Карьера Б. П. Шереметева началась так же, как она начиналась у каждого представителя русской знати, — с придворной службы. Время от времени по особым назначениям он выполнял разные придворные обязанности: сопровождал царя в поездках по монастырям и подмосковным селам, стоял рындой при торжественных приемах и т. п. В 1679 году он был назначен в Большой полк товарищем воеводы — это была первая его служба военного характера. Через два года видим его уже воеводой Тамбовского разряда (по-современному — военного округа). Никаких сведений о деятельности Б. П. Шереметева в том и другом звании мы не имеем, но из самих назначений ясно, что он быстро выдвинулся среди своих сверстников. В 1682 году при восшествии на престол царей Ивана и Петра он уже был пожалован в бояре. Боярский чин открыл перед ним возможность широкого участия в высшем управлении государством, главным образом в качестве члена Боярской думы, а затем — в форме тех или других чрезвычайных поручений. Таким путем, можно сказать, Шереметев становится активным участником государственной жизни.
На исходе XVII века в области внешней политики два главных вопроса стояли перед Россией: отношения с Турцией и отношения со Швецией. Вопрос турецкий выдвигался необходимостью защиты южных границ от вторжения крымских татар. Легче всего он мог быть решен путем доведения русских владений до берегов Черного и Азовского морей. Но Крым был вассалом Турции, и борьба с ним сделала неизбежной войну с Турцией, тем более что Турция имела притязания на влияние в пределах Украины вообще. Отсюда крымские походы В. В. Голицына — при Софье, азовские и прутский походы — при Петре.
Отношение к Швеции определялось в основном стремлением России утвердиться на балтийском берегу. Это стремление естественнее всего осуществлялось бы возвращением из-под власти шведов старинных русских областей Ингрии и Карелии, то есть восточного побережья Финского залива. Необходимость для экономического развития России собственных «морских пристанищ» на балтийских берегах была тогда уже совершенно ясна, и во второй половине XVII века на многократных посольских «съездах» и переговорах со шведами московские дипломаты неизменно предъявляли требование о возвращении областей на Балтике; не раз называлась и шведская крепость Ниеншанц, на месте которой потом возник русский Петербург.
В противостоянии с турками и шведами Россия не была одинокой. С Турцией имели свои счеты Польша, Австрия и Венеция, особенно первая, и это обстоятельство делало их естественными союзниками России. Точно также и Швеция восстановила против себя своих соседей Польшу, Данию и Бранденбург, грозя превратить Балтийское море, как тогда говорили, в «Варяжское озеро», то есть завладеть всеми его берегами. Отсюда — сложная система союзов, в которой свое место заняла и Россия.
В марте 1686 года прибыли в Москву для заключения союза против турок польские послы. Вести переговоры, или, по-тогдашнему, «быть в ответе», был назначен с русской стороны среди других и Б. П. Шереметев. С самого начала русские выставили непременным условием заключения союза закрепление Киева, уступленного полякам в 1667 году, за Москвой, а взамен этого обязывались разорвать мир с султаном и двинуть войска в Крым. Поляки упорно хотели сохранить Киев за собой, и только крайняя нужда в таком мощном союзнике, как Москва, заставила их согласиться на русские условия. Эта большая победа московской дипломатии лично Шереметеву принесла звание «ближнего боярина и наместника Вятского». Он же был отправлен в конце 1686 года в Польшу во главе огромного посольства, а затем с тем же посольством — в Вену, чтобы объявить императору Леопольду о заключении «вечного мира» с поляками.
При исполнении этих поручений Борис Петрович проявлял обычные московским дипломатам свойства — не знающую колебаний стойкость в преследовании поставленной задачи и неумолимую требовательность в отношении посольского церемониала. В возникавших не раз в Польше и Австрии на этой почве спорах — например, по вопросу о том, в каком месте выходить из кареты при приезде ко дворцу, когда снимать шапку, как произносить царский титул, сколько раз кланяться и т. п. — обыкновенно верх оставался за московским боярином. А наряду с этим в поведении Шереметева сказались, как мы уже видели, и новые, незнакомые дипломатам прежнего времени черты, свидетельствовавшие о зарождении в Москве новой культуры поведения.
Дипломатические поручения были, однако, только эпизодами в жизни Бориса Петровича. Поприщем, на котором он приобрел известность, было военное дело. Вскоре по возвращении из посольства он был назначен воеводой Белгородского разряда, на обязанности которого лежала охрана южной границы от татарских набегов, а в следующем, 1688 году принял участие в походе В. В. Голицына против Крыма, предпринятом согласно условиям «вечного мира» с Польшей. Это первое выступление будущего фельдмаршала в настоящих сражениях не было, однако, удачным: в двух сражениях в Черной и Зеленой долинах предводительствуемый им отряд был смят татарами, хотя он сам и проявил большую храбрость.
В первое время по вступлении Петра в управление государством положение Шереметева не изменилось. Хотя он без колебаний стал на сторону Петра в столкновении его с сестрой-правительницей, тем не менее молодой царь не оставил его при себе, а послал на прежнюю должность в Белгород. Так, в течение почти восьми лет, до 1695 года, Борис Петрович оставался вдали от Москвы и царского двора, пока Петр, начиная войну с турками во исполнение все того же договора с Польшей, не призвал его. На этот раз ближайшей целью войны был Азов. По принятому на военном совете плану русские войска должны были действовать одновременно в двух направлениях: полки нового строя вместе с московскими стрельцами были двинуты к Азову, чтобы овладеть им, в то время как дворянская конница и казаки, направленные к низовьям Днепра, должны были отвлечь на себя крымских татар. Шереметеву ввиду его опыта борьбы с крымцами и турками поручено было командовать этой второй армией общей численностью до 120 тысяч человек.
Может быть, вспоминая печальные уроки крымских походов Голицына, Шереметев принял назначение с явной неохотой. И на самом деле задача была выполнена им только отчасти. В первый год войны после четырехдневной осады сдался ему хорошо укрепленный турецкий городок Кызы-Кермен на Днепре, после чего турки уже без боя отдали три других таких же городка. Но до Крыма Шереметев не дошел и вернулся на Украину. Следующий год дал еще меньше. Шереметеву велено было, соединившись с Мазепой, идти под Очаков, но он дошел до реки Берестовой и здесь остановился. Между тем почти все татарское войско было в это время на Дону, под Азовом, и только крайняя осторожность полководца помешала русским разгромить беззащитный Крым.
Несмотря на скромность результатов, поход Шереметева положил начало его военной славе. В Москве за взятие Кызы-Кермена ему устроена была торжественная встреча, позднее, во время заграничного путешествия, его всюду — в Польше, в Вене, в Риме и на Мальте — принимали, как знаменитого победителя «неверных», а мальтийские рыцари в знак уважения к его заслугам в борьбе против «врагов креста Христова» даже настояли на том, чтобы Борис Петрович взял на себя командование их эскадрой во время маневров, хотя до приезда в Италию он едва ли даже и видел корабли.
В 1700 году началась Северная война. Швеция была противником не менее, а скорее даже более опасным, чем Турция. Шведская армия была невелика, но она считалась лучшей в Европе, ее солдаты были закалены в боях, а командиры были опытны и искусны. Слабым местом Швеции казался молодой король Карл XII, которому ставили в упрек легкомыслие, но он быстро опроверг это мнение, поразив Европу своими военными талантами. Словом, война не обещала быть легкой.
Первые русские регулярные полки были составлены из даточных людей, к которым присоединили «охочих людей». Всего набрано было двадцать семь полков. Все они сведены были в три дивизии (или «генеральства») по девять полков в каждой. Такова была первоначальная организация армии. Начальниками дивизий были назначены генералы Адам Вейде, Автоном Головин и Аникита Репнин. Шереметев ни к организации регулярной армии, ни к командованию ею не был привлечен.
По русскому плану главным местом военных действий должна была быть Ингрия — побережье Финского залива. Прежде всего предполагалось овладеть крепостью Нарва и течением реки Наровы. В августе 1700 года от польского посланника Лаппо царь получил известие, что Карл с 18 тысячами войска направился в Лифляндию, к Пернову. Это известие заставляло спешить с осадой Нарвы.
