничтожить, — маленький, темный, с кривыми улочками. Много деревьев — гореть будет хорошо. Он закончил разворот и направился на цель, быстро снижаясь. Он хотел четко видеть, куда попадает его пламя.
Город стремительно приближался. Было уже хорошо видно людей, застывших в испуге, камешки на дороге, ведущей от ворот вглубь…
Удар.
Дракон покачнулся в воздухе, так и не выпустив огня, снова взмыл вверх. Ему было больно. Бывает, иногда в полете наткнешься на глупую птицу, оказавшуюся на пути, но это что-то другое. Это «что-то» пришлось точно по голове, между глаз, кожа, видно, лопнула, из раны сочится кровь, он чувствовал ее, трогая языком пораненное место. Это ему не нравилось. Если бы он умел злиться, он бы разозлился. Люди придумали что-то такое, что причинило ему боль. Он сейчас причинит им ее тоже. Он бы в любом случае сделал это…
Он зашел снова, но теперь уже с другой стороны города. Он видел суету, бегающих людей, которые несли какие-то предметы… Сейчас ничего там не останется. Огонь поглотит с готовностью что угодно. Он снизился еще. Он приготовился выпустить длинный и неширокий прицельный язык пламени. Вон по тому зданию…
Что это?
Резкий громкий звук опять сбил его с толку. Люди с непонятными предметами, задранными вверх, направленными прямо на него, издавали эту какофонию. Как неприятно… Пришлось опять, не выполнив намеченного, набирать высоту и делать новый заход. Что такое? Никогда не было двух подряд неудачных заходов. Почему они сопротивляются? Как можно противиться судьбе? Неразумные. Теперь он поступит хитрее. Он не будет делать плавных заходов, а рухнет на город в пике, выходя из которого обольет все огнем. Люди не смогут угадать направление…
Он придал телу необходимую форму и начал маневр. Он летел вниз, ища взглядом — куда бы ударить. Вон то здание с садом. Оно хорошо займется. До земли остается совсем немного, пора расправлять крылья. Он раскинул свои паруса, тормозя падение, и одновременно приготовился к огневой атаке. В горле чувствовался привычный жар — сейчас он пройдет, огонь ищет выхода и в нетерпении жжет нутро… сейчас, еще немного…
Еще удар.
Теперь в основание правого крыла. Очень больно. Крыло подломилось. Он почувствовал, что теряет управление. Это плохо, торможение еще не окончено, кажется, он сейчас рухнет на землю… Он сделал попытку скорректировать траекторию движением крыльев, но правое — поврежденное неизвестно чем, отказалось слушаться. Плохо. Он не успевает отвернуть от земли. Удар он, может, и выдержит, но куда девать огонь, который уже родился и ждет, когда его выпустят? Дракон раскрыл пасть и сделал неуклюжую попытку исторгнуть из себя пламя, но, борясь с собственным падением, неосторожно опалил и без того больное правое крыло. Очень больно. Больше сделать ничего…
Он упал на землю.
Волна от его падения, как круги по воде, разошлась во все стороны, заставив покоситься несколько зданий. Его падение пришлось на большой фруктовый сад, и теперь он лежал среди поломанных деревьев, опаленное крыло дымилось, из раны на лбу шла кровь. Он был еще жив.
К нему бежали люди, те самые, которых он видел, со странными предметами… Сейчас они будут шуметь. Как неприятно.
Он чувствовал, что голова уже готова взорваться, ему было плохо, силы покидали его… Не убивайте меня! Не убивайте…
— Не убивайте меня! — кричал Бегун. — Не убивайте! Надо отпустить сознание этого человека… вот только спросить…
— Зачем вы это сделали? Зачем пошли против воли Сущего? Как вы могли?..
— Мы люди. Странные, по твоим меркам, существа. Мы часто идем против чего бы то ни было. Это ткань нашей жизни, наше бытие. Да и потом, мы же не Псы, как ты. Нам никто не приказывает. Иди с миром, Дракон. Мы оказались сильнее, потому что не пришел страх.
— Иди с миром, Человек. Ты прав: страха нет…
Чернов очнулся сидящим на земле возле катапульты-рогатки. Покрутил головой. Она жутко болела. Прямо в лобной части, будто не дракону, а ему самому засветили из рогатки. Пошатываясь, он побрел к месту падения дракона. Он чувствовал себя опустошенным, выпитым до донышка, порожним пакетом из-под сока. Какого? Апельсинового, может быть. Не важно. Ох и нелегко дается телепатический контакт с таким монстром, тем более если насильно… Дракон лежал, вытянувшись во всю длину, шипела тлеющая кожа на крыле, кровь из раны текла по морде и впитывалась в землю.
Дракон был мертв. Страха не было.
Хозяйственно-бытовая, неуместная мысль, как это обычно у Чернова бывало, сбила всю пафосность момента; ну и как его отсюда убирать? Он засмеялся сам над собой, — от смеха голова заболела еще сильнее. Как, как? Молча. Или кряхтя. Не знает он. Не его забота. Сейчас он хочет отдохнуть, Только вот…
Он обратился к музыкантам:
— Спасибо вам. Теперь понятно, зачем вы были нужны?
— Понятно, — ответил один из них. — Только мы никогда не думали, что наша музыка может кого-то убить…
— Великая сила искусства, — неопределенно изрек Чернов. — Идите к воротам и сыграйте что-нибудь такое, чтобы люди поняли: пришла пора возвращаться. Мы идем дальше по Пути. Забывать никого нельзя. Хорошо?
— Конечно, Бегун, о чем речь?
— И погромче, ребята, погромче… Пускай сам Сущий услышит, что страх не пришел!
После этих слов Чернов потерял сознание и упал возле Дракона. Оно и понятно — не каждый день тебя убивают, пусть и в чужом теле.
Солнце стояло над головой и жгло нещадно. Собственно, жечь ему удавалось только Чернова и окрестные городские камни — стены, крыши, дома. А за стенами был песок — тоже, можно догадаться, раскаленный, как на огне. Куда голову ни поверни — песок. Буквально горы песка. Моря песка. Впору устраивать ралли Париж-Дакар, да только возникает здравое соображение, что нет в этом ПВ ни Парижа, ни Дакара, а что есть — за песчаным горизонтом не увидать. И к слову: куда здесь бежать, в какую сторону? Где кончается песок?.. Что-то сомневался Чернов, будто найдет на расстоянии дневного бега хоть одного Зрячего. Если он, Зрячий, — не ящерица, не змея, не тарантул или что там еще в пустыне обитает… И не дракон. Драконы, как теперь знал Чернов, обитают в мирах с очень приличным климатом.
Слово сказано: пустыня. Очередной сдвиг принес Вефиль из драконьего мира в Сахару, в Калахари, в Кара-Кумы — если есть в этом ПВ подобные названия. Хотя не в названии дело…
Да, о Зрячем. Мотать отсюда надо так быстро, как только возможно. Был однажды проверенный вариант: искать Путь там, где его нет. Но там — другая проблема: не дай Сущий повторить тот Путь еще раз, раны не зажили до сих пор…
Ладно, будет день — будет и пища…
Хотя на дворе — день в самом разгаре!..
Привычная смена дня и ночи в Сдвиге нарушалась напрочь. Где день? Где ночь?.. Поэтому умученные жители Вефиля еще спали, видели — хотелось бы! — обычные спокойные сны, ну хотя бы из долгого периода жизни «без Бегуна», из доброго быта в Басконии неподалеку от дружественного городка Панкарбо, видели сны без крови и боли, без ненависти и злобы, без тягот и невзгод, которые принес им Бегун. Парадокс: ждали Бегуна, верили, мечтали, а пришла пора — все оказалось куда страшнее, чем даже предполагал Хранитель, чем написано в Книге Путей. И вроде бы долгожданный Бегун стал уже не так и люб людям, ибо именно он — причина. Или с прописной, как здесь водится, — Причина.
Вчера, когда влетели в Сдвиг, выпали из него в это пекло, хотя, уже и остывающее, поскольку выпали ближе к вечеру, к заходу солнца, когда остыли страсти по только-только пережитому, кто-то из толпы, собравшейся на площади у Храма, выкрикнул:
— Оставь нас, Бегун!
И толпа, секунду назад гудящая, перетирающая впечатления — опять, к несчастью, сплошь черные! — настороженно смолкла. Тишина поплыла, уместная в такую жару, но опасная в подобной ситуации — тишина перед взрывом.
Кармель понял опасность мгновенно, закричал:
— Вы что, братья? Мы ждали Бегуна так долго! Мы знали, что это «долго» когда-нибудь прервется, так написано в Книге. И вот мы — на Пути. Но разве Книга обещала нам легкий Путь? Разве легким был он в первый раз? Сказано в Книге: «Но тот, кто убоится трудностей Пути, вообще никуда не дойдет»… Это ты крикнул, Зират? Почему? Неужели ты хочешь потеряться навсегда в этих песках, где — ни травинки для скота, ни капли воды, ни деревца, дающего хоть малую тень. Хочешь, да?
— Я хочу спокойно жить, как жил раньше, — выкрикнул невидимый в толпе Зират. — Я хочу жить, как жили мой отец и отец моего отца. Я хочу, чтоб мои дети выросли, не зная страха. Я не хочу искать счастья в прошлом из Книги. Оно всего лишь — прошлое, а мы живем настоящим. Разве оно у нас было плохим в земле басков?.. Пусть уходит Бегун!
Молчала толпа.
И тогда Чернов счел, что настал его выход на сцену.
— Я согласен, — негромко сказал он, но его услышали все. Потому что хотели услышать. — Я уйду. Прямо сейчас… — Повернулся к Кармелю, мимолетно прижался к нему, прощаясь. — Счастливой вам жизни в этих горячих песках, братья мои…
И пошел прочь — с площади, по улице, к воротам.
Молчала толпа.
И вдруг раскаленную тишину разорвал тонкий мальчишеский голос — Чернов узнал его: кричал тот мальчишка, что первым встретил его ранним утром на улочке города, когда Чернов, прошедший накануне «сквозь строй» и принявший в себя силу людей Вефиля, просто так вышел погулять. Тот мальчишка, чья мать поутру делала гдэвер.
— Не покидай нас, Бегун! — кричал мальчишка. — Это — не конец Пути. Ты не имеешь права остановиться. Хранитель, что ж ты молчишь? Скажи, что написано в Книге про меня…
Так и прокричал: «про меня». Как будто знал точно, что в Книге — именно про него, хотя — как помнил Чернов — ничего такого в той цитате из Книги не наличествовало.
Кармель, нимало не удивившись мальчишеской наглости, тут же повторил уже слышанную Черновым цитату:
— Слушайте слово Книги: «Бегун сказал: „Только маленький мальчик скажет: вот конец Пути, а я не смогу понять и не смогу остановиться, потому что, встав на Путь, я иду дальше его конца и дальше концов других путей…“» Люди, братья, зачем вы хотите, чтобы Бегун ушел дальше нашего Пути, не закончив его?.. Берел, — позвал он мальчишку, — выйди ко мне, встань перед людьми, покажись им, раз Книга выбрала тебя…
Чернов, конечно, тоже уже никуда не рулил, а выжидательно стоял — позади толпы, на полпути к воротам из города. Родившаяся спонтанно провокация удалась. Люди оборачивались к нему, и в их взглядах Чернов ловил и смущение, и даже некую толику стыда, если он верно понимал эти взгляды. Но за толпой он не видел ни Кармеля, ни мальчишку, поэтому решил, что стоит прислушаться к голосу «невинного младенца» и вернуться. Не стал продираться сквозь толпу. Нырнул в промежуток между домами, обошел ее по соседней улочке, возник перед вефильцами — рядом с Кармелем и сияющим ребятенком по имени Берел.
— Что-то я не понял, — сказал он, все-таки продолжая разводку, дожимая сограждан, — вы уж примите общее решение: или мы идем дальше по Пути вместе, или я иду один, а вы остаетесь в этом безводном пекле, которое Сущий определил нам в случившемся Сдвиге. Примите, примите, я подожду…
Он сейчас искренне верил, что не ломал комедию, не набивал себе цену. Хотя, если честно, все-таки набивал, потому что лишь его высокая цена могла похоронить уже почти созревшее решение прекратить Путь, а вместе с ним и муки, и смерти, и страхи. Хотя выкрикнувший хулу Бегуну хотел как раз именно этого решения, ибо во все времена царствовала поговорка: «От добра добра не ищут». Да, рядом с Панкарбо вефильцы жили в добре. Нечто зыбкое, никем не виданное, знаемое лишь Хранителем и называющееся Книгой Путей, зачем-то требовало вернуться туда, откуда их предки ушли не по своей воле, но по воле Сущего и умением Бегуна. Но это было давно, этого никто не помнит. Все забыли страх, что явился к народу Гананскому с какими-то летающими драконами и пешими воинами. Время не только лечит, но и меняет ценности. А вдруг эти драконы и воины ничего плохого не принесли бы народу? А вдруг и не принесли на самом деле, — только один город сожгли и улетели! — а Вефиль напрасно поспешил сняться с места и уйти в Путь… Но уж коли ушел и попал в итоге в тоже хорошее место, то зачем ворошить мертвые легенды и искать добро от добра?.. Железная, в принципе, логика. Именно она в ПВ Чернова родила сонм сомнений: а не зря ли наши отцы и деды плющились и колбасились на Великой Отечественной, если теперь мы, победители, живем говенно, а проигравшая нам Германия вся — в шоколаде?.. Да, сомневаться так — непатриотично. Да, подло по отношению к отцам и дедам. Но вот вам и еще одна расхожая истина: жить — живым, а мертвые пусть хоронят своих мертвецов.
И сомнения эти — не беда России Чернова или Вефиля Кармеля, но — историческая закономерность. Чернов уже не однажды пытался искать для своих непрошеных приключений аналогий в Книге Книг (не путать с Книгой Пути). И не однажды же находил. Исход. Там тоже евреи роптали вовсю и требовали от Моисея, чтоб тот вернул их обратно в Египет, потому что в Египте были, конечно, фараоны и их клевреты, заставляющие работать через силу, но жилось-то, в принципе, сытно и спокойно. А Моисей как раз — от добра добро искал и других заставлял…
По Книге Книг, по Библии, правым оказался Моисей, а еврейский народ — в выигрыше, хотя его дальнейшая история изобиловала множеством бед и пагуб. И все же — в выигрыше, так считается. Тем более что Исход в итоге привел к непосредственному общению с Богом, к получению от Него Закона, к явлению Мессии, наконец, чьим именем ныне живет полмира…
Но кто знает: что было бы, останься евреи в Египте? Может, все пошло бы не так уж скверно, а?..
И тут мировые классики прямо-таки вопят из Истории: рабская психология! лишены прозорливости не те люди, которые не достигают цели, а те, которые проходят мимо нее! рожденный ползать летать не может! Мы рождены, чтоб сказку сделать былью! Но образованный Чернов к месту вспомнил где-то читанную цитатку: «Ценности абстрактны, а цены конкретны». Вспомнил и не стал осуждать своих невольных спутников, потому что цена за право идти Путем Бегуна становилась для них все выше и выше день ото дня. Но в конце концов, моральный дух нации — это проблемы Хранителя, пусть воспитывает, вдохновляет, цитирует Книгу Пути. А Бегуну — бежать… Но одновременно Чернов понимал, что сегодняшний — робкий и быстро подавленный! — бунт был первым, а следующие — не заставят себя ждать, потому что в который раз вспоминаемая соседская девочка ах как права со своим «кручее и кручее». И если, по официальной версии, библейский Моисей водил свой народ сорок лет по пустыне, чтобы подросло поколение, не помнящее рабства, то, по мысли Чернова, любящего перечитывать Библию, Моисей просто-напросто ждал, когда привыкшие к равновесию и покою люди помрут своей смертью, а останутся лишь те, кто рос и мужал в экстремальных условиях Исхода, кто не ведал сладкого состояния покорности. Ведь финал Исхода — обретение народом земли предков — потребует не просто умения, но мужества и терпения. Так и вышло.
Так все идет и в нынешнем Пути. Чернов только очень надеялся, что Путь не растянется на сорок лет…
Впрочем, покойный дракон только успел намекнуть, что финал близок, как уже появился мальчик, который — по Книге! — определит, когда придет конец Пути. Мальчик — как раз из тех, кто не успел прикипеть к мирному и тихому быту в земле басков.
— С чего ты взял, Берел, — спросил Чернов мальчишку, стоящего рядом и с обожанием смотрящего на него, — что именно ты — тот мальчик, о котором сказано в Книге? И откуда ты вообще узнал, что в ней сказано? — И обратился к Кармелю:
— Ты читал людям об этом? Берел мог слышать?
— Не мог! — Кармель прижал руки к груди. — Я многое из Книги читал людям, но про мальчика — нет. Зачем бы я стал вызывать у родителей вздорное желание подумать и возгордиться: а вдруг да мой сын окажется маленьким пророком? Я им читал многое, верно, но очень часто повторял такие слова из Книги — оттуда, где говорится об опасностях в Пути: «Глупая гордость может легко привести к гибели, а надменность, гордостью вызываемая, ведет к падению в пропасть, дна у которой нет».
Чернов отметил не в первый раз, что Книга Пути и Книга Книг, такие разные по сути своей, частенько совпадают в мелочах. Про гордость и надменность, как причины гибели, Чернов, помнится, читал в Книге притчей Соломоновых, то есть именно в Книге Книг, в библейском Ветхом Завете. Однако что тут удивительного: Сущий — един, и хотя истин у него — множество и все они адаптированы по-разному для разных ПВ, но ведь могут же случаться точные повторения! Кто кинет камень в Сущего, когда придет время разбрасывать камни? Только не Чернов! В последние дни его и без того некрепкий атеизм разрушился до основания, и на обломках потихоньку строилось то, что во всех ПВ должно именоваться Верой. Правда, странноватой она выходила у Чернова, какой-то вольной, кощунственной даже — с точки зрения канонов, но иначе чувство, растущее где-то на уровне подсознания и забирающееся уже в сознание, не назовешь. Сказать, что Чернову это не нравилось, — так нет.
— Значит, ты, Берел, — вернулся к мальчишке Чернов, — вдруг почувствовал, что сможешь понять, когда ваш Путь, Путь Вефиля, завершится, так?
— Так, Бегун!
Взгляд буквально — влюбленный. Папа и мама Берела должны либо возревновать сына к Бегуну, либо преисполниться к нему такой же любовью. Еще бы: их сын — избран Сущим!..
— Как ты почувствовал это?
— Не ведаю, Бегун. Просто когда ты стал отдаляться от нас, что-то взорвалось у меня в голове, и я понял: нельзя тебя отпускать. Я, только я могу сказать эти слова: «Ты свободен, Бегун. Мы — дома». Но этих слов у меня пока еще нет, они не пришли, слишком рано для них, поэтому я и закричал… — Смутился, опустил лицо. — Прости, Бегун.
— За что прощать? — Чернов сделал вид, что удивился. — Ты поступил так, как решил Сущий. Верно, Хранитель?
— Верно!
Хранитель тоже любил Чернова. Но теперь он делил свою любовь пополам, и вторая половина перепала Берелу — Избранному. Любопытно, каким словом определено место мальчика в сложной Сети Сущего? Бегун, Хранитель, Зрячие… Кто теперь?
— Теперь среди нас есть Избранный, — восторженно закричал Кармель, отвечая на незаданный вопрос Чернова. — Радуйтесь, люди!
Как же переменчиво настроение толпы!
Люди орали, подпрыгивали, обнимались, словно не жили в них только что неверие, нежелание куда-либо идти, отторжение Бегуна, даже злость. Но Великий Политтехнолог опять сотворил очередную точечную PR-акцию в самый нужный момент, и избирательная кампания по выбору Пути для народа Гананского легко покатилась по накатанной — до следующей заминки. В том, что она случится, Чернов не сомневался. Он верил в Сущего. Он верил в его безграничную фантазию, но — одновременно! — знал, что повторение и для Сущего — мать учения. Исход уже имел место на одной земле. Может, он был репетицией нынешнего — на сонме земель? Тогда следует признать, что в каком-то дальнем земном воплощении Чернов жил Моисеем. Вот вам и антинаучная ложная память, которая, правда, стала на сей раз результатом трех объективных составляющих: романтической любви к фантастике — раз, унылого умения логически мыслить — два, странной Веры — три.
Но и подленькая мыслишка не покидала новообращенного верующего: а не появись мальчик, долженствующий крикнуть нечто местное «про короля», неужто здравые вефильцы отпустили бы Бегуна? Неужто предпочли бы остаться в явно бесплодной пустыне? Неужто избрали бы медленную смерть, но — на месте, а не возможное счастливое бытие — в Пути? Уж на один Сдвиг наверняка уломали бы Чернова! Вдруг да привел бы он их пусть опять в очередную резервацию к очередным страстям человеческим, но — в умеренном климате и с плодородной почвой.
Слаб человек, и шкурность его велика есть. После примирения, ставшего результатом обретения Избранного, люди успокоились, утихли и разошлись по домам. Случилось это в середине ночи, сам Сдвиг, события, ему предшествующие и за ним последовавшие, утомили вефильцев безмерно, поэтому Чернов гулял сейчас по городу в одиночестве, хотя положение светила, как уже отмечалось, указывало на полдень. Но права была, считал Чернов, старая военная песня, призывавшая соловьев не будить солдат: «Пусть солдаты немного поспят». Так выходило, что жители города — от стариков до детей — поголовно стали солдатами: кому — Исход, а кому — поход…
Бегун, логично считавший себя полководцем в этом походе (или Моисеем — в новом Исходе), бродил по жаре грустный, мучительно раздумывая: имеет смысл рулить за ворота и пускаться в очередной забег или опять поискать Путь в невозможном? В конце концов, разве невозможное на Пути должно обязательно сопровождаться физическими муками? Логика подсказывала: не обязательно. Но она же настаивала: до Сдвига должна быть встреча со Зрячим, а на нее, хочешь не хочешь, а придется бежать. По песку. По огнедышащей жаре. Не просто потея, но — худея от пота!
— С добрым утром! — услышал Чернов сзади. Обернулся: Кармель. Улыбающийся щербатым ртом, выспавшийся, отдохнувший.
— И тебя — с добрым. Только с чего ты решил, что оно — доброе? Оно недоброе, Кармель, потому что волею Сущего мы попали в мертвый мир пустыни и мне некуда бежать.
— Ты не прав, — не согласился Кармель. — Бежать есть куда. — Он обвел рукой песчаные просторы за стенами города. — И если бежать долго, то и в песке можно отыскать живой оазис или выйти на караванную тропу. И там и там могут найтись люди, вода, пища…
— Ты часто бегал по пустыням?
Кармель не принял иронии или не понял ее.
— Я знаю Книгу. А в ней сказано: «Бегун долго бежал по безжизненной земле, где не было ни травинки, ни капли воды, ни мельчайшей живой твари, он устал и почти изнемог, но он бежал и верил, что не может Сущий, поставивший его на Путь, не подарить ему надежды, которая обернется то ли травинкой, то ли каплей воды, то ли живой тварью».
— Это из прошлого Пути, да?
— Из прошлого, ты верно понял.
— Понять было нетрудно. И что мне в итоге подарил Сущий? Травинку? Живую тварь?
— Он подарил тебе целую реку.
— На безжизненной земле?!
— Это же Сущий, Бегун. Сущий может все, что представимо разумом и не представимо им.
— Там была такая же пустыня? — Чернов спросил, втайне надеясь, что Сущему временно надоело сочинять не игранные доселе ситуации, и он решил разок повториться в деталях, тем более что Бегун сам все равно ни хрена не помнит — по замыслу. Так что впереди его ждет полноводная река. Скажем — Нил.
Но — не обломилось.
— Ничего общего! — возмутился Кармель. — Там было совсем не жарко и много камня. А здесь — песок.
Не жарко и много камня? Что ж, река в таких условиях не представляется чем-то нереальным, скорее — напротив: очень удобные условия для существования рек. Горных, к примеру. И зря он обличал Сущего в лени: никаких повторений пройденного, все — по-новому. Но верь Кармелю или не верь, а бежать придется. Тем более что Книга пока ни в чем не слукавила, и раз в ней говорится о непременности надежды, даримой Бегуну Сущим, то скорее всего так оно и случится. Будет оазис с автоматом по продаже ледяной кока-колы или караван верблюдов, груженных пластмассовыми канистрами с нею же. И Сущий — впереди на лихом верблюде.
— Кстати, — сказал Чернов, хотя для Хранителя это было совсем не кстати, — а попить у нас что-нибудь сохранилось? Вода там. Или молоко…
— Я набрал тебе в бурдюк воды, — сообщил заботливый Кармель, — чтоб тебе было легче бежать по пустыне.
Он все продумал, мудрый, он не сомневался, что Бегун побежит с утра, не испытывая терпения сограждан и не помня обиды на них.
— Хоть бы дождик какой пошел, — тоскливо заметил Чернов, следуя за Кармелем в дом, чтобы забрать наполненный бурдюк и покрыть чем-нибудь голову: либо соломенной вьетнамкой, либо просто замотать куском белой ткани: под таким солнцем да с непокрытой головой — солнечный удар неминуем. И если будет сдвиг, то лишь в мозгах Бегуна.
Кармель на замечание про дождик не среагировал, не любил тратить время на глупости. Помог Чернову прикрепить бурдюк к куску ткани, коим препоясал обычную свободную рубаху. Похожим куском обмотал Бегуну голову.
— Сущий даст — не попадем в холод, — озабоченно сказал Кармель.
Он не сомневался, что забег Чернова окажется удачным, его Вера — Вера Хранителя Книги — не оставляла места для пустых сомнений. Он даже не вспоминал, что уже опыт нынешнего Пути подсказывает: не все встречи Бегуна с очередным Зрячим сразу ведут в Сдвиг. Бывало, что не сразу. Бывало, что еще происходило немало событий, причем не слишком радостных, как правило. В отличие от Хранителя Чернов помнил все преотлично и, представляя мучительное движение по песку в никуда, здраво полагал, что придется вернуться и бежать вновь и еще раз вернуться и снова бежать. А воды и пищи — всего ничего, и лучше бы Кармель оказался прав в своей вере в то, что у Главного Программиста сбоев в программе не может быть.
Интересно бы знать, что об этом в Книге сказано? Но Кармель выдает цитаты из нее, дозируя информацию по граммам и лишь в те моменты, когда его молчание становится опасным. А сейчас опасности не наблюдалось. Бегун готов к старту.
— Удачи тебе, — только это и сказал на прощание.
И Чернов потрусил, не особо напрягаясь, поскольку понимал: любое ускорение — лишняя потеря жидкости, которой в человеческом организме не излишне.
На первые километра три его хватило. Потом он остановился, сел на песок, откупорил бурдюк и глотнул отвратительно теплой воды. Еще плеснул в ладонь и обтер лицо. Осмотрелся. Складывалось ощущение, что Вефиль попал в самую большую пустыню в этом ПВ и именно в ее центр. И в означенном центре, совсем недалеко — в километре, наверно, — от краткого привала Чернова, что-то затеивалось, что-то прихотливое и еще — пугающее, потому что непонятное. Как будто туман, оставшийся где-то далеко в пространствах и временах, пришел сюда, в это просвеченное и прожаренное солнцем ПВ, пришел крохотной своей частичкой, но не погиб от зноя, а наоборот — начал разрастаться, подниматься к небу от песка. Чернов сидел, обняв бурдюк с водой, и смотрел тупо, как в километре от него возникала серая дымка, расползалась по поверхности песка, поднималась к небу, приглушая его отчаянно голубой цвет, приближалась к солнцу. И тут вдруг родилась дурацкая мысль: а не принесет ли эта дымка — или туман? — счастливую прохладу в мир огня, не станет ли легче дышать, не она ли, дымка эта, и есть напророченная Хранителем надежда?
Чернов поднялся с песка — ничего даже стряхивать с одежды не пришлось: песчинки ссыпались, как притянутые гравитацией, — и медленно-медленно двинулся навстречу неопознанному природному явлению. Опять синдром Голливуда: ему бы бежать на всякий пожарный прочь, а он, подобно героям «horror'а», идет к Неведомому, как загипнотизированный. Может даже на собственную погибель.
И ведь понимал, а шел, кретин!
А дымка впереди начинала густеть. Середина ее уплотнялась, становилась непрозрачной. И в этой непрозрачности возникло — видимое даже издалека! — этакое турбулентное движение, этакие завихрения родились и, соответственно, вовсю завихрились, и все это двигающееся, вихрящееся стремилось вверх, вверх, вверх, образуя как бы некое веретенообразное вертикальное тело, как у бабочки, а темнеющая от него к краям дымка вполне ассоциировалась с крыльями бабочки. Впрочем, никаких краев у дымки уже не было: все пространство впереди Чернова стало серым, исчезла голубизна неба, погасла желтизна песка, и, постепенно закрываемое чернеющим веретеном, меркло солнце.
К месту было вспомнить о повторяющейся ситуации, именующейся «фигец котенку Машке».
А что, предположите, следовало делать Чернову? Бежать прочь?.. Но гигантская бабочка приближалась быстрее, чем он мог бы улепетывать. Стоять на месте и ждать, когда она достигнет его и что-то случится — может, к худу, а может, и к добру? Но никакой обещанной надежды впереди Чернов не видел. Он никогда не попадал в земные пустыни, даже в Средней Азии — в советские годы, вестимо, — не успел побывать по малости своих тогдашних лет. Он не знал, как выглядят тайфуны, самумы, смерчи, торнадо и тэ дэ, он вообще не представлял, какое из вышеперечисленных явлений — пустынное, а какое — водное, потому что интересы его никогда не касались всяких климатических катаклизмов, он про них даже кино смотреть не любил. Но интеллект не пропьешь и не пробегаешь: он понимал, что какое-то из оных явлений — перед ним. Может, правда, малость модифицированное, адаптированное к условиям данного ПВ.
Что там говорилось про надежду, которой не обнесет его Сущий?
В самом низу «туловища», почти у земли, у песка, возник огонек. Сначала крохотный, но отчетливо видный — поскольку расстояния между Черновым и «бабочкой» сократилось вдвое, — он равномерно мигал: гас и загорался, гас и загорался, как будто кто-то (или что-то) сигналил (сигналило) Бегуну: иди сюда, ничего не бойся, здесь хорошо… И он, обалдуй, пошел-таки, все еще загипнотизированный, хотя мысль работала ясно и четко, подсказывала: болотные огни, огни святого Эльма, прочая нечисть — куда ты, Чернов недоделанный, прешь? Но ноги переставлялись сами по себе, и он продолжал путь (с маленькой буквы) или все-таки Путь (с прописной), поскольку и эта пустыня, и этот самум-смерч-тайфун — все являлось приметами пути и Пути. С какой буквы ни назови — все верно окажется.
И странная штука: чем ближе Чернов подходил к «бабочке», совсем почерневшей и практически погасившей дневной свет, тем и вправду становилось прохладнее. Даже пить расхотелось, хотя это, не исключено, от страха.
А огонек мигал. И Чернов теперь видел, что он зажжен где-то внутри черноты, и чтобы добраться до него, Чернову придется войти в «туловище», а что уж там с ним стрясется — Сущий ведает. То, что все это — проделки Единственного Климатолога и, на полставки, Верховного Энтомолога, Чернов не сомневался. Вера его крепчала на глазах — буквально, потому что перед глазами вырастали подробности «бабочки». Чернов представлял, что в нее можно войти, она — нематериальна, а, скорее, — энергетична. Но рядом с Верой не умирал и страх, а вся энергетика бешеной турбулентности явления пугала не мистически, а вполне практически: вот войдет он к огню и к этакой матери будет раздавлен, размолот, расплющен и развеян. А что до надежды, то вот вам еще цитатка из классика: «Надежды юношей питают…»
Обидно было расплющиться и развеяться в прекрасные тридцать три…
И он приблизился к черному — или оно накрыло его. Какая, к черту, разница, когда ничего, кроме этой черноты, в мире больше не существовало! Он нырнул в нее, как в ночь, и ничего не почувствовал, кроме легкого прохладного движения воздуха, как будто все эти потоки и вихри суть вывеска, рекламный эффект, а внутри можно жить, дышать полной грудью и не мучиться от жары.
Или Сдвиг произошел и Чернов очутился в следующем ПВ? Тогда где Вефиль? Где его искать? И почему — без встречи со Зрячим?
Но вопросы заглохли и умерли в миг, когда от по-прежнему мерцающего, не ставшего более реальным и близким огня отделилось нечто белое, тоже крылатое, как показалось, невесть откуда взявшееся в царстве сплошной черноты, и стремительно понеслось вниз — к Чернову.
Он невольно шагнул назад и упал. И исчез из реальности.
И снова возник в ней, то есть в реальности. Но возник… как бы это помягче сказать… неявно, что ли, нематериально, то есть взгляд его парил над землею и был именно его, Чернова, взглядом, но самого Чернова, то есть человечка с руками-ногами-головой, нигде не было. Один взгляд в пространстве — как улыбка Чеширского кота. Как это могло произойти, Чернов не знал и, что несвойственно его здравомыслию, ничуть не стремился узнать. Он ощущал внутри себя удивительный покой, будто и не было доселе никаких тягот Пути, не было дичайшего нервного напряжения, боли не было, страхов. Да ничего по его ощущениям не было! Просто с некой большой высоты видел Чернов все, что происходило внизу, будто не Чернов он теперь, а некий бесплотный дух, про которого сказал классик: «По небу полуночи ангел летел». И нравилось ему быть ангелом, нравилось лететь бесплотным по небу полуночи, и не беспокоило его отсутствие рук-ног-головы, ничего, повторим, его в себе любимом не беспокоило.
