The rest is silence. Не будем называть имен, они всегда в аншлаге... но мальчики! Достаточно выйти к итальянскому фонтану, чтобы понять, каким капиталом мы располагаем. Как можем повлиять на собственную будущность...
- У нас с Адамом будущность в кармане, - говорит Мазурок. - Шнырять аллейками для этого не надо.
- Рад за вас.
- И с чего ты взял, что фонтан итальянский?
- В центре живешь, и не знал? Работы скульптора Бернини. "Мальчику" скоро сто лет.
- Самое время кое-что ему отбить.
Стенич закатывает глаза. Мол, о чем тут говорить...
Вокруг выпивают и закусывают. Пучатся, ужимаются рты с размазанной помадой. Поблескивают золотые коронки.
В порядке назидания мама сообщила Александру историю "из жизни". Про его ровесника из Заводского района, совращенного дамочкой бальзаковского возраста. Как от боли в яичках изнуренный мальчик плакал по ночам, пока не признался своей маме, которая устроила скандал соседке, пригрозив привлечь за растление малолетних. Рассказать?
Инициативу снова перехватывает Мазурок:
- Моя мамаша...
- Опять про мамаш! - берется за голову Адам.
- Она подруге жаловалась, я подслушал: "Чем гонять в кулак, лучше бы брюхатил домработниц". А я считаю, Чернышевский в своем трактате прав. Не дам я поцелуя без любви. Сначала любви дождусь.
- И не давай. Только не лезь в бутылку, - говорит Адам. - Из-под кефира. А также в пылесос.
- Пылесос нам домработницы сломали.
- Лучше в ванной в раковину. И смотри при этом на себя с любовью.
- Не учи ученого, Адам. Как дальше, знаешь?
- Почему нет? Рецепт небанальный. Все нужно испытать. Один раз - не порок, как говорит Вольтер.
- А что?
- А философия.
От смеха Стен откидывается.
- Четыре шницеля, ребятки? - склоняется официант.
- Три. Мне, философы, на оргию...
- Два! - говорит Мазурок. - Мне тоже. На поругание к мамаше. Но сначала тост... Адам, не водкой! Однажды по весне на крыше мы дрочили с пацанами.
- Анапест или амфибрахий?
- Амфибрахий, хотя, - отвечает Адаму Александр, - там сбой в конце...
- Такой закат был, что едва я не упал с седьмого этажа.
- Это он к чему?
- Он родом из детства, - тонко улыбается Стен.
- А потом мамаши нас застукали. И всех отпиздили поодиночке. Давайте, мужики, за коллектив!
Залпом выдувает стакан ситро, рыгает и уходит, оставив трешку под нетронутой салфеткой. Стенич добродушно замечает:
- О будущем ему не думать. Баловень судьбы... Ну что же? Двинулся и я.
- Посидим?
- Пора, мой друг. Пора!
- Тогда на посошок?
Покосившись на часы, на бедную свою "Победу", Стен дает себя уговорить...
- За "Мальчика с Лебедем"!
Выкладывает рублевую монету, одаряет сверху белозубой улыбкой и, огибая столики, уплывает в афинскую ночь.
Адам хватается за лоб:
- Ну, бестия! Обставил! Всех обошел в борьбе за это! - Берет бутылку. - Давай.
- За девочек?
- За жизнь!
Александр орудует в горчичнице миниатюрной ложечкой. Под шницеля с картошкой и жареным луком они допивают бутылку и выходят в красноватый туман вывески ресторана "Арена".
- Через год повторим?
- Всенепременно.
Натянув перчатки, Адам зачерпывает снег, и, обжимая, несет снежок в ожидании цели. Центр ушел в себя. Окна заморожены. Бульвар Дзержинского, улица Карла Маркса... Ни души. Фонари, что ли, бить? Не размениваясь на попытки опрокинуть, они проходят мимо заснеженных мусорных амфор сталинского образца. На Кирова сворачивают к школе, затемнившейся до понедельника.
На крыльце серебряной краской мерцают из-под снега анатомически переразвитые статуи - Салютующая Пионерка и Пионер, Поднявший Горн.
- Икры, как у Стена, не находишь? - говорит Адам, массируя снежок.
Врубив Пионеру по первопричине всех наших мучений, снежок разлетается.
Снова тишина. Вдруг скрип. Справа деревья школьного участка скрывают беседку. Оттуда тень, еще одна... Целая кодла "центровых". На ходу обтягивают кожей перчаток кулаки, а один, который не вышел ростом, со скрежетом вытаскивает из ножен под пальто длинный немецкий штык. Тускло просиявший желоб для стока крови приводит их в движение.
Они вылетают на улицу.
За ними центровые.
Вверх по осевой. Справа сливается с ночью гигантский параллелепипед ЦК. В фойе там свет. Охрана. Искать защиты? Инстинкт подсказывает, что спасение в ногах. За сквером огни Центральной площади. Зайцами они прыгают по газонам, ботинки пробивают наст.
Центровые жаждут крови.
Не отстают.
Лед ступеней. Ленинский. Направо под уклон. Мимо гранитных опор откоса, скрытого щитами наглядной пропаганды, мимо железных запертых ворот, мимо жилой громады, где в бельэтаже светится оранжевым торшером окно предусмотрительного Мазурка, который давно уже под теплым одеялом...
Лоб заливает пот.
Спуск к перекрестку - чистый лед. Расставив руки, они скользят на страшной скорости.
Только бы не грохнуться, только б уйти... о боги! Боги!
* * *
Рассказы с трудом влезают в синий почтовый ящик, на интимном месте которого гордо выпирает герб. Перед тем как надеть перчатку, Александр оглаживает рельеф - переплетенные снопы колосьев. Звездочка. Серп и Молот, впечатанные в Земшар. Всегда хотелось оторвать и сохранить на память, но герб наш был припаян на века.
С разбегу он перемахивает линию сугробов, перепрыгивает автоколею и рельсы. Еще один сугроб - и каблуками он впечатывается в снежный покров тротуара. Морозец. Дышится хорошо даже гарью.
Свернув в проезд между домами, он замечает странную фигуру.
Что за акробатика?
Выбираясь из тьмы, которой уже накрылась доживающая свой век без электричества Слепянка, размахивая шапками, по одной в руке, человек на своем горбу выносит к свету ближнего. Зарезали, что ли...
Он замедляет шаг. И узнает:
- Мессер?
Враг детства сбрасывает товарища в сугроб, напяливает ему одну из шапок, другой утирает пот, сует себе подмышку. Рука, как плоскогубцы:
- Здоров.
- Досрочно освободился?
- На поруки взяли. Ну. В цех горячей обработки. Нет закурить? Давай тогда наших пролетарских... - Все нараспашку - пальто, пиджак. Галстук приспущен, клин нейлоновой рубашки белеет из ширинки. Вывернув карманы, заправляет их обратно. Заодно застегивает брюки. - Не обтруханный я, нет? Мы же со свадьбы, понял... Не куришь, что ли? И не пьешь?
- Ну, почему. Случается.
- С чувихами барался?
- Пока не доводилось.
- Все, значит, учишься.
- Учусь.
- Я в нашу школу заходил. Сказали, перевелся в центровую. Выше жопы хочешь прыгнуть?
- Пытаюсь.
- Ты неплохо прыгал в высоту.
- Бегал я тоже хорошо.
- От нас бы ты не убежал. Повезло тебе, что ты нам не попался.
- В смысле?
- Под Новый год мы центровых метелили. От Круглой до Центральной всех подряд. Скоро с арматурой на них пойдем, предупрежу тогда, чтоб дома пересидел... Эй, ты, стакановец? Живой? Пойду, не то он задубеет. Со свадьбы мы с ним, понял... - Под мертвой тяжестью товарища его заносит, но он остается на ногах. - Ох, набарался я! Три дня не вынимая.
- Так это ты женился? - вдруг понимает Александр.
- Я? Ты чего? Вот этого охомутали! - Мессер подбрасывает плечами свисающее тело. - А нам с тобой еще бараться да бараться, верно говорю, Сашок? Иди, живи! Приказ от Гитлера. Помнишь, как меня ты наколол?
Через несколько шагов он останавливается. Ждет вполоборота.
- Слышь? Когда мне дело шили, из Серого дома один меня ломал. Кто, мол, внушил любовь к регалиям заклятого врага, кто повлиял, и все такое. Тебя не потревожили?
- За детские дела?
- "Я родом из детства" - видел фильм с Высоцким? Но ты не бойся. Никто не потревожит. Понял?
* * *
Они стоят на "островке спасения". Выслушивая про очередной случай потери невинности, Александр пропускает очередной трамвай.
- Ладно тебе, Адам. И мы лишимся.
- С кем?
- Найдем.
- Где мы найдем? Мамаша давеча дала мне два билета на Гарри Бромберга, на органиста. Пригласи, говорит, подруги дочку.
- Видишь? Неисповедимы пути.
- Но кончилось по Федору Михайлычу. Скверным анекдотом. Сначала вдвоем внимали музыке сфер. В антракте шампанским напоил, у дома облапил. Она мне руками в грудь: "А ты веришь в Алые Паруса?" Ладно. Пришлось себя выдать за читателя журнала "Юность". Сосалась, надо сказать, отлично.
- То есть?
- Целовалась, - насилу произносит он "высокое" слово. Изобретательная стерва. Шарф с меня сорвала и шеи нам обоим обмотала, чтобы лицом к лицу. В подъезде уже под шубу допускает. Ну, все, я думаю. И начинаю расчехлять. Однако чувихе надо выяснить сначала по большому счету. Есть ли в жизни у тебя Мечта? С заглавной буквы? У человека яйца разрываются, ан нет. Сначала ты скажи. Ну, ладно. Стать членом Академии наук. Да, но для чего? Как, то есть? Во имя чего? Во имя блага человечества? Нет. Исключительно за ради статуса. Чтобы иметь возможность к стене младенцев прибивать. Но только безнаказанно. Она на меня шары. Каких младенцев, зачем их прибивать? А смотреть, как мучаются. Посасывая через соломинку сок манго. Оттолкнула и убежала с криком: "Лечить таких надо!" Права чувиха. Только от чего? Какой диагноз?
При этом здоров, как бык.
- Нетерпение - диагноз. И кстати - ананасовый. В первоисточнике.
- А ты его пробовал когда-нибудь?
- Манго тоже не пробовал.
- Значит, не дошел еще до вашего района. У нас в гастрономе целые пирамиды из манго возвели. Северный Вьетнам расплачивается за бескорыстную помощь. Так что прости. Позволил себе осовременить.
Из-за поворота выезжает "тройка", и на прощанье Александра осеняет:
- Слушай, а давай на танцы сходим? Твист умеешь?
- Перед зеркалом могу...
* * *
Дворец культуры профсоюзов. Субботний вечер.
Они прорываются с заднего хода.
Перед этим в Центральном сквере на шестерых распиты две бутылки липкого зеленого ликера "шартрез". С ними одноклассники Иванин, Басалаев и Кирпотин, здоровые коблы, которые после уроков "лажают" в ГУМе продавщиц: "Девушка, у вас есть трусы?" - "Синие и черные". - "А на себе?"
Мазурок подпирает колонну.
Озираясь, партнерши боязливо крутят задом. Они же твистуют, запрокидываясь так, что волосы на затылке прикасаются к паркету.
Красные повязки вторгаются в кольцо зевак, чтоб обуздать зарвавшихся юнцов. Их разгибают - одного за другим. Прихватывают и Мазурка. Заламывают руки, уводят, вталкивают в кабинет директора.
- Золотая молодежь?
Они молчат.
- Что же вы? Нарушили порядки нашего Дворца. Интеллигентные с виду юноши, а...
- Нарушили не мы, - перебивает Мазурок.
- А кто?
- Ли Харви Освальд.
Директор резко бледнеет. Под наглыми глазами Мазурка отеческое выражение сползает:
- Отпустите.
- А этих?
- Тоже.
На бегу Александр поднимает голову и видит бледное лицо над балюстрадой - издалека, но как бы стараясь запомнить каждого, директор смотрит, как двенадцать ног грохочут вниз по мрамору.
На площади перед Дворцом они качают Мазурка:
- Заступник! Избавитель!
Потом приходят в себя:
- А что за Освальд, кстати?
- Тот самый, что ли?
- Который чпокнул Кеннеди? Не может быть?..
- Мало кто знает, и прошу не разглашать, но выстрелы в далеком Далласе имеют отношение и к нашему зажопью... - Жест экскурсовода на белый фронтон Дворца с целой шеренгой статуй сталинизма. - Именно здесь, на танцах-обжиманцах, бывший морской пехотинец США, который выбрал у нас свободу, повстречал свою любовь по имени Марина.
Он наслаждается молчанием.
Он добавляет:
- Недаром говорят, что наши кадры - лучшие в Союзе.
- Так Освальд был у нас?!!
- Что он тут делал?!!
- Наших девчат барал. А в свободное время трудился на радиозаводе, знаете, на Красной? А жил на улице Коммунистической. Где Дом-музей Первого съезда РСДРП, так прямо напротив. Где ремонт часов.
- Ну, дела...
- Откуда ты все это знаешь?
- Оттуда.
- Почему ты знаешь, а мы нет?
- Потому.
Ребята озираются, родной город как бы в упор не узнавая. Сникают и расходятся без шума.
Мутная луна призрачно озаряет привычный вид. Пришибленные откровением, они стоят посреди Ленинского проспекта на мосту, бесчувственно соприкасаясь рукавами. Возложив руки в перчатках на чугун.
Вальяжный дом, где жил предполагаемый преступник века, выходит на реку, на широкую излучину льда, который местами истончился до полыней. Окна в доме кое-где еще горят. Горит ли свет у Освальда? Кто там сейчас прописан?
Лучше бы не знать. Проклятый Мазурок.
- И вправду, тихий омут, - произносит Александр. - Черт знает, что здесь происходит.
- Лично я гордость испытал. И даже окрыленность.
- Чем тут гордиться? Бежать отсюда без оглядки. Ноги делать.
- Куда? В Париж? Весь мир есть место преступления.
- Не знаю. Не был.
- И не надо. Зачем? Вот город Эн, в котором проведем мы эту жизнь, единственную и неповторимую. Город, забытый богом задолго до нашего рождения.
- Вот именно.
- Но мы здесь не одни.
- Втроем. С призраком Освальда.
- Нет, нет! Есть Кто-то, кто за нас, - бормочет завороженно Адам. - Он помнит нас и бьет хвостом свирепо. Он нас зовет, сзывает под свои знамена, я слышу этот клич...
- Типа "Ты записался добровольцем"? "Родина-Мать зовет"? Идем. Где пункт приема душ?
- Никуда идти не надо, - говорит Адам, хотя они уже идут привычным маршрутом возвращения. - Потому что мы давно уже записаны. Ты Откровение читал?
- Ну, перелистывал. У бабушки.
- Дракон стал перед сей женой, которой надлежало родить, дабы, когда она родит, пожрать ее младенца. И родила она младенца мужеского пола. Которого Дракон пожрал. Но страшное не в этом. Задолго перед этим сожрал он и роженицу - Жену, облеченную в солнце.
