Потом я совершаю путь, знакомый с незапамятных времен. Далекий. За Неву. Через железный мост с заклепками. Раньше я становился на колени лицом к окну, теперь, выросши, просто поворачиваю голову, чтобы увидеть слева судостроительные доки, где после института работал мой отец, который умер за одиннадцать лет до своего.
Охта.
Его отпевают в церкви, где я отказываюсь от просвирки плоти, но выпиваю черпачок крови, несут, сворачивая на кривые тропы, а потом хоронят рядом с моим отцом, чья могила от этого соседства приобретает несправедливо старый вид. Перед уходом из ограды я захожу за изголовье, чтобы никто не увидел и не начал умиляться. Целую оба креста - прикладываюсь губами к выкрашенным серебряной краской православным кулакам поперечин. Нервный срыв прошел, но слезы, под которые я подставляю кончик языка, время от времени сползают по щекам.
У них был уговор: кто останется, тот уничтожит любовные письма. Пачка перетянута алой шелковой ленточкой от шоколадных конфет. Я отпариваю с конвертов марки с двуглавым орлом, а письма, каждое перед этим перечитывая, бабушка отправляет в печь.
Дед имел двух кузенов. Один, финский подданный, но почему-то Василий, приехал туристом в Ленинград, где был арестован, пытан, расстрелян - "без права переписки".
Эрик, наш гражданин, еще жив. В процессе жизни утратил всего лишь только пальцы на правой руке. Зато приобрел пробивную жену - продавщицу в продуктовом магазине. Души не чает в Эрике. Настолько, что, на всякий случай, перевела его на русскую свою фамилию.
Меня отправляют в Большую Ижору.
Дощатый дом в два этажа.
У самого обрыва.
Без гранитной оправы Нева страшновата. Скрипучей лестницей в три длинных перепада мы с Эриком спускаемся к мосткам. Лодка, которую неизвестно зачем подарила ему тетя Маруся, не крашена, но просмолена.
Мы сидим на цепи.
Правый берег лесист. Эрик сообщает, что там по ночам соловьи заливаются...
-Кольцами!
Выплывает угрюмая баржа. Мы долго глядим на нее.
- На таких вот... Офицеров царских. Связывали колючей проволокой и в Финский залив...
Я вынимаю руку из воды.
- Шуре повезло. Отделался "Крестами".
- Он там волчанку заработал.
- Всё лучше, чем раков кормить...
- Корюшку.
- Да. Корюшку. Теперь в роду Андерсов, - говорит Эрик, - ты последний мужчина. Грести-то умеешь?
- Конечно.
- Покатал бы меня. Маненько, вдоль берега?
- Могу и на тот.
- На соловьиный? А хватит силенок?
Я вставляю в уключины весла.
- А ключ?
- Вон под тем камнем.
Наш берег уходит. Перед глазами все больше и больше черной воды. Лодку сносит течением. Я беру выше, налегаю на весла, но Эрик волнуется, ерзает.
- Нет, давай-ка обратно. Там ужин, наверно, готов...
В день отъезда я без спроса отмыкаю лодку и добираюсь до того берега.
Соловьи не при чем. Мне надо было победить Неву.
Обратный путь пересекает нечто невиданное - вроде ракеты на подводных крыльях. Новое чудо техники. Я даже встаю с сиденья. Спохватываюсь я, когда вижу черную волну. На меня идет девятый вал с картины Айвазовского. Я успеваю встретить его носом. Взмываю я, как на качелях. Сейчас меня выбросит из лодки, которую перевернет. Но выскакивают только весла. Выловив их и вставив на весу, я не узнаю берегов.
Лодку уносит.
Ладони стерты до сукровицы, хотя борьба только начинается...
Скрежет песка под днищем. Я не верю, гребу. Весла за мной тормозят об траву. Отпустив их, вылезаю берег. Прямо вплотную к обрыву. Лезу в гору без помощи рук. Круто. Невысоко. По колено трава. Никого. Приседаю на камень. Все болит. Вместо ладоней - сырые котлеты. Мясной этот фарш угрожает заражением крови. Так и придется нести их - перед собой на весу. Несильно припекает макушку. Полдень. Скоро прощальный обед. Тетя Катя взяла выходной, чтобы напечь мне капустных оладий. Сад-огород: все свое. Накормивши бедного родственника, дав в город кошелку с картошкой, укропом и стрельчатым луком, провожают вдвоем. Остановка. Из дали времен вдруг приходит современный автобус на Питер.
Отправив самого себя в дальний путь, я вдруг понимаю, что потерялся. Что треснувший камень подо мною - могила. Я оборачиваюсь. Нет. Это памятник. Полуразрушенный. Яти, твердые знаки. Князь Александр тут шведов разбил, за что прозван был Невским.
1240 год от Р.Х.
Цедя воздух сквозь зубы и морщась, я вынимаю записную книжку".
9
- Ты где пропадал?
- Прилегал к родной земле.
- Что? Провалился, и с головой в разврат?
- Я там работал.
- Он работал. Принимай иди ванну, воду горячую дали.
Он сбривает с горла трехдневную щетину, когда мама толкает его дверью. Пену окрашивает кровью. Красиво. Клубника со сливками.
Она бросает что-то в ванну.
- Что ты делаешь?
- Защищаю себя. От бытового сифилиса!
Хлопает так, что с двери срывается вешалка с китайскими полотенцами.
Черным фиолетом распускаются кристаллы марганцовки. От ярости в глазах темнеет, он садится на эмалированный край, который под пальцами чугунно-колючий.
Спускает на хер эту воду.
Принимает душ.
В своей комнате он открывает школьную тетрадку с новым рассказом. Вворачивает, стараясь не трещать, под валик машинки лист. Дверь отлетает:
- Бороду почему не сбрил?
Сжимая бока машинки, он смотрит на белую страницу.
- Ладно. Одевайся - пошли.
- Куда?
- К сильным мира сего.
* * *
Их принимают на кухне.
Сохранив зад, мать Адама лицо потеряла. Глаза, однако, живые и прожженные. Покорившийся ей Адам бросает сострадательные взгляды - с заоблачной высоты второго курса университета.
Он стоит, прислонясь к косяку. Смотрит, как мама хватается за виски:
- Ну, что нам с ним делать?
За отчетный период семья Адама улучшила бытовые условия. Переехали в центр Центра. Дом не новый, но качественный. Немцы строили. Военнопленные. Из кухни новой квартиры Адама открывается вид на Центральную площадь, за сизым пустым пространством которой сталинский Парфенон - белый фронтон и десять колонн Дворца культуры профсоюзов - имени Ли Харви Освальда. Слева, за вороненой полосой проспекта, проглядывает лимонно-желтый с красной крышей Дом искусств: сзади купол, спереди шпиль. Не далее, как год назад там графоманы, наливая коньяк, заглядывали ему в глаза. Рядом здание в три этажа, а в нем окно, из которого некто по кличке Гусарчик, коленями поставленный на крупу, смотрит на то, во что он превратился десять лет спустя - длинноволосое и бородатое по фамилии Андерс.
Сорокапятилетняя девочка, этого монстра породившая, хватается за сердце:
- Остается профтехучилище. К станку! Детали пусть штампует!
- Не будем преувеличивать, - вступает мать Адама. - Аттестат у парня замечательный. Характеристика... Смотрите! "Редактор школьного журнала... Увлекается поэзией, сам пишет хорошие стихи, с которыми выступал по радио, телевидению". Теперь и в толстом журнале напечатался. Можно сказать, что признанный поэт.
- Вбил себе в голову!
- Профессия, скажу вам, неплохая.
- Если б еще писал, что надо...
- Не беспокойтесь. Будет. Лауреат наш сталинский сначала тоже заливался соловьем. Да так, что на задницу натянуть было нечего. Сейчас он, правда, снова в творческих муках, но за это время я встала на ноги. Теперь и сына своего поставила. Нет, не в поэзии беда...
- А в чем?
- Поступай он у нас, никаких бы проблем. Говорили ведь друзья-приятели, а он свое: "Москва! Россия!" Головка от успехов закружилась. Так ведь, Александр? Руку на сердце?
- Воды в рот набрал? Чего молчишь?
- Осознал. Я вижу по глазам.
- Ты осознал?!
Врезавшись в спину, косяк разрубает его надвое.
Обдавая духами и разбрасывая шнур, мать Адама приносит белый телефон и дорогую записную книжку: на черно-лаковой обложке палехской росписи Иванушка-дурачок держит за хвост Жар-птицу.
- Сейчас сплетем интригу... Но на дневное поздно. Пробуем заочное?
- Что ж делать, - скорбно отвечает его мама.
- Одно условие. Придется где-то поработать.
- Слышал?!
- Главное, чтобы в университет поступил. А там устроим и дневное. Всемогущая чужая мать снимает трубку, вставляет палец и оглядывается, полная азарта:
- Исчезните, мальчишки!
В новой комнате Адама мебель позднего репрессанса. Александр раздвигает шторы. Вид на внутреннюю стену того же дома, но под прямым углом свернувшего на Ленинский проспект. Окна, балконы. Через квартал дом делает еще один угол, а где-то там каре замыкается.
Исхода нет.
- Смирись, - напоминает мудрость обитатель клаустрофобной этой комнаты. - Смирись, гордый человек.
- Вот! - говорит и демонстрирует ему Александр. - Я лучше в баре блядям буду! Подавать. Шампань-коблер. Может, действительно податься в бармены? Модно, престижно, перспективно, прибыльно. А опыт из-за стойки...
- Какие бары? О чем ты...
На минувших каникулах Адам совершил попытку проникнуть в сферу обслуживания. Боем в отель для иностранцев. Куда там! Все схвачено ГБ. Чтобы стать Феликсом Крулем, нужны, по меньшей мере, лейтенантские погоны.
- Не знаю. Тогда не знаю, - кружится Александр, уворачиваясь от углов. - Свалю на стройку коммунизма. ГЭС в Таджикистане строить. ЛЭП-500 через тайгу тянуть. Деклассируюсь. Уйду в низы. Джек Лондон, ранний Горький...
- Эх, батенька... - Из-за Полного собрания сочинений В.И.Ленина, нависающего над рабочим местом, извлекается и булькает резиновая грелка. Свое возьмем всенепременно. Именно в этой перспективе следует принять сложившиеся обстоятельства. Чему нас учит Гегель? Компромисс есть признак зрелости. Давай за зрелость коньячку. Сосуды расширяет. Куда ты, ну, куда?
И руку в дверной косяк - поперек портьер.
- Не сходи с ума. Судьба решается?
- Вот именно. Но на ваших кухнях. Пусти.
- Но фурии меня же разорвут?
- Сорвемся вместе?
- Куда теперь? На стройки коммунизма?
Ударом по локтевому сгибу он срубает руку друга.
* * *
Балкон пуст.
Под ним листва.
Под листвой на скамейке Александр.
Она там борется за право на выход, а он сидит и ждет. В чужом дворе. Давно. Настолько, что незамеченным не остаётся. От компании взрослых парней, которые нешумно гужуются вокруг какой-то иностранной машины в дальнем углу, где служебный вход в магазин "Военная книга", отделяется один и совершает неторопливый разведподход. Он старше лет на пять и с виду спортсмен, вернувшийся на Родину, по меньшей мере, с серебром. В расстегнутых полукедах, американских джинсах и сетчатой майке атлет подходит с неспортивной просьбой закурить. На скуле красивый алый шрам, коротко стрижен, не отталкивает, но и симпатичным не назвать - глаза, как у снайпера. Спокойные, холодные. Не обидевшись отказом, извлекает пачку нездешнего "Лорда": "Тогда я тебе дам. Бери, не стесняйся. Ах, ты без спичек... - Щелкает невиданная зажигалка. - А хуй без яичек?" И подносит газовый огонь к бороде Александра, который успевает отдернуться, после чего ломает сигарету... "Зря, - не обижается атлет. - Немецкая".
После чего удаляется. Такая рекогносцировка. Одновременно демонстрация превосходящих сил.
Что делать? Район генеральский.
Дом - со шпилем...
На балкон выскакивает тощий мужчина, берется за перила и нависает в грозном ожидании. В полосатых пижамных, в обвисшей майке.
Дверь подъезда распахивается.
Она выбегает прямо под окрик сверху:
- Немедленно домой!
У нее подламываются каблучки.
Отец тщедушный, но голосина на весь двор:
- Сию минуту не вернешься, можешь вообще домой не приходить!
Преодолев момент нерешительности, она переходит на бег. Цок-цок-цок. Выбегает из сферы влияния. За углом останавливается и закуривает.
Параллельно пройдя под листвой, он догоняет ее в арке. Перед поцелуем она выдувает дым в сторонку и отводит руку с сигаретой, фильтр которой запачкан перламутровой помадой.
Потом смеется. Вытирает ему губы кружевным платочком.
В железных воротах арки дверь с высоким порогом. Переступая, они оказываются посреди Коммунистической.
- Куда?
- В постель. В отель. И шампанского в номер!
Гостиница.
На стойке табличка "Мест нет".
Но если бы они и были, "места", для вселения необходимы паспорта, иногородние в них прописки и штампы о регистрации брака...
- Здесь вам не Париж!
Турникет выталкивает их по одному.
- Зарегистрируемся, может?
- А может, просто в Париж? Мадемуазель?
- Мне больше нравится мадам.
На фонарных столбах загораются пары белых шаров, освещая сверху отяжелевшую листву лип. Ленинский проспект превращается если не в Бродвей, то в Брод. Вздувающимся от корней асфальтом они бредут среди себе подобных пар. Навстречу проходит черноволосая девушка с лицом, как из мрамора. Удивительно правильным.
- Красивая, правда?
- Не знаю.
- А ты мог в нее влюбиться?
- Нет.
- Почему?
- Потому что влюблен в тебя.
Она смеется.
- Комедия!
- Почему?
- Есть кого, есть чем, но негде... Анекдот!
За перекрестком заманчиво чернеет парк.
- А там?
- Опасно. Девчонку там одну недавно... Прямо при ее парне.
Они возвращаются в ее огромный двор. Отсюда видно телевышку, ажурный силуэт возносит к звездам красные сигнальные огни. Они идут под деревьями, потом вдоль забора. Кверху чугунными лапами лежит скамья. В четыре руки они ее опускают. Подтянув юбку, она садится ему на колени, лицом к лицу. С интересом смотрит, как он на ней расстегивает блузку.
- А этот знаешь? - и заранее смеется. - "Как ты находишь мои груди? С трудом!"
Лифчик она могла бы не носить. Зато соски на небольших ее грудях, как ежевичины. Одну он берет губами. Она обнимает его за шею, и, выгибаясь, запрокидывает голову.
Голая лампочка вдали освещает дверь ее подъезда. Никто уже не входит, не выходит. Ночь. Полоска просочилась посреди туго натянутой и шелковистой ткани.
- Давай?
- А вдруг ребята?