Где был и что делал в это время Шереметев — не совсем ясно. Есть только письмо к нему Петра от 2 мая 1700 года — первое из сохранившихся. Оно писано в ответ на донесение Бориса Петровича, и из отдельных его фраз можно вывести заключение, что Шереметеву поручено было собирать дворянское ополчение и разбросанные по разным местам пехотные полки прежнего строя. В этом письме мы находим упрек Шереметеву в медлительности, который много раз потом будет повторяться в разных формах и с разной силой: «Полно отговариваться, пора делать; воистину и мы не под лапу, но в самый рот неприятелю идем, однакож за помощию Божиею не боимся»{81} (это как будто даже намек на трусость фельдмаршала). Петр спешил с открытием военных действий и торопил Шереметева, видимо, считая операцию достаточно подготовленной, а Шереметев медлил, может быть, находя ее по свойственной ему осторожности преждевременной и ссылаясь, как можно догадываться по цитируемому письму, отчасти на «непостоянство» черкас, отчасти на отсутствие «огнестрельных мастеров» при ополчении. Из упреков Петра видно, как он оценивал эти отговорки.
Была ли готова русская армия к осаде Нарвы и тем более к встрече с Карлом? Конечно, поражение под Нарвой можно бы признать достаточно убедительным ответом на этот вопрос. Однако могут быть и другие соображения в объяснении катастрофы: неосведомленность о численности неприятеля, стесненность армии укрепленным лагерем, неблагоприятное для русских направление ветра и т. п.
Но, вероятно, самый надежный ответ дает нам организация обучения и управления армии. Обучение и командование находились почти исключительно в руках иноземных офицеров. Насколько они отвечали своему назначению? Вот отзыв о них генерала П. Гордона, наиболее авторитетного из специалистов военного дела, знакомых с состоянием тогдашней русской армии: «За два последние года очень многие офицеры приехали в Россию… Большая, если не большая часть их, были низкие и худые люди. Многие из них никогда и не служили офицерами…»{82}.
А вот отзыв о тогдашних офицерах генерала Головина, в ведении которого находилось обучение армии: «Дела своего не знали, нужно было их учить, и труды пропадали даром». Общего отзыва Шереметева об иноземных офицерах мы не имеем, но в отдельных случаях его мнение о них также невысоко. Говоря, например, о солдатских полках, набранных в 1703 году, он писал Петру об их командном составе: «…а у тех солдат полковники выбраны с Москвы ни к чему годные и пьяны, только лучшее ружье и людей задолжили, а не росписав их по старым полкам — ничево в них не будет, только на стыд да на печаль»{83}. Петру, впрочем, не приходилось доказывать малую пригодность этих людей, он и сам хорошо знал их качества; в резолюции на докладе Шереметева о необходимости замены непригодного полковника князя Никиты Репнина иностранцем он написал: «Князь Никита такой же, как и другие: ничего не знают»{84}.
Не вполне благополучно было и в сфере высшего командования. Как мы знаем, в армии, кроме генерал-майоров Боура, Ренне, Чамберса и Брюса, было три «полных» генерала — А. А. Вейде, А. М. Головин и А. И. Репнин, командовавшие «генеральствами»; имелся и четвертый генерал — Шереметев, называвшийся в этом звании с января 1700 года. Азовские походы убедили Петра во вреде «многоначальствия»; следовательно, необходимо было объединить высшую военную власть в одних руках. Из четырех названных генералов наибольшим опытом обладал и наибольшей популярностью пользовался, несомненно, Шереметев. Но он участвовал до сих пор только в войнах с турками и татарами, и его опыт мог оказаться недостаточным при встрече с западной регулярной армией.
Оценивая шансы Петра на счастливый исход войны, английский посол Витворт позднее, в 1708 году, писал: «Величайшее горе царя — недостаток в хороших генералах. Фельдмаршал Шереметев — человек, несомненно обладающий личной храбростью, счастливо окончивший порученную им экспедицию против татар, чрезвычайно любимый в своих поместьях и простыми солдатами, но до сих пор не имевший дела с регулярной неприятельской армией и недостаточно опытный…»{85}. Без сомнения, Петр не мог не учитывать последнего этого обстоятельства; во всяком случае, Шереметев остался пока начальником «дворянской нестройной конницы».
Сначала Петр нашел такой выход: Ф. А. Головину был дан высший чин генерал-фельдмаршала, чем, хотя и формально, достигалось единство командования и в то же время открывалась широкая возможность для самого Петра влиять на ход военных действий. Головин вовсе не имел военного опыта, но зато представлял собой важное удобство: был исключительно предан царю, и Петр мог быть уверен, что всякая его мысль будет исполнена со всей точностью.
Эта комбинация, однако, не получила реального значения: как раз в самый критический момент явился к Петру, который уже был в походе, в Новгороде, австрийский генерал герцог Карл-Евгений де Круа с отличной рекомендацией австрийского императора. В договоре, который был заключен с герцогом, значилось: «Что все генералы, офицеры, даже идо солдата, имеют быть под его командой во всем, яко самому его царскому величеству, под тем же артикулом»{86}. Приняв должность главнокомандующего, де Круа сразу же отправился под Нарву.
Между тем под Нарву прибыл и Шереметев с дворянской конницей, а в конце сентября сюда явился и Петр. Известно, что затем произошло: неожиданно возникший под Нарвой Карл XII нанес жестокое поражение русским. Едва ли можно ставить Шереметеву в вину, что конница, которой он командовал, первая обратилась в бегство, но на нем, без сомнения, лежит ответственность за другое: посланный под Везенберг, откуда ожидались шведы, он нашел город незанятым и ушел, оставив его, как вскоре выяснилось, подошедшему неприятелю. Потом, когда шведы от Везенберга двинулись дальше по направлению к Нарве, он не без успеха ударил по ним, но тут же снова отступил, не собрав сколько-нибудь точных сведений об их численности. Впоследствии это дало основание де Круа отнести даже чуть не всю вину за поражение на счет Шереметева: «О случае под Нарвою герцог не ведал… — писал он Петру о себе в третьем лице. — Шереметев никакой ведомости не принес, как что чинится; а как шведы пришли, то ушел он со своею конницею и не пришел до боя: что ж мог герцог вяще чинить, когда все солдаты поушли?»{87}. При всем том Шереметев обнаружил верное понимание условий боя: по его мнению, высказанному на военном совете, следовало не ждать шведов за окопами, а выйти им навстречу в поле. «Несомненно, — утверждает специалист, давая оценку такому маневру, — это был бы лучший выход из данного положения, так как оставаться в растянутых окопах менее всего соответствовало обстановке…»{88}.
Петр был очень недоволен действиями Шереметева, писал к нему «с гневом», как выразился фельдмаршал в своем ответном письме к царю. Можно предполагать также, что снова было обвинение в трусости. Шереметев оправдывался как мог: «Бог видит мое намерение сердечное, сколько есть во мне ума и силы, с великою охотою хочю служить, а себя я не жалел и не жалею; изволь, кому веришь, посвидетельствовать мое дело…» Тут же он пишет, что ему первый раз за всю жизнь приходится испытать такое «бедство»{89}.
Мы в действительности не знаем, насколько точны были полученные Шереметевым сведения, и едва ли можем судить о том, в какой мере точные сведения могли бы предотвратить происшедшую под Нарвой катастрофу. Сам Петр оценивал причины поражения совсем иначе, гораздо шире: «Когда сие несчастие (или, лучше сказать, великое счастие), — написал он в своем Журнале, — получили, тогда неволя леность отогнала и ко трудолюбию и искусству день и ночь принудила…»{90}. Это значит, другими словами, что русская армия, по мысли Петра, вступила в войну недостаточно подготовленная и что, следовательно, Шереметев не так уже был не прав.
Поражение под Нарвой произвело опустошение не только в рядах солдат и офицеров, но и в высшем командовании: попали в плен главнокомандующий де Круа и дивизионные генералы А. А. Вейде и А. М. Головин. В скором времени после того третий дивизионный генерал А. И. Репнин был послан с 20-тысячным отрядом в Литву на помощь Августу. Таким образом, из высшего генералитета в распоряжении Петра остался один Шереметев. Конечно, Репнин, а не он, был послан в Литву потому, что именно Шереметева Петр хотел иметь в более важном месте военных действий. Свидетельствует об этом и то, что в 1701 году не позднее июня месяца Борис Петрович начинает называться в официальных документах «генерал-фельдмаршалом»{91}.
Этот звание, однако, не означало, что Шереметеву передавалась полная власть главнокомандующего. Повторялась та же комбинация, что и с Головиным: руководство армией держал в своих руках Петр, определявший действия фельдмаршала. В дальнейшем эта система усложнилась: на сцене появился Меншиков — как посредствующее звено между царем и Шереметевым.