- Родину-Мать?
- Мы вместе с ней уже внутри. И остается только осознать, что все мы переварены и хорошо усвоены могучим организмом. Поскольку, как верно сказано, свобода есть осознанная необходимость. Хе-хе.
- Хочешь сказать, что все мы дети Сатаны?
- А чьи, по-твоему?
* * *
Вперед, вперед! К вершине!
На холм. К подножию обсерватории.
Но разбежавшись, они бросаются к пожарной лестнице и влезают на самую верхотуру, где перемахивают запертую калитку. Внешняя галерейка, сваренная из железных прутьев, обледенела, дрожит и ощущается непрочной. При каждом шаге прутья осыпают сосульки, наст и снег.
Под ними Парк культуры. За кронами деревьев в тумане тонут огни проспекта.
Там, на мосту имени Ли Харви Освальда, их, мирно идущих с последнего сеанса, только что остановил патрульный "воронок", резко свернувши перед ними на тротуар. "В кино? А что смотрели?" К счастью, в карманах сохранилось алиби - свернувшиеся в трубочку надорванные синие билеты на "Затмение".
Обыскивая, мусора даже приседали и обхлопывали икры над ботинками.
Но в материальном смысле Александр давно разоружился.
Он поднимает голову.
Слабенько помигивают звезды.
Моральный закон? Но никакого закона он внутри не ощущает, и это странно, потому что звезды, они все те же, что во времена...
- В отличие от Канта, за которого ты пытаешься схватиться, как за соломинку, - говорит Адам, читая его мысли, - я лично всю жизнь дрочить не собираюсь. Тем более на звезды.
- А что ты предлагаешь?
- Что могу я предложить? Некоторым в этой жизни везет по-крупному. Вот наш старшой, на мастера идет. Я, правда, отошел сейчас от гоп-компании, но он доверяет мне по-прежнему. Его новая кадра, так она сама берет.
Предположение пугает Александра:
- Куда?
- А в ручки в девичьи. "Можно с ним поиграть?" - "Ну, поиграй..." Сам руки за голову и наблюдает. Можешь себе представить? Везет же людям!
- Старшому сколько?
- Ну, двадцать, - неохотно признает Адам.
- Четыре года разницы.
- Да. Световых!..
Привилегированные кварталы за парком выходят на Круглую площадь, она же Победы. Над крышами торчит сорокаметровый Обелиск, озаренный до своего орденоносного шпиля.
Адам сообщает про "наше дело Профьюмо", когда бригада вешателей флагов увидела в окне на Круглой забаву под названием "ромашка" - знаешь? Игры взрослых людей. Ставят своих чувих локтями на круглый стол, где банк, и понеслась. Лежит себе во зле сей мир и ловит кайф. А мы?
- Любви мы ждем.
- Любви я не хочу. Живую дайте!
- Стратегия проста: попытки множить. Ходить на танцы.
- Уже сходили.
- Расширить радиус. Районные дома культуры, заводские. ДК камвольного. Там, говорят, элементарно.
- Нож под ребра тоже.
- Тогда по вузам. Университет. Пед. Мед. И все произойдет.
- Как, как произойдет?
- В том-то и дело, что предсказать нельзя. Я, например, однажды вышел к самой грани. Уже в одних трусах была. При обстоятельствах, которые до этого в кошмаре мне бы не приснились.
- А вдруг до этого сосулька в голову? Или арматурой забьют, как одного из нашей гоп-компании? Когда я начинаю думать, что могу просто не дожить, мне хочется со всем этим покончить сразу!
Он сотрясает галерейку, выдергивая из стены крепежные штыри. Осыпаясь, снег оголяет ржавые прутья, которые держат их на весу под самым куполом обсерватории. Исподволь противодействуя Адаму, Александр сжимает кулаки. Обледенелые перила протаивают, и в этом прикосновении железа он чувствует весну.
- Т-товарищ, верь. Взойдет она.
- Боюсь...
- Взойдет. Пленительного счастья.
- К тому времени, боюсь, произойдет утрата интереса к звезде как таковой.
- Знаешь?
- Ну?
- Проверим чувства через год.
6
Воскресенье, день веселья,
песни слышатся кругом...
Он тоже слышит, но может быть во сне.
С далекой поверхности доносятся звонки, они все громче, все настойчивей дырявят - др-р! др-р-р!
Телефон. Недавно проведенный. На полочке отчим установил в прихожей. Странно, что мама не проснулась. Но следующий такой звонок ее разбудит.
Он вскакивает и опережает.
Адам сообщает сдавленным шепотом, что говорить не может...
"На углу?"
Бесшумно опустив эбонитовую трубку, он видит, что на нем не только брюки, но и галстук. Перекрученный.
Пиджак на полу. Он нащупывает внутренний карман. Фу-у. Письмо из Москвы на месте.
Но спал не раздеваясь.
Почему?
Изо всех сил зажмурясь, он пускает на голову холодный душ.
Ах, да... Ресторан "Центральный". Адам снимает ленточку, под общий смех вручает Стену "Балерину". Трофейная фигурка в пачке с кружевами и отставленной ногой стояла у матери Адама, который, сказав, что идет на день рождения, в ответ был спрошен: "Без подарка?"
И получил.
Душевный подъем по поводу графина с водкой.
Потом провал и черная дыра, не поддающаяся гидротерапии.
Выходит он на цыпочках. Радиоточка, до конца не выключаемая, просачивает с кухни задушевный "воскресный" голос Марка Бернеса, с годами ставший тошнотворным:
С добрым утром, с добрым утром
И с хорошим днем!
В трамвае окна заморожены. Он развязывает уши шапке, натягивает на мокрые волосы. Усевшись поудобней, достает конверт, а из него письмо:
"...Обстоятельства, в которые вдаваться нет охоты никакой охоты, сложились так, что русский писатель должен жить в Москве. Иначе никто нас не услышит. Так что выбирайтесь Вы оттуда поскорей... Юрий Абрамцев".
Лучший новеллист страны, Абрамцев заведовал прозой в журнале "Молодая гвардия" - либеральном, несмотря на название. Случилось чудо. Рассказы Александра, полученные "самотеком", он предложил к печати. Как вдруг подули ветра, в журнале сменилось руководство и круто поменялся курс. Абрамцев ушел на "вольные хлеба". Рассказы взял с собой. Не оставляет надежд пробить. Что может случиться со дня на день, и тогда...
Большие дела в Москве у Александра. Большие там надежды. Об этом никто не знает. Даже Адаму не показал он зачитанное письмо, которое всегда на сердце. Сбудутся надежды или нет, но будущее решено бесповоротно.
В Москву.
Адама тоже убедил.
Единственный шанс в жизни. После школы можно выбрать любой из вузов страны - от Калининграда до Петропавловска-Камчатского. Законная возможность сделать ноги. Конечно - в случае успеха. В противном случае забреют на два года - если не на три. Но об этом предпочитает он не думать. Еще долго протирать штаны на парте. При Брежневе школа снова стала десятилеткой, но им, жертвам хрущевского волюнтаризма, придется досиживать одиннадцатый класс. Год из жизни вон. Хотя, конечно, напечатал "Один день Ивана Денисовича"...
Он соскребает иней со стекла и видит, что Адам уже на месте.
Угловой дом на пересечении проспекта с Долгобродской скрывает от провозимых мимо интуристов позорное место в самом начале длинной улицы Александра. Плато обнесено забором, за ним металлический лес радиомачт. Это и есть глушилки. По радиоле, которую приобрели родители, не слышно ни "Свободы", ни "Голоса Америки", ни Би-Би-Си - один надсадный вой. Все же просочилось, что ровесник, одинокий герой из радиотехникума по имени Сергей Ханжонков отправлен в лагерь за попытку взорвать эти глушилки.
Забор - чтобы отвлечь внимание - оклеен свежими газетами. Сцепив за спиной руки в перчатках, Адам изучает партийно-советскую печать.
- Видел? Либеральная твоя Москва...
Сердце падает, поскольку высшей меры требовал сам Шолохов:
- Расстрел?
Но Кремль гуманней Нобелевского лауреата. За пасквили, опубликованные на Западе, "перевертыши" отправлены в лагерь.
Пять лет и шесть.
Они выходят на Ленинский проспект.
Звезда Победы на Обелиске сияет, вызывая озноб.
- М-маразм крепчал.
- То же и в нашем частном случае.
- А что случилось?
- Ох... Прихожу ночью, она ждет. "Где был?" - "Как где? На дне рождения". По морде мне хуяк. Пытала до утра, сама все уже зная до деталей.
- Откуда?
- Якобы в ресторане знакомые нас наблюдали. Потом позвонили ей. У ней полгорода знакомых - может, оно и так. Придется к Стену за "Балериной". Обратно требует свой мейсенский фарфор. Изволь вернуть подарок, раз дня рожденья не было. При этом, - говорит Адам, - во всем винит тебя.
- Меня?
- В порошок грозит стереть.
Усмехаясь, Александр чувствует пустоту под ложечкой - и даже пропасть.
- И за что?
- Особенно за то, что приставал к американцам.
- К американцам? Я?
- Не помнишь?
Он честно мотает головой, но через несколько шагов обжигает первая картинка: как целовал он руку гардеробщику, с которым боролся: "Нет, уж позвольте! Паче гордости!.." Исходя из убеждения, что эта мужицкая рука принадлежит графу Льву Николаевичу, которому от имени авангарда ХХ-го века он, Александр, обязан воздать за открытие внутреннего монолога и потока сознания. Позор, позор... Адам его волочит мимо кладбища, а он хватается за копья и, криво повисая, орет через решетку мертвецам: "Кто такие? Почему не знаю? А потому что и при жизни вы молчали, как сейчас!" И новый проблеск как из-за ограды гипсового завода тянет к ним руку Ленин, которого жалко до слез за то, что миниатюрный он, как Павлик Морозов, а вдобавок белый-белый: осадками завода, как мукой осыпанный...
Тянет расспрашивать, но он боится о себе узнать такое, после чего жить станет невозможно. Преодолевая дрожь, шагает рядом с очевидцем его падения, который говорит:
- Три рубля после вчерашнего осталось. Пару "Мицного" и к Мазурку? Увидишь его новые хоромы.
- Ебал их видеть. В парке разопьем.
- А заодно проверим, не он ли заложил. Из ресторана он свалил до Стена.
- Стен, по-моему, первый?
- Мазурок. Балетун после. До шампанского.
- А было и шампанское?
- А как же? На дессерт. До этого коньяк. А как вошли, с мороза ухуярили графин водяры.
- Водяру помню...
Недостающие осколки возвращаются. В сиянии хрустальных люстр полно клиентов. Костюмы, галстуки. Все чинно, сдержанно и скромно. Гудят лишь иностранцы да они - десятиклассники. То и дело поднимаясь с рюмкой, Александр берет слово. Что же он такое нес? По соседству, во всяком случае, не выдержал какой-то корпулентный гражданин. Ударил кулаком по столику, вскочил и опрокинув стул. Александр еще обернулся: что за шум, а драки нету? Оркестр как раз ушедши был на перерыв. А значит, это было еще до танго с американкой, которая, поднявшись из-за столика, оказалась выше его на голову и никак не могла расслабиться в его объятьях: Where are you from, ladies and gentlemen? Oh, USA? Can I invite you for a dance?
Задолго до прощальной речи против бесполого соцреализма, которую закончил он стихами Федора Михайловича про таракана. После чего выпил и, пытаясь удержать, схватился за скатерть, которой и накрылся, приложившись затылком о ковровую дорожку: по ней, бордовой, как бы отнявшись, волочились за ним, утаскиваемым с поля боя посуды, собственные ноги в новеньких чешских штиблетах - узконосых и с узорами.
- Одного не понимаю, - в винном отделе делится Адам. - Откуда мамаша знает, о чем мы говорили? Не под столом же у нас знакомые ее сидели. Может, Мазурок внесет нам ясность...
Он внес.
Но старший Мазурок.
В олимпийских тренировочных со штрипками на босу ногу, вступивший в фазу тучности, но все еще здоровый мужик, он открывает и набычась смотрит на них - ссутуленных, чтобы бутылки не проступали.
- Дружки? Входи. Давай, давай! На ловца и зверь, как говорится. Эй ты, гуляка? Собутыльники явились.
Младший Мазурок в таких же олимпийских, но только зримо павший духом.
- Очная ставка, что называется... Ну, сын, держи ответ. Кто превратил мою библиотеку в избу-читальню?
- Я не превращал...
- А Библию кому давал на вынос? Коран-Талмуд? Платона-Кафку? Гароди-не-городи? Прочих антисоветчиков сугубо для служебного употребления?
Глаза Мазурка-младшего увиливают ото всех.
- Мужества не хватает?
- Но я же, - сипнет горлом Александр... - Я же всегда все возвращал?
- Так. - Из кармана олимпийских чужой и грозный отец достает бумажку и дальнозорко взглядывает. - Андерс, значит, по фамилии.
Александр молчит.
- Но гражданин советский?
Он опускает глаза. Ступни с мослами попирают светлый лакированный паркет.
- Кафки, значит, почитатель? Ну, погоди... - Старший Мазурок уходит в глубь квартиры, а вернувшись, с размаху прибивает к мрамору знакомый черный томик. - Вот тебе Кафка. Только больше сюда не приходи. Хаусфербот!
Хлопает дверь салона. Мазурок-младший крупно вздрагивает.
- Б-батя тебя спас. Хотели дело шить.
- Кто?
- Комитетчики.
- Какие комитетчики?
- Не понимаешь? Чекисты. Их там был полный ресторан.
- Так юбилей у них прошел. По-моему, в декабре? Сорок Седьмая Годовщина?
- Если бы юбилей, тебя бы просто отпиздили в сортире и выкинули на проспект. Ты операцию сорвал им.
- Я?
- А кто? - выпрыгивает зверем старший Мазурок. - Кто против возникал?
- П-п... против чего?
- Основ! На чем стоим! Кто цэрэушницу на танец приглашал? При этом еще брал за жопу? Обер-шпионшу?! Кто нахлестался и устроил отвратительный дебош? Кто заблевал оперативное пространство? Сын мой долдон? Для этого он хорошо был порот в свое время! Этот тихушник? - Адам отступает, прикрывая шляпой грудь с бутылкой. - Или щелкунчик ваш? Мальчик с Гадким Лебедем? Нет! Все за зубами язык держали, ты один молол что на уме! Ты мне скажи, откуда? Откуда столько дури у сына отца, погибшего при исполнении? Мне пленку прокрутили, ушам не верил! Это же просто архискверный Достоевский! Про материальный ущерб не говорю. Скажи спасибо, что счет не предъявили. Жизни б не хватило расплатиться. Это же сколько денег государственных в трубу! А труд? А труд людей на страже? Бессонные их ночи? Так что не спрашивайте, кто? Вы, гражданин Андерс Александр Александрович, к вашему счастью по году рождения еще не совершеннолетний. Вы и убили-с. Да-да. Не ожидали? Мы тоже классиков могём. Только не старушку погубил ты, а собственную будущность!