- Ребята уже кончили и спят.
- Нет, я боюсь. Ребята во дворе у нас ревнивые.
- Я, между прочим, тоже.
- Нет, я серьезно... За мной весь двор следит. Считается, что я тут первая красавица.
- Но ведь не по ночам?
- А кто их знает? Соседи свою овчарку выведут, а мы... Представь себе завал!
И зажигает сразу две. От сигареты саднит.
Время уходит.
Она рассказывает анекдоты. - А этот знаешь? Первая брачная ночь. "Теперь ты можешь сделать, что тебе мама всегда запрещала". Он по нижней губе пальцем: "Бу-бу-бу!" Почему ты не смеешься?
- Не смешно.
- Хочешь историю из жизни? Однажды в девятом классе шла из школы, тип увязался. Звал в подвал. Ну что вам стоит, девушка? Я только что освободился, столько лет без женской ласки. Разочек, умоляю. Даже можете перчатку не снимать. Я убежала. Ничего тогда не понимала... - Несмело она берется за пряжку офицерского. - Могу предложить вам руку.
- Только вместе с сердцем.
- Ты сам когда-нибудь...
- Что?
- Ну, это?..
- Никогда.
- Врешь, все мальчишки... Черт! Ноготь сломала об твой брезент... Рука у нее гибкая. - Только ты не подглядывай. - Он закрывает глаза, мысленно видя усилия по извлечению. - У-у, какие мы горячие... А это что? Ты что, уже?
- Нет. Это слезы.
- Какие слезы?
- Первыя любви.
- Это нормально?
- В данной ситуации.
- Все-таки странно.
- Что?
- Ты такой ангел, а он...
- Диавол?
- Нет, но... Вид фашиста. Знаешь, в каске?
- Дуализм мужской природы познавала она собственноручно.
- Умный ты... Я правильно?
- Са ва...
- Я не знала, что ты и по-французски говоришь.
- Пока не говорю...
- А почему он щелкает?
- А соловей.
- Соловей, ага. Разбойник!
Он замирает на вздохе.
- О-ля-ля... Ты знаешь? Это впечатляет.
- Мерси.
- Но все-таки лучше?
- Чем ничего.
Закурив, она затягивается и растягивается. - Да-а, верно сказано. Любовь не вздохи на скамейке... Кто это написал?
- Не я.
* * *
- Зачем так унижаться? Причем, бессмысленно? Все равно уеду я отсюда.
Действительно! Ведь чистый Достоевский!
- Снова он за свое...
Свет в окне уже только у них. Люди с чистой совестью спят, только у них: не горит - полыхает. Засвечивая их "семейный совет". Выдавая их с головой Заводскому району. В попытке замаскировать наличие проблемы мама сцепляет занавески деревянными прищепками. Снова садится за стол.
- Знаешь, сынок... - Вздох умудренности. - Не кажи гоп, пока не перепрыгнешь. Нашему теляти да волка зьисти. Лучше синица в руке, чем журавль в небе. Мы - люди маленькие. Давай-ка по одежке начнем протягивать ножки. Иначе вообще останешься без высшего образования.
Он припадает к струе, завинчивает кран. И обратно на стул, расшатанный за годы конфронтаций. Отчим, набивши трубку папиросным табаком:
- Мать дело говорит. Пф! пф! Сейчас ведь как? Без диплома ты не человек. А где ты еще его получишь?
- В МГУ. Имени Ломоносова. Который у себя в беломорском зажопье в свое время тоже выбрал журавля.
- Следи за языком при матери. Пф! пф! На кой тебе Москва, не понимаю. Одно слово, что столица. Не город, а клоака.
- Только б от матери сбежать.
- Лично меня туда б не заманили даже генеральскими погонами.
- А маршальским жезлом?
- Ты это. Остроумия не выказывай. Ты месяц там варился, а я перед войной два курса Бауманки кончил. "За оборону Москвы" где-то валяется медаль. Слушай, что говорят.
- Я слушаю.
- Вот так. Хоть бы красивый город был! Так и того нет. Бабищей, понимаешь, развалилась посреди семи холмов. Если уж на то пошло, я предпочел бы Питер - Петра творенье.
Здесь мама опровергает:
- Питер бока повытер.
- Вот именно, - поддакивает Александр. - Сейчас такая же дыра, как эта.
- Наш город, по-твоему, дыра?
- С каких пор он наш?
- А чей же? Десять лет, считай, живем.
- И все эти десять я лично чувствую себя чужим. То ли оккупантом, то ли эмигрантом. Поневоле!
- Он "лично"... Со всего Союза сюда рвутся, да их не прописывают. Счастья своего не знаешь! Верно говорят. Слишком много стал о себе думать. Чтоб завтра же отнес документы. Сдавай, поступай, учись. Как все твои сверстники. Пора спуститься с облаков.
- Dixi.
- Что ты сказал?
Мама спешит разрядить:
- Возомнил! Писатель он. Граф Лев Толстой. Захотелось - в Париж. Расхотелось - в Москву. Не пришлось по ндраву - в Ясную. Нет, сынок. Времена те кончились. Знаешь наш паспортный закон? Каждый обязан жить по месту прописки.
- Каждый имеет право на поиск счастья. Написано в американской конституции.
- Мы тут не в Америке. - Она поднимает указательный к вентиляционной отдушине под потолком, откуда, как она считает, их прослушивают.
- Советского закона тоже нет, чтоб гнить в болоте.
Мама подхватывает чашки, чтобы отчим без ущерба смог врезать кулаком по столу:
- Это кто в болоте? Я? Советской армии полковник? Коммунист с июля Сорок Первого?
- А я с рождения.
- Кто ты с рождения?
- Свободный человек.
- Ах, свободный?..
Отчим бросает через стол последний аргумент. Кулак. Но Александр недаром брал уроки у Джо Луиса. Промахнувшись, отчим вскакивает - вена поперек лба.
Мама повисает на его руках.
- С ума посходили? Четвертый час ночи!
- Кого мы вырастили, мать? Это же кандидат за колючую проволоку?
- Довел отца! Иди!..
За дверью своей комнаты сорвав рубаху, Александр ее вдавливает в щель - вместо запора.
Рывком принимает штангу на грудь.
* * *
На солнце блестит стекло фасада. По ступенькам сбегает самая красивая из выходящих первокурсниц:
- Бонжур! Куда идем?
- В кино.
- Про любовь?
- Увы, - говорит он. - Про шпионов.
- О-о-о...
- Но какая разница?
Сначала "Новости дня" - принудительный политпросвет. Под музыку энтузиазма исходит лучами пятиугольная звезда. Рука Алены влезает ему в пустой карман штанов (жаль, не отрезал на хер), его рука - под шелковую изнанку юбки. Взбираясь по нейлону, натянутому подвязкой. По нежной голой коже к тугому треугольнику ткани под жестким поясом. Работает его мизинец гладит вертикально, ощущая под тканью прижатость волос, пытается внедриться туда, куда ткань уходит - между.
На экране возникает суровый чекан: "По заказу Комитета государственной безопасности..."
Две серии.
Из зала выходят последние зрители, когда он обретает возможность подняться на ноги.
- Придумай что-нибудь. Ты же мужчина?
- Что?
- Чтобы по-быстрому...
С многокрылым плеском голуби срываются с насиженных мест, когда, сорвав скобу с замком, он распахивает дверь. В лучах заката пляшет пыль. Она поднимается за ним на балку, перескакивает на центральную и прислоняется к опорной - подпирающей крышу мироздания. Он держит ее ногу, ощущая игру сухожилий и как она свисает - в натянутом чулке и туфле на высоком каблуке. Глаза ее смеются. Внезапно он разворачивается на балке, как матадор и акробат одновременно.
Любопытная, она глядит.
"Оля-ля..."
- Не оля-ля, - застегивает он, - а сэ ля ви.
Пять этажей вниз.
Из чужого двора на улицу.
Вид у Алены - будто схулиганила.
- Сняли проблему?
- Боюсь, она встает опять.
- И что мы будем делать?
Вокруг уже город. Полно людей на тротуарах. Трамвай стоит, пропуская троллейбусы на проспекте. Солнце справа озаряет радиомачты глушилок.
- Были бы мы расписаны... Представляешь? Сейчас домой вдвоем, дверь на замок, и... до зари!
10
Предварительной волокиты, к счастью, не было, весь набор бумаг был привезен им из Москвы обратно. Аттестат, характеристика, автобио, медсправка номер 287, три фото 3х4. "А публикации? Хотя бы одна?" В киоске университета нашелся журнал, и он приобрел его в третий раз. Когда вернулся, на его месте перед столом уже сидел другой соискатель, который бесстыдно вывернул лысеющую голову на публикацию.
Приемщица произнесла:
- Стихи...
- Но в каком органе! - поддержал его соискатель.
- А статьи у вас нет? Заметочки какой-нибудь?
Александр вывернул ладони.
- Ладно. Будем надеяться, сойдет. Вызов на экзамены придет по почте.
Еще нужна была справка с работы. Но справку не спросили. Наверное, сработал блат.
Длинной и широкой лестницей он сбежал на площадь, пекинская огромность которой внушает отдельно взятому здесь индивиду сознание собственного ничтожества. Особенно в виду стоящего напротив шедевра советского конструктивизма - Дом правительства с черным Лениным. Соискатель его догнал и зашагал рядом, стягивая набок толстый узел галстука. Он был старше ниже, шире и уверенней. Загар крепко въелся в обветренное до одубелости лицо, глаза на котором выцвели.
- Стихи, значит, пишешь, Александр Батькович? Зачем тогда лезешь в эту грязь?
- Что вы имеете в виду?
- Партийно-советскую печать, конечно. Только не надо мне про Хема периода газеты "Канзас Стар".
Не имея за душой иных причин, Александр покраснел.
- А вы зачем?
- Я то? Кстати: Эдуард. Сейчас разопьем, и можно будет Эдик. Фамилию при первом знакомстве не сообщаю, чтобы не отпугивать. Теперь насчет грязи. В ней я уже по уши. А для дальнейшего погружения нужен, понимаешь ли, диплом...
В старинном саду на задах университета Эдуард поставил короткую ногу на мокрую скамейку, вынул из портфеля бутылку "Вермут розовый", складной стаканчик и сплющенный сырок "Новость":
- Новость, конечно, не сырок, - заметил он ухмылку Александра. Талант! Талант - единственная новость, которая нова. Сам из столицы будешь?
- Что вы имеете в виду? - Единственной столицей этой страны для Александра была Москва, он искренне не понял, что речь о городе, который был вокруг.
- В общаге, понимаешь, нет местов. Пожить на время сдачи у тебя нельзя?
- У меня?
- Вас понял. Папа, мама... А девушка, допустим? Куда ее приводишь?
- Никуда. Некуда...
- Ладно. Будем искать другие варианты. Пей давай, не держи.
Александр отвернулся, чтобы не обидеть собутыльника гигиеническим недоверием к его стакану, край которого он упер под нижнюю губу - наука бывалой мамы. Вермут оглушил.
Эдуард вновь наполнил и махнул, губами Александра совершенно не брезгуя.
- Давай мы, знаешь что? Давай сейчас газу доберем и в Молодечно?
- Вы оттуда?
- Нет.
- А что там?
- Кто! - исправил Эдуард. - Останешься доволен. Когда мне случается упоминать о моих победах, которые, заметь, от поражений я не отличаю, собутыльник обычно задает вопрос: "А в рот брала?"
Чувствуя, что краснеет, Александр ответил резко:
- Я ни о чем не спрашиваю.
- Могу сказать, почему. Потому что априори полагаешь, что берут только в развратной вашей столице. А вот я тебе скажу, что лучший в журналистской моей практике минет поджидал меня, знаешь, где? В такой лесной глуши, куда прорваться можно только с электропилой "Дружба". Мир, он един повсюду. Субстанциально. Остается, конечно, вопрос об акциденциях... Так насчет Молодечно: не убедил? Тогда разбежались до вступительных. Ты к папе с мамой, а я на вокзал через винный отдел. С чем в Молодечно есть проблемы, так это с благородными напитками. Еще стакан? И правильно, что нет. Много помоев мог бы я вылить на вторую древнейшую профессию, но главная беда, что в блядской этой работе нельзя не пить. Особенно в задупье. Где даже бормотуху начинаешь воспринимать, как кьянти или что там хлестал наш папа Хэм. Так что мой совет, которым ты, конечно, вправе пренебречь: пиши лучше стихи. Я пробежал своим наметанным: слова умеешь ставить.
- Спасибо.
Подтверждая свою оценку, Эдик кивнул, допил и приставил бутылку к львиной лапе садовой скамьи с налипшими листьями преждевременно облетающих тополей.
- Тару бабулькам - и давай? До встречи на экзаменах? Подскажешь, в случае чего?
* * *
Когда он взойдет на более высокий уровень духовности, он, отрешаясь от земных страстей, возможно, будет созерцать пупок. Но на данном этапе развития для Александра, который распростерся в горячей ванне, объект располагается чуть дальше. Внешне это напоминает медитацию, но внутренний процесс являет собой своего рода замкнутый цикл, в котором происходит интенсивный взаимообмен. Кто кого здесь наполняет гордостью самоутверждения? Он ли, Александр, который прочитал, из какого корня является Поэзия? Не ведающий ни о каком Платоне этот, так сказать, корень? Который от благодарного, пусть даже чисто визуального внимания, заряжается столь крутой энергией, что несколько отпугивает даже обладателя, у которого невольно встает вопрос: что же должна испытывать отважная Алёна?
Мама врывается без стука:
- Ты документы подал?
Он погружается под воду, оставляя наружу только рот и нос с глазами.
- Чего молчишь?
- Подал.
- Ишь, отрастил! Как ни у всякого и мужика. Прикрыл бы срам при матери. Совсем обнаглел.
- Для кого срам, а для кого шарм, - говорит Александр, отправляя вплавь раздувшуюся океанскую губку для маскировки сверху объекта разногласий.
- Что ты там говоришь?
- Ничего.
- Друзья-товарищи телефон оборвали. Говорят, совсем пропал куда-то.
- Еще не совсем, - и он, закрыв глаза, уходит под воду. Надолго, благодаря объему легких.
Когда выныривает, мама еще в дверном проеме.
- Марганцовку в ванну не забывай, когда купаешься. Поставлена специально. Нам с отцом не хватало только вензаболеваний.
- Можешь не беспокоиться.
- Как не беспокоиться? Вместе живем.
- Во-первых, это ненадолго...
- Эти угрозы мы с отцом уже слыхали. А во-вторых?
- Флора, можно сказать, девственная.
- Ах, девственная? Мазок, что ли, брал? Откуда тебе знать?
- Богиня, - говорит он, - Флора...
- Ах, богиня?
- Цветущих садов. Не помнишь разве?
- Что должна я помнить?
- В Эрмитаже Рембрандта портрет?
Сдержавшись, мама решает отступить.