Обстоятельства складывались, можно сказать, неожиданно благоприятно для русских. Карл удовольствовался победой под Нарвой и двинулся против Августа, оставив для охраны шведских владений в Лифляндии и Эстляндии генерала Шлиппенбаха с 8-тысячным отрядом и генерала Крониорта с такими же приблизительно силами в Финляндии. Петр решил воспользоваться уходом короля и опустошить Лифляндию и Эстляндию. К этому его подталкивали и соображения внешнеполитического характера. Стремившейся войти в Европу России приходилось считаться с международным мнением, а оно после нарвского поражения ценило русских невысоко. «Войну нашу мало в дело ставят, больше присмеиваются», — сообщал из Вены посол князь П. А. Голицын в июне 1701 года{92}. Для поднятия русского престижа была необходима в скорейшем времени хотя бы маленькая удача. Тот же П. А. Голицын писал: «Всякими способами надо домогаться получить над неприятелем победу. Сохрани Боже, если нынешнее лето так пройдет. Хотя и вечный мир учиним, а вечный стыд чем загладить? Непременно нужна нашему государю хотя малая виктория, которою бы имя его по-прежнему во всей Европе славилось»{93}.
Задача одержать такую викторию и была поставлена перед Шереметевым. «О чем паки пишу: не чини отговорки ничем»{94}, — писал ему Петр, отнимая возможность сослаться даже на болезнь. Он торопил фельдмаршала и имел для этого основания. Но в распоряжении Шереметева были прежде всего толпы беглецов из-под Нарвы, деморализованных поражением и утративших дисциплину, и их еще предстояло превратить в годное для наступления войско. Сверх того, правда, ему было придано несколько драгунских и солдатских полков из тех, которые не были под Нарвой, но их надо было укомплектовать и обучить; прибыли также казаки, татары и калмыки, но они, будучи воинами своеобразными, тоже несли с собой немало хлопот. Перед фельдмаршалом стояла трудная задача — обеспечить всех в разоренном войною крае продовольствием и фуражом! Тут, по словам Бориса Петровича, во всем было большое «не-порядство»: «Приставников много, да ничего не делается…»{95}.
3 июня 1701 года вышел формальный указ, согласно которому «на его, великого государя, службу в Великом Новгороде и Пскове велено быть генералу… Б. П. Шереметеву с ратными людьми для охранения тех городов… и над… неприятельскими войски, обретающимися в Ливонии и Лифляндии для поиску»{96}. Под командованием Шереметева в обоих городах собралось войск всякого рода свыше 30 тысяч, из них во Пскове — более 20 тысяч. Первоначально Шереметев действовал с помощью более или менее крупных военных партий, до 2 тысяч человек, состоящих чаще всего из казаков, татар и калмыков; они посылались главным образом под разные мызы, где, по сведениям разведки, собирались «неприятельские люди». Теми же партиями производилась разведка и крупных неприятельских сил.
2 октября 1701 года Петр был в Пскове. Приблизительно в это время одной из партий было обнаружено присутствие Шлиппенбаха с 8-тысячным отрядом около Дерпта, и, по всей вероятности, тогда же Петр, имея в виду полученные сведения, указал, как записано в Военно-походном журнале Шереметева, что «генералу-фельдмаршалу и кавалеру с ратными конными и пешими людьми быть в генеральном походе и итти за Свейской рубеж… для поиску и промыслу над… неприятели и разорения жилищ их…»{97}.
Так произошла первая встреча Шереметева со Шлиппенба-хом при Эрестфере в декабре 1701 года. С русской стороны, кроме 4 тысяч драгун и 6 тысяч дворянской конницы, участвовало 8 тысяч пехоты при 16 орудиях. Был момент, когда исход сражения казался сомнительным: идя с конницей впереди пехоты и артиллерии, следовавших под начальством генерала-майора Чамберса, Шереметев завязал бой с главными силами шведов и попал в окружение, однако держался стойко, чуть ли не до последнего заряда, пока не подошел Чамберс. После этого русские всеми силами перешли в наступление. Попытка Шлиппенбаха контратаковать не удалась. Поражение шведов было полное: «генерал Шлиппенбах, оставя 6 пушек, и знамена, и прочую амуницию, ушел с бою с самыми малыми людьми…»{98}.
С этого времени в Военно-походном журнале Шереметева находим торжественное описание выступлений фельдмаршала в походы. «И июля в 12-м числе (речь идет о походе в 1702 году. — А. З.) господин генерал-фельдмаршал и кавалер по совокуплении с пехотными полками пошед в надлежащий свой путь швецкою землею, ополчась по военному обычаю, и шли впереди его, господина генерала-фельдмаршала: в ертауле генерал-майор Назимов с московскими и с городовыми дворяны, Мурзенок — с полком, донской атаман с казаками, драгунские полки… калмыки, двор генерала-фельдмаршала, за ними атъютанты, выборные роты и гусары, драгунские полки… роты московские, 2 роты рейтарских, рота казаков»{99}. В этой картине объединяются черты нового регулярного строя и старого «московского», а если еще присоединить сюда встречающийся в некоторых документах своеобразный «титул» Шереметева — «Большого полку генерал-фельдмаршал» (как и для всего сосредоточенного во Пскове войска название «Большого полка»), то московская старина, пожалуй, будет говорить здесь сильнее, чем петровское время.
Итак, враг, который по первым его успехам казался непобедимым, был побежден — и не в небольшой стычке, а в серьезном сражении. Это был момент, с которого начался перелом в общем настроении русских. Наградой Шереметеву за победу был орден Андрея Первозванного.
Может быть, не без влияния успеха при Эрестфере Петр думал уже зимой 1702 года перенести военные действия с запада на север — в Ингрию. «Намерение есть, — писал он фельдмаршалу, — при помощи Божией по льду Орешик доставать…»{100}. Для этого предполагалось употребить войска, сосредоточенные в Новгороде и Ладоге. Шереметеву же предписывалось со всеми войсками, конными и пешими, идти в Сомрскую волость Псковской губернии, чтобы не допустить к Орешку и Канцам «сикурсу» из Ливонии. Борис Петрович, верный своей осторожности, отвечал, что сначала хорошо бы должным образом подготовить драгунские полки. «Есть ли не будут по сей росписи присланы драгунам лошади и припасы, и с ними иттить в поход с безружейными нельзя, чтобы какого безславия не принесть»{101}, — писал он царю 9 февраля 1702 года. Петр не признал соображения фельдмаршала убедительными, но поход все равно не состоялся: его остановили слухи о готовившемся шведами нападении на Архангельск, заставившие Петра отправиться на север. «Зело желали исполнить то («достать» Орешек. — А. З.)… но волею Божиею и случаем времени оное пресеклось до своего времени»{102}, написал он Шереметеву.
Фельдмаршал мог, казалось бы, отдохнуть; ему было разрешено даже съездить в Москву, правда, ненадолго. Скоро он получил указ, отправленный Петром с пути, из Вологды, которым предписывалось выступить в новый поход, на этот раз в Ливонию. Этот указ не сохранился, но по письмам фельдмаршала можно догадаться, что опять не обошлось без обычных неприятных для него сентенций насчет медлительности. И снова Борис Петрович вынужден оправдываться; но на этот раз не перед Петром, а перед Ф. А. Головиным, конечно, в расчете, что тот передаст все царю: «Получил я указ от самого… о походе моем. Богом засвидетельствуюсь, вседушно рад, с великою охотою, и время, по-видимому, удобно бы было, только как Бог поведет, и великою печалью неутешною печалюсь, и щитая дни и часы, что кои прошли, и мешкота моему походу учинилась, только не за мною»{103}. Виновниками «мешкоты» были соединения калмыков, казаков и московских дворяне, которые опаздывали к армии. Прошло почти два месяца, прежде чем фельдмаршал двинулся в поход.