И пальцем к выходу.
В зеркале лифта Александр себя не сразу узнает. Потом говорит:
- Забыл путеводитель.
- Какой?
- По этой жизни... Кафку.
"Мiцное" распивают, сидя на поваленном кресте. Алкоголь не согревает. От камня холод проникает прямо в сердце. В часовню сквозь выбитые витражи влетают снежинки. Сугробы изнутри до самых надписей, среди которых удивляет вдруг:
Я избрала тебя, мой ангелок
Именно так. Без восклицательного знака.
Адам откашливается.
- Не хотелось бы сейчас об этом, но...
- Но что?
- Видимо, в Москву я не поеду.
Поперхнувшись вином, в кашле заходится Александр. Хлопнуть по спине товарищ верный не решается, поскольку под ночными пытками он сдался. Пошел на сделку с матерью. Он поступает здесь, она устраивает сдачу на аттестат экстерном.
- Год сэкономлю. Представляешь? Как сесть в машину времени.
- А потом?
- Здесь тоже можно жить. Тем более с машиной.
- Времени?
- Вот, одарила, - вынимает он ключи. - Отцовская "Победа".
- За пораженье сына?
Тут, скорее, случай, когда пораженье от победы отличать не должно. Сам согласись? Москва проблематична - особенно при том двойном наплыве одиннадцатых и десятых, который будет через год. К тому же Москва, она для русских. В первую очередь. А тут верняк. Тут я - национальный кадр. Тут все свои. То есть - ее, конечно...
Александр хмыкает.
- Что?
- Заголовок разоблачительной статьи. "В машину времени - по блату..."
Не то, чтобы блат, просто возможности... Просто невозможно не воспользоваться. Основная нагрузка при этом, конечно, на него, Адама. К лету надо вбить в мозг программу за полтора года. Выпускные экзамены. Вступительные... К стулу себя привяжет. Видеться, конечно, так часто не придется... Но, конечно, если интересный фильм...
Александр, допив, подавляет желание разбить бутылку. Оставляя ее в сугробе промышляющим на кладбище старушкам, он поднимается с креста. Отряхивается.
- Куда ты? Воскресенье, посидим?
- Чего там, жопу отмораживать. Все ясно...
Надгробье на главной аллее вдруг показывает из-под снега нездешний шрифт. Он проваливается коленом, расчищает надпись:
Член миссии ЮНРРА Ruth Waller
Рут С. Уоллер
Родилась 19 августа 1921 г. в США - Калифорния
Умерла 4 августа 1946 г. в...
Адам за спиной молчит. Не поднимаясь, Александр демонстративно снимает шапку.
Через решетку на улицу он пролезает первым.
И налево.
Прочь от Центра!
Идет и всхлипывает. Потом, продолжая думать о бедной Рут, которая не вернулась из зажопья, начинает повторять:
- Спеши вниз... спеши вниз...
За Домом культуры Стройтреста № 1 навстречу вырастают дымы, к ним добавляются трубы заводов и фабрик. Там, в районной библиотеке, тысячу раз попадался в руки этот переводной роман, который из-за названия он каждый раз отбрасывал: "Спеши вниз".
Глаза у переезда отмечают на столбе иронию предупредительной жестянки "Сэкономишь минуту - потеряешь жизнь!"
Пережидает, впрочем, он не товарняк и не дрезину. По шпалам с визгом пролетают две пэтэушницы в косичках и шинелях, за ними, работая локтями и выдыхая, как паровоз, проносится огромный мужик в овчинном тулупе нараспашку и с членом наперевес.
Всюду жизнь.
* * *
Дверь военкомата тугая, как эспандер, к которому пристегнуты все шесть тяжей.
Внутри битком. Шум, нервный смех. Одни заморыши в "битловках". Бледные лица. Угри, фурункулы. Длинные волосы жирно блестят. Пробившись к окошку, он сдает свой паспорт и повестку.
Удар ладонью в плечо его разворачивает:
- Кого я вижу?
Мессер отрастил себе косые баки, которые рыжевато курчавятся. Дружелюбный оскал еще опасней, чему причиной надколотый резец - в драке или пиво зубами открывал.
- Чего, Сашок? Отслужим сходим?
Александр криво усмехается. Справедливо или нет, но он считает, что свое отслужил он в детстве, когда обожал все, связанное с армией.
- Сашок? Ты девок уже драл? А то врачиха болты будет смотреть! Сразу увидит, кто с чувихой, а кто это... - Активный жест.
На летних каникулах с бабушкой во глубине России Александр, опередив тем самым многих в классе (Стенича, конечно, исключая, но включая Адама с Мазурком), стал наконец мужчиной с семнадцатилетней пэтэушницей из Старой Руссы - и это подтверждал с ней многократно. Даже в коленно-локтевой уговорил Валюшу. Поэтому он снисходителен:
- И как это можно различить, по-твоему?
- А говорят, по венам как-то. Мне-то плевать, я лично бараюсь с детства.
- А может, со дня рождения?
- Не веришь? А за что меня с детсада выгоняли? Еще батя сковородкой хуячил по башке? - и расширяет круг внимания. - Ребята, слышь? На медосмотре главно, чтоб не это! - Кулак к плечу. - Не то подрубят! Мокрым полотенцем!
Смех стихает. Пожилой майор. Под мундиром неуставной живот, но напускает на себя свирепость:
- Что, волосатики? Распустились под юбками?
Смех.
- И если б материнскими!
Гогот.
- Ничего! Армия научит Родину любить, мать вашу! Кто там смолит в рукав? Иди садить во двор! Азёма, Александрович, Андерс... Вперед! Баранов, Белошеев, Белоус, Бордушко... Морально подготовиться.
- Куда? - не отпускает Мессер, и Александр вспоминает, что бывший одноклассник избирательно глуховат - когда слышит, когда нет. Наверное, сковорода была чугунной.
- Зовут.
- Во Вьетнам просись, Сашок! К американцам перебежим и будем узкоглазых та-та-та-та-та!..
Первый номер тем временем разделся с сохранением трусов. Павлиньий выцвет гематомы на спине. Сведя лопатки, вступает в цинковый таз, расплескивает дезинфекцию. Замирает по стойке "смирно". Врачиха рявкает: "Трусы!" Выскочив из своих "семейных" черных, первый запрокидывает голову, будто высматривая что-то на низком потолке, - и остается в памяти таким вот: вознесенным.
Упреждая окрик, Александр отстегивает боковую пуговицу сшитых мамой плавок - пчелки на палевом фоне - и вынимает из них ногу. Над Мессером он иронизировал, однако хозяйство его подобралось, а носитель сексуальной информации ушел в себя, являя полную невинность.
- Андерс!
Из тазика он выходит на заслякоченный линолеум. Волосы на затылке у врачихи стянуты в крендель. Таким он никогда не нравился, что тут же подтверждается:
- Обнажи головку.
При ней лейтенант:
- Не понял, что ли? Залупи.
От воздуха саднит.
- Довольно.
- Обрадовался...
- Шрамов-то, - рассматривает врачиха. - Аппендицит? А это что - ножом?
- Скальпелем...
- Операция была? Можешь одеваться. Пойдешь на ВТЭК.
- Ну, призывник пошел, - говорит ему вслед лейтенант. - Чем будем воевать?
Что такое ВТЭК? Звучит, как втык, но только более коварно. Воткнули, в общем. Но куда? Листая затертые подшивки журнала "Советский воин", а затем многотиражек тракторного завода Александр предполагает худшее, пока не выходит Мессер, отправленный туда же - на Врачебно-Трудовую Экспертизу.
- Что, штурмбанфюрер? Даже Красной Армии мы не нужны. Идем, возьмем биомицину...
"Белое мiцное" бьет натощак по мозгам. Тлеют кучи палой листвы. Дым низко тянется по скверу. От этого запаха, от собственной негодности он еле сдерживает слезы. Они шагают напрямую - шурша, переступая через низкий штакетник. Серый день. Дощатые бараки. Послевоенные двухэтажки. Вот и желтая больничка, медчасть Тракторного завода, где когда-то его, как сумели, спасли - от Вооруженных сил, выходит, тоже...
На виадуке их обгоняет "седьмой" трамвай, которым ездить в школу остается восемь месяцев.
Мессер останавливается, угощает "примой". Красноватая пачка захватана рабочими руками. Он вынимает одну, левой рукой берется за перила. Внизу железная дорога в две колеи, дальше еще шире, с поворотами куда-то в депо. Откосы замусорены. Заборы с выбитыми досками ограждают заводские дворы, которые с высоты доступны обозрению. Внутри свалены в кучу транспаранты, с которыми рабочих скоро выведут на демонстрацию по случаю 48-ой Годовщины всего этого. Ржавь металлолома. Штабеля непонятной и грубой продукции. Из закопченных цехов доносится буханье штамповочного пресса. Под частично разбитым остеклением цеха, обращенного к улице, натянут кумач с надписью белым: "На заботу партии ответим ударным трудом!"
Затягиваясь сигаретой, откуда выворачивается и дымит отдельно не размолотый сучок, Александр испытывает странную боль. Глядя вслед трамваю, с лязгом уходящему вниз по Долгобродской, он видит на снежной равнине между этими заводами себя в солдатской шапке, клубочек, который катится сквозь снегопад, подсвеченный цепочками лампочек, обычных и крашеных красным: пусть и разбитые частично, они складываются в слова, поздравляющие его с Новым - 1960-м! - годом. Приглушенные метелью тупые удары штамповки перекрывает из громкоговорителя отчаянный голос итальянского мальчишки:
"Джама-а-айка! Джамайка!.."
Идти было некуда, но было откуда уходить. Клубок катился дальше, а у виадука съехал по-суворовски к дороге, вылез на полотно и погнал по рельсе, исчезая в пурге...
Сигарета не тянется. Тлеющий "дубок" выдергивается вместе с огоньком. Он обрывает лишнюю бумагу, наклоняется к огню, подставленному Мессером, и после затяжки всеми легкими начинает кружить на месте, сходит на проезжую часть, при этом всем своим врезавшим биомицина нутром ощущая, что именно он, Александр, несмотря, что Андерс, а может быть, тому благодаря... что он есть абсолютный центр Советской этой Вселенной с дымами, всесотрясающим бум-бум, летучими парами над водоемами технической воды, старыми лозунгами и новыми, ржавью и копотью, и гарью, а главное - с бесконечной далью железнодорожной его мечты. И он начинает надрываться не по-нашему, но чувствуя себе советским еще более, своим, совейским на разрыв аорты: "I am going! to get out!! of this town!!!"
Втерев обратно слезы, сообщает сухо:
- Уеду из этого города.
- С чего вдруг?
- А всегда хотел.
- Куда?
- Туда, - указует Александр на восток. И успевает напрягом брюшного пресса встретить дружеский удар:
- Вали! Свободен! Мы же от армии, Сашок, от Армии отделались! Ребят заброют, все чувихи будут наши! А ля в "гастроном" за газом!
Со стороны вокзала, выгибаясь, приближается, грохочет под подошвами международный. Нарастает мощь отрыва. Ощущая это всем своим неполноценным организмом, Александр круто разворачивается.
Вырываясь из-под виадука, экспресс пропарывает насквозь рабочую окраину и улетает к горизонту, за которым наше все - Россия, Москва и Ленинские горы с могучим силуэтом МГУ...
Пока без него.
7
Актовый зал.
Праздничный свет.
Он идет по проходу к своему месту. Одноклассники кивают на него своим ответственным родителям, которые бросают издалека опасливые взгляды. К финишу пришел он с репутацией, которую сформулировал зловредный физик: "Одержимый!"
Что и говорить, последний год в школе прожил по безумной синусоиде: то взлет, по посадка на полную жэ.
Он пережил фурор на литобъединении молодежной газеты, которая называлась так же, как школьный его журнал: "Знамя юности". Обсуждение прочитанных им работ вылилось в неожиданное чествование. Начинающие писатели, которые были старше на десять, двадцать, даже тридцать лет, доказывали куратору, что надо немедленно в печать, а озлобленного вида газетный волк в кожаной куртке, который говорил про "Бога детали", резюмировал: "Этот мальчик пойдет дальше всех нас. Вот увидите!" Но пошел Александр не далее "Дома мастацтва", в который переоборудовали старинный дом, где он, проживая рядом в гостинице, с дружком Караевым бил стекла, не помышляя быть писателем. В этот "Дом" его увезли на коньяк студийцы, инженеры и врачи по основной профессии, которые за сдвинутыми столиками наперебой читали ему, внезапному авторитету, свои стихи и юморески, а застенчивый майор милиции отвез домой на служебной "Волге" с шофером и мигалкой, попросив разрешения прислать роман. Дня через два пришло письмо на бланке газеты. Куратор извещал, что больше на студию он может не ходить: "Пока тлетворное влияние западных лжекумиров окончательно не овладело тобой, настоятельно рекомендуем, Александр, взяться за серьезную проработку классиков советской литературы, как-то: Горький, Шолохов, Серафимович". В отличие от писем Абрамцева (который не оставляет надежд пробить его в Москве), это письмо он широко демонстрировал в узких кругах, при этом издеваясь и глумясь. И тем не менее, а может, этому благодаря, был приглашен читать на радио, потом на телевидение, и, наконец, не без протекции, в редакцию литературного журнала на русском языке, где переживший сталинские лагеря редактор с суковатой палкой из принесенной папки отобрал одно и даже, подтверждая нешуточность намерений, дал указание фотографу запечатлеть возможного автора со вспышкой. Когда состоится эта публикация, состоится ли она вообще, никому неизвестно. Все зависит от "погоды". Но погоду делают не только в Кремле, как раньше он считал. Оказалось, что "общество" тоже не звук пустой. В мае по своему пригласительному билету Бульбоедов отправил его на местный съезд писателей, где Александр обнаружил силу сопротивления этого общества, когда при полной поддержке зала автор "Нового мира" Василь Быков врезал с трибуны "кремлевским надсмотрщикам" - как потом говорили в кулуарах. В тех же кулуарах с Александром завели разговор о первой его книжке - как о чем-то вполне сбыточном.
После золотой медали Рубиной на сцену зовут его.
Вручив ему аттестат зрелости, Бульбоедов задерживает руку в своей лапе:
- Слагаешь "Знамя", значит?
- Слагаю. Спасибо вам за съезд. За все...
- Ладно, не прощаюсь. Первая книжка выйдет, не забудь мне подписать. Может, в Союз письменников еще тебя буду принимать.
* * *
Его родителей в зале, к счастью, нет. Отчим и так бы не пришел, не будь он на учениях. Мама отказалась потому, что "не в чем" и ожидает дома, пообещав накрыть ему с приятелями стол. Но по домам никто не спешит. После выпускной церемонии в Доме пионеров все возвращаются через улицу в школу.
Неофициальная часть происходит в спортзале, где начинают хлопать пробки. С граненым стаканом клюквенного сидра Александр отходит к шведской стенке. В дверях появляется Адам. Опередив всех на год, он заканчивает первый курс университета. Бренчит в кармане брюк ключами от машины.