- Ладно. О твоей личной жизни поговорим, когда поступишь. Здесь-то не провалишься?
* * *
Справа жесткая стена туи, которую приходится тревожить плечом. Дорожкой сквера навстречу спускаются оркестранты с громоздкими футлярами.
Они поднимаются на плоскую вершину холма. Черная листва деревьев, слишком редких. Скамейки попадаются, но недостаточно защищенные и слишком просматриваемые с улицы и из окон Суворовского училища. Справа гасит окна, погружаясь в свою грузную черноту, памятник эпохи монструозности. Вавилонская башня, возведенная до третьего уступа. Театр оперы и балета. Cо школьным культпоходом когда-то пришлось и ему побывать в этом сусальном царстве фальши:
О дайте, дайте мне свободу
Я свой позор сумею искупить...
Они выходят за ограду.
Газовые лампы озаряют Коммунистическую.
Ни души.
Сплошной фасад жилых домов обращен к улице, на противоположной стороне которой находится здание повышенной секретности. Тоже памятник сталинизма, только позднего. Этакий местный Акрополь - Главный штаб округа. За чугунной оградой, за сплошной стеной непроходимой туи, под листвой бесшумно скользят навстречу друг другу тени часовых.
Не сговариваясь, идут к ее дому. Балкон ее на третьем этаже. Занавешенное мерцание от телевизора. Она переходит на шепот и сдерживает стук каблучков, хотя балкон и малопосещаем.
Тремя этажами ниже само время припаяло к дому уникальную телефонную будку. Повсюду в городе прозрачные кабинки, за стеклами которых многого не позволишь. Но чудом недосмотра оставлен им этот сталинский гардероб.
Он пропускает ее вперед.
Внутри пованивает мочой десятилетий, что терпимей, когда свежей. Закрываясь, дверь издает надежный скрежет - фанерно-многослойный. С первой попытки не открыть. Снимая руку с железной скобки, он совершает действия по извлечению - бесхитростные, но трудоемкие. Просыхая много раз за вечер, отвердевшая полоска вновь промокла, но теперь не зря. Он стягивает край, находит, принагнув, и, утвердясь в горячем устье, перед броском вперед упирается плечом. Прочно подвешено тяжелое железо телефона-автомата. Подошвой туфли она шаркает по стенке и находит для своей ноги упор. Отсвет просачивается в окошко за спиной. Огромные глаза сверкают, зрачки расширены - по меньшей мере, она захвачена риском. Что испытывает он? Просто сразу все, что давит - "мир" - отваливается за плечи. Впечатление, что он вернулся. В то единственное место, где хорошо. Где горячо и тесно. Сопротивление, которое при этом приходится преодолевать, наполняет его предвосхищением. В ушах начинает бухать.
Как вдруг по стеклу монеткой:
- Скоро вы там кончите?
Хохот кольчато сжимает его - не выйти. Осознав свою способность к мертвой хватке, она продолжает смеяться уже из чистого хулиганства. Но опускает глаза, когда он открывает дверь.
И сразу за будку, чтобы не узнали.
У тротуара белая "волга" - с радиатора срывается сверкающий олень. Водительша - пергидрольная блондинка в черном платье с блестками. Она демонстративно недовольна - одна рука на крыше машины, другая уперта в бедро. Несмотря на то, что Александр галантно оставляет дверь будки открытой, блондинка испепеляет его глазами брюнетки.
Он догоняет Алёну, она возбуждена:
- Ты понял, кто это?
- Мегера.
- Нет, Аида!
- Из оперы Верди?
- Из телевизора! Правилова Аида, заслуженная артистка. Она программу ведет по ящику. Ищем таланты.
- Так вот, кто автоматы в городе ломает! На выпивку не хватает?
Они уходят, не оглядываясь. Запущенные вслед им "двушки", обгоняя, скатываются с тротуара.
- Вандалы! Хулиганы!
Из открытого окна машины грозит кулак, унизанный перстнями. Телезвезда уносится вниз по улице.
- Встреча с прекрасным.
- Слушай, а действительно? Давай возьмем сухого.
- На что?
Она открывает сумочку.
- Вот три рубля. Возьмешь?
Винный на Круглой до одиннадцати. Когда он выходит с румынским рислингом в папиросной бумаге, от нее отскакивает прикадрившийся волосатик:
- Привет, хипарям!
Она открывает дверцу такси, они садятся на заднее сиденье, и Алёна, выдавая какой-то прежний опыт, говорит:
- На кладбище.
- Их много, - отзывается шофер-флегматик.
- На Военное.
Он берет ее за руку.
Вечный огонь на мгновенье озаряет ее - устремленную на поиск ночных приключений.
* * *
- Можете поздравить...
Взяв в руки новенький студенческий билет, мама фыркает, и он согласен:
- Воняет. И не только клеем.
- Чем бы ни вонял, а за него теперь расплачиваться.
- Это с кем же? - вдруг не понимает отчим.
- С теми, кто нам услугу оказал.
- Ничего себе услуга! - возмущается Александр. - Завалить пытались по истории СССР. Как русского.
Отчим возмущенно:
- То есть?
- Не нацкадр.
Тут отчим смолкает, не желая вникать в подробности национального вопроса. Для него эта страна разделена не на республики, а на военные округа.
- Скажи спасибо, что допустили к сдаче. За это нужно отблагодарить.
- Так, - говорит отчим. - И в какой же форме?
- Известно, в какой. Банкет!
- Это что, за стол один садится? Я с этой братией в одном поле бы не сел!
- Беден, но честен. Знаем. Потому имеем халупу, в которую людей не пригласить.
- Да... При Сталине я в Бауманку! Без какой-либо протекции! Да что я, парнишка из Сибири. Когда супруга Его, Наталья Аллилуева, и та поступала на общих основаниях! Нет.
- Как нет?
- А так! - Большим пальцем вминает в трубочку пол-папиросы. - Погоны позорить я не стану.
Александр решительно встает. Столкнув сковородку, на которой разогревается ему котлета, сует в голубое пламя студенческий билет. Мама хватает за рубашку так, что швы трещат. Отнимает. Дует на опаленную корочку.
- С ума все посходили. Нельзя подходить к современной жизни с прежними мерками.
- Это мы еще посмотрим, - недобро обещает отчим.
- Жизнь изменилась.
- Изговнилась - хочешь ты сказать.
- Закон сейчас один. Рука руку моет. Ты мне, а я тебе.
Семья подавленно молчит.
- Пф! пф! Что ж, ты права. За все надо платить. Сними, мать, с книжки сколько надо и уплати наличными.
- Издеваешься?
- Не понял?
- У нас там рубль всего. Один!
- Разве?
Отчим округляет глаза с таким простодушным изумлением, что она начинает задыхаться.
Александр отстегивает клапан нагрудного кармана. Вынимает хрустящие пятерки. Три голубых бумажки. Выкладывает их на стол:
- Мой вклад.
Они поднимают на него глаза.
- Откуда?
- Заработал.
- Чем?
- Пером! За поэзию в этой стране, представьте себе, платят. - И насладившись паузой: - Но только за продажную. Первый и последний мой гонорар. Я с этим завязал.
Они озаряются.
- Слава-те Господи! А то во дворе меня совсем затуркали: "Вторым Евтушенко сын ваш хочет стать?" Отец, ты слышал?
- Камень с души! Время-то идет такое, что... Не то, что на публике фрондировать, бумаге лучше бы не поверять.
- Скажи ему, отец. На партсобраниях им информацию дают, которую в газете не прочтешь...
- Там, наверху... на Самом! Реставрацию, похоже, начинают.
- Это год назад ты говорил.
- Это я говорил всегда! Еще на коленях к Нему приползут.
- И что, все снова?
- Что снова?
Они смотрят друг на друга, и Александр решает не заходить с козырного туза:
- "Кавалер Золотой Звезды" вместо Хемингуэя? "Свинарка и пастух" вместо "Затмения"?
- Вот именно. Затмение... Кончается оно!
- Я про фильм Антониони.
- Сынок-сынок! Свихнули вам мозги. Что ж. Как-нибудь обратно вправим. Мать? Возьму я, пожалуй, сотню-другую в кассе взаимопомощи. И нос себе зажму.
* * *
Однажды случилось и в постели.
Ярким воскресным утром он впускает ее, примчавшуюся на такси. Торопится отщелкать пленку, пока в квартире солнце. В перерывах он, курящий не очень, не может дождаться, когда можно будет снять с ее впалого живота хрустальную пепельницу с гравировкой по мельхиоровому ободку, в 1956 году подаренную деду сослуживцами из архитектурно-проектного бюро с улицы Росси. Последний раз особенно затягивается, будучи седьмым, она под ним даже смеется: "Идешь на рекорд?" Когда с отяжелело-мокрыми волосами он отваливается и раскидывает руки, на потолке догорает закат.
На кухне горит свет, когда он выходит из трамвая, проводив: родители приехали. Дух в квартире такой, что он пугается с порога: ведь приоткрыл окно?
Но то грибы, конечно. Выложенные на газеты сыроежки с присохшими иголками, скользкие маслята, губчатые подберезовики, подосиновики со шляпками, вызывающими пошлую ухмылку, крепкие боровики и белые, которыми отчим особенно гордится, обещая в следующее воскресенье набрать еще больше и подавая безумную надежду.
Чудо не повторяется. Не по причине дождя. Просто переменчивы у взрослых настроения.
Снова они на улице.
* * *
Центральный Ботанический сад основан в 1932-ом. Как и Парк культуры полузабытого, но характерного для той эпохи имени, которое лязгает и клацает: Челюскинцев.
Сад от Парка отделяет стена, за которой оставлена Алёна.
К этой стене он и бежит.
Наперерез из темноты подлетает металлический свист.
Взяв розу в губы, он успевает ухватиться - на опорной квадратной колонне кирпичи выступают через один. Эстетика сталинизма, который заботился об отдыхе трудящихся и радовал им глаз. Карабкаясь, он слышит удары лап по набеганной тропе. Над ней протянута проволока, по которой скользит карабинчик, пристегнутый внизу к ошейнику.
Огромная немецкая овчарка, извиваясь, бросается за ним в полет. Но лязгают клыки вхолостую.
Он на стене. По толщине ее отходит и сверху смотрит в Парк культуры. С розой во рту.
Внизу Алены нет.
Из-за сосен доносится разухабистый твист. Ушла на танцплощадку? Увели?..
Упорный цербер скулит и обдирает когти, следуя за нарушителем, который на недоступной высоте занимается бегом с препятствиями, перелезая архитектурные излишества - кубы надстройки.
На фоне твиста начинает различаться странный шум. Ячеисто отзванивает нечто. Перемахнув очередной куб, он видит, как в аттракционе "Лабиринт" кто-то тяжелый озверело бросается на посеребренные сети. Туда-сюда мелькает блузка Алены. Спрыгнув, он влетает в "Лабиринт". Ноги сами находят путь среди сетей, и в глубине хитросплетений он хватает Алену за руку. Бычья тяжесть с утробным рыком бросается на сетку, но при попытке забросить ногу в сандалете, надетом на носок, срывается в загон обратно. Звук бутылки, лопнувшей в заднем кармане, омывает сердце чистой радостью. Вслед за ними рев:
"Убью-у-у!.."
С осколком в жопе он может моментально выбраться. Они бегут. Плечом к плечу несутся к свету. Вот и решетка. Копья разогнуты нечеловеческим усилием - возможно, тем же Минотавром. На постамент - и пролезают.
Спрыгивают на газон. Здесь, далеко от центра, Ленинский проспект пустынен. По инерции они идут, потом останавливаются для поцелуя. Привкус крови. При посадке губы пробило колючками розы, которую Алене и вручает.
- Черная?
- Как черная? Я красную срывал. "Классическую красную"... - В свете фонаря осматривает. - По-моему, есть отлив...
- Какой?
- Да... В темноте не только кошки. Тебе не нравится? Роза анархии?
- Примета плохая. Черная роза - роза печали...
Стрелою отправляет в урну:
- Идем за красной!
Фронтальным наскоком "Ботанику" не взять. Копья решетки и ворот парадного входа - как шеренга псов-рыцарей. На большой высоте тускло поблескивают позолоченные острия.
За углом решетка переходит в стену, тоже неприступную. Поверху натянута колючая проволока. Справа отходит ко сну жилой квартал, потом, за следующим углом, начинаются какие-то невнятные строения, за которыми спортивный комплекс. Асфальт под ногами сменяется землей, колючая проволока - поблескиванием битого стекла на фоне черных елей. С этой стороны стены тоже начинаются деревья. Они то ближе к стене, то дальше. Одно растет почти вплотную, можно перейти по ветке. "Подождешь?" - "Нет, я с тобой!" Она задирает на бедра юбку, отстегивает натянутые края чулок. Снимает и заталкивает в сумочку. Туфли он застегивает себе за пазуху.
Ветви трещат, но держат. Забравшись по дереву выше уровня стены, он хватается за верхнюю ветку и, перебирая над головой руками, идет по нижней. Потом, раскачавшись, спрыгивает на стену. Выбивает каблуками вмазанные раствором осколки пивных бутылок. Подготовив посадочное место, принимает на стену Алену. Ели дальше, чем казалось снизу. В пустоте, которую не перепрыгнешь, поблескивает проволока для церберов. Их не видно и не слышно. Периметр огромный. Наверное, щелкают своими челюстями на парк Челюскинцев.
Там - далеко - доигрывают шейк, и наступает тишина. Кончилось воскресенье. Завтра трудовые будни.
Он спрыгивает, перекатывается через голову, встает и поднимает руки к силуэту на стене. Ловит в объятья, но не удерживает. Они откатываются под накрыв еловых лап.
Встают и дальше. Перебежками.
Тьма благоухает. Мокрые от пота и росы, они лежат за кустами, прислушиваясь к размеренному хрусту гравия. Их двое. Собака и усталый человек. Шаги приближаются. Они перестают дышать. От Алены исходит запах азарта, духов и косметики, но слегка подгнивший аромат розария забивает чутье овчарки, которая протаскивает мимо ночного сторожа.
"Красную, значит?"
Она не хочет никакую:
"Зачем? Когда их миллион".
"Может быть, орхидею?"
"Нет".
"А что?"
Они отступают в заросли сирени.
Сад огромный. Избегая аллей, полян и мало засаженных мест, вроде сектора флоры Средней Азии, они добираются до "Северной Америки". Он выбирает для привала калифорнийскую секвойею. Алёна перекуривает, пряча огонек в кулаке. Между деревьями мерцает озеро, где под звездами скользят два черных лебедя.
- Чего они не спят?
- А мы? - Он смотрит на фосфорные стрелки своих "Командирских".
- Сколько?
- Много. Наверное, в морг уже звонят.
- И пусть звонят. Сашок вчера из салона меня выгнал.
- Какой Сашок?
- Прости, но папашу зовут, как тебя. Главное, что ни за что. По ящику война идет, а мне в рот попал... ну этот: смехуёчек.
