Климент Александрийский[29]

Когда утверждения, которые возникали время от времени в нагорьях Палестины, покидали отчий край и, следуя древнему караванному маршруту, пересекали Египетскую Реку и приближались к Александрии, они попадали в новую духовную атмосферу, где должны были либо трансформироваться, либо погибнуть. По отношению к самим утверждениям эта атмосфера враждебной не была - она их даже приветствовала, только требовала, чтобы при всей своей нефилософичности они облачались в философские покровы, уделяли хотя бы некоторое внимание утверждениям, делавшимся раньше, признавали существование библиотек и музеев и проявляли осмотрительность, имея дело с душами людей состоятельных. На этих условиях им позволялось остаться. И в двух разных случаях произошло ровно одно и то же. Здесь нас будет занимать второй случай, но было бы небесполезно взглянуть и на первый - он имел место вскоре после основания Александрии, когда на ее рынки толпами хлынули евреи. Они столкнулись с неожиданной проблемой. Иегова сказал: «Я есмь сущий»[30], и пока они жили в Палестине, большего не требовалось. Но теперь им приходилось выслушивать тревожные, настораживающие комментарии - вроде того, что «Предикатом этого суждения является всего лишь бытие» или «Хотя единственным предикатом этого суждения кажется существование, оно также предполагает атрибутирование речи», и они начинали осознавать недоступность и нелогичность Бога своего народа. Что породило в их среде целую серию попыток разъяснить и должным образом представить Иегову грекам, и завершением их стала великая система Филона, где с помощью теории Опосредующего Логоса можно было доказать, что Божество должно быть одновременно доступным и недоступным: «Логос, - пишет он, - стоит на границе между Тварным и Несотворенным, и рад служить обоим». На этом - ненадолго - вопрос был закрыт.

Но уже при жизни Филона среди холмов Иудеи было сделано еще одно заявление. Нам неизвестна изначальная его форма - слишком много умов потрудилось с тех пор над его переработкой, - но мы знаем, что оно было нефилософским и антиобщественным. Потому что с ним обращались к людям невежественным и обещали им царство. Обычным путем это заявление достигло Александрии, где его постигла та же судьба: столкнувшись с критикой, оно видоизменилось. Вокруг него тоже развернулась система, которая, не будучи логичной, однако же заговорила, как того требовал великий город, на языке логики, перебросив мосты доказательств между пролетами веры. Все греческие мыслители, за исключением Сократа, делали то же самое, так что в интеллектуальном смысле новая религия с прошлым не порывала; она состояла из заявления, обряженного в философское платье, и Климент Александрийский, первый ее теолог, пользовался методами, хорошо знакомыми Филону за двести лет до этого. Он не только привлек аллегорию для толкования не поддающихся пониманию пассажей Святого писания, но и приспособил к своим целям Логос Филона, отождествив его с Основателем новой религии. «В начале было Слово, и Слово было у Бога». Это мог написать и Филон. Св. Иоанн добавил к этому два отчетливо христианских предложения, а именно: «Слово было Бог» и «Слово стало плотию». И вот теперь Климент, которому досталась эта дополненная версия, воздвигает над ней многоступенчатое сооружение в любимом александрийцами духе и доказывает, что божество должно быть одновременно доступным и недоступным, милостивым и справедливым, человечным и божественным. Рыбака из Галилеи эта конструкция привела бы в замешательство, к тому же в ней имелся изъян, который стал очевиден в четвертом веке, произведя раскол и породив арианство. Но на современников она произвела глубокое впечатление, и Климент, работавший в Александрии и посредством Александрии, сделал для пропаганды христианства среди неевреев даже больше, чем Св. Павел.

