ПРИЛОЖЕНИЕ II

Эдвард Морган Форстер[142]

МОХАММАДУ ЭЛЬ АДЛЮ,


умершему в Мансуре вскоре после 8 мая 1922 года, в возрасте около двадцати трех лет, от туберкулеза; его мать, отец, брат и сын умерли раньше него;

его дочь умерла позже; его вдова, говорят, вновь вышла замуж;

и моей любви к нему

посвящается.


5 августа 1922 года


Дорогой Мохаммад,

эта книга - для тебя и для меня. Я бы хотел научиться лучше различать между тобой и мной, но это всегда было для меня нелегко, а теперь тебя здесь нет, и ты не можешь поправить меня, если я представляю тебя не таким, каков ты на самом деле, а таким, каким мне хочется тебя представить. Я пишу эти строки, думая о тебе и теша себя иллюзией, что ты еще жив и мыслишь. Я притворяюсь, будто ты еще жив, ибо только так могу думать о тебе как о чем-то реальном, хотя и знаю, что от тебя осталось лишь разлагающееся тело на кладбище в Мансуре. Я пишу для собственного утешения и для того, чтобы вернуть прошлое, а еще потому, что я профессиональный литератор и хочу воздать тебе последние почести, хотя многого ты не поймешь, а кое с чем не согласился бы. Эту книгу могут увидеть и другие, либо случайно, либо я сам покажу им, но это ничего не меняет: она лишь для тебя и для меня.


Мы приехали в Александрию одновременно[143], но это было за два года до начала нашей дружбы. Я впервые заметил тебя весной 1916 года, когда мы с Фирнессом стояли на Абу эль Наватир. Ты ехал в трамвае, шедшем в сторону Багоса, с голубой табличкой. Я увидел тебя снизу, с мостовой, и подумал: «красивый». Утро было свежим и солнечным. Позднее по утрам в тот же час я пытался увидеть тебя - иногда успешно, - но все это было еще крайне неотчетливо. Ты был единственным кондуктором, который, протискиваясь между пассажирами, не наступал им на ноги. Однажды мы с Фирнессом наблюдали, как ты весело беседуешь с каким-то солдатом, а когда он выходил на остановке, вы в знак прощания по очереди прикоснулись к одной из пуговиц на его гимнастерке. Нам это показалось очаровательным, и мы улыбнулись. «В этом парне есть какая-то негритянская кровь», - заметил Фирнесс.


Однажды холодной зимней ночью - я жил тогда у Ирене на Саба Паша, - я один возвращался в трамвае; на подножке был ты и два других кондуктора. Ты попросил меня привстать, посколькутвое огромное пальто оказалось под моим сиденьем. Это были первые твои слова, обращенные ко мне, и первые, произнесенные по-английски, но я не могу их вспомнить. Ты был мил и вежлив, я сказал: «да, холодно», - и мы улыбнулись. С тех пор ты полуприветствовал меня, когда твой трамвай подъезжал к остановке, и я отвечал тем же. Мы отличали друг друга от остальных. Не более того.

В марте 1917 года ты сказал: «Вы не должны платить», - потому что тебе понравилось, как я однажды поблагодарил тебя. - «Ты говоришь по-английски». - «Немного. Практика помогает». - «Я бы хотел выучить арабский». - «Зачем?» - «Чтобы читать "Тысячу и одну ночь"». - «О, их автор был знаменитый философ». Таким был наш первый разговор.

Потом Ирене переехала на Кам де Сезар, и зачастую, возвращаясь поздно вечером в эту спокойную и унылую квартиру, я спрашивал себя: «Неужели так будет всегда?» Однако, когда я видел тебя, я понимал, что это не так, и решил ничего не бояться, пока не буду к этому вынужден. Я часто ждал на остановке по три четверти часа, пока не подходил твой вагон, и я видел твою голову, склонившуюся под тяжестью путевой книги, которую ты нес в контору, твой номер, 86, на небольшой овальной бело-синей бляхе, твою униформу цвета хаки и темно-красный тюрбан. Ты говорил мне «второй вагон» или какой он там был, ибо понял, что я жду тебя, а затем стал сообщать мне свое расписание, как только узнавал его.