- Смешинка - хочешь ты сказать.
- Если бы! Сестрица по спине стучит, а я все не могу остановиться. Он как разорется. "По следам старшего братца катишься!" Дрянью глумливой обозвал.
Обиженно умолкает. Ночь. Американская природа. Пара бессонных лебедей анархии. Знать ничего не хочет он о том, что вокруг сада.
Неохотно он задает вопрос:
- А с братом что?
- Сидит.
- За глумление?
- Точно не знаю. Но статья плохая.
- Убийство?
- Нет... А что это, глумление?
- Издевательство над тем, что считается святым. В особо циничной форме.
- В особо циничной... Ха! Ничего святого в фильме не было. Война, как война. Вернулись саперы из развалин и воткнули: "Проверено. Мин нет".
- Ну, и?
- Не понял? Вот и я: сто раз смотрела эту муть, и вдруг дошло.
Задний ход в оранжерею через выбитый квадрат, заставленный фанерой, которую они задвигают изнутри. Кто-то при этом вспархивает и, трепеща крылышками, улетает вглубь. Тепло и сыро в микромире тропических растений. Никто не найдет их в темном благовонном хаосе, где сухо шуршат папоротники, жестколисто прикасаются к лицу и различаются на запах жасмины и магнолии, олеандры и лимоны, и что-то совсем уж изощренное - за пределами ботанических познаний. Что-то капает, шипит. Пробираясь в кромешной тьме сквозь джунгли, она шепчет: "А змеи тут не водятся?" Черт его знает, думает он, осторожно ставя ногу и отвечая, что не думает:
"Но, возможно, крокодилы..."
Под навесом пальм она ускальзывает из объятий, приседая и пропадая из виду. Он смотрит сверху, напрягаясь зрением. Тьма непроницаема. Закрыв бесполезные глаза, он ощущает, как из латунной пряжки тонкие пальцы неумело вынимают конец ремня. Ствол пальмы толст и волосат, он обнимает его сзади, прижимается лопатками. Он знает, что сейчас произойдет, поскольку все как-то уперлось в эту границу. Сейчас она падет. Он станет не тем, кем был. Страх? стыд? восторг? Он сам не знает, что, но что-то не дает этому маленькому писцу, невидимому хроникеру, который где-то в нем сидит и неустанно переводит жизнь на слова, как бы запасаясь для будущей литературы, входить в детали новых ощущений, которые уже вторглись за границу ранее возможного и расцветают дальше бессловесно. Есть общая невыносимость. Хроникер внутри хранит молчание. Строчка не бежит. Издавая сквозь ноздри первобытные звуки на "у", Александр Андерс, 18 с половиной, тупо катает затылок по древесной волосне, одновременно вцепившись в нее руками за спиной. Финик? Кокос? Банан тропического леса?
Какая б ни была, под этой пальмой происходит то, во что поверить невозможно.
Он напрягается. Задача при этом поелику возможно уменьшить объем неминуемого катаклизма. Он запрокидывает голову. Борется со стоном и распугивает птиц.
Она не отпускает и потом. Непереносимо, но он честно мучается на волосатой пальме - попавши к людоедке на десерт.
Воздух обжигает.
Она вырастает перед ним с вопросом:
- Кто твоя муза?
Глаза мерцают неизвестно, от какого света. Он ее обнимает, она отводит голову, чтобы скрыть от него его же запах - вполне уместный в этих тропиках.
- Я правильно?
Авторитет на карте. Не будучи ни в чем уверенным, он глубоко кивает.
- Я никогда еще...
Он тоже. Теперь, по эту сторону границы, его тоже переполняют сомнения и вопросы. Но, в отличие от Алены, задавать их некому.
- От этого можно забеременеть?
* * *
Дома он открывает словарь. Так оно и есть. Тропики от греческого "tropos". Что значит "изменение" и даже "поворот".
Крутой...
* * *
С порога отчим проявляет светскость:
- А где же, так сказать, глава?
Хотя и объяснялось по пути на мероприятие, оплаченное ими, но устроенное на чужой жилплощади, что глава там - мать Адама. Которая в ответ разбрасывает руки:
- Художник, знаете ли. Неуправляемая личность!
Из комнаты Адама навстречу им выходит Стенич - гость еще более ранний и вполне непринужденный. Белая рубашка апаш и школьные брюки. Одет он более, чем скромно, но ему можно при такой победительной мужественности. Линия челюсти, как в кино, улыбка ослепительна.
- Стасик! - восклицает мама. - Вас поздравить можно?
- Нужно!
- А с чем?
- Театрально-художественный институт!
- Есть и такой? - удивляется отчим.
Прикладываясь к ручке, бывший одноклассник переигрывает ослепление изумрудным платьем ацетатного шелка, снисходительно кивает отчиму, который, отказавшись "позорить погоны", столбенеет в штатском, после чего входит в соприкосновение с Александром, обнимая его за талию:
- Идем, мон шер, расскажешь нам московские шалости...
За портьерой в руке Адама легально золотится коньяк, который наливается в три пузатых бокала, но Стен срывается на зов, требующий "грубой мужской силы".
- Ветреник! Что ж?.. Поздравляю?
- С чем? - Александр берет бокал. - Выебли меня по-крупному.
- Не тебя одного.
Закушав ломтиком лимона, Адам сообщает новость о том, что Мазурка невинности лишили - не в социальном смысле, а в буквальном. Причем, не домработница.
- А кто?
- Еврейка. Но какая! Будущий сексолог. Из семьи не просто состоятельной: богатой. Old money. Если можно так выразиться применительно к тем, кто пережил сталинизм не с пустыми руками.
- Адам, тебя маман! - Стен расстегнул свою рубашку на пуговицу ниже для демонстрации растительности. - Как там наш Третий Рим-четвертому-не-быти? - Он допивает свой коньяк, по-хозяйски наливает снова и подмигивает. - Скверик у Большого посещал?
- А что там?
- Не знаешь? Как у нас "Мальчик с Лебедем"...
И внезапно бросается с поцелуем, одновременно пытаясь прижаться выпирающим из тесных брюк бугром. Отталкивающе разит разгоряченным потом. Упирая ладони в могучую грудь внезапного неприятеля, который языком разжимает ему зубы, Александр уже готов коленом дать по яйцам. Стен отступает сам, увидев Адама, который вносит хохломской поднос с закусками.
- Ну, чего ты?
- Я? - Александр оттирает обслюнявленные губы. - Это ты - чего?
- Из просвещенной Москвы приехал, а зажат, как девочка.
- Какая, на хер, девочка? Совсем рехнулись в этом омуте?
Из прихожей доносится голос новой гостьи: "Сколько лет, сколько зим!.."
Стенич перестает смеяться. Мертвеет лицом и переходит на шепот:
- Кто это?
Адам отодвигает портьеру:
- Госпожа Правилова Аида. Актриса и, можно сказать, телезвезда.
- Что это за звезда, я знаю! Откуда она здесь?
- Мамашина подруга боевая... А что?
- Не мог предупредить?
- Откуда же я знал? Мамаша список редактировала. Ты можешь сказать, в чем дело?
Всем своим крупным телом Стенич бросается на пол, припадает к ковру но под диван ему не влезть. Убедившись в этом, вскакивает. Озирается. Балкон!..
Шторы еще не успокоились, когда со звоном украшений врывается тучная и очень ненатуральная блондинка - та самая ночная истеричка с улицы Коммунистической: "Здесь, говорят мне, ученик мой?" Не здороваясь, смотрит на них, молчащих, оглядывает комнату, и, увидев три бокала, уверенно идет к балкону. Раздвигает шторы, занавеси. Но за стеклами Стена нет. Она оглядывается, они молчат. "Ах, он, наверное, ручки моет!"
И выбегает.
- Комедия дель арте, - говорит Александр.
- Надеюсь, что.
Адам открывает балконную дверь. Тела на асфальте нет. Но рядом по стене - пожарная лестница.
- Змей ускользнул. В цирке бы ему работать.
- В качестве монстра.
- Ну, какой он монстр? Парнишка просто хочет выйти в люди. Господь ему отмерил, согласись.
- Весьма умеренно.
- Как сказать? Девятнадцать сантиметров. И что еще важней - двенадцать в диаметре.
Александр смотрит на Адама:
- Ты откуда знаешь?
- Разве ты не знал?
В дверь звонят, когда уже зовут за стол.
На пороге беглец с букетом белых хризантем:
- А вот и я!
За Высшее Образование уже выпито, когда появляется Мазурок розовощекий и набыченный, не говоря про отсутствие галстука. Но что значит власть: навстречу поднимаются и дамы. Отнюдь не первый из собравшихся красавцев; тем не менее, одна из не последних генеральш, в поисках "видов" приведшая горделиво пунцовеющую дочь, промокает влагу умиления, как бы про себя произнося: "Такого б нам орла!" Окрыленного бычка обнимает входящая с кухни мать Адама, она вбирает в свое объятье всю их компанию и произносит с прописной, как в классицизме:
- Законодатель, Любомудр, Лицедей и Одописец... Друзья, прекрасен ваш союз!
Отцы рассудительно гудят:
- Что бы ни говорили, а и среди м`олодежи...
- Есть, есть! Смена у нас вполне...
- Будет, кому передавать бразды...
- Запечатлеть их!
Друзья ухмыляются, сплетаясь монументальной группой - той, что встречает посетителей местного музея изобразительных искусств: "Коммунисты перед расстрелом".
Вспышка слепит. Юркий аспирант Адамовой мамаши, великовозрастный мальчик-чего-изволите, общелкивает и снисходительных отцов, предварительно развернув бутылки ярлыками к объективу.
- За тех, перед кем в долгу мы неоплатном... За отцов за наших! проникновенно выступает с фужером Лицедей, о родителе которого, кстати, Александр никогда и ничего не слышал.
Адресаты тоста впадают в скромность:
- Нет-нет, положено сначала за прекрасных дам...
- А также и не дам, - вставляет Мазурок, чем вызывает поощрительные хохотки, а также приливы новой крови к пунцовым щекам генеральской дочки, чей восторг по поводу себя и своего розана стыда не ведает.
Но дамы отклоняют, все, как одна, единодушно поддерживая Стенича, который наглеет в лицедействе:
- Тост пьется стоя и до дна!
Он так и пьется.
- Ну, а теперь за дам! До дна и не садясь!
Отщелкав пленку, аспирант опрокидывает первый фужер, наливает второй, накладывает на тарелку гору и, перед тем, как взяться за вилку, таращит глаза и растирает руки.
Перекур. Кто-то из Академии начинает аргументировано сокрушаться по поводу ихнего превосходства по части информатики: "Что с нами будет? А в 76-ом? А в 86-ом? Страшно себе представить..." Актриса Правилова не без оговорок, но в целом одобряет орган Домского собора в Риге, выдвигая при этом обнаженное плечо, на котором ходят мускулы от того, что под скатертью рука сжимает - будем считать - колено соседа, который выглядит понурым и даже вдруг небритым: это огненный-то Стен? Случайное соприкосновение между матерью и аспирантом вызывает электрический разряд с последующим комплиментом, от которого она заразительно смеется, сияя золотой коронкой. Прикусив папиросу и гоняя желваки, отчим энергично кивает местным реакционерам: да! в Сорок Пятом надо было врезать до Ла-Манша, не имели бы сейчас проблем с Заходней Яуропой - нет, это не он сказал, это они все хором...
На блюде отрубленная голова с печально прикушенной петрушкой, потерявшей свежесть. Ненавистно все - с лиловым хреном вместе. Съеденного поросенка жалко вдруг до слез. Глаза теряют фокус. Все эти лица, персонажи мгновения, в котором заключен, тушуются и рвутся вместе с холстом отпущенного времени, в прорехи которого сквозит, когтисто сводит кожу жуть небытия: о боги?
Неужели так и юность нашу?
И меня?
Ноги подбрасывают с опасной легкостью.
По пути к телефону, который в коридоре, его заносит, но палец попадает безошибочно.
Стенич грозит издалека и мимоходом, он отворачивается, плечом прижимая трубку, которая в одно и то же время разит тяжелыми духами благополучных дам и надрывается на грани истерики:
"Лапа, нас на картошку отправляют! На месяц, представляешь? Лапа! Я без тебя умру!"
* * *
Слетая по лестнице, он сталкивается с алкашом в чернильно-синем прорезиненном плаще и круто возвращается, чтобы поднять засаленную кепку, которую вручает - отцу Адама...
- А-а... потерянное поколение? Видел, видел я стишки в журнале.
- Спасибо.
- За что спасибо?
- Поддержали...
- Не за что нас благодарить! Школьный учитель из Рязани всех нас отменил. Нет среди нас, просравшихся, вам ни опоры, ни авторитета. Ну, да и хер с вами, Божьи сироты... сами давайте, ножками... топ-топ! Эй, куда ты? Хальт! Руссише швайн... С кем говоришь? Кого презираешь? Перед тобой герои рельсовой войны! Мы вам поезда их под откос пускали, а вы святыню нашу! Сбросили в пролет... В Москве! В гостинице "Москва"! Ах, мы не знает? Пьем водку и в упор не видим злодеяние? - Пытаясь вынуть из кармана бутылку "Столичной", сталинский лауреат соскальзывает, хватаясь за железные подпорки, от помощи отказываясь, грозит ему, как "сыну оккупанта", сползая на ступеньки бормочет про "незалежность":
- А Москве своей вот это передай... - Хлопнув по сгибу локтя, вращает кулачком. - За Янку нашего Купалу! За все! О-так! И покрути! По конституции! И вплоть до отделения!..
* * *
Предки выпустили под предлогом вынести ведро. По пути к мусорным бакам и обратно она клянется, что не поедет никуда. Отвертится! Еще есть пару дней, достанет справку. Под тусклой лампочкой подъезда отрывается от поцелуя:
- По-быстрому?
Бросив ведро, вслед громыхающее дужкой, по ступенькам вниз в подвал, до хруста под ногами, налево в темный проход, снова налево, где черней. Споткнувшись, хватается за озаренный кирпич стены и утверждает ногу в перламутровом резиновом сапоге между деревянными рейками обивки трофейного чемодана того типа, который называли во времена отцов "колониальным".
Нетерпеливый взгляд через плечо - глаза сверкают.
Спичка обжигает пальцы.
11
Мама резко срывает одеяло, которое спросонок он успевает ухватить, чтобы прикрыть эрекцию, называемую утренней, хотя за окном фонарь и ночь.
- Иди ищи работу! Трудоустраивайся! Только и умеют - жизнью наслаждаться! Эрогенные зоны тешить! Не допущу, чтоб сын мой превратился в тунеядца! Кто не работает, тот не ест!
Про питье в источнике не сказано, но даже чаю не дает. Выталкивает обеими руками.