Плечом к плечу с ребятами они подпирают стену, глядя как, изображая веселье, кружатся пары бывших одноклассниц. В ударе только Стенич; в алой шелковой рубашке с пропотевшими подмышками и витым пояском Стен под нарастающий аплодисман учительниц неистово вращается на стертом каблуке.
Любовных историй в их классе не было (тогда в старой его школе одна из одноклассниц уже в седьмом без возврата ушла в декретный отпуск). Здесь же парни и девушки так и остались по разные стороны границы - без взаимных нарушений.
Но в первую ночь Большой жизни расходиться никто не спешит. У всех парней с собой бутылки. Пить начинают на ходу, шагая по проспекту к Обелиску, где бывшие хулиганы класса под возмущенные крики сознательных девочек прикуривают от Вечного огня. Потом всем классом бредут в другую сторону - через весь город - на вокзал. В вагоне электрички ни Стена нет, ни Мазурка - зачем он едет? Кроме девочек, все в дупель пьяные, но в спортивных сумках еще звенят бутылки, когда класс высаживается на берег "моря" - водохранилища. Одни снимают туфли и засучивают брюки, другие уходят в воду прямо в костюмах и, остановившись по колено, запрокидываются. Бутылки улетают в белесую тьму. Некоторые по инерции плюхаются следом лицом вперед. Вытащив очень тяжелого ближнего, бывшего первого силача, он падает в сырой песок. Его поднимают. С горечью он задает вопрос:
"Где же ты был, Адам?"
Он даже не бывший школьный друг, он друг давно минувший. Плюсквамперфектум. Тем не менее закидывает его руку себе на плечо. В машине разит бензином. Несмотря на ухабы и буксующий мотор, Александр отключается.
В себя он приходит на пороге дома:
- Где ты был? Третий час ночи!
При виде Адама ее голос отвратительно меняется:
- А Стен ваш где, а Мазурок? Я уже убрала все в холодильник... Где это он так назюзился?
- Почему же в третьем лице? - вступает в квартиру Александр. - И где поздравления, как это с чем? Закончен мой труд многолетний. Наш? Ладно. Пусть наш. Многолетний. Что ж непонятная грусть? - У себя в комнате он опрокидывает снятый пиджак со стулом.
- Ну, и ужрался я, ну, и ужрался...
Пружины кровати сбрасывают его на пол. Протянув руку, ищет, где включается радиола, продукт добросовестной, пусть и советской Балтии.
- Что там творится у нас в СССР? - Под надсадный вой зеленый глаз впадает в безумие. - Глушите, суки, слово правды? Ничего... ужо вам!
Входит Адам:
- Этот?
- В четыре руки! - поднимается Александр. Они выносят радиолу, которая выдергивает свой провод из розетки и растягивает антенну из медной проволоки - Гусаров ее долго мастерил, наматывая на карандаш, чтобы иметь возможность слушать мир, что помогло ему не очень, ну, да что уж теперь... - Подожди!
Он отключает антенну, которая отпрыгивает, сворачиваясь на полу.
Рассвет, но ей взбрело потанцевать:
- Где наши пластинки?
Он приносит и бросает на тахту - в драных обложках.
- Чего ты хочешь? "Джонни"? "Мама йо кьеро"? "Чай вдвоем"? Еще не вся черемуха тебе в окошко брошена...
Превозмогая дурноту, прерывисто вбирает воздух. Бросает на хер, открывает шкаф - как это "не в чем"? Полно нарядов! - и вынимает из-за них двустволку. С верхней полки рука прихватывает коробку патронов.
Вернувшись к себе, разламывает.
Забивает оба ствола.
- Что ж непонятная грусть тайно терзает меня?
Патроны смотрят всепонимающими зрачками медных капсюлей.
- А впрочем, почему же "тайно"?
Он защелкивает самовзвод и поднимает глаза на входящего Адама:
- Ружье отца. Родного! На колени!
Адам подтягивает складки брюк и опускается. Спаренные стволы поворачивают ему голову:
- В пиджаке. Во внутреннем...
Адам вынимает мятый авиаконверт. Стволы поднимают его и вталкивают в комнату родителей, где Александр, держа два пальца на спусковых крючках, отдает приказ:
- Читай!
Адам зачитывает вслух письмо, которое заканчивается так:
- "... У Вас есть все, чтобы стать хорошим прозаиком. Зоркий глаз и точная рука, и, к счастью, много лет в запасе. Пишите, как можно больше, Александр. У нас в литературе счастливых судеб не бывает: желаю Вам просто писательской. Юрий Абрамцев".
Молчание.
- Это не тот ли, - говорит она, - что "Зеленое и голубое"?
- Тот.
- И что ты хочешь этим сказать? Да еще с ружьем? Надеюсь, не заряжено?
На это Александр отвечает:
- "Три кольца". Но только два ствола. Папе Хэму, впрочем, хватило... "Много лет в запасе"? Мэтр ошибается. Устал я. Может, мне судьба погибнуть на корню. Или это Андерс-сениор меня зовет? Ты как считаешь? Быть или не быть? Два кольца, два конца... посредине - гвоздик. Это что? Я спрашиваю?
Адам угадывает:
- Ножницы.
- Германские! Которыми ты мне грозила... - Смеется и вынимает руку, чтоб показать ей пальцами. - Чик-чирик! А почему?
- Потому что темная была.
- Прозрела?
- Благодаря тебе.
- А я наоборот. Впадаю я в обскурантизм... Пардон!
В сортире он ставит двустволку в угол, забрасывает галстук за плечо и поднимает деревянное сиденье. Пил он не только "мiцное", он пил еще и сидр, ром, коньяк, ликер, портвейн и вермут, однако, мотая головой, упорно повторяет:
- Еб-баный биомицин...
Как заново родился - таким он просыпается. Радиола на месте в изголовье. Крышу пятиэтажки напротив озаряет солнце. В соседней комнате все убрано. Мама глядит в окно. Одетая, причесанная - будто собралась куда-то.
- Доброе утро! - с подъемом говорит он. - Друг мой ушел?
- Ушел. Ты тоже можешь уходить.
Он удивляется:
- Куда?
- Куда хочешь. Аттестат зрелости получил?
- Мама, чего это с тобой? А, мам?
Она локтем назад:
- Отстань!
* * *
Из окружающей ночи вдруг возникает белокурая блондинка. Она бросает взгляд на палатку, которая ходит ходуном, но это ее не пугает:
- Погреться можно у вас, мальчики?
Мессер стаскивает свитер и накидывает на голые плечи с бретелями сарафана. Высокие скулы, серые глаза. Садясь и упираясь, она, как Русалочка, укладывает ноги с босыми изящными ступнями. Натягивает сарафан.
Девушка без трусов. Успев заметить это, они переглядываются. Александра угнетает, что взволнован он больше, чем Мессер, который деловито споласкивает, наливает. Перед тем как протянуть, деликатно вынимает из кружки сдвоенную сосновую иглу. После чего беспокоит за плечо на пару слов:
- Кадр в моем вкусе.
- Владей.
Он тяжело вздыхает:
- Неудобно как-то...
В городе ударник цеха горячей обработки оборудовал себе подвал для культурного отдыха. Там у него топчан, накрытый стеганым одеялом, а кирпичные стены заклеены вырезками из "Советского экрана" и обложками журналов стран "народной демократии". Отдых у Мессера не менее ударный, чем труд, поэтому Александр не понимает причины нерешительности:
- Перед кем тебе неудобно?
- Есть в городе одна. Зовут Аленка. С глазами она... Чего ты?
- Ничего. Она же в городе?
- Тоже верно. У нас ничего с ней не было?
- Тем более.
- Добро, значит, даешь?
С новой бутылкой "зубровки" Мессер подсаживается к белокурой, которая смотрит через костер на Александра. В серых глазах вопрос.
Что может он ответить?..
Раздается осторожный хруст земли, и на свет выходит иностранец - расы неожиданной в этих умеренных широтах. На неплохо выученном русском языке он обращается к напрягшейся блондинке:
- Вера? Мальчики ждут.
- Подождут.
- Виктору скажу?
- Говори...
Мессер провожает пришельца взглядом.
- Желтый чувак откуда?
- Палатка у них там. За туалетом...
- Сколько их там?
- Слишком много.
- Из каких джунглей занесло?
Вера берет его "приму", прикуривает от поднесенной веточки.
- Индонезия. "Морями теплыми омытая, слезами горькими покрытая".
- Знаем такую. Там коммунистов режут.
- Жаль, этих не дорезали.
- А чего ты тогда с ними? Или наладилась туда?
- Куда? Слез мне и здесь хватает. На ночь они меня купили. А Виктор продал.
- Что за Виктор?
- Официантом он в "Потсдаме". Вот он и сам. Не запылился...
К костру официант не приближается.
- Ну, показала себя и будет, - канючит он издалека. - Не позорь меня перед клиентами. Давай, чтобы все было по-хорошему... Верунь?
Мессер накладывает руку на топор. Блондинка вскакивает и сникает во мраке, откуда официант просит прощения за беспокойство.
- Девчат наших? - сжимает обух Мессер. - Суки, падлы, сейчас порубаю на куски всех и отправлю в Индонезию!
Александр спешит налить.
- Авиапочтой на хер!
- Давай. Залей желание...
- А нам для разгону! - кричит из палатки Боб под придавленный им смех девчонки. Поросшая золотистым волосом рука с часами, на которых полночь, принимает кусок "докторской" в целлофане и кружку с дозой на двоих.
- Кого он рубать собрался? Красных?
- Желтых. Для разнообразия.
- Батька Махно...
Возвращаясь с холода к костру Александр отмечает, как спало напряжение между мирами - его внутренним и этим внешним.
Вернувшись из Германии от Гуссерля, Сартр сказал Симоне, что отныне для него даже стакан с коктейлем - философия. Тем паче эта вот кружка, в эмалированный темно-зеленый бок которой уперты костяшки его пальцев. Еще глоток. Чувство, что близок он к решению, над которым бьется мировая мысль в силу сугубой ее трезвости. В этой "зубровке" сейчас он растворится без остатка - субъектно-объектный конфликт. Он станет внешним миром. Этим деревом. Корабельной сосной, пережившей войну. А может быть им, Александром, станет этот носитель интеллигентной фамилии, которая из кишечника сталинизма, вынырнула на поверхность кличкой Мессер. Принять как данность и вобрать. Не осуждая и не рассуждая. Вбирать и возвращаться печатным материалом. Функцией стать пишущей машинки.
Держа бутылку за горлышко, Мессер наливает, как из кулака.
- Держи! За то, чтобы они приехали. Они ж из генеральского района...
- Кто?
- Алёна. Которая с глазами.
- А еще?
- Подруга. С буферами. Тебе понравится. Знаешь, как я с ними познакомился?
Они с подругой брали "сухаря". В винном на Круглой, где Мессер заряжался на природу. Выходит, а к ним центровые пристают. За углом обоих вырубил, а девчонок проводил. На Коммунистической живут. В Доме под шпилем. Но подъехать обещали. Только предупреждаю!
- В смысле?
- В смысле: красивый больно.
- Кто, я?
- Бля, Пол Маккартни!
Александр смеется, сжимает виски. Заодно вытряхивает иглы из волос.
К костру прибивает еще двоих. Сначала дылду лет пятнадцати, которая сразу переходит в горизонталь: "А я из дому убежала". Подпирает щеку и больше о себе не говорит. Другая - стриженая брюнетка. На электричку опоздала. Профтех. С такими опыт есть. Он влезает к ней в спальник, который уступил друг Мессер. Целуется брюнетка так, что голова идет кругом. Кожа горячая и плотная. Стащив ей на бедра джинсы, он ищет резинку и обнаруживает закрытый купальник. Она в ответ смеется: "Чтобы труднее изнасиловать". Он оттягивает край, освобождая прижатость волос, средний палец скользко обжигает. "А может, не надо?" - "Может быть, не надо", - не возражает он. Вынимает руку и втыкает палец в хвойный наст.
Уже различимы верхушки сосен.
В палатке Боб перематывает маг, врубая все сначала:
Опять от меня сбежала
последняя электричка,
и я по шпалам, опять по шпалам
иду домой по привычке...
"Куда?" - удерживает пэтэушница, не подозревая, что она со всем этим раскладом уже в далеком прошлом. Лицом в потухшем костре спит Мессер. Он сбивает пепел с заросших щек и баков:
- Слышишь? Мне пора.
- В город?
- В Москву. Судьбу брать в руки.
- Чувство такое?
Он кивает.
- Может, еще денек-другой? Кадры мои подъедут, по-настоящему тебя проводим... Алекс?
Кадры с улицы Коммунистической подъезжают на природу отнюдь не в клетчатых рубашках. Замшевые мини-юбки, кофточки. Манжеты и жабо. Обе на год младше, обе кончили десять классов и будут поступать в иняз. На каблуках Алёна выше Мессера, но вровень с ним. Алёна шатенка с локонами - и то ли с зелеными, то ли с голубыми. Не глаза, а морская волна. Поступает на французское.
Подруга Нонна темно-русая и с карими глазами. Хочет изучать немецкий.
Нонна озабочена своими формами, она медлительна и первой не говорит, тогда как Алёна - вся порыв, и даже если молчит, глаза смеются:
- А я вас где-то видела. Но где?
Зрачки, как пара пистолетов.
Солнце садится над водохранилищем. Нежно-алый песок. Девчонки садятся, они восходят на причал.
- Как тебе ее подруга?
Груди у подруги раза в два больше, чем у матери Александра, который отвечает дипломатично:
- Все при ней.
- Вот и займись. А на Аленке я женюсь. Чего ты? Знаешь, сколько у меня выходит чистыми?
- Сколько?
- Нам хватит. "Панонию" себе куплю.
- С коляской?
- Зачем? Сзади меня будет обнимать. Понял? Как в кино.
- В каком?
- В этом, как его? Забыл название. Да они в любом сейчас на мотоциклах сзади. Будем с ней Ангелами Ада.
Они ложатся поперек. На теплые доски. Распугав мальков, со звоном Мессер вытягивает авоську, полную бутылок, с которых смыло ярлыки.
- Они же пьют сухое?
- Не было нигде. До самой станции дошел. Пусть привыкают...
Девочки встают навстречу.
- Я вспомнила! Вы по телевизору стихи читали.
Мессер ревниво смотрит.
- Это был не я.
- Нет, вы!
- Наверно, Евтушенко.
- Вы! В белом свитере! На меня он произвел большое впечатление.
- А стихи?
- Что-то про старый город дымный? А что это за город?
- Это город Ленинград.
- А я подумала, Париж. Как интересно! Никогда в Ленинграде не была.
- А в Париже?
- Издеваетесь? Зато родилась я в Австрии.
- Бывает. В Вене?
- Не совсем, но в Вене я жила. Потом в Будапеште, когда папашу перебросили.
- В Пятьдесят Шестом.
- А вы откуда знаете?
Они вступают в молодой сосняк, где душно. Кора истекает смолой, сверкающей на своих извивах. Наст пружинит, скользит. Воронки от разорвавшихся здесь снарядов заросли ольхой, траншеи обвалились, но сглаженный временем рельеф войны все еще сообщает какую-то общую тревогу.