Родился он, судя по всему, около 150 г. н.э. в Греции, где и был посвящен в Мистерии. Позже он обратился и возглавил теологическую школу в Александрии, где проработал до самого своего изгнания в 202 г. О жизни его, впрочем, известно крайне мало, и совсем ничего не известно о его характере, который, надо полагать, был примиренческим: христианство не было еще официальной религией, и метать громы и молнии было еще не с руки. Из трактатов его «Увещание к эллинам» признает некоторые достоинства за языческой мыслью, а «Кто из богатых спасется» тактично трактует проблему, к которой деловые люди относятся с понятной чувствительностью, и заключает, что Христос не имел в виду того, что Он сказал. Здесь выдает себя присущая александрийцам осторожность. Его нападки на язычество почти лишены обличительства: он сознательно предпочитает высмеивать. Ибо веку его присущ буквализм. Век утратил юношеские сопротивляемость и напор, и когда ему указывали, что Зевс у Гомера творит сплошные глупости, ни на инстинктивный, ни на поэтический порыв для защиты собственного культа его уже не хватало. А Деметра! Не говоря уже о святилищах чихающему Аполлону и Артемиде подагрической и кашляющей[31]! Ха-ха-ха! Вы только подумайте: они верят в страдающую от подагры богиню! Климент мастерски издевается над всей этой ерундой. Потому что у новой религии перед старой есть по части смехотворных подробностей явное преимущество: она еще не успела породить собственную мифологию, и ее противники не имели возможности парировать насмешки Климента, ссылаясь на Святого Симеона Столпника, чумную язву на ноге Святого Роха или на Святую Фину, позволившую дьяволу сбросить с лестницы собственную мать[32]. Им оставалось лишь со смущенным видом соглашаться, и когда Климент высмеивал заросших грязью служителей идолопоклоннических храмов[33], они не могли предвидеть, что через какие-то сто лет церковь выскажется в пользу грязи, провозгласив ее святой. Их подкупало его дружелюбие, его «логика»; в трактатах Климента нет занудства - даже и сегодня их вполне можно читать, хотя и не совсем так, как рассчитывал автор.


В Дельфах устраивалось празднество греков в память о мертвом змее, надгробное слово которому пел Евном. Не могу сказать, гимном или плачем о змее была эта песня. Проводилось состязание, и Евном играл на кифаре в час зноя, когда цикады пели под листьями, согретые на горах солнцем. Пели же они не мертвому пифийскому змею, но премудрому Богу песнь свободную от правил, лучше мелодий Евнома. Рвется струна у локрийца, слетает цикада на накольню и начинает петь на инструменте, как на ветви. И певец, настроившись, заменил недостающую струну песней цикады. Так вот, не песней Евнома вызывается цикада, как того хочет миф, воздвигший в Дельфах медную статую Евнома вместе с его лирой и помощницей. Она слетела и пела сама по себе, язычникам же кажется, что она подражала музыке.

Как же вы поверили пустым мифам, полагая...[34].


после чего на нас обрушиваются потоки теологии. Но как же мы благодарны Клименту за цикаду и как же хочется верить, глядя, как он излагает эту историю, что у него было смутное сознание ее красоты - от рискованных ее пассажей так и веет тайным осознанием их рискованности. Его эрудиция безгранична: говорят, он ссылается на трехсот греческих авторов, упоминаний о которых ни у кого больше нет, и мы с радостью проникаем вслед за ним на задворки классического мира. Результаты этих блужданий полнее всего отражены в двух других его трактатах, «Строматы» и «Педагог». Вердикт его гласит: поэзия Эллады в корне ошибочна, вера - абсурдна и низменна, однако ее философы и цикады были не чужды божественной истины; некоторые рассуждения Платона, например, внушены Псалмами. В свете современных исследований никакой это, конечно, не вердикт, но для Отца Церкви - мягкий; он не мечет громы и молнии, не восхваляет аскетизм и не пытается идти против общества.


Занимайся земледелием, - говорим мы, - если ты земледелец, но, возделывая поле, познай Бога. Ты, что любишь морские путешествия, плавай, но признавай при этом небесного Кормчего. Воюющим тебя застало познание - послушай небесного Стратега, приказывающего справедливое[35].

Здесь он демонстрирует уважение к существующим общественным связям и надеется, что это общество сможет без катастроф перейти от язычества к христианству - надежда эта могла найти выражение только в Александрии, где так часто приходилось приводить в согласие противоречащие друг другу утверждения, а местный бог Сера-пис символизировал союз Египта и Греции.

Оглядываясь назад - а теперь так легко оглянуться назад! - мы видим, что надежды были напрасными. Христианство - при том что в его учении было крайне мало нового, оказалось обоюдоострым мечом, порубившим древний мир на куски. Оно объявило войну двум величайшим силам - Государству и Сексу, и в сложнейшей борьбе с ними старый порядок был обречен на исчезновение. По-настоящему борьба эта началась уже после Климента. Секс его тревожил, однако, в отличие от своего последователя Оригена[36], он против него не восставал. Государство отправило его в изгнание[37], но еще не претендовало тогда, как впоследствии при Диоклетиане, на божественный статус. Он жил в период перехода и жил в Александрии. В этом странном городе, который никогда не был юным и надеялся никогда не состариться, примирение должно было казаться более вероятным, чем где-либо еще, а греческое блаженство - не таким уж несовместимым с Божией Благодатью.




Загрузка...