Но зато сильно беспокоило другое — вне себя любимого, а именно то, что внизу как раз и происходило и что вышеозначенный, удивительный покой нарушало. Внизу, если обратиться к другому классику, «все было мрак и вихорь». То есть смерч-самум-торнадо, начавшийся черной «бабочкой» с огоньком в пузе, накрыл пустыню этаким, говоря красиво, турбулентным покрывалом, могучими крыльями могучей бабочки накрыл, а если говорить честно, то ужас внизу творился — малопредставимый даже любителям фантастики. Черное варево, перемешиваемое гигантской, но и Чернову невидимой поварешкой, подсвеченное уже не одним, а тысячами огней, которые будто разогревали его, а оно кипело, выплескивалось в воздух фонтанами то ли грязи, то ли нефти… Хотя при чем здесь нефть? Бестелесный ангел Чернов все же соображал вполне по-человечески. Выбегая из Вефиля — когда это произошло? — никаких признаков нефтедобычи или нефтеразведки он не заметил, а предположить, что по непонятным причинам из-под слоя песка вдруг выплеснулись наружу нефтяные запасы местного ПВ — это уже не фантастика, это уже чушь собачья. Скорее всего, полагал Чернов, случившееся явление природы есть все же разновидность именно земного смерча-самума, а почему оно черное и огнями полыхает — загадка. Чернов надеялся, что он не долго пробудет ангелом, Сущий вообще не практикует долгих задержек Бегуна в одном ПВ и не снисходит до каких-либо объяснений того, что в этих ПВ творится. Почему? По кочану. Иных объяснений у Чернова не имелось…
Да, кстати, а где тот ангел-неангел, который полетел на Чернова от еще одинокого огонька, горящего в пузе «бабочки»? Куда он делся? Не в него ли превратился Чернов, не соединились ли две индивидуальности и теперь едины в небе полуночи или полудня — не разобрать в темноте?
«Разумеется, соединились», — услышал он слова, которые не прозвучали, а просто всплыли у него в мозгу.
И вот странность: Чернов нимало не удивился возникшему с кем-то телепатическому общению, скорее всего — с тем самым ангелом «бабочки», не удивился, потому что вольно принял для себя идею единства ангела и человека. А о причине такого противоестественного единства и гадать не приходилось: Сущий захотел — вот универсальная формула для верующих и неверующих, путешествующих сквозь пространства и время в мире, придуманном и сотворенном Сущим — только для себя, только для собственного… чего? Удовольствия? Или удовлетворения. Или развлечения. Или использования бесконечного времени. Продолжать сей список можно тоже бесконечно, и ничего правдой не окажется. Сущий правду видит, но, как и положено, не скоро скажет. Или никогда не скажет. Кощунство? Да Сущий упаси! Никакого кощунства. Верховный Творец, столь плотно (по давно отработанному плану? экспромтом?) занявшийся довольно странным проектом Исхода некоего народа сквозь множество ПВ, громоздящий на Пути всякие изобретательные и не очень страшилки, то и дело намекающий поводырю народа, то есть Бегуну, что он, то есть Бегун, — уникален в этом проекте, а может, и во всех остальных, бывших до нынешнего и будущих после него, Творец этот действительно волен делать то, что хочет. На то он и Творец. Даже превращать человека и ангела в этакое Недреманное Око, которое, судя по услышанной Черновым реплике, будучи объединенным, существует все же в двух ипостасях, которые могут общаться между собой.
Чем Чернов немедленно воспользовался.
«Ты кто?» — спросил он тоже мысленно.
«В этом временном периоде я — это ты, — туманно объяснил ангел, — то есть я существую для того, чтоб ты сумел понять, для чего существуешь ты».
«Круто завернул, — восхитился Чернов. — А если попроще и поподробнее? А то я не очень понимаю, где я и что я сейчас. То ли дух, то ли вообще один взгляд… Сохранивший, впрочем, способность соображать».
«Дух? — с изумлением переспросил собеседник, или ангел. — Какой емкий термин!.. Похоже, похоже… Только тогда дух — не ты лично, а мы вместе. Один дух — два сознания. Твое, Бегуна, и мое, Зрячего».
«Ты — Зрячий? — Чернов тоже позволил себе изумление. — Этот белый прозрачный фантом с крыльями — Зрячий? Что ж ты видишь, Зрячий?»
«То же, что и ты, — вроде бы даже обиделся собеседник. — Довольно мощный природный катаклизм, поразивший часть поверхности планеты, называемой мною Орт, а тобой, как я понимаю, Земля».
«Самум? Смерч?» — Чернов попытался прояснить терминологию, в которой «плавал».
«Самум?.. Смерч?.. — Собеседник словно проигрывал в сознании нечто, соответствующее названным терминам. — Нет, ни то и ни другое. Мы — не на Орте и не на Земле — в нашем понимании, конечно. Мы, как мне представляется, находимся сейчас на некоем варианте Орта и Земли, но — со своими, присущими только этому варианту, особенностями. Как, впрочем, было всегда на твоем Пути… И то, что ты называешь черной „бабочкой“, есть некий симбиоз того, что ты называешь смерчем, самумом, торнадо, тайфуном и так далее, но — многократно усиленный вариант даже для симбиоза, то есть суммы явлений. Я бы назвал его Супервихрем».
«Трудно излагаешь, — сказал Чернов, пытаясь запихнуть услышанное в более простую форму. — Ты у себя на Орте, случайно, не ученым был?»
«Почему был? Я и есть ученый. — Добавил скромно: — не просто рядовой силенциат, но лидер межконтинентального сообщества ученых… Специализируюсь в разработке проблем пространственно-временного континуума. Мое имя — Раванг».
«А как Зрячим стал?»
«А как ты стал Бегуном?»
«Убедил, — согласился Чернов. — А ты какой Зрячий? Который знает и помнит? Или который помнит и видит?» — Он, как оказалось, подзабыл список специализаций Зрячих.
«Я Зрячий, который видит и соображает, в отличие от некоторых, — неожиданно зло сообщил Зрячий-Раванг. — Куда тебя понесло, Бегун? Умерь дурацкое любопытство. Твой город гибнет внизу…»
И мгновенно глаз — или все-таки взгляд? — понесся вниз, вниз, прорывая плотное на взгляд, но абсолютно не ощутимое Черновым тело «супервихря», лишь мелькали какие-то линии, сполохи, светящиеся точки, почему-то вдруг пятна цвета посреди черноты, сгустки абсолютно непробиваемой тьмы и вполне прозрачные куски, сквозь которые видно было землю. И на этой земле Чернов увидел Вефиль.
Они с напарником… Нет, все же точнее было употреблять термин «взгляд», даже — по привычке уже! — Взгляд с прописной буквы, поскольку Он вобрал в себя и всего целиком Чернова и всего Зрячего-Раванга и в то же время не был не чем иным, как Взглядом — вне плоти, вне материи. Впрочем, наличествовал еще и корпоративный Разум, неотделимый от Взгляда. Поэтому стоило начать мысль еще раз.
Итак, Разумный Взгляд (или Взгляд Разума…) пробился почти к самой земле и поплыл над городом. И в сердце Чернова, которое в данный момент у него отсутствовало, тем не менее внезапно возникла отвратительно реальная резкая боль, как болит у раненого бойца ампутированная полевым хирургом нога. В Вефиле творилось нечто страшное. Если в воздухе царил Супервихрь, то на улицах города хозяйничали именно смерчи, даже, точнее, смерчики, похожие на вертикально вытянутые волчки. Своими «ножками» они буквально мчались по земле, сметая все встреченное на пути — забытую жителями утварь, неубранные орудия крестьянского труда, деревца (и без того, как помним, хилые), даже тяжелые камни, обозначающие повороты улочек. Смерчи перескакивали через каменные ограды дворов, а иной раз и проламывали их, хозяйничали во дворах, вторгались в колодцы и высасывали воду, высушивали колодцы… Хорошо, что никого из жителей не было на улицах и во дворах! Чернов-глаз очень надеялся, что все они успели до вторжения смерчей укрыться в подвалах под домами, куда — опять надеялся он! — смерчам не добраться. Да и черт с ними, с оградами и деревьями: построят новые, посадят свежие, коли доберутся до удобного для жизни ПВ! Но вот вода… Сколько им суждено пребывать в этой инфернальной пустыне?..
«Ты знаешь ответ, Зрячий?»
«Сущий знает».
«А как бы спросить Его?»
«А так и спроси…»
«И Он ответит?»
«Заодно и на этот вопрос получим ответ. На этот — несомненно…»
И тут Чернов (или все-таки Взгляд? Нет, конечно же — Чернов!) абсолютно всерьез задал вопрос Сущему, отсылая его неведомо куда — в недалекие райские кущи или за пределы бесконечной Вселенной: «Ответь мне, Сущий, почему мой Путь обязательно должен сопровождаться несчастьями, смертями, горем? И чем дальше, тем страшнее… А ведь это — Путь к дому, к колыбели народа Гананского. Почему Путь к дому не может быть пусть нелегким, но счастливым? Ведь это Твоя идея: вернуть гананцев домой…»
Смерчи по-прежнему резвились внизу, выжигая почву, роя глубокие траншеи вдоль улиц. Но далеко-далеко за городом из сплошной черноты вдруг вынырнул горизонт — немножко голубого сверху и немножко желтого снизу, и было заметно Взгляду, что голубое и желтое медленно-медленно, но увеличивается. Иными словами, «бабочка» собиралась либо улететь в иные края, либо закуклиться и спрятаться куда-то, куда прячутся куколки, — до нового супервихря.
«Это знак, что меня услыхали?» — с надеждой спросил Чернов.
«Можно считать и так, — согласился Раванг, — но есть здравое сомнение: „после этого“ не значит „вследствие этого“. Любой вихрь, даже суперпресупер, имеет финал. Так случилось, что он совпал с твоим вопросом… Но не расстраивайся. Бегун: Сущий не ответил — я отвечу. Я знаю ответ».
«Значит, ты — Зрячий, который знает… и что еще?»
«Какая тебе разница? Я — ученый, это я должен, по идее, любить законченные формулы. А ты — Бегун… У моего народа есть поговорка: много знаешь — плохо спишь. Она же — в Книге Пути: о многих знаниях и многих печалях… Тебе мало печалей, Бегун? Ты слишком хорошо спишь?..»
Чернов в последнее время на сон вообще-то не жаловался. Уставал так, что проваливался в него, лишь упав головой на что-нибудь подходящее к случаю: свернутое одеяло, доска, просто согнутая рука. А печалей у него наблюдался избыток. Не за себя любимого, а за народ. Вот таким он стал общественным деятелем: только о народе и думает. Но как бы сие громко ни звучало, все скучно соответствовало действительности. Чернов, быть может, впервые в жизни ощутил себя не бегуном на длинные дистанции, то есть одиночкой по определению, а игроком команды, причем — ее капитаном и тренером. Отсюда и пафос, который на самом деле никакой не пафос, а одна сплошная головная боль.
Но, к слову, поговорка-то — русская-разрусская… А на каком, интересно, языке они говорят друг с другом?..
Подумал так и услышал в ответ:
«Мы вообще не говорим, Бегун. Мы просто думаем. Ты должен помнить: разговоры с драконом-Зрячим… А мысль, как ты знаешь, имеет свою волновую структуру, и лишь несовершенство рода человеческого вынуждает его превращать мысль в речь. То есть в звуковые волны. Я представляю себе твой язык: у нас на похожем говорят росы, небольшой народ, живущий на севера-западе Центрального плоскогорья. Увы, я не знаю их языка. Я живу слишком далеко — на Больших Островах Юго-Восточного океана».
Этот разговор можно было продолжать бесконечно, тем более что Супервихрь явно уходил из пустыни и стоило подождать возвращения солнца, зноя, тишины. Но продолжать не хотелось. Чернов давно понял, что ни из собственных впечатлений, ни из отрывочных фраз Зрячих он ничего толком не сможет узнать ни об одном ПВ. Это ПВ — не исключение. Есть Центральное плоскогорье. Есть какие-то Большие Острова — не Индонезия ли?.. Впрочем, Зрячий обронил мысль, что это ПВ, с пустыней и вихрем, не его и не Чернова, а какое-то третье… Да и какая, в сущности, разница, что где попадается на Пути! Куда важнее — кто попадается. И что этот «кто» знает. Знает, в частности, ответ на вопрос Чернова.
«Отвечаю. — Зрячий опять „подслушал“ Чернова. — Сказано в Книге Пути: „Есть Путь Туда и есть Путь Обратно. И проходят они по разным местам. И Путь Туда не может быть похож на Путь Обратно, потому что в ином случае они никогда не совпадут, и идущий Туда будет не в силах вернуться Обратно. Но одно роднит эти Пути: Великая Боль. Только выстоявший и вытерпевший дойдет Туда. Только выстоявший и вытерпевший вернется Обратно. А сломавшемуся — ничья земля. Так было с начала Света. Так будет до прихода Тьмы“. Ты все понял. Бегун?»
«В общих чертах. Боль, страх, унижение, смерть — все это суть составляющие любого Пути. Так захотел Сущий?»
«Книга Пути — Его Книга».
«Ага, у Книги, выходит, обнаружился автор… А не сказано ли там, дорогой Зрячий, зачем Сущему вообще нужны эти Пути? Зачем Ему гнать народ с давно насиженного места черт-те куда, ждать, пока он снова насидит новое место, и опять срывать его и швырять в Путь? Ведь не может Сущий делать что-либо просто так, верно? Есть же какой-то высший смысл в этих хождениях туда-сюда…»
«Есть, Бегун. Сказано в Книге: „Миры расходятся и сходятся, но больше расходятся, чем сходятся, и единообразие, положенное в основу Мироздания, нарушается, а Система теряет жесткость. И только Пути связывают Миры вновь и возвращают им равновесие, положенное изначально — с началом Света. А кроме Бегуна, нет никого, кто может вести Путь так, как того хочет Сущий“. Иногда употребляется другой термин, более общий — вместо жесткости: равновесие…»
Чернова зацепила явно чужая, не из стилистики Книги, фраза: «Система теряет жесткость». Она скорее — из какого-то учебника: по сопромату, например. Если Зрячий цитирует скрупулезно точно — а как он еще может, если ему просто вкладывают соответствующую цитату в мозг? — то в Книгу попала подсказка. Ключевое слово — Система. Система миров. Система ПВ. Генеральный Конструктор, оказавшийся на полставки Первым Писателем, неаккуратен: он проболтался. Или наоборот: снайперски точен и фраза про Систему — прямая подсказка Бегуну. Причем — запланированная.
Хотелось верить.
«Я уже слышал, что я — на все времена. Я уже слышал, что у Сущего есть Бегун и множество Зрячих. А еще — Избранные: те, что принадлежат ведомым народам. Но этого страшно мало для того, чтобы держать Систему в равновесии — пусть даже неустойчивом… Ты знаешь, Раванг, сколько нас всего — тех, кто обслуживает Систему?»
«Сущий знает. Каждому из нас положено место в Системе и функция в ней. Одно место и одна функция — на все времена от Света до Тьмы. И не быть Зрячему Бегуном, как не стать Избранному Зрячим. Хотя…»
«Что — хотя?»
«Что-то говорит мне, будто Зрячие получаются как раз из Избранных…»
«А Бегуны?»
«Бегун — один на все времена. Ты сам сказал».
«То есть я один тащу все Пути? Неслабо, Раванг! Дух прямо захватывает… А сколько их было у Сущего до нынешнего моего Пути?»
«Одна смертная жизнь Бегуна — один Путь Бегуна, наверно, так. А сколько всего?.. Мне не дано этого знать, Бегун, а самому тебе вспомнить не дано. Может, другой Зрячий получит право сказать тебе истину. Если она существует…»
«А долго ли мне идти в этот раз?»
Показалось или нет — но Чернов явно услышал смех.
«Я всего лишь Зрячий, Бегун. Мне не позволено увидеть дальше моего взгляда. А мои человеческие знания малы и очень локальны. Как и твои… Кстати, я назвал себя, а как тебя зовут в нынешней жизни?»
Чернов помедлил с ответом, изо всех сил стараясь не позволить мысли оформиться и не дать Зрячему услышать ее. Похоже, что удалось, потому что Раванг молчал и не опережал собеседника.
«Будешь смеяться, но — Бегун», — подумал или сказал Чернов.
«Странное совпадение…»
«Сам удивляюсь, — тоже изобразил смех Чернов, — но уж так вышло».
«Пора прощаться. Супервихрь уходит».
«Они у вас часты, такие вихри?»
«У нас таких вообще не бывает. Поэтому я и думаю, что мы с тобой оба попали в чужой и пустой мир. Только я вернусь к себе, а ты пойдешь дальше по Пути».
«Но зачем Сущему было приводить нас в пустой мир? Для чего? Чтобы продемонстрировать силу смоделированного им Супервихря? Жестокость ради жестокости?.. Разве Сущий не добр по определению?»
«Сущий добр, и сделанное им не противоречит этому постулату. Жестокость всегда очистительно, Бегун. Слишком многое налипает на человека за короткое время его земного существования. Он, человек, даже не ведает, насколько нечист. А Сущий знает. И Путь — не просто чья-то дорога Оттуда Туда или Туда Оттуда, но — Выбор. Бегун ведет в Путь лишь тот народ, который избран. Чья роль в мире настолько важна, насколько Сущий определил ее важной. Значит, Путь — это род очищения. И конец Пути надо встречать чистым, налегке — с легкой ясностью итога… Удачи тебе, Бегун, терпения и силы. Сказано в Книге: „Боль приходит и проходит, а Путь — навсегда“».
И начался стремительный и жутковатый полет вниз, этакая хроника пикирующего бомбардировщика: свет, свет, блики, блики, синее, синее, желтое, много желтого… И вдруг — резкая остановка, миллисекундная потеря сознания и — ясность. Очищение, как предположил Зрячий-Раванг…
Солнце катилось к горизонту. Небо было чистым-пречистым и голубым, как застиранная майка солдатика-первогодка. Чернов стоял по колени в воде — целый и невредимый, руки-ноги — при нем, даже вефильская одежонка не истрепалась в горних высях, вода оказалась неширокой и мелкой речушкой с какими-то кустами на одном берегу и чистым зеленым полем на другом, а за полем, в километре всего, виднелись знакомые стены Вефиля.
Сдвиг принес их в хорошее место. Самое оно для очередного бунта против Бегуна. Самое оно для воплощения желания остановиться, осесть, не искать от добра добра. Есть вода, есть корм для скота, есть земля для плодов…
Вода в речке была прозрачной до песчаного дна и чертовски холодной: ноги ломило. Чернов побрел к берегу, выбрался на поле, упал на траву, уставился в небо. Показалось: из-за солнечного краснеющего диска выглянул чей-то глаз.
Я сошел с ума, сказал себе Чернов и заснул.
А когда проснулся, пришел вечер — синий и звездный, как задник в театральном спектакле про Синюю Птицу счастья. И температура, как говорится, «за бортом» вряд ли превышала плюс двадцать по Цельсию, и нежный ветерок еще и смягчал эту температуру — оптимальнейшую для измученного жарой организма, и трава на поле была густой и сочной на вид, и вдалеке, совсем рядом с Вефилем, открылся лес, даже, скорее, лесок, прозрачный, пронизанный закатным солнцем, в котором — издали да на контражуре не очень ясно! — угадывались то березки, то сосенки, а воздух был чистым и пахнул чем-то цветочным, медовым, пряным. Короче, в рай попал Чернов и не удивился бы, если б из того лесочка навстречу ему вышли голые Адам и Ева. А история про Эдем где-то между Тигром и Ефратом — миф и не более. Среднеевропейские просторы со взвешенным климатом — вот место, которое Сущий определил человеку для жизни.
Выходило, что человек этот и есть Чернов. Выходило, что Сущий таки подслушал диалог двуединого Разумного Взгляда и подарил Бегуну желаемое. Но опять все тот же вопрос: кем желаемое? Если вефильцами, то здесь — конец Пути. А Чернов представлял себе дом вефильцев как раз в Междуречье: чтоб немного пустыни, немного воды, немного гор, не слишком много зелени, ну и сады, конечно, фрукты, вино, рыба в воде. То есть все минимизировано под среднего потребителя. А окружающий сейчас Чернова мир явно максимализирован (есть такой термин?..) под сверхпотребителя, каковыми с большой радостью могут стать неприхотливые пока вефильцы. И ведь захотят, и ведь станут: к хорошему быстро привыкаешь…
Похоже, Сущий не подарок Чернову отвалил — в виде райской обители, а придумал еще одно испытание на прочность — в виде райской обители опять же. Чернову бы сейчас выстроить остаток Пути из одних пустынь с самумами — мухой бы Путь одолели! Без писка и воплей.
Так, размышляя о превратностях судьбы, что вполне соответствует образу тридцатитрехлетнего российского интеллигента-спортсмена, Чернов добрел по травке до знакомого входа в любимый город, предвкушая либо крики радости с городских стен и крыш, либо хулу и поношения плюс требование масс к Бегуну — оставить их и идти дальше в одиночестве. Но странности начались сразу: ни на стенах, ни на крышах никого не было. Никто не встречал Бегуна из Сдвига, что стало уже доброй традицией в Пути, никто не тащил ему еды и питья. Пусто было на входе в город, пусто и тихо. И потихоньку струйкой нежданного пота потек по спине страх: а живы ли горожане? А не выжег ли их всех Супервихрь и его дочерние создания-смерчики и Вефиль остался Бегуну лишь в память о Пути, потому что бессмысленно тащить за собой по цепочке ПВ пустой мертвый город?..
— Ay! — глупо крикнул Чернов.
Как и следовало ожидать в этом благословенном идиллическом крае, окрестности отозвались эхом — поначалу громким и ясным, а потом — затухающим, исчезающим. И по-прежнему — ни души.
Чернов включил прямую передачу и понесся к ближайшему дому, дернул покосившуюся под вихрем дверь, вбежал в комнату, облетел остальные помещения, не забыл спуститься в пещеру под домом. И здесь — ни единой души!
Следующий дом… Еще один… Перебежка и — дом Кармеля… Пусто.
Пулей — в Храм, распахнул тяжелую дверь…
Мертвая тишина, лишь икона с Бегуном — нетронутая — висела на стене.
Чернов вышел на площадь и сел на порог Храма. Искать дальше смысла не было, это Чернов нутром чуял, а чутье у него за последние дни сильно обострилось. И все же чутье чутьем, а разум требовал продолжать поиск — до каждого строения. Вот сейчас посижу, думал Чернов потерянно, соберу себя в пучок и начну искать, начну шерстить эти, в принципе, неплохо устоявшие под вихрем дома, которые еще до-о-олго послужат своим хозяевам… Долго. Если хозяева найдутся.
Мыслей не возникало — никаких. Голова была пустой и гулкой, как колокол без языка. И в этой пустоте из ниоткуда — а может, извне! — всплыла фраза, видимая как бы внутренним взором, словно красная бегущая строка на сером дисплее компьютера: беги — ищи, беги — ищи, беги — ищи…
Бегун — не Зрячий, но и ему, оказывается, можно навязать свыше слова, диктующие поступок. Бежать — искать… Бежать — это привычно, тем более что успел пристойно выспаться. А что искать? Жителей Вефиля или очередного Зрячего, который объяснит — если ему опять же спустят указания, — куда подевались горожане?.. Чернов потихоньку начинал звереть от отсутствия какой-нибудь логики в процессе прохождения Пути. Идиотские ПВ, идиотские Сдвиги, идиотские условия Игры, которую затеял Большой Игрок… Или Большой Шулер?.. При всем уважении к Нему, которое уже продекларировано, Чернов склонялся ко второму определению. Он, Чернов, никогда не любил азартных игр, не играл ни в карты, ни в рулетку, ни даже в орла-решку. Ну, ладно, волею судьбы он попал в Игру. Коли игроком попал, то он не знал, как вести себя с партнером-шулером. Но вряд ли Большой Игрок выбрал его в партнеры, можно о таком и не мечтать. Он, Чернов, всего лишь — фигура на доске, фишка на столе рулетки, монетка, подброшенная в воздух. Есть выраженье: упал — отжался. Как раз его ситуация, но формулировка иная: подбросили — упади. То есть беги и ищи, не раздумывая. Сочтут нужным — объяснят. По минимуму…
И Чернов припустился прочь из мертвого города, побежал, приминая траву, и она легко вставала позади, будто не живой была, а сварганена реквизиторами из какого-нибудь хитрого пластика. И позади остался вымерший город, а впереди вырос воздушный лесок, просвеченный в ночи не солнцем, а луной. И он уже не казался Чернову волшебным, не живым, а вовсе представлялся декорацией в спектакле, да и сама луна была нарисована на заднике сцены, и звезды тоже, среди которых, кстати, совсем не было знакомых. И хотя Чернов прекрасно помнил прозрачный холодок воды в реке, и нежную свежесть травы, щекочущей лицо, когда он спал, и запахи, и пение птиц — он ничему теперь не верил. Но послушно бежал, потому что запрограммирован был на бег, как птицы — на пение, как трава — на упругость, как река — на течение, как луна — на создание атмосферы из сказки про Синюю Птицу.
А Сущий — это всего лишь не слишком добрый сказочник, автор всемирно (от понятия «все миры»…) известной и каждым встречным цитируемой книги сказок под громким названием «Книга Пути», и сказки, ее составляющие по мере написания автором, становятся все мрачней и страшней. Нетипично для сказок? Да вспомните хотя бы немецких братьев Гримм: у них что ни сказка — то либо живот кому-то вспарывают, либо едят кого-то, либо еще что-то доброе и гуманное творят. А сколько поколений детишек на творчестве братков взросло? То-то и оно…
Герой книги сказок Бегун бежал по сказочной траве, вбежал в сказочный лес, легко дышал сказочным воздухом и все яснее понимал, что и бежит-то он не произвольно выбранным маршрутом, а специально вложенным в него, весьма, правда, тактично вложенным. Поставили красивый лесок — ясный пень, что ностальгия поведет Чернова после Пустого Вефиля именно в псевдорусскую рощу.
А дальше куда, соображал Чернов, поскольку лес заканчивался, а ничего сказочного не происходило?..
Он выбежал из леса и оказался в поле, но не с травой, а с какими-то злаковыми — то ли с рожью, то ли с пшеницей, то ли вовсе с овсом. Городской взрослый мальчик Чернов плохо разбирался в сельскохозяйственных растениях… Злаковые, естественно, трепетно колосились под милыми порывами ветерка, и Чернов рванул прямо по ним, не жалея трудов неведомых крестьян, приминая колосья кроссовками. А они, гады, как и трава, выпрямлялись позади, но это уже не удивляло Чернова, не тормозило его внимания, потому что впереди, за полем, на взгорье стоял Вефиль.
Вероятно — перенесенный с прежнего места. Или вообще — другой. Дубль.
Новое предложение Главного Экспериментатора явно имело смысл, а какой — вот это и была задачка для испытуемого Бегуна. Решит — получит конфетку, не решит — тоже что-нибудь получит, но менее сладенькое, куда менее. Дураку понятно, что решить придется, ибо не с двумя же городами под мышками уходить в Путь. Что проверял Главный Режиссер на сей раз — то ли сообразительность Бегуна, то ли верность идее Пути, то ли третье, десятое, девяносто седьмое, — Чернов не представлял себе и здраво предполагал, что скорее всего и не осознает. Задачка — да, для него, но он — лишь крыса в лабиринте, как уже печально отмечалось, а выбор, сделанный крысой, — радость познания для того, кто ее туда запустил, кто изучает либо ее возможности, либо возможности лабиринта, либо еще какую-нибудь фиговину, а крысе, повторим — конфетка или, в худшем случае, электрический удар в башку, чтоб, значит, думала шустрее.
Зачем нужны два Вефиля по обе стороны прозрачного даже ночью леса? Сущему виднее. Это — вопрос крысы и ответ ей. А дело ее — нестись по лабиринту, пусть даже возмущаясь его нелогичностью, подлостью всяких ловушек, жестокостью испытаний и прочая и прочая. И вот что обиднее всего: Путь вперед, который крыса старательно вершит, вовсе не означает Пути к поставленной крысе цели. Может, эта цель — и не цель вовсе, извините за невольный парадокс, а всего лишь средство. Средство изучения поведенческой модели Бегуна в условиях длительного перемещения в пространстве-времени. (Круто завернул, с уважением подумал про себя Чернов.) А конечный результат изучения, то есть построение модели, и есть цель Экспериментатора. То есть сам Путь — фуфло. Куда бы ни бежал, все едино. Главное — бег, А в итоге — какая-нибудь Гранд-Диссертация Великого Магистра Путей Сообщения на Внепространственном Слете иных Великих Магистров. Диссертация, скажем, про крысу по кличке Бегун.
Но печальные мысли эти следовало с гневом и отвращением отбросить и позабыть, потому что для крысы, то есть для Бегуна, имелся вечный постулат: Магистр, то есть Сущий, един, что он ни творит, все верно. А мысль о других Магистрах — кощунство! И надо бежать, что бы там ни думалось исподтишка, поскольку ложиться на травку и жевать травинку, глядя в небо, занятие бесконечное, а у Чернова время, к несчастью, ограничено. В данном пребывании на Земле. Хотя можно и полежать: для Экспериментатора лежание испытуемого с травинкой в зубах — тоже мотивированная модель…
Но Чернов все-таки побежал.
Город, как и следовало ожидать, оказался тоже пустым, безлюдным. Абсолютно точная копия первого, он выглядел настоящим до трещин в стенах домов, до расколотых стен, до канав, прорытых смерчиками на улицах. И картина с Бегуном все так же висела в гулком от безлюдья Храме.
Чернов опять, как и в первом Вефиле, уселся на ступеньки Храма. Что-то ему мешало принять без оговорок пусть тайную, не понятую Бегуном, но все же целесообразность идеи полной адекватности двух увиденных городов. Кстати, двух ли? Или все же Декоратор перенес декорацию со сцены на сцену, пока Бегун несся через лес и поле?.. Можно было проверить. Можно было припустить назад и посмотреть, стоит ли Вефиль посреди травяного луга. Но не стоило. Если Декоратор таскает города с луга на поле, то что ему стоит проделать тот же финт в обратном направлении, а Чернов его даже не заметит? Нуль-переход — вот как называют сей финт писатели-фантасты! Поэтому вопрос не в том, один Вефиль в этом раю существует или два. Вопрос — в другом: зачем уважаемый Декоратор громоздит одну и ту же декорацию на дороге Бегуна?.. Чернов намеренно употребил термин «дорога», а не «Путь», поскольку беготня происходила не просто в пределах одного ПВ, но даже в пределах одного пейзажа: три километра к югу, четыре — к северу, стороны света взяты с потолка, компаса у Чернова не было… Подумал так и осекся: а если взять еще пять — на условный восток и, например, семь — на условный запад, что обнаружится в этих направлениях?.. Очередной луг — ромашковый или клеверный? Очередное поле — ячменное теперь или с гречихой? Очередной лес… Нет, лес, похоже, один! Лес, похоже, — некий ориентир для Бегуна, центр сцены, ее поворотный круг, другого в окрестностях Чернов не видел. Может, просто не добежал?..
Поднялся и решительно порулил обратно в лес.
Странно, но он совсем не устал, как будто несколько часов мертвого, без сновидений, сна у реки не просто придали ему силы, а именно разбудили, но — уже с Силой, той, что вложена была в него вефильскими горожанами, вложена с некой неясной Чернову целью и пока никак всерьез себя не проявила. Разве что только сейчас: за вечер он уже набегал много больше своей классической «десятки», а и дыхалка в полной норме, и ноги как новые.
В лесу он не направился напрямик, а резко свернул направо, то есть к условному западу, минут через десять вывалился из леса на очередное поле — представьте, именно клеверное! — понесся, давя розовые цветочки, а поле поднималось полого, длинным плоским склоном поднималось к звездному и лунному небу, а когда Чернов добрался до луны и звезд, глянул вниз, то увидел: в далекой ночной лощине, подсвеченный, как с колосников, фонарями луны и звезд, лежал белый Вефиль…
Когда бежал назад, теперь уже к востоку, стало светать. Всю ночь пробегал как заведенный, а усталости — ни грана. Будь он в Москве, вполне мог бы поменять спортивную специализацию и примериться к марафонской дистанции. Что ему теперь сорок два километра с копеечными метрами? Так, семечки… Миновал знакомый до последней шишки лес, выбрался на ромашковый луг. Солнце еще не вышло из-за горизонта, но уже подсветило алым его край, и ромашки послушно повернули свои бело-желтые головы к свету, к ожидаемому дневному теплу.
Чернов перепрыгнул через ручей, спешащий по камням вдоль поля, и увидел Вефиль. Что полагается говорить в таких случаях? Круг замкнулся. Игра окончена. Занавес упал. Да, еще: Бобик сдох, как любила говорить покойная матушка, когда завершала то ли готовку обеда, то ли стирку белья. Если Бобиком считать Чернова, то он таки сдох, причем — буквально. Сила, бившая через край, вдруг вся вышла, он ощутил себя смертельно уставшим, маленьким-маленьким, никому в этом злом мире не нужным. Так уже было однажды: детство, семь лет от роду, дача, снимаемая на лето в деревне Кокошкино, самостоятельный поход в дальний, по тогдашним его представлениям, лес, сладкое счастье свободы, а потом — ужас от того, что заблудился. Он лежал в том лесу на еловых сухих колючках — смертельно уставший, маленький-маленький, никому в этом злом мире не нужный. А потом пришла мама, и мир сразу стал добрым…
Мир, в котором существуют четыре пустых до подвалов города, добрым быть не может, а мама… Нет мамы давно, Бегун, некому тебя отыскать. Сам ищи выход, сам!..
Чернову упрямо думалось, что кто-то что-то хочет ему сказать — как раз этими четырьмя Вефилями и хочет. Вопрос: что хочет? Ответа пока не видно, но это дело наживное. Еще пара-тройка марафонских дистанций — и на дороге попадется какой-нибудь добрый дачник, который окажется Зрячим. А Зрячие всегда знают ответы на несложные вопросы, в них эти ответы вложены как раз Тем, кто придумывает вопросы для Бегуна…
Правда, то же упрямое чутье подсказывало Чернову, что ПВ Четырех Городов поставлено Сущим на Путь Бегуна не для встречи со Зрячим, а для проверки его, Бегуна, личной сообразиловки. Не все ж ему ногами махать, надо бы и мозгами пошевелить. Зачем Главный Режиссер четырежды повторил одну декорацию на одной сцене? Куда дел людей из Вефиля, да и вдобавок — где вообще люди в этом ПВ? Что Он хочет от Чернова? Какого решения? Какого шага? Что об этом говорит всезнающая Книга Пути?..