Это был второй «набег» Шереметева. Он был направлен против того же Шлиппенбаха, который, двигаясь от Дерпта к югу, остановился у мызы Санга. Перевес был решительно на стороне русских: у Шереметева было около 30 тысяч, у Шлиппенбаха всего 9–13 тысяч. Узнав о движении Шереметева, Шлиппенбах хотел уйти назад: от мызы Санге пошел «меж рек и болот самыми тесными дорогами…» к мызе Платоре. Фельдмаршал, «не мешкая нигде…», последовал за ним. Тогда Шлиппенбах, бросив обоз, «побежал» за реку Амовжу, но здесь, у мызы Гуммельсгоф, был настигнут посланными ему вдогонку татарами, калмыками и казаками и вынужден был принять бой. Сначала шведы потеснили русский авангард и захватили даже несколько орудий, знамен и часть обоза, но с подходом главных сил под командой Шереметева положение быстро изменилось: Шлиппенбах был разбит и сам он «едва спасся» в Пярнов, «а оставшуюся неприятельскую пехоту, — как сказано в Военно-походном журнале, — наши, отаковав во фланк, многих в полон побрали и порубили…»{104}. После этого повсюду были разосланы отряды, которые произвели страшное опустошение в крае: «…мызы их неприятельские, и деревни, и мельницы, и всякие заводы, которые по дороге и в стороне, потому ж жгли и разоряли, и хлебных запасов и сен пожгли множество, и от Дерпта до рубежа по сю сторону мыз и деревень ничего не осталось»{105}. Было захвачено несколько тысяч пленных и до 20 тысяч голов скота. Шереметев, отрядив генерал-майора фон Вердена с четырьмя полками к Вольмеру, куда намеревался отойти с остатками своего отряда Шлиппенбах, сам осадил Мариенбург, который через несколько дней, не дожидаясь штурма, сдался. Здесь Шереметеву досталась большая добыча, в составе которой между прочим была и Марта Скавронская, будущая жена Петра I.
Поход фельдмаршала заканчивался, когда он получил от Петра письмо с благодарностью за победу при Гуммельсгофе. Вместе с тем Петр выражал желание, которое уже было предупреждено Шереметевым по собственной инициативе, чтобы он еще «довольное время» побыл в Лифляндии и, «как возможно», землю разорил, «дабы неприятелю пристанища и сикурсу своим городам подать было невозможно»{106}. Донося об исполнении этого желания, фельдмаршал доложил, что оканчивает поход: «…августа 31-го числа пойду ко Пскову; больше того быть стало невозможно: в конец изнужились крайне и обезхлебели, и обезлошадели, и отяготились по премногу как ясырем и скотом, и пушки везть стало не на чем, и новых подвод взять стало не откули и во Пскове нет. Чиню тебе известно, что, всесильный Бог и пресвятая Богоматерь, желание твое исполнил: больше того неприятельской земли разорять нечего»{107}.
В результате двух «набегов» Шереметева и действий посылавшихся им партий намеченные ранее операции в Ингрии значительно облегчились, и Петр в августе 1702 года уже мог сообщить своему польскому союзнику, что он намерен, «обретаясь» близ неприятельской границы, «некоторое начинание учинить», то есть осуществить намеченный ранее поход к Орешку (Нотебургу) и Канцам. Сборным пунктом для войск была назначена, как и в предыдущем году, Ладога. В начале сентября здесь находились П. М. Апраксин и А. И. Репнин и при них свыше 16 тысяч солдат. Сюда же «для генерального совету» вызвал Петр письмом от 3 сентября и Шереметева, подчеркнув необходимость его присутствия: «…а без вас не так у нас будет, как надобно»{108}. Затем, через несколько дней, новое письмо от 9 сентября: «…просим: изволь, ваша милость, немедленно быть сам неотложно к нам в Ладогу: зело нужно и без того инако быти не может»{109}. Мы видим совсем иной тон в царских письмах к Борису Петровичу: видимо, успехи в Лифляндии смягчили в глазах Петра недостатки фельдмаршала. 13 сентября Шереметев «пошел» из Пскова, и в Ладоге «его царское величество, — как записано в Военно-походном журнале, — указал з генерального совету ему, генерал-фельдмаршалу и кавалеру с вышеписанными ратными людьми… итить преже к городу Шлюсенбурху и оной с помощию Вышняго Бога отаковать»{110}. По смыслу записи Шереметев назначался главнокомандующим в предстоящей операции. Осажденный в конце сентября Нотебург 11 октября капитулировал. Общая роль главнокомандующего здесь осталась в тени ярких эпизодов, связанных с именами самого Петра и Меншикова. Но прерогатива официального представительства целиком принадлежала Шереметеву — от его лица, например, написан (хотя и с поправками Петра) ответ на условия сдачи, предложенные командованием нотебургского гарнизона{111}.
После взятия Нотебурга явилась мысль сразу же предпринять «генеральный поход» в оставшиеся нетронутыми местности Эстляндии и Лифляндии. По всей вероятности, поход был задуман, как и в предыдущих случаях, Петром, и можно не сомневаться, что Шереметев высказался против, говоря о неготовности армии. Подумав, Петр решил, что «лутче быть к весне готовым, неже ныне на малом утрудиться (как и сам, ваша милость, писал)»{112}. Последняя фраза, несколько неясная по смыслу, становится совершенно ясной при сопоставлении с ответом Бориса Петровича Петру: «А что изволил генеральной поход отставить, от Бога изволил совет принять: все совершенно бы утрудили людей, а паче же бы лошедей, и подводам бы была великая трудность…»{113}. Конечно, Шереметев не мог бы так писать, если бы от него исходило предложение о походе, а с другой стороны, в этой аргументации мы узнаем привычный образ мыслей фельдмаршала.
Чуть раньше, 15 ноября, фельдмаршал почти с отчаянием писал Петру о состоянии материальной части в драгунских полках, составлявших главную силу в его походах: «Великая мне печаль принеслась в лошадях драгунских, зело худы от безкормицы. Сена, которые кошены, тех во Псков и ныне и везть нельзя. Указное сено с архиерея и с прочих без меня не возили ж, а ныне везть стало нельзя за разпутицею; также и овес с дворцовых волостей не собран, а довольствуют меня указами. Посланы указы, а лошади помирают… и впредь, естли такое будет непотребство, все пропадет»{114}.
Из-под Нотебурга Петр поспешил в Москву, где у него много было неотложных дел: «…сам ведаешь, — писал он по пути из Новгорода фельдмаршалу, — сколько дела нам на Москве…»{115}. Но фельдмаршал был крайне нужен ему и там: «…когда не быть походу, нужда есть вашей милости быть сюда великая»{116}. Но у Бориса Петровича были дела в Пскове: поблизости от Нарвы были обнаружены «неприятельские швецкие люди» около трех тысяч человек. «И управя сие дело при помощи Божии, — писал он царю, — сам побреду к тебе, государю, к Москве наскоро»; но и тут не прямо: «…только день или два замешкаюсь в Новегороде для управления драгунских лошедей и забегу в Ладогу, где стоят Малинин полк и новые драгунские полки…», да еще надо ему осмотреть Ладожское озеро: «крепко ли» и в случае, если крепко, послать татар и казаков в Корелу, «чтобы им даром не стоять бездельно»{117}.
В Москве Шереметев пробыл до марта, занятый обучением дворянского войска. Здесь же, уже собираясь в Псков, он, по-видимому, получил приказ Петра ехать в Шлиссельбург ввиду намеченного наступления на Ниеншанц. Но в Шлиссельбурге находились тогда и сам Петр, и Меншиков, а между тем нельзя было оставлять без надежного управления Псков, эту центральную базу для борьбы со шведами. И фельдмаршал написал Петру письмо, ярко рисующее его повседневную военно-административную работу: «Изволишь обо мне помыслить, что мне делать в Шлиссельбурге, все там без меня управлено будет, а когда дело позовет (то есть придет время наступления. — А. З.), я тотчас буду готов. А без меня во Пскове, ей, все станет…
Новоприборные полки кто устроит к великому походу? Подводы кто изготовит? И где кому быть, кто распорядит?»{118}.
Впрочем, в Пскове Шереметев пробыл недолго. Вскоре Петр призвал его к себе, написав, что «все готово»; царь торопил его, «чтоб не дать предварить неприятелю нас, о чем тужить будем после»{119}. Фельдмаршал явился в Шлиссельбург, и уже 12 апреля под его командой двинулись на Ниеншанц берегом Невы казаки, калмыки и татары, несколько батальонов Репнина и Брюса, два драгунских полка, три солдатских, новгородские дворяне, а 30 апреля подошел Петр с преображенцами. 1 мая после бомбардировки крепость сдалась. Как и под Нотебургом, договор о капитуляции писан от имени Шереметева, и ему 2 мая комендант вручил ключи от крепости.
Итак, «Ингрия в руках»{120}, «заключительное место», как назвал устье Невы Петр, занято и вместе с ним получены, — берем слова дядьки Петра Т. Н. Стрешнева из поздравительного письма царю, — «пристань морская, врата отворенные, путь морской»{121}. Программа, с которой Россия вступала в войну, была выполнена, а как реальный символ этого на берегах Невы был заложен 16 мая 1703 года Петербург, будущая столица. Вопрос состоял теперь в том, как удержать приобретенное. Пока Карл преследовал Августа в Польше, Петр мог выбирать способы обеспечения своих завоеваний.