Мохаммад, я пытаюсь сохранить все это реальным, но собственные слова мне мешают, а ты разложился уже до неузнаваемости - шесть месяцев, как мертв. Я не думаю об этом, но боюсь, что ты становишься нереальным, и мне начинает казаться, что все наши беседы и редкие ночи, проведенные в одной постели, - что все это было не с нами, а с кем-то другим. Поэтому я не могу писать это письмо к тебе слишком долго. Это лишь слабая попытка, ибо ты уже даже не дух, а я только пробуждаю свои воспоминания. Мой дорогой мальчик, я хочу, чтобы это была память о тебе, не запачканная мною. Я не хочу болтать об идеальной любви, а просто хочу писать тебе, как будто ты жив. Поэтому иногда я думаю о том, как ты разлагаешься в могиле. Это реально, это происходит сейчас, и это возвращает меня к тебе - реальному. В те последние мгновения, когда мы были вместе, в поезде в Каире, ты ласково подтолкнул меня правым локтем. Но когда мы вышли из поезда попрощаться на платформе, и я попросил тебя снять очки, потому что без них ты казался мне красивее, ты раздраженно отказался. Мне хочется вспоминать не только, как ты подтолкнул меня локтем, но и этот твой отказ. Когда поезд тронулся, ты не взглянул на меня в последний раз, а отвернулся к какому-то знакомому египтянину. Если я забуду хоть что-то, мне не удастся воссоздать тебя настоящего. - Спокойной ночи, мой дорогой мальчик. Уже за полночь, и мне пора спать.


Я должен описать первый вечер, который мы провели вместе, - то, что ему предшествовало, может подождать. Мы стояли рядом на Мазарите, не узнавая друг друга, поскольку оба были без формы. Потом я понял, что тихий симпатичный паренек в темном пальто, белых фланелевых брюках и спортивных туфлях - это ты. «Пойдем в парк Чатби - я его так называю, поскольку он рядом с Чатби. Я его так назвал, может быть, на самом деле, он называется иначе. Я всегда всему даю имена». На холме ты рассердился на меня за то, что я принес пирожные. Я очень долго не мог понять природу твоей гордости. «Мне не нужны пирожные. Сколько ты за них заплатил?» - «Не помню». - «Не помнишь? Сколько лет назад ты их купил?» Кроме всего прочего, ты боялся, что я мог что-нибудь в них подсыпать, потому что мать всегда предупреждала тебя опасаться чужих. «В следующий раз ты захочешь, чтобы я потратил столько же». - «Но у друзей все общее, как говорит греческая пословица». Ты отреагировал на это довольно цинично. Потом, однако, пока мы сидели, ты сказал что-то о «джентльмене» и «даже сыне мясника», - я точно не помню, но это так, - и добавил: «я еще только мальчик», - серьезно и гордо. Я назвал тебя «джентльбоем», и ты улыбнулся.


Вот уже почти год прошел с даты, стоящей в начале этого письма, которому никогда не суждено быть завершенным в изначально задуманном виде. Я написал благодаря тебе рассказ и посвятил тебе книгу[144] - и это более реально, чем все прямые обращения к тебе. Мохаммад, - я впервые осознал твою смерть на дюнах острова Уайт. Это ничего не значит и не вызывает во мне никаких эмоций, потому что ты мертв, Мохаммад, а Морган жив, и в каждой написанной строке думает больше о себе, нежели о тебе. Ты звал меня по имени на станции Бибит эль Хагар, после того как мы видели тот разрушенный замок в паре миль от нее, которого, казалось, не видел дотоле никто, кроме нас. Было темно, и я слышал, как кричит египтянин, потерявший друга: Марган, Марган, - звал ты меня, и я чувствовал, что мы принадлежим друг другу, и что, благодаря тебе, я и сам стал египтянином. Когда я сегодня взываю к тебе на этих дюнах, я не могу тебя оживить и не могу принадлежать тебе, поскольку тебе теперь ничего не принадлежит. И даже когда я умру, я все равно не буду принадлежать тебе - я просто стану как ты. Но я все время помню твои слова о том, что мы увидимся снова, - ты написал это в одном из последних писем, - и поэтому мне легче притворяться, будто ты сможешь прочесть эти строки. Я просто должен говорить тебе то, что приходит в голову.