И вдруг сами по себе — как водится в здешней реальности! — всплыли в сознании стилистически привычно выстроенные слова: «А когда новый Сдвиг принес двойное отражение предмета в дымном стекле, растерялся Бегун. Он теперь не мог узнать, где настоящее, а где отраженное, и не мог снова встать на Путь, потому что дымное стекло туманило взор и искажало пропорции. Но сказал Бегуну Зрячий: „Посмотри на солнце, оно тоже отражает все, что под ним, но никогда не отразится в нем то, чего нет под ним“. И посмотрел Бегун, и ослеп от солнечного огня, и в слепоте своей увидел истинное, и поразился тому, как прост ответ, и вновь прозрел, чтобы видеть и вести».
То, что «всплывшее в сознании» — подсказка, сомнений не было. Как и чужое для текста слово «пропорции». Чья подсказка — это Чернова не особо волновало, он уже примирился с подсказками, которые равняли его со Зрячими. Более того, иной раз ловил себя на летучей мысли: неплохо бы им почаще всплывать, а то постоянное соприкосновение с замыслами и умыслами Великого Фантаста то и дело ставит в тупик простого бегуна на длинные дистанции. И черт бы с тем, что длинные, это мы осилим, но понимать бы, куда и когда сворачивать… Да, он — всего лишь Бегун, да, примитивно мыслит, но когда Начальник Всевышнего Отдела Кадров подряжал его на работу Бегуном, он не сообщил ему о дополнительных требованиях к профессии. Так что Чернов был доволен самостоятельно обретенной цитатой из Книги Пути, но вообще-то она его немало озадачила.
Разберемся. Двойное отражение — это один реальный предмет и два отраженных в каком-то «дымном стекле», попросту говоря — фантомы. У Чернова в наличии — четыре города (то есть предмета…). Один, выходит, и есть его родной Вефиль, а три — гениально смоделированные дубли. «Дымное стекло» — это непонятно вовсе, но не особо колышет: ну воздух загустел, ну зрение помутилось — Книга ведь, высокая литература, метафоры всякие… Но вот вопрос, Книгой не объясняемый: если один город — настоящий, то где его настоящие жители? Куда их спрятал Старший Пионервожатый и Массовик-Затейник и, главное, зачем?..
Хорошо, подвесим последний вопрос, пусть пока повисит, не исключено — еще какая-никакая подсказка всплывет, а пока подумаем про солнце.
Чернов посмотрел на него, сильно сощурив глаза, и ничего не увидел. Солнце как солнце, в меру жаркое, смотреть больно. Ответа на нем нет. А если… Он колебался с секунду, потом решительно взглянул на солнце, заставив себя не щуриться, раскрыв глаза, даже выпучив их, чтоб сами не закрылись.
И ослеп.
Ничего истинного «в слепоте своей», как требует Книга, он не узрел, потому что немедленно зажмурился, прямо-таки стиснул веки, если можно так выразиться о веках. Ну не рекомендуется никому смотреть в упор на солнце, сие чревато ухудшением зрения, ожогом, глаукомой, слепотой. Но темнота и покой, — как всегда бывает после очень яркого света, — пришли не сразу. Несколько мгновений и под зажмуренными веками продолжало гореть солнце, вернее, яркое бесформенное пятно, в центре которого торчал черный неровный пятиугольник почему-то с одним острым углом. Такой нарисованный ребенком домик с острой крышей… Когда пришла наконец желанная тьма, глаза успокоились, и Чернов позволил себе открыть их, уставившись, естественно, в землю, в траву, он почему-то подумал, что пятиугольник с неравными углами и сторонами, то есть домик на листе бумаге, — это что-то должно значить. Хотя зачем ломать голову над ерундой? Обычная реакция зрения на световой удар, каждый знаком с нею, а форма черного пятна — случайна…
Но не сбылось написанное в Книге и, что самое интересное, когда-то уже бывшее с Бегуном, в каком-то из его прежних Путей, раз всплыла соответствующая цитата. Ничего не подсказало светило, или Чернов — в отличие от канонического Бегуна из Книги — не смог вытерпеть и дождаться «истинного». Ясно было лишь одно: какой-то из смоделированных здесь и сейчас Вефилей — именно истинный, и надо посетить каждый, не торопиться, попробовать поискать какие-то другие, не солнечные, подсказки, чтобы определить свой город. Можно было, правда, плюнуть на поиск, рвануть прочь от всех четырех и рано или поздно наткнуться на Зрячего. Чернов верил, что Сдвиг произошел, хотя и ублюдочный, с полной потерей людей, но раз произошел, то в этом среднеевропейском ПВ обязательно должен оказаться Зрячий, иначе придется отказать Сущему даже в минимуме логики. А этого Чернов сделать не мог. И не потому, что верил истово, а потому, что упрямо видел — или все же подозревал, но тоже упрямо! — железную логику во всей внешней нелогичности происходящего изо дня в день, из ночи в ночь.
Логика в нелогичности — это сильно, признал Чернов, но от подозрений не отказался. Четыре Вефиля — это знак, намек, четыре карты, упавшие на сукно рубашками вверх, одна из которых — искомый туз. Туз — это обязательно. Чернов должен найти его и, говоря языком преферансистов, зайти прямо с него.
Четыре города лежали на четыре стороны света. С какой начать?.. Начну-ка я с востока, решил Чернов, поскольку солнце вставало с утра именно там, а именно в солнце крылась подсказка, которую Чернов пока не обнаружил. Не любил кроссвордов, ребусов, криптограмм, не умел разгадывать их.
К месту — маленькое отступление. Очень часто пополняется список того, что Чернов не любил и не умел. Поневоле должно сложиться впечатление, будто Бегун — ограниченно образованный, ленивый умом физкультурник из разряда «сила есть — ума не надо». Не стоит спешить с выводами, до конца Пути еще пилить и пилить…
Отступление закончено, можно вернуться к действию. Оно началось с привычного — с бега. Через лес — к Вефилю-восточному, обозначим его так.
Домчал до него Чернов, бодро домчал, хотя и провел ночь без сна и в нервных метаниях по полям-лесам, обосновался на площади перед Храмом, решив начать поиск с центра. Поиск чего — этого он не знал. Считал по-наполеоновски: главное — ввязаться в сражение, а потом, как в песне, «зеленая сама пойдет». Была общая цель: определить, какой Вефиль настоящий, выбрать его из четырех одинаковых и тем или иным способом сообщить о результате Сущему. Или — что вернее! — Он сам все узнает. И тогда, как надеялся Чернов, возникнут люди, где-то сейчас спрятанные Главным Мистификатором, и продолжится Путь. И еще, опять надеялся Чернов, станет более или менее ясно, на кой черт Мистификатору понадобилось испытывать логические способности Бегуна. Может, потому что он, Бегун, неоднократно и не без самодовольства отмечал про себя собственное пристрастие к науке логике? Доотмечался, выходит…
Город был все тем же. Как прошел по нему Супервихрь, так ничего не изменилось: порушенные ограды, с корнями вырванные деревья и кусты, сорванные двери, взрытые на улицах кривые траншеи. Чернов опять уселся на ступени Храма — и принялся думать. Процесс этот идти не хотел, в башку лезли отвлекающие мысли, наука логика не будоражила творческую мысль. Очень есть хотелось.
Помнится, когда в первом Вефиле Чернов шастал по домам в поисках жителей, он не обратил внимания на отсутствие или наличие в домах съестного. Воды не было, высохла вода — это факт. А вот насчет еды…
Он не поленился дойти до дома Кармеля, вошел в знакомую гостиную, добрался до подвального помещения, где Хранитель держал вяленое и сушеное мясо, кое-какие овощи, пресный хлеб. Здраво полагал, что коли вихрь и смерчи не уничтожили и не повредили обстановки в домах, то с чего бы им «выдуть» из подвалов припасы? Однако ничего не обнаружил. Деревянный ларь, или аргаз на еврейском, оказался девственно чист. При внимательном изучении его нутра Чернов не нашел даже крошек. Ну, ничего в аргазе никогда не хранилось! Сюрприз! Примитивное чувство голода позволило замечательной логике Чернова сделать вывод: этот Вефиль — липовый. Дубль. Декорация. Фантом… Хотя не спеши с выводами, тут же подумал он, уж коли людей изъяли, то и следы их пребывания — по той же логике! — следовало уничтожить. Что и сделано… А что насчет одежды?.. Обыскал дом — нет одежды…
Все та же замечательная логика тащила за собой: странно, что дом (и все остальные дома, ясный пень…) был девственно пуст. Ну хоть бы нитку неизвестные Чистильщики где-нибудь обронили, хоть бы тряпка какая в углу завалялась — так нет ничего, все подмели-подобрали. Понятно, что Режиссеру или Декоратору сей очистительный процесс — с Его-то возможностями! — нетруден, но зачем огород городить?.. Четыре Вефиля, все — без людей! Да Чернов уже на стену от всего увиденного влез и по ней в панике мечется…
И опять продекларированная логика настойчиво долбила: дубль, декорация, фантом. Потому долбила, что круто замешана оказалась на интуиции Бегуна, коей — в отличие от логики — всякий профессиональный спортсмен должен быть наделен по определению. Интуиция игры, борьбы, соревнований — как же без нее?..
А посему плюнем на голод и рванем на север, но не по катетам треугольника, через лес, а прямо по гипотенузе. В конце концов, заблудиться в этом квадрате сцены, где углами стоят декоративные города, вряд ли возможно, да заодно не мешает разнообразить маршрут.
Любимый и наиболее часто употребляемый глагол в этой истории — «бежать». Но в чем здесь беда? Герой — бегун со строчной буквы и Бегун с прописной, что ему еще делать, как не бежать бесконечно либо по дистанции (как было), либо по Пути (как есть)? Он и бежит. Как теперь — по полю, в обход леса, вниз с горушки… А это что такое? А это — дорога. Причем вынырнула откуда-то сбоку и потянулась вдаль, круто забирая вправо от того маршрута, куда направлялся Чернов. То есть Вефиль-северный явно оставался слева, дорога вела не к нему. Но — дорога! И Чернов, забыв о голоде, забыв о желании исследовать остальные три города, забыв обо всем, потому что любопытство, которое оказалось сильнее здравого замысла, перевесило оный замысел, — неугомонный Чернов понесся по дороге, поскольку ясно было и ежу: всякая дорога куда-то ведет. И раз есть дорога, значит, есть люди. И в конце концов, Чернов все-таки — не крыса, чтоб гонять между «кормушками-городами», кто бы их там ни расставил для него. Он — человек, это, как известно, звучит гордо, у него есть право выбора. И он выбрал дорогу.
Хотя есть хотелось смертельно.
Он бежал по дороге и вдруг с удивлением отметил, как быстро и резко, а главное, незаметно для глаз поменялся пейзаж по ее сторонам. Куда делась зелень?.. Вдоль дороги тянулись вроде бы те же поля, но будто над ними вот уже многие недели лили сплошные ливни, превратив их — и дорогу, кстати, — в месиво грязи, в болота. А дождь и вправду моросил, будто выдохся уже, залив округу водой, или взял короткую передышку, чтобы пополнить небесные водные запасы. И холодно стало Чернову в легкой рубашке, холодно и отвратительно мокро. И что, еще раз повторим, странно: Чернов действительно не заметил, когда климат из среднеевропейского стал среднерусским, осенним, октябрьским. Как-то вся эта перемена сразу случилась, даже более того: Чернов понял, что она случилась, когда и волосы, и рубаха, и тело стали мокрыми, а в кроссовках захлюпала вода, а он все бежит по одной и той же дороге, которая не стала ни уже, ни шире. И бежит при этом минимум десять минут по грязи под дождем, мило представляя, что вокруг по-прежнему — солнце и лето. Помня тезис о логике нелогичности, стоило предположить, что Чернов просто не понял, как проскочил Сдвиг. Ни тебе встречи со Зрячим, ни тебе дополнительных эффектов в виде, например, полетов и падений — бежал в одном ПВ, прибежал в другое. Как у классика: «Шел в комнату, попал в другую»… Кстати, очень точное и емкое описание Сдвига.
А просторы в этом ПВ — поистине бескрайние! От горизонта до горизонта, куда ни кинь взгляд — равнина грязи. Что было на ней до прихода ненастья? Сущий знает… Только сдавалось Чернову, что ненастье не приходило, а существовало здесь изначально. Пространство дождя! И повезло Чернову, что дорога из лета в осень привела его сюда в краткий, наверно, момент, когда дождь действительно приустал. Но есть вариант: коли ненастье здесь — с сотворения мира, то такая мелкая морось за такой бескрайний срок что угодно в болото превратит, даже камень.
И как следовало ожидать, впереди сквозь дымную пелену дождя замаячил Вефиль. Пятый! Даже он здесь выглядел не белым, а серым, мокрым насквозь.
Чернову хотелось прибавить темп, но тонны грязи, налипшие на когда-то белые кроссовки, еле позволяли переставлять ноги. Поэтому он перешел на шаг, что, к слову, дало возможность поразмыслить в неторопливости об очередной «логичной нелогичности» Верховного Метеоролога, в которой Чернов ну никак не усматривал логики. Кажется, он польстил Верховному. Ну, попробуйте отыскать хоть что-то разумное в том, чтобы сутки гонять «крысу» по квадрату между четырьмя моделями любимого Вефиля, а потом, ничего от «крысы» не дождавшись, перебросить ее к настоящему Вефилю. (Если он настоящий, а то Чернов еще не дотопал до него…) Всякий эксперимент имеет цель, продолжительность и результат, пусть и отрицательный. «Крыса» Чернов только-только сумела найти подтверждение того, что ее дурят, что города не просто безлюдны, но пусты, как бочки, в которых никогда не было вина. А тут ее раз — и в другое ПВ!.. Или цель эксперимента заключалась как раз в том, чтобы узнать: сообразит «крыса» про бочки или нет?.. Вряд ли. Уж больно просто. Думать так — Чернова не уважать, а ему очень хотелось считать, что Сущий к нему относится особенно: ведь он — Бегун, он — один у Сущего на все времена.
Короче, все, что происходило с Черновым в минувшие сутки, казалось ему сейчас бредом сумасшедшего, причем сумасшедшим он считал не себя: Кого? Этого он предпочитал не знать.
И сразу нашел подтверждение мысли: нет, не он — сумасшедший, он — умница, потому что понял! Он понял, что была подсказка: детский рисунок черным пятном в ослепших глазах. Домик с острой крышей. Четыре угла «сруба» — четыре липовых Вефиля, угол острой крыши — дорога к Вефилю настоящему, Путь, дверь в Сдвиг. Он выбрал!.. Правда, не подозревая о том, что выбирает. Так называемый неосознанный выбор, но ведь выбор же!
Спасибо за толковую подсказку, милая Книга. Жаль только, что неясна по-прежнему цель твоего автора, который, как опять — не впервые! — отмечаем, повторяется в приемчиках, меняя их форму, но не суть. Можно сказать: однообразие. Можно иначе: единообразие. Вроде синонимы, а все ж второй термин звучит покрасивее, подостойнее. Речь-то о Сущем идет, о Его фантазии, которая должна по логике быть, как и все у Него, бесконечной, ан нет…
А тут и дорога к Вефилю подползла и вползла в город. Никто Чернова опять не встречал, но сие не означало, что город мертв, как и те, что углами у домика. Город жил, несмотря на дождь, превративший улицы в такое же, как и за стенами, грязное месиво. Насквозь промокшие горожане (все, от мала до велика) работали под дождиком, буквально пахали: сравнивали землю, заваливали траншеи, которые вырыли смерчи, латали дыры в оградах, вешали двери, пытались посадить в водяную почву те несчастные растения, которые вихрь выдрал с корнями.
Кто-то первым заметил Бегуна, крикнул:
— Смотрите, Бегун!
И еще — мальчишеский голос:
— Где ты пропадал так долго. Бегун?
Где он пропадал так долго? Долго? Вот странный вопрос!.. А люди оставляли работу, тяжело выпрямлялись, смотрели на бредущего Бегуна, и не было в их взглядах ни радости, ни ненависти, которую, если честно, ожидал Чернов. Только усталость, одна бесконечная, как этот дождь, усталость, а еще полное безразличие к вошедшему в город, как будто не Бегун это никакой, а обычный прохожий. Чужой и ненужный. И только женщина, тяжко опершаяся на черенок лопаты, сказала, когда Чернов проходил мимо:
— Уведи нас отсюда, Бегун. Скорей уведи. Сил больше нет…
Так и шел до дома Кармеля-Хранителя — опять «сквозь строй». Только никакой силы не чувствовал. Ни в себе, ни в людях.
Кармеля дома не было, что следовало ожидать. Наверно, он — в Храме. Или на площади. Со всеми. Надо бы и Бегуну туда — ко всем, но сил не осталось. Были и — разом кончились. Понимал, что у горожан тоже почему-то нет сил, а работы еще — невпроворот. Понимал, что лишние руки — его руки! — лишними как раз не будут. Понимал, что просто жизненно необходимо понять очередную непонятку — про свое долгое отсутствие. Но фантастически хотел поесть — раз, напиться воды, благо ее теперь, в отличие от ПВ пустыни, вдосталь — два, переодеться и хоть десять минут пожить в сухом — три. А потом — на площадь, это само собой разумеется.
Кармель появился, когда Чернов, почти не жуя, заглатывал куски вяленого мяса и влажного от сырости хлеба. Он бросился к Бегуну, обнял его, упав перед ним на колени, причитал:
— Мы думали, что потеряли тебя… Так долго, так долго… Я знаю Книгу, я даже смотрел в нее, но ничего не нашел о том, что Бегун может оставить ведомый народ… Нет там таких слов…
— Что ты несешь, Кармель, — прожевав и судорожно проглотив кусок мяса, сказал Чернов. — Что значит — долго? Одно солнце и одна луна — это, по-твоему, долго?
Кармель встал с колен.
— Не понимаю тебя, Бегун. Может, ты был в месте, где тебя лишили новой памяти?.. В Книге сказано: «Но бойтесь мест вне Пути, где память сокращает время». Скажи, где ты был, и я смогу помочь тебе и всем нам. Очень сложно жить, не зная истины…
Чернов, любитель логики, не преминул заметить, что фраза из Книги, говоря научно, дуалистична. Кто что сокращает? Память — время или наоборот?.. Впрочем, одно другому, похоже, не противоречит, а, скорее, дополняет друг друга.
— Я был в месте, — честно признался он, — где рядом стоят четыре одинаковых города. Догадайся с трех раз, Кармель, что это за города?
Кармель видимо озадачился: воздел очи горе, губами зашевелил, что-то повторяя про себя.
— Я думаю, — сказал, — что это были знакомые тебе города. Любой из тех, что уже встречался нам на Пути. Может быть, Панкарбо, может быть, город Небесного Огня, может быть, даже наш Вефиль.
Обалдевший от супердогадливости Хранителя, Чернов поинтересовался:
— Как ты догадался?
И получил стандартный до скуки ответ:
— Сказано в Книге: «Каждый человек по воле Сущего обладает правом выбора — выбора судьбы, выбора надежды, выбора воли, выбора поступка, и лишь один Бегун наделен правом выбора Пути — на все времена. Но бесконечная жизнь вечного Бегуна вне Пути сложена из бесконечного числа конечных жизней смертных людей, а они не наделены правом выбора Пути, как и все смертные во все времена. Но право выбора Пути не дается Бегуну с начала Света и до прихода Тьмы: ведь он каждый раз встает на Путь, как в первый раз, ибо нет у вечного вечной памяти. В каждом новом Пути Бегун проходит испытание выбором, и Сущему знать, чем испытать своего Бегуна»…
Замолчал. Почему-то вздохнул тяжело.
Чернов встрял тут же:
— Про выбор — это понятно. Я другого не ждал, вечной памяти у меня и вправду нет, проверено опытом. Но, Кармель, родной, где в этой цитате хоть слово про знакомые города?
— Ты не дослушал, — с обидой сказал Кармель. Там, где он стоял, образовалась на полу приличная лужа. Под Черновым было посуше: он же переоделся. — Ты Бегун, я понимаю, но зачем так торопиться, когда ты никуда не бежишь? — объяснил обиду Кармель. — Дай мне досказать…
— Извини, — повинился Чернов. — Я весь — внимание.
— Это я из одного места в Книге сказал слова. А вот что сказано в другом месте: «И тогда Сущий поставил Бегуна перед непростой загадкой… — Слово „загадка“ он произнес почему-то по-латыни — enigma. Видимо, у народа Гананского не было такого термина. — Он положил перед ним несколько предметов и сказал: „Выбери тот, что принадлежит тебе по праву. Но не ошибись, иначе ты не сможешь закончить Путь“. И Бегун долго выбирал тот, что принадлежит ему по праву, и не мог остановить свой выбор ни на одном. И тогда сказал ему Сущий: „Ты забыл посмотреть на Солнце…“ И Бегун посмотрел на Солнце и увидел знак, как и говорил ему Сущий в прежних Путях, и сказал Сущему: „Владыка Вечности, положи передо мной еще один предмет, и он будет тем, что принадлежит мне по праву“. И спросил Сущий: „Но где я возьму для тебя еще один Предмет? Руки мои пусты…“ И сказал Бегун Сущему: „Руки твои — как Пути, мне тобою назначенные: неисповедимы и полны невидимым. Раскрой мне правую. Что увижу в ней, то и принадлежит мне“. И раскрыл Сущий Бегуну правую руку и сказал: „Ты понял знак Солнца, хотя и нет у тебя вечной памяти…“»
Кармель опять замолчал, но теперь смотрел на Чернова вопросительно: мол, что ты на все это скажешь. Бегун?
А Чернов, хоть и устал донельзя, все ж не отказал себе, любимому, в удовольствии показать Хранителю, что и Бегун тоже кое-что умеет, кроме бега по сильно пересеченным местностям. Напрягся, вспомнил текст, выдал его на память:
— Что скажу? Да ничего не скажу. Разве добавлю пару фраз из Книги: «А когда новый Сдвиг принес двойное отражение предмета в дымном стекле, растерялся Бегун. Он теперь не мог узнать, где настоящее, а где отраженное, и не мог снова встать на Путь, потому что дымное стекло туманило взор и искажало пропорции. Но сказал Бегуну Зрячий: „Посмотри на солнце, оно тоже отражает все, что под ним, но никогда не отразится в нем то, чего нет под ним“. И посмотрел Бегун, и ослеп от солнечного огня, и в слепоте своей увидел истинное, и поразился тому, как прост ответ, и вновь прозрел, чтобы видеть и вести». Это, так я понимаю, было совсем в другой раз, на другом Пути.
Хранитель смотрел на Чернова как на чудо. Ну, к примеру, на явление Сущего простому смертному. Не сказал даже — выдохнул:
— Ты помнишь… Сущий позволил тебе вспомнить…
— Естественно, — сварливо подтвердил Чернов, — как же иначе? Ты-то цитируешь не все и неточно, вот Сущий и вмешался… Короче, сколько я отсутствовал?
— Три луны и три солнца. И еще одну луну. И все это время мы были одни, но работали, прерываясь лишь на краткий сон и сухую еду, чтобы исправить пагубы, которые принес в Вефиль страшный ветер. — Он произнес именно «руах», то есть ветер. Ни смерч, ни тем более Супервихрь неизвестны были Кармелю как явления. — Но мы все же верили, что ты вернешься… Теперь я понимаю слова Зрячего: «Тот, кого вы ждете, страдает сейчас больше вас. Но страдания его продлятся столько, сколько положил Сущий. Ждите… Он вернется, и я вернусь, когда придет…» — Кармель замялся, добавил извинительно: — Я не понял последнего слова. Я не знаю, что придет, что имел в виду Зрячий.
— В Книге написано непонятное тебе? — удивился Чернов.
— При чем здесь Книга? — тоже удивился Кармель. — Я разговаривал со Зрячим, как сейчас с тобой. Он проезжал мимо Вефиля одну луну назад и завернул в город, чтобы утешить меня.
Чернов прямо-таки обалдел от очередной логичной нелогичности. Встречи со Зрячими — это прерогатива Бегуна, о том и в Книге написано. Какого черта некто, выдающий себя за Зрячего, разъезжает тут вопреки правилам и утешает Хранителя довольно точными предсказаниями?..
— С чего ты решил, что это был Зрячий?
— Он сказал.
— И ты поверил?
— Он знал про тебя, Бегун. И он знал, что ты пропал. Может, он и тебя встретил?
— Не было такого… — растерянно произнес Чернов.
Ох, не нравилось ему творимое Главным Режиссером! Эти неожиданные вводы новых персонажей — а главный герой понятия не имеет, с чем столкнется в следующей сцене. То есть он, конечно, никогда в этом спектакле не имел и не имеет никакого понятия про следующую сцену, решил быть справедливым Чернов, но все же: почему Зрячий не дождался его в Вефиле? У кого теперь спрашивать про новый Сдвиг?.. Хотя Зрячий сообщил, что вернется…
— Ты говоришь: он уехал. На чем?
— На лошади. Верхом.
— Всадник? Воин?
— Нет, Бегун, не воин — точно. Скорее святой человек: в длинной и черной рубахе, очень грубой, препоясанной простой веревкой.
— А что за слово-то было? — спросил Чернов. — Ну не понял ты его, так, может, запомнил?
— Я попробую вспомнить… — Хранитель опять смешно зашевелил губами. — Не знаю… Неточно… Пасилена… Песилента… Песиленца…
Господи, бессильно и совсем по-земному обратился Чернов к тому, кого уже привык называть и Сущим, и десятком придуманных самим имен, не слишком вежливых имен, Господи, повторил он, чем Ты еще хочешь испытать нас? Зачем, Господи? Я же решил Твою сраную энигму, что ж Тебе все неймется, Господи?..
И в эту минуту в дверь вбежал мальчишка Берел, Избранный, — мокрый, запыхавшийся, насмерть перепуганный. Остановился, поднял на Чернова глаза, полные слез.
— Кто? — бессмысленно заорал Чернов.
Чума пришла в город.
Такой фразой или близкой ей, как помнил Чернов-читатель, начинались многие исторические повествования о чуме (читай: холера, оспа, тиф etc.), врагом пришедшей в тот или иной город, чаще — средневековый.
Картина, которую Чернов увидал, выскочив, выбежав, — нет, точнее, вымчавшись! — вслед за мальцом Берелом на улицу, была поистине страшной, хотя Чернов, навидавшись в Пути всякой страхоты, тихо-тихо привык не удивляться вообще, и частой страхоте — в частности. Чего бояться, когда точно знаешь: специально пугают. Но Вселенский Хичкок на сей раз постарался особенно.
Чума это была или не чума, Чернов не ведал, медицинского образования у него не имелось. Пена на губах, как он не однажды читал, есть признак эпилепсии. Но эпилептики опять же должны биться в судорогах, а тут все пораженные неизвестной пестиленцией лежат мертво, пускают пену и тем самым показывают, что еще живы. Чернов, памятуя о своем спортивном опыте, ловил пульс и понимал: да, живы, но сколько продлится жизнь — это лишь Сущий ведает, Главный Инфекционист, чтоб Его… В то, что все случившееся — Его работа, Чернов верил непреложно. Все в Пути — Его работа, Его прихоть, Его базар, коли прибегать к неформальной терминологии. Даже пресловутое право выбора Черновым Пути — сущая иллюзия. Ну увидел он подсказку в форме пятиугольника, предварительно посмотрев на солнце, — и что? Как бы самостоятельно выбрал дорогу в обход леса, как бы самостоятельно перешел на сначала сухую, а после размытую грунтовку, услужливо — и не как бы! — подставленную ему Сущим, как бы напал на настоящий Вефиль. А не обойди он лес? А не найди грунтовку? А не пойми подсказку? Что было бы? Да все то же и было бы — Вефиль и в нем пестиленциа. Так что сказки о праве выбора оставьте земным кретинам-правозащитникам. Не существует в подлунном мире никакого права выбора! Ни у кого, и правозащитники — не исключение! Все давно предусмотрено Первым Лототронщиком всех миров и времен, шарики помечены, билеты краплены.
С нежданным выигрышем вас, уважаемый Бегун-на-все-времена…
Но к черту логику и прочие интеллектуальные сопли! Что делать-то будем, Бегун? Как спасать сраженных неведомой эпидемией и, главное, от какой эпидемии их спасать?.. Чернов сообразил, разумеется, что все придуманное Главным Режиссером — в какой бы ипостаси он ни выступал — имеет для Бегуна выход. Не всегда положительный (были, к несчастью, жертвы…), но всегда окончательный, поскольку выход на Путь предполагает попадание в другое ПВ с другими неприятными заморочками. Многое на Пути они уже перемогли, и это, понятно, переможется, но быть сторонним свидетелем, наблюдать за медленным и незаметным умиранием сограждан (так!) Чернов по характеру не умел. Врубился четко: если он не встрянет, многие умрут. Опять его, Бегуна, право и его выбор. И при этом он понятия не имел, что предпринять. Бежать? Кричать? Тормошить лежащих без сознания? Их уже много, слишком много было! Если они не выживут, то потери для Вефиля окажутся невосполнимыми — в буквальном смысле слова, если иметь в виду очень медленный и ненадежный процесс репродукции населения, тоже, кстати, Сущим придуманный…
Где же этот чертов Зрячий, с бессильной и малообъяснимой злостью подумал Чернов, где шляется, паразит? Ведь сказал Хранителю, что явится…
— Я уже здесь, — услышал Чернов голос позади себя.
Язык был староитальянским, красивым и в принципе легкопонимаемым.
Резко обернулся: рядом стоял невысокий, ниже Чернова, пожилой человек в коричневой рясе монаха, с накинутым на голову капюшоном, препоясанный действительно обычной веревкой, на босых грязных ногах — неровные куски кожи, притороченные к ступням такой же веревкой. Кожаная сумка через плечо. Нищета или стиль такой?..
— Зрячий? — так же глупо, как подумал про стиль, спросил Чернов.
Но Зрячий не услышал глупости. Понимал, видно, что Бегуну сейчас туго, сказал мягко:
— Я же обещал помочь… Разве Хранитель ничего тебе не передавал?
— Передавал. Долго идешь… Да и чем ты можешь помочь, Зрячий? У тебя есть лекарство против болезни, которая поразила жителей моего города?.. — Чернов даже не заметил, что назвал Вефиль своим. — Или Сущий научил тебя каким-то иным способом избавлять людей от беды, которую сам и наслал на них?
Чернов не знал староитальянского, но весьма хорошо говорил на современном ему языке Апеннин, однако непонимания не возникло. Даже с учетом неведомого Чернову уровня развития здешнего ПВ итальянское слово medicamento вопроса не вызвало. Да и в конце концов, Чернов читал Данте (и не только его) в подлиннике и к словарю обращался не слишком часто. Так что какие проблемы?..
— С чего ты взял, что Сущий сам наслал эту беду? — Голос Зрячего приобрел жесткость. — Думай, что говоришь, Бегун. Сущий добр и справедлив изначально, он не может делать зла ради зла. Разве твой народ провинился перед ним в чем-то?
— Иногда думаю, — тяжко вздохнул Чернов, и искренним был этот тяжкий вздох, выстраданным, вымученным, — что провинился. Столько наказаний в Пути — врагу не пожелаешь!.. А за что?.. Ума не приложу, Зрячий. Не знаю вины людей ни перед Сущим, ни перед другими людьми. Более мирного народа, чем народ Гананский, и не придумать…
— А вот это ты зря, Бегун… — Зрячий шел по улице, откинув на плечи капюшон, обнажив голову, увенчанную круглой лысинкой-тонзурой, не обращая внимания на дождь. Он наклонялся к лежащим на земле людям, проводил, не страшась заразиться, кончиками пальцев по их лицам, шел дальше. И Бегун шел следом. И чуть поодаль — Хранитель. — Говоришь, мирный народ? Так ведь в жизни страдают-то как раз мирные и невинные, а воинственные и виноватые дождутся платы за свои деяния лишь после смерти — в той стадии существования души, что зовется небытием. А у мирных души будут счастливыми и спокойными. Разве это не справедливо?
— Ты смеешься надо мной, Зрячий? — Чернов дал себе слово не удивляться в Пути ничему и уже числил себя уверенным пифагорейцем, но не удивляться событиям — это одно, а не удивляться откровенному лицемерию человека (пусть и Вечного!), посланного Сущим в помощь Бегуну (тоже Вечному…), — это, знаете ли, сложно. Хочется и силу применить. Хотя бы — силу слова. — Кто ты в этой жизни и в этом мире? На тебе — одеяние служителя Сущего. Как же поворачивается твой язык утверждать справедливость земных страданий невинных? Не боишься, что отсохнет?
— Не боюсь, Бегун. Я лишь повторяю слова Сущего, сказанные им святому Мариусу, когда тот был первым из смертных удостоен беседой с Ним: «Не хвали своих правоверных за то, что верят в Меня. Это легко — просто верить. Не хвали своих долготерпцев, что терпят и надеются. Это легко — просто терпеть. Не хвали своих безвинных, что не несут никакой вины. Это легко — не чувствовать ношу. Но всегда помни: нет веры без сомнения, нет терпения без обиды, нет безвинных без вины. А значит, не уставай говорить про Меня: Он прав, что наказует, ибо в наказании Его — искупление»… Так что страдания твоих людей вполне оправданны…
Он по-прежнему шел по улицам и гладил лица людей, лежащих без каких-либо признаков жизни, даже пена не шла более — застыла на губах сухой коркой. И плач оставшихся разрывал мокрый воздух, но и плача — все с робким ожиданием смотрели на маленькую процессию со Зрячим во главе: вдруг да свершится чудо, вдруг да встанут недвижные!.. А недвижные не вставали, и Зрячий все шел и шел, и пальцы его, длинные и тонкие, касались щек, губ, тронутых пеной, век. Особенно — век: он, как заметил Чернов, задерживал пальцы на мертвых закрытых веках, будто надеялся уловить пульс или ждал, что глаза откроются…
Но ничего не происходило!