Первым делом было решено отобрать у шведов ближайшие к Петербургу старые русские города — Ямы и Копорье, которые шведы превратили в крепости. Осада Копорья была возложена на Шереметева, к Ямам был отправлен генерал Верден, который, взяв город, присоединился потом к Шереметеву. Осада Копорья, однако, шла медленно: частью по причине каменистой почвы, затруднявшей осадные работы, частью по отсутствию орудий. С прибытием подкреплений и мортир дело пошло успешнее. 27 мая 1703 года крепость сдалась, и фельдмаршал, уведомляя царя об этом событии, приглашал его и Меншикова приехать в завоеванный город: «Пива с собою и рыбы привозите: у нас нет…»{122}, — наказывал он Петру. Видно, что с царем у него за это время установилась не совсем обычная короткость.
Тогда же решено было укрепить Ямы (Ямбург), и Шереметев поехал туда для наблюдения над фортификационными работами. К 15 августа работы были закончены. «…Новопостроенный город Ямбург, — доносил Шереметев Петру, — снаружи пришел в совершенство, и ворота замкнули у города»{123}. Окончание работ праздновали шумно, но недолго. Еще 24 июля Петр писал Шереметеву, что как только «город совершится», ему следует предпринять «некакой поход»{124}. А 18 августа царь напутствовал фельдмаршала общим пожеланием: «…чтоб не зело скоро возвратиться оттоль, но соверша хорошенько…»{125}.
Это был третий «набег» Шереметева. По плану он должен был захватить Гдовский уезд, Ракобор, Колывань, поселения на Рижской дороге и выйти к Печерскому монастырю, то есть обойти кругом Эстляндию и Лифляндию. В поход шли девять драгунских полков и около четырех тысяч «нестроевых» и «низовой конницы» — татар, калмыков и донских казаков; к ним Петр разрешил прибавить «пехоты разве полк или два…», но не более, чтобы «медления в походе» не было{126}. 22 августа отряд выступил и 29-го подошел к мызе Торменкюле. Стоявший там шведский «караул» при подходе русских отступил к Ракобо-ру, где в то время находился неудачливый противник фельдмаршала генерал Шлиппенбах со своими полками. «И я, — писал Шереметев Петру, — шел с великим поспешением, чтоб его застать, и он, не дождався меня, оставил табор, что в нем ни было, и побежал к Колывани и за собою мосты разметал, и обняла нас ночь, и лошади наши томны стали…» Шереметев становился на отдых, а Шлиппенбах «во всю ночь бежал…». Наутро снова пустились в погоню, но скоро от дальнейшего преследования пришлось отказаться: «…пришли переправы и болота великия, и места пустыя»{127}.
Шлиппенбах благополучно ушел, но цветущие ливонские города ожидала горькая участь. В первую очередь испытал ее Ракобор. Видимо, у самого фельдмаршала было в душе сожаление, когда он описывал этот город в письме к Петру: «И домы тут великие были каменные, слободы большия, строение немалое, ратуша гораздо хороша и кирка каменная, и всяких припасов во всех обывательских домах было много…». Все это — и не только город, а и его окрестности — было разорено и сожжено. Конечно, разорение сопровождалось грабежом: «…все ратные люди удовольствовались как в харчах, так и в конских кормах…». И вдруг в тоне письма — неожиданная шутливость, объясняющаяся общим стилем придворных петровских нравов: «…только мне учинили великую обиду: где я стоял в королевском доме, все ренское и шпанское вино выпустили за посмех.
Такой негодный народ! Только довольствовался аптекарьскими водками…». А дальше опять в прежнем тоне: «…и каков тот Ракобор был жильем и богат припасами, и какия места, изволишь уведомиться от посланного моего и от языков, а всего истинно, государь, не описать»{128}.
В письме называется еще ряд городов: Панда, Вильнев, Руин, Карнус, и о каждом из них упоминание оканчивается одной и той же короткой, но от повторения приобретающей особую выразительность фразой: «и тот город разорили ж». В заключение ко всему отчету читаем: «…и пришел на те же места разоренные, где прошлова года был. И больше того чинить разорения и всего описать невозможно». Но у фельдмаршала не было сомнения в целесообразности произведенного разгрома: «И как им, неприятелям, нынешную зиму остальныя свои войска чем прокормить, Бог знает, можете, ваше величество, сами лучше рассудить…»{129}. Петр мог быть доволен достигнутым результатом.
В конце октября царь и фельдмаршал отправились в Москву. 11 ноября состоялся их торжественный въезд в город. Войска проходили через семь триумфальных ворот в сопровождении огромного «полона». По обыкновению Петр отвел себе в процессии скромную роль, а первую предоставил Борису Петровичу: пышный фельдмаршальский поезд был центром торжественной процессии.
Вот какой вид он имел по описанию современника барона Г. Гюйссена: «Вначале генерал-фельдмаршал Шереметев в санях пространных с дышлом о шти возниках в бронях немецких, на которых шоры зело пребогатые и изрядные были. Перед ним ехали в убранстве французском дворовые его походные люди 30 человек и конюшей его верхами. И прежде тех дворовых людей ведены его ж, фельдмаршала, три лошади простые (без всадников. — А. З.) во всем конском немецком изрядном наряде, а за теми простыми лошадьми его ж, фельдмаршала, сани походныя везены шестернею»{130}.
Что любопытно: заслуги фельдмаршала получили признание не только царя. Из всех сотрудников Петра Борис Петрович — единственный, кто стал героем народных песен. Они возникли, без сомнения, в солдатской среде: об этом говорят встречающиеся в них названия мест, даже даты, памятные только участникам походов. Многочисленность вариантов песен и широта их географического распространения означает, что этим сюжетом овладело народное творчество, применив к его обработке свои приемы и сообщив московскому боярину черты былинного героя. Это могло случиться только при условии, что Борис Петрович чем-то стал близок простому народу. В большинстве своем песни относятся к лифляндскому периоду войны и самые богатые из них вариантами — к битве при Эрестфере. Как ни странно это, но по сравнению с ними даже песня, посвященная Полтаве — лишь бледное подражание.
Для народного сознания в лифляндских походах Шереметева как будто центральный интерес Северной войны; с точки зрения народной психологии последующий ход событий представляется только как их следствие. Если поражение под Нарвой произвело сильное впечатление в Европе, то еще более сильное впечатление должно было оставить оно в России — в ущерб чувству нашего национального достоинства. Упадок духа грозил стать источником дальнейших бедствий. Петр понял это и, может быть, потому, не давая укорениться упадочническим настроениям после Нарвы, настойчиво требовал тогда от Шереметева скорейшего выступления против торжествующего врага. И шереметевские успехи, можно сказать, спасли положение. Благодаря им воспрянула русская армия, а непобедимость шведов отошла в прошлое.
Поэтому песни о победе при Эрестфере, или Красной мызе, проникнуты особенно бодрым настроением. Вот в каком виде рисуется выступление в поход:
Не грозная туча восставала,
Не част-крупен дождик выпадает:
Из славного из города из Пскова
Подымался царев большой боярин
Граф Борис сударь Петрович Шереметев.
Он с конницею и со драгуны,
Со всею московскою пехотой.
Не дошед, он Красной мызы становился
Хорошо-добре полками приполчился,
Он и пушки и мортиры все уставил.
Не ясен сокол по поднебесью летает,
То боярин по полкам нашим гуляет:
Что не золотая трубушка вструбила,
То возговорит царев большой боярин
Граф Борис сударь Петрович Шереметев:
«Ой вы, детушки, драгуны и солдаты!
Мне льзя ли на вас надежду положите, —
Супротив неприятеля постояти?».
Тут возговорят драгуны и солдаты:
«И мы рады государю послужите
И один за одного умерети!»
…Не две грозные тучи на небе всходили —
Сражалися два войска тут большие,
Что московское войско со шведским.
Запалила Шереметева пехота
Из мелкого ружья и из пушек.
Тут не страшной гром из тучи грянул,
Не звонкая пушка разрядилась:
У боярина тут сердце разъярилось.