Как ты был красив, когда мы возвращались из Вади Хоф, около Хелуана, - в нашу последнюю поездку[145]. Мы не думали, что у тебя хватит сил проделать весь этот путь, но ты выдержал. Мы ехали назад, перед нами на противоположном берегу Нила возвышалась пирамида Джосера, солнце светило в глаза. Я посмотрел сбоку на твое лицо и увидел, что скачка наполняет тебя весельем и счастьем. И я знал, что ты сбежал ненадолго от своей болезни. Я смотрел на тебя справа, и ты был очень красив: я помню, как ты улыбался за несколько лет до этого, когда вернулся из Кантары в отпуск[146], и я раньше, чем ты, увидел на главной улице Багоса твоего друга Абдул Хамида. В тот самый день была сделана фотография, которая сейчас висит у меня в комнате, - ты был тогда в расцвете своей красы. Через несколько минут мы уже сидели в маленькой комнате Абдул Хамида напротив твоего жалкого дома, и ты улыбался, наклонившись вперед и беседуя с ним. Я помню три случая, когда красота и очарование твоей улыбки потрясли меня, и мне не хотелось вмешиваться с разговорами, а просто смотреть на тебя. Ты ничего не говорил, возвращаясь из Вади Хоф, а просто весело ехал на своем ишачке, трусившем в Хелуан. Февраль 1922 года. Ты умер через три месяца. Прощай, Мохаммад, никто не сравнится с тобой, несмотря на смерть. Прощай навеки, друг мой, хоть ты и говоришь, что мы снова встретимся. Любая ошибка моего мозга могла бы исказить твой облик, но так не будет, ибо, если ты и прав, то не совсем: пока я жив, я не могу узнать ничего о том, что с тобою сейчас. Прощай, Мохаммад, я уважаю твою волю, я рад, что тебя похоронили твои соплеменники. Интересно, кто там был, прочитал ли кто-нибудь молитвы (я помню, как ты платил, чтобы помолились за твоего отца; когда я был у тебя в Мансуре, приходил человек и читал, формально и спокойно[147])?

Слова мешают мне, ибо мне случалось использовать их для такого количества других вещей. Они отдаляют меня от человека, которому я хочу воздать должное. Голова моя тоже устала. «Я никогда бы не узнал, что англичанин может быть таким, если бы не встретил тебя», - сказал ты в Хелуане. Я записываю подобные вещи перед тем, как пойти спать.


Сегодня я должен написать о плотской стороне, даже если потом мне придется вырвать эту страницу. Видимо, моя любовь к тебе всегда включала и это, но ведь оно появляется и исчезает с такой легкостью! Оно нахлынуло невыносимо, когда ты впервые согласился встретиться со мной. Я выскочил из трамвая на Сиди Джабер и помчался домой сквозь тьму. Во время двух наших первых встреч оно исчезло - по крайней мере, с моей стороны. Я был просто очарован твоим характером и беседами с тобою. Я сидел на твоей кровати, а между нами лежала еда. Я заметил, что, когда мы встречаемся, ты всегда пару минут держишь руки в карманах, но не обратил внимания. Ласки начались лишь во время нашей третьей встречи. Это было у меня в комнате - ты тогда пришел туда впервые. Мы, кажется, играли в шахматы. Потом мы полулежали на моем красном покрывале, я - ближе к стене. Я прикоснулся к твоему колену - ты наклонился ко мне. Я прикоснулся к твоим волосам. Ты сказал: «Они короткие, но курчавые», - дотронулся до моих, и сказал: «Красивые волосы». Моя голова уткнулась в подушку позади твоей, твоя левая рука осталась под ней. Потом был первый поцелуй, и именно то, что твоя рука была у меня под головой, сделало его для меня настолько ярким. Остаток вечера, однако, был испорчен. Увидев, что ткань на твоих брюках вздыбилась, я расстегнул их, и свои тоже, но сначала спросил: «Ты меня любишь?» Видимо, это тебя смутило, ибо ты спросил: «Что ты имеешь в виду?», а потом хмыкнул, увидев мое состояние, хотя и сам был в таком же. Что-то стало тебя раздражать. Когда я снова прикоснулся к тебе, ты стал сопротивляться и поранил мне руку. Однако ты не ушел с кровати и позволил мне придвинуться ближе, но тут я случайно оцарапал твое лицо. Это отрезвило нас. Мы пошли к умывальнику и остановили кровь. Я думал, что ты суеверен и запишешь на мой счет, что я поранил тебя, однако на следующий день в трамвае мы смеялись над этим, и, выходя на Мустафе, я показал свою руку, а ты - свой глаз. Я был смущен всем этим и до сих пор не вполне понимаю, но, может быть, твое объяснение было верным: «Мой чертов хрен всегда встает, с кем бы то ни было, это еще ничего не значит». Может быть, это объяснялось просто твоими дружескими чувствами и желанием быть добрым ко мне. Когда человек тебе интересен и ты чувствуешь взаимность с его стороны, ты хочешь идти дальше, но лишь тогда. Быть может, поэтому в отношениях с тобой плоть никогда не имела для меня решающего значения. Я отчетливее помню, как ты тогда погладил меня по волосам. Ласки твоих сильных рук, обвивающих мое тело, когда ты спишь; внезапный и сильный поцелуй, когда я попросил тебя о нем; те несколько раз, когда я ласкал твои бедра. Каждый раз ты позволял мне это лишь после резких возражений, развязывал свои льняные панталоны и немного откидывался назад. Мы сидели в темноте недалеко от Порт-Саида весной 1921 года, когда я был на пути в Индию[148]. Тогда в последний раз ты был еще крепок. Я не видел тебя два года и наслаждался, вновь прикасаясь к твоей упругой плоти. Ты сказал: «глупости». Я ответил: «У каждого свои глупости. У меня - такие». В Индии я думал и об этом (хотя это всегда оставалось лишь малой частью моих мыслей о тебе) и пообещал себе, что на обратном пути уговорю тебя войти в меня сзади, как бы это ни было больно, пусть даже ты перестанешь меня уважать. Но когда я возвращался, ты был уже бессилен. Твоя болезнь прогрессировала. Мне удалось чего-то добиться в твоей постели в Хелуане, когда ты думал о женщине. Мы пытались вернуть твою утраченную силу. После моего отъезда ты по моему совету еще раз попробовал с Джамилей[149] и добился успеха, быть может, приблизив тем самым свою смерть. Что ж. Ты получил удовольствие, а именно этого я и хотел. А еще немного продлевать твою жизнь уже не было смысла.