Чернов терпеливо шел следом, мучился от собственного бессилия. Ну проведи он даже руками по лицам больных — что будет? Ничего! Ситуация, придуманная Сущим, — что бы ни говорил Зрячий, Чернов думал так! — была абсолютно садистской по отношению к Бегуну: видеть и не уметь помочь. Даже права выбора, самого ублюдочного выбора, никто ему пока не предложил: кори себя, Бегун, можешь даже проклятия в адрес Великого Инквизитора посылать, но результат-то — нулевой. А если о выборе, то изволь: иди в дом Кармеля, ложись на кушетку, спи сладко, жди, пока все устаканится…
Тоже вариант садизма: знать характер Бегуна и испытывать его безжалостно. На разрыв. Тем более, повторим, Чернов уже знал: ничего без него не устаканится.
Чернов по-прежнему исходил из посылки, что Сущий — всеведущ…
— Странные слова произносит твой Сущий твоему святому, — сказал он, выделяя голосом «твой» и «твоему». — Ты так и не ответил мне: кто ты в этой жизни? Служитель Сущего?
— Я — Несущий Ношу, — ответил Зрячий. — Здесь неподалеку лежит наш Дом — Дом Несущих, где мы, используя слабые свои возможности, пытаемся взять на свои плечи безмерную ношу людской вины перед Ним. А Он за наши попытки дает нам Силу — нести эту вину и освобождать от нее смертных.
— А вы Не смертные?
— Обо мне ты знаешь, Бегун. Зачем спрашиваешь?.. А мои братья — те, волею Его, смертны. Но Сила — она едина и для меня, и для братьев. Даст Сущий — она поможет мне поднять кого-то из тех, кто упал. Пока не дает…
— Не понимаю я тебя, Зрячий. И Ноши твоей не приемлю. Потому что не вижу смысла в том, чтобы сначала привести смерть к одним, а потом призвать других, имеющих Силу, поднять умирающих… — Попытался передать на итальянском русскую поговорку: — Это как из одного пустого сосуда пытаться перелить воду в другой и тоже пустой. — Все же счел нужным растолковать: — Это как самому строить преграду, чтобы потом преодолеть ее… Может, ты скажешь, что и природа в твоем мире — кара за грехи соотечественников твоих?
— Это не я скажу, а сам Сущий: «И пошлю на вас воду с Небес, и будет литься она столько, сколько сможете выдержать. А я увижу и пойму: сильны вы, чтобы нести Ношу Мою, или плечи ваши сгибаются под ней. Если увижу, что сильны, остановлю воду, и придут в мир ваш свет и тепло».
— И сколько же времени твой народ ходит мокрым до последней нитки?.. Да, кстати, как вы измеряете время?
— Время? Просто. Оборот Земли вокруг солнца — год. Время от восхода солнца до его захода — день, наоборот — ночь. Тебе понятно, Бегун?
— Более чем.
— А сколько времени мы несем Ношу?.. Да пожалуй, с самого Сотворения, Бегун. С Начала Жизни. Это безумное множество лет, не счесть их даже!
— Велика же ваша вина, Зрячий, как я понимаю. Что ж Сущий так невзлюбил твой народ и твой мир?.. Или вы более виновны перед Ним, чем мы, например? Я не имею в виду тех, кто идет со мной по Пути. Я говорю о своем народе, в который определил меня Сущий в нынешнем отрезке моего земного смертного существования. И знаешь, Зрячий, мы живем куда легче вас…
— Обольщаешься, Бегун, или как тебя зовут в твоем мире. Просто мы чувствуем Ношу и ценим ее, а вы — нет.
— И поэтому нам легко?
— И поэтому вашим душам будет безмерно тяжко после бытия: двойную Ношу понесут они, вдвойне страдать станут.
— Ну-у, это меня не коснется, я ж Вечный, — беспечно засмеялся Чернов и поймал неодобрительный взгляд Хранителя.
Тот не понимал, о чем они со Зрячим говорят, но смех среди чумы — это для Хранителя было диким. К слову, а на каком языке Зрячий с ним объяснялся?.. Но вопрос повис, не потребовав ответа, потому что Чернова вдруг осенила счастливая и, главное, вовремя явившаяся мысль: у него же тоже имеется Сила — и немалая! Другое дело, что она пока не спешит проявить себя. Не считать же всерьез ее проявлением возможность без устали носиться день и ночь между четырьмя Вефилями в каком-то липовом — испытательном? — ПВ…
— Не гневи Сущего, Бегун… — Зрячий не глядел на Чернова, делал свою странную и пока бессмысленную работенку, но чувствовал Чернов, ох как чувствовал, что не нравится он святоше в коричневой рясе, что не скажет этот святоша Бегуну ничего, что дополнительно объяснило бы Священные Правила Действия Бегуна в Пути (аббревиатура — СПДБП, пардон за неуместную иронию…). Не станет он говорить то, что знает. Да, не исключено, не знает он ни хрена, кроме одного: Сущий велик и могуч, а все Его поступки верны и неосуждаемы. Так что плюхнись ниц, смертный или Вечный, и жди наказания с трепетом и благодарностью…
И этому кексу горелому дана какая-никакая, а все ж Сила! Правда, так он сам утверждает…
Чернов почувствовал, как поднимается в нем что-то темное, мрачное, жестокое и нерассуждающее, но требующее какого-то немедленного выхода… Во что? В добрый и увесистый тумак коричневорясому святоше?.. Нет, нет, это слишком просто… А тогда во что?..
И вдруг он, не понимая даже, что делает, резко отодвинул, все-таки отбросил даже Зрячего от лежащих в грязи у ограды людей, шагнул к ближайшему. Это была молодая женщина, худая, грязная, почему-то с открытыми глазами, но — мертво глядящими в свинцовое небо.
Чернов наклонился к ней, всмотрелся в глаза, почему-то — сам не понял почему — дунул в них, сказал тихо:
— Встань…
И увидел, как дрогнули веки, как вернулись из ниоткуда, именно из небытия, зрачки, и она осмысленно, явно видя Бегуна, посмотрела на него. Шепнула что-то: губы зашевелились.
— Что ты сказала? — автоматически переспросил Чернов.
— Бегун… — тихо, но внятно произнесла женщина. Помолчала. Добавила: — Почему я лежу?
— Я же приказал: встань. Некогда лежать. Работы невпроворот. Доделаем и — в Путь.
И женщина легко села — сначала, а потом так же легко вскочила на ноги, будто и не умирала только что. Да что там не умирала — не умерла уже!
И как волна прошла по тем, кто стоял на улице, — шуршащая волна изумления.
А сзади Хранитель произнес — как выдохнул с облегчением:
— Наконец-то!.. Вот и пригодилась тебе Сила, Бегун.
— Сила? — переспросил Зрячий. — У тебя — тоже?
— У меня-то она есть, — весело сказал Чернов, — а твоя что-то не действует. Отдохни, Зрячий. Ты все сказал и сделал, что смог. А большего, извини, Ноша тебе не позволяет. Давит, да?.. Ну, ничего, после смерти померяемся Ношами. Если умрем… — И, не желая слышать ответа — каким бы он ни был! — легко помчался по улицам, разбрызгивая грязную воду, наклонялся над каждым умершим или умирающим, над каждым, кого решил наказать Сущий — в назидание, видимо, ему, Бегуну. Чтоб, значит, Путь малиной не казался. Бежал и приказывал каждому, просто приказывал: — Встань и работай. Некогда лодыря гонять…
И вставали люди. И не помнили, что умерли. И орали от счастья и восторга живые. И дождь припустил сильнее, словно Сущий от бессильной злости решил разом залить вефильцев, коли Бегун не дал умертвить их страшной пестиленцией. И только билась где-то в подкорке поганая мыслишка: не твоя это сила, Бегун, и не твой выбор. Идет игра, и Большой Шулер вновь позволил тебе вытащить десятку к тузу. Услышал вопрос позади:
— Как ты это делаешь, Бегун?
Обернулся на ходу: Зрячий. Поспешает за ним, не отстает, явно несет на себе нелегкий довесок к Ноше — зависть.
— Просто, Зрячий. Твоя Сила — от Сущего, моя — от людей. И ту и другую, правда, нам позволил иметь Сущий. Но, видимо, моя сильнее оказалась, поскольку умножена она многократно. И знаешь что еще?
— Что, Бегун?
— Я, в отличие от тебя, никакой Ноши не ощущаю. Мне легче, чем тебе. А Сила — она ж любит тех, кто легко живет. Кто сам по себе сильный. Кто родился таким. Знаешь слова: «Лишь тогда Бегун сможет преодолеть Путь, когда научится не замечать его тягот…»
И Зрячий вдруг прервал Чернова и легко продолжил цитату:
— «…и пойдет по нему так, будто он прям и ровен, и люди, ведомые Бегуном, поверят своему ведущему и станут видеть лишь Цель впереди, лишь Свет этой Цели, который ничто и никто для них не затмят». Я подозревал, что рано или поздно ты вспомнишь слова Книги, хотя она сама утверждает иное: нет у Бегуна памяти Путей. Мне что-то нашептывало это…
Чернов-то знал, что ничего он не вспоминал: что подсказал Суфлер, то он и произнес. Но спорить не стал. У Бегуна нет памяти? Да навалом ее у него! Он весь — одна сплошная память, и спорить о том более нечего.
— Какую Книгу ты имеешь в виду, Зрячий?
— Она одна у нас: Книга Несущих Ношу, святая Книга для людей моего мира. Я уже произносил тебе слова из нее.
— Книга Несущих Ношу?.. Припоминаю… Знаешь, Зрячий, в разных мирах она носит разное имя, эта Книга, но ведь мы с тобой — Вечные, нам не важна форма, а предпочтителен лишь смысл того, что в ней заложено Сущим. А смысл — един, как един для любого времени и любого мира Тот, кто создает Книгу. А Он ведь и нас с тобой придумал, верно, Зрячий? И придумал так, что я — бегу и веду, а ты — знак для меня, что впереди Сдвиг. Ты должен рассказывать мне все, что тебе позволено помнить, чтобы я в свою очередь вспомнил все, что мне нужно в этом Пути. Сегодня ты — не скромный служка Дома Несущих Ношу, то есть смертный, а именно Зрячий — Вечный. Что ж тебя так корежит, что ж тебя так затянула твоя смешная временная служба, что ты перестал исполнять свои вечные обязанности?
Бледное лицо Зрячего стало еще бледнее, синевой пошло.
— Как ты смеешь обвинять меня в том, что я плохо служу Сущему? Ты, обыкновенный Бегун, не ведающий Сути!.. Он дал мне право даже в смертной жизни остаться Его слугой, а кто ты в смертной жизни, кто?
— Бегун, — ответил Чернов. — Представь себе, Зрячий, что доверие Сущего ко мне вообще безгранично. — И тут Чернов позволил себе малость приврать: — Он назвал меня Бегуном-на-все-времена, так что в каждой своей смертной жизни я — бегун. Другое дело, что, как видишь, я ведаю Суть и умею пользоваться Силой. А у тебя это скверно получается…
Бегун с прописной, бегун со строчной — не объяснять же лысому оппоненту славные игры правописания… А что соврал, так пусть Сущий его примерно накажет. Только Чернов почему-то был уверен, что Сущему абсолютно наплевать на те методы, к которым прибегают Его… как бы это помягче… служащие. Он и сам не стесняется использовать все, что идет на пользу Его высоким идеям. Уж каким таким идеям — этого Чернов знать не мог, а с приемами и приемчиками для их текущего воплощения знаком был близко и не всегда радостно.
А задаваться вопросом, почему Книга Путей стала здесь Книгой Несущих Ношу, — так он сам на него придумал ответ. Почему бы самому и не поверить?..
Но Зрячий, которого Чернов не преминул уесть, сдаваться не желал. Упертым оказался.
— Но не о тебе сказано в Книге: «Дух Сущего на нем, ибо Сущий послал его исцелять больных, дарить свет слепым, возвращать жизнь умершим до срока». Не о тебе, Бегун!
Память — земная, естественно, — услужливо подсказала: очень похоже на текст книги пророка Исайи, что опять доказывает правоту ответа Чернова — про единство Книги во всех ПВ, и его, сокольническое, не исключение.
— А о ком тогда? — высокомерно вопросил он. Ох, зря я так, тут же трусливо подумал, ох, не на свою ношу замахиваюсь! И сам себя одернул: все методы хороши, сказано уже, да и ведь факт налицо — люди Вефиля живы и здоровы.
— О Спасителе! — крикнул Зрячий.
Их Книга куда ближе к Библии, здраво подумал Чернов. В Книге Пути никакой Спаситель пока не возникал, в отличие от Библии, где только о нем и речь. А о Бегуне в Книге Книг — ни намека. Не Моисея же считать Бегуном, хотя и проскакивает у Чернова то и дело такая крамольная мыслишка…
Однако мнение Бегуна, считал Чернов, должно стать последним.
— Все это — не более чем слова. У одних — одни, у иных — иные. Не станем мериться словами, Зрячий, у нас с тобой — общее дело. А делать его лучше молча… Хочешь реально помочь — бери лопату, копай глубже, кидай дальше. Работы на всех хватит. А коли считаешь, что твоя миссия, миссия Зрячего, завершена — счастливой дороги тебе. Пусть крепнет и славится Дом Несущих Ношу — и здесь, и сейчас, и во все времена.
Взял лопату из рук стоящего рядом вефильца и принялся яростно забрасывать мокрой грязью канаву, прорытую недавними смерчами. Дай Сущий, попадут они в очередное сухое ПВ — все на улицах города подсохнет, выровняется, будет, как было.
А ведь по сути — врал он себе: ничего уже не будет, как было. И он, московский вольный бегун, правом Высшего Работодателя назначенный невольным Бегуном, и его народ, сорвавшийся за ним в Путь, полный неведомых дорожек и невиданных зверей, — все они уже не те, кто начинал, а доведется дойти до финала — совсем другими дойдут. Те, кто дойдет, естественно…
Поймал взглядом мальчишку Берела, приказал:
— Обеги улицы, загляни в дома: все ли живы?
Почему-то уверен был: на сей раз живы все. Коли Сущий позволил ему чудо спасения, то вряд ли Он посягнул на целостность этого чуда. Если уж чудо, так на все сто!.. Хотя… Чернову казалось, что он уже достаточно прилично понимает Сущего. Не Его цель, не Его дело, не Его идею, но — Его методы. Коварства и хитрости, очень часто — злой мальчишеской хитрости. Ему не занимать стать. Именно мальчишеской! Вождь краснокожих из рассказа О'Генри или из фильма Гайдая. Скорее из фильма. Так прямо и видится: конопатая хитрая рожица, рогатка в кулачке, сбитые коленки, непредсказуемая изобретательность… А итогом: ярмарочные радости Джексонвилля, смешные геометрические задачки ПВ четырех Вефилей, веселые смерчики, копающие канавки на улицах, полеты «во сне и наяву»… Ну кровь, конечно, ну смерть иной раз — кто это считает в Большой Игре?.. Так чего зря удивляться? Каков Сущий, таков и мир, им созданный. Вернее, миры…
Всякая высокая цель не исключает веселого к ней отношения.
Зрячий все еще стоял рядом, странно смотрел на увлеченного работой Бегуна.
Сказал тоже странно:
— «И не будет покоя ему ни в этой жизни, ни в другой, ни во всех, какие даст ему Сущий от начала Света до прихода Тьмы»… — Помолчал, не ожидая ответа на явную цитату из какой-то Книги, добавил растерянно: — Ну, я тогда пошел?..
— Привет, — бросил ему Чернов, не прерывая активные земляные работы, хотя и заложил в память услышанную цитатку. Или не цитатку, а собственное умозаключение Зрячего?.. — Даст Сущий, еще увидимся…
И не смотрел, как уходил Зрячий — смиренный служитель местного культа Сущего, монах (или кто он там?) Дома Несущих Ношу. Единственный случай среди Зрячих, встреченных Черновым в Пути, когда суть вечной жизни… кого?.. ну, скажем, означенного фигуранта… подавлена сутью жизни смертной оного, и жесткие догмы реального мира не позволяют ему взглянуть на обязанности Вечного так, как Вечному должно — легко и с добрым юмором. Вождь краснокожих прямо-таки обязан отметить, что товарищ не понимает правил Большой Игры, и сделать соответствующие оргвыводы.
Зрячий ушел. Дождь моросил не переставая, и надежд на передышку не наблюдалось. Серый мокрый мир, не знающий солнца и чистого неба. Поистине нельзя назвать его жителей иначе, как Несущие Ношу. Ношу воды. Они дышат влагой, едят влажное, спят во влажном. Что хотел Сущий, придумывая такой мир?.. Риторический вопрос! Чернов уже утвердил, что, понимая и здраво оценивая (так он думал сам!) методику поступков Создателя Миров, он никогда — ни в Пути, ни в смертной передышке! — не узнает их причин. Он, повторимся, — функция, хотя все более приобретающая знания и опыт. Но какая в том радость? Добежит, приведет народ Гананский к месту жительства (опять временного?..) и — в Сокольники. И все забыть! А когда-нибудь (в следующем воплощении) снова уйти в Путь, и вспоминать по крохам, и с нуля набираться знаний и опыта…
Белка в колесе… Но если колесо остановится, белка сдохнет: сердчишко ее не выдержит покоя. Закон природы. Колесу — крутиться, белке — бежать.
Ну, вот и еще одно определение Бегуна: белка. По-земному мыслишь, Чернов… И тут же поправил себя: а как еще ему мыслить? Уйдя в Путь, он не потерял земной памяти, земных привычек, земных знаний, земной логики. Земное, временное остается с Вечным. Вечное, к сожалению, не дано сохранить земному. А значит, пора бежать. Жить в воде — этого Чернов воспринять не мог.
Он бросил лопату и поискал глазами Кармеля. Нашел, махнул тому рукой: подойди, мол. Сказал:
— На всякий случай уведи людей по домам. Сегодня я совершил чудо, а про завтра ничего не знаю.
— Ты собрался бежать? — не скрывая радости, спросил Кармель.
Ему тоже не нравилась жизнь земноводных.
— Пора, — объяснил Чернов. — Вдруг да повезет: попадем в хорошее сухое место.
— Или домой, — с робкой надеждой сказал Кармель.
— На это не стоит надеяться, — охолонил его Чернов.
Подозревал он, что Вождь краснокожих еще не доиграл в игру под названием Путь, а Сущий еще не все позволил понять Бегуну. И если честно, то Чернов не хотел, чтобы Путь завершился. Он начал ловить, как ему представлялось, своеобразный кайф именно в постепенном, робком, тоже детском — шажок за шажком! — понимании устройства Большого Лабиринта Миров, который земные ученые наивно зовут Вселенной. Они, ученые, не умеют постигнуть нечеловеческую, бесконечную сложность ее божественного устройства. Он же, человек, тем более — Вечный, имеет смешную возможность пусть не узнать точно, но предположить, что устроена она хоть и вправду сложно, но все ж не без логики, понятной на первый взгляд. Или иначе, точнее: хотя бы на первый взгляд…
Осмотрел оставляемую на время и очень печальную на вид «картину быта народа Гананского на субботнике в плохую погоду», подтянул насквозь мокрые штаны и побежал прочь из города — на ту же расхлябанную грунтовку посреди хлябей земных и под небесными хлябями, на грунтовку, что привела его в настоящий Вефиль из сладкого мира головоломок. Ничуть не сомневался, что она не вернет его обратно в сладкий мир с раздражающе ровным климатом, а перебросит в новый Сдвиг, в неизвестно какое ПВ, в неизвестно какое место с неизвестно какими Зрячими, пешими, конными… Да и Сущий с ними, с пешими и конными! Лишь бы там дождя не было.
Возможно, это была Волга: очень широкая, полноводная, истинная красавица народная, если верить старой советской песне. Но возможно, и Днепр. Или если пересечь границы бывшего Союза, то легко вспомнить иные великие и полноводные. Но узнать-то реку можно не по воде, а по тому, что на берегах выросло, построено или обжито. Вот тут-то и выходила промашка. Ничего не видел Чернов на берегах могучей реки — ни гор, ни растений, ни жилья, ни людей, ни животных: все скрыл туман.
Он стоял на пологом берегу и еле различал в туманной сизой дымке противоположный берег, который — как все же различалось — был тоже плоским. Только это и различалось, а что там, на берегу, повторим, — один Сущий и знает. А берег, на коем пребывал только-только выпавший из Сдвига Бегун, виден был ему получше, хотя туман имел место и здесь — теплый, приятно влажный, словно обволакивающий, пахнущий почему-то корицей и уж совсем непонятно как плывущий над землей. Как будто Чернов смотрел сквозь иллюминатор самолета, а за прозрачным стеклом плыли облака. Туманные. Они ведь тоже движутся иллюзорно медленно, хотя самолет летит жутко реактивно.
Так вот, берег был более-менее виден, а на берегу этом ничего не наблюдалось. В пределах, в которые пускал туман, вестимо. Вообще ничего не наблюдалось: ровное пространство, покрытое, впрочем, травкой зелененькой, словно вышеописанная река протекала прямо по кромке футбольного поля с добротным газоном.
И Чернов, не обращая внимания на мизерность визуальной информации, сделал тем не менее категорический вывод, который подсказывала ему прилично развившаяся в Пути интуиция: это — ничья река. Река — из Ниоткуда в Никуда. Вполне возможно, что Стикс. Или Лета, в которую ему, Чернову, теперь придется кануть. Если местный Седой Паромщик не предписал ему иное. Не нужна была Бегуну дополнительная информация! И без нее все ясно, несмотря на туман: Его умысел.
Одно волновало: где Вефиль? Какие очередные муки — не адские ли на сей раз? — предназначил Сущий несчастным вефильцам, страдающим по Его воле и по вине Бегуна? Или здесь имела место иная зависимость, в которой испытания Бегуна — следствие, а не причина?
Впрочем, все могло оказаться куда более легко объяснимым. Река — просто река, а не Стикс. Туман — всего лишь туман, а не «клочья адской тьмы».
Чернов неторопливо пошел вдоль берега, наклонился, поболтал рукой в воде. Теплой вода оказалась, теплой и тоже какой-то обволакивающей, ласковой. Хотелось немедленно раздеться догола и войти в реку, плюхнуться в воду лицом, плыть саженками, как в детстве, отфыркиваясь и вереща на весь свет что-нибудь бессмысленно-радостное. Но бес недоверия заставлял душить прекрасные порывы: нырнешь туда, скептически думал Чернов, а потом ка-а-ак затянет. Ну не хотел он кануть ни в Лету, ни в реку-без-названия, а хотел для начала понять, куда на этот раз забросил его Сущий, что за мир вокруг, кто в нем обитает и чем промышляет. Если опять «огнем и мечем», то Сущий назойливо повторяется. Хотелось бы от Него чего-нибудь мирного и тихого (как ПВ с четырьмя Вефилями), но в то же время — чтоб с людьми, но чтоб и те — мирные и тихие, не бьют плетьми, не стреляют из «guns machine», не травят друг друга химией и радиацией.
Хотя «понять» — слишком мощный термин. Из того, что Чернову показывали на Пути, всерьез понять что-либо не мог бы никто из смертных, говорилось уже. Вот разве что присмотреться — как в шелку…
Метров двести прошел — ни грана не изменилось в пейзаже. Жесткое газонное покрытие плоской суши, тихое течение реки, коричный туман, глухо закрывающий перспективу. Пожалуй, ничего иного он не увидит, если будет тупо следовать кромке берега, пожалуй, стоит — пусть даже на ощупь! — углубиться в туман и хотя бы наткнуться на что-то или на кого-то. В конце-то концов, не может Сущий создать еще один вариант пространства-головоломки, это уж совсем не по-божески получится — в буквальном и переносном смыслах! Очень хотелось думать, что все окружающее — лишь природные особенности места, что Вефиль окопался где-то неподалеку, что еще где-то есть другие населенные пункты, в которых живут нормальные люди. Нормальные хотя бы тем, что неагрессивны.
Идти в тумане было практически невозможно, это Чернов понял почти сразу, когда споткнулся обо что-то, чего, по логике, не могло обнаружиться на означенном «футбольном поле». Но обнаружилось, и Чернов рухнул мордой вперед, но, увы, не в теплую реку, как мечталось, а в жесткую и колючую траву. Потерял сознание — показалось, что на миг всего, но когда очнулся, увидел: туман рассеялся, расплылся, не ушел совсем, а как-то присел, прижался к земле. Может, эти туманные трансформации и заняли-то всего миг, но здравый Чернов счел именно здравым признать, что провалялся он мордой в траве никак не менее часа. А то и поболе. Однако чувствовал себя отдохнувшим, будто не в отключке находился, а в тихом сне без сновидений. Чернов уселся на жесткую траву, огляделся в поисках вдруг да вынырнувших из туманной массы новых ориентиров — деревьев, зданий или иных рукотворных и нерукотворных вершин. Но никаких вершин не углядел. Зато с умилением увидел, как шел к нему по колено в тумане некто в белом свободном одеянии (типа туника), с посохом в правой руке, седоволосый, седобородый, то ли библейский патриарх, то ли былинный богатырь. Умиление Чернова вполне объяснимо: картинка прямо из детства, не хватало только запаха молока и меда, запах корицы пришел явно из других детских книжек.
Все-таки умиленный Чернов легко поднялся, зашагал навстречу старцу, заранее улыбаясь и надеясь на ответную улыбку. Но по мере сближения двух представителей двух миров обнаружилось, что лицо старца было не просто мрачным и пасмурным, но даже угрожающим. Улыбка сползла с губ Чернова: в чем он, любопытно, провинился перед хозяином тумана? А хозяин, остановившись и опершись на посох обеими руками, сказал раскатисто и молодо, причем — по-русски, да еще напирая на «о»:
— Долго заставляешь ждать, Бегун.
Выходит, все-таки — былинный богатырь. Но старый. На покое. И все ж — при деле.
Театр остановить невозможно!
— Мои поступки не в моей воле, — вежливо ответствовал Чернов, не преминул поклониться старцу в пояс, пополоскать ручкой у травы-муравы, добавил, выпрямившись: — Исполать тебе, добрый человек…
Добрый человек неожиданно неуклюже, но искренне улыбнулся сыгранной Черновым рольке и продолжил:
— Ошибаешься, Бегун. Воля Сущего — в том, что Он каждому дает право поступать по своей воле.
И тональность иная, и даже тембр голоса поменялся. Плюс — уже никакой не русский, а чеканная латынь. Причем именно чеканная, простая; как удар молота о наковальню, как ее учат в современных Чернову вузах, а не та, что потеряна в бездне времен вместе с Римской империей — латынь, услышанная Черновым в мире, поделенном на римлян и скандинавов. Одну лишь странность отметил лингвист: дважды употребив слово «воля», седой латинист сделал это по-разному. В первый раз — «numen», во второй — «sponte». Кичился знаниями? Латынь-то, судя по используемому варианту ее, явно — не его разговорный язык…
И тогда Чернов нагло перешел на древнееврейский:
— Сказано в Книге: «Но когда закончится терпение Мое и не смогу Я больше видеть, как человек смертный вершит ошибку за ошибкой и преумножает сущности, вмешаюсь Я, и с тех пор Моя воля станет его волей, и пусть он, когда поймет свершившееся, то вознесет славу Мне, что так стало». — Он уже легко и просто воспринимал возникающие в голове подсказки, словно Книгу эту знал наизусть. Как Хранитель. А сейчас еще и самолюбию лестно стало: Главный Суфлер-то ему, Бегуну, подсказывает. Значит, не безразлично Ему, как он в споре выглядит… — Так что давай вместе вознесем славу Сущему, что он позволил мне попасть в этот благословенный мир тумана и встретить тебя, уважаемый человек.
Чернову нравилось ивритское словообразование: «бен-адам» — человек, сын Адама. Знает ли старец, кто такой Адам, или стоило употребить синоним понятия — слово «иш»?
Не стоило. Старец понял.
— Пустой спор, — строго сказал он. — А если ты несешь слово Сущего, то неси его до конца, а не обрывай там, где хочется. Сказано дальше: «Но никогда не закончится терпение Мое, пока я не обронил веру в то, что станет человек смертный мудрым и дальновидным» — Последнее прозвучало буквально, как «умеющий видеть далеко». Не исключено, Патриарх Литературы имел в виду не простую житейскую дальновидность, а некое волшебное умение смотреть куда-нибудь за горизонт. Горизонт пространственный, горизонт временной — кто из смертных разберет, какой именно… — У меня нет оснований полагать, Бегун, — завершил мысль старец, и все это — на хорошем древнееврейском, — что Сущий обронил веру…
Вот и порадовался зря, огорчился Чернов, подставил тебя Сущий, не до конца подсказку довел, а ты и сел в лужу.
— Пустой спор, — поспешил согласиться со старцем Чернов. Не утерпел все же — перешел на шекспировский английский: — Не стоит терять время на демагогию. Лучше назови свое имя. А то меня ты знаешь, а я тебя нет. Разве это правильно?
Старец легко засмеялся, прикрывая по-стариковски ладонью рот, будто зубы там давно не ночевали.
— Ну, допустим, я — Зрячий… — Английский его был безупречен. — Ну, допустим, ты в Пути так ослаб умом, что решил наивно, будто тебе может встретиться еще кто-то, кроме Зрячего. Допустим, допустим. Хотя очень жаль разочаровываться в таком славном джентльмене, у которого в надзвездных сферах столь высокая репутация. Была до сих пор… — Не удержался, добавил: — Сэр…
Было что-то фарсовое в ситуации и одновременно — гротесковое, если искусство театра (опять театральные аллюзии!..) позволяет совместить эти два жанра. И Главный Художник недурно постарался: низкое серое небо, плавная, стальная река, двое стоят по колено в сером тумане. И запах корицы, запах любимых маминых плюшек — запах полузабытого детства плыл над необъятной сценой.
И Чернову вполне кстати подумалось: а где на этой сцене место декорации, изображающей древний гананский город Вефиль? Предусмотрено ли оно? Или сцена оснащена поворотным кругом, механизм коего Чернов еще пока не видел в действии? А неплохо было бы! Стоят они со Зрячим бок о бок, сдвинувшись на авансцену, а мимо проплывают все декорации спектакля: вон сверкает огнями веселый Джексонвилль, вон вынырнули из тьмы кулис катакомбы «черни» с несчастным Младенцем в кроватке, вон монгольские испанцы на фоне синего моря… А вот и он, вот родной и любимый Вефиль, вот и жители его руками машут…
Ан нет, не машут. И Вефиля нет. А есть все тот же туман у реки, и рядом с Бегуном — Зрячий. Эпизод продолжается, джентльмены… Правда, Зрячий какой-то нестандартный. Полиглот просто! Или он по смертной своей жизни — коллега Чернова? или его многоязычие — функция Вечного, а значит — отпущенная на время встречи с многоязычным же Бегуном?
Можно было спросить прямо в лоб, но Чернов предпочел окружной маневр. Но — перешел на язык родных осин, чтоб, значит, еще более расшевелить мизансцену.
— И что будет дальше, Зрячий? — поинтересовался Чернов. — Постоим на травке, побеседуем и — разбежимся в разные стороны, так? Куда ты — меня не касается. А куда я? Меня, знаешь ли, этот вопрос сильно волнует, — добавил, подражая Зрячему: — …братан…
Зрячий не подвел ожиданий.
— Удивляешь, братан, — на вполне московском диалекте — с растянутым «а» и соответствующими терминами — сказал он. — Тебе надо своих братанов отыскать, въезжаешь? Валяй ищи.
— Где мне их искать, Зрячий? Что я тебе, ежик в тумане, что ли?
— А ты разуй глаза, Бегун…
Разул. Ёжик отменялся, потому что туман исчез. Как не было. Была река. Поле, поросшее сорняками, а вовсе не идеальный газон, вдалеке — лесок какой-то. А на другом берегу реки — город. Большой, белый, с какими-то башенками типа минаретов, с какими-то высокими зданиями типа московских, парижских, мадридских новостроек, с какими-то иными, отсюда невидными сооружениями. Город как город.
— А где Вефиль? — Чернов посчитал себя одураченным.
— А там, — ему и ответили, как дурачку. — Город видишь? Где-то внутри него — твой разлюбезный Вефиль. Ты его потерял, братан, повторяю для особо продвинутых. Сумеешь найти — приходи сюда, будет о чем побазарить. А не сумеешь… — опять, как давеча, мерзко засмеялся, — все равно приходи. Утешу…
И исчез.
Искусство телепортации освоено в этом ПВ безукоризненно. А если честно, занятный Зрячий попался. Чтой-то он слишком много знает, чтой-то ему слишком много дано и позволено…
И опять чужой подсказкой явились в раздрызганную эмоциями башку Чернова вещие слова: «И всем Вечным будет Мною позволено все, что они себе смогут сначала представить, а потом захотеть. А что не смогут представить и захотеть, то останется у Меня до той поры, пока не явится среди Вечных смертный, который будет знать, что он хочет…»
Темно. Что значит представить?.. Что захотеть?.. Ну, захотел Бегун излечить вефильцев от насланной Сущим эпидемии, очень сильно захотел, но ведь и представить себе не мог, как это делается! Просто пошел по улицам, глядя в глаза умирающим, просто приказывал им подняться. Как некогда Христос: «Встань и иди»… И вставали, и шли…
Сказал слово, которое страшился выпустить из подсознания: «Христос». Очень страшился, понимал, что богохульство, сравнение не только не по чину, но и не по плечу ему — пусть Вечному, но все же смертному, смертному, смертному! Сколько ни говори «халва», во рту слаще не станет. Сколько ни тверди ему со всех сторон: «Ты — Вечный! Ты — Бегун-на-все-времена! Ты начался со Светом и уйдешь с Тьмой!» — все это для Бегуна лишь красивая и увлекательная теория, а практика — она в Москве, в Сокольниках осталась… Но люди-то вставали и шли. И Чернов преотлично знал, что это — чудо, оно каноническое, описанное в родной земной Книге Книг и наверняка — в Книге Путей, а исполнитель чуда — Мессия, Иисус. Хотя и до него, и в Ветхом Завете были пророки и исцелители…
И все же не по себе как-то было. Остановиться пора. То он Моисеем себя ощущает, а теперь вон даже… ну, слов просто нет…
А между тем требовалось переправиться через широкую и, соответственно, полноводную реку. Чернов не видел нигде плавательных средств и не думал, что у него хватит сил переплыть местную Волгу-Амазонку-Миссисипи, а Зрячий, который вполне мог бы сыграть роль песенного «седого паромщика», который, значит, «соединяет берега», отвалил, сиречь телетранспортировался.
