Некто, доказывая, что жизнь человеческая, по сути, не меняется, уподобил костер, у которого коротали вечера наши предки, телевизору, у которого коротают вечера современники. Это уподобление неверно: костер светит и греет, а телевизор только светит - да и то лишь с одной стороны.
Итак, Борис Чекан в это время находился неподалеку, на бульваре Двухсотпятидесятилетия Академии наук. Сидел на скамье между двух чахлых, высаженных только в прошлом году топольков и доходил.
…Тогда, в постели, он засыпал с чувством обреченности. Тело, пропитавшееся единой мыслью, цепенело, холодело. Но когда сердце стало замедлять ритм, сбиваться на обморочные провалы, какое-то упрямое чувство будто подбросило его: не слать! сопротивляться!
Свежий ночной воздух освежил и несколько отвлек Чекана. “Интересно, и это запрограммировано в моем дальнейшем времени: что я встану, выйду из дому, буду стараться не уснуть, не расслабиться, зная, что именно в расслабленной воле - конец? Зачем так сложно, если все предопределено!…” Он закурил сигарету. Предопределение, по Тураеву, вился серый в неярком свете бульварных фонарей дымок; предопределенно шелестели листья тополей, предопределенно мерцали звезды вверху.
“Логически непротиворечивая и ясная идея; мир существует в пространстве и времени. Даже проще: мир существует… Действительно, одно из двух: либо он существует, либо нет - третьего не дано. Но он существует ведь?” Борис огляделся, чтобы удостовериться: пятиэтажные дома городка, асфальт улиц и дорожек, газоны, деревья, звезды…
Желтый апельсин луны выкатился из-за испытательного ангара.
Вроде все на месте, существует мир. Чекан уже во всем сомневался. “Следственно, раз мир существует, он есть. Целиком. И то, что было, есть. И то, что есть, есть. И то, что будет, есть. Яснее некуда. Логически не противоречивая модель меня - магнитной ленты с записанной заранее информацией и прокручиваемой сейчас во времени…” Мысли опять сникли - трудно.
“Не уснуть, не уснуть”, - зудело в голове. “Но…- рано или поздно я усну. С мыслью об этом - и все. Белка в колесе рано или поздно выбьется из сил. Психологический трюк Ходжи Насреддина, который велел горбуну, если он желает исцелиться, не думать об обезьяне с голым красным задом. И тот изо всех сил старался не думать о ней… Вот так, наверно, силился преодолеть эту мысль Степан Хвощ, пока от перенапряжения не лопнули сосуды мозга”.
Бориса снова пропитал холодный логический ужас. Он опять чувствовал, будто кто-то незримый, доступный лишь мысли и воображению, навис над ним, окружает со всех сторон и спокойно ждет конца.
Вдали показался прыгающий огонек фары. “Мотоцикл… “Движенья нет”, - сказал мудрец упрямо… Мотоциклисту хорошо, он не знает, что движенья нет.
Чего стоит наша наука, если до сих пор парадокс Зенона не опровергнут? Мотоциклы придумали, самолеты, ракеты… презирая то, что сам факт движения до сих пор под вопросом. “Мы видим!” Но если мы видим глазами одно, а мыслью и воображением - иное, что верно? Глазами, ушами и прочими ноздрями мы воспринимаем частности. Мыслью - общее. Общее суть сложение частностей, усреднение их. То есть мыслью мы видим глубже. И выходит… все усредняется в нуль, в ничто?…” Чекан откинулся на спинку скамьи, чувствуя холодный пот на лбу. Выхода не было…
Мотоцикл проехал мимо, развернулся на площади, въехал на бульвар и приближался к Борису, в упор светя фарой. “Милицейский патруль, - понял тот. - Ну граждане, мне вас бог послал! Сейчас заведусь с ними, они меня в коляску, в отделение. Там протокол, ночь в каталажке… К утру, глядишь, отвлекусь, общаясь с алкоголиками, забуду об этой проблеме - и пронесет. Минет меня чаша сия. Важно одолеть первое впечатление”.
Милиционеров было двое. Они спешились, заглушив мотор, подошли. Разговор начали по-простому: - Ты чего здесь сидишь?
Чекан уже открыл рот, чтобы ответить в тоне: “А ваше какое дело? Езжайте дальше!” - и все Пошло бы как по маслу. Но его остановило ехидное чувство презрения к себе: “Трусишь? Ищешь норку, куда можно юркнуть от опасных мыслей? Может, это и написано на моей магнитной “ленте-жизни”: всегда увиливать, петлять в насекомом страхе истины?
Тогда лучше уж конец!…” Он задумчиво смотрел на рослого сержанта. Вид у того был недовольный: полночи мотаются по городу - и ничего серьезного. Явно чувствовалось намерение: хоть этого заберем… “Нет, ребята, спасибо, но с вашей помощью мне эту задачу не решить. Мысли может противостоять только мысль!” И он повел себя очень вежливо. Объяснил, что аспирант, живет рядом в общежитии, не спится, вышел поразмышлять на свежем воздухе. Показал удостоверение. Когда потребовали дохнуть, дохнул с благоговением. Милиционеры завели свой К-750 и укатили.