Темень во дворе, как три часа назад, когда явился с прощального свидания. Пытаясь завязать шнурок, он одноного скачет среди луж. Соображает использовать скамейку для упора. Сквозь вату в голову толкается: "Перекончал..."
Он просыпается в трамвае и выходит, как сомнамбула. Пересекает привокзальную площадь и снова засыпает - в зале ожидания. Притеревшись к мешку, набитому хлебом, которым город кормит деревню в стране, что парадоксов друг... Рывком его ставят на ноги. "Документы!" - "Qui pro quo". "Чего?" Заламывают руки, и в отделение, где он уже бывал. На желтую скамью. Через полчаса лейтенант, тоже заочник, но с юрфака, возвращает ему студенческий билет: "Зла не держи, Сашок. Ну, обознались? Errare humanum est".
Клочьями висит туман.
За площадью среди деревьев просматривается здание университета. Там горят огни.
Забор, которым огорожена университетская территория, оклеен объявлениями в жанре "Требуются..." Разнорабочие, строители, грузчики. Иногородним представляется общежитие, но ему не светит даже эта льгота.
Две доски в заборе снизу выбиты студентами, сократившими путь к вокзалу. Он поворачивается боком - пролезает. Парк на задах университета облетел. Одна скамейка откинула лапы. Здесь он распивал "чернила" с Эдуардом П., который, убывая с победой, зазывал к себе в районную газету, обещая напечатать что-нибудь рубля на три. Поехать, что ли?
Под ногами хлюпает листва.
К глухой стене приткнулось несколько машин.
Серая "Победа" среди них, как малый танк. Но с гофрированными занавесками.
Доносится усиленное мегафоном ликование: "Партия решила - комсомол ответил: "Да!"
Массовое мероприятие на площади. Выложенная бетонными плитами, как аэродром, площадь эта просторней привокзальной: мог бы позавидовать Пекин. Горизонт закрывает П-образный Дом правительства с гербом во лбу. Многооконный коллективный разум ведет и направляет, конечно, Ленин, который с высоты в семь метров взирает на прощальный митинг первокурсников.
У тротуара перед университетом ожидают автобусы, давно уже снятые с городских линий. К заделанному фанерой заднему окну прикноплен ватман с образцом комсомольского "огонька":
"Антошка! Антошка! Иди копай картошку!"
С неприятным чувством Александр вспоминает, что он тоже член ВЛКСМ. Автоматически убудет в 27, но пока от обязательств состоять на учете никто его не освобождал. А он блуждает, не учтенный. Взносы не платит. Не голосует на собраниях, о которых давно забыл. Не осуждает гневно. Единодушно не приветствует. Картошку не копает, а хлеб - и преимущественно белый - ест втуне.
Только название, что член...
Он поднимается по ступеням, открывает высокую дверь. Студенческий билет, который он предъявляет на вахте, снаружи не отличается от тех, что у студентов дневного отделения - такая же серая корочка. Изучив расписание, находит пустую аудиторию. Гулко взойдя к стене, садится на последний ряд. Затем отваливается под пюпитр и переносит ноги на скамью. С лакированной панели пялится ощетинившийся циклоп, нацеленный художником промеж колен предполагаемых студенток. Червеобразно подтягиваясь, он вползает дальше по скамье, накрывается пальто и сразу засыпает.
Пробуждает эхо голосов.
Аудиторию наполняют второкурсники. Вот и Адам, которого с того позорного банкета он не видел. Солиден и с иголочки. Темно-коричневый костюм, рубашка, галстук, роскошный портфель пускает золотые лучики - по меньшей мере, аспирант. "Ибо надо же человеку хоть куда-нибудь пойти", заготавливает он вместо объяснения цитату, нисходит и садится рядом. Адам игнорирует. Александр задевает его локтем. Неприязненно глянув, Адам опознает. Слегка расширяет глаза, но остается верным принципу нихил адмирари:
- Возник?
- Как видишь.
- Вовремя ты тогда пропал. Твои тебе не говорили?
- Последнее время я дома почти не был, - уклоняется Александр, который, конечно, в курсе, ибо застал дебаты, в которых отчим решительно принял сторону алкоголика, а мама отстаивает правоту "бой-бабы".
- В разгар торжеств поэт Бодуля пришел на четвереньках. Скверный анекдот с тех пор нон-стоп.
- А у меня? В полшестого выгнали из дома. До этого полночи обретался в местах для счастья мало оборудованных. То есть, хуй знает, где...
Не задавать вопросов - еще один хороший принцип. Вместо этого Адам отщелкивает заколку с галстука, расстегивает под ним пуговицы на бледно-желтой рубашке и вынимает из прорехи резиновую трубку:
- Засоси.
Натощак замечательно идет, хотя коньяк и отдает больницей. Впрочем, больница - не так уж плохо, чего грешить. Адам похлопывает потайную грелку, где плещется и булькает, и, наклонив свою большую голову, в свой черед сосет из кулака.
Разом шум смолкает.
Цок-цок - взойдя на подиум, лекторша в строгом костюме направляется к доске, берет мел и решительно пишет огромными буквами:
AUFHEBEN = СНЯТИЕ
Вместе с конспектами Адам извлекает черную тетрадь.
- На пока, развлекись...
Страницы усеяны бисерным почерком.
- Литература?
- Тс-с. Живая жизнь...
Лекция начинается:
- Владимир Ильич Ленин писал в "Философских тетрадях": "В собственном смысле диалектика есть изучение противоречия в самой сущности предмета". Что же является движущей силой, источником развития? Закон перехода количественных изменений в качественные, изученный нами в прошлый раз, не дает ответа на этот вопрос. Движущую силу развития выражает закон единства и борьбы противоположностей. Поскольку же всякое развитие есть определенным образом направленный процесс, эту сторону выражает диалектический закон отрицания отрицания...
В тетради на первой странице эпиграф:
Жил на свете таракан,
Таракан от детства,
А потом попал в стакан,
полный мухоедства.
Записки с х... в кулаке
Папа получил премию от Сталина. Я сижу под праздничным столом. Мне хорошо, уютно. Ноги вокруг меняют положение, но они далеко, не достают. Рука мамы соскальзывает под скатерть, на ладони яблочко, которое я беру. Огрызок выбросить некуда, я съедаю целиком, а хвостик кладу на "чердак" поперечную доску, изнутри пыльную. Стол надо мной звенит хрусталем, переговаривается. Дерево резонирует. Я ложусь на живот. Паркет натерт мастикой. Когда ходишь на коленях, чулки потом рыжие, не отмыть. Подпираясь локтем, я ощущаю себя кудрявым мальчиком с картинки в большой тяжелой книге "Пушкин". Я вижу, как двери открываются, топ-топ-топ: бабушка вносит поросенка. Радостный гул. Я сажусь себе на пятки, достаю из кармана катушку суровых ниток. Отделив конец, наматываю на палец. От этого палец разбухает, в кончике начинает стучать сердце. Я разматываю палец - выпускаю сердце обратно. Штанишки на мне короткие, я задираю на себе штанину, выпуская наружу отросток. Он бледен, как росток у бульбы. Обматываю нитками. Странная гроздь пульсирует. Приятно. Сердце теперь здесь. Скатерь приподнимается, ко мне заглядывает мамино лицо, глаза вдруг страшные. Я пытаюсь размотать "мое хозяйство", но конца нитки нет. Мама становится на корточки, одергивает на мне штаны и, несмотря на протесты гостей, вытаскивает в папин кабинет. Ставит на письменный стол. В руках у нее вдруг огромные ножницы, она их раздвигает со страшным скрежетом. Концы сверкают, приближаются. Холодноострый конец поддевает и перерезает нитку.
- Будешь трогать петьку, я его отрежу! - Она с усилием сводит эти ножницы, которые закрываются со звуком ц-цак! - Девчонкой станешь!
Так это называлось.
Петька. Твое хозяйство. Только бабуля, Царствие ей Небесное, употребляла веселое слово "распетушье".
* * *
- А НУ-КА, ПОКАЖИТЕ ВАШ КОНСПЕКТ!
Под пюпитром Адам сует ему в руки ключи, которые он машинально берет, недоуменно поднимая глаза на лекторшу.
- ДА, ДА - ВЫ! НЕСИТЕ СЮДА!..
Он поднимается.
Аудитория смотрит, как он засовывает тетрадь под ремень, берет пальто и под вопли с кафедры - "Фамилия? Группа? Сегодня же в приказ!" неторопливо сбегает по ступенькам.
И в дверь.
Основоположник смотрит на пустую площадь.
Хромированные части и серый лак "Победы" усеян мельчайшими каплями. Он подбирает ключ из связки. Бросает на заднее сиденье черную тетрадь, влезает сам. Захлопнувшись, нажимает шпенек замка. Невероятное чувство изоляции. На заднем сиденье уютно, как в детстве. Задергивает занавески, наталкивает в угол подушечек, вышитых "крестиком", прикрывается своим пальто и закрывает глаза.
Потом со вздохом открывает Адамовы записки...
* * *
Однажды в кулуарах съезда письменников, которые после выступления Василя Быкова выпили и развязали языки, Александр услышал профессиональный разговор: "Пишу новую повесть..." - "Против кого?"
Об этом он вспоминает, напрягая глаза над бисером - умышленным, по всей видимости, чтобы легко не прочитать. Изначальная частность "Записок" в том, что они тоже писались против - и если бы против Бога, мироздания, страны или существующего строя. Нет. Противник - всего лишь навсего конкретное лицо. Мать. Капитулировав перед ней внешне, отказавшись принять вызов неизвестного будущего, человек в футляре целиком ушел во внутреннюю оппозицию.
ЛНТ, 90-томным обвинением нависающий над хронически бездействующей пишмашинкой, планировал прокричать своей жене из гроба "Ненавижу!" - и накрыться крышкой. Чтобы придать этому "ненавижу!" характер окончательный и необратимый: на вечность.Кричу то же самое в письменном виде, зная, что рано или поздно ты, исполняя роль домашнего ГБ, обнаружишь эти записки. Разочарую сразу: тайну моей тайны здесь ты не найдешь.
Далее, страница за страницей, следовал перечень материнских злодеяний, сумма которых, по мнению автора, сформировала особенность его специфического развития, которое он описывал по аналогии с возникновением и развитием идеализма, цитируя, как ни странно, ботанический образ из "Философских тетрадей": про веточку, которая, отклоняясь от ствола, начинает развиваться путем девиации.
Ничто не забыто?..
Что ж, маленький антигерой, он помнит тоже. Памятью сердца, так сказать. Как там сказано у ФМД: "Высек, и тем запечатлел"? Например, он помнит, как за в самый канун перелома его жизни, за мгновения до ты напрягала свои молодые недоебанные силы, чтобы сорвать тот ПРУТ, а он не давался, а ты выкручивала его, мочалила, рвала бледно-зеленые жилы, пачкаясь соком, а победив, одним молниеносным движением пропустила через свой кулак, оголив во всю карательную длину. Он помнит и то застывшее мгновение, как разлетались клейкие листочки мая, эти клочки веселой юной зелени так и застыли в воздухе...
Ты навсегда лишила меня радости. Самой возможности ее! Когда? Именно в тот навечно запечатавшийся в конверте времени момент, когда из красивой, энергичной и защищавшей от мира мамы внезапно преобразилась в бешеную суку, поймавшую меня одной рукой, а другой начавшую хлестать тельце, одетое только в трусики и маечку, - но и это он бы пережил без последующей мутации, будь это антр-ну.
Непоправимо было то, что это предельное унижение свершилось на глазах у девочки-соседки, заткнувшей рот большим пальцем. На тебя я не смотрел. Избиваемый, я глядел на нее, инициаторшу и соучастницу игры в папу с мамой. Сострадания я не видел. Завороженно и с затаенным наслаждением смотрели расширенные глаза обладательницы алой пипки.
Так прямо из Эдема бедный Адам и ухнул в царство вечного Зла.
Только как найти здесь Еву?"
Действительно, как?
Александр перелистывает страницы с отчетами об утехах самоистязательства, которые восходят от элементарных пощечин самому себе и самобичевания до громоздких экспериментов:
Газетные сообщения о преступлениях американской военщины во Вьетнаме подсказали новую идею. Реостат. Несколько дней посвятил подготовке, наконец, палач и жертва в одном лице, наклеил медицинским пластырем клеммы к предварительно обритой сфере, от испуга спрессовавшейся. Опробовал. Но вместо вечного блаженства вызвал в доме короткое замыкание, а батя, как назло, смотрел по телевизору чемпионат по хоккею с шайбой:
В хоккей играют настоящие мужчины
Трус не играет в хоккей...
Отдельная тема "Записок с х..." - возбуждение через самоуничижение, стыд и страх перед наказанием. Поскольку в жизни сплошь и рядом все это не идет, автор здесь выступает, как режиссер-постановщик сцен "предъявлений". В лесу по пути к писательскому поселку перед группой девушек это ему сходит с рук - если исключить довольно длинное развитие, поскольку одна из визуально пострадавших по фамилии Мамась преисполнилась сердоболием, каким-то образом достала его городской телефон и попыталась наставить на путь истинный (безуспешно). Первое затруднение возникло перед витриной ателье индивидуального пошива, когда за ним погналась целая стая разъяренных портних, вооруженных метрами - и если бы складными. Кажется, это и есть его основная цель - вызвать за собой погоню фурий и немезид, и чем многолюдней, тем эффективней (с точки зрения этого странного сладострастия). Вот товарищеская встреча девушек-гандболисток. Вот "голый" дамский пляж в Паланге, Литовская ССР. Вот винный отдел в Международный День женщин 8 Марта. А вот начало серии экспериментов особой опасности сопряженных с глумлением "над всем святым", начиная просто с традиционно чтимых мест, как-то библиотеки, выставки, музеи и кончая сакральными, где, среди прочего, оба кургана Славы, Малахов в Севастополе и Мамаев в Волгограде с титанической фигурой Родины-Матери, в священном гневе заносящей Меч - от которого он ушел каким-то чудом.
И при этом считает себя трусом?
Стоял в проеме балконной двери, качая плечевой пояс двумя по пять кг.
Почувствовал взгляд.
Этажом выше, облокотясь на перила балкона примыкающего дома, курила смуглянка в ярко-желтом сарафане и с копной волос, как груда живых и черных мелких змеек.
Сделал вид, что не заметил. При этом выказывал мускулатуру. Потом, отступив в тень комнаты, но оставаясь в поле ее зрения, обнажился полностью, что было затруднительно из-за эрекции, безумной, как надежда. Сложил гантели в прозрачную сетку хозяйственную с плоскими пластмассовыми ручками, надел поближе к основанию и, присев, как борец сумо, начал работу с железом и кулаком.