Как быть, господа?..
А есть ответ, есть, он внятно обозначен: надо просто представить и захотеть. Если учитывать вольный опыт излечения заболевших, то можно просто захотеть, всего лишь, а представление само собой явится.
И Чернов захотел. Очень захотел. И все-таки вообразил себе самую малую долю самого малого мига, долю, в которой он стоит на этом берегу и — раз! — тоже стоит, но уже на другом… Непроизвольно зажмурился, представляя это сладкое ощущение, не раз, кстати, представляемое в различных ситуациях его земной смертной житухи, ни фига не почувствовал, хотя пролетел, как показалось, о-очень большой миг, открыл глаза: а он и вправду стоит на другом берегу. И город — вот он, километр до его края, обозначенного со стороны реки белокаменными, высокими стенами, на верху которых имелись зубцы, сохранившиеся, судя по всему, от былых веков, а на ближайшей к Чернову тоже сильно исторической башне лениво трепыхался под легким ветерком голубой флаг с золотым мужским ликом посередине.
Помнится из истории: был в давнее время подобный флаг у россиян, но — красный, червленый. А голубой — это как же следует понимать?..
Да и город вполне мог бы оказаться российским, русским, этаким Новгородом Великим или Ростовом тоже Великим, но почему-то версия эта не вызывала у Чернова доверия. Слишком часто возникает в Пути «русский след», если прибегнуть к терминологии современных Чернову политологов, а это не говорит в пользу Главного Режиссера. Чернов уже не раз озадачивался мелкими повторами, замеченными в разных ПВ: Режиссер не очень внимателен к деталям., Но тут-то речь не о деталях — о сути построения ПВ. Или русскому — русское? Что за примитив! Быть не может! Или, точнее, не должно…
Вообще-то при более пристальном рассмотрении зданий и сооружений за стеной город, как уже отмечалось, можно было назвать и испанским (Толедо, например…), и французским (какой-нибудь Авиньон…), и итальянским (допустим, Флоренция…).
И Чернов, легко совершив околонаучное чудо телетранспортировки, так же легко побежал к городу, к видным уже воротам. Он бежал и думал, что ворота имеют место, что вон и люди, маленькие издали, толпятся перед ними, но вход этот в город явно не главный, а какой-то музейный, полуконсервированный. Словно стоял когда-то в древние века на берегу великой реки град-крепость, а прошли века — он так и остался градом-крепостью, а современный город-труженик-бездельник-гуляка вырос позади него. Там и дома нормальные, а здесь только башни и минареты. Там и жизнь реальная, деловая, а здесь только экскурсионная, парадная. И хорошо, что Бегун явится в город, съевший Вефиль, именно с туристской стороны. Его подсохшие уже, но невероятно измятые вефильские штаны и рубаха вполне могли соответствовать облику сумасшедшего туриста из… Да ладно, потом разберемся, откуда турист!..
Что будет потом, то потом и будет. Афоризм от Бегуна, но — в стилистике Книги.
Ворота оказались высоченными — в три с лишним человеческих роста, коваными, распахнутыми. Около них действительно толпились люди, словно сошедшие с киноэкрана, где Чернов не раз видал фантастические американские movies из жизни неизвестно какого будущего, но обязательно — антигуманного, техногенного, подавляющего все человеческое. Что имелось в виду? Черные, темно-серые, темно-синие, мрачные плащи, переливающиеся на свету, темные очки — у всех поголовно, будто глаза людей не переносят даже серый бессолнечный день, короткие стрижки, темные брюки и рубахи под плащами — у многих распахнутыми, и — полное отсутствие первичных половых признаков. Подбежав ближе, Чернов понял, что термин «толпились» не подходит к увиденному. Люди в плащах очень деловито передвигались вдоль ворот, входили в них, выходили, совершали некие броуновские передвижения по травке и при этом совершенно не обращали внимания на подбежавшего Чернова. Складывалось впечатление, что движение для этих людей являлось самоцелью.
А не роботы ли они, подумал Чернов, и мысль его не противоречила предыдущей — о персонажах из фантастического фильма. Только роботы, как он себе представлял, должны что-то конкретное совершать, что-то производить, разрушать, носить, строить, налаживать, поскольку они суть производное человеческого таланта и для подмоги человеку же созданы. А тут никому никакой подмоги, некий хаос и разброд.
И следующая мысль: а если они — люди, а не роботы?.. Чернов попытался кого-то задержать, задать вопрос, пристраивался к идущим и заговаривал на разных языках — никакой реакции. Если и люди, то зомбированные, закодированные, лишенные воли. Все термины — из той же фантастики… Впрочем, не реагируя никак на ненормального субъекта в холщовой одежке, они — люди-нелюди, роботы-нероботы — не мешали ему войти в ворота, затеряться в их потоках, уворачиваться от излишней целенаправленности (все-таки роботы…), проскочить какую-то мощенную булыжником площадь, куда выходили фасады четырех зданий, каждое из которых походило немного на католический храм (явные готические элементы в архитектуре…), немного на мечеть (башня с площадочкой на самом верху…), немного на венецианский дворец (ажурная, просто воздушная балюстрада на уровне второго этажа…), немного на магазин ГУМ в сердце Родины Бегуна (ангарообразность…). Персонажи в плащах также входили в эти здания и выходили обратно, а Чернов не стал экспериментировать, нырнул в узкую улочку, поднимающуюся в гору (ну, Толедо…). Промчался по ней, обходя все тех же men in black, завернул на другую — пошире, еще одна площадь с похожими зданиями, еще улочка, ворота и…
И он оказался по другую сторону крепостной стены, за которой лежал собственно город, увиденный Черновым с того берега реки.
В принципе, это был тот же Вефиль, только выросший раз в сто и постаревший на тысячу лет, выросший как в ширину, так и в высоту, этажей местами сразу на пять выросший, добротно замощенный, познакомившийся с производством стекла для по-прежнему не слишком больших окон, придумавший розничную торговлю и с ней — магазины, лавки, уличные рынки, поставивший фонари вдоль тротуаров, отделяющих пешеходов от проезжей части, по которой громыхали конные экипажи, довольно частые и разнообразные, а по тротуарам, как уже сказано, сновали пешеходы — и мужчины, и женщины, и дети с корзинами, мешками, вообще налегке, одетые просто, но разнообразно, как, знал Чернов, одевались в южной Европе веке эдак в шестнадцатом. И Чернов в своих рубахо-штанах не выглядел белой вороной, а казался вполне обычным гражданином неведомого города, правда, — из бедных граждан, из низов.
Что общего между крепостью роботов и городом людей, Чернов не представлял. Разве что стена, так ведь и та — проходима, хотя Чернов не видел в городе людей ни одного робота, а в крепости роботов не было ни одного нормального человека. Кроме Чернова. Крепость — из фантастики, город — из далекой, но реальной истории, и то и другое — нормальное костюмное шоу, но почему — рядом? Может, Великому Режиссеру стало тесно на театральных подмостках и он рванул в кинематограф? Вообще-то похоже: только на большой киностудии можно, не тревожа здравый смысл, перейти из мира «Звездных войн», например, в мир «Трех мушкетеров», а оттуда прямиком — в Москву, которая не верит слезам.
Еще одно — реалистическое, человеческое, понятное! — объяснение всему, что творится Сущим…
Чернов отдавал себе отчет, что термин «робот» — условен и отражает лишь поведение жителей крепости, а не их физиологию. Да и плевать ему было по большому счету и на поведение, и на физиологию! Куда важнее — понять: что хочет Сущий, объединяя два абсолютно разных пространства, а скорее всего и времени? Это явно не одно ПВ, а именно два, которые почему-то не догадываются о своем соседстве или считают его столь же естественным, как разноконтинентные обитатели зоопарка. Слон из Африки и медведь из Сибири живут же рядом. И только служитель зоопарка может перейти из вольера в вольер…
Следуя этой мысли, можно предположить, что по ту сторону города людей расположено еще какое-нибудь ПВ, а дальше — еще… Многомерное пространство, в котором существует Лабиринт Миров и где проложен Путь Бегуна, свернутое Великим Физиком до простого трехмерного и размещенное в этих жалких и тесных трех измерениях. Детское рукоделие: разложить грани кубика на плоскости, чтобы получился крест, состоящий из шести квадратиков? Примитивно, но объясняет. Только детское рукоделие имело обратную цель: из шести квадратиков сложить куб. А здесь что?.. Может быть, Чернов попал как раз в трехмерную заготовку, из коей будет сложена многомерная фигура Лабиринта?.. Но где, спрашивается, искать в таком случае трехмерный Вефиль?..
А пройтись по квадратикам неплохо было бы, ох неплохо… Не проскочить ли ему и впрямь по ту сторону города людей и — дальше, дальше? Хотя бы для того, чтобы подтвердить свою хилую и даже не трехмерную, а одномерную теорийку? Ну и поглядеть на одно, другое, третье ПВ, не влетая в Сдвиг?..
Не спеши, остановил себя Чернов. Никто твое время не ограничивает. Тем более что ты — Вечный. Выпадет фишка — проскочишь и поглядишь. Но твоя цель сейчас — Вефиль. Старец однозначно сказал: «Видишь город? Вефиль — в нем». Правда, с той стороны реки Чернов видел оба города или крепость и город вместе. В крепости ничего от Вефиля нет. Значит, надо искать здесь, а искать — надо…
Он сошел с тротуара, проложенного вроде бы и вдоль крепостной стены, а все ж отделенного от нее каким-то пространством, будто ямка вырыта, а дна у ямки не видать. Сошел на неширокую проезжую часть, увернулся от пары лошадок, несущих черную, украшенную боковыми фонарями карету, пробежал несколько шагов и оказался на противоположном тротуаре. Оглянулся — стена не пропала. Как высилась над улицей, так и осталась на своем месте, и своя башня — такая же, как и со стороны реки, в ней имела место, с таким же голубым флагом, на котором золотом вышит чей-то лик. А вдоль тротуара, на который выскочил Чернов, шли люди, заходили в лавки, поодаль — у поворота направо — торговал пестрыми фруктами и зеленью уличный рыночек. Какой-то пацаненок в коротких штанах с одной помочью через плечо застыл на месте, открыв рот и уставившись на Чернова.
— Чего тебе? — спросил Чернов по-русски. — Что-нибудь не так?
Пацаненок закрыл рот, лицо его сделалось испуганным, и он опрометью понесся прочь. Ответом не удостоил. Но самое обидное, что Чернов не услыхал речь. Что за язык здесь?.. Вывесок — ни одной. О содержимом лавочек можно было узнать лишь по большим смешным рисункам, наклеенным на окна изнутри. На окне той, около которой стоял Чернов, он рассмотрел такой рисунок: собака подняла заднюю лапу и крупно прорисованными каплями орошала женскую шляпку, украшенную цветами. То ли это была шляпная мастерская, то ли — зоомагазин. Выяснять Чернов не стал, двинулся по улице вдоль домов — двухэтажных, трехэтажных, белокаменных, но местами покрашенных в разные цвета: то розовая рамка вокруг окна, то голубой цветочный узор посередине стены, то волнистые линии у дверей… Нарядной смотрелась улочка. Нарядной и в общем-то многолюдной.
Чернов лавировал между прохожими, которые, казалось, не очень-то его замечали: ну прется навстречу бездельник в дешевой одежонке — чего зря внимание тратить. Да и публика-то не слишком от него отличалась — по одежке. Были встречные, одетые побогаче, поярче, а так — белый цвет, серый цвет, голубой, рубахи, просторные штаны, сандалии. Жара в городе. Не тропическая, но — все же.
Но что удивляло — это молчание толпы. Только шарканье ног по каменному тротуару, только грохот колес и цокот копыт по мостовой, и — ни единого слова вслух. Даже когда Чернов добрался до рыночка и протискивался среди покупателей, то поразился: торговля шла молча. Продавцы молча накладывали в полотняные сумки фрукты и овощи, покупатели молча передавали им какие-то местные монетки, по виду — медные или бронзовые. Малые детишки, уцепившиеся за подолы мам, молча таращили по сторонам глазенки.
Засмотревшись, Чернов налетел на кого-то, машинально бросил — на сей раз на древнееврейском:
— Не держи зла, добрый человек.
И услышал в ответ:
— Бегун, неужели — ты?
Вгляделся: перед ним был Асав. Одновременно — растерянный и обрадованный. Чернов ухватил его за руку, потащил из толпы в сторону, прижал к стене, шепотом спросил:
— Почему они молчат?
И получил в ответ:
— Здесь вообще никто не говорит.
— Немые, что ли?
— Не знаю, Бегун. Немые объясняются пальцами. А эти — ничем.
Телепатия? Не исключено. Но всякий телепат, по разумению Чернова, должен уметь общаться с нетелепатом. И тут же опроверг себя: а если это — мир Телепатов, то зачем им речь? Зачем язык? Он просто не мог возникнуть — за ненадобностью. Он не нужен в этом мире. Здесь нет нетелепатов. Они с Асавом — первые.
— А где все? — спросил по-прежнему шепотом.
— Не знаю, — сказал Асав и шмыгнул носом. — Я — здесь. Моя жена Мира — здесь. Мои дети — тоже. И дом мой стоит через три улицы отсюда. Так стоит, как будто он всегда здесь стоял. А больше никого из наших нет.
Один дом здесь, а где остальные? И каким образом этот один дом встроился в старый и отлаженный механизм «города у реки», города немых?
— Пошли к тебе, — распорядился Чернов.
Дорога не заняла много времени. Потолкались в безмолвной толпе на нескольких улицах, по коим шли, и оказались перед типичным вефильским строением (Чернов не помнил конкретно дома Асава) — двухэтажным, низеньким, тесным, грязно-белым, битым ветрами, дождями и смерчами, огороженным едва ли полуметровой по высоте сплошной каменной оградой. Домик этот с забором не встроился, а буквально втиснулся, причем чрезвычайно точно, в единственно свободное на улице пространство между двумя четырехэтажными домами, тоже белокаменными, но, как и почти все в городе, разукрашенными цветными орнаментами вокруг окон, дверей или просто на чистых стенах. Смотрелся домик Асава, конечно, чужеродно, но никто из идущих мимо — а народу на всех улицах была тьма-тьмущая, будто его, наконец, откуда-то выпустили и приказали: гуляй, рванина! — никто из жителей не обращал ни малейшего внимания на невесть каким ветром занесенный сюда дом, быть может даже заменивший собою другой, который стоял здесь прежде.
Как такое могло случиться, Чернов не догадывался, но и не удивлялся случившемуся: что вижу, рассуждал, то существует, а причины — это к Высшим Силам. Другой вопрос его волновал: где остальные вефильские строения, не говоря уж об их жителях? Сказано было: Вефиль — в городе. Где — в городе? Что он, частями, что ли, сюда перенесся: дом на одной улице, другой дом — на другой и так далее? Вефиль — городок, конечно, небольшой, но все ж заметный. Куда могли уместиться его дома, палисадники, кактусы-кипарисы, овцы-козы. Храм, наконец, с портретом Бегуна? Город немых (назвал его так Чернов и решил не менять термина: настоящего-то имени города он все равно не ведал и узнать у молчащих не мог…), «город у реки» был тесным, кучным, напоминающим, как теперь видел Чернов, не русские старые, все-таки разлапистые города, а европейские, тесные: дом к дому, стена к стене, крыша к крыше. Сколько зданий в Вефиле? Сто? Двести?.. Что-то вроде этого. «Город у реки» много больше. Но даже в большом городе вдруг и ниоткуда взявшиеся двести строений вызвали если бы и не панику у горожан, то по крайней мере легкое удивление. Логично? А вот и нет! Никто в этом немом граде ничему не удивляется. Исключение: мальчишка, услышавший от Чернова человеческую речь и в явном страхе исчезнувший.
А вот, кстати, идея! Выйти на улицу и заорать в голос. Что заорать? Вот уж не имеет значения! Слова, слова, слова, как говаривал датский принц. Что сделает местный люд, услышавший (так, так!) чле-но-раз-дель-ну-ю речь? Сойдет с ума? Уйдет в бега?.. Что-то Чернова на старые песни повело, не к добру это. А идея богатая, стоит попробовать…
— Вот что, Асав, — решился Чернов, — ты, брат, посиди дома, носа на улицу не показывай, детей и жену никуда не выпускай. А я пойду в город — поговорю с людьми: может быть, кто-то что-то знает…
— С кем поговоришь? — с недоумением спросил Асав. — Там же все немые.
Вот и еще раз подтверждение, с веселой злостью подумал Чернов, там, то есть в городе, все, как видно, дали обет молчания. Даже Асав это понял… Или сей обет был навязан им с самого верха?.. Идти и орать, а тем более о чем-то спрашивать смысла не было. Но уж раз заявил намерение…
— Так не глухие же… Сказано в Книге; «Имеющий уши да слышит»…
Никто ему на сей раз цитату не нашептывал, сам вспомнил хорошо знаемое. Хотя и предполагал: ох, не обязательно цитата верна буквально! Коли вышеназванные уши вышеназванных «имеющих» никогда не слышали человеческой речи, если здешняя телепатия предполагает обмен образами, а не терминами, а терминов для образов просто-напросто не существует, то услышать они услышат, а понять — не поймут.
Впрочем, механизма телепатии Чернов не знал, поскольку в его земном нынешнем мире никакой телепатии всерьез не существовало, а всякие доморощенные энтузиасты, там и сям возникающие, дружно разоблачались прагматиками из массмедиа.
Конечно, никого ни о чем он спрашивать не решился: не представлял, какая может быть реакция на звук человеческой речи. Опыт с мальцом прошел без последствий — так то малец! А как среагируют взрослые, да еще физически сильные, — Сущий ведает. Да еще о местных правилах поведения Чернов ничего не знал. Короче, шел молча, посматривал по сторонам, сворачивал налево, сворачивал направо и вдруг наткнулся на очередной вефильский дом. Ну, точно вефильский: тоже двухэтажный, тоже грязно-белый, опять с оградкой и еще — с мясистым кактусом у входа, тоже проникшим из одного ПВ в другое.
Было б дело в самом Вефиле, покричал бы. А так — подошел к двери, стукнул деликатно, приоткрыл, втиснулся… И сразу — реакция сработала! — перехватил руку с зажатой в ней деревянной киянкой. Перехватил, выкрутил резко, другой рукой блокировал нападавшего за горло.
— Отпусти, Бегун, — прохрипел придавленный нападавший.
Он понял, на кого напал. Не на того.
Чернов отпустил. Перед ним стоял, потирая горло, бондарь из Вефиля. Чернов его помнил, но имени не знал — не доводилось общаться. Сзади в комнате маячили женщина, жена, и две разновозрастные девочки, дочки.
— Что ж ты на своих нападаешь? — укоризненно спросил Чернов.
— Откуда я знаю, кто сюда ломится, — мрачно сообщил, бондарь. — Может, тать какой… Ты же с улицы, Бегун. Ты же видел, что там за люди…
— Люди как люди.
— Не как люди! Они молчат, как немые, как рыбы. Они не смотрят в глаза. А когда я стал спрашивать, что это за город, все шарахались от меня — хорошо, что не били. Лица у них были… — Не договорил, махнул рукой досадливо: мол, даже объяснять, какие лица, не хочется. — И еще, Бегун… — помолчал, будто слова искал, — где все? Где наши братья и сестры? Где город? Почему мы здесь одни?..
— Последнюю фразу — на крике.
И немедленно дочери завыли хором, пустили слезы, как открыли краны.
— Ну-ка, прекратили вой! — тоже гаркнул Чернов. К месту пословицу вспомнил: — Слезами горю не поможешь… — Подумал: «горе» — это чересчур, никакой надежды. Поправился: — И горя-то пока нет никакого. Это Путь, брат бондарь, а на Пути… сам знаешь.
Брат бондарь ничего про Путь не знал. Но раз Бегун здесь — первое, он не паникует — второе, он утверждает, что горя нет, — третье, то можно если и не успокоиться, то по крайней мере не дергаться по-пустому. Бегун на то и Бегун, чтобы вывести народ Гананский из любого места и довести до родной земли. Вот если б Бегун пропал — тогда да, тогда впору и заорать благим матом, чтоб все эти немые с ума посходили.
— Ты нас выведешь? — Недолгие мыслительные упражнения выстроились в простенький вопрос.
Ну прямо дети, без всякого умиления подумал Чернов.
— Выведу, выведу. Тебя как зовут, бондарь?
— Дауд. А жену мою — Лаа. А дочерей…
— Погоди, — прервал представление Чернов, — не надо подробностей. Ты, Дауд, носишь славное имя, поэтому и поступать должен соответственно имени. Дома есть еда, питье?
— Есть немного.
— Вот и сидите, носа не высовывайте. Никого не впускай, — чуть ли не слово в слово повторил то, что недавно наказал Асаву, земляку Дауда. Но финал изменил: — Я вернусь — постучу так… — Постучал по стене костяшками пальцев: три раза подряд, два — с расстановкой. — Понял, Дауд?.. Надеюсь на тебя.
Понимал: вряд ли вернется, соврал для утешения. Ему здесь еще бегать и бегать…
Итак, уже два дома. А все-таки, сколько их всего в Вефиле? Ведь найдет, к примеру, сотню, уйдет в Сдвиг, а по Прибытии в новое ПВ окажется; что забыли какого-нибудь очередного Дауда или Саула, вместе со сто первым домом забыли…
И еще мыслишка проклюнулась — совсем крамольная: а что, если уйти в Сдвиг, не ища никаких вефильских домов, — что тогда случится?.. Жила в нем здравая, как он полагал сейчас, идея, что все в итоге окажутся на новом месте, все до одного, потому что главное для удачного Сдвига — не согнать путешествующих «туристов» в кучку, а самому найти ход в Сдвиг и нырнуть в него очертя голову. Как уже, кстати, не раз случалось: он сам нырял, а «туристы», неведомо где находившиеся, чудесным образом его нагоняли. И всем было счастье.
Но чтоб было счастье, следовало все же подстраховаться и побродить по городу в поисках новых своих земляков. Идея идеей, а Бегун обязан бегать не только по времени и пространству, но и по полям, лесам, весям и городам. Что он с кое-каким успехом и делает. Как говорится, хуже не будет.
И еще одно для счастья необходимо: Зрячего встретить. Хотя здесь-то счастье гарантировано. Зрячий сам сказал: захочешь поговорить — вернешься. То есть ждет где-то. А пока ждет, можно и улицы пошерстить.
Чтоб не утомлять никого описанием процесса «шерстения», следует прибегнуть к простому перечислению. Чернов обнаружил: тридцать шесть домов из Вефиля, толково вписанных в городской пейзаж города немых, включая дома Асава и Дауда; двести девятнадцать жителей Вефиля, обитающих в вышеназванных домах, включая женщин, детей и немощных старцев; городской бассейн-колодец, имеющий вполне логичное место на одной из крохотных площадей города немых.
Чернов всерьез устал, потому что город был хоть и не слишком велик, но и не мал, а улиц в нем, узких, извилистых, путаных, оказалось тьма, так что в сумме городские хождения сложились в длинные километры. Километры Чернову, конечно, нипочем, но когда они проложены в виде лабиринта или узких ходов в муравейнике, то здесь и марафонец выдохнется. Но главное было осознано и выглядело печально: главным было понимание, что Вефиль рассыпался, растекся по временам и пространствам, а Бегун превратился в генерала с сильно урезанной армией.
Можно было, можно рвануть в Сдвиг, но Чернов все же опасался, да и Зрячий его где-то ждал.
Чернову осталось лишь свернуть в последний, не исследованный им переулок, перед которым он стоял и не решался сделать шаг, потому что видел: переулок был короток — всего два дома по обеим его сторонам, переулок забирался в гору и, как виделось, упирался прямо в небо. Город заканчивался небом. Метафора пугала, все-таки пугала, хотя Чернов постоянно убеждал себя в том, что страх в нем давно и прочно умер. Умер-то он умер, а все ж подает иной раз признаки жизни…
Решился, шагнул, миновал дома с наглухо задраенными дверями, будто не жил в них никто, будто не хотел никто обживать самый край, встал на этом самом краю и увидел: зеленый травяной склон, серая река внизу, а за ней, на другом берегу, тоже на взгорье — еще один город, тоже довольно большой, но какой-то странноватый. Чернов вглядывался в даль (река менее широкой не стала…) и пытался сообразить: что именно его смущает в этом не слишком хорошо в предвечерней дымке видном городе, тоже белом, как Вефиль, как город немых, и вдруг увидел, понял и восхитился ублюдочной фантазии неведомых архитекторов. Или Одного Архитектора. Уж что там находилось внутри, с этого берега точно понять было трудно, но если речь зашла о фантазии и об архитекторах, то город должен был оказаться этаким единым гигантским домом-монолитом — без улиц вообще!
Чернов видел белую (или все-таки сероватую в дымке…) стену, тянущуюся вдоль берега реки, с прорезанными в ней глазами-окнами, множеством окон, черно глядящих на худо-бедно, но белый свет, стену, построенную уступами — где высотой в два этажа, где — в три, а где и в пять, и в семь, и еще выше, и снова спускающуюся вниз — к двухэтажию, и снова поднимающуюся. А окна были разбросаны по ней весьма хаотично, как будто их кто-то — ну те же архитекторы-авангардисты — взял в горсть и швырнул и они прилепились к камню, вжились в него — какое где. Так что понятие этажности — это лично черновское понятие, этажность там наблюдалась условная. И как можно жить в квартире (квартире ли?), где, судя по окну следующего этажа, потолок висел на уровне головы, — это вообразить трудновато…
По сути, имел место дом-муравейник, и Чернов все же рисковал предположить, что этот муравейник и был городом, вольготно расползшимся по всем трем измерениям, а уж как в нем жили люди, как передвигались, что делали — это следовало изучить на месте. Судя по всему — если все встречающееся в Пути поверять человеческой логикой, пусть и усиленной любовью к фантастике! — идея Чернова о многомерной фигуре, разложенной в трехмерном пространстве, не лишена была здравого смысла. Главный Архитектор решил показать трехмерному человечку сразу много миров, из которых, правда, им, Архитектором, были вольно вырваны махонькие фрагменты — города. Скорее даже городки. Те фрагменты, что по неясным человечку высшим соображениям работали на идею Пути. Или просто лежали на Пути. Весь мир — мимо, а фрагмент — вот он. И не исключено, что Чернов, опять телетранспортировавшись через реку, обнаружит в муравейнике родные вефильские норки. Где они там помещаются, если вообще помещаются, а не заброшены в следующее ПВ — это интересно, это стоило усилий на телетранспортировку.
В конце концов уйти в Сдвиг Чернов все равно пока не рисковал: Зрячий внятно намекнул на необходимость еще одной встречи. Правда, из ПВ-головоломки с четырьмя Вефилями Чернов ушел в Сдвиг и без благословения Зрячего, более того — вообще с ним не повидавшись, но то ПВ было каким-то ублюдочным, ненастоящим. Головоломкой оно и было. А эти, размещенные вдоль великой реки, казались вполне живыми, хотя и сведенными до крохотных фрагментов. Этакий трехмерный макет Вселенной. Действующий.
Но если честно, хотелось встречи со старцем. Любопытно было потолковать о том и о сем. И об этом тоже — о городе-доме…
Он спустился к реке, посмотрел налево, посмотрел направо и понял, что она тоже, судя по всему, — часть общей картинки. Может, в огромном многомерье Главного Архитектора река — и не река вовсе, а какой-нибудь Млечный Путь, а здесь она катила свои неторопливые волны (опять же — вольно и плавно…) по зеленому макетному постаменту, извиваясь на нем серой гигантской змеей, а в каждой ее излучине — по городу. Так?.. И сам себя поправил: нет, не так. В пройденной им излучине уместились два обрывка двух ПВ — города роботов и немых. Что, впрочем, не исключало рядом с муравейником наличия еще какой-нибудь невероятной формации — иного ПВ.
А если б он не научился телетранспортировать через реку себя любимого, то мог пойти от места встречи с былинным старцем по ее бережку и постепенно прийти к дому-муравейнику, не попав, естественно, в город немых и не обнаружив в нем тридцать шесть вефильских домиков. Но это умозаключение Чернов отбросил как непродуктивное.
Он представил себе другой берег, зажмурился рефлекторно и очень захотел оказаться на том берегу. Опять ничего не произошло. Опять открыл глаза. Он стоял, как и ожидал, на зеленой травке, впереди, в километре всего, высилась кажущаяся бесконечной стена дома-муравейника. Обретенное умение действовало безотказно. Вздохнул Чернов тяжко и побежал.
А что еще делать несчастному Бегуну?..
И когда он добежал до огромной вблизи и пропадающей вдалеке стены со слепыми черными окнами, когда остановился, пытаясь подавить неизбежное недоумение и все же сосредоточиться, поискать в этом каменном чудовище хоть какую-либо дверь, то услышал сзади знакомый голос:
— Набегался? Или еще хочешь? — Язык на сей раз был выбран — древнееврейский.
Не оборачиваясь, понял, кто спрашивает. Даже не по голосу, хотя голос тоже узнал, а по тому, что в этой гребаной развернутой склейке миров чертиком из табакерки выскакивал только давешний старец, который Зрячий, чертиком в нее и прятался, а кроме него, Чернов здесь никого не знал.
Обернулся — точно!
Старец стоял, опираясь на посох, прятал усмешку (хитринку, лукавинку — на выбор…) в седые вислые усы, ждал реакции.
А какой она могла быть, реакция на идиотизм?
— Хочу — чего?
С одной стороны — прикинулся таким же идиотом, с другой — попытался выудить дополнительную информацию. Не на того напал.
— Не понимаю я чего. Ты ж у нас — мальчик рациональный, толковый, из категории «хочу все знать», причем не просто знать, а непременно узнать все собственноножно и собственноумно, если позволено так сказать. Валяй, твое дело… Только ты не у себя в мире, где ты — смертный. Ты — в Пути, и в нем ты — Вечный, а здесь законы смертного мира не действуют…
— Почему? — счел необходимым встрять Чернов. — Все миры на Пути — смертные.
— Для их жителей. Но не для тебя, не для нас с тобой… Ты прошел уже не один мир, а разве понял что?.. Ничего не понял. Так, рваные кусочки впечатлений. Обрывки целого, по которым не только это целое не восстановить, но и обрывки-то не понять: что, кто, с кем, зачем, почему… Все — туман, одни вопросы без ответов. Бег по сильно пересеченной местности… Не пыжься, Бегун, не строй из себя Всеведущего: это иной ранг Вечности. Ты чуешь Путь, а Знания — у других.
— У тебя?
— Допусти такое, Бегун. Помнишь, что ты вспомнил, когда уходил от меня?..
— Зрячий произнес распевно, как и положено былинному старцу, даже если он распевает на древнееврейском: — «И всем Вечным будет Мною позволено все, что они себе смогут сначала представить, а потом захотеть. А что не смогут представить и захотеть, то останется у Меня до той поры, пока не явится среди Вечных смертный, который будет знать, что он хочет…» Вспомнил?
— Не забывал. Только я не очень понял мысль… Сущего, вероятно, так?.. Представить и захотеть и, как результат, обрести знание или умение. Это ясно. Я захотел преодолеть реку и — получилось… Но кого имеет в виду Книга под смертным, которому будет открыто все знание?
— С чего ты взял, что все? Там обо всем — ни слова. Только о том, что смертный сумеет пожелать. Что сумел, то и получи. Ты и получил: через реку… А теперь включи свою хваленую логику, Бегун. Пошевели извилинами. Что ты не сумел, что не можешь? Ты не можешь найти свой Вефиль. Ты не можешь представить себе весь Путь — от начала до конца. Ты не можешь даже понять, зачем Сущий — или выбери любое имя из тех, которые ты давал Ему не со злости, но, как я понимаю, из любви к Нему и из понимания собственной малости рядом с Ним, — так вот, зачем Сущий не дает тебе простую и ясную возможность выполнить свою миссию, довести народ Гананский от мира Интервала до мира Начала поэтапно, а каждый раз меняет условия существования мира во времени и времени в мире? Да потому что пытается разбудить у тебя интерес. Обыкновенный. Не человеческий, хотя он тоже у тебя какой-то кастрированный, сильно прагматичный, а интерес Вечного.
— Эка ты загнул! — восхитился Чернов. Сел на травку, вытянул все же гудящие ноги. Решил не хамить старцу. — Естественно, не могу я ничего понять в этом Пути, Зрячий. А почему?
— Потому что плохо хочешь.
— А что значит хотеть хорошо?
— Просто хотеть. В тебе все еще мощно жив твой смертный, Бегун, и он мешает тебе знать, мешает понять, что ты хочешь. Что можешь пожелать — без оглядки на твой замечательный здравый смысл. Все твои желания, к несчастью, поверены земным опытом. Где ты там обитаешь в мире?.. — произнес по слогам: — Со-коль-ни-ки… Они висят на тебе, на твоем осознании себя, гирями неподъемными. Они, твои Со-коль-ни-ки, — это твой страх, обыкновенный человеческий страх, который все бесконечное время существования Разума не позволяет смертным людям — в каком бы пространстве-времени они ни обитали! — идти вперед по Пути. Хотя, если честно, было у тебя одно желание, достойное Вечного: излечить заболевших и умирающих. Сильное желание и славно исполнившееся. Хотя и оно — вполне земное… — не преминул уязвить.