Прошли еще месяцы после того, как я написал это. Ты становишься все туманнее. Я знал, что это случится, и что мне никогда не удастся описать каждое мгновение наших отношений, как я надеялся. Я был влюблен в тебя, но влюбленность затуманивается. Ты уменьшаешься, становясь лишь частью моего прошлого, и скоро исчезнешь совсем, если мне не удастся иногда оживлять тебя во сне. Даже твоя жалкая хижина теперь более реальна, чем ты, ибо она, видимо, по-прежнему стоит на своем месте, и я хочу навестить ее когда-нибудь в надежде еще раз оживить воспоминания о тебе. Однако в моей жизни никогда не будет ничего, что бы сравнилось с тобой. В этом смысле я никогда тебя не забуду, не стоит обманываться.


Сегодня вечером я должен завершить это письмо. Вот уже более семи лет, как оно было начато, и пришло время поставить точку. Я обещал тебе, что никогда не приеду в Египет после твоей смерти. Ты, однако, не проявил к этому никакого интереса, поэтому я нарушил свое обещание и вместе с Флоренс[150] пошел к твоей хижине. Она все еще стоит, хотя вокруг все перестроено, и еще (я этого не помнил) в саду за ней растет большое цветущее дерево - светло-красное. Я рад, что снова побывал в Александрии, я был счастлив там и часто думал о тебе, чего теперь порою не случается месяцами, даже когда я надеваю твое кольцо[151]. Ты потонул в великой страсти - я знал, что это случится, но ты по-прежнему олицетворяешь для меня египтян. Когда я оглядываюсь назад, мне кажется, что ты не был слишком сильно ко мне привязан: сначала ты был лишь заинтересован и польщен, позднее благодарен - вот и все. Но если я не прав, и если любовники действительно могут встретиться после смерти и снова любить друг друга, позови меня, и я приду. Мне уже почти 51, мне никогда не полюбить никого так, как тебя, и если действительно существует личное бессмертие, и если эта вечность может быть приятна, то я бы хотел разделить ее с тобой. Однако у меня никогда не было ощущения, что она существует, или что ты ждешь меня там, да и чем дальше, тем меньше я нуждаюсь в любви - меня волнуют теперь лишь похоть и дружба, желательно (но не обязательно) направленные на одного и того же человека. Такая случайность слишком маловероятна: я по-прежнему способен писать «ты» вместо «он». Завтра я стану думать о тебе как о мертвом. Наверно, завтра я надену твое кольцо. Я действительно любил тебя и, если любовь вечна, я могу начать заново. Лишь позови меня. С тех пор со мной так много произошло, что я могу не узнать тебя, и я почти уверен, что не буду думать о тебе перед смертью. Теперь я знаю, что так и должно было быть с самого начала, но если я был так счастлив в Египте, то лишь благодаря тебе.


Мохаммад эль Адль - любовь моя


Морган

27 декабря 1929 года




Загрузка...