Смуглянка повернулась и ушла. Я чуть не обронил гантели. Она выволокла на балкон кресло-качалку и стала притворяться, что увлечена журналом. Боковым зрением я регистрировал замаскированный интерес. Возникло чувство, что на крючок попалась не обычная обидчивая дурочка, а родственная душа. Стало страшно, вдруг сорвется? В комнату ко мне вошла одна из студенток с тряпкой, пишущих диплом у матери и всегда готовых к роли домработниц. Объединенный вес гантелей чуть не отшиб мне ноги. Я схватил узбекский халат, подаренный папаше переводчиком. Глядя, как в панике я выбегаю на балкон, не попадая в рукава и одновременно сводя полы, смуглянка в открытую захохотала, раскачиваясь и прикрываясь последним номером журнала "Иностранная литература".
Взлетали в воздух ноги - длинные и загорелые. Ноги покрыты вишневым лаком.
Нашего поля ягодка?
Ответа не было вплоть до последних страниц. Опять-таки адресованные матери, они в основном посвящались минувшему мероприятию, в рамках которого разыгрался сюжет, ускользнувший от Александра...
На банкет, устроенный у нас в квартире малоимущими родителями моего отчаянного, но благонамеренного друга А***, ты пригласила - в паре с ее мамашей - облюбованную тобой невесту.
Боюсь, уже не вариант...
Был момент, тобой пропущенный, возможно. Когда суженая вышла из-за стола за малой нуждой. Незаметно я выскользнул за ней. Ватер-клозет и ванная разделены стеной, имеющей под потолком окно. Запершись в ванной, я снял туфли, влез в носках на ванну, потом на основание крана, затем на никелированную трубу сушилки и, ломая себе шею, прильнул к стеклу. Прелестная головка, замечательные плечи. Задравши юбки и по-деловому уперевшись в бедра, суженая мочеиспускала невидимо, но слышно. Белейшее исподнее при этом было сильно растянуто ниже колен. Обожаю писающих дам представляя себе при этом зрячим унитазом. Из притороченного к загибу водопроводной трубы мешочка, расшитого крестиком еще бабулей, гостья вынула листик из нарезанных специально к торжествам негазетных подтирок и стала растирать, смягчая бумажную грубость. Стоя на цыпочках, я чуть не выдавил стекло. Спустив бачок, она со вскидыванием юбок натянула трусики, оправилась и оглянулась на стеллаж, который предыдущие жильцы возвели позади унитаз и где - с ненавязчивым символизмом - ты разместила комплекты журнала "Америка" - начиная с 1957 года. Она протянула руку, любопытствуя, и вдруг заметила меня - намеченного в женихи. Расплющенного об стекло. Вывихивающего шею.
Кровь бросилась ей в лицо. А я скорчил гримасу и нарочито слюняво принялся вылизывать лизать стекло, нас разделявщее. Сохранял равновесие при этом, держась, как за соски, за пару крючков-прилипал, присосавшихся к кафелю.
Она выбежала.
Но когда я вернулся за стол, ничем себя не выдала. Надо отдать должное. Особа хоть и юная, но социально благоразумная...
В книжном магазине напротив КГБ увидел летнюю смуглянку. Несколько, правда, потерявшую загар.
Жанна! Из Одессы-мамы. Переехала жить к тете, поступила в медучилище. Держалась идеально. Ни намека. Но глаза...
Приобретенный ею "Анатомический атлас человека" в трех тома я доставил до самых дверей квартиры.
На прощанье получил номер телефона...
Жанна, Жанна. Представляя, как она листает атлас, не выдержал. Отправился звонить.
Но телефон был оккупирован тобой. Уперев в стену кулак, ты слушала кого-то с гримасой брезгливости. Ты взяла трубку в левую руку и отвесила мне жгучую пощечину. После чего зажала мембрану, чтобы никто не узнал, что на самом деле ты о произведенном тобой отродье:
"Саботажем занимаешься? Сортирный соглядатай!"
Это было так неожиданно, что мой постоянный спутник и товарищ по несчастью в ответ раздвинул полы узбекского халата. Не стал препятствовать. Ни даже прикрывать. Цинично ухмыльнулся.
Ненавистно-жгучие твои глаза скользнули вниз. Естественно, ты задохнулась от праведной ярости. Но Диавол, он в деталях - как не устаю я себе напоминать. Первый - самой первой! - твоей реакцией была оглядка. Да! На дверь кабинета. Ты мгновенно определила на лукавый свой глазок, достаточно ли плотно она закрыта, эта дверь, за которой твой состарившийся с сохранением наивности супруг сидел за машинкой, с большими паузами издавая шлепающие удары букв. Извинившись, пообещав перезвонить, ты осторожно опустила трубку и занесла карающую руку.
Которую я перехватил! Подставлять другую щеку более не намерен. Христианство в этом доме кончилось на бабушке, кстати, матери твоей, которая наложила на себя руки, чтобы освободить тебе на старой квартире место, которого занимала малость и только по ночам, сворачиваясь на раскладушке в кухне. К этой трагедии я как-нибудь вернусь. Когда займусь вплотную темой советского язычества. Но на тебе оно и кончилось. Мы, вами поставленные на ноги, идем другим путем - как дети Сатаны.
"Пусти! - взмолилась ты, почуяв превосходящие силы. - Послушай лучше, как честит тебя эта сука-генеральша. Ты же репутацию свою погубишь..."
Я разжал свою мертвую хватку. Взял аппарат и унес к себе, чтобы договориться с Жанной о первой стрелке.
Динаму Жанна крутить не стала.
Предвкушая знакомство с будущим медработником и, стало быть, человеком конкретным, который станет, возможно, не только моей Евой, но и госпожой де Сент-Анж, совершаю эту запись наперегонки с батей, который разошелся от вынужденной трезвости и неустанно выстукивает за стеной, пытаясь перекинуть свой индивидуальный мост от "лакировочного" соцреализма к соцреализму "критическому" а ля Василь Быков, который верно сказал, что мертвым не больно.
Но я живой. И жажду боли.
* * *
Лобовое стекло расплющивает капли.
"Победа" мчится по окружной дороге. Мимо природы. Куцей и к тому же облетевшей. Голой, мокрой и несчастной. Надвинув шляпу, Адам глядит перед собой. Руки на руле в специальных дырчатых перчатках - беспалых.
Навстречу сорокатонный самосвал "БелАЗ". Могучее надлобье кузова. Гора металла. Колеса выше человека. Кажется, сейчас раздавит. И останется только мокрое место, да черная тетрадь с ужасными признаниями. Кому?
Грязные брызги обдают машину. Не изменившись в лице, Адам включает стеклоочистители.
- Ознакомился?
Вдавленный в сиденье тяжестью лишнего знания о человеке, который к тому же друг, Александр утвердительно кивает.
- И как?
- Отправь в журнал "Юность". Еще лучше в "Молодую гвардию".
Адам хмыкает.
- В литературном смысле...
- На изящную словесность претензий не имею.
- Тогда зачем? Зачем все это доверять бумаге? Попади это в руки вашей лекторше... Представляешь? Еще и в портфеле носишь.
- Не оставлять же дома.
- А если в аудитории забудешь? Под самосвал вдруг попадешь?
- Ты прав, конечно.
- Конкретных людей к тому же называешь. Бабушка, она что, действительно?
- В страшных муках. Выпила бутылку уксусной эссенции. Они в форме треугольной призмы...
- Сожги.
- Ладно. Уговорил. Сам не знаю, зачем я все это пишу. Зачем Ставрогин вдруг предал себя огласке? Возможно, захотелось взглянуть в такое зеркало, где отразились бы рога.
- Только я не Тихон.
- Но на той же стороне.
- На какой же?
Адам произносит с ноткой гордости:
- Не на той, что я.
- Ошибаешься, - говорит Александр без особой уверенности, хотя приводит и расхожую цитату. - Пока не требует поэта к священней жертве Апполон, среди детей ничтожных света быть может всех ничтожней он... А может быть, для удовольствия?
- Что?
- Ты все это написал.
Адам усмехается:
- Проклятый психолог!
Замкнув петлю, "Победа" возвращается в город, где каждый определяется дальше по месту прописки.
12
Дождавшись открытия, он до закрытия просиживает в Центральной библиотеке. Потом возвращается домой.
На скамейке у подъезда Мессер.
Джинсы, отданные сдуру, ветровка с мокрым капюшоном. Запах перегара. Рука, как плоскогубцы.
- Чего такой грустный?
- Не грустный. Озабоченный.
- Скучаешь по Аленке? - Приоткрывает горлышко с золоченым станиолем. - Как насчет? Эй? Коньяк?
- Нет настроения.
- Скучный ты какой-то. Зайти-то можно? Культурно приму и ходу.
При виде Мессера, который примелькался в доме, отчим начинает растирать ладони:
- О! Человек труда явился! А я как раз картошечку в мундире отварил... Ну, как там, на заводе?
- Аванс сегодня выписали. По этому поводу... - С рабочей гордостью Мессер выставляет на стол дорогую бутылку. - Не возражаете?
- Ты как, сынок? Для профилактики простудных? Ну, а я, пожалуй, пропущу...
Они усаживают пол-бутылки к приходу матери:
- Вот, кто мне одолжит!
- Вам? Всегда! - С комком бумажек Мессер выворачивает карман "левисов". - Сколько надо?
- Десяточку?
- Берите пятьдесят!
- Весь район обегала, ни у кого перед зарплатой... Если можно, тогда двадцаточку? Но отдадим только шестнадцатого? Ничего? Спасибо тебе огромное. Что значит - рабочий человек!
Александр, расставив руки, сомкнутые за головой, наблюдает с табурета, слегка качаясь. Это очень прочный табурет. Дубовый. Солдаты, сбивавшие эти табуреты в Пяскуве, в виде проверки бросали их с четвертого этажа на асфальт.
- Трудоустроился?
- В процессе.
- Завтра снова подниму с утра. Представляешь? Вторую неделю ищет, ничего найти не может. Взял бы ты его, Мессер, в подмастерья...
- Что вы все "Мессер, Мессер". У меня ведь имя есть, - куражится кредитор, хотя даже в школе по имени его не звали. - Да! Юлиан Вениаминович... И не "Мессер" моя фамилия, а Мессор!
- Звучит по-венгерски, - оживляется отчим, вернувшийся живым и гвардии майором и, надо думать, не без опыта, из тех самых пяти соседних стран, в которых
зарыты наши трупы.
Удалившись, Александр от нечего делать в старой "Иностранке" перечитывает "Превращение", когда вваливается Мессер, совсем уже бухой, и выворачивает ему на ключицах фланелевую рубашку в клетку, производство ПНР:
- Прости, друг, батю помянул с маманей, ну, и немного... Ты, конечно, друг, но за Аленку... понял? Если что, я пасть порву! Ты меня понял? Все! Продолжай образование.
В окно он видит, как Мессер переходит трамвайные пути, поднимается на тротуар и пропадает в проезде между домами - чтобы минут через сорок возникнуть на пороге снова - без сознания и "левисов". Накрылись!
Мессер в рваных и мокрых носках и ветровке, а также в красных плавках, на удивление наполненных. Волосы на поникшей голове разбухли от крови. Два доброхота держат его под руки. "Ваш?" Укладывают на линолеум в прихожей, ставят рядом ботинки. "Кого там еще нелегкая?" - в глубине квартиры проявляет недовольство отчим. Выскакивает мама:
- Господи! Живой хоть?
- Гы-вы, - подтверждает с пола Мессер.
- Мы, значит, идем, а товарищ раком, - сообщают доброхоты, извиняемся, стоит. У старого продуктового.
- А штаны?
- Cняли, наверно.
- Ага! - кивает другой. - Доставьте, говорит, по адресу. А штаны, их не было. Извините, если что не так.
Александр отжимает кровь из губки в тазик, когда Мессер хватает его за ворот:
- Женись!
- Ты тихо, тихо... Юлиан Вениаминыч.
- Падла, женись! Не то убью!
Губка затыкает рот, но поздно. Схватившись за сердце, мама сползает по входной двери:
- Леонид! Он женится!..
Усатым тигром отчим пробивает занавеску, но, видя поверженного собутыльника, успокаивается:
- Который, этот?
- Да не этот! Наш!
- Наш? - свирепеет отчим. - Через мой труп! Ты слышал?
- Обязан! - из-под ног выкрикивает Мессер. - Если рыцарь!..
Конечно, лежачего не бьют. Но очень хочется. Александр швыряет губку в воду.
Мама начинает биться об дверь, обитую, впрочем, ватином-дерматином:
- Обязан! Ты слышал? Он обязан...
- Как это?
- А так! что завтра нам с тобой в подоле принесут и скажут: "Нянчите!" Под дверь подложат!..
Поперек лба у отчима взбухает вена:
- Мерзавец! Губишь мать!
В упор перед глазами светлый кирпич, на совесть уложенный руками бывших гитлеровцев под дулами наших автоматов. Руки перебирают сырые прутья пожарной лестницы, ноги отталкиваются. Поднявшись вровень с балконом, дотягивается ногой - утверждает полступни на основе. Дотягивается рукой хватается за перила. Хорошо, что не пил, думает он, переваливаясь на балкон.
Адам сидит за секретером. Обложившись темно-коричневыми томами Маркса-Энгельса.
Александр производит шум по стеклу.
Адам поворачивает голову. Никаких признаков удивления. Откладывает авторучку. Впускает.
Запирает на шпингалет.
Его родители дома. Несмотря на толстый стенной ковер и добротную стену сталинских времен, доносится шум ссоры...
- Не обращай внимания.
Пузатую рюмку в ладони Александра наполняет коньяк. Его сотрясает озноб. Он долго держит алкоголь во рту.
- Театр абсурда продолжается. Теперь они решили, что я собрался жениться. Представляешь?
- Вполне. Однажды я тоже чуть не расписался. С девушкой Мамась, которая пыталась вытащить меня из пучины порока. Подали заявление, а через месяц кого я вижу во Дворце бракосочетаний? Мамашу. На наших глазах заявление порвала, клочки мне в морду. Заранее все знала... - Воспоминание приятное, смеется. - А ты на ком?
Если человек, как учат основоположники, есть субстрат общественных отношений, то отношениям, чувствует Александр, не следует пересекаться. Не понял бы Адам, расскажи он про Алену.
- Ни на ком. Брак, тем более советский... Тошнит при мысли. Сто раз им это говорил, так нет же... Еще глоток. - Лучше скажи, как поживает твоя Жанна Д'Арк?
- О, Жанна... Не белокурая, но бестия!
Адам сбрасывает халат с рубашкой и горделиво заглядывает за свое могучее плечо. Треугольник хорошо развитой спины исполосован - и не ногтями, как оно случается в порыве. Рубцами. Вздувшимися.
Александр ощущает на себе невольную гримасу сострадания. Вырывается бесхитростное:
- Но ведь больно?
Удовлетворенный смешок.
- Не больно она не умеет. Но ты попал в самую точку. Жанна девственница. Орлеанская целка. Нашего брата ненавидит.
- За что?
- В девятом классе насилию подверглась. Брутальному.
- Но ты же говоришь...