Не сырая мать-земля расступилась,
Не синее море всколебалось,
Примыкали штыки тут на мушкеты,
Бросали все ружья на погоны,
Вынимали тута вострые сабли,
Приклоняли тут булатные копья,
Гналися за шведским генералом
До самого до города до Дерпта…{131}
Форма обращения к солдатам, приписанная песней фельдмаршалу, дает указание и на другую причину, по которой народное творчество избрало его своим героем, — хорошее отношение к солдатам. Недаром войска, состоявшие в его ведении, обычно находились, по отзывам свидетелей, в хорошем виде. Важнее среди всех показания Меншикова.
В начале 1705 года он был послан царем в Витебск, где стоял в то время Шереметев со своими полками, для осмотра их состояния. Борис Петрович не очень-то доверял его беспристрастности. Но вот как формулировал свое впечатление Меншиков в донесении к царю: «В Витепске зело-зело изрядно солдаты убраны и во всем довольны и здоровы, також де и в Полоцку тем же подобны, только не так одежны…»{132}. Находившийся при русской армии в Литве Витворт вынес такое же впечатление. «Московскую пехоту всюду очень хвалят, — писал он, — и полк, который при мне вступал в город два дня тому назад, шел в отличном порядке: офицеры все были в немецком платье, а рядовые хорошо вооружены мушкетами, шпагами и штыками»{133}. Заботливость Шереметева по отношению к солдатам, конечно, должна была придавать ему популярности в народной массе.
До определенного момента Петр только в общем плане учитывал интересы своего союзника — польского короля Августа II; военные операции обоих были раздельными, и русские войска, за исключением одного незначительного случая, не выходили из пределов Ингрии и Лифляндии. Но к началу 1704 года положение Августа сделалось крайне тяжелым. Карл, задумав лишить его короны, нашел поддержку среди самих поляков. Для России замена Августа ставленником шведского короля означала потерю Польши как союзницы. По словам Петра, «мы и сысканая (то есть территории, приобретенные в Ингрии и Ливонии. — А. З.) потеряти можем», если Август «не точию от неприятеля, но и от бешеных и веема добра лишеных поляков с срамом выгнан и веема престола лишен быти может»{134}.
При таких обстоятельствах собственный интерес диктовал Петру непосредственно вмешаться в польские дела. Вместе с тем он понимал, что помощь Августу будет тем вернее, чем прочнее русские войска будут чувствовать себя в Лифляндии. Но у шведов там оставалось еще несколько крепостей — Дерпт, Нарва, Рига. Логика подсказывала, что следует в первую очередь изгнать оттуда шведов. Некоторое время Петр колебался между двумя решениями.
Сначала он склонялся ко второму решению, и Шереметев получил приказ готовить новый поход. Но известие о низложении Августа заставило Петра передумать, и Шереметеву 23 марта 1704 года дан был указ «итить в польскую сторону… буде с конницею трудно, хотя бы пехоту подвинуть к рубежу». Впрочем, речь шла не о выступлении, а только о «немедленном приготовлении» — выступить Шереметев должен был по получении нового письма, но зато уже «трех дней не мешкать»{135}. 12 апреля, однако, походу «в польскую сторону» был дан отбой: Петр писал, что по «подлинной ведомости» шведская партия в Польше потерпела разгром и потому вместо «великого похода» фельдмаршалу предписывалось «как возможно скоро иттить со всею пехотою… под Дерпт и осаду з Божиего помошию зачать»{136}.
Между тем обстоятельства внесли в подготовку похода осложнение. От пленных шведов узнали, что Шлиппенбах собрался идти к устью Наровы, чтобы ударить по стоявшему там русскому отряду, который не пропускал корабли с припасами для Нарвы. Поэтому от царя пришло новое поручение: если сведения о планах Шлиппенбаха верны, то надо путь ему «пресечь» и «на то изготовить сколько полков пристойно…»{137}. Шереметев как будто даже обрадовался возможности новой встречи со своим старым знакомым, и, хотя Петр этого не требовал, готов был лично отправиться в поход против Шлиппенбаха: «…благодарил бы я Бога, чтоб он пришел в тот угол… Сколько Бог мне да поможет, поищу я ево и сам, где он ни будет…»{138}. А осада Дерпта? 20 мая фельдмаршал получил категорическое напоминание: «…немедленно извольте осаждать Дерпт, и зачем мешкаете, не знаю… Еше повторяя, пишу, не извольте медлить»{139}. Так что мечты о новой встрече с Шлиппенбахом пришлось оставить.
К моменту получения последнего письма Петра полки к Дерпту уже были отправлены: одни — сухим путем, другие — водою. В Дерпте был сильный гарнизон, около трех тысяч человек. И имелось одно обстоятельство, о котором фельдмаршал не говорил, но которое можно предполагать: он сознавал свою недостаточную опытность в осаде таких крупных крепостей, как Дерпт. Правда, под его командованием были взяты Нотебург и Ниеншанц, но там действительное руководство осадой принадлежало, без сомнения, не ему.
9 июня Шереметев прибыл под Дерпт. Всего здесь было сосредоточено 24 полка (15 — пехоты и 9 — кавалерии), около 23 тысяч человек; при них 27 пушек, 15 мортир, 7 гаубиц. Сразу по прибытии фельдмаршал приказал начать осаду. Город ответил ожесточенным сопротивлением. Некоторая наивность заметна в письме Шереметева к Меншикову из-под Дерпта: «И не можем по се число (21 июня. — А. З.) пушечной, и мортирной и стрельбы отбить, и зело нам докучают, залбом стреляют на все наши шанцы, пушок из восьми и из двенатцати бомб по десяти сажают… в самые батарей бомбы сажают, и две пушки медные двенатцатифунтовые ранили. Я, как и взрос, такой пушечной стрельбы не слыхал». Конечно, и наша бомбардировка им «шкодит гораздо», «только, — оговаривался фельдмаршал, — они непрестанно дочинивают»{140}.
Прошло три недели, а заметных результатов не было. 2 июля приехал Петр. Он нашел, что люди «в добром порятке»: «зело бодры и учреждены», но осадные работы ведутся неправильно — старались пробить брешь там, где крепостная стена не позволяла. «Просто сказать, — писал царь Меншикову, — кроме заречной батареи и Балковых шанец[5] (которые недавно пред приездом нашим зачаты), все — негодно, и туне людей мучили. Когда я спрашивал их: для чего так, то друг — на друга, а больше — на первова (который только ж знает)»{141}.
Петр взял дело в свои руки. В результате в разных местах стены были пробиты три бреши. В ночь с 12-го на 13-е произошел упорный бой, и 13 июля Дерпт капитулировал. Оставив фельдмаршалу инструкции, Петр тут же уехал под Нарву, которую тоже осаждали русские войска.
Некоторое время Шереметев оставался в Дерпте, налаживая порядок в городе и принимая меры к исправлению поврежденных бомбардировкой городских укреплений. «Чуть жив от суеты, — писал он Ф. А. Головину, — не имею ни от кого помощи»{142}. Между тем пришло письмо от Петра: он желал, чтобы фельдмаршал как можно скорее шел с войсками к Нарве.
24 июля Шереметев сообщил Меншикову, который вместе с Петром находился под Нарвой, что пехота уже выступает, конница выступит завтра, «а я останусь на день для крайней своей болезни… зело я, братец, болен и не знаю, как и волотца, рад бы хотя мало отдохнуть»{143}. Но отдохнуть не пришлось: вероятно, в тот же день, когда это писалось, было получено новое письмо от Петра: царь требовал идти к Нарве «днем и ночью… с конницею и пехотою…» и добавлял: «А естли так не учинишь, не изволь на меня пенять впредь»{144}.
Все это не мирится с нашими представлениями о положении главнокомандующего: Борису Петровичу оставляли слишком мало простора для проявления самостоятельности. И чем глубже Петр входил в военное дело, чем шире раскрывался его военный гений, тем теснее становилась сфера самостоятельной деятельности фельдмаршала. Ни одной по существу значительной операции он не «смеет» — употребляя его выражение — начать или предпринять иначе, как по указу царя или без доклада ему. И не только в вопросах стратегического, но и чисто хозяйственного характера он обращался за указаниями к царю. Если, например, получал указ сделать запас провианта, то считал необходимым спросить «сколько класть и как ево возить: нынешнею ль зимою или весною, и буде весною возить, также и анбары, во что те провианты класть, и люди, кем и на каких подводах возить…»{145}.