Они поднимаются к корабельным соснам.
Длинные сильные ноги легко несут Алену. На подколенках напрягаются сухожилия. Крутые ягодицы попеременно натягивают юбку. Наполовину женщина, наполовину девочка, она оглядывается.
Он отводит глаза.
Вход в палатку с алыми отворотами. Проветривается...
Боб строит костер. Валежник ему подтаскивают приблудные девчонки разной степени одичания. При виде Алены с подругой дикарки застывают на мгновение, потом, омрачившись, возобновляют труд. Стриженая пэтэушница, с которой Александр имел вчера интимный, можно сказать, контакт, поворачивается: " Это что за принцессы крови?"
Мессер уводит принцесс по поляне. Место выбрал он не просто так, он горд диспозицией. Во время войны здесь стоял орудийный расчет. Снаряды были, где будут бутылки.
- А вот отсюда херачило орудие. Ну! Дальнобойное!
Алёна сгибается от хохота.
- Мессер, ты следи за языком! - Боб понижает голос, обращаясь к Александру:
- Кадров сегодня навалом, но из стоящих только одна. Согласен?
- Девочка еще.
- Семнадцать? Самый возраст всерьез заняться. С такими данными из нее выйдет классная чувиха. Если в хорошие руки попадет, конечно.
- Вот и займись.
- При этом психе? Мне жизнь дороже. А вот что будешь делать ты, не знаю. Она, по-моему, на тебя глаз положила.
- Тебе так кажется?
- Боюсь, что не мне одному. Смотри, смотри: так и стреляет. Чувствует, что говорят о ней.
- Ничего не буду делать, - не без горечи решает Александр. - В Москву я уезжаю...
Искры летят в темноту. "Зубровка" нагрелась. Пальцы в золе, картошка обжигает губы. Алёна сидит через пламя напротив. Длинные голени опалены до блеска. Мессер подносит сигареты, она берет. Рассказывает что-то, она хохочет. Эта смешливость раздражает - из центра все же девочка. Но ясно неразборчива. К тому же курит. "Слушай, тебе это надо? - толкает пэтэушница, которая зачем-то расположилась рядом. - Это же целка?" Он молчит и пьет. Отчаявшись, мстительная брюнетка выдает частушку про мальчика, который только пальчиком. Смех прерывает Мессер. Поздно. Скоро последняя электричка. Подруга Нонна уже давно стоит с озабоченным видом, но Алёна непрочь остаться на ночь.
- В город! К экзаменам готовиться!
Он хватает сзади Алену подмышки и ставит на ноги.
Алёна упорствует, садится снова, что вызывает ропот приблудных, вслух осуждающих бесстыдство целки, и в этом шуме только Александр обращает внимание на странный звук извне.
Где-то в лесах детонировала от старости мина? Самолет взял звуковой барьер?
Над картофельным полем нервно пульсируют отсветы газосварки. Потягивает гарью. Чернеют силуэты - одиночки, пары, группы, которым цепь солдат преграждает путь к станции. Они останавливаются на мягких грядках. От станции по шоссе одна за другой срываются в город машины скорой помощи. Милицейские мигалки, прожектора и вспышки автогена озаряют катастрофу - с товарняком столкнулась электричка. "Битком была, - слышны голоса. - Двери заклинило, кровище хлещет..." - "А напишут: жертв не было". - "Ничего не напишут..." Повинуясь неслышной команде, солдаты начинают наступать. "Как немцы в кино", - произносит Алёна, не двигаясь с места. "Идем отсюда", говорит подруга.
Алёна задевает его бедром, отчего на шоссе он всходит этаким Байроном - подтягивая ногу. Подруга в отчаянии, ей нужно в город, родители и так уже волнуются, а если слухи дойдут о катастрофе... Но транспорт сейчас только для жертв. Пешком? Дойдет к рассвету. Родители уже с ума сойдут. "Не знаю, - говорит он. - Может быть, такси?" - "В такое время? Здесь?" - говорит Алёна. "Писательский поселок, - показывает он во тьму. Богема приезжает ночевать..."
Алёна резко поворачивается, сполохи автогена в гневных глазах.
- Ты, - говорит она, - ты хочешь, чтобы я уехала? Да или нет?
- Нет, - говорит он, - но...
- Ах, нет?
Начинает отстукивать каблуками обратно к лесу. Бросив его с подругой, которая садится посреди шоссе на корточки, хватается за голову.
Мессер вытолкал обеих к последней электричке, после чего, празднуя собственное благородство, выпил полную кружку. После чего решил, что путь на станцию для девственниц еще опасней. Рванулся вдогонку, но был отброшен первой же сосной. Так он вставал, пытался прорваться сквозь стволы и падал, пока ударом в лоб его не вырубило под злорадный хохот приблудных, озверевших от заботы о чужой невинности. Тогда на смену павшему рыцарю поднялся Александр. Его хватали за штанины, он вырвался. На спринтерской скорости, в невероятном слаломе среди стволов, среди врагов, слившихся с ночью до полной неразличимости, пронизал лес, догнал, проводил и попал в ситуацию, которую осложняет к тому же беспощадная эрекция.
Подволакивая ногу, он отправляется за Аленой, которая уходит, оставляя во тьме над асфальтом невидимый шлейф. Это не духи, не юный мускус гнева и азарта, этот невероятный аромат не разложить на составляющие. Пылкость! И он, вдыхая, упорно ковыляет за принцессой обоняния. Будь что будет. На все плевать.
Подруга плетется следом.
Вдруг шум мотора. Перед ними на шоссе выворачивает зеленый огонек.
Подруга бросается в свет фар.
Машина тормозит, шофер склоняется к открытому окну:
- Я в город!
- Мы тоже!
Подруга втаскивает за собой Алену. Убирая ноги, она поднимает свои глаза:
- Значит, несудьба?
Александр захлопывает дверцу.
Шофер газует.
Все.
Можно отлить, по крайней мере. Дожидаясь, когда отхлынет возбуждение, перекрывшее канал, он запрокидывает голову и смотрит на луну. Напор, который он содержит при этом в пальцах, нехотя отступает.
Облегчение невероятное.
Снова один.
Опять свободен. Не перед кем не виноват.
Шоссе перед ним, как путь в будущее. Прямо и вверх.
По обе стороны поднимается еловый лес. Черные зубчатые стены. Между ними становится совсем темно. Слышит он только свои шаги. Но начинает казаться, что шаги глушат что-то. Он поднимается на гребень и останавливается, теперь слыша только удары сердца. Еще какой-то странный лепет. Прерывистый. Он оборачивается. Звук нарастает до различимости. По асфальту бегут босиком.
Во рту пересыхает.
Алёна, роняя туфли, с разбегу бросается ему в объятья.
- Хочу быть с тобой!
Они ударяются передними зубами.
Нейлон облепил ее. Лопатки, ребра. Он выдергивает этот нейлон из-под обтяга юбки, купальник на ней с открытой спиной, он обнимает горячее и голое. В поцелуе их заносит, ведет кругами по асфальту перекрестка.
Он успевает открыть глаза.
Жужжание, свет фары. Резко и молча крутанув руль, их огибает ночной велосипедист.
Они идут обнявшись. Молча, но как бы целеустремленно.
Асфальт кончается автобусным кольцом.
Отсюда только на дюну. Они взбираются. Одинокая телефонная будка освещает себя и осоку вокруг, интенсивно зеленую.
- Родителям позвонишь?
- Да ну!
Он смеется.
Луна зашла. Перед ними без предела тьма с чернотой. Полоса пляжа внизу едва различима - пепельно-сиреневая.
Они сбегают с крутизны.
Песок остыл. Он слышит, как она отстегивает крючочек на боку. Вертикальную краткую молнию.
Глаза сверкают:
- Купаемся без ничего?
В землю у ног врубается топор.
- Руби мне голову!
Мессер бросается перед ними на колени, обнимает пень и притирается заросшей щекой. Волосы отросли до плеч. Глаз, как у зверя. Свирепый.
- Ну? Приказывает группенфюрер?
Кто-то произносит в отдалении из спального мешка:
- Пропил девчонку...
Не дождавшись декапитации, встает.
- Иди. Палатка ваша.
- Мессер...
Топор взлетает:
- Женщина ждет! Не заставляй ждать женщину!
Утро.
Заложив руки под голову, он лежит в сумраке палатки и смотрит на синюю ткань, которая просачивает свет переменной облачности. На разъятом спальном мешке.
Пригвожденный образами.
С пляжа возвращаются оживленные голоса. Не все. Только два. Алёна и Мессер, который говорит о том, как стать неуязвимым. От слов к демонстрации. Визги, хохот. Образы исчезают. Не отнимая рук от головы, как качают пресс, Александр садится. В треугольный проем он видит, как мелькают ее ноги. Она вскакивает. Волосы, шея. Прямые плечи. Еще девочка, уже женщина. Белый купальник с открытой спиной облип и, несмотря на сборки, не скрывает темной щедрости холма Венеры. Но уместен ли в данном случае высокий штиль? Мессер входит с ней в контакт, снова бросает через плечо. Как куклу. При этом настолько увлечен аспектом тренировки, что возбуждения на черных плавках не просматривается. Она бросается на него, который ее, босую, разворачивает. Теперь двойной нельсон. С подходом сзади. К крутой и круглой - которая так бы смотрелась на заднем сиденье, что все бы оборачивались вслед. Он борется с раздражением и ревностью, заставляя себя признавать, что пара выглядит неплохо. Мессер бы сделал из нее идеальную попутчицу своего будущего мотоцикла. Ангельшу ада, с которой скорость бы сдула пыльцу культуры и спесивые претензии в виде французского языка, возникшие не столько от занудной переводной литературы типа Флобера, сколько от "Фантомаса".
Что же до расколовшей ему мозг расселинки, как только что романтично выражался он про себя, то сия увлажнится и под пролетарским пальцем - если, конечно, ударник цеха горячей обработки имеет представление о прелиминариях. С другой стороны, вскипает эта девочка и без воздействия извне.
Пылкой влагой желез...
Но взятый курс?
Но цель?
Каблучками она вспарывает хвойный наст. Пинает ржавые банки от консервов. Отлетая, банки скатываются в воронки, заросшие крапивой.
День серый, вялый.
- Не думай, что для меня это было просто так. Я не такая.
- Я не думаю.
- У меня был только один. И то против моей воли.
По инерции ноги продолжают переступать. Он садится, прижимается к сосне, через футболку ощущая рельеф коры.
- Кто?
Она закуривает. Горелая спичка задевает крапивный лист - сочный, усеянный жальцами.
- Какая разница...
Он молчит. По сердцу царапают коготки убегающей поверху белки.
- Теперь ты меня презираешь.
- С чего ты взяла?
Упирается каблуками, чтобы разуверить, но при попытке подняться его дергает за волосы, влипшие в смолу. От неожиданности боли глаза обжигают слезы. Он встает, она падает на колени:
- Ангел ты мой! - Обхватывает за ноги, прижимается головой к пустому паху штанов. - Возьми меня замуж! Ноги буду тебе мыть, ту воду пить...
Дает отнять лицо и смотрит снизу огромными глазами:
- Не хочешь? Почему?
Уступает усилиям себя поднять.
- Ну, почему? Скажи?
- Несовместимо со свободой.
- Хочешь, как хиппи в Калифорнии? Давай, как хиппи. Только все равно...
- Что?
- Сердце мое разбито.
Сквозь заросли орешника они выходят на шоссе.
На остановке обсуждают вчерашнее событие. "Девятнадцать трупов, говорят..." - "Какие девятнадцать? Чтобы в Международный Красный Крест не заявлять, - объясняет мужчина, от сигареты которого отлетает несоветский по запаху дымок. - Если больше двадцати одного, считается международным бедствием. Землетрясение в Ташкенте, конечно, не скроешь, а так у нас всегда меньше. И все шито-крыто". Кто-то сплевывает. "Сволочи!"
Он избегает зрачков Алены.
Освещенный изнутри, тормозит автобус. Она поднимается последней.
- Скажи, и я останусь. Еще только на ночь? На одну? - Хватается за дверцы. - Неужели это было просто так?
Вдыхая выхлопные газы, он идет с поднятой рукой, но чувствует себя Иудой. Свет исчезает за поворотом с перекрестка, где занесло их в первом поцелуе. Бензиновый шлейф растворяется в насыщенном хвоей воздухе. Темно уже так, что шоссе различимо только лишь подошвами...
* * *
Мессер берет отгул, чтоб проводить.
Догорает перистый закат.
По расписанию приходит транзитный скорый на Москву. Проводник шутит, глядя на усилия: "Что, золотые слитки?" Чемодан с учебниками протаскивается коридором и в четыре руки забивается наверх - в багажное отделение. Мессер сует мятую десятку: "Бери-бери! Я аванс получил". Он стискивает железную руку. Спрыгнув, Мессер прикуривает сразу две, одну протягивает ему в тамбур.
- Насчет Аленки...
- Что?
- Надеюсь, ты поступишь. Понял?
Глаза его тверды.
Сделав в ответ жест харакири, Александр свешивается сообщить прочитанное в "Комсо-молке":
- В Японии с небоскребов прыгают. Когда проваливаются.
- В Штатах?
- В Японии!
- Кто, джапы?
С грохотом дверь отбрасывает его в непоправимое извне. С сигаретой во рту враг детства переходит на бег, а когда проводник уходит, возникает за немытым стеклом. Прикусив выдутую ветром "приму", пластается курчавым бакеном и выбритой скулой. За виадуком, на котором когда-то они стояли, оглядывается на заводы, подмигивает ему, отталкивает поезд и с неслышным прощальным криком отлетает со всей его окраиной - надеюсь, в прошлое...
Часть вторая
ДЕВОЧКА С КОММУНИСТИЧЕСКОЙ
Рядом с девушкой верной
был он тих и несмел,
ей любви своей первой
объяснить не умел.
А она не успела
Даже слова сказать...
8
Перед восходом солнца экспресс "Ост-Вест", включающий даже вагон до Парижа, выпустил на первый путь единственного пассажира и замелькал своими белыми табличками - в направлении мифа о загробной жизни.
Прибывший волок чемодан по латаному перрону. Скрежет наугольников нарушал тишину зари, которая обещала прекрасный жаркий день.
Линейная милиция глядела вслед.
Он был в "ливайсах", поношенных, но настоящих. За месяц отощал, зарос и запустил усы с бородкой.
Он глянул на свое отражение в киоске "Союзпечати" и стал столбом, прозрев сквозь смутного себя прижатую к стеклу обложку. Новый номер местного журнала на русском языке. Обложка выгорела, по незаметности сравнявшись с политиздатовской макулатурой, хотя проклятый месяц август все еще не кончился.
- Закрыт, не видишь?
Снимая руку со стекла, он оглянулся на блюстителя:
- В этом журнале, возможно, я.
- Не понял?
- Как автор.
- Разбей тогда и посмотри. Пятнадцать суток гарантирую. Что в чемодане?
- Литература. Можно?