- Насиловали с сохранением плевы. Анально и буккально.
- Их что, было много?
- Трое. Гнались от остановки. Догнали перед самой дверью.
- А позвать на помощь?
- Кого? Мать умерла, отец не просыхает. Соседи бы не вышли, но обо всем узнали. Жанна предпочла позору муки.
- Так больно было?
- Per rectum? Говорит - как раскаленным прутом. Поклялась отомстить мужскому роду. А я всегда готов принять страдания. Не только за чужие грехи, но даже, так сказать, альтруистично. Были бы идеальной парой. Ты говоришь, советский брак. Но даже советские, они бывают разные. Одни совершаются на небесах, другие... Нет, серьезно? Дай совет. Жениться мне на Жанне?
- Нет.
- Почему?
- На нет тебя сведет.
- А если и? Как вопрошает автор про папашу Карамазова: "Зачем живет такой человек?" Она и внешне ничего, хотя в мордашке нечто обезьянье... Адам допивает коньяк, ставит бокал на круглый столик, с нижней его полки достает французско-русский словарь, а из него фотографию. - Это выпускная. Постфактум...
По красоте с Аленой не сравнима. Кружевной воротничок. Скромная улыбка. Мелкие черты.
- С виду не скажешь.
- Невероятно, да? Изнанка и лицо. На котором еще ничего не написано. Но стоит прозреть, как открываются горы горя. В восемнадцать! А впереди еще вся жизнь...
На обороте от руки написано: "Моему ненавистному".
Александр уважительно вкладывает фото в темно-коричневый словарь, который при возвращении на место выталкивает немецко-русский. Под наружной поверхностью круглого столика, вместе с неизменными тюремно-серыми томами Федора Михайловича, укрыты раритеты. Тронутые плесенью, они со штампом спецхрана Академии наук. "Venus im Pelz". Переплетенная в телячью кожу "La philosophie dans le boudoir".
Александр даже присвистывает. Он бережно листает книги, понимает отдельные слова. Испытывает он при этом то, что в просвещенном мире называют комплексом неполноценности. Люди не только не страдают от своих особенностей, но выходят на экстремумы, при том не претендуя на писательство. А он, удостоверенный талант, который намерен превзойти по части прозы самого Абрамцева, теряет голову от первого минета, потом ее же, голову, морочит. И не только себе, но и возлюбленной подруге: можно ли? и если, да, то как? Не отступили ли от нормы? Стыдно ему за эту свою нормальность.
- Глубоко копаешь, - откладывает он со вздохом раритеты.
- Что делать? С головой сейчас бы закопался, но должен грызть гранит других первоисточников. Что в общем тоже форма мазохизма. Разложить кресло-кровать или предпочитаешь на диване?
- В машине. Если можно.
- Кроме бессмертия души, все можно, - говорит Адам, отстегивая запасные ключи от гаража и "Победы". - Выпьешь еще?
В запертом изнутри гараже, в машине, одобренной Сталиным, уткнувшись лбом в правый угол сиденья, он ставит под сомнение свою нормальность. Откуда ей взяться в этой преемственности Зла? Стыдно должно быть не за якобы нормальность, а за неспособность погрузиться в себя достаточно глубоко. До уровня, так сказать, низости. Туда, где плохо все - кроме способности увидеть это. Что ему мешает? Соцреализм? Но он ведь знает, что человек звучит отнюдь не гордо. Не какой-то отвлеченный "человек" - именно он, Александр. Как он звучит? Довольно жалко. Так что не дает это признать? Поэзия? Кончено! Установку взял на правду. Но как пробиться к правде? Хотя бы даже малой?
От запаха бензина нарастает, вытесняя все эти вопросы, сожаление, что не изучал он в школе автодело. Сейчас бы за руль, и вперед. По направлению к Алене. Но где она, отнятая партией, которая сказала, а комсомол ответил: "Да!" Район, колхоз? В голове возникает безадресный разлив фекальных масс до горизонта, где под дождем бессмысленно толкутся сиротливые фигурки, вытаскивая из чавканья резиновые сапоги, среди которых пара импортных, ало-перламутровых...
- Спишь?
Александр сомнамбулой выходит из машины во мглу, где слепо зажигаются окна, отливает на стену гаража и возвращается на заднее сиденье с головой под подкладку своего пальто. Мотор заводится, и от вибрации он резко съезжает в сон, где хорошо. Когда он просыпается, машина стоит и в лобовое стекло ей смотрит отсыревшая глухая стена. На переднем сиденье Адам оставил ему расписанный розами китайский термос, заводную бритву "Спутник" и бутерброд с ветчиной. Он разворачивает промасленную кальку. Чай отдает пробкой, но горячий. Друг. Извращенный, но настоящий. Он заводит бритву. Поворачивает к себе зеркало заднего обзора. Осторожно водит по щекам вокруг усов и по горлу под бородой, которую лелеет в знак солидарности с бунтующей молодежью мира.
Приоткрывает дверцу, чтобы выдуть наружу порошок.
Потом выходит сам.
* * *
Хмурое утро.
Черный, как Мобуту, Ленин.
Сотни еще не погашенных окон Дома правительства.
В конце площади костел. Он темно-красный, будто содрали кожу. Возведенный, когда кино еще не родилось, сейчас костел набит алюминиевыми бобинами, являясь хранилищем киностудии, но внешне продолжает заявлять о чем-то - своей устремленностью ввысь и особенно этим цветом тревоги, которую храм Божий разделяет с другим, отсюда не видимым зданием, о существовании которого здесь, в центре города, Александр узнал в одиннадцать лет. Когда он возвращался из Ленинграда с летних каникул, совмещенных с похоронами деда, самолет, заходя на посадку, накренился так, что Александр прямо через иллюминатор заглянул в красно-кирпичное нутро тюрьмы, посреди которой стоит замок с решетками на окнах.
Огромная и несуразная, площадь вливается в проспект, который, сколько не переименовывай, архитектурно остается Сталинским.
Александр проходит мимо ресторана под названием "Первая отключка".
Следующий квартал отлегает направо в излюбленной при Сталине форме каре, но только, архитектурно выражаясь, неразомкнутого. Мрачная неприступность. Вывесок нет. Входов с проспекта тоже, хотя один из домов с колоннами имеет лестницу. Но никто по ней не сбегает и не поднимается. Чувствуя, что квартал им недоволен, Александр прибавляет шагу.
Он находит бордовую с золотом вывеску "Дом политпросвещения". Среди вывесок поменьше - "Бюро по трудоустройству".
Как ни странно, в этом доме он уже бывал. Первый раз в третьем классе, когда им велели нарядно одеться: "Белый верх, темный низ!" и привели сюда с горнами и барабанами приветствовать какую-то партийную конференцию. Воспоминание почти полностью закрыто ярко-рыжим образом высокой девочки с веселыми кляксами веснушек. Как зовут, забыл. Но можно бы поискать в бумагах мамы газетную вырезку с фото, на котором эта рыжая есть вместе с ним и еще одним парнишкой в составе "Санитарного патруля", в обязанности которого входило следить за гражданами на Сталинском проспекте - чтобы не бросали окурки. На рукавах у них были красные повязки. Второй мальчик в патруле был в протертых на коленях лыжных шароварах, несмотря на месяц май. Александр предоставлял Скопцовой Насте (все можно вспомнить!) право преграждать дорогу нарушителям, она умела и любила пристыживать людей, игнорирующих урны.
Второй раз, в двенадцать лет, он сюда явился добровольно. Отстояв очередь, которая начиналась на этой вот улице. На Всесоюзную передвижную выставку останков американского самолета-шпиона "У-2". Поднимаясь сейчас по лестнице, он проходит мимо входа в то фойе актового зала, где, кроме рваного и гнутого дюралюминия, оставшегося от "Локхида", было множество интересных вещей made in USA, но все ребята в городе, а может быть во всем Союзе, тогда мечтали выкрасть из-под стекла одну-единственную - газовый пистолетик Гарри Пауэрса. Распорядители в штатском не давали задерживаться посетителям, которые двигались витринами и бордовыми бархатными канатами на латунных стояках, но ребята, выйдя, занимали очередь по-новой, чтобы увидеть личное оружие пилота, несерьезное, но крайне притягательное. Мессер был раз пять, благо бесплатно. Но даже ему не удалось.
Бюро на последнем этаже. Решимости хватает только на то, чтобы войти в приемную, но государство приходит ему на помощь:
- Вам что, молодой человек? Работу ищете?
Он кивает.
- Что ж, безработных у нас нет. Документы с собой?
Он хватается за внутренний карман пальто, где документы застегнуты на пуговку.
- Свидетельство о квалификации, так... "Присвоена профессия машинистки-стенографистки". Шутка, что ли?
Александр чувствует, что краснеет. Вступает служащая из-за другого стола:
- Если у парня профессия такая. Как сказать иначе? Машинист?
Они смеются.
- Секретарши, конечно, требуются, но какой начальник станет себе парня брать?
- Может, начальницу ему найти?
Глазам жарко от пылающего лица. Между лопатками зудит. Он стоит столбом. Пошутив, государство открывает большую толстую тетрадь.
- Серьезных работ хоть отбавляй. Землеройных, дорожных, погрузочно-разгрузочных...
Он кивает.
- А на стройку?
- Пойду.
- Есть еще трамвайное депо? Или лучше на автобазу?
С направлением на базу и в депо он выходит в беспросветные будни. В правом кармане пятнадцать копеек, которыми он манипулирует, пока не соображает, что можно выпить кофе в "Лакомке". Стоя за мраморным столиком ко всему спиной.
Первым посетителем он заходит в книжный магазин. Лет в 12-13, наведываясь сюда, он был неизмеримо богаче. Что называется, пауперизация пауперов...
Потом в другой. В третьем свободный доступ к стеллажам. В глубине, где никому не нужная "Философия", вынимает новинку "Современный экзистенциализм" - серую и с черным корешком. Книга, конечно, против, но в ней цитаты. От одной возникает надежда, будто похлопали по плечу:
Даже в тоталитарной массовидности бытия можно найти лазейку...
Рубль 88.
Он озирается, втягивает живот. Сует книгу под ремень, застегивает пальто - выходит. Сердце отчаянно колотится.
Никто не преследует.
В сквер у стадиона "Динамо", где он сидит над украденной книгой, вторгается грохот сапог. В это удаленное место армейские грузовики доставили музкоманду. Репетировать парад.
- Под малые барабаны шагом... арш!
Наступательная музыка, медь, чекан подкованной кирзы.
Его начинает бить озноб. Начало простуды? Страх и трепет экзистанса?
Книгу под ремень, и ходу.
Массовидность налицо.
Где же лазейка? Хоть какая-нибудь щель?
Узкой улицей Комсомольской, идущей от проспекта, он спускается до кинотеатра "Победа", а потом еще глубже, где домишки становятся старыми, а под асфальтом, куда загнали реку, недобро упомянутую в "Слове о полку Игореве", город вообще проваливается в глубь времен: "У Немиги кровавые берега не добром посеяны - посеяны костьми русских сынов". Двадцать пять лет назад, когда немцы взяли город, сюда добавились кости евреев. На показательный расстрел сорока тысяч прилетал из Берлина Гиммлер. Ни о расстреле, ни о том, что здесь было еврейское гетто, ничто не говорит на этих узких улочках с перекошенными домами в два-три этажа. Никто ни о чем не знает. Существование продолжается. На ходу он трогает размокшую известку стен, заглядывает в окна с кактусами и завязанными марлей банками с целебными "грибами", которые пьют в надежде избежать онкологических заболеваний. В десятилетнем возрасте мама привозила его в Киев, где у нее жила подруга, он видел сверху Бабий Яр - овраг, заросший мрачной зеленью. Но там никто не жил и даже голос понижали, подходя.
Возвращаясь в верхний город, он сворачивает на массовидный бульвар, застроенный сталинским ампиром. Справа над витринными стеклами вывеска "Потсдам".
Небанальное название, хотя на первом плане возникает не полузабытая Постдамская конференция по денацификации с ее героем в мундире генералиссимуса, а фонетическая двусмысленность этого "поц". Заведение, открытое в честь дружбы с ГДР, задумывалось как бар с немецким пивом, но деградировало до уровня забегаловки с обычным пивом. Здесь, вспоминает он, работала его первочитательница. Всматриваясь мимоходом в стекла, он видит знакомое лицо. Но это не проститутка Вера, а Стенич. Он прибавляет шагу, но поздно. Заметив его, Стенич привстает. Призывно машет - несмотря на то, что разделяет столик с яркой девушкой. Вдали от своего театрального училища.
Александр поворачивает назад, толкает дверь "Потсдама".
- Мон шер, какими судьбами?
- Так... Околачиваюсь. Занимаюсь городской феноменологией.
- Как интересно! Идем, расскажешь! Выпьешь с нами "Бархатного"? Сейчас мы его по-мопассановски... Гарсон! Гарсон, кружку пива! Мы здесь укрылись от вездесущих глаз в попытке сплести, ха-ха... заговор обреченных, да, Нора? Мой бывший одноклассник. Нынешняя моя сокурсница и мастер пантомимы. Город Новогрудок. Представь, что есть такой, и даже очень просвещенный...
Нора большерото улыбается, потом ее губы, морщинки на которых выявляют необычайность оранжевой помады, сходятся вокруг темной дырочки, медленно отпускающей струйку дыма. Глаза широко расставлены. В пальцах сигаретка с белым фильтром, на котором отпечаток этой губной помады.
- Вижу, что сражен. Но ничего поделать не смогу: не любит Нора юношей... Нора, а бородатых? Богемных и мятежных? А ля Адам Мицкевич? Сородич ее, кстати...
- Правда?
Нора из Новогрудка в ответ подмигивает.
- Я думал, он родился в Польше.
- Продолжайте думать, - кивает Нора. - Польша и была.
- Господа, ни слова об аннексиях и контрибуциях... - Стенич хватается за книгу, которую Александр положил на свободный стул и вниз обложкой. Что читаем? О, Ясперс, Жэ-Пэ Сартр... L'Etre et Le Neant. Браво, что не сдаешь позиций. Вот тебе твое "Бархатное". Давайте выпьем за безумство храбрых. Первый, Нора, был в нашей школе интеллектуал. Но не физик! Менестрель и трубадур. Даже по телевизору его показывали.
- А тебя?
- Представь себе, что нет. В нашей школе он единственный, кто сделал попытку вырваться из этого болота. И не куда-нибудь, а в МГУ.
Девушка смотрит испытующе:
- И как?
- Мордой об стену, - ухмыляется от пива Александр. - Об массовидность бытия.
- Саша, но что теперь? Ты ведь мне так и не сказал...
- А ничего.
- Совсем ничего?
- Le Neant.
Стенич пугается:
- Что, в армию?
- Нет. Le sursise.
- Как, как? Этого слова мы еще не проходили...
- Отсрочка. До войны...
- Везунчик!
- Но с работой не везет.