Но Чернов этого даже не заметил. Другое его интересовало.
— Страх чего?
— Страх Знания. Если бы его не было, смертные давно стали бы Вечными, потому что человек, созданный Сущим в Начале света, задуман именно Вечным…
— Речь, полагаю, идет обо всей бесконечной Вселенной?
— Обо всех бесконечных, — поправил число Зрячий. — Но твой Путь лежит по твоей планете. Ты ее называешь Землей, хорошее имя, не хуже других. По планете людей. Но — в бесконечности пространств.
— А есть другие планеты, на которых — не люди, да? Или Сущий — антропоцентрист?
— Если ты сумеешь захотеть — узнаешь сам.
— Для этого надо оставаться Вечным и — вне своего смертного мира?
— Для этого надо желать и не страшиться.
— Но если люди изначально были бы Вечными — все! — то я плохо представляю себе, как Сущий решал бы проблему перенаселенности Земли.
— А это не Сущий решал бы, а сами люди. Нет неразрешимых проблем для умеющих желать.
— Выходит, не сложилось у Гения Желаний, у Сущего нашего, облом вышел… Задумал человечка желающего и получающего, а вырос этакий лилипутик, страшащийся знаний…
— В варианте твоей Земли — да.
— Есть иные?
— Захоти, Бегун, — узнаешь. Ты же пробовал уже. Или не понравилось?
Надоело Чернову, хотя интересно было — до жути. Но надоело переминать одно и то же: захоти, захоти, ты не умеешь желать… Ну не умеет он, мозгами не вышел! И все такие на его Земле!
— Не все. — Зрячий услышал мысль, но Чернов воспринял сие как должное. — Не все, — повторил Зрячий. — Ты — иной. И много — иных.
— Ты, что ли?
— И я, Бегун. Я — тоже человек, homo sapiens, как определили нас латиняне, просто мои желания совершеннее твоих.
Так и сказал: «совершеннее». Не «сильнее», не «точнее» — «совершеннее».
— И что же ты умеешь, Зрячий?
— Зачем тебе знать, что умею я? Подумай лучше, что хочешь уметь ты. Подумай. Уйми страх. И ты увидишь не только продолжение и финал Пути, но и — быть может! — все свои прошлые Пути и все будущие.
— Что ты заладил, старик: уйми страх, захоти… Я не понимаю тебя!.. Ну нет у меня никакого страха, даже страха знаний. Я на своей Земле в своих Сокольниках — другого места не припомню, уж извини тупого! — всегда стремился узнать побольше. Даже попав на Путь, я стараюсь не удивляться, а понять то, что встречаю. И делать то, что считаю необходимым и что получается. Да, я делаю это с высоты маленькой кочки, но такая уж у меня высота — земная. Земная логика. Земные ассоциации. Земные выводы… Ты знаешь, что и логика, и миропонимание может стать иным, надземным или внеземным, ты утверждаешь это?
— Наверно, и у вас на Земле есть понимание простейшей истины: знание едино, а Путь к нему и сквозь него — тернист и труден. Ты же идешь по Пути, Бегун, тебе дана такая возможность, ты избран. Это тоже — Путь Знания. Так смотри вперед, а не в себя… Знаешь, как земляной червь пропускает сквозь тело землю, через которую ползет?..
Чернов представил себя в роли червя и невольно поморщился: гнусное сравнение. Однако сказал:
— Червь, выходит, знает все о земле?
— О Сущий! — Старец театрально вздел руки к небу. В правой — посох. — Ты не хочешь! Ты ничего не хочешь!..
— Я хочу завершить Путь, всего лишь, — резко сказал Чернов и встал. — Если судить по моим предыдущим встречам с твоими коллегами по призванию или по ремеслу, то сейчас я могу легко войти в Сдвиг и оказаться в другом пространстве, а город окажется там же. Весь. Целиком… Так я побежал, Зрячий, ладно?
— Твое право, — не обиделся на тон старец. — Бегать — дело нехитрое. Дыши да ноги переставляй. Только куда тебе бежать? Вон они все — твои ПВ, как ты их именуешь… — Он обвел левой дланью местные, широкие просторы, где вольготно, хотя и тесновато расположились действительно разные, как уже отметил сам Чернов, миры. — Ты можешь бегать по ним безо всяких Сдвигов и ничего не понять в них. Ты можешь все-таки захотеть и уйти в Сдвиг и увести за собой твой народ. Ты можешь все, что захочешь, Бегун, даже закончить свой Путь сразу.
— Это как? — заинтересовался Чернов.
— Пожелай. — Старец был лаконичен.
— Ну, желаю… — неуверенно произнес Чернов.
Но ничего не произошло. Где стоял, там и остался. И старец — рядом.
Медленно-медленно — как вскипала! — где-то внутри росла злость. На Зрячего, говорящего загадками. На собственное неумение захотеть так, чтобы все сразу случилось, как проповедует старик. На судьбу, которая дала ему Шанс, а как им пользоваться — не объяснила. На Сущего, наконец, — хотя большее богохульство трудно было представить! — который создал homo omnipotens, человека всемогущего, а потом подленько ввинтил в него чувство страха перед Неведомым, Непознанным, Бесконечным, и означенный человек стал всего лишь разумным, что в языке Чернова означало до кучи и осторожность, и аккуратность, и неторопливость. Иначе — ограниченность… И все эти бесчисленные поговорки: «не в свои сани не садись», «семь раз отмерь», «не по Сеньке шапка»… Оправдание бессилия? Так! Но — бессилия запланированного, осознанного, творчески переработанного…
А как же «рожденный ползать летать не может»? Разве это — не осознание трусости?..
Да ни фига! Потому что в самой формуле заложен брачок: рожденный летать ведь, в свою очередь, не может ползать. А Сущий, то есть Бог по-земному, создал человека, как понимает Чернов, умеющего все.
— Ты — Бегун, — сказал Зрячий. — Ты — Вечный. Ты — хочешь.
— Что я хочу? — заорал Чернов. — Что я хочу, кроме того, чтобы всего лишь понять: на кой черт я сюда вляпался? Зачем я здесь, Сущий, скажи, не мучай меня?!
И Сущий услыхал Бегуна, потому что пришла Тьма.
И вслед за Тьмой — как того требует исторически и литературно обоснованная логика! — пришел Свет.
Свет яркий, слепящий, и Чернов действительно в секунду ослеп, как выключился. Хотя откуда ему выключаться, если честно? Был во Тьме — во Тьме и остался. Как в прямом, так и в переносном смысле. Но коли в прямом, так ненадолго: прозрел, отверз, говоря красиво, вежды, проморгался и увидел, что стоит себе на твердой земле, буквально — на очень твердой, светло-коричневой, сухой, выжженной солнцем, которое висит в блекло-голубом небе и жарит не по-детски. Впереди — невысокие холмы, покрытые редкой и скудной на вид зеленью, впереди — дорога среди холмов, вытоптанная, выезжанная, с соответствующими следами ног и колес, впереди, на са-а-амом горизонте — немаленькая гора в сизой дымке, а перед ней — едва видная отсюда беленькая полоска. Каменная стена?.. Город?.. Вефиль?..
Побежал Бегун, потому что иных действий показанное ему не предполагало. И прибежал, и увидел: да, каменная стена, да, город, да, Вефиль. И, как обычно, встречала его у ворот, коих, повторимся в который раз, не наличествовало в стене, шумная толпа горожан, на этот раз почему-то излишне шумная, непонятно чему радующаяся, орущая, даже приплясывающая, и впереди всех скакал козленочком мальчонка Берел, размахивал руками, тоже орал что-то невнятное, и Хранитель был тут же, и он не вел себя достойно должности или сану, а изображал нечто вроде ритуального танца розовых фламинго в брачный период. Чернов видел по телевизору, как они танцуют… А тут толпа узрела Бегуна, и все прямо рванулись к нему, и Чернов, убоявшись, что его раздавят, рванул в сторону, обегая толпу и норовя влететь в город целым и невредимым. Но — облом! Нагнали, повалили, придавили, придушили, и Чернов уже мысленно простился с белым светом и вечностью своей на этом свете, как вдруг стало легко дышать, чьи-то руки помогли ему подняться, он увидел рядом сияющую рожу Кармеля, и она, то есть рожа, проорала ликующе:
— Мы дома. Бегун! Мальчик сказал: «Мы дома!» Он сказал: «Это — конец Пути!» Он сам сказал это, Бегун! Сразу сказал! Мы дома, дома, дома!
Мальчик сказал. Сказал, сказал, сказал. Всего лишь. Вот так он и приходит, оказывается, — конец Пути: вдруг, сразу и совершенно не вовремя… Мельком подумал о том и тут же вспомнил миг, в котором он — когда это было? сегодня? вечность назад? — исчез во Тьме, вспомнил этот миг, а в нем — мелькнувшее в сознании или, скорее, в подсознании отчаянное: пусть бы все это кончилось, к такой-то матери! Тогда — всего лишь мелькнувшее и абсолютно не зафиксировавшееся на фоне крика-просьбы, крика-угрозы неведомому, называемому Сущим, а теперь вот всплывшее и давшее Чернову точный и единственный ответ: он захотел!
И сразу же невероятной тяжестью — что там толпа радостных вефильцев! — навалилось на него ощущение огромной личной беды. Какой? Да проще простого ее выразить: почему конец? Зачем конец? Почему вдруг и сразу?.. И — как вывод, скорый и категорический: я не хочу, чтобы Путь кончался!!!
И словно пробуя голос после излишне дружеских объятий в плотном песке дороги, проложенной, как оказалось, по древней гананской земле:
— Я не хочу… — хрипло, тихо, самому себе.
А Кармель услыхал. Спросил:
— Что не хочешь?
Надо было отвечать.
Но надо ли отвечать, задал себе очередной риторический вопрос Чернов, становясь одновременно злым и хладнокровным, мысля четко и жестко, надо ли показывать невольную свою слабость людям, которым он нужен всегда сильным и неутомимым? Нет, не только не надо, сам себе ответил, но просто невозможно. Он — один. Он — Бегун-на-все-времена. Он — вечен. Путь его — непрекращаем. А то, что вефильцы вернулись домой, так это и вправду — повод для радости. Для их радости, но и для его — тоже…
Что-то подсказывало Чернову — то ли подсознание безумное, то ли опять подсказка извне затесалась, — что финал Пути вефильцев не обязательно совпадает с финалом его, Бегуна, Пути. Не Пути вообще — от начала Света до прихода Тьмы, как по Книге, но конкретного Пути вечного Бегуна или, что соответствует нынешним реалиям, изъятого из смертной жизни сокольнического жителя Чернова. Что-то — или все же Кто-то с любимой прописной? — подсказывало Чернову, что придется ему — Бегуну, а не Чернову, хотя, на его взгляд, это было сейчас одинаково, — куда-то еще бежать, с кем-то встречаться, кого-то искать — прежде чем он вернется в свои разлюбезные Сокольники. Вернется — буквально! — доживать. Чтоб когда-нибудь — хочется верить, что не скоро! — помереть тихой смертью и вновь воплотиться в кого-то смертного и вновь ждать Вызова в Путь. Не помня ничего из того, что было прежде…
Что-то подсказывало — так.
Но Чернов послушал подсказку и не стал суетиться. Он сейчас был одним из вернувшихся — только лишь. Бегуном, но — вефильцем. Понимал: он захотел конца Пути, правильно захотел — как наставлял старец-Зрячий, и нате вам — «Мы дома!». Так не радость ли это двойная для Чернова-Бегуна? Во-первых, он довел вефильцев до родных земель. Во-вторых, он научился хотеть. Кажется ему, что научился…
И отбросил назойливое: ничему он не научился, ничего не понял, попадание — случайное. Отбросил, потому что это назойливое мешало ему сейчас (потом додумаем, домучаем, докопаемся…), и принялся честно и искренне радоваться тому, что было во-первых.
Он схватил Берела под пузо, закрутил его, подбросил, поймал, еще подбросил… А поймали мальчишку другие руки, потому что их тянулось множество к Избранному, и Чернов влился во всеобщее довольно-таки бессмысленное по форме гулянье. Но к чему придираться к форме, когда суть верна, а люди смертельно устали и им невдомек и незачем было сочинять какие-то осмысленные целевые действия, долженствующие означать радость возвращения к истокам. Для кого означать? Для стороннего здравого зрителя? Не было никаких сторонних и здравых, а Чернов почти сразу осознал себя одним из многих, из всех. Да он и был таким на самом деле…
Потом они пили и ели — все вместе: на площади у Храма, на улицах, на крышах домов. Они пили и ели, безжалостно и бездумно уничтожали последние запасы вина и пищи, которые сохранились — вопреки всем испытаниям и невзгодам. Они и верно не задумывались, что завтра надо будет снова есть и — не исключено! — пить вино. Они были дома, повторим в который раз, они пришли в свое родное Междугорье, они знали, что рядом, максимум в пешем переходе длиной в одно солнце, — соседи: другой город, другая деревня, где живут такие же гананцы, как и они, и быт тот же, и язык тот же, и можно будет одолжиться у них всем, что требуется для жизни. Точнее — для обживания… Да и вообще: срок отсутствия Вефиля в родных местах исторически не столь громаден, чтобы забыть о городе и его обитателях, тем более что у них, у пришельцев, возвращенцев — Книга Пути…
Кармель поднял кружку с вином, подождал, покуда собравшиеся на площади умолкнут, а громоголосье на соседних улицах станет потише, и тогда сказал торжественно:
— Я хочу провозгласить всем вам слова, которые появились в Книге Пути только-только — там, где еще вчера был чистый лист. Вы все знаете, что это случается лишь тогда, когда происходит событие, достойное быть названным в Книге, и то событие, свидетелем которого явились люди, Книгу стерегущие. Вот эти слова: «И привел Бегун народ Гананский в дом, что был домом народа Гананского от начала Света и будет домом его до прихода Тьмы, что бы ни случилось под солнцем и под луной. И настала радость в доме том великая, и стало всем ясно, что не зря были испытания, которые выпали на долю народа, потому что Книга не погибла, не исчезла, не потерялась на поворотах Пути, а осталась с народом. А пока Книга с народом Гананским, дом его цел, мир его надежен, вера его крепка. Но что делать Бегуну, который привел народ Гананский в дом, откуда в одном из прошлых своих Путей увел его? Что делать ему, обреченному на вечный бег по бесконечным Путям Сущего? Кто скажет истину? Кто успокоит бегущего и утешит теряющих его? Кто?» — Кармель умолк, обвел ожидающим взглядом собравшихся, будто и впрямь верил, что найдется хоть один, угадавший правильный ответ.
И кто бы мог подумать? Нашелся-таки. Один. Медленно, словно и впрямь угадывая, точнее — подбирая нужные слова, Чернов продолжил начатое Хранителем и невесть кем написанное в Книге:
— «Я утешу теряющих — тем, что сохраню их дом, и позволю вырасти хлебу и созреть винограду, и дам силу чревам их жен, и вдохну жизнь в их новых сыновей и дочерей, и мир у них будет в доме, и покой в душах — но лишь до поры, когда Я им скажу: Путь ждет… Я успокою бегущего тем, что лишу его памяти, как лишал всегда прежде, чтоб его спокойная смертная жизнь не была отягощена Знанием, которое не под силу нести смертному, но лишь вечному дается оно в ношу, и станет он жить, не ведая о Вечности — но лишь до поры, когда Я скажу ему: Путь ждет…» — Теперь и Чернов замолчал, будто исчерпал силу угадывать слова.
Хранитель смотрел на него с восхищением, замешенным на восторженном страхе. Произнес с растяжкой:
— Ты знаешь… Ты умеешь… — и уже без страха, а просто ликующе подхватил оборванную многоточием мысль: — «Но Бегун, вернувшийся на новый Путь, опять все начнет сначала, потому что память его будет чистой, как у новорожденного младенца, а народ Гананский — наоборот — не забудет ничего из свершившегося с его людьми ранее. И новый Путь опять станет Путем слепого, что прозревает от шага к шагу, и измученного земными тяготами, что избавляется от накопленных мук, сбрасывая их на Пути, и копит иные, обретая их на том же Пути. Потому что Закон Вечности прост и неизменен: всегда слепой ведет уставшего по Пути от мира к миру. Потому что Закон еще и справедлив: слепой обретает зрение, а усталый — покой. Но спрашиваю Я: надолго ли им это?..» — И на сей раз он притормозил цитирование, ожидающе глядя на Чернова. Проверяя?..
А Чернов легко подхватил, не преминув, однако, вставить:
— Мы прямо как ведущие «Городка»… — Для себя сказал, кто бы его здесь понял! Поэтому и сказал по-русски. А продолжил на местной, хорошо уже освоенной смеси арамейского с древнееврейским: — «Я и отвечу: лишь до конца одного Пути. А начнется иной Путь — все пойдет точно так же, как было всегда, как было в начале Света и будет до прихода Тьмы, но лишь до того мига, когда Бегун наконец почувствует и осознает разумом и душой силу своего желания и волею своей перельет ее в тех, кто идет за ним…» — Чернов остановился, почему-то поднял очи горе и произнес тихо и умоляюще — только для кого, спрашивается, произнес:
— Я же почувствовал силу… Я же смог…
Никто ему, разумеется, не ответил. Лишь Кармель сочувственно смотрел на Бегуна, потом обнял его за плечи, сказал нарочито весело:
— Чего зря печалиться, Бегун? Так устроен мир: ты — впереди, мы — за тобой… — Добавил не без огорчения: — Точнее, не мы, другие, теперь — будущие… Тоже люди…
А Чернов неожиданно подумал: что случится, если он сейчас встанет, покинет пирующих, выберется сквозь их толпу за стены Вефиля и помчится по земле Гананской куда глаза глядят? Как до сих пор бегал. Что будет? Новый Сдвиг?.. И уж так засвербило в одном месте, что чуть не поддался безумному желанию, но все ж сдержал себя: негоже нынче опасно экспериментировать. А вдруг да и вправду в Сдвиг въедет? И Вефиль вместе с ним? И прощай родной дом, земля предков… Вот тебе и порадовались, вот и попировали…
Выбросил из головы пустое, чокнулся своей чашей с чашей Кармеля, выпил теплое гананское залпом. И опять легко зашумели все, запели что-то маловразумительное, потому что выпито было уже немало, и Чернов запел вместе со всеми, не ведая, что поет. И так потихоньку выпал из сознания, провалился в сон и спал, спал, ничего во сне не наблюдая, а когда проснулся, то обнаружил себя на знакомом топчане в доме Кармеля, заботливо укрытым толстой тканиной. Это в жару-то!.. Встал, умылся, Кармеля в доме не нашел, зато увидел на столе сыр, пресный сухой хлеб и вино, явно им для Чернова оставленные — вино с утра на опохмел, видимо. Не стал кобениться, смел все, потому что голоден был почему-то зверски, а опохмелиться показалось полезным. И ведь не зря показалось: ожившим и отдохнувшим себя ощутил. Вышел на улицу, а там — на площади — уже гости имели место. Судя по всему, жданные и дорогие.
Перед входом в Храм стоял Хранитель, облаченный во впервые увиденное на нем Черновым одеяние: длинный, расшитый золотыми нитями халат — не халат, а скорее длинную, до пят, мантию, голову украшало нечто вроде тиары — тоже золотом украшенную и с золотой же табличкой, на которой что-то неявное было выгравировано. Чернов не смог увидеть и прочесть. Чуть позади стояли пятеро вефильцев — тоже необычно нарядные. Правда, без золотых прибамбасов, но в чистых белых рубахах, препоясанных широкими кожаными ремнями, на которых болтались сгруппированные в строгом порядке тонкие, тоже кожаные сопельки, завершаемые — каждая — медными надраенными наконечниками. А перед ними — спинами к вышедшему поглазеть Чернову — стояли явные пришлецы, но не чужие, судя по лицам встречающих, а именно, как сказано выше, жданные.
Кто-то из соседнего города, здраво сообразил похмелившийся Чернов, кто-то из дальних или ближних родичей, так сказать, соотечественников и соплеменников.
Сообразил так и бочком-бочком, стараясь не сильно себя обнаруживать, посеменил по краешку площади ближе к высокодоговаривающимся сторонам: поглазеть и ничего кроме. Сейчас у него что-нибудь кроме не получилось бы по причине крайней степени отупения, но тем не менее витала где-то в прозрачной поутру башке крамольная мыслишка: а обе ли стороны рады друг другу одинаково? Может, одна — то есть вефильская — сторона рада, а вторая — вовсе не очень. И то можно понять: жили себе жили, не тужили, извините за народную рифму, а тут — нате вам: пропавшие родственнички заявились. Голодные и плохо одетые. Кому это по душе придется, а?.. То-то и оно…
Однако остановился Чернов поодаль, но так, чтобы разговор слышать, присел на корточки, постарался прикинуться кустом, кактусом, неизвестным здесь растением перекати-поле. Отметил: не один здесь — зритель. Поодаль, там, где улицы втекали в площадь, толпились горожане. Не подходили ближе. Робели, видать. Или известный здесь ритуал не позволял посторонним слушать ритуальные тексты. И еще увидел Чернов: Кармель все-таки засек его, повел бешеным глазом, но не сказал ни слова. Поэтому Чернов так и остался на корточках — перекати-полем.
— Чем вы докажете, что именно ваш город был нашим городом по имени Вефиль? — вопрошал строго и даже с явно слышимой злостью стоящий впереди гостей высокий черноволосый мужчина в простом черном — в отличие от нарядного Кармеля — плаще.
— Чем вы докажете, что это ваши предки исчезли с земли Гананской в дни Великого Нашествия Псов?
Ага, подумал Чернов, они знают про Псов. И еще подумал все же расслабленный Чернов: ага, они таки не рады бедным родственникам…
— Разве надо доказывать это тем, кто владеет Книгой Пути? — с достоинством отвечал Кармель. — Разве народ Гананский не страдает от того, что не знает объяснений своей судьбы вчера и сегодня, разве не возникает постоянно жажда услышать слова, оставляемые в Книге Тем, кто выбрал народ Гаванский своим народом?
— А кто докажет, что Книга у вас?
— Вот Храм. — Кармель повел рукой. — Книга там была, есть там и там будет, пока жив в мире под Солнцем и Луной славный род Хранителей… — Добавил обыденно: — А он, род наш, прекращаться не предполагает.
— Как знать, — странно протянул гость и неожиданно обернулся, колко взглянул на сидящего на корточках Чернова. Быстро спросил у Кармеля: — Это кто?
И тут Кармель — вместо того чтобы честно сообщить гостю, знающему, судя по всему, Книгу Пути, что на корточках в сторонке сидит не кто иной, как знаменитый Бегун-на-все-времена, — тут Кармель повел себя странно. Огляделся по сторонам, словно ожидая либо поддержки, либо нападения, не нашел ни того, ни другого, вздохнул тяжко и произнес, отводя глаза:
— Это так… помощник мой… Не обращайте внимания, он не мешает…
Почему он так поступил? Чернов не понимал. Спросил бы, да не время было спрашивать. Но Кармель, как знал Чернов, несмотря на всю свою внешнюю простоту и открытость, был Хранителем, то есть — по определению! — человеком, обязанным хранить. В его случае — Книгу Пути. Но, говоря образно, это означало и тайну, ибо Книга и была тайной, самой великой из всех великих, которые имел отмеченный Сущим народ-скиталец. А Бегун — часть Книги и, значит, часть тайны… Ох, видно, не нравилась Кармелю ситуация, ох не нравились ему соплеменники, явившиеся явно не помогать, но судить. Жданные они были — да, но вот дорогие ли? Не чересчур ли высокой цена их визита окажется для вефильцев?.. Не того ждал Кармель от возвращения домой. Не за то поднимал вчера чаши с теплым гананским…
А главный пришелец — высокий, черноволосый, как уже сказано, и длинноволосый также, нос — с горбинкой, глаза черные, колючие, немолодой уже — под полтинник, наверно, — главный пришелец потерял интерес к невзрачному помощнику Хранителя, страдающему птичьей болезнью «перепел», спросил жестко:
— И где она, Книга Пути? Покажи ее нам, и я поверю, что вы и есть потомки тех, кто бесследно исчез, убоявшись атаки Псов, и унес с собой то, что принадлежит не городу, но — всему народу Гананскому. Покажи ее нам ты, называющий себя Хранителем, и тогда нам будет о чем поговорить с соотечественниками, которые сохранили, как ты утверждаешь, главную святыню нашего с тобою народа.
Кармель неожиданно для Чернова усмехнулся.
— Ты же знаешь, посланник Базара, что не может никто, кроме Хранителя, видеть Книгу, вернее — то, что внутри ее, что написано в ней Тем, кто следит за нами, — ты же это имеешь в виду. А саму Книгу я показал тебе и твоим людям. Ты видел ее на Святом Камне и видел изображение того, кто — как в Книге сказано — должен был увести людей, чтобы спасти главное: Память. Что же ты еще хочешь, посланник? Нарушить древний Закон?.. Сказано в Книге: «Каждый вправе слышать слова Книги Пути, но лишь человеку, названному Хранителем, дано прочесть эти слова глазами и донести до ушей всех, кто хочет слышать и умеет услышать». Скажи мне, посланник из рода посланников, коли ты утверждаешь, что явился сюда со товарищи прямо из города царей — из великого Асора, и послан к нам самим Базаром, который сейчас правит народом Гананским, скажи мне: есть ли у твоего народа Хранитель, а если есть, то что он хранит?
Великим Асором, как смутно припоминал Чернов, назывался город, на который напали летающие драконы, после чего в Вефиль, расположенный неподалеку, явился Бегун и увел вефильцев вместе с Книгой на Путь. Для Кармеля они — драконы с солнцами на спинах, а для этого посланника из рода посланников уже — Псы, каковыми они, драконы эти, и являются. Чернов знал сие от Пса непосредственно, а посланник, выходит, тоже в курсе дела. Интересно, как та войнушка закончилась?.. Дракон-Зрячий ничего Бегуну о том не поведал… Но, судя по целому и невредимому Асору, видно — отстроенному с нуля за эти длинные десятилетия, судя по тому, что правит в нем царь по имени Базар, Псы Сущего тогда улетели, посжигав все, что подвернулось, а жизнь продолжилась. Верховный Главнокомандующий совершил что-то, задуманное зачем-то, и свернул операцию. Вон и город уже отстроен, вон и посланников новый царь шлет…
Но вопрос Кармелем задан, посланник отмалчиваться не собирался.
— Нет Хранителя, — честно ответил он, — потому что нет в Асоре Книги.
— Она вернулась. — Кармель демонстрировал невероятное терпение: просто Песталоцци плюс Ушинский, Сухомлинский и Корчак, вместе взятые, а не простой Хранитель.
Но и ученичок стоил учителя.
— Ты не доказал мне, что книга, увиденная мной на Святом Камне, и есть Книга Пути.
— Смотри, — ласково улыбаясь, сказал Кармель, — видишь: гора на горизонте. Она называется Синал. А вон там, — он обернулся в противоположную сторону, — видна гора Батар, она далеко. Верно?.. А Вефиль испокон веку стоял в пешем переходе от горы Синал, равном половине солнца, в месте, именуемом Междугорье. И теперь на то же место встал, возвратившись, и стоит… А еще видишь: дерево-листоклей, которое старше тебя и меня и всех нас, вместе взятых? Когда Бегун уводил нас в Путь, оно было посажено посланником Тарилом из рода посланников, который примчался в Вефиль, чтобы передать повеление царя Арама: спасать Книгу. Посажено, как знак беды, которую он успел упредить… Кем приходится тебе посланник Тарил, скажи мне ты, так и не назвавший свое имя?
Это был хороший ход — про посланника Тарила. Чернов заметил, что посланник растерялся.
— Откуда ты знаешь про Тарила? — спросил он Кармеля, и голос его дрогнул.
— Из Книги, — просто объяснил Кармель. — Книги. Я же еще не родился тогда.
— Меня зовут Малатом, — начал сдавать позиции посланник, — а Тарил приходится мне далеким предком по линии отцов. Он погиб в те страшные дни…
— Я знаю, — сказал Кармель. — Я читал. Его сожгли драконы, когда он возвращался из Вефиля назад в столицу. Это случилось, пока Бегун еще не увел нас в Путь, поэтому надпись о том возникла в Книге… Только почему ты называешь драконов Псами? В Книге нет для них такого имени — только определение: «И свирепость их была сравнима со свирепостью голодных псов, которые наконец-то нашли себе беззащитную жертву».
— Не знаю, — ответил Малат, — так в предании… У нас же нет Книги. У нас есть только устные предания о том, что было…
Он явно отступил. И тон изменился: из повелительного и грозного стал мягким и виноватым. И манеры тоже: стоял перед Кармелем и впрямь, как перед учителем ученик, хотя возраст у обоих вряд ли сильно разнился.
— А у меня — письменные, — тоже мягко объяснил Кармель. — Хочешь, Малат, я расскажу тебе обо всем, что происходило здесь до того мига, когда Бегун забрал город? Подробно расскажу. Я — Хранитель. Мой долг — доносить начертанное в Книге до ушей умеющих слышать… Поверь, я знаю все в подробностях, которые позволил узнать Сущий, оставив их в Книге… А после — ничего о вас, о доме. Только — о нашей истории…
— А где вы были? Куда увел вас Бегун?
— Я не смогу объяснить. Путь известен лишь Бегуну, а не нам, смертным.
Вот тут он ошибается, не без сожаления отметил Чернов, ничего Бегуну не известно. Сам — впотьмах…
Сидеть на корточках было неудобно, почему-то затекали ноги, привыкшие к долгому бегу. Чернов распрямился и позволил себе подойти к Кармелю и встать обок, рядом с принаряженными вефильцами. Что с него взять? Простой незамысловатый помощник Хранителя. Непринаряженный. Молчаливый. Не исключено — немой. Но уж точно малость пришибленный… Во всяком случае Кармель не возражал.
— А как вы оказались здесь, на старом месте?
— Бегун привел.
— Опять Бегун?!
— Это его миссия и его Путь.
— Он такой, как на картине в Храме?
— Один в один, — подтвердил Кармель и посмотрел на Чернова: мол, верно, мол, не ошибся ли?
И Чернов кивнул согласно: верно, не ошибся. И подумал с удовлетворением: славно, что он не носит свой рибоковский костюмчик. Хорош бы он был сейчас — как с портрета сошедший… Верно придумал Кармель, не выдав его посланнику: вопросов возникло бы — море, а кому они сейчас нужны? Тут бы самим вефильцам доказать собственное право на жизнь там, где они и жили испокон веку. Посланник вроде поверил. А ведь еще царь есть по имени Базар: он-то как все это воспримет?..
— А где Бегун сейчас? — не отставал посланник.
— Убежал, — нехитро объяснил Кармель. — Наш Путь закончен, а его… — Не договорил, махнул рукой. Спросил: — Передохнете, друзья?.. Мы, правда, поиздержались в Пути, но вино найдется, и опресноки остались, и мясо сухое…
— Некогда, — нежданно не согласился Малат. — Мы должны вернуться в Асор засветло: царь Базар ждет. Я ведь послан только посмотреть, откуда здесь взялся город. И сразу — назад.
— Есть что сказать царю? — И не хотел, видно, а проклюнулась ирония в голосе Хранителя. Посланник поймал ее, насупился.
— Сам скажешь. Ты пойдешь с нами.
— Я должен стеречь Книгу. — Кармелю не хотелось уходить именно сейчас — пока Бегун еще не покинул Вефиль.
Он смотрел на Бегуна с мольбой, и Бегун понял ее и ответил:
— Иди, Хранитель. Я же твой помощник. Я сохраню Книгу в целости и дождусь тебя… — Помолчал и добавил — по справедливости: — Если Сущий позволит…
Кармель улыбнулся — широко, радостно, не стыдясь своего щербатого с недавних пор рта. Бегун дождется. Бегун не уйдет, не простившись. Сущий не допустит этого, Сущий справедлив, он понимает, что испытывает Хранитель Его Книги к Вечному, который — волею Сущего же! — спас народ Хранителя, вернул ему дом или его — домой. Это уж кто как хочет…
— Иди, Хранитель, — повторил Чернов.
— Мы в Асор надолго? — поинтересовался Кармель у посланника.
— Не знаю, — пожал тот плечами. — Не мне решать — царю.
— Я же не могу надолго оставлять Книгу, — все еще сопротивлялся Кармель.
— Царю решать, — упрямо повторил все-таки обиженный посланник, — он лучше нас знает, кто что может…
Повернулся и пошел. И его молчаливые спутники пошли следом. И Кармель, в последний раз обернувшись на Чернова, тоже пошел. Впрочем, он еще раз обернулся и махнул Чернову рукой, перед тем как скрыться из глаз в жерле улочки.
А народ, издалека следивший за не слышным никому, кроме Чернова и в свиту выбранных Хранителем вефильцев, диалогом Кармеля и посланника, потянулся на площадь. Подходили, вставали рядом с Черновым, кто-то на землю уселся.
Берел, мальчик, Избранный, — спросил:
— Теперь ты — Хранитель?
— С чего ты взял? — изумился Чернов. — Я — Бегун. Забыл, что ли?
— Помню. Но Хранителя-то увели, а ты остался. За Книгой смотреть?
— Хранитель вернется, — успокоил его и всех остальных Чернов. И себя тоже постарался успокоить. — Может, завтра. В крайнем случае — послезавтра. Я дождусь его… Вы вот что… вы давайте делом займитесь. Дел кругом — невпроворот. Домой вернулись. Нечего зря прохлаждаться… Да, — вспомнил давно слышанное, спросил мальчишку: — А почему ты не говоришь мне: «Свободен, Бегун»?