Можно сказать, все действия фельдмаршала регулировались инструкциями или «статьями», исходившими от Петра. Яркое изображение вытекающих отсюда последствий, в частности душевного состояния Бориса Петровича, дает его письмо к Петру из Пскова от 29 января 1702 года: «Премилостивейший государь, получив твой государев указ, что за волею твоею не быть мне к Москве, нужные имею дела в доношение, без чево пробыть невозможно. Об ыных делех сколько крат писал и сам тебе, государю, доносил — на многое указу не получил, и естли в таком неуправлении весна застанет, крайней худоба будет, от чево, сохрани Боже. И я, последний раб твой, смертно печалюсь, чтобы вместо милости не понесть на себе гневу и не причтено бы было в некакое нерадение и в оплошку. Прикажи ко мне прислать статьи: что мне делать…»{146}. Может иногда даже показаться, что фельдмаршал сам не хотел самостоятельности и вполне удовлетворялся ролью исполнителя.
Когда он бывал вместе с Петром или Меншиковым, как, например, под Нотебургом и Ниеншанцем, то руководящая роль, а с нею и вся ответственность обыкновенно переходила к тому или другому, и это время рисовалось Борису Петровичу, судя по его письму к Петру от 22 мая 1704 года, как самое беззаботное. «Известно тебе, государю, — писал он, — ни от ково помощи не имею; лехко мне жить при тебе, государе, да при Даниловиче: ничево я за милостию вашею не знал не только в управлении, но и в самых главных делех, везде ваша милость — своею особою да отвагою…»{147}.
Меншиков, как ближайшее доверенное лицо царя, приблизительно с 1704 года приобрел большое значение в армии; к нему обращались с просьбами и за указаниями в военных делах люди, состоявшие в самых высоких рангах, в их числе был и Борис Петрович. Тон его писем к Меншикову говорит не менее чем самое содержание: «Милости у тебя, братец, прошу, умилосердися не для меня, для лучшего управления: если не во гнев будет государю и тебе не в противность… И о том, государь, не прогневайся»{148}.
Насколько искренен был фельдмаршал, оценивая так свое положение при Петре и Меншикове? Может быть, вполне верить его искренности в данном случае нельзя. В июле 1703 года, поздравляя Петра с одержанной при его непосредственном участии победой над шведами под Петербургом, Шереметев писал: «А я особливо, хваля и благодаря Бога, радуюсь, что такое дело тобою, премилостивейшим, самим, а не чрез повеление твое совершилось»{149}. Что хотел этим сказать фельдмаршал? Что распоряжаться издали легко — совсем не то, что быть лично на месте боя? Если так, то в этом двусмысленном пассаже можно увидеть отзвук затаенного неудовольствия, которое у Бориса Петровича вызывал постоянный контроль со стороны Петра. Да и Петр как будто всегда подозревал в нем склонность сделать по-своему и, может быть, к ней столько же, сколько и к медлительности фельдмаршала нужно относить то раздражение, которое слышится в окриках царя по адресу Бориса Петровича: «Не отговаривайся, не толкуй, делай, как указано».
13 июля Нарва, «которою, — по выражению, приписываемому Петру, — четыре года нарывало, ныне прорвало», была взята штурмом. Далее в истории Северной войны начался новый период, который вместе с тем был до известной степени новым периодом и в жизни Бориса Петровича.
После взятия Нарвы логика пройденного пути требовала ликвидации остальных шведских крепостей: в Лифляндии — Ревеля и Риги, в Финляндии — Выборга и Кексгольма. Но в это время Август, которого Карл XII как зайца гонял по Польше, двинулся в Литву, к русским границам, и при этом взывал к Петру о помощи. Петр решил поддержать союзника, и 20 августа Аникита Репнин получил указ «идти с конными и пешими полками в Полоцк». Таким образом, с конца 1704 года театр военных действий был перенесен в Литву и Польшу.
Достигнутые успехи, несомненно, нисколько не скрывали от глаз Петра I недостатков командного состава армии. Не случайно 10 февраля 1705 года был издан манифест об условиях приема иностранцев в русскую службу. С особенной настойчивостью приглашались «искусные генералы», которые «в свете не чрез одну рекомендацию, но чрез… воинские службы добрую славу и искусство получили»{150}.
Еще в 1702 году в Россию был приглашен барон Георг Огильви, дослужившийся на австрийской службе до звания фельдмаршал-лейтенанта. Но к приезду встретились разные препятствия, и только в мае 1704 года Огильви прибыл, наконец, в Москву; в июне, в звании русского генерал-фельдмаршала, он уже руководил осадой Нарвы. Меншиков остался им очень доволен и писал Петру, что Огильви «к настоящему делу (ведению осады. — А. З.) паки прилагает изрядные способы, зане зело во всем искусен и бодро опасен есть»{151}.
Таким образом, в русской армии оказалось теперь два генерал-фельдмаршала в должности главнокомандующих. «Войско все, — писал царь Огильви 18 мая 1705 года, — вам, двум фельтмаршалам, вручено с полным воинским правилом, судом и указом…»{152}.
Посол Витворт, бывший всегда в курсе всяких разговоров и новостей, писал в марте 1705 года: «В этом году между фельдмаршалом Шереметевым и фельдмаршалом Огильви, как слышно, идет спор, — которому из них достанется высшее начальство и кто будет командовать в случае, если им придется действовать вместе. Прошлого года такого вопроса не возникало: у каждого из них была отдельная армия. Хотя генерал Шереметев — старый фельдмаршал, Огильви — более старый воин; он не хочет уступить…»{153}.
Как обычно, у Витворта сведения в принципе точные. Действительно, до февраля 1705 года интересы обоих фельдмаршалов не сталкивались. Шереметев все это время был занят по указаниям царя разного рода операциями и оставался как бы в стороне от общего командования. Огильви же находился в Москве, занимаясь, как можно предположить, работой по реорганизации армии. По крайней мере, Меншиков в письме к Петру от 2 апреля 1705 года писал из Витебска: «…а Огвиллий еще сюда не бывал»{154}. Тем не менее уже в феврале Петр решил точно определить функции каждого из фельдмаршалов, предоставив одному, именно Шереметеву, в командование конницу; другому, Огильви, — пехоту. Эту новость сообщил Шереметеву Меншиков, и тот принял ее очень болезненно: «…я рад вседушно волю твою, премилостивейшего моего государя, исполнять, — писал он Петру, — только принеслась мне печаль и от печали и в болезнь пришел, на что самовидец — ево милость губернатор (Меншиков. — А. З.)»{155}. По поводу целесообразности этой меры между царем и Меншиковым возникла даже своеобразная полемика. По мнению Меншикова, лучше было бы каждому из фельдмаршалов дать половину пехоты и конницы; при таком положении между ними возникнет соревнование, и оба, один перед другим, будут «прилежнее и радетельнее» смотреть за своими войсками. Приводил светлейший князь и более глубокую аргументацию, высказывая опасение, что предложенное царем разделение пехоты и конницы непременно вызовет зависть у одного к другому и приведет к «контрам», так что в случае если командующему пехотой понадобится конница, или наоборот, то они друг другу откажут в помощи{156}.
Серьезные основания имеет под собой и мнение Петра. Он исходил из взятого за основу русской тактики положения, что во время этой войны следует уклоняться от генерального сражения, а по возможности вредить неприятелю «легкими способами». При такой тактике предполагалось раздельное применение пехоты и конницы, и если их поделить между двумя командирами, то в тех случаях, когда понадобится соединенное действие всей конницы или всей пехоты, пришлось бы одному из фельдмаршалов управлять «половиной чужой команды». В связи с этим Петр сформулировал сложившуюся у него теорию высшего военного управления. Борис Петрович ставит себе в оскорбление, что ему дали одну кавалерию. Но по своему званию фельдмаршала он должен быть всегда готов к самым разным комбинациям; только второстепенные генералы выполняют постоянные функции, а «у высоких генералов не бывает определения, но по случаю времяни командуют болше и менше, также иногда — конными, иногда — пешими»{157}. Поэтому Борис Петрович опечалился напрасно, так как разделение было произведено не для оскорбления ему, а «ради лучшего управления…». Царь «каратенка» (то есть коротенько) в письме к фельдмаршалу сам выразил ему свое сожаление, поручив Меншикову все объявить «пространнее»{158}. Как бы то ни было, обстоятельства складывались так, что, говоря фигурально, два медведя должны были оказаться в одной берлоге.