- С какой работой?
- Должен. Я же ведь заочник.
- Ах, да! Ведь обмывали... - Стенич смеется. - Не могу не вспомнить по этому поводу Фому Кемпийского... Sic transit gloria mundi.
- Воистину.
- Не принимай, как говорится, персонально... - Стенич успешно подавляет смех. - А куда?
- Экзистенциальный выбор. По-твоему, что лучше, автобаза или трамвайное депо?
- Фуй... Чума на оба дома. Не хочешь за кулисы?
- Я за кулисами и так.
- Осветителем? В крайнем случае, рабочим, но сцены? Сцены, Александр? Могу оказать.
- Серьезно?
- Друзья, - поясняет Нора. - Влиятельные гомосексуалы.
Стенич изображает, что скандализован:
- Элеонора! От сапфистки слышу!
Веселым смехом девушка отвечает на осторожный взгляд Александра.
- Эспри у нее, понимаешь, маль турне. Слегка набекрень - по-нашему. Не слушай ты ее. Не автобаза все же. Будешь при искусстве. Нет, я серьезно? Ты подумай.
- Ладно...
Александр допивает, забирает книжку и встает - излишне резко.
- Уже? А френомено... Хренология твоя? Обещал рассказать?
- В другой раз. Приятно было познакомиться...
Девушка небрежно вскидывает руку с сигаретой.
- Ах, Нора, Нора, яблоко раздора... Тогда оревуар?
Влезая за портьерой в рукава пальто, он слышит, как Стенич пытается обуздать свой голос:
- Дело не в том, что шокинг, просто они - другие. В зажимах, в комплексах... Оставим, ладно. Возвращаясь! Так вот эта сука мне и говорит...
* * *
После ужина отчим набивает трубочку. С лукавым прищуром предлагает перечислить царей в хронологическом порядке.
- Да ну...
- А все же? Просто интересно, как вам преподавали в школе русскую историю.
Когда он и всемирную считает историей, которую рассказывает идиот: много шума и ярости, но немного смысла - если вообще.
- Ну, Грозный. Иван. Который убивает сына.
- Кошмар, - поддерживает мама.
- Верно. Первый и великий.
- Бояр любил в кругу семьи вешать. Над обеденным столом вниз головой.
- Ужас...
- Опричнина, - списывает отчим. - Ты не отвлекайся. Дальше что?
- Романовы.
- Кто первый?
- Михаил Федорович.
- Век?
- Шекспира, - говорит он не вдаваясь, тем более, что мама снова возвышает голос над мытьем посуды:
- Мы-то в шкурах еще ходили!
- Дальше?
- Алексей Михайлович, Федор Алексеевич, Иоанн Алексеевич...
- Верно. Иоанн Пятый. А потом?
Императора Петра, который зверскими методами насаждал прогресс, отчим не оправдывает. Без комментариевони проскакивают Екатерину Первую, Петра Второго, Анну Иоанновну, Иоанна Шестого, Елизавету Петровну и Петра Третьего. По поводу Екатерины Второй мама говорит: "Великая женщина!"
- Л-лярва! - энергично возражает отчим.
- Образованнейшая...
- Такой срамотой покрыла трон Российский, что Европа до сих пор смеется.
- Знаешь? Европой тоже правили не ангелы.
Александр доходит до конца Романовых:
- Которых расстреляли.
- Угроза реставрации была.
- Да, но детей? Алешу? Девочек? - Вворачивает и про "слезинку", из-за которой Достоевский заранее отказался принять наше светлое будущее.
- Идеализм...
- А из наганов в упор - это что?
Отчим окутывается дымом:
- Что сделано, то сделано. Пути обратно нет.
- После такого и вперед не будет.
- Ты это... Думай что говоришь.
- А ты не думай, что я не думаю. Вот именно, что думаю. А так же чувствую. В отличие от некоторых...
- Накурил! - спешит вмешаться мама. - Аж кругом голова идет. Вытирает руки, вешает полотенце на гвоздик. - Со стороны посмотришь желваки катают, как враги. Семья мы или нет?
- Мать! Дай поговорить нам, как мужчинам. Раскудахталась...
- А я и есть наседка! Сын погибает, а он!.. С товарищами по преферансу обсуждай, кто лярва, а кто нет.
Защита не устраивает Александра:
- Это почему я погибаю?
Его игнорируют:
- Если погибает, то дело не в том, о чем ты беспокоишься. Тут, мать, намного все серьезней. Верно говорю? - Отчим поворачивает голову, но устремляет неподъемный взгляд свой мимо - под раковину, на трубу, подвязанную тряпкой, которая капает в подставленную супную тарелку. - Чего молчишь? Не прав?
- Чего ж "не прав"...
- Вот! Дело в дури, которую он вбил себе в упрямую башку!
- Что значит "вбил"... Внушили. Под влияние попал.
- Какое еще влияние?
- Письма получает из Москвы. Абрамцевы там разные. Растлили.
Александр отодвигает табурет.
- Куда ты?
- А чего ему нас слушать? Наверное, свиданка у него. Как они выражаются...
- В сортир! Разрешения испрашивать?
Мать горестно смотрит на клеенку, отчим, сведя брови, выбивает из трубки пепел. Он запирается на щеколду, пинает кверху стульчак. Ударившись, стульчак отлетает обратно, но стукнуться об унитаз не успевает: Александр перехватывает. Струя взбивает пену - переполнен, так сказать, любовью...
- А если, - встречает мать в упор, - она нам ляльку принесет?
- Не принесет.
- Как же не принесет? Вдруг забеременеет?
- Не забеременеет.
Отчим удивляется:
- Как можно в этом быть уверенным?
- О-опытные, - натягивается голос мамы. - Правильно я подозревала... Этим его и держат!
Отчим в недоумении:
- Не понял?
- Это чем же меня держат? - говорит Александр, чувствуя, что краснеет.
- Сам знаешь! И где он нашел себе такую? Тридцать лет, наверно.
- Какая тридцать? Восемнадцать будет девятнадцатого.
- Девочек, значит, растлевать?
- Ты обожди, - пытается отчим, но мама уже сорвалась:
- Я виновата в том, что он такой! Я распустила! Потакала! Деньги на Достоевского дала! "Иностранную литературу" проклятую ему выписывала! Сама с повинной к ним пойду! Пусть забирают!
Отчим поднимает чугунный взгляд:
- Довел до чего мать: совсем у нас свихнулась.
- Свихнулась, так в дурдом сдавайте! Руки себе развяжете! Будете марух на пару приводить!
И бросается на шаткую крышку раскладного их стола. Плечи ее трясутся. Отчим превратился в камень. Поднявшись, Александр обходит рыдающую мать. Ящичек в белом серванте забит и выдвигается с трудом. Счета за электричество, за газ, рецепты, припадочные порывы экономии: "Масло сливочное - 70 коп. Хлеб-булка - 27 коп..." Письмо из Калуги от разыскавшей ее подруги по арбайтслагерю в Люденшайде, Северная Вестфалия, неразборчивые записи кошмаров, какие-то фото... Вот он, пузырек. Про себя он отсчитывает капли в зеленую рюмку, разбавляет из широкогорлого чайника:
- Мам...
Зареванно откидываясь, слабым голосом:
- Что это?
- Капли Зеленина.
Она проглатывает. Слегка, возможно, переигрывает, но в целом они, конечно, абсолютно искренни, люди Великой тоталитарной эпохи...
И что с этим поделать?
* * *
Он сидит за рулем и лихорадочно пишет, иногда подавая локтем звуковые сигналы и приходя в себя.
Дверца "Победы" распахивается.
- Стипендию дали. Едем?
Он прячет записную книжку за пазуху.
- Куда?
- Ну, как ты в школе говорил: где чисто и светло.
- Давай, где грязно и темно. Место мне среди отбросов вашего социализма.
- Почему "нашего"?
- Чьего же? Хозяева, блядь, жизни...
Они выезжают на проспект. Если ехать прямо, то всего через каких-то 700 километров откроется Москва.
- Поперли меня с автобазы, - говорит он. - С демонстративным разрывом направления.
- Почему?
- Попробуй сунься без блата.
- Что, уже и там?
Везомый чужими руками в замшевых митенках, он молчит. Направо Театр оперы и балета, налево Суворовское училище. Сердце сжимается при въезде в генеральский район. Немало пролито здесь слез и квинтэссенции.
Угол Коммунистической и Красной. Укромная периферия Центра. Кафе "Театральное". Ценимое всеми, кто избегает публичности. Здесь перед отъездом Алены они выпили бутылку коньяка. За столиком у дорической колонны. Потом вернулись в ее подъезд и - на цыпочках мимо ее двери на третьем - поднялись на последний этаж, где перед чердачной дверью оказалась удобная площадка с запертым сундуком, на который были сброшены пальто, а также финальный загиб перил, за которые она решительно взялась. И эти ее броски назад и вниз, чтобы успеть. И эти ручки девичьи, бережность которых кажется излишне уважительной, пока за этим трепетом не открывается прозрение об иноприродности... "Они, как голубиные". - "Воробьиные еще скажи". - "Нет, но они такие нежные! Я бы даже сказала, кроткие... По контрасту? Понимаешь?"
Столик у колонны не занят. Александр выдвигает стул, за которым она сидела.
- К сожалению, я за рулем...
- Заметил.
- Стало быть, по "Бархатному"? Сгладим шершавость бытия.
- Да уж, шершавость... Колодоебины.
- Зато, я вижу, созидаешь. Что-нибудь особенное?
- Так. Рассказец.
- Про что?
- Про пидарасов.
- Для "Юности"? Для "Молодой гвардии"?
- О чем бы ни писал, меня не публикуют. Так буду о том, что интересно самому.
- В Центральном сквере знаешь домик-сказку? На задах у Драматического?
- Сортир?
- Там своего первого я вырубил. Одним ударом. Так и плюхнулся мордой в карболку. Не к обеду будет сказано... Давай!
Они дают, берутся за приборы.
- Кстати, я нашего недавно видел. Девятнадцать на двенадцать...
- Где?
- Тоже пиво пил. На пару с девушкой. Похоже, что единомышленницей. Если мысли у них есть...
Адам вынимает новенькую десятку и, расплачиваясь за пиво и беф-строганов, щедро дает на чай. Гардеробщику, подавшему шляпу двумя руками, тоже отпускает рубль.
Между пальмами открывается входная дверь.
- Мальчики!
Александр делает шаг назад, тогда как Адам снимает шляпу при виде решительной актрисы в черном шелковом тюрбане и каракулевой накидке. Суворовец в черной шинели и фуражке вносит и складывает мокрый зонт.
- Сынуля мой...
С непримиримым видом скуластый парень смотрит сквозь них. Со вздохом актриса берет Адама под руку:
- На минутку?
Включив в машине стеклоочистители, Адам сообщает:
- Мечет икру мамаша.
- По поводу?
- Друг наш ее занятия прогуливает. Хе-хе: по мастерству. Просила проведать.
- А позвонить?
- Без телефона живет счастливчик...
Обогнув кирпичные стены трамвайного депо, они пересекают проспект и покидают центр. Долгобродская давит на психику грузовиками. За переездом начинается Заводской район.
- Твой дом.
Александр оглядывается вчуже. Занавески на кухне отныне постоянно сцеплены прищепками, ибо что ни ночь, то семейный совет...
- Что вздыхаешь?
- Три взятых наугад окна... А что за миллионами других?
"Победа" забрызгана до крыши, когда они выходят на улице под названием Радиальная.
Далекая окраина. Рев самосвалов с магистрали. Пятнистая стена блочного дома крест-накрест расчерчена бетонным раствором, который выдавился и застыл навечно. Адам приводит Александра на последний этаж в однокомнатную квартирку, где тесно бархатному баритону:
- Мальчишки! Либертины! А у меня, как назло, ничего нет пур вотр бон буш, для ваших красивых ртов. Не кефир же предлагать позавчерашний?
- Мы отобедали.
- Тогда, быть может, сплетемся в экстазе на десерт? Живыми вензелями?
Александра вдруг сгибает. Он просит соды, которую Стенич приносит в алюминиевой ложечке.
- Что с тобой?
- Сезонное... - Александр прижимает к животу диванную подушку. Сейчас пройдет.
- Чего я только не глотал, чтоб язву себе сделать... Не повезло! Признали годным без ограничений. Здоров, блядь, как сатир с картины Тициана.
- За что тебя и любим.
- Увы! Не только вы.
- Кто же еще?
- Адам... Но только антр ну?
- Естественно...
- Вина или беда, не знаю, но в общем получилось, что уступил я одной особе, в нашем мире весьма влиятельной. Вы догадались... Да. Правилова! Аида Михайловна была председателем приемной комиссии. Что делать? Изменил природе. Теперь старуха жизни не дает.
Адам прочищает горло. - Что же, Аида Михайловна не знает о твоих, так сказать, преференциях?
- Как ей не знать? Театралы друг про друга знают все. Выйди я к "Мальчику с Лебедем", завтра не только в театрах, до киностудии докатится. Не говоря про радио и телевидение.
- Тогда не понимаю...
- Чего тут понимать? Насилие и произвол. Чреватый очень херовыми последствиями. Если эта живоглотка попрет меня из альма матер, сразу же в армию забреют.
- Допустим. Лямку ведь тянуть не будешь? Возьмут в Краснознаменный ансамбль.
- Два года плясать в погонах гопака? Не мое представление о счастье.
- Тогда, хе-хе... люби.
- Твоими бы, Адам, устами...
- Что?
- То самое. О Господи! как верно сказано. Не родись красивой, а родись счастливой! - Стен, темперамент которого учительницы называли "огненным", шагает туда-сюда по блочной клетке, на поворотах с горькой обидой взглядывая в мамино трюмо. Потом, остановившись, хлопает в ладоши:
- Эврика! У меня скоро день рождения. Организуем оргию?
- Оргию? - не верят они своим ушам.
- Ну да!
- В буквальном смысле, что ли?
- Свальный грех?
- Зачем? Мы без греха. Дионисийскую! Но только чур без Мазурка.
- Как же без него?
- Нет-нет! С правящей властью отныне никаких сношений.
- Сын за отца не отвечает.
- Это смотря какой отец. А впрочем, как хотите. Воля ваша, как наш физик однорукий говорил... - Внезапным тигром прыгает на плечи Адаму, который гнется, но выдерживает. - Давайте летку-енку? Нет, без всяких задних? Раз-два! Туфли надень-ка! Как тебе не стыдно спать?
Славная, милая, смешная енка
Вас приглашает танцевать!
* * *
- В Злученных Штатах товарищ Мазурок.
- А младший?
- В тувалете.
Проводив их в комнату, прислуга остается в дверях. Очередной экземпляр принятого здесь образца народной красоты: румяные щеки, груди и посадка. Подкравшись из коридора, Мазурок застает девушку врасплох. Вспыхнув до корней почти белых своих волос, она толкает его локтем: