Утром 20 апреля 1814 года замок Фонтенбло был необыкновенно оживлен.
Немало великих событий произошло во дворце короля Франциска I. В этом чудном здании стиля ренессанс окончились многие мрачные трагедии и произошли незабываемые, сохранившиеся в течение веков, исторические события. Здесь Генрих IV арестовал своего гостя, маршала Бирона, открыв его измену. Здесь великий кардинал Ришелье чуть не попал в западню, которой руководил брат короля с помощью графа де Шале, возлюбленного герцогини де Шеврез. Заговорщики намеревались похитить Ришелье и убить его в дебрях диких лесов, причем хотели распустить слух, что его поймали и убили разбойники, водившиеся в лесах Апремона и на пустырях Франшара. Однако Ришелье открыл заговор, и Шале был обезглавлен.
В 1667 году в Фонтенбло поселилась Христина Шведская, одевавшаяся в мужское платье, бранившаяся, как грубый солдат, владевшая шпагой, как настоящий воин, похожая на красивого мальчика. С ней был ее конюший, бывший ее возлюбленный, маркиз Мональдечи. Христина нашла его письма к сопернице и, придя в ярость, отомстила неверному. Трое из ее офицеров напали на Мональдечи с обнаженными саблями в Оленьей галерее, и королева с жестокостью кошки наслаждалась агонией своей жертвы. Она показала ему письма, осыпала его упреками и оскорблениями. Несчастный на коленях умолял о прощении и помиловании. Однако Христина ничего не хотела слышать. Она призвала духовника, велела ему причастить приговоренного к смерти и прочитать над ним отходные молитвы. Духовник, отец Лебель, вступился за несчастного. Он сказал Христине, что нельзя совершить подобное убийство во дворце короля Франции, что если Мональдечи виновен, то только королевский суд может карать его. Однако мстительная шведка ответила, что она – королева повсюду и везде может наказать преступного подданного. И ветреный конюший был убит, притом очень неловко: три гайдука принимались за это несколько раз. Он носил кольчугу под платьем, и убийцы могли бить его только в голову. Мональ-дечи кричал и молил духовника помочь ему, но монах мог только дать ему отпущение грехов. Измученный, израненный Мональдечн просил отсечь ему голову. Наконец удалось пронзить ему горло. Он мучился еще с четверть часа, призывая Иисуса и Марию. А королева Христина в этот вечер танцевала в соседнем зале с молодым королем Людовиком XIV в балете «Времена года» – изящном произведении известного Берсерада.
Дворец Фонтенбло, в котором вопли жертв часто сливались с музыкой скрипок, во времена империи служил местопребыванием папы Пия VII. До сих пор посетители могут видеть комнату римского первосвященника и стол, у которого он подписал отречение от светской власти над римским королевством, то самое, от которого потом отказался после падения Наполеон. Это отречение ненадолго опередило отречение от престола самого Наполеона, вырванное у него изменой и падением.
Со времени своего отречения Наполеон, задумчивый и мрачный, бродил по галереям молчаливого и пустынного дворца. Великолепные залы, бывшие местом беспрестанных роскошных празднеств, теперь, когда умолк в них шум и исчезла толпа, казались еще печальнее и грустнее, чем обыкновенное жилище.
Не само отречение заботило Наполеона. Он сложил оружие спокойно, мужественно, без отчаяния, побежденный скорее изменой своих друзей, маршалов, чем кажущейся победой союзников.
Он мог еще продолжать войну. Около него в Фонтенбло было собрано до сорока тысяч человек. Пятнадцать тысяч солдат были при императрице. К нему могли быстро присоединиться отряды из Италии и Каталонии, войска Сюше и Сульта. На западе восстание продолжалось бы, а Париж оживился бы, услышав пушки своего освободителя. Союзники, очутившиеся меж двух огней, попали бы в ужасное положение. И все-таки Наполеон подписал отречение, подчинившись приговору ничтожного сената, преданного Бурбонам. Он не мог противиться народной воле, требовавшей мира, а так как остальные государи утверждали, что препятствием к этому миру был только один он, то Наполеон геройски, благородно отстранил себя. На него произвели удручающее впечатление нравственные потрясения, заставившие его так легко подписать отречение от престола. Его мучили измена маршалов и горестное сознание того, что жена не хочет более видеть его, что она воспользовалась событиями, чтобы покинуть его навсегда.
Из всех страданий, перенесенных Наполеоном в последнее время, самым жгучим, самым невыносимым было его двойное сознание крушения дружбы и любви. Он не имел еще доказательства полной измены жены, но ее равнодушие было последней каплей, переполнившей чашу горечи.
Запершись в галерее библиотеки, Наполеон большими шагами ходил взад и вперед, перебирая в памяти печальные события, людскую неблагодарность, измену друзей и останавливаясь каждый раз, как только до его слуха долетал стук колес экипажа во дворе замка.
– Это кто-нибудь из придворных, – говорил он себе, – Кларк, Камбасерес или Удино, явился, чтобы уверить меня в своей преданности, обещать мне помощь, предложить разделить со мною изгнание…
Наполеон подходил к окну, но карета проезжала мимо: его придворные спешили в Париж принести поклонение восходящему солнцу Бурбонов; среди них были и Кларк, и Камбасерес, и Удино. Последними все-таки уехали в Париж Макдональд, Мортье, Монсей. Все они изобретали предлоги, ссылаясь на оставшихся там жен, на здоровье, на дела, требовавшие их присутствия в Париже. Они обещали вернуться назад, но ни один не сдержал обещания.
Наполеон увидел их опять, пресмыкающихся, низкопоклонничающих, полных преданности и обещаний, только после своего потрясающего возвращения с острова Эльба, после гибели нового королевского трона Бурбонов, этого детища хитрости и измены.
Маршал Лефевр предлагал ему попробовать поднять восстание в Париже, опираясь на свою популярность, на свои заслуги и республиканские чувства, сохранившиеся у него, несмотря на то что он стал герцогом империи. Наполеон слушал его внимательно, качая головой, внутренне одобряя дерзкий план поднять Париж и устроить новое подобие Сицилийской вечерни.
Но отречение сломило Лефевра. Он с горечью сказал Наполеону: «Теперь ничего не поделаешь. Сенат потребует отречения» – и уехал.
Маршал Бертье, один из главных начальников армии, правая рука императора, попросил разрешения съездить в Париж только на два дня.
– Поезжайте, принц, – сказал ему с печальной улыбкой Наполеон, – надеюсь, что вы не поступите, как другие, и сдержите свое обещание. Я увижу вас снова, да?
– О, ваше величество, как вы можете сомневаться в этом! – воскликнул Бертье со слезами в голосе, как бы обиженный предположением, что и он может заискивать перед Бурбонами.
Однако Наполеон со вздохом посмотрел ему вслед и, умудренный опытом, проговорил про себя:
– Он не вернется.
Генералам отдельных отрядов были разосланы циркуляры с требованием присоединиться к королевскому правительству, и вскоре же официальная газета «Монитор» обнародовала низкопоклоннические ответы Журдана, Ожеро, Мезона, Лангранжа, Нансути, Удино, Сегюра.
Нельзя упрекать этих маршалов за то, что они не подняли восстание, отказались обнажить шпаги, когда сам Наполеон вложил в ножны свою. Но сама Франция не принимала участия в устройстве нового правления, и присоединение генералов к Бурбонам было совершенно произвольно. Это присоединение начальников армии к другому правительству, не тому, которому они присягали в верности, которое представляло собой защиту страны, сопротивление иноземцам, поддерживая трехцветное знамя и свободы 1789 года, – являлось настоящим военным переворотом.
Иноземцы сильно влияли на Бурбонов; без них Бурбоны предоставили бы французам большую свободу высказываний, если бы измена и присоединение к ним начальников армии не предоставили Талейрану и другим пособникам реставрации полную возможность действовать и всю власть.
Маршалы армии, не сделавшись бунтовщиками, могли не согласиться на осуждение Наполеона. Не присоединяясь ни к эмигрантам, ни к шуанам, ни к королевскому знамени, они могли получить почетный мир, сохранить своего государя, а это помешало бы унижению, разгрому Франции. Они своим влиянием, своим оружием помешали бы сделать из Наполеона пленника. Если они находили присутствие Наполеона на троне опасным для мира, так желаемого народом, они могли провозгласить регентство, возведя на престол Наполеона II.
Император отлично понимал эгоистические, мелкие расчеты маршалов, желавших во что бы то ни стало сохранить все блага, полученные от него, а вместе с тем воспользоваться милостями Бурбонов, и это, конечно, огорчало его.
Но, кроме того, к горькому чувству от неблагодарности и измены у него примешивалось печальное сознание истинных чувств к нему жены. Он долго утешался мыслью о том, что Мария Луиза присоединится к нему, разделит с ним его изгнание. Однако разговор, случившийся в это утро, 20 апреля 1814 года, лишил его этой последней надежды.
Происходил прием комиссаров, назначенных иностранными державами сопровождать Наполеона на остров Эльба.
Были назначены: от Англии – полковник Нейл Кэмпбел, храбрый воин, страдавший от раны, полученной в битве; от России – генерал Шувалов; от Пруссии – граф Трусгес-Вальдбург; от Австрии – генерал Колер.
Наполеон холодно принял комиссара прусского, довольно долго беседовал с русским и английским и задержал у себя после аудиенции генерала Колера, представителя своего тестя. Он спросил его о Марии Луизе, зная, что та виделась в Рамбулье со своим отцом, и горел желанием узнать, что они решили, поедет ли она на Эльбу, какая участь ждет Римского короля.
Австрийский представитель не оставил никакой надежды Наполеону. Он рассказал ему о свидании Франца Иосифа с дочерью в Рамбулье.
Прибыв в замок, император австрийский был встречен германской придворной дамой, помещенной союзниками у императрицы. Эта дуэнья раздражала Франца Иосифа своей болтовней, так что он закричал на нее:
– За каким дьяволом вы тут? Здесь нет императрицы, я хочу видеть мою дочь.
И он резко прошел в помещение Марии Луизы.
Весь этикет с церемониалом, установленный Наполеоном, исчез; не было даже, как верно выразился Франц Иосиф, императрицы: со времени падения Наполеона этот титул не принадлежал больше Марии Луизе, и ее отец, говоря о ней, называл ее просто: «моя дочь» или «принцесса». Он делал это не из доброты или дружелюбия, но для того, чтобы стереть в ней даже воспоминание о муже, принять которого заставили только его победы.
Неизвестно в точности, о чем говорили отец с дочерью, но, вероятно, ему не стоило большого труда убедить Марию Луизу считать себя в разводе с солдатом, которого еще можно было выносить, пока он был могуч и непобедим, но который не мог иметь никакого дела с эрцгерцогиней австрийской с тех пор, как он потерял единственное оправдание своей супружеской дерзости, а именно – владычество над Европой и своих орлов-солдат.
Мария Луиза вовсе не сопротивлялась внушениям отца. Она знала, что Нейпперг был рядом, в спальне, и была уверена, что он сумеет утешить ее во всем.
Франц Иосиф пожелал обнять внука. Мальчика привезли, но, казалось, Римский король не особенно был тронут ласками деда: вернувшись к гувернантке, которая спросила его: «Ну, что, ваше величество, видели вы австрийского императора?» – кудрявый мальчик ответил ей:
– Он мне не нравится. К тому же я знаю, что он не любит моего папу… тогда и я не буду любить его, этого императора Австрии, вот так же, как Блюхера, которого я ненавижу.
Мальчику сказали, что Франц Иосиф очень любит его мать и что он подарит ему чудесные игрушки в своем дворце, в Вене.
– Я не хочу игрушек из Вены, я хочу те, которые у меня были в Тюильри, – упрямо крикнул ребенок. – Их взял у меня король Людовик Восемнадцатый вместе с троном и шпагой моего папы. Но он должен отдать их когда-нибудь. Папа вернется в Тюильри, и я получу обратно свои игрушки.
Наполеон был тронут до слез, когда генерал Колер рассказал ему про эту вспышку ребенка, но вскоре чуть не заплакал от ярости, когда узнал, что его разлука с Марией Луизой решена, что императрица поедет путешествовать для подкрепления здоровья, а король Римский, переименованный в принца Пармского, будет отвезен в Шенбрунн, где получит воспитание, подобающее австрийскому эрцгерцогу.
– Мой сын – германский принц! – с горечью вздохнул Наполеон.
Затем он пожаловался генералу на обращение с ним в изгнании. Дюпон приказал снять на острове Эльба все пушки и убрать боевые припасы. Значит, его хотят оставить совсем беззащитным?
– Я не пожелал королевства, – сказал Наполеон, – я не просил Корсики. Я прошу только защиты от варваров и пиратов. При таких условиях я буду жить, там мирно и спокойно, но не хочу оставаться на острове Эльба, если он не будет достаточно защищен.
– Ваше величество, – сказал генерал Колер, – я передам это временному правительству.
– Мне нет никакого дела до временного правительства! – гордо ответил Наполеон. – Я заключил договор с союзными государями, им вы и передайте это. Я не так лишен возможности продолжать войну, как это думают, но не хочу разорять Францию и поддерживать волнение в народе. Солдаты же преданы мне больше, чем когда-нибудь. Если я не получу помощь и безопасность по нашему договору, я откажусь ехать и найду убежище в Англии. Раздался стук в дверь.
– Кто там? – спросил Наполеон.
– Дежурный адъютант.
– Что надо? Войдите!
Адъютант, полковник Анрио, вошел и доложил:
– Ваше величество, обер-гофмаршал поручил передать вам, что уже одиннадцать часов.
– Вот еще новости! – пожал плечами император, – с каких это пор я подчинен часам обер-гофмаршала? Возможно, господа, что я вовсе не поеду. Позовите ко мне комиссара Англии.
Вошел Нейл Кэмпбел, ожидавший в соседнем зале.
– Полковник, – обратился Наполеон к изумленному англичанину, – если бы я отказался ехать на остров Эльба, нашел бы я себе убежище у вас, в Англии?
– Ваше величество, – с живостью ответил Кэмпбел, – я уверен, что моя страна поступила бы с вами со всем великодушием, подобающим в отношении героя, находящегося в несчастии.
– Да, Англии я доверяю, – с волнением сказал Наполеон. – Ваша нация самая великая из всех, ваш народ превосходит всех национальным умом. Я удивляюсь и поклоняюсь Англии. Я был вашим величайшим врагом, откровенно говоря, но, отдавая себя в ваши руки, я верю, что вы не злоупотребите своей победой.
Так доверялся побежденный герой коварней Англии.
Но раньше, чем попасть в ад на остров Святой Елены, ему предстояло еще чистилище на Эльбе.
Обратившись к генералу Колеру, Наполеон сказал:
– Я сохраняю за собой право обратиться к великодушию Англии, но пока соглашаюсь на условия, предписанные мне Европой. Пусть предупредят моих офицеров: сегодня я отправляюсь в путь.
Экипажи для императора и его свиты выстроились во дворе гостиницы «Белая лошадь», которая после этих событий, более важных, чем все описанные нами раньше, стала называться «Двор прощания».
Императорская гвардия выстроилась в боевом порядке. В предпоследний раз она приветствовала свое божество. Все население Фонтенбло собралось у решеток замка.
В первом ряду можно было различить иностранных комиссаров и среди них Нейл Кэмпбела в красном мундире, с подвязанной рукой. В центре каре, образуемого гвардией, стояли верные сподвижники Наполеона, товарищи его последнего часа: Друо, Бертран, Коленкур, Марэ. Генерал Бертран, стоявший у порога галереи, по которой должен был пройти изгнанник, возвестил:
– Император!
Все обнажили головы. Показался Наполеон. На нем был костюм времен его славы: старый сюртук и треуголка. Он шел между шпалер немногих царедворцев несчастья, состоявших из нескольких субалтерн-офицеров, слуг и чиновников замка. Вот все, что уцелело от пышного цветника королей в Эрфурте, окружавшего великого Наполеона в апогее его славы, и от ослепительного тюильрийского двора.
Готовясь спуститься по парадной лестнице, Наполеон обернулся назад. Он искал глазами еще кого-то – надежного товарища, которого надеялся тут встретить, но не находил.
– Где же Рустан? – осведомился наконец император у барона Фэна.
Секретарь был вынужден сознаться, что накануне Рустан скрылся куда-то из дворца, не сказавшись никому.
Наполеон с грустью махнул рукой: у него навернулись невольные слезы.
Итак, мамелюк, верный мамелюк, бессменный товарищ дня и ночи, этот страж дверей и походной палатки, которому Наполеон в течение двадцати лет во Франции и на всех европейских полях битв доверял себя, вручал свою жизнь и свой сон, этот Рустан, осыпанный подарками и знаками дружбы императора, этот раб, подаренный пашой, как лошадь, как собака, и сделавшийся важной персоной, почти приближенным императорской семьи, также бежал от своего государя. Таким образом человеческая неблагодарность и низость открывались пред Наполеоном все в более и более отвратительном виде на каждом шагу, который он делал по пути к изгнанию.
Упомянем, что этот презренный Рустан, которого сманили и подкупили Бурбоны, выступал впоследствии за деньги в увеселительных заведениях низшего пошиба в Лондоне, а в Париже – в Пале-Рояле. Он явился феноменом предательства в ту эпоху, когда имя предателям было легион.
Едва император показался вверху парадной лестницы, барабаны забили поход. Он поднял руку, чтобы водворить тишину, и, двинувшись к войску, громко сказал:
– Офицеры, унтер-офицеры и солдаты моей старой гвардии, прощайте! В продолжение двадцати лет я находил вас постоянно на пути чести и славы. В последнее время, как и во времена нашего благополучия, вы не переставали являть собой образец верности и отваги.
С такими людьми, как вы, наше дело не было бы проиграно! Но война затянулась бы до бесконечности: она перешла бы в междоусобие, и Франция сделалась бы через это еще несчастнее. И вот я пожертвовал своими интересами ради интересов отечества. Я уезжаю! Вы же, друзья мои, продолжайте служить Франции. Ее счастье было моей единственной мыслью и останется навсегда близким предметом для моего сердца.
Не сожалейте о моей участи! Если я согласился пережить себя, то опять-таки с целью послужить вашей славе. Я намерен описать великие дела, совершенные нами сообща. Прощайте, дети мои! Хотелось бы прижать к сердцу каждого из вас, но я обниму по крайней мере вашего командира, поцелую ваше знамя.
Тут выступил вперед ветеран, покрытый боевой славой, весь в рубцах, генерал Пети, командовавший совместно с Камбронном императорской гвардией. Наполеон привлек его к себе, взяв за плечо, и прижал к груди. Потом он подозвал жестом знаменщика.
Офицер протянул императору священный символ. В этом знамени императорской гвардии сосредоточилась вся слава двадцати прошедших лет: непобедимое, развевалось оно в Вене, в Берлине, в Москве. Оно вступило в Труа после громких побед. И ему, закопченному пороховым дымом, предстояло погибнуть в рядах последнего каре под Ватерлоо.
Наполеон, величавый первосвященник этого поминального обряда по мертвецам побежденной Франции, поднял священный стяг. Храбрецы, собранные на отпевание погребенной империи, содрогнулись и в первый раз поникли головой: по их рядам пронесся трепет при этом воинственном возношении. Момент вышел торжественный, религиозный, трагический.
Наполеон поцеловал знамя и взволнованно сказал:
– Дорогой орел, пусть этот прощальный поцелуй отдастся в сердце каждого француза!
Все плакали. Даже английский комиссар Нейл Кэмпбел вытащил здоровой рукой платок и провел им по глазам.
Император проворно сел в ожидавшую его коляску. Он торопился скрыть свое волнение, ему не хотелось заплакать перед своими солдатами.
Отъезд произошел в следующем порядке: шествие открывали двенадцать кавалеристов; за ними следовали карета генерала Друо, коляска императора с генералом Бертраном, отряд кавалерии, четыре крытых экипажа иностранных комиссаров и восемь экипажей для адъютантов, офицеров императорского дома и слуг.
Гвардия и уличная толпа молча смотрели вслед этому погребальному поезду. Люди обнажили головы, точно провожая покойника, и никто не смел крикнуть хоть что-либо императору на прощание.
Вечером Наполеон остановился ночевать в Бриаре. Он ужинал один с генералом Бертраном. Изгнание началось.