— Не говорю, потому что не чувствую, — ответил Берел так же странно, как все в Пути отвечали Бегуну. — А ты сам чувствуешь?
— Что чувствую, то — мое, — не менее странно ответил Чернов, потому что не нашел что ответить.
Повернулся и пошел в Храм.
Там жили прохлада и полутьма. Сквозь узкие щели-окна свет и жара почти не проникали, и знакомый портрет на стене над камнем-саркофагом был почти не виден. Только узкая вертикальная полоса света падала точно на раскрытую Книгу Пути, лежащую на саркофаге. Или на Святом Камне.
Забыл Хранитель убрать ее? Или специально оставил?.. Так или иначе, но Чернов решился на святотатство. Подошел к Книге, прочитал завершающие правую страницу строки: «…и остался Бегун один на один со своей памятью…» Изумился точности написанного — словно подсмотрел кто случившееся только сейчас! — перевернул страницу и вообще остолбенел. На ней, на самом ее верху — прямо на глазах! — проступали черные вязевые символы, складывающиеся в слова: «…И понял Бегун, что не имеет он права дожидаться возвращения Хранителя от Царя народа Гананского, а должен еще познать до конца Истину, к которой приблизился. Но чтобы познать ее, нельзя оставаться в Храме, ибо дело Бегуна — бежать, а Истина всегда — в Пути, который ведет только вперед. Понял это Бегун и побежал…»
Что-то (или кто-то) вело (или вел) Чернова, не самостоятельно он закрыл Книгу, не самостоятельно вышел из Храма и запер двери, не самостоятельно прошел этакой сомнамбулой по площади, по улице, не отвечая на вопросы встречных, которые, конечно же, любопытствовали, куда это навострил сандалии Бегун, обещавший дождаться возвращения Хранителя. А Бегун сам не ведал — куда вострил сандалии. Не самостоятельно выбрался на дорогу и только там вроде бы обрел самого себя и задумался. Бежать? Дело привычное. Но в какую сторону? В город ли Асор, где царствует некий Базар, либо в иную какую сторону?.. Мир этот, как представлялось, — прочный и реальный, в отличие от виденных и встреченных на Пути, притом многонаселенный. Если предполагать, что дело происходит где-то в районе Междуречья (по географии Чернова, естественно…) или, конкретнее, Синайского полуострова, то здесь (по истории Чернова, естественно…) во все времена имели место и города, и деревни, складывавшиеся в разные — подчас сильные и многолюдные! — государства. В местном варианте Междуречье превратилось в Междугорье, выросла «лишняя» гора, да и рек Чернов пока не встретил. Но реки могли течь где-то рядом, а от появления иной горы и от смены названий вряд ли что-нибудь изменилось в здешней демографии. Поэтому, понимал Чернов, куда ни побеги, в итоге все равно попадешь к людям, реально — к соотечественникам Кармеля. Для этого ли Книга позвала Бегуна «туда, не знаю куда»?..
А для чей? вообще, спрашивается, позвала? Имелся ответ, робко таился он там, где и положено, наверно, таиться ответам, вопросам, вообще мыслям разным, Чернов не представлял — где, но ответ чувствовал, не выдергивал его на поверхность заранее — из суеверности, вестимо, однако очень надеялся, что настанет момент и ответ этот окажется единственно верным, сработает в яблочко.
Но, повторим, об ответе говорить рано, а пока Чернов стоял под палящим солнцем на проезжей дороге и выбирал направление пути. Или все-таки иначе: направление Пути? Буква — она многое меняет…
Чернову не хотелось бежать в населенные пункты, не хотелось встречаться с людьми, потому что, понимал он, слух о появлении Вефиля уже расползся по земле Гананской, вопросов сей слух породил несметное число, а чужой бегущий человек в этом случае вполне может навести обывателей на известные былинные ассоциации. Бежит? Значит — Бегун… Ну не лежала у Чернова душа — разговоры разговаривать! Поэтому выбор оказался единственным: гора Синал. Там, полагал Чернов, если и есть жители, то вряд ли они живут кучно, а отдельно расположенные крестьянские хозяйства легко и обойти стороной. Точнее — обежать.
Принял решение и порулил в гору. Бежать было привычно, но удовольствия — даже не чуть-чуть. Зной, дорога вверх, мелкие камни, то и дело подворачивающиеся под ноги, отсутствие цели в конце дистанции (ну наступит же он когда-нибудь!) — все это мешало, расхолаживало, невольно заставляло беречь себя любимого, не выкладываться, как делал он — и не раз! — нацеливаясь на Сдвиг. А сейчас на что?..
Ответ ворочался в загадочных глубинах подсознания, хотел на свет, а осторожный Чернов не пускал его, думал о холодных зимних Сокольниках, где иней лежит на ветках голых деревьев, а серая голодная белка пытается достать из-под снега что-то съедобное и совсем не боится бегущего мимо чудака…
И тут чудак, то есть Чернов, услышал звук. Далекий-далекий — он тянулся вниз с вершины горы, словно там, в сизой дымке, стоял… кто?.. ну, олень, например, или маленький трубач из песни Окуджавы… стоял и непрестанно дудел. И олень, и трубач — это звук именно трубный, а такой и доносился до Чернова. Более того, становился отчетливей и громче, будто число оленей и маленьких трубачей непрерывно росло, и трубили они громко и слаженно, но — на одной, довольно заунывной ноте.
Уж со стольким непонятным, невиданным и неслыханным в подлунных мирах сталкивался Чернов на Пути, что какие-то фантастические по сути, но все же ординарные по форме и посему не страшные звуки с вершины горы были ему — так, семечки. Он лишь припустил шустрее, потому что любопытство — хоть и сгубило английскую кошку, — всегда вело вперед людей любопытных и любознательных, к каковым Чернов себя относил. Он уже подустал, и дыхалка начала сдавать (путь в гору — это вам не стадионные круги…), но не снижал темпа, тем более что на горе происходило вообще необъяснимое с точки зрения земного восприятия. Сизая дымка, венчавшая Синал, споро густела, синела изнутри, в ней возникали частые яркие сполохи то ли огня, то ли каких-то красно-желтых турбуленций, все это медленно спускалось вниз, закрывая гору, и Чернов невольно притормозил, поскольку все-таки стало не по себе. Да и передохнуть, продышаться стоило. Подумать тоже. Вообще-то думать было особо не о чем. Вариантов действий — всего два. Либо опрометью нестись назад, в Вефиль, а сверх того — уже самому трубить тревогу и уводить вефильцев из явно опасной зоны. Может, в безобидном Синале проснулся вулкан и Вефиль погибнет, как в земной истории Чернова — Помпея. Мало ли что на сей раз пришло в голову Главному Вулканологу… Второй вариант — ровно наоборот: бесстрашно нырять в турбуленций, продираться к источникам трубных звуков и искать там причину столь высокой природной активности. Чернов и не раздумывал: его зверски интересовала означенная причина, несмотря на живущую в нем все же осторожность, замешенную на разумном «не по себе», то есть все же страхе. Но зверский интерес во все времена оказывался сильнее любого страха, почему прогресс и не стоял на месте.
Ощущая себя двигателем прогресса, Чернов вдохнул, выдохнул, еще раз вдохнул-выдохнул и побежал вверх. То есть буквально — продышался.
Он быстро оказался в бело-синем мареве, которое ничем, кроме цвета, не отличалось от обыкновенного тумана, хотя, если честно, Чернову не доводилось видеть такой густоты туманы в земных условиях, а здесь, в Пути, он уже второй раз попадает в нее: на берегу безымянной реки, протекающей по разложенным на плоскости мирам, тоже имел место нехилый туманище. Любимая деталь Режиссера, так?.. Чернов бежал, по сути, вслепую, чувствовал, что — вверх, и этого ему было довольно. Он здраво понимал, что так или иначе, но попадет туда, куда ему назначено попасть.
Вот — слово сказано: назначено. Ответ, который хотел на свет, извините за невольную рифму, созрел и нахально заявил о себе уже не в подсознании, а в самом сознании. Короче, Чернов на сто процентов был уверен, что в конце нынешнего забега, на вершине, он должен встретить некоего Царя Горы, который послан ему для дальнейших и, желательно, окончательных объяснений. Как он, этот Царь, назовет себя — Зрячий, Избранный, Умный, Логичный — было, в сущности, не важно. Все минувшие беседы с драконами, младенцами, былинными старцами и прочая, именовавшими себя Зрячими и даже бывшими оными, являлись всего лишь способом получения информации — рваной, разрозненной, не всегда понятной, но из которой все же стоило попробовать сложить некий паззл. Пусть не целиком, но хотя бы в той мере, что разрешит предположить, не более чем предположить: что же все-таки видел Чернов в Вечном своем Пути по смертным мирам, коли прибегнуть к высокопарным формулам.
Помнится, была в детстве зачитанная до стертых букв книжка — «Что я видел», про мальчика Алешу по прозвищу Почемучка. Мальчик жил в деревне, ехал в город, а по ходу нехитрого сюжета подробно знакомился с тем, что его окружает: поезд, самолет, автомобиль, метро и так далее — вплоть до автомата с газировкой. Мальчику Алеше повезло больше Чернова: все, что он видел, объяснялось ему (ну и читателям, соответственно…) с завидными подробностями, и картина мира Почемучки была четкой и зримой. Чернов вполне мог представить себя Алешей, которому никто ни хрена толком не объясняет. Ему вон даже Книгу Пути почитать не предложили, а попроси он ее у Хранителя, отказ был бы резким и категорическим. Хорошо — оказия выпала: сам в нее заглянуть успел… Поэтому — коли уж пошли литературные ассоциации, — ему больше подошла бы сейчас книга под названием «Живи с молнией», тоже читанная, но уже в отрочестве. Чиркнули чем-то по чему-то, осветили на миг картинку: что успел увидеть, то — твое. Чернов увидел безнадежно мало, но закадровый, так сказать, текст Зрячих позволил ему самостоятельно начать делать выводы. Не исключено — неверные. Не исключено — слишком, что ли, земные или, жестче, приземленные, в чем его уже упрекали было. Но почему информация Зрячих, будучи рваной, все ж позволяла Чернову поступательно развивать эти приземленные выводы, выстраивать их в опять же рваную, но все же цепочку?.. Здесь очень хотелось сделать вывод: пусть Чернов мощно недопонимает, но все, что понял и сформулировал сам для себя, — в какой-то мере верно. А сейчас ему местный Царь Горы отмерит до кучи еще чего-нибудь, и Чернов вернется в свои Сокольники, обогащенный в недоступных смертному глубинах памяти доморощенной (сиречь собственной…) теорией (или все же гипотезой?..) о том, что хотел Сущий, творя последовательно свет, твердь, сушу, светила и так далее — до человека.
Книга Бытия, глава первая.
Стихи первый тире тридцать первый.
Но тут Чернов наконец-то решил четко сформулировать прежние подозрения, к месту лучше было бы вспомнить другую книгу, которая, кстати, не раз вспоминалась во время Пути — Книгу Исхода, потому что в ее главе девятнадцатой была и гора, и густое облако над вершиной, и трубный звук, и, извините за кощунственные параллели, явление Господа старцу Моисею. Очень ясно вспомнил все это Чернов и немедленно услыхал не трубное, а вполне человеческое:
— Не много ли на себя берешь, Бегун?
Человеческое прозвучало на языке родных осин, и произнес его опять же человек, одетый так же, как и Чернов: в длинную белую гананскую рубаху, белые штаны чуть ниже колен… Ну прямо только из Вефиля или из царской столицы Асор. Был человек не стар, лет сорока, чисто — вот уж не по-ганански! — выбрит, тоже не по-ганански коротко стрижен, подтянут, сухощав. Человек улыбался Чернову, стоял, утопая по колено в синем дыме-тумане, но все остальное, пардон за вольность стиля, было видно преотлично, словно туман в этом месте образовал некую лакуну, чтобы два интеллигентных персонажа могли побеседовать друг с другом, не напрягая зрения. Ну, точно: повторялась ситуация! Чернов и Зрячий в облике былинного старца беседовали тоже стоя по колено в тумане… А что до русской мовы, решил Чернов, так многоязычье в смертно-вечной обслуге Сущего практиковалось широко, вон и Чернов сам был не чужд оному. Плюс вежливость хозяина: с русским гостем — по-русски. В том, что бритый крендель — здешний хозяин, Царь Горы, Чернов не сомневался.
Но вопрос задан — надо ответ держать.
— Ничуть, — ответил Чернов с необходимо наглой интонацией, потому что не им сказано: каков вопрос, таков и ответ. — Более того, коллега, эта вольная аналогия представляется мне неслучайной, ибо известно: Библия — а это книга моего мира! — полна сюжетных повторов, которые тянутся сквозь тысячелетия. Резонно увидеть и в моем случае вариацию известного ветхозаветного сюжета. Тем более что вокруг — Вечность, и воля Сущего ощутима здесь, как нигде… Ну и плюс соответствующие атрибуты соответствующей истории: гора, дым или туман, трубы…
Труб, правда, больше не слышалось. Тишина кругом стояла неколышимо, как и положено в тумане — где-нибудь в поле или в лесу. Или, кстати, на горе.
— Красиво излагаешь, — засмеялся Царь Горы. — Но вот пример типичной нашей земной любви искать в новом — прежнее, а в незнакомом — подобное. Мы так бережем свою психику, что даже шекспировское «Есть многое на свете, друг Горацио, что и не снилось нашим мудрецам» воспринимаем не буквально — по смыслу, а лишь как поэтическую вольность мысли, более того — как удобный эвфемизм, поскольку признать, что есть-таки на свете адова куча необъяснимых необъяснимостей — это грубо, это не для нашей ранимой психики. Да что я тут мечу бисер? Сам прекрасно знаешь менталитет землян, сам им в полной мере обладаешь. Не ты ли автор стишков в стенгазете школы номер пятьдесят шесть Киевского района Москвы: «Кто поверит в уфологию, тот давно умом убогий». Талантливо сказано! Чем не Пушкин, чем не сукин сын?..
Чернов густо покраснел, как Волк из анекдота про Красную Шапочку. В отличие от стыдливого Волка — внутренне покраснел. Он сто лет как забыл об этих стишках, имевших и далее похожие чеканные строки, которые сочинил в седьмом классе в обмен на четверку в четверти по не очень любимой физике. Физик в свою очередь не терпел ничего, что не укладывалось между законом Ома и формулой Эйнштейна. Объяснять сие Царю Горы казалось автору стихов лишним, поэтому он резко сменил тему.
— А ты, коллега, кем числишься в Вечности? — спросил Чернов на «ты», так как коллега изначально прибег к фамильярности. — Неужто Зрячий? Или кто покруче?
— Покруче, — подтвердил догадку Царь. — Я — Кормчий, хотя этот красивый термин не в полной мере отражает мои обязанности в Вечности.
— Что за обязанности? — немедленно полюбопытствовал Чернов.
— Все тебе так и скажи! — опять засмеялся Царь Горы, или Кормчий, — А ты опять начнешь придумывать аналогии… Нет ответа, Бегун. Уже то, что я разговариваю с тобой, — отклонение от твоего нынешнего Пути. А уж лишнее знание — это и вовсе лишнее, извини за тавтологию.
— Зачем тогда разговаривать? — резонно спросил Чернов. — Похоже, Путь я завершил, программу выполнил. Ну и отпустили бы меня домой, стерли память, я бы все забыл и дожил бы славно свое — сколько там мне положено свыше…
— Резонно, — согласился Кормчий. — Я бы так и поступил. Но не я принимаю решения. А уж обсуждать их — вообще кощунственно. Так что готовься к разговору, Бегун, но — лишь в тех рамках, которые допустимы для Бегуна-на-все-времена, теперь уж ты извини за случайную рифму…
— А ты, часом, в стенгазету стихи не кропал? — не упустил своего Чернов. Но ответа на пустое ждать не стал. Сказал: — А чего со мной разговаривать? Я ж все равно все к черту забуду…
Упоминание нечистого ничего не изменило в окружающей обстановке. Туман даже цвета не изменил.
— Забудешь? — с этакой странной интонацией протянул Кормчий, будто пробовал вкус слова или прислушивался к нему. — Как знать. Что-то да остается от Вечности и в смертной жизни. Всегда. Что-то… А еще что-то будет легче вспомнить тебе, когда вновь встанешь на Путь… Не все забывается, Бегун, далеко не все. Сколько ты восстановил в памяти на этом своем Пути?.. Очень много.
— Так не сам же, — с тоской сказал Чернов.
— Почему не сам? — удивился Кормчий. — Здесь никто никому ничего не подсказывает, уж поверь мне, я-то знаю. Все, что ты сегодня и здесь обрел, — это только твое, тобою выношенное, рожденное и взращенное.
— Надо же!.. А я думал: я — кукла на ниточке. Дергают куклу, она ручками-ножками шевелит, а голос — чужого дяди… Отрадно лишиться горького заблуждения, Кормчий. Спасибо тебе. Да, кстати, откуда такая уверенность: «я-то знаю»? Тебе дано знать что-то, что не дано мне, Бегуну, или, например…
— Ты садись, Бегун, — вдруг предложил Кормчий, — в ногах правды нет.
И сам сел. Прямо на туман. Умостился, как в мягком и уютном кресле.
Чернов, не раздумывая, повторил фокус и удивился лишь тогда, когда ощутил себя именно в кресле. Аналогично: уютном и мягком.
— Вот так и надо, — удовлетворенно произнес Кормчий. — Захотел — сделал. А уж потом удивляйся, сколько влезет. Ты — человек. Ты можешь все. Как там в твоей Библии? Венец творения.
— Это я уже здесь слышал.
— И сумел осознать, как мне известно. И прибегал к «хотению» иной раз, успешно прибегал, да и теперь вот воспользовался. Разве плохо?
— Да нет, — скромно сказал Чернов, — удобно. Но если я и осознал, то пока неявно. Где-то на уровне подсознания.
— А пусть там и остается. Нет ничего, коллега, надежнее, чем знания и опыт, хранящиеся в подсознании. А сознание — это так, светские радости…
— Возможно, ты и прав, коллега, но мне пока трудно освоиться с моим подсознанием, а уж следить за ним — это вообще не под силу.
— Не надо следить. Доверься ему. Не пытайся понять, просто действуй. Всегда действуй не раздумывая!
— А как насчет «семь раз отмерь…»?
— Что это?.. А-а, понял, поговорка. Она — для слабых и сомневающихся. Она — страх. А чувство это — искушение диавола, как сказали бы твои земные служители неизвестно кого. Зачем потрафлять врагу рода человеческого?
— Почему неизвестно кого? Они служат Сущему. Пусть по-своему…
— Мы служим Сущему, — вдруг резко повысил голос Кормчий, сделав ударение на «мы». — А все твои смертные сопланетники лишь играют в куклы, одна из которых — деревянный человечек, безжалостно и бессмысленно прибитый к тоже деревянному кресту.
— Крест бывает и золотой… — скромно добавил Чернов. Но все же полюбопытствовал: — А что, выходит, не случилось никакого распятия Христа?
— Случилось, не случилось — какая разница!.. Ну случилось, насколько мне известно. Но ведь оно — всего лишь крохотный фрагмент и без того не длинной истории людей, всегда что-то смутно ощущавших и ощущающих внутри и вне себя, но не умеющих понять — что.
— Но эти смутные ощущения суть то, что ты назвал подсознанием.
— Нет, это как раз — сознание или даже знание. А в его основе — все тот же страх. В данном случае — страх чего-то всемогущего, всевидящего, вседержащего, которое обязательно достанет смертного и накажет, накажет, накажет. То есть оно, всевидящее, и существует лишь для того, чтобы гнобить человечков.
— А разве не так?.. Я уж не говорю об истории моей Земли: всякие там всемирные потопы, вавилонские башни, содомы и гоморры… Я — о своем нынешнем Пути и о Сущем, которому я, как ты говоришь, служу. Драконы, сжигающие города: они — Псы Сущего. Смерч, взрывающий почву и рушащий дома: он послан Сущим на мой Вефиль… — сказал и сам удивился: «мой» Вефиль. Вот ведь как… — А убийства моих, — на этот раз голосом специально подчеркнул, — вефильцев?.. Нет, Кормчий, в чем-то ты лукавишь, что-то недоговариваешь. Ведь мой Путь — это воля Сущего. Происходящее на Пути — воля Сущего. И что прикажешь думать, если Его воля — а это не придуманная неким коллективным сознанием воля какого-то всемогущего и всевидящего, а очень ясная, реальная, тебе-то, как я понимаю, вообще понятная! — если Его воля автоматически рождает у смертных страх?
Кормчий молчал и все-таки улыбался. Он опустил руку в туман и вынул из него длинную темную бутыль — как с полу поднял. Спросил:
— Выпьешь? Хорошее вино.
— Откуда? — обалдело задал вопрос Чернов.
— Откуда я знаю? Захотел, взял… — Засмеялся: — Вот тебе пресловутое волшебное слово: захотел. Знаешь, разговор у нас занятный, его лучше под вино вести — это я подсознательно ощутил… Возьми себе бокал. — Он опять сунул руку в туман и достал хрустальный простой бокал на тонкой ножке.
Чернов следом проделал тот же трюк, но рука ничего не ощутила, пустой из тумана вынырнула.
— Не хо-о-очешь по-настоящему, — протянул Кормчий. — Как же ты летал?.. Ох, давит тебя твое прагматичное «я», просто плющит по-черному… На, бери. — Протянул Чернову такой же бокал, вытащил зубами пробку, чуть торчащую из горлышка (а мог бы и штопор захотеть, злорадно подумал Чернов), разлил темно-вишневое, тягучее, даже липкое на взгляд и на взгляд же прохладное.
Поднял бокал вполне по-земному.
— Ну, будем… — тоже по-земному.
— Будем, — согласился Чернов.
Чокнулись. Выпили. Все угадано: тягучее, обволакивающее, прохладное. Во рту осталось внятное, чуть сладковатое, цветочное послевкусие. Не чета — гананским.
— А ты сам-то с Земли? — спросил Чернов.
— Откуда же еще? — удивился Кормчий. — Дурацкие вопросы задаешь, Бегун. Мы, вечные, все — с Земли, все — от одной матушки. Только жизнь у нас разная, время у нас по-разному капает, мир по-всякому устроен. Впрочем, вполне допускаю, что в одном смертном воплощении ты живешь в этом пространстве-времени — ПВ, как ты говоришь, — а в другом попадаешь совсем в иное, в мое теперешнее, например. Или в то, где Младенец. Или в то, где мир поделен надвое… А я, допустим, — к тебе в Москву… Мы все — солдаты, Бегун. Солдаты Сущего: Зрячие, Кормчие, Зодчие, Избранные — те, что в Вечности, и даже Псы… Есть еще и другие… Ну и ты, Бегун-на-все-времена.
— А Кормчих, выходит, много?
— Хватает…
— А какие еще? Другие?
— Зачем тебе? Как там у вас: меньше знаешь — лучше спишь…
— Зачем мне?.. Вопрос и вправду зряшный… Тогда другой: зачем все это Сущему?
Кормчий молча разлил вино по бокалам, окунул бутылку в туман. Пил без тоста на сей раз, медленно, крохотными глотками. Не спешил отвечать на главный вопрос Чернова… Впрочем, нет: был у Чернова еще один, тоже главный: как ВСЁ устроено? Но понимал: хрен кто ответит, даже если знает…
— В общем, ты спросил то, что спросил, — скучно сказал Кормчий, — а что спросил, то и узнай. Заметь, я не говорю: пойми, но только — узнай.
— Есть разница?
— Есть. Ты знаешь, как на твоем телеэкране появляется… ну, например, трансляция футбольного матча в реальном времени? Не отвечай — знаешь. Но понимаешь ли не умозрительно, а буквально — зримо? Наверняка — нет… А как бежит ток по проводам? А звук без проводов?.. Это копеечные примеры — из твоего быта. А есть и общие для всей бесконечности миров. Вот самый первый: что такое бесконечность? Знания о ней — абсолютны. Понимание — относительно… Я могу множить примеры, но к чему? Вот что ты должен для себя точно уяснить, так это простую истину: надо понять, что ты ничего не понимаешь.
— «Я знаю только то, что ничего не знаю», — задумчиво проговорил Чернов.
— Цитируешь классика? Он прав по форме, но ошибался по сути: он знал, но до глубинного понимания не мог дойти… Кстати, его ученый коллега спустя столетия остроумно заметил о тоже весьма остроумном принципе неопределенности Гейзенберга: «Неужели Бог играет в кости?»
— Не помню. — Чернов и верно не помнил, хотя цитатку где-то слыхал.
— Не помнишь — не надо. Главное, что сказавший ухватил Истину за самый краешек, а это уже немало для смертного.
— А ты сам знаешь Истину? — тихо спросил Чернов, и все в его голосе было: и надежда, и зависть, и отчаяние.
— Истину не знает никто, кроме Сущего, — утешил его Кормчий. — Это я о смертных. А вечные… — Он задумался. Потом все же уверенно подвел итог: — Тоже никто! Догадываются — да. Опыт, частые выходы в Вечность, узнавание все новых и новых вариаций Реальности… Кстати, Бегун, если говорить об опыте и о выходах в Вечность, о вариациях, так ты среди нас — один из самых знающих. Подчеркну: не понимающих, а знающих. Потому что ты вообще — один.
— Один из… — все-таки сверлил защиту Кормчего, все-таки пытался вытянуть из него еще краешек Истины.
— Есть знающие много больше тебя, и число их велико в Вечности, но испытавших больше — нет.
— К чему мне это знание о знании, извини за дурацкую формулировку, если я, каждый раз попадая в Вечность, как бы заново рождаюсь — как младенец с чистой памятью. И второе: даже если б я что-то помнил, истинного понимания-то нет, ты прав, к сожалению. И, похоже, не предвидится. По крохотному краешку Истины нельзя судить о том, какая она… Одна умная женщина у нас в России написала о море… ты знаешь, что такое море?.. ага, знаешь… но вот эти слова: «Мне только самый край его подола концами пальцев тронуть довелось». Как точно сказано, да? Разве она представляет себе, какое оно на самом деле — море?.. Так и я… Бог играет в кости, говоришь?.. Я пошел дальше того ученого, Кормчий. Я предполагал многие игры. Но не думаю, что Истина — в игре. Ты противопоставил два глагола: «знать» и «понимать». Я продолжу. Есть у нас поговорка: человек предполагает, а Бог располагает. Тоже, видишь ли, неравноценные понятия… Поэтому, что бы я ни предположил, ухватив пальцами свой краешек Истины, все будет зыбким и скорее всего неверным.
Кормчий слазил пальцами в туман, который по-прежнему стоял (или висел, или стелился…) в тех же параметрах, и достал сигару. Спросил Чернова:
— Будешь?
— Не курю, — машинально ответил Чернов.
— А я курю, — сообщил Кормчий. Щелкнул пальцами, как добрый джинн Омар Юсуф ибн Хоттаб из великой книги детства Чернова, высек огонь, прикурил, вкусно набрал в рот дым, пополоскал им там, выпустил, добавил чуток туману. — Ты вот что… — сказал, точно как тренер Чернова, когда тот бегал за сборную. Не вешай нос: все не так плохо, как тебе снится, — ну, прямо те же слова, что и у тренера! — Начнем с памяти. Ты же не станешь утверждать, будто в смертной жизни ты — некий Иван, ничего не помнящий?.. Не станешь. Твоей земной памяти любой позавидует. И ведь завидуют, верно?.. Но заслуга в том не папина и не мамина. Накопление памяти в Вечном идет постепенно, а у Бегуна — еще и скачкообразно, от Пути к Пути. Это, понятно, — в Вечности. А в твоем случае это накопление прорвалось и в смертное воплощение. Как сие понимать? Я бы понял как сигнал. О чем сигнал? Не знаю, как объяснить… Ну, о твоей большей готовности, что ли… Как плод зреет…
— К чему готовности?
— К прорыву в Знание.
— То есть я созрел, так?
— Не знаю, Бегун. Это не моя компетенция… — Он поднял палец вверх, пошевелил им, описывая, вероятно, некий круг посвященных в тайну Бегуна — там, наверху. — Я уже объяснил тебе, что ты все в нынешнем Пути вспоминал сам. Ты многое вспомнил и это многое и разрозненное сумел увязать в одно. Твой краешек, конечно же, мал, но он и вправду — край Истины. А из малого складывается целое, рано или поздно, но складывается. Это серьезно. Бегун, поверь мне: я все же Кормчий. У тебя впереди — Вечность…
— И позади — Вечность. — Чернов не разделил оптимизма Кормчего.
— Кто измерит, что длиннее: Путь пройденный или Путь оставшийся? Только не я, Бегун, только не я… Но не о мерах длины идет речь, Бегун, — о твоей памяти. Ты вспомнил малое — значит пришло время вспоминать большое. Что потом, Бегун, догадайся с трех раз?
— Откуда я знаю? Время вспоминать большое, время забывать большое…
— Дурак ты, Бегун! Уж и не знаю, почему тебя всунули в такую примитивную смертную оболочку. Спортсмен, одно слово… За временем вспоминать идет время знать. А еще дальше — время понимать узнанное. Цепочка: вспоминать — знать — понимать. Пусть все эти глаголы — о краешке Истины, который у каждого из нас — свой и своего размера. Я не знаю, что останется тебе, когда ты вернешься в свою Москву, но что-то из вспомнившегося — наверняка. А уж что сверх того — воля сам знаешь чья.
— А когда я вернусь?
— Хочешь — прямо сейчас.
— Это в твоих силах?
— Я — Кормчий. Я многое могу в Вечности.
— И конечно, не скажешь, что именно можешь.
— Не скажу. Я сообщаю тебе лишь то, что тебе положено знать. Будет воля Сущего — встретимся с тобой на следующем твоем Пути. Тогда и получишь очередные ответы, если все славно сложится.
— Не сложится. Я тогда все вопросы забуду. И тебя, Кормчий, тоже. Вспоминать — знать — понимать… Красиво, конечно, но трудно верится.
— Поживем — увидим, Бегун.
— Где поживем?
— Кто где. Твоя же поговорка… К слову: не стоило бы, но узнай. ПВ, где проходят наши с тобой смертные жизни, весьма похожи друг на друга, коллега Чернов…
Он, оказывается, знал, как зовут Бегуна в его смертной жизни, он слишком много знал — Кормчий. Если следовать сюжету известного Чернову анекдота про ковбоя, ответившего на скаку, сколько будет дважды два, Чернов должен был выхватить кольт и пристрелить Кормчего. Прямо-таки жгучий детектив — «Убийство в Вечности»… Ах мечты, мечты, детские радости смертных…
— Я хочу проститься со своими. Можно?
— Отчего нет? Простись… Только зачем?
— Ну, не знаю… Хочу… Свыкся я с ними… И еще: скажи, что мне делать с Силой?
— С какой?
— С той, которую они мне отдали — всем миром?
Кормчий засмеялся заразительно, громко.
— Бегун, Бегун, какая Сила? Ее у тебя и осталось-то лишь на Сдвиг в твое ПВ с Сокольниками и парком для джоггинга. Нечего отдавать. Ты, к месту будет помянуто, уже вернул немалую часть ее, когда возвращал к жизни умирающих. Ты за своих спутников не волнуйся: они новую накопят, у них иного выхода нет. Но не сразу, не сразу… А пока у них, кажется, — проблемы?.. Они решат их сами или ты хочешь помочь?
— А чем я могу помочь?
— Многим, Бегун. Но раз ты не помнишь — чем и как, то иди себе с миром. Вряд ли стоит по-дилетантски вмешиваться в ход событий. Твой Путь завершен. Прощай… Хотя нет, подожди, я хочу оставить тебе кое-что — на память, Бегун. Почему-то я верю в твою память…
Кормчий в очередной раз опустил руки в туман и будто забегал по клавишам — то ли фортепиано, то ли компьютерной «клавы». Судя по характерным щелчкам, то была именно «клава». При этом Кормчий внимательно смотрел в туман, якобы читая набираемое. А может, и впрямь читал… Притормозил, еще разок щелкнул клавишей, и через положенные несколько секунд невесть где зашкворчал невидимый принтер. Прямо из тумана полезла обычная страничка формата «А-четыре». Кормчий выхватил ее, сложил вчетверо и протянул Чернову:
— Держи.
— Что это?
— Сказал же: кое-что на память.
— Куда я это дену? Заберу с собой в Москву?
— Почитаешь на досуге. Потом можешь порвать. Что запомнишь, то запомнишь. Это ответ на твой вопрос: почему Сущий вынужден наказывать смертных.
— Заповеди, что ли?
Кормчий уже допыхтел сигарой, пока они разговаривали, пыхнул напоследок, швырнул окурок в туман. Намусорил на вершине горы Синал. Или где-то там имело место мусорное ведро?..
— Прямо спать тебе не дают твои аналогии!.. — заявил раздраженно. — Я всего лишь Кормчий, Бегун, да и ты нынче — не Моисей. И теперешний Путь твой не сорок лет длился, а много менее… Книга Пути, как и Книга Книг, — это всего лишь книги. Сказки. Мифы. Легенды. Фантазии. Но раз уж ты процитировал одну умную женщину — про море, то я процитирую одного умного мужчину — про книги: «Сказка — ложь, но в ней намек, добру молодцу — урок…» Как ты объяснишь цитату, Бегун?
— С позиции Чернова или Бегуна?
— Хороший вопрос. Давай с позиции Бегуна, а то позиция Чернова мне скучна: уж больно она приземленная, зубы ломит.
— Не знаю, Кормчий. Я хоть и Бегун-на-все-времена, как меня называет Книга Пути, но для себя я — просто Бегун. Ну с прописной буквы, только что это дает?.. Объяснить, говоришь?.. Сказка — ложь, а намек — это краешек Истины, так?
— Горячо, Бегун.
— А значит, сказки — или книги, что точнее, — пишут знающие, так? Или понимающие?
— Не угадал. Ни те, ни другие. Слышащие. А знающим и понимающим — не до сказок.
— Слышащие? Есть и такие? Тоже вечные?
— Не-е-ет! — Кормчий почему-то был слишком экспансивен в отрицании. — Простые смертные. Но несомненно — добры молодцы, потому что умеют слышать намеки. Ты, я понял, расстроен, что не прочитал Книгу Пути. Не беда. Вернешься — сядь за компьютер и сочини ее сам urbi et orbi: намеков ты набрал — добры молодцы, коли таковые найдутся, мозгами шевелить устанут… — Он встал, показывая, что аудиенция псевдо-Моисея у псевдо-Бога подошла к концу. — Тебе пора. Бегун. Времени тебе на прощание с твоими вефильцами — кот наплакал, а зверь этот… что?.. как ты выражаешься?..
— Скуп на слезы, — ответил любимым Чернов и тоже встал. Он все знал про него, этот чертов Кормчий, неизвестно чем рулящий. — Куда бежать-то?
— А куда ни беги, финиш всегда — в назначенном месте. Или ты до такого вывода здесь не дотумкал?
— Это тоже намек?
— Это тоже — краешек Истины, Бегун. Помни: все предопределено в Вечности. Твое право — корректировать частное. Пользуйся им, вечный.
И исчез. Сразу и целиком, как здесь и полагается.
— А на кой хрен тогда все эти прибамбасы? — неизвестно кого спросил Чернов. Себя и спросил, наверно. — Туман, трубный звук… Он же — не Бог, я тоже — не Моисей, тут он прав, зуб даю…
И услышал из ниоткуда — с небес, наверно? — знакомый голос:
— Уж очень тебе хотелось сказку сделать былью. Я и помог, как сумел. Не обижайся, Бегун, держи хвост морковкой. Все будет, как должно быть…
Тихо было кругом — как на кладбище. Чернов сунул сложенный вчетверо листок в карман, пришитый изнутри рубахи на груди, и споро пошустрил вниз. Полагал: его ждали.
К утру в Вефиль вернулся Кармель из Асора, а с ним прибыло посольство царя Базара, состоящее из двух всадников, один из коих был стар, седобород и преисполнен уважения к самому себе, а второй, напротив, — молод, безус и безбород и преисполнен восторгом от того, что видит собственными глазами город-легенду, что может потрогать (Кармель обещал) собственными руками тоже легендарную, пропавшую и вновь обретшую свое место Книгу Путей, что — не исключено! — успеет познакомиться (Кармель протрепался) с самим Бегуном — прежде чем тот уйдет в свой следующий Путь.
Как ни забавно, молодой и восторженный оказался начальником, то есть полномочным представителем царя Базара в Вефиле, а старый и гордый — его помощником. Они не собирались селиться в Вефиле навсегда: неделя-другая, вряд ли дольше. Надо выслушать и зафиксировать для царя историю города-странника, насладиться чеканными строками из Книги. Надо переписать население Вефиля, отметить всех, кто жил в нем и умер с тех пор, как город исчез с земли Гананской — канцелярская служба в здешних местах поставлена была отменно, деятели из Сокольнического РЭУ могли бы поучиться у коллег. Кармель определил их на временный постой в своем доме, а сам решил перебраться в дом к горшечнику Моше.
Чернов не стал интересоваться, куда лично он денется из дома Кармеля с появлением высоких чиновников. Кармель поспешил объяснить ему ситуацию с непосредственностью ребенка:
— Им же надо где-то жить, пока они станут писать свои свитки, а ты все равно уходишь… Ведь уходишь, Бегун, да?
— Ухожу, — согласился Чернов.
Он отлично, хотя и не без грусти, осознавал собственную теперешнюю ненужность вефильцам: мавр сделал свое дело, мавру пора сматывать удочки и освобождать жилплощадь. Да и если честно: часто ли он общался с народом? Часто ли беседовал, пил вино, работал?.. Увы, нет. Все его общение — в коротких, несколько фраз, разговорах, бессловесных проходах по улочкам, ну вот еще в «субботнике» по уборке улиц, разбитых смерчем, участвовал… Да, еще лечил он их от непонятной эпидемии, но это тоже — не общение… И в итоге: кто он для них? А так — некто, сошедший с картины в Храме. Даже не совсем человек — оживший миф-функция…
Он хотел уйти, но тянул, потому что страшился не самого ухода (бег в никуда, вход в Сдвиг — привычно…), а его результата: куда попадет. Он страшился оказаться не в любимых Сокольниках, а в каком-нибудь тридевятом царстве, тридесятом, естественно, государстве, куда зашлет его нелегкая в лице Сущего. Впрочем, формулировка сия всего лишь — фигура речи: вряд ли у Него есть лицо…
Кармель своим возвращением с послами поставил точку в колебаниях Чернова. Впрочем, раз уж колебания, то не точка, конечно, а некая фиксация в положении более-менее устойчивого равновесия или покоя: нечего ждать, ничего не убудет и не прибудет, а жить в Вефиле негде. Как сказали бы современники и соплеменники Чернова: нечего ловить.
Они сидели с Кармелем в Храме — аккурат под портретом Бегуна и напротив саркофага с десятью птицами на каменном боку. Не пили и не ели: в Храме это не полагалось. Просто сидели на двух каменных скамьях друг против друга и молчали. Каждый — о своем. Чернов молчал, если позволено так выразиться, о том, что он теряет. По сути — навсегда теряет, поскольку вечная жизнь Бегуна никак не коррелировалась со смертным бытием Чернова. Вот он вернется, допустим, домой, и что останется от пережитого? Вдрызг заношенный рибоковский костюмчик и потерявшие товарный вид кроссовки? Так и это еще предстоит объяснить самому себе; память, оставшаяся в Вечности, не подскажет лингвисту и спортсмену, где и когда он успел так завозить одежонку. И другое: сколько времени пролетит в его, Чернова, мире? Час? День? Год?.. Как он объяснит свое отсутствие опять же себе, не говоря уж о близких и дальних?.. В принципе, может возникнуть немало поводов, чтоб усомниться в психическом здоровье лингвиста и бегуна. Лучший диагноз — амнезия. А на философо-исторический вопрос: «Где шлялся, убогий, пока в амнезию не впал?» — отвечать будет некому. Органы правопорядка вряд ли захотят загружать себя поисками ответа…
Впрочем, оставалась надежда на Сущего: кому, как не Ему, предусмотреть все! Но Чернов понимал предельно четко: плевать Сущему на Бегуна, который даже и на-все-времена. Путь пройден, функция выполнена, а что там происходит в очередном смертном воплощении Вечного — это не царское дело. Пусть смертный сам выкручивается, на то он и смертный, чтоб ему сверху не помогали. Исторический ярчайший пример «верхнего» равнодушия — библейский мученик Иов.
— Не увидимся больше, — сказал Кармель.
— Не увидимся, — подтвердил Чернов.
— Спасибо тебе за все, — сказал Кармель.
— Не за что, — не согласился Чернов.
— Мы же дома благодаря тебе, — сказал Кармель.
— Работа у меня такая, — поскромничал Чернов. Как там принято говорить: уходя уходи. — Пора мне, — заявил он, вздохнув тяжко, и поднялся.
И Кармель поднялся.
Постояли. Потом Кармель порывисто обнял Чернова, уткнулся носом куда-то в воротник спортивной куртки, надетой Черновым в дорогу, произнес глухо:
— Не обижайся на нас, Бегун. Мы — просто люди. Со своими заботами, со своими мыслями… Они тебе мелкими кажутся, но сам пойми: мы — дома, а дел у нас — невпроворот. По сути, все сначала приходится строить, всю жизнь…
— Я понимаю, — улыбнулся Чернов. Отодвинул Кармеля, держал ладони на его плечах. — Не трать слов, Хранитель. Вспомни Книгу: «И когда соберется в новый Путь Бегун, не провожайте его и не лейте ненужных слез. У каждого — свое предназначение. Бегуну — торить Пути, смертным — жить и ждать смерти. Пусть расставание будет легким, а грядущая встреча — ожидаемой».
— Ожидаемой? — удивленно спросил Кармель. — Я не помню таких слов в Книге.
— Они появились в ней только что, — ответил Чернов, сам удивляясь смыслу всплывшего в сознании текста: это о какой такой ожидаемой встрече речь пошла?..
— Значит, ты вернешься и нас снова ждет Путь? — В голосе Кармеля отчетливо звучал ужас.
— Сказано в Книге: «Только избранный Мною народ может собрать разрозненное — от начала Света до прихода Тьмы, ибо народ тот, как нитка, сшивающая разорванное». Уж эти-то слова ты знаешь.
— Знаю, — сказал Кармель. — Значит, прощай?
— Значит, прощай.
— Когда снова придешь к моему народу, вспомни обо мне. А мы, поверь, о тебе будем помнить всегда.
— У вас нет другого выхода, — Чернов намеренно понизил высокий прощальный пафос: не терпел соплей, — обо мне в Книге написано, а Хранители обязаны нести ее слово своему народу. Плюс портрет… — Он кивнул на стену. И совсем не к месту и не ко времени спросил: — А почему птиц десять?
— Святое число, — тоже неизвестно почему понизил голос Кармель. — Когда-то у нас было десять заповедей.
— Было?
— Они стерты из Книги.
— Зачем? — удивился Чернов.
Его не интересовало — кем стерты, он догадывался — кем.
— «Что дано Им, то может быть отнято Им, и доброе и злое, и нужное и лишнее, — цитатой ответил Кармель. — И не спрашивай, почему к тебе немилость или милость Его, но лишь радуйся тому, что Он помнит о тебе». А заповеди… Это было очень давно, никто не помнит. Вероятно, о том — запись в Книге: «Ему решать, что ты можешь знать, а что нет, и Ему определять, каким знанием наделить смертного, ибо лишний груз в Пути может надорвать силы идущего, а идти надо…»
— Это точно, — подтвердил Чернов, — идти надо. Бывай, Кармель, дыши глубже — все устаканится. Даст Сущий — заповеди вернутся в Книгу, а не даст — и без них живем. Верно?..
Подумал мимоходом: уж не они ли, заповеди эти пресловутые, лежат нынче во внутреннем кармане рибоковской куртки? Тогда надо бы прочитать: получится, что он — единственный, кто будет знать их уничтоженный свыше смысл. И еще подумал: а на кой хрен? Все равно он напрочь забудет их через минуту, через полчаса, через час — сразу после Сдвига. И — навсегда. А посему не стоит забивать голову перед дальней дорогой. Ну о-очень дальней…
И вышел из Храма.
И побежал по улице — к выходу из города. Кто-то заметил его, кто-то махнул рукой на прощание, кто-то крикнул: «Спасибо тебе. Бегун!..» Рядом — неизвестно откуда вынырнувший — пристроился мальчишка Берел, Избранный. Побежал, стараясь не отстать, да и Чернов темп снизил.
Спросил:
— Тебе чего?
— Я провожу, — заявил Берел.
— Куда? — удивился Чернов.
— Куда получится.
— Зачем?
— Надо, — упрямо сказал мальчишка, пыхтя на бегу, как махонький паровозик.
— А если я долго бежать буду?
— Недолго.
— Откуда ты знаешь?
— Я — Избранный! — Даже сквозь пыхтение поперла гордость. — Я должен знать, когда приходит конец Пути.
— Ну беги, — разрешил Чернов, посмеиваясь про себя.
Оказалось — зря посмеивался. Недалеко от городских стен убежали. Берел, совсем запыхавшись, вдруг встал, сказал:
— Вон дерево. Там. Ты свободен, Бегун. Прощай.
— Так считаешь? — усмехнулся Чернов, все-таки веря тем не менее услышанному: здесь любая чертовщина могла обернуться самой реальной реальностью, не раз проходили. — Прощай, парень, расти большим.
— Вырасту, куда денусь, — философски, по-взрослому ответил ему в спину Берел, и это оказалось последним, что услышал и увидел Чернов.
Или все же Бегун.
Конечно Бегун, потому что только ему, вечному, а не смертному Чернову, дано войти в Сдвиг, исчезнуть на миг из бытия, потерять себя и снова обрести — живым и, как подсказывали ощущения, здоровым.
Таковым он себя и обрел — Чернов, а не Бегун…
… А было: холод, снег, медленно падающий с неба крупными новогодними хлопьями, утоптанная снежная дорожка, голые деревья по обеим сторонам, а еще и не голые имели место — негустые московские сокольнические ели. И еще было странное и никогда не испытываемое Черновым ощущение, словно он на мгновение потерял сознание, вырубился из действительности и снова врубился, даже не потеряв равновесия на бегу.
«Эка меня скрутило, — с опасливым недоумением подумал Чернов, тормозя на всякий пожарный у трухлявого пенька, оставшегося от санкционированного парковым начальством лесоповала. — И ведь явно — доля секунды: я ж даже не свернул никуда, я ж даже не брякнулся рожей в снег. Господи, что это со мной делается? Не пора ли в Кащенко, к Ганушкину, в клинику судебных экспертиз имени товарища Сербского?..»
Кокетничая так, он старался погасить, придавить действительное беспокойство: его здоровый и нестарый еще организм всегда адекватно реагировал на все испытания, что устраивала ему жизнь, а он — сам себе. Как то: постоянный бег, вечный недосып, частые алкогольные атаки на печень, нерегулярные сексуальные контакты и пр., и др. Ну уставал — да. Ну простужался — бывало. Ну желудком иной раз маялся. Но все это — ничего не значащие мелочи по сравнению со случившимся. Впрочем, ему было к кому обратиться, кому поплакаться. Золотой дружбан у него имелся, доктор, между прочим, медицины, светило как раз психиатрии, еще со спорта отношения тянули, еще с тех времен, когда спортсменом пришел к доктору — пожаловаться на непонятные «сладкие взрывы». Завели тогда отношения и не прерывали особо, хотя, конечно, встречаться реже стали, куда реже. Это от него слышал Чернов рассказ о некоем автомобилисте, выпавшем на секундочку из жизни, будучи за рулем своего авто, и впавшем обратно, уже плавая в волнах полноводной реки Яуза. Помнится, и диагноз был произнесен: эпилептиформное расстройство сознания. Помнится и другое: оно, это расстройство, еще не болезнь, расстроилось и настроилось, но Чернову всплывшая (по аналогии с авто в Яузе…) история оптимизма не добавила. Не болезнь — пусть, но — свисток о ней… Он, как и все очень здоровые люди, был чрезвычайно мнителен и любил себя донельзя. Что почему-то не относилось к вышеупомянутой печени, по которой Чернов регулярно вмазывал некорректными напитками… Но печень-то не возникала пока, молчала, как в танке, а вот сознание… Да-а, сознание…
Было чем озаботиться лингвисту и спортсмену. Он даже решил прекратить сегодня вредную беготню в зимнем парке, решил срочно возвратиться домой, принять ванну и засесть за перевод последних глав романа некоего американского политолога, который нетерпеливо требовало дружественное Чернову издательство. За это хоть деньги светят… Решенное начал осуществлять немедленно, то есть развернулся, трусцой пробежал по лесной аллейке, вынырнул из ворот на Сокольнический вал, по которому мамы с колясками целенаправленно рулили как раз в парк, туда же шли школьники средних классов, явно прогуливая уроки, а два алканавта, подсчитывающие на остановке автобуса валютные резервы для покупки чего-нибудь паленого, воззрились на спортсмена и лингвиста с недоумением, и один из них даже проявил праздный интерес:
— Ты в какой это помойке костюмчик нашел, мужик?
Видно, признали Чернова за брата по несчастью, бомжующего, алкающего, сиротствующего, но уж совсем убогого. И пожалели по-своему — добрым тихим словом.
А кстати — с какой это стати пожалели?..
Сам на себя Чернов воззрился и обомлел: что с костюмом-то приключилось? В какое такое место залетел он, выпав из сознания на краткий миг? Не наблюдалось по дороге подходящей помойки, как предположил алканавт, парк был чист и заснежен, да еще и известен Чернову, как собственная квартира. И все подозрительные помоечные места известны: их Чернов традиционно обходил или обегал стороной…
Есть многое, Горацио, на свете… То ли кажется, то ли и вправду недавно вспоминалась цитата к какому-то случаю. К какому — не помнил, да и не спешил вспоминать пустое, а поспешил бегом домой, домой, к родным пенатам и, соответственно, ларам, чтоб сбросить грязь и рвань, подвергнуть себя дезинфекции, а потом можно будет и поразмышлять над случившимся или неслучившимся — уж это как мыслительный процесс потечет.
Ах как все не слава богу выходит с этой эпилептиформной хреновиной, как не ладно, как не вовремя!..
Но явился в квартиру, но получил еще один довесок к испорченному настроению — в виде метнувшегося прочь кота, то ли не узнавшего хозяина, то ли не выдержавшего его вида. Кот у Чернова был по жизни эстетом, так что второе «то ли» — логичнее…
Промелькнув мимо зеркала на стене прихожей, заметил в нем отражение кого-то чужого, хотя и где-то виденного, притормозил, подал назад, заглянул в стекло и в очередной раз оторопел: он, он сам был тем «чужим», а чужим лишь потому, что после недавнего утреннего бритья волшебно ухитрился обрасти нехилой щетиной, скорее даже — этакой молодежной недобородой.
«Почему?», «Когда?», «Какого черта?» — все это просилось наружу, но Чернов не разрешил. Понимал: бессмысленно. Сбросил то, что прежде называлось кроссовками и костюмом для джоггинга, прямо на пол в прихожей, не раздумывая ни над чем, оставляя поиск вариантов ответов на потом, а также не отметая потом серьезной консультации с золотым дружбаном-доктором, сбросил все на пол, включая вообще невесть откуда взявшиеся белые полотняные, явно чужие штаны чуть ниже колен, причем почему-то чистые (все потом!..) — в отличие от всего остального, и влез под душ, пустив водичку погорячее. И только утишил душу на секунду под горячим донельзя дождиком, как — новая оторопь, как обухом. Тело его — грудь, предплечья, плечи, живот — покрывали зажившие, местами даже корочка отвалилась, но явно некогда кровавые шрамы, очень похожие на следы от тяжелой и яростной плети. А на животе, над самым пупком, красовалась бледно-синяя татуировка: птичка и короткая надпись. Надпись, ко всему прочему немыслимому, была на иврите и означала в переводе — исход. В смысле — Исход, что ли?.. Почему на иврите? Откуда взялась? Кто его бил плетьми?.. Вопросы рванулись лавой, захлестывая, но он впервые, быть может, в жизни, впервые за библейские свои тридцать три не только не спешил найти ответы на вопросы, а — наоборот! — бежал их, глушил в себе любознательность, круто замешенную на вульгарном страхе. Стоял по-прежнему под душем, смирно стоял, не чувствуя обжигающей температуры воды, усиленно давил в себе ощущение абсолютной нереальности не только происшедшего в парке, но и происходящего сейчас, ощущение присутствия здесь — ну хоть даже в ванной комнате! — чего-то постороннего, нематериального, духа, что ли, святого. Или не святого… Говоря без лишней литературщины, по рабоче-крестьянски, хреново Чернову было. Мама-покойница, склонная к областническому жаргону, сказала бы: коломытно…
А между тем Чернов числил себя материалистом и прагматиком, поэтому разум усиленно сопротивлялся ощущениям. И ладно бы — костюм грязный и затасканный. Но — татуировка! Но — раны!.. Сколько он отсутствовал в родном сознании?.. По ощущениям и обстановке вокруг — ничтожно мало. По увиденному сейчас на самом себе — черт-те сколько!.. Выходит, он отсутствовал — здесь, а присутствовал — где-то? Так бывает? Так не бывает! Фантастика — это не жизнь. Это всего лишь вид литературы, причем — низкий, лживый, нереалистический…
Но — тату? Но — раны? Но — костюм и штаны с чужой задницы?..
Надо будет не потом, а немедля позвонить золотому дружбану, решил прагматик, вылезая из душа и мощно натирая торс колким полотенцем, напомнить о себе, пригласить на бутылочку, к примеру, «Леовиль лас Кае» или «Живри-Шамбертан» и между бокалами рассказать о происшедшем, эдак вроде бы шутя, посмеиваясь, но дружбан-то, будучи психиатром, поймет, что в каждой шутке есть не только шутка, и вдруг да что-нибудь объяснит. Хотелось верить, поскольку протестующий разум вообще не справлялся с вольными ощущениями…
Облачился в постиранное, подвернувшееся на сушке для полотенец, вышел из ванной, увидел на полу брошенные вешички. Не облучены ли они какими-то космическими лучами, не мелькнула ли над парком Сокольники пролетная тарелка со злобными гуманоидами?..
Чернов брезгливо, двумя пальцами взял нечто, бывшее еще час назад — как он помнил! — отличной и почти не ношенной рибоковской курточкой, зачем-то потряс это нечто, и тут из внутреннего кармана выпала сложенная вчетверо бумажка, явно изъятая из принтера. Что за бумажка? Никогда не клал он в карманы спортивной одежды никаких бумажек… Отпустил куртку, подобрал листок, развернул, тупо глядя на крупно набранные на нем десять пронумерованных строк. Еще даже не особо вчитываясь в них, ведомый опять-таки подлыми в своей неясности ощущениями, медленно прошлепал босиком в кабинет, уселся в рабочее кресло, уложил формат А-4 на письменный стол рядом с родной «клавой», вчитался.
А набрано там было вот что — на древнееврейском, с которого Чернов перевел все так:
1. Помни: все предопределено ИМ и нет смысла надеяться на исключение для тебя, смертного.
2. Помни: ты имеешь право поступать, как знаешь, но Он заранее знает, как ты, смертный, поступить, и знания Его бесконечны, как Мир.
3. Помни: Он бсегда знает, как ты, смертный, поступишь, но Он также знает, что любой твой выбор нарушает равновесие Мира, который бесконечен по замыслу Его.
4. Помни: Мир неустойчив, и твое, смертный, существование есть причина его неустойчивости в бесконечности самого существования Мира.
5. Помни: Он бесконечно стремится восстановить бесконечно нарушаемое равновесие, и может статься, что твоя, смертный, судьба должна будет принесена в жертву ради бесконечности Мира и его бесконечного существования.
6. Помни: жертва твоя, смертный, не напрасна, как и вся бесконечность подобных жертв, ибо каждая судьба неизбежно трансформируется в иные судьбы в бесконечности Мира и ради его бесконечного существования.
7. Помни: ты, смертный, ни в одной смертной судьбе не сумеешь объять бесконечность Мира и времени Мира, потому что в основании твоей, смертный, судьбы лежит страх Знания.
8. Помни: твой, смертный, страх положил начало неустойчивости, но именно твой, смертный, страх стал для Него инструментом сохранения равновесия Мира в его бесконечности и ради его бесконечного существования.
9. Помни: ты, смертный, можешь жить, как знаешь, но знай, что все предопределено Им и пока жив твой страх Знания, ты будешь смертным в каждой своей судьбе в бесконечности Мира.
10. Помни: страх не бесконечен, ибо изначально его не было. Лишь испивший сбой страх до дна получит Знание, чтобы сознательно, но не вслепую помочь Ему сохранять равновесие Мира в его бесконечности, всякий раз нарушаемое выбором смертных, который всегда предопределен Им…
И все.
Что за бредятана, подумал Чернов, откуда у меня эта бумажка? Опять он не помнил ни хрена… Или кто-то засунул ее в карман рибоковской куртки, пока Чернов пребывал в эпилептиформном выключении?.. Тогда этот «кто-то» его и выключил — по логике. Чтоб, значит, засунуть в карман бумажку. И одновременно зачем-то донельзя изгваздать одежду, избить безжалостно, выколоть птичку и надпись «Исход»…
Исход — откуда куда?
К кому эти десять заповедей, к какому такому Моисею?..
То, что это заповеди, подтверждало их число, а также назойливое «помни» и постоянное пиететное обозначение кого-то с помощью местоимения и с прописной буквы. Опять по логике — Бога… А кто тогда Моисей?.. Ну уж точно — не Чернов, увольте!..
Чернов отложил листок, встал, подошел к окну. Сквозь по-зимнему грязноватое стекло виден был край парка. Пошел снег. Хлопья падали крупные, будто нарезанные из бумаги для елочного рождественского представления. Хлопья падали вертикально и медленно, погода стояла тихая-тихая. А улица внизу обезлюдела. Получалось, что снег разогнал народ по домам, по конторам, по школам…
Странный какой-то день выдался.
Чернов почему-то — не ко времени и не к месту — представил себе мысленно лето, жару, длинную-длинную дорогу, тянущуюся вдоль медленной-медленной реки, и себя самого — устало и обреченно бегущего по ней куда-то. И сразу ощутил где-то на уровне поджелудочной железы липкий и жгущий изнутри страх, который он до сих пор успешно давил в себе, не давал вырваться… Да что же, черт возьми, происходит, возмутился он, опять пытаясь заглушить этот страх, что ж меня так заколбасило? Человек я или тварь дрожащая?.. Цитатой, жаргоном, привычными литературными штучками опускал ситуацию и в то же время по-берсеркерски распалял себя, разжигал злость — не на кого-то или на что-то, а просто так — ну, быть может, на себя любимого! — как всегда делал это в спортивном прошлом перед стартом. Особенно когда соперники того стоили, когда злость действительно — позарез. И ведь помогало — тогда, в спорте… А сейчас кто соперник?.. Кто — неизвестно, но сволочь большая и силен, судя по всему, необычайно… Взглянул на картину неизвестного художника, висящую над столом: там все так же безустанно бежал по красно-желтой пустыне босой бегун в белых одеждах. Бегун на картине, Бегун перед нею… Тот бежит, а этот?.. Неуж-то добегался Бегун?..
И на автомате отметив, привычно ерничая: веришь в сверхъестественное, старичок, докатился, действительно добегался, вон даже сам себя с большой буквы величаешь… и бешено, сшибая на бегу кресло, рванул к письменному столу, цапнул давешний проклятый листок, мухой пробежался по строкам, уперся взглядом в назойливо повторяющееся: помни, помни, помни, помни…
И вспомнил все.
И вспомнил все, что видел, пережил, знал. Бесконечный Путь его, сложенный из бесконечного числа разных Путей, по которым он шел, призванный в Вечность, то один шел, то со многими, но всегда — наедине с Тайной, которую пытался постичь всякий свой Путь, и, бывало, уже приближался ко входу в нее, но Всякий его Путь в итоге непременно завершался смертной жизнью, где не было места памяти Вечного.
Так и складывался бесконечный Путь его: из попыток вспомнить знаемое и понятое, из собирания по крупицам нового знания и понимание вновь узнанного и — черных бездонных провалов в памяти, потому что смертный — в земной жизни, а Вечный — в Вечности, и память одного коротка, но последовательна, а память второго бесконечна, но заперта наглухо.
Сказано в Книге: «Вспомнить все — значит подобрать ключ к Тайне. Вспомнивший все стоит на пороге Тайны и слушает страх свой: надо ли открывать Тайну и не ведать, что сделает с тобой бесконечное Знание, в кого превратит, или спокойнее уйти от входа, потому что много конечных Путей — это все же не один бесконечный. Так легче. Но вспомнивший все и сумевший побороть страх свой и перешагнуть порог между ничем и всем станет велик от начала Света и до прихода Тьмы. Хотя прав он в страхе своем: малое знание — малая печаль, а бесконечное Знание — печаль Бесконечности. Но лишь знающий сумеет обрести силу справиться с печалью. Но лишь справившийся с нею поймет ужас Бесконечности… И нет покоя на бесконечном Пути. Так что пусть Вечный выберет: вспоминать или нет…»
Кто ему сказал эти слова?..
Некто в пустыне, давным-давно, подначивающий юного смертного, сына такого же древодела, как и тот, что мастерил рогатки для борьбы с Псом: Чернов отчетливо помнил последний свой Путь, вернее — отрезок одного бесконечного, который виден сейчас неразрывным. Некто в пустыне, злой и веселый, вставший на очередном Пути Вечного, только-только вырванного в Вечность из смертной жизни в крохотной деревушке по имени Нацерет в древней земле Ханаанской. Где обитал в смертной жизни, там и должен был пройти Путь в Вечности, так бывает.
— Ты призван спасти народ свой? — спрашивал называющий себя Зрячим, неясной внешности, меняющийся, предстающий юноше то человеком, то птицей, то животным с рогами.
— Призван, — спокойно и просто отвечал юноша, которым стал Чернов в памяти своей.
— Тебе повезло, Бегун, ты уже однажды, чуть не тысячу лет назад, спасал его, а Сущий не любит, чтобы кто-то более чем раз являлся своему народу в ипостаси Вечного. Тебе, видишь, позволил.
— Я не знал этого, память моя молчит. Но то, что ты поведал мне, объяснимо: мой народ избран Сущим, а кто лучше смертного из народа знает, какой Путь избрать для него в Вечности?
— Две ошибки сразу, Бегун. Первая: ни один смертный из народа, даже если он — земное воплощение Вечного, не знает ни крохи из того, что нужно остальным смертным. Это — ошибка множества смертных вождей в бесконечности земных жизней. Они думают, что изведали Истину, а не ведают самих себя… Но вторая ошибка совсем непростительна для Бегуна. Разве ты не понял в бесконечной череде своих прежних Путей, что нет в Вечности выбора ни для смертного, ни для Вечного? Все предопределено, так и записано в Законе, который ты, Бегун, и принес своему народу давным-давно… Впрочем, что это я?.. Ты же лишен памяти, потому что так и не добрался пока до Знания…
— Я действительно не помню, что когда-то был Бегуном, Мне только сказали о том… Такой же, как ты, тоже Зрячий, только он не менял облика. Человеком явился и человеком исчез… Но ты утверждаешь, что память может вернуться?
— Может, Бегун. Только нужно побороть страх перед Знанием.
— Я ничего не боюсь.
— Поэтому меня и послали к тебе, Бегун. В нынешнем твоем Пути Сущий предложит множество испытаний, чтобы проверить тебя — на страх. Однако все эти испытания будут легки по сравнению с испытанием, которое есть дверь в Знание.
— Я не боюсь, Зрячий. Я ничего не боюсь. Тем более какой-то двери.
— Не боишься?.. Ну, смотри тогда…
Они очутились будто-то бы на Вершине величайшей горы — непредставимой юному нацеретянину, пусть даже на время обретшему статус Вечного. Они стояли на вершине, а внизу кипел мир. Именно так: кипел. Сменяли друг друга в беспрерывном потоке времени малые и великие города; из места в место шли по земле народы; крохотные с такой высоты, но почему-то отчетливо различимые людишки убивали друг друга камнями, стрелами, копьями, мечами, похожими на римские, что носили в земле Ханаанской легионеры Империи. А еще пролетали вровень с облаками, плывущими внизу, какие-то огромные железные, как и мечи римлян, птицы, и птицы поменьше, но тоже железные, и из тех и других падали к земле черные предметы, земля внизу взрывалась, и города уходили в образовавшиеся воронки вместе с домами, садами, жителями. А еще горели горы, а еще двигалась земля, а еще большая вода проливалась на города… И звезды на внезапно ставшим черном небе угрожающе мигали, сближались, отдалялись, а когда одна из них оторвалась от небесного свода и понеслась вниз, вниз, вниз и уже почти долетела до горы, где стояли Зрячий и Бегун, последний — не Бегун вовсе, а насмерть перепуганный юноша-нацеретянин — закричал в страхе:
— Останови ее, Зрячий!
И все пропало.
Они снова очутились в пустыне, и Зрячий ласково погладил юношу по длинным черным вьющимся волосам. Сказал:
— Рано, Бегун. Не пришло время. Страх твой еще велик. Ты вспомнишь в этом очень важном для тебя Пути все, что тебе будет нужно, но — не более. И ты станешь возвращаться на новые Пути в следующих твоих земных жизнях и вспоминать кое-что из прошлого знания, которое все-таки будет копиться — вопреки страху. Но придет час, когда оно достигнет критической массы, которая, взорвавшись, родит память. А уж память… — Вот тут он и произнес ту фразу из Книги Путей, что вспомнилась Чернову, по-прежнему тупо сидящему перед компьютером в квартире дома в Сокольниках.
— Я вспомнил все, — сказал Чернов, вставая.
Самому себе сказал. И сам себя спросил:
— И что с того?
Ответил:
— Страха нет. Еще спросил:
— Уверен? Или будет, как на той горе в Галилее, на горе, которую сотворил на мгновенье Зрячий-Искуситель?
— Жизнь покажет.
— Жизнь Чернова, спортсмена и лингвиста?
— Жизнь Бегуна-на-все-времеца.
Опять сам засмеялся над собой:
— Это в родных-то Сокольниках она покажет?
Оборвал смех.
— Вот же дверь… — Посмотрел на привычную входную дверь, обитую хорошим кожзаменителем, которая — точно знал! — вела в общий с соседями отсек на площадке.
Повторил:
— Уверен?
Подумал с миг, кивнул:
— Знаю.
В чем был — в красно-белой майке с надписью на груди «Спартак-чемпион», в черных эластичных лосинах (что подвернулось в ванной после душа, то и надел…), в легких беговых тапочках, — пошел к двери, повернул ключ, открыл ее и… (как прежде откуда-то снизу пошло по телу, над телом, внутри тела сначала легкое предчувствие счастья, предчувствие радости, полузабытое в скитаниях по Пути ощущение неотвратимо надвигающейся боли, которая — вот странность! — столь же неотвратимо, нестерпимо желанна, а потом, через мгновение, она пришла, окутала, погрузила в себя целиком, пропитала все клеточки и — взорвалась так сладко, как раньше никогда не случалось, а разорванное сладким взрывом на части тело стало легким, невесомым, нежным, как те самые новогодние снежинки, что повисли за окном квартиры в Сокольниках) …вышел.
Надолго ли?..
Сущий ведает…
А то, что за страхом следует печаль от многого Знания, а за печалью — ужас от открывшейся внутреннему взору Вечности, а за ужасом — еще что-то, не всплывшее пока в проснувшейся памяти, — так это же Путь. И для Бегуна не пройти его до конца — это уж, извините за грубость, совсем западло. Тем более что времени у него впереди — бесконечность.