Борис глядел им вслед, чувствуя, что победил что-то в себе - и не только в себе. Ведь он должен был сейчас сидеть третьим в коляске К-750. Туда должна тянуться лента его жизни, туда, все к тому шло! А он - вот он, здесь. Превозмог. Выбрал. Он сам выбрал - и к чертям всякие модели с лентами!
Он вскочил, пробежал в спринтерском темпе по бульвару туда и обратно, вернулся на свою скамью, почувствовав прилив сил и мыслей. “Да-да, конечно: обобщения, логика, третьего не дано…
А почему, собственно, не дано?
И почему, если уж на то пошло, обобщение для нас всегда более верно, чем пестрые частности восприятий, из которого оно составляется? Мы все это принимаем как само собой разумеющееся, но почему?…” “Мы - существа, конечные в пространстве и времени. То есть ограниченные и смертные, это уж точно. Струйки материи в общем временном потоке Тураева и Загурского, мир с ними обоими! Вокруг нас бесконечно сложный, огромный, разнообразный мир, который непрерывно накачивает нас впечатлениями. Что мы делаем с этими впечатлениями? Воспринимаем, запоминаем, обобщаем. Обобщаем! Вот в этом все и дело; почему мы обобщаем, зачем это надо? Почему, почему, почему?… Да потому, что часть меньше целого. Целое - весь воспринимаемый мир, часть его -” и очень малая! - мы от рождения и до смерти. А то, чем я - я без кавычек - воспринимаю и запоминаю, также малая часть во мне. Другими частями-органами я хватаю предметы, передвигаюсь, ем, перевариваю и прочее. Стало быть, природа обобщения воспринимаемых сведений, - а это вместе с сортировкой их по признакам сходства, контраста, смежности и есть мышление - в конечности нашей, в ограниченности. Наш разум - продукт нашей ограниченности!”
Борис расхохотался, закинув голову к звездам. Он теперь снова думал напряженно, до стука в висках и пота на лбу, но не было больше паники в мыслях, страха за себя; он просто не хотел утерять нить.
“Вот так оно и получается. Мы вынуждены обобщать, сиречь усреднять и тем сводить сложное к простому, разнообразнейшую реальность к упрощенной модели. Кто ловчее это сделает, тот большой кусок мира охватит мыслью, больше поймет - и лучше жить будет… Так было испокон веков, так и сейчас: чем сложнее и обильнее разнообразная информация о мире, тем сильнее потуги обобщить ее в нечто единообразное. Иначе нельзя, запутаемся…
Но сакраментально то, что на этом-то стремлении мы и запутались, стали принимать это свойство нашего мозга, нашего ограниченного ума, стремящегося обобщить-упростить модель мира, за объективную простоту мира. Мы можем понять только достаточно простое и определенное: и посему нам хочется, ужасно хочется, чтобы все было простым и определенным, чтоб по Аристотелевой логике, где третьего не дано… хотя знаем ведь, что бывает дано и третье, и седьмое, и надцатое. И вот это желание простоты - общее и всеохватывающее - мы принимаем за действительную простоту мира; ну, хоть не в проявлениях, так в своих основах он должен быть определен и прост. Он обязан таким быть!” Чекан, сам того не замечая, шагал по середине пустого шоссе в сторону Катагани. За рекой бледнело небо и блекли на фоне его огни ночного города.
“А между тем мир нам решительно ничем не обязан. Какой есть, такой и ладно, на том скажите спасибо. Это мы ему всем обязаны!… То есть нет оснований полагать, что устроен он просто и разумно, что он вообще “устроен”. Больше того, нельзя даже утверждать категорически, что он существует. Да, да, как это ни неприятно для нашего ограниченного рассудка, но третье дано: наш мир и существует, и не существует, он непрерывно возникает, исчезает, возникает снова… когда таким же, как был, когда слегка измененным, а когда и вовсе набекрень. Ведь понятие “существует” (что и говорить, наши понятия также продукт нашей ограниченности!) строго применимо только к застывшему, неменяющемуся, ибо всякое изменение есть крен в сторону несуществования того, что было… Он не очень-то приятен для теоретического мышления, этот наш мир, который существует-не-существует, в котором ничто не задано строго в предыдущем, в котором не всегда уместны “потому что” и иные логические приемы, в котором противоречия всегда в борьбе и редко в единстве… словом, такой диалектический мир, что хоть ложись и помирай!” “И они померли, эти трое.
И меня едва за собой не потянули, потому что, пока я сражался против этой идеи тем же логическим оружием, я был кандидат в покойники… Померли, потому что поверили в свой логический, теоретически безупречный, но все-таки искусственный - а поэтому и мертвый - мир. Они были разными людьми: физик-поэт Тураев, утонченно наслаждающийся мыслью, естественно живущий в мире абстрактных идей, швыряющий идеи, как монеты нищим… Загурский, друг-почитатель, оформитель понятий, деловой человек, огорченный неудачно сложившейся семейной жизнью… Степан Степанович Хвощ, обойденный в своем почитании и стремлении сотрудничать с Тураевым… Общим у них было то, что все трое были настоящие ученые - в том смысле, что воспринимали мысль, принимали или отвергали идею не только рассудком, но и чувствами, сердцем. Ведь такова специфика: человек, долго размышляющий над какой-то проблемой, постепенно - сам того не замечая, даже, может быть, не желая - пропитывается мыслями о ней. Идея становится частью его самого - и немалой частью…” “Нет, конечно, здесь были и привходящие моменты. Для Тураева - то, что он автор такой идеи, автору свое всегда нравится. Был и момент, воспитавший в нем веру в предопределенность: то, что он - Тураев-младший, Тураев-второй. Он не хотел быть вторым, хотел быть сам по себе, стремился даже в летную школу…
Но батя не пустил, и он стал наследным принцем в физике.
А ведь это урон для личности - продолжать, когда хотелось начинать… У Загурского - вера в правоту шефа да плюс впечатление от его смерти… Он ведь быстро понял, почему умер Тураев, не мог не понять. Для Хвоща - впечатление от двух смертей… Мне в этом смысле полагалось вообще не брыкаться, а сразу писать завещание. Но главное: эту идею, что материальный мир заключен в геометрическом четырехмерном пространстве, они не могли не принять. Мир должен быть прост - и чем проще идея его устройства, тем она гениальнее. И они приняли эту идею не только рассудком, но всей душой - некритично впитали в себя образ холодного математического мира, в котором все уже произошло, книга Бытия написана, прочитана и захлопнута. Ну а дальше ясно: эта идея была настолько же общей (будь она частной, все, возможно, и обошлось бы), как и пропитывающее нас чувство жизни… темное, нелогичное, скорее всего неграмотное - поскольку оно свойственно и червю, и букашке, - но бесконечно более умное, чем любая логика, чувство, - и она, эта тураевская идея, в корне противоречила жизни. С ощущением предопределенности жить нельзя: либо ты убьешь в себе это чувство-мысль, либо она прикончит тебя. Они, поняв опасность, пытались сопротивляться, логически расшатать мысль… Но поскольку и логика основана на той же вере в простоту мира, то ничего не вышло.
Чем больше они возились с этой идеей, тем сильнее она укреплялась в них… до той стадии, пока они каждое свое движение, каждый вздох, каждый удар сердца не стали понимать как нечто предопределенное, отмеренное, заданное, “не мое”, не живое. И это был конец”.
Борис вспомнил, как несколько часов назад лежал в своей комнате, постепенно слабея умом и телом, как леденящая убийственная логика идеи Тураева медленно вытесняла жизнь из его мозга, нервов, тела, - вздрогнул, зябко повел плечами. Он уже добрел до реки и сейчас с высокого берега видел начинающееся утро: багровело небо на востоке, алые с сизым облака в том месте, где вот-вот должно взойти солнце, встали торчком, будто их расшвырял огненный взрыв. Звезды растворились в голубеющем небе, только Венера блистала правее и выше вздыбившихся алых облаков, сопротивляясь рассвету. Город на том берегу был залит белесым туманом, из него выходили верхние этажи зданий да всплывали в нем покатые, как у китов, крыши троллейбусов.
“И ведь как это странно всегда выходит, - думал Чекан, наблюдая, как из-за домов поднимается солнце, слыша шелест листьев, - начинает человек подвергать жизнь умозрительному анализу, то все у него не слава богу выходит: то юдоль слез и печали, то “пустая и глупая шутка”, а то вот и вовсе не жизнь, мертвечина в четырех измерениях.
Да ведь вот она - Жизнь! Несовершенная, далекая от умозрительных идеалов… Ну так ведь все равно: это все, что у нас есть!
Привет тебе, несовершенное Солнце в лохматых протуберанцах!
Здравствуй, пыль, попираемая норами! Привет и вам, розовые волнишки на реке! Здравствуй, Жизнь - волна бытия, из небытия возникающая, здравствуй, мир - существующий-не-существующий! Постоянно меняйся, ибо в этом - Жизнь. Ты непознаваем до конца, мир, и будь таким, ибо в вечном поиске Жизнь, а в конечном познании - смерть. Нет никого, кто предписал бы, как шелестеть листьям, как течь реке, как шагать мне… потому что в свободе воли Жизнь, в движении и стремлении вечном - Жизнь. И да будет так!” И Чекан повернул обратно: поднявшееся солнышко пригрело, разморило его - он захотел спать.
– Как - это все? - разочарованно воскликнет иной читатель, измерив взглядом остаток текста. - А где еще один труп? Было обещано четыре. Деньги обратно!
– Ну ладно, ладно… Сорок три года спустя доктор физикоматематических наук, профессор в отставке Борис Викентьевич Чекан, простудившись зимой на рыбалке, умер от коклюша.
Как говорил самый проницательный, персонаж данной истории - Матвей Аполлонович Мельник: “Все, между прочим, умрем - так, значит, это самое!…”