- Смотря какую. Ну-к, пройдем...
Киоск еще закрыт, когда он выходит на свободу. Протаскивает чемодан к телефону под новеньким плексигласовым козырьком, который за щегольство хватили по кумполу так, что накрывает он мутной паутиной трещин. По ту сторону площади солнце готово вспыхнуть в верхних окнах сталинских башен разъединенных близнецов. Он закуривает "Честерфилд". Имея ключ, звонить бы он домой не стал. Но ключа нет. И дома, к счастью, похоже, никого: гудки отсутствия. Тем лучше. Сдать багаж, и за город к воде. Захипповать.
Трубку вдруг снимают. И в нее молчат. Что означает - отчим в отъезде, она в паранойе, объективных причин для которой, конечно же, нет - кроме истории СССР. Она родилась в год победы большевизма в гражданскую и помнит себя, начиная со дня смерти Ленина: и НЭПовский бандитизм, и людоедш-матерей начала эпохи Энтузиазма, и суровую доброту гэпэушников, которые позволили ее иностранному отцу с ней попрощаться, и паническое отступление с канализационными люками, забитыми расстрелянными наспех врагами народа, и внезапных немцев, и эшелон в Тысячелетний рейх, а потом возвращение в Союз - с ним, Александром, справкой о сданном "ТТ" его отца и алюминиевой урной с прахом. Первый ее муж, наверное, хороший парень, слесарь-лекальщик, выпивоха и трубач на летних танцплощадках, обуглился на Курской дуге, второй...
Нет, хорошо, что не дожил отец до этого момента.
"Мама?"
"Ты в Москве?"
"Нет, я..."
"Вернулся? Надеюсь, со щитом?!!"
Он поворачивается, обтягиваясь железной цепью со вплетенным проводом. Мало ей того, что, не будучи японцем, он предпочел остаться в живых.
"Чего молчишь? Провалился?"
Он вешает трубку.
Имея на коленях журнал, открытый на рубрике "Новое имя", он смотрит в окно. Трамвай пустой, но добросовестная вожатая объявляет все остановки:
- Наступная "М`огилки"!
Что значит "кладбище".Что значит: здравствуй, Рут!
После Москвы город съежился так, что совсем не удивляет, когда навстречу в таком же пустом трамвае на площадь с клумбой выезжает Адам. Александр машет рукой и, выведя пассажира из прострации, прижимает к стеклу развернутый журнал. Успев показать большой палец, Адам убывает из поля зрения.
Откуда в такую рань? Не иначе, как от заводских девчат. В могучем лоне гегемона, значит, разрешил свои проблемы.
Эти бы проблемы Александру...
Чемодан вырывается, пересчитывает края ступенек и грохает об "островок спасения".
Привычный вид без горизонтов. Он глубоко вздыхает, всеми легкими чувствуя, как закоптили воздух за ночную смену окрестные заводы.
Что ж. При попытке к бегству не убит.
Придется снова погружаться...
Мемориальных досок на таких домах не вешают.
Пыльные липы взбугрили тротуар перед пятиэтажкой. На языке района: "Дом, где аптека". В которой однажды лет в тринадцать попытался на спор приобрести презерватив, за что был изгнан с позором и доносом матери. Привычная тяжесть поднадзорности под взглядом трех окон. За стеклами, однако, только домашние растения и шторы, сцепленные деревянными прищепками. Но он не обольщается. Следит, наверное, в щель.
За месяц марля в открытых форточках стала черной.
В тенистом проезде, умно-отрешенно глянув, проходит мимо Ли - отнюдь не Харви Освальд. Худой, в опрятной прозодежде и тапочках на босу ногу. Выбрав в СССР свободу, китаец Ли в районе единственный рабочий, кто не пьет. Судачили, что он, имея с гулькин, не достаёт свою дородную славянку. Зато все до копейки мне приносит, отвечала дура, которая дохвасталась невероятным этим фактом до того, что мстительный двор ударил соразмерной молвой: Ли заслан и шпионит в пользу Мао.
Может, и так.
Не исключаю ничего.
Поднявшись над трансформаторной будкой, солнце озаряет вид со двора. Облупленное крыльцо. Побитые ступеньки. Прикнопленное к фанере (вместо выбитой филёнки) объявление ЖЭКа, что горячей воды не будет до...
Запах внутри на грани вони, от которой ноздри отвыкли за месяц в МГУ. Не только гниющих в подвале квашеной капусты с "бульбой". В соседнем доме нарсуд, сортир там только для народных судей, а родня осужденных облегчает душу в ближайшем подъезде, куда можно донести. Хорошо, если только по-малому. Сколько раз по пути к знаниям его останавливала непреодолимая лужа, в которой мальчик прозревал океан страданий своего угнетенного народа. Он открывает дверь на лестницу. Мимо ободранных до железа перил и пыльной батареи, в которую ночами затыкают менструальную вату и женские трусы, что в детстве пугало как нечто чудовищное и непонятное, он восходит на площадку первого этажа. Справа коммуналка, где сменилось немало жильцов, но в комнате с видом на улицу Долгобродскую безвыездно живет и смотрит в окно огромными глазами ужаса старушка, у которой в местном гетто расстреляли всех. Налево в однокомнатной квартире проживал карлик с головой Карла Маркса. В юности он снимался в "Острове сокровищ", где навек запечатлен во время пиратского разгула - стоящим на столе с кружкой пива. Стал Ефим Лазаревич, однако, не артистом, а тем более не алкоголиком: инженером-конструктором. Супругу имел обычную, только с искусственной рукой. Дочь у них была прелесть, хрупкая и сероглазая. Однажды, играя в прятки с детьми, приглашенными мамой по случаю его одиннадцатилетия, Александр задвинулся в нижнем ящике секретера вместе с этой Ирочкой, а вылезти обратно за ней не смог от неожиданной эрекции - первой осознанной. Оставив ему на память оттепельный сборник Бабеля, эта счастливая семья уехала куда-то, а в квартиру вселилась мать-одиночка, женщина интеллигентная, библиотекарша, но при этом невероятно большая - и с упорно не растущим сыном. Гора родила мышь - смеялся беспощадный двор. Но перестал смеяться, когда октябренок вдруг окрысился. Его художества - опаленный фотопленкой испод лестницы и потолок.
Двери на площадке крашены стандартной охрой, буро-коричневой, только у них - которая по центру - почему-то желтая. Прямо "Подсолнухи" Ван-Гога. Цвет безумия.
Почтовый ящик при этом сине-голубой.
Будто живут тут шведы.
Однако влюбленные в него соплячки на этой двери выписывали мелом: "Жид".
Безошибочно.
Ибо за ней произрастал поэт.
Он заносит руку, уже выдвинув костяшку среднего пальца, как дверь сама начинает открываться, одновременно прикрывая маму - вооруженную туристическим топориком с обрезиненной ручкой, но может, и ружьем. Из сумрака прихожей сияет зеркало подвешенной аптечки. Постояв немного, он втаскивает мертвый груз школьных учебников через порог и прямо в свою комнату за белой дверью. Засохшую тряпку, втянутую чемоданом, пинком обратно на площадку. Закрывает по-тихому. Чтобы не щелкнуть, медленно, сдерживая, отпускает замок. Английским называемый. На каком, собственно говоря, основании?
В квартире тяжелый дух субтропиков.
Из-за бамбуковой занавеси, отделяющей прихожую от комнаты родителей, доносится не столько вопрос, сколько утверждение:
- Бриться-стричься, значит, больше не будешь...
Затем тоном выше:
- Так что? Осуществил мечту?
Он разнимает мирный вьетнамский пейзаж, изображенный на нитях занавески, которая с плеском смыкается за спиной.
Совсем недавно в Третьяковской галерее он впал в ступор перед шедевром русского эротизма - "Девочкой с персиком". Здесь он обнаруживает, что жизнь продолжает разработку этой темы. Стоя у рояля в длинной ночной рубашке, взрослая девочка вынимает эти персики из дощатого ящика с кожаной ручкой. Отчим, стало быть, вернулся "из Сочей", куда впервые в жизни был отпущен в одиночестве.
- Какую мечту?
- Техасы на тебе...
- Джинсы, - поправляет он. - Американские.
- Не даром, значит, ездил...
Персики выкладываются на рояль, концертная огромность которого напоминает, что и в музыкальном отношении не оправдал он расходов и надежд.
- А папа где?
Подгнивший плод с гримасой бросается обратно в ящик:
- С каких пор он тебе папа?
- Ну, отцовская фигура, - веско произносит Александр новый термин... Где?
- Вернулась и снова укатила. На манёвры.
- Что за манёвры?
- Продался в Москве за старые портки? Что ж, доложи, Олег Пеньковский. Может, и новые получишь... Под кодовым названием "Березина".
- А если без инсинуаций?
Она хватает за горшок любимый кактус, на бирюзовой головке за время отсутствия расцвел цветок. Возносит и ба-бах с размаху об пол, где все это разлетается, хотя головку можно и спасти...
- Провалился?!!
- Нет.
- Значит, поступил?
- Нет. Не прошел по конкурсу...
- А это не одно и то же?
- Не одно.
- Почему не прошел?
- Балла не добрал.
- Почему не добрал?
- Потому что не доставили. Потому что им надо было принять другого. Потому что...
- Какого другого?
- У которого блат.
- Ах, блат?!!
Выбритость подмышки, с которой съезжают кружева, видеть ему как сыну неудобно, с болью также отмечает он неумелость жеста, которым она заносит руку с персиком. Тут же его опровегает удар. Сноп искр из левого глаза. Лопнувший персик скользит по половицам, оставляя след. В пятом классе в тот же глаз он получил антоновкой, но с возрастом трагедию сменяет фарс. Он ухмыляется - и получает удар туда, где он, увлекшись индуизмом, открыть себе и третий глаз. Для человека, утратившего над собой контроль, она бросает метко. Хотелось бы знать, кого еще в этот момент - не только в этом городе, а и во всем Союзе - в мире! - обстреливают персиками? Исполняясь чувством абсолютной уникальности, он сбрасывает слякоть с косточкой со своего высокого лба.
- Может, хватит?
- Не мог, как все! В Москву поехал! - И снова влажно-мазаным ударом по скуле. - Что людям я скажу?
- Каким это людям?
- Нашим! - Гримаса выражает, что, несмотря на подрывную его работу, она сохранила верность. - Обществу!
Развернув журнал, он делает финт навстречу и припечатывает первопубликацию к роялю, который злопамятно гудит.
- Можешь сказать, что сын - поэт.
- Ах, поэт?!! - Даже не глянув, раздирает журнал пополам. Напрягаясь, рвет по частям, швыряет в лицо ему куски:
- На! Н-на! Н-на весь город опозорил! Ну, ударь? Ударь? - толкует жест самозащиты. - Нет, ты не царь, ты раб!
Он открывает глаза:
- А это почему?
- Потому что я все о тебе знаю, и ты знаешь, что я знаю, и это для тебя кошмар. А про меня не узнает ничего никто и никогда! Я в этой жизни, как ветер на просторе! А ты так и останешься рабом, пока я буду жить! Что смотришь? Хочешь мать свою... того? Как коллаборационист французский? В "Убийстве на улице Данте"? Вместе смотрели, что, забыл? Для этого с детства ты вооружался. Капитану Асадчему семью чуть не разрушил, похитив служебный пистолет. Ну что ж, попробуй! Будешь душить? Или двустволку достать, твое наследство? Так и стоит она заряженная, Чехова опровергая... Что? Право имеешь? Или тварь дрожащая? Вот тебе твоя литература! Вот тебе твоя поэзия!
Он делает шаг назад.
Бежать...
Рвать когти. Пуповину. Красную нитку. Запилить прямо до конечной, что в результате Молодечно. Попуткой в Литву. Сойтись с "лесными братьями", с их новыми - коммунами хиппи. Завербоваться на сейнер - и с концами...
Из тюрьм приходят иногда, из-за границы никогда.
Спасибо поэту за подсказку! Но, строя планы, уводящие едва ли не в Америку, предощущает, что кишка тонка. Вот станция крушения. Не выдержав побега дальше, чем на двадцать километров, на следующей спрыгивает с электрички.
Холщовая торба отлетает за спину.
Он сбегает к дамбе.
До горизонта блеск воды. С дальних пляжей тянутся навстречу горожане. Ни одного сверстника, семьи одни с детьми. Разнообразные сочетания загара и тупости. Что ж, мирный отдых ваш надежно защищен. Где-то у западных границ отцовская фигура бряцает броней, грозя цивилизованному миру. Тоже не подарок судьбы, но с ним хоть знаешь, где стоишь. Сейчас бы он, Гусаров, чья юность прошла в эпоху сталинский клешей, обязательно приёбся бы к "ливайсам" за то, что "задницу обтягивают": "И что вы помешались на этих техасах? Рабочая одежда ковбоев. А кто такие ковбои? Пастухи коров, по-нашему!" Отчим вряд ли уже помнит, кто такой Юл Бриннер, но ковбойская походка Александра, отработанная за годы после "Великолепной семёрки", тоже действует ему на психику: "Чего ты ходишь, как одесский фраер? Шаг должен начинаться от бедра".
Слыша этот голос, он усиленно работает коленями, выбрасывая в поле зрения узконосость любимых туфель.
Каблуки врезаются в песок. Окрашенная закатом полоса Первого пляжа, уже почти безлюдная, сужается перед нарастающим бором, и вот уже над самой кромкой нависают подмытые корневища корабельных сосен. Он бросает сумку. К уютной яме подкатывает валуны, оставленные тут самим Великим обледенением. Ну, вот и крематорий...
Последняя сигарета из Москвы. Американская, конечно. Закурив, он той же спичкой поджигает первое в жизни стихотворение. Двенадцать было лет. Остров Свободы энтузиазмом преисполнил. А именно провал операции ЦРУ на Плайа Хирон. Так и рвалась из него рифмованная "лесенка" международной солидарности. Кончив, от перевозбуждения не мог заснуть. Пришлось нарушить данную себе любимому клятву никогда в жизни больше этого не делать. Именно тогда впервые эякулировал не только поэтической субстанцией. Охладев к Заливу Свиней и Кубе в целом, он перешел на чистую лирику, но сейчас, не перечитывая даже то, чем недавно гордился, он отправляет в огонь "всю эту дрочиловку"- страница за страницей. За поэзией туда же прозу. Кипу одобрительных отказов из московских редакций. В огонь летит и папка с грязными завязками. Остается только журнал, который он приобрел взамен растерзанного. С первопубликацией по блату: Адам подсунул папку отцу, который передал в редакцию тайному либералу... Журнала жалко. Как и трудно разгорающейся прозы. Одобренной в обеих как-никак столицах. Автор книжки рассказов "Мальчик на шаре" написал из Питера, что в смысле помощи (которой Александр не просил) он "ноль", зато лестно предсказал ему трагическую судьбу в "предложенных обстоятельствах". Трагедию он и готов был осуществить, когда бы не Абрамцев. Не найдя себя в списках, он вышел на черный московский солнцепек, на улице Горького купил с лотка сборник Абрамцева "Двое в ноябре", стал читать на ходу и в результате отменил японский вариант решения проблемы. Как будет с миром, неизвестно, но отдельно взятый неудачник спасен был красотой.
Рассказы он выдергивает. Отбив отгоревшие уголки, прячет обратно в торбу.
Пепел же поэзии заваливает на хер камнями, которые будут тут лежать, когда от "нового имени" и след простынет. Вот так оно и кончилось. Не "что-то" кончилось, а жизнь. В которой любил он Папу Хэма, Фиделя, Кеннеди. Но Кеннеди убили, Папа собственноручно снёс себе череп, а Барбудос, внезапно извратившись, взял курс на поцелуи взасос с кремлёвскими вождями. Вот вам и вся новейшая история. Был ещё Селинджер - Дэвид Джером. И где он, создатель Холдена и Эсме? Ушёл в свой бункер, в дзен-буддистский свой пупок, бросив на произвол судьбы таких вот разъебаев, как данный советский гражданин, у которого отныне ни богов и ни героев, и в восемнадцать с половиной лет на горизонте красное солнце заката...
Прицепив большими пальцами к карманам кулаки (а лучше бы гранаты), Александр упруго шагает зализанным песком. Вдоль линии водорослей взблёскивают радужно гниющие рыбешки. Пятый пляж. Уютно отгороженный от мира сосняком и юным ельничком. Уронив сумку на место, где сидела Алёна, сбросив туфли, он начинает отстёгивать ремень, как вдруг прямо в одежде взбегает на причал и, разогнавшись по дощатому настилу, взлетает над водой.
Отныне девиз - спонтанность. Безоглядный порыв. Почитав кое-чего в Москве, он себя "выбрал".
Спонтанёром.
Выныривает, отфыркивает тину. Выдавая изначальную свою ненатуральность, "море" зацвело. Он берет курс на островок - далёкий, тёмный и безлюдный. Верхушка холма, на самом деле. Насилуя природу во исполнение предначертаний, с затоплением пейзажа спешили так, что на дне здесь, слышал он, остались не только деревья в полный рост, но и деревни, включая колодцы и погосты. Смерть вторая. Он с силой разводит жуть перед собой. Но не выдерживает. Поворачивает. И сразу видит, что слишком далеко уплыл.
Вода не держит. Раздается, как могила. Тем более в одежде.
Ноги сводит.
На причале знакомая фигура вытягивает сетку с выпивкой.
- Эй! - захлебнувшись, он проваливается под поверхность, с открытыми глазами глубоко уходя в пронизанные мутно солнцем мириады бледно-зеленых ростков, цветочков, лепестков. Что ж, утопаем, Александр Батькович. В жидком кладбище сталинизма.
И на чьих глазах?
Кого оставляем любить глазастых?
Мысль настолько невыносима, что ноги приходят в исступление. Выносят над поверхностью по грудь.
Второе дыхание!
Прет он, как торпеда. Вот и лесенка на причал. Вот нижний поржавелый арматурный прут.
А вот и Мессер сверху простирает руку:
- Кого я вижу?
* * *
- Ты чё, Сашок, купаться? Нельзя! Илья-пророк нассал в прудок!
Отжимая бороду, Александр смотрит на приятеля, который щербато улыбается. Стянутый узел выгоревшей рубашки над плохо завязанным пупком. Промеж ключиц татуировка. Железный хищный крест. Нет, не наколка. Наслюнявили химическим.
- Чувихи расписали, понял? Ты, говорят, наш группенфюрер.
- Настоящий могу отдать. Где-то валяется.
- Который на парабел не захотел махнуться. Думаешь, не помню? Ничто не забыто, никто не забыт...
Александр сошвыривает мокрую рубашку, стаскивает джинсы.
- Так как она, Москва?
- Ударила с носка.
- Но с небоскреба ты не прыгнул?
- Как видишь.
- Значит, не джап...
- Нет. Русский.
Критически оценив его мускулатуру, Мессер берется за жгут "ливайсов". Довинчивает оборот. Еще один. Последние капли пятнают доски.
- Джины отпад. Откуда?
- Раздел там в покер одного.
- Американа?
- Испанца. Анархиста из Парижа.
- Померить можно? - Сбрасывает свои из грязно-белого брезена. Хлопает синими штанинами. Натягивает. Бьет себя по твердым ягодицам. - Класс... Стольник? Даю сразу?
- Так бери. Махнемся...
- Джины?!
Спонтанёр, он подбирает самосшитые штаны, влезает с отвращением. И очень хорошо. Чем хуже, тем лучше - такая отныне установка.
- Ты хорошо подумал?
- А я теперь не думаю. Я делаю, - и возвращает вынутый из карманов ком денег и пропуск на тракторный завод.
- Ну, это мы сейчас обмоем... Джины! Ну, мы сейчас дадим! Там телки, Боб...Он поступил.
- Груши ж околачивал?
- Педвуз. А кадры наши в инъяз. Алёнку уже видел?
Сбежав от матери, весь день он околачивался по Коммунистической и окрест. В надежде на случайность.
- Нет.
- Скучала по тебе. Надеялась, провалишься. А я, не скрою, думал, все, с концами... Чего туча-то нашла? Если подумал что, то ничего у нас с ней не было. Хотя могло. Не веришь?
- Да наплевать.
- Вот это - молоток! По-нашему. Так и держись. И вообще, не ссы, Сашок. Прорвемся! Главное, в армию идти не нам! Ох, мы дадим сейчас, ох, влупим! Знаешь, как с Бобом мы гужуемся? Приблудных! Хоть гитлерюгенд создавай. Болты все стерли, понял? Группенсекс!
С той ночи ничего не изменилось. Тот же бивак под соснами, та же палатка с отворотом, из которой вылазит Боб - уже студент.
- Поздравляю.
- С чем? Единственный инструмент на курсе, можешь себе представить? Неизвестно, кончу ли. Выбирай давай зверюшку на ночь. Любую можешь, теперь у нас общак...
Малолетки другие, но кажется, что те же. Белокурая Вера с иностранцем, но только с черным. Громила-кубинец снисходительно молчит, она настаивает, что дед ее был шляхтич, а папу убили коммунисты:
- Как в фильме "Пепел и алмаз".
- Там не коммунисты убивали, там наоборот. Помнишь, - говорит он, вырывая на растопку из своего журнала страницу за страницей, - помнишь, как перед покушением на секретаря обкома Збышек хватается за "шмайссер", а он весь в муравьях?
Мессер вскакивает, исходит в тряске:
- Та-та-та-та-та!
- Чего ты рвешь? Дай лучше почитать!
- Коньо! - бьет по колену себя кубинец. - Читать она приехала! Ходер...
Он вырывает ей страницу с "новым именем", все прочее сует под хворост. Она недоуменно смотрит на стихи. Пламя озаряет полонизированный сексапил. Прикладывает палец к фото, на котором он без бороды и в белом свитере:
- Ты, что ли?
Страницу вырывают. По кругу обойдя все руки, включая чёрные, захватанная страница возвращается к проститутке:
- Так вы поэт? Я никогда с поэтом не встречалась...
Кубинец ставит ее на ноги:
- Вера! Ребята ждут!
- Дай пообщаться с интересным человеком.
- Тогда пусть Виктор нам отдаст капусту.
Из нагрудного кармана кубинца она выдёргивает ручку:
- Надпиши!
- Страницу?
- Ну, я прошу? Хотя бы пару слов?
Ручка Made in Danmark. Под плексигласом с модели сползает чернота купальника. Подложив колено, он пишет, а все глядят, как на священнодействие: На память о родной природе. Из пепла, может, нам сверкнет алмаз?
Отобрав свой шарик, барбудос без бороды уводит первочитательницу в ночь, откуда доносится:
- Спасибо! Может, и сверкнет!..
Он протягивает кружку.
- Лей с краями!
Жаль, не спирт...
* * *
Звёзды, преувеличенно большие, то появляются в разрывах крон, то пропадают. Иногда срываются и падают.
Он тоже.
Сбиваемый стволами.
Но, двух копеек из кулака не выпуская, из зарослей крапивы, воронок и траншей упрямо выбирается наверх: врешь, не возьмешь...
Дюна на месте, будка тоже. Дверца упирается. Песку тут намело! Но трубку не сорвали. Чудо. Зажатой в пальцах монеткой ищет щель. Клик. Палец сам находит дырки, накручивая диск. Слушая гудки, он смотрит из будки прямо в черный космос. Звезд пропасть. Но интересны глазу только те, что падают. Сердце при этом стучит повсюду - в кончиках пальцев, в горле, в ушах, в штанах.
"Аллё?"
"Алёна", - говорит он, и голос ее меняется:
"Вернулся? Где ты?"
"Хотелось бы сказать, что в будке у Дома со шпилем. Но я, Алёна, далеко. Искусственное море наше с тобой, увы, накрылось. Теперь здесь снегопад, то есть, конечно, звездо, - начинает он смеяться, - звездопад... вот! Снова упала!"
"А ты загадал?"
"Вот если честно, да? То не успел. Пропил реакцию".
"Сейчас на пару загадаем. Жди".
"Сюда уже не ходит ничего. Месяц назад последний поезд потерпел аварию".
"На крыльях прилечу. Забей в мешке мне место".
"Забью. Ты захвати мне это..."
"Сигарет?"
"На чём писать. И чем!"
* * *
Доносится хриплое и бесконечно свое:
Вот снова упала, и я загадал
выйти живым из бою.
Так свое счастье поспешно связал
я с глупой звездою...
Они лежат, на вдохе прилипаясь. Одежда далеко в ногах. Небо в алмазах.
Вдруг голос:
- Где поэт? Хочу минет поэту сделать!
Смех у костра. Только одна из малолеток возникает, как на товарищеском диспуте "А если это любовь?". Нельзя такое, мол, мужчине делать. Мужчину это развращает.
- Бутылку, Мессер, мне не суй, я от любви бухая. Поэт, ты где там затаился? Муза зовет! Своим горячим ртом!
Алёна прижимает его к соскам.
- Я твоя муза. Правда?
- Нет.
- Явись! - зовут. - Узнаешь неземное!..
- Как это нет?
- А так. Пиздец поэзии.
- Тогда я твоя глупая звезда. Согласен?
Первые записи
Из аэропорта город, откуда мы приехали на трамвае и троллейбусе, кажется таким далеким, что как бы уже и прошлым: будто улетаю навсегда.
Но рейс откладывают. Мы спешили зря.
Кресла в зале ожидания по новой моде, сиденья пружинят на гнутых никелированных ножках.
- Ты куда, Александр?
- В туалет.
- Отвести тебя? Смотри. Не вступай в разговоры с посторонними.
Похожий на отчима офицер - только без усов - сняв китель, мучительно бреет себя без мыла и горячей воды. На обратном пути я рассматриваю газеты - "Роте Бане", "Юманите". Немецкий и французский я изучаю самостоятельно, а со следующего года у нас английский. "Чего тебе, мальчик?"
Я покупаю записную книжку, простой карандаш, точилку.
Мама поднимается навстречу. - Идем чего-нибудь поедим.
- Кресла займут.
- Ну, займут и займут. Все на свете себе отсидела.
Я беру чемодан. Поскольку улетаю на самолете, мне дали самый современный - в клетку и на молниях.
В буфете сумрачно и старомодно от дубовых панелей и плюшевых занавесей. Мы отходим к мраморному столику на ножке.
- Растешь не по дням, а по часам. В отца, наверно, будешь моего.
В лопнувшей коробке из-под туфель я нашел карточку ее отца - в австро-венгерском френче, но уже с приколотым бантом. Цветной фотографии тогда в помине не было, но бант, несомненно, алый. Раз принял революцию, которая освободила его из лагеря военнопленных. Олеко Дундичем он, впрочем, не стал. Стал овцеводом в Приазовье.
- Он был высокий?
- Каланча. А может, просто так казалось. Я еще девочкой была, когда его забрали.
- За что?
- А ни за что. - Яйцо раскалывается о мрамор, ногти длинные и лакированные. - За то, что был культурный человек.
Шпионы тоже люди культурные.
- Может, он был шпион?
- У них тогда все шпионы были. - Она показывает мне сине-зеленый желток. - По-моему, несъедобное? А ладно, помру так помру. Ты почему не ешь свой коржик, деньги заплачены?
Коржиком этим гвозди заколачивать. Его даже не сломать.
- Надо было ему бежать.
- Куда?
- Например, в Австралию. Если он так любил овец.
- Вумный ты больно...
- Может быть, он и убежал. Живет-поживает себе в Вене, а мы ничего не знаем.
Ее глаза, как у змеи, голос снижается до шепота:
- В какой еще Вене?
- Ты рассказывала.
- Ничего тебе я не рассказывала.
- Что в Вену он обещал тебя увезти. Когда тебя дразнили "австриячкой".
- Знаешь? Тут не место предаваться воспоминаниям. - И в знак протеста мама громко произносит, что это не кофе с молоком, а какая-то бурда.
Буфетчице за выпуклой витриной наплевать.
- Нет, это не Ленинград, конечно... - Она вздыхает. - Куда, сынуля, нас с тобой забросила судьба?
Когда самолет набирает высоту, я выдвигаю пепельницу, чтобы очинить карандаш.
Среди заданий на летние каникулы есть такое - поговорить со взрослыми. Взрослые вам расскажут много нового и интересного, читал на прощанье вслух учитель последние страницы пройденного в 4-м классе учебника истории нашей родины. "Помните, что то счастливое время, в которое вы живете, не пришло само собой. Оно было завоевано вашими дедами и отцами в упорной борьбе".
Но что писать про вот такого деда? Был культурным человеком, но вместо того, чтобы вернуться из плена к себе в Европу, напялил красный бант, завел в Таганроге дочь, развел овец - и сгинул.
Нелепая судьба.
Маму, конечно, жалко, но какое отношение имеет все это ко мне, летящему на ТУ-104?
Седой старичок кричит мне издали:
- Добро пожаловать в Россию! Изгнанник наш!..
Бабушка стала еще толще, а дед мой исхудал, застиранную рубашку надувает пузырем. Пряча свой правый профиль, неловко, плоховыбрито целует в висок, сентиментально всхлипывает и все рвется отобрать мой чемодан, что заставляет сдержанно напомнить:
- Мне же одиннадцать?
При этом я не знаю, как его мне называть. Дед - слишком отчужденно, дедушка - по-детски...
В лицо бьет теплый ветер. Даже сюда, на героические Пулковы высоты, ветер доносит соль и сырость - Неву, Залив и Балтику.
С мамой отношения у них не лучшие, но, задерживаясь в аэропорту, они отправляют телеграмму о благополучном прибытии.
Бабушка говорит так, что я сдерживаю смех:
- Возьмем таксомотор.
Дед сзади подсказывает мне, усаженному перед лобовым стеклом:
- Московский проспект... Завод "Светлана" (и меня мимолетно охватывает тоска по однокласснице-смуглянке, у которой средний палец без фаланги). Поди забыл уж Град Петров?
Счетчик набивает почти двадцать пять рублей к Пяти Углам. Бабушка расщелкивает кошелечек.
- Оставьте себе на чай.
Как странно оказаться в центре Ленинграда!
Высоко надо мной мрачно-красивые дома. К нашей подворотне сбоку прирос какой-то каменный подосиновик. С вопросом в глазах я оборачиваюсь к деду, который отвечает:
- Коновязь!
Раньше вместо такси здесь стояли извозчики бабушкиного отца - твоего прадедушки. В Санкт-Петербурге он имел извоз. Ну, вроде таксопарк. А потом? Все потерял, кроме силищы. Приходя в гости к бабушке с дедушкой, тогда молодоженам, этот прадед раскачивался в дверном проеме между кухней и коридором. Вот так, раскачиваясь, он сверху остроумничал над островерхими буденовками, когда большевики пришли их уплотнять: "Кипит ваш разум возмущенный, а пар выходит через эти дырочки?"
Я в восторге от рассказа деда. Надо записать. Не знал я, что буденовки имели шпили с дырками.
Тоннель с облупленными стенами приводит меня во двор воспоминаний. Здесь появились мусорные баки из как бы заиндевелой жести. Они воняют сдержанно. По-ленинградски. Не как помойки там, где вынужденно пребываю я в изгнании.
Над парадной дверью рядом с неразбитой лампочкой эмалированная табличка под заглавием "Лестница №5". Номера квартир на ней начинаются с нашей: "69". Далее следует: "27. 30. 52. 46. 64. 54. 50. 57. 56. 66. 67". Этот странный ряд я, не сходя с места, переписываю в записную книжку. Когда-нибудь на досуге попытаюсь раскодировать эту шифровку.
Бабушка с дедушкой удивленно смотрят друг на друга, но терпеливо ждут. Все равно им нужно набраться сил перед подъемом на пятый наш этаж. Как будто и не высоко звучит, то начиная подниматься...
Оставляя их перед дверью, я как бы по инерции поднимаюсь на шестой последний. Чердак на замке. Я налегаю на перила, смотрю на них, недоуменных, опускаю глаза в пролет. Дно, как в колодце. Дед рассказывал, что после революции какой-то господин добежал до места, где я стою, после чего бросился в пролет. Матросы, не догнавшие его, вниз уже не спешили.
Деда с бабушкой уплотнили, откроив полквартиры и парадный вход, так что после Великой Октябрьской входят они к себе сквозь "черный". Это ход для прислуги. Как ни странно, она у них была. За первой дверью тамбур, где полки с консервами, запасы которых научила делать их Блокада. Вторая приоткрыта в ожидании меня. Я вижу, как тетя Маня, с головой уйдя в работу, раскатывает скалкой тесто.
Подкравшись сзади, закрываю ей глаза - лоб под косынкой потный. Обнимает она меня локтями:
- Ишь, вымахал... А я подумала, что новобрачные.
- Какие новобрачные?
- Не сказали тебе? Ты ведь на свадьбу подгадал. Инга пошла расписываться в Куйбышевский ЗАГС.
Дочь ее Инга - моя крестная мать. Что это бы ни означало, я обескуражен:
- Как так?
- А так. Техноложку еще свою не кончила. Возьми и приведи...
- Кого?
- Из Мурманска русский богатырь. Штангист!
И начинает беззвучно плакать, утираясь локтем, чтобы не капать в муку. Глаза у них в этом Ленинграде решительно на мокром месте. Дед тоже снова начинает, при этом пытаясь утешить свою сестру:
- Маня! Помни, что написано в "Гранатовом браслете" на том перстне... Маня? Все проходит!
В Большой комнате горит печка. Я сижу на прибитом листе железа и смотрю в огонь. Лицу, подпертому кулаками, опаленно жарко. Полено превращается в ничто, наглядно показывая мне, как "все проходит". Не я не верю, что "пройду". Мне, может быть, удастся не "пройти". Потому что я ближе к Будущему. В 2000 году, когда начнется Будущее, человечество, возможно, смерть победит. Конечно, до 2000-го года прожить мне надо ого-го. Но все равно лет мне будет меньше, чем сейчас деду.
Я вдруг понимаю, как долго они живут!
Дед хлопает по оттоманке. Я пересаживаюсь, он меня обнимает. Шкаф своим старым зеркалом снимает нас на память.
- Да-а... Все проходит. Все и вся! Ты Куприна читал?
- "Гуттаперчевый мальчик".
- А "Штабс-капитан Рыбников"?
- Еще бы!
- "Суламифь" тебе, пожалуй, рановато, о "Яме" уже не говорю, но "Юнкера"... Или читал?
- Нет. - Мало о чем мне это говорит. Другое дело - "юнкерсы".
- Твой дед был юнкер. Обязательно прочти. У меня в собрании есть все. Ты знаешь, он в Россию ведь вернулся? Куприн. Из эмиграции.
Я не особенно вникаю, но слушать деда мне приятно. И обонять махровый халат, пахнущий несильно, но по-мужски - табаком.
- Впрочем, он тут же умер. А вот Бунин Иван Александрович, тот не вернулся. Всех пережил...
Лепные листья огибают потолок.
В прошлый приезд на зимние каникулы потолок подпирали неструганые балки. После ремонта здесь, как в музейном зале. Постукивает маятник стенных часов. Римские их цифры я выучил раньше арабских. За остекленной дверцей часов есть тайничок, где после революции он прятал браунинг, который непростительно утопил потом в Фонтанке по нашу сторону от Аничкова моста. Обыска боялся. Как будто нельзя было найти другой тайник!
Обои новые, но все развешано, как было - фотографии моего отца в рамках, дедушкины акварели, картины маслом, за которые Русский музей предлагал ему тысячи, резное блюдо "Хлебъ да соль", а в правом углу иконостас. На мраморной доске буля, на этажерке, на буфете все те же коробочки, шкатулки, безделушки. Семь слоников, задравших хоботы - один другого больше. Барыня-крестьянка. Привезенные моим отцом овальные камни с черноморскими пейзажами конца 30-х: Новый Афон, Анапа, Геленджик. Отставившая ногу балерина Уланова. Навостривший уши - граница на замке! фарфоровый Джульбарс.
Люстра - сталактиты хрустальных висюлек.
Стол под ней раздвинут и накрыт.
Дед надевает сорочку, отороченную узором в красный крестик, берет из ракушки прорезиненные проволочные зажимы и накатывает до локтей. Любуясь в зеркало на свой неповрежденный профиль, он начинает кашлять и утирает слезы.
- Папироску выкурить... Тс-с! - открывает дверцу книжного шкафа и запускает руку за красные тома Лескова. - Умру, библиотека вся будет твоя. Для тебя и собираю, внучек... где же они? - Достает коробку "Три богатыря", а из нее папиросу, которую, подмигивая, осторожно скрывает в боковом кармане брюк:
- Исподтишка в сортире. А ты иди бабёшкам зубы заговаривай.
Сидящий на буле болванчик-будда, щелкнутый мной в знак приветствия, все еще качает лысой головой, когда я возвращаюсь с новобрачными.
Ленинградские пироги, капустные и с саго, удались на славу, но из-за свадебного стола тетя Маня то и дело удаляется на кухню - переживать.
Не потому что ей не нравится штангист, который не может удержать то нож, то вилку, и от этого краснеет, как будто его душит галстук.
Скорее, наоборот.
Потому что, наконец, им улыбнулось счастье в виде этого русского богатыря.
Не то, что в городе Ленина, а вообще ей с Ингой не очень-то и полагалось жить - как маленькой, а все-таки семье врага народа. Я видел маленькое фото с испуганным лицом. Счетовод в ЦПКиО на Островах Центральном парке культуры и отдыха имени злодейски убитого товарища Кирова - муж и отец их пытался выдать город белофиннам, за что получил "десять лет без права переписки". Так, возвращая передачу, деликатно сказали тете Мане в Большом доме на Литейном, добавив, чтобы не ждала: "Устраивайте свою судьбу". Но устроили судьбу ей сами. Отправили за тысячу километров отсюда - в Кировскую область на лесоповал. Глядя на тетю Маню, вносящую за ручки самовар, мне трудно представить, как она могла валить деревья. Где была при этом Инга? Оттаскивала ветки? Как они сумели выбрались из этой Кировской области? Не знаю. Вокруг меня много белых пятен. Знаю только, что выжили они, благодаря деду, который незаконно поселил их у себя.
Бабушка сводит брови, но дед выпивает со штангистом по последней.
Ночью молодожены вызывают "неотложку".
С кровати дед интересуется, что повидал я в Эрмитаже. Сверяясь с записной книжкой, я рассказываю. Он опускает веки - одобряет. Дышит он уже без кислородной подушки.
На следующий день его сажают к супу. Любимому - из корюшки. Рыбешка эта из Невы спасла в блокаду Ленинград. Есть нужно с головой, и я пытаюсь.
- Где был сегодня?
- В музей-квартире Некрасова Эн А.
- На Литейном. Знаю. Реставрировал. Вчерашний день часу в шестом Зашел я на Сенную. Там били женщину кнутом, крестьянку молодую. Ни слова из ее груди, лишь бич свистел играя... А дальше?
- И музе я сказал, смотри: "Сестра твоя родная".
- Молодец.
- Двенадцать комнат! Представляешь? А в учебнике "Родной литературы" написано, что при царизме он страдал.
- Эх, внучек, внучек...
Кровать у них с бабушкой высокая и бледно-желтая. Палевая. Над выгнутым изголовьем в позолоченной рамке "венка" - писаные маслом ангелочки. Под ними к обоям пришпилена булавкой почтовая открытка, с которой я давно отпарил марку Российской империи. Крепко обняв друг друга, любовники прежних времен с решительным видом стоят на мостках перед прудом. Подпись: "Навеки вместе". Кружевное покрывало переброшено через отвал изножья, но лиловое стеганое одеяло еще накрывает огромные подушки: мы с дедом просто прилегли перед вечерним чаем. Мне хочется спросить про моего отца, которого я видел только на фотографиях. Но дед еще слишком слаб для этого. И я прошу рассказать "про Славку". Его ординарец Славка, взятый из деревни бабушкиного деда, отличался таким идиотизмом, что можно уписаться. Но не сегодня:
- Ну его к бесу. Вся жизнь моя из-за него насмарку.
- Почему?
- Донес, мерзавец, на меня в Чрезвычайку.
Еще в первом классе я был премирован книгой "Рассказы о Дзержинском" про то, как Железный Феликс любил пирожные эклер.
- В ВЧК?
- В нее, проклятую.
- Тебя забрали в Большой дом?
- Нет, на Гороховую. Два! Эх, внучек... Дедушка твой офицер был. С фронта! Но то, что ожидало его там... Не приведи Господь.
Что ожидало его на улице с таким несерьезным названием, этого я себе представить не могу.
Но оттуда он попал в "Кресты"...
С моей стороны профиль деда надменно благороден. Седина со стальным отливом. Я глажу его и нюхаю с ладони запах бриллиантина из жестяной коробочки, которая на этажерке - зеленая и круглая. Мне хочется отвлечь его от молчаливых воспоминаний. Я прошу хоть что-нибудь смешное.
- Как я в разведку ходил, не рассказывал? Юго-Западный фронт. Галиция. Август. Жара неописуемая. И вот посылают меня в разведку. Ночь черней сапожной ваксы. Прикусил я колосок и через рожь ползу.
- По-пластунски?
- В основном на четвереньках.
Я смеюсь.
- Как вдруг рука проваливается, как в болото. Бум! И обдает меня зловонной жижей. Выходит луна, и что я вижу? Рука моя по локоть в австрияке.
- Как это?
- А в пузе у него. Австрияки, они на солнце, как жабы, раздувались.
- Между прочим, - говорю я. - Другой мой дед был тоже австрияк.
- Папахен Любы?
- Да. Тоже офицер.
- Впервые слышу.
- Она тебе не говорила?
- Боюсь, что нет. Факт в высшей мере любопытный. И что же приключилось с твоим гроссфатером?
Русские, как мне известно, умирают, но не сдаются. Поэтому не без стыда за нерусского деда я говорю, что он капитулировал в Галиции ("Сдавались целыми дивизиями", - кивает довольный дед). Но, поскольку гроссфатер был культурный человек и научился в Англии, то до своего внезапного изъятия из новой советской жизни он преуспел, создав на юге "миллионное" хозяйство по разведению овец. Во время НЭПа.
- Повезло. Я пирожками торговал с лотка.
Негероический период деда мне малоинтересен, я возвращаю его к первой мировой, которой, так выходит, я обязан своим возникновением:
- Два деда, два врага... А если бы он тебя убил?
- Скорей бы я его!
Дотянувшись, я беру с этажерки твердую фотографию бравого прапорщика, который, конечно же, недаром получил Святую Анну и темляк на саблю.
- Кто бы кого не убил, меня бы, - говорю, - на свете не было.
- Это верно. Ради тебя империи мы наши и профукали...
Меня охватывает чувство вины - неясной и безмерной. Шутка ли подумать!
Издав предупредительное кряхтенье, начинают бить часы, которые старше нашей власти рабочих и крестьян. Я спрашиваю, помнит ли он революцию Великую Октябрьскую?
- Откуда же мы знали, что она Великая? Мы с бабушкой думали, очередная заварушка в центре. Если бы мы знали, жизнь бы прожили иначе.
- Как?
- Совсем бы по-другому. Возможно, что вдали от милой родины. Что здесь мы пережили, знает один Господь. Но все в Его руках. Он покарал Россию, Он и простит. Жаль только, жить в эту пору прекрасную уж не придется... Но, может, тебе?
- Целуй, целуй, - толкают меня в спину. Я поднимаюсь на застеленную чем-то табуреточку, с помощью которой бабушка обычно зажигает в углу лампады. В совершенно новом темно-синем костюме и при галстуке дед лежит в гробу. Нордический нос с облезлой ноздрей заострился и стал, как из воска. Под аккуратно зачесанными волосами лоб - холодный.
Исполнив, я отшагиваю на пол, кто-то кладет мне ладони на плечи. Люди снизу озарены своими свечками. В комнате много еловой хвои, но запах смерти я чую, пока дым из кадила на цепи не забивает ноздри.
- Благослови душу усопшего раба Божьего...
Потом я ухожу на кухню попить воды. Напившись, а заодно намочив голову, я завинчиваю кран, но он пропускает струйку. Завинчиваю сильней. Капает все равно. Вдруг для меня в мире больше ничего не существует, кроме этой вот капли, она нарастает на ободке трубки, на краю, постепенно увеличивается, набирая сил для обрыва. Срывается в раковину. Шлеп. Маленькие брызги. А там уже новая возникла. Отрешась от этого мира, я перевоплощаюсь в каплю, проживаю ее жизнь, а потом вдруг не могу вздохнуть. Меня душат слезы. Потом я начинаю рыдать, где-то понимая в отдалении, что это не мужское поведение. Мужчины не плачут.
Кто-то надо мной объясняет:
- Нервный срыв.
Оторвав меня от края раковины, уводят в Маленькую комнату, укладывают и накрывают махровым халатом с вылезшими нитками. Странно, что запах табака его пережил.