В марте 1705 года стали поступать сведения, что Карл XII решил двинуться в Литву, а, значит, появления его нужно было ждать и у русских границ. В этом случае движению шведов следовало противопоставить общий план действий, предполагающий известное единство командования. Сам Петр находился в Воронеже и мог, как видно из письма его к Шереметеву от 19 марта, дать обоим фельдмаршалам только общую директиву: ввиду приближения шведского короля «свести войска вместе и поступать с неприятелем, как Господь Бог наставит, а генерального бою, — писал царь, — отнюдь не давайте». Он рекомендовал Шереметеву действовать, «согласясь с господином Огилвием»{159}. Но ведь в достижении согласия и был корень вопроса! К счастью, у Петра было более надежное средство, чем добрая воля фельдмаршалов — «верный товарищ» А. Д. Меншиков; в один день с цитированным письмом к Шереметеву царь написал и ему, поручая следить, «меж главных начальных чтоб было ладно…»{160}. Впрочем, Меншикову не пришлось выступать посредником в столкновении фельдмаршальских самолюбий: слухи о движении Карла в Литву оказались ложными, и скоро каждый из фельдмаршалов получил от Петра особую задачу.
Для русской армии, занявшей линию вдоль Немана, важное значение получал вопрос о путях на Полоцк и Ригу, через которые поддерживалось сообщение армии Карла, бывшей в Польше, с оставленным в Лифляндии 8-тысячным отрядом генерала Левенгаупта. Промежуточными опорными пунктами на этом пути служили для шведов курляндские крепости Митава и Бауск. Шереметеву была поставлена задача уничтожить отряд Левенгаупта. Согласно инструкции от 17 июня 1705 года он и генерал-майор Чамберс должны были выступить «в легкий поход» (то есть с одной конницей) и отрезать Левенгаупта от Риги. В результате запертый в Курляндии Л евенгаупт мог или направиться в Польшу, но путь туда ему загораживали генералы К. Э. Ренне и И. Р. Паткуль, или «сесть» со своим войском в Митаве и Бауске, но здесь его должен был блокировать фельдмаршал.
В начале июля Шереметев выступил из Друи. В его распоряжении имелось около 8 тысяч конницы — это был едва ли не первый случай, когда русские оказались в равном числе со шведами. Поначалу им сопутствовал успех: посланный Шереметевым к Митаве генерал Боур захватил под стенами крепости две пушки и пленных. Левенгаупт тем временем остановился у Мурмызы, заняв весьма удобную позицию. 15 июля Шереметев подошел к Мурмызе и построился в виду неприятеля; причем в центре стал сам фельдмаршал, на левом фланге — полковники Игнатьев и Кропотов, на правом — генерал Боур. Ввиду сильной позиции шведов на генеральном совете было решено по предложению фельдмаршала «баталии не чинить», а попытаться «выманить» неприятеля из занятых им «крепких мест». Этот план, однако, не удался, поскольку полковник Кропотов «прибежал» к фельдмаршалу со словами, что неприятель уходит, а затем, не дождавшись его «указу», он и Игнатьев «пошли на неприятеля и… учинили бой». Тогда фельдмаршал, чтобы поддержать их, поневоле вынужден был двинуть остальные силы. В жестоком бою, после некоторых колебаний, обозначился перевес русских. Но все испортили драгуны Игнатьева, которые, пробившись через шведский центр к обозу, принялись грабить его, а потом под натиском оправившихся шведов бросились в полной «конфузии» назад и привели в расстройство свою же пехоту. При наступлении ночи Шереметев велел коннице и пехоте отступить, «чтоб в ночном времени людей не потерять…»{161}. В руках шведов остались 13 русских пушек.
Вряд ли справедливо возлагать вину за это поражение на Шереметева. И сам Петр как будто берет фельдмаршала под свою защиту от обвинений: редактируя официальную реляцию о сражении при Мурмызе, он собственноручно в том месте, где речь идет о действиях Кропотова и Игнатьева, внес оправдывающие Бориса Петровича слова: «без воли фелтмаршалка»{162}. Убеждением в невинности фельдмаршала объясняется и та мягкость, которую царь проявил по отношению к нему в письме, написанном по поводу этого «несчастливого случая»: «…не изволте о бывшем нещастии печальны быть (понеже всегдашняя удача много людей ввела в пагубу), но забывать и паче людей ободривать»{163}.
Для Шереметева в течение всего августа Левенгаупт оставался главным объектом стратегических маршей в пределах Курляндии: согласно требованию Петра, он стремился во что бы то ни стало отрезать шведского генерала от Риги. Но Левенгаупт сумел увернуться и при приближении русских ушел в Ригу.
В это время два фельдмаршала никак не соприкасались. В мае 1705 года Петр осуществил свое намерение, разделив между ними командование войсками, как хотел еще в феврале. Шереметеву теперь было поручено ловить Левенгаупта именно как командующему конницей. Что касается Огильви, то о нем имеем точное свидетельство Ф. А. Головина в письме к И. Р. Паткулю: «Господин фелтмаршалок Огилвий, хотя некоторые противности, но не в главных делех, здесь явил, а особливо в своем интересе, однако ж царского величества немилости к нему нет, и правительство над всею пехотою ныне он имеет…»{164}. Одним из «главных дел» Огильви, о которых упоминал в письме Головин, было расположение армии и продовольственных магазинов на линии реки Немана ввиду слухов о приближении шведов. Здесь у него обнаружилось крупное несогласие с Меншиковым, ставшее началом их взаимной неприязни, а затем и открытой борьбы. А Шереметев в это время совсем ушел с главной сцены, ибо получил особое поручение, не связанное с ходом войны на севере.
Летом 1705 года вспыхнуло восстание в Астрахани. Во главе восставших стояли стрельцы, высланные сюда из Москвы после стрелецких бунтов. Восстание происходило под лозунгом борьбы за старину против нововведений: «стали за правду и за христианскую веру», — как говорил один из его руководителей Яков Носов. Но в основе выступления лежали причины экономического характера. По сведениям Витворта, восстание произошло из-за того, что были взяты в казну рыбные ловли и соляные промыслы на Волге, «на которых до сих пор местные жители находили себе и преимущественные занятия и средства к существованию»{165}. Астраханцы рассчитывали привлечь на свою сторону население других «низовых» городов и главным образом донских казаков, но обманулись в расчетах: сочувствие себе они нашли только в двух городах — Черном и Красном Яру. Но одновременно, хотя и вне связи с астраханцами, поднялись башкиры, выведенные из терпения поборами и притеснениями местной администрации, и это выглядело пострашнее астраханского восстания.
Петр получил известие о происшедшем 3 июля под Митавой и был крайне встревожен; он не имел точных сведений о действительных размерах восстания, а расстройством в тылу создавалась в его глазах угроза для армии, сражавшейся со шведами. К тому же он сильно тревожился за Москву ввиду оппозиционных настроений тамошнего населения. Видимо, опасения такого рода были довольно широко распространены. «Мятеж этот, — записывал Витворт, — …мог повлечь за собою крайне опасные последствия, так как недовольство русских — всеобщее…»{166}. «Боже, спаси Москву!»{167} — восклицал в своем донесении цесарю австрийский резидент Плейер.
Усмирять восстание был отправлен Шереметев. С одной стороны, популярность фельдмаршала, с другой — присущие ему осторожность и рассудительность делали его наиболее подходящим для такой задачи.
Шереметев отправился из-под Митавы сначала в Москву, а отсюда в декабре 1705 года прибыл в Казань. Перед отъездом он получил от царя «устный указ» «привесть (башкир. — А. З.) в прежнее состояние». Ознакомившись с ситуацией, он приказал освободить сидевших под караулом башкир, считавшихся зачинщиками, и отправил в степь офицера для убеждения, чтобы они «от своих шатостей отстали» и прислали «лучших людей» для заявления о своих нуждах, а потом составленные башкирами челобитные отправил в Москву. Эти меры возымели действие: башкиры, как писал сам Шереметев, «почали было быть во всяком послушании и покорности и всякие подати все хотели платить по-прежнему»{168}.
Однако действиями Шереметева оказались недовольны местные воеводы — Н. Кудрявцев, А. Сергеев и С. Вараксин. В письме к Шереметеву они возражали против его вмешательства: «…будет ваша милость изволишь челобитье их примать и ослабу им чинить, то всеконечно добра некакого ждать»{169}. Кроме того, в донесении А. Д. Меншикову они описывали опасности, которые повлечет за собой оказанная фельдмаршалом иноверцам «ослаба», и, больше того, пытались какими-то темными намеками набросить тень наличность Бориса Петровича. Результатом этих происков стала присылка к Шереметеву одного из любимцев Петра, сержанта М. И. Щепотьева, который привез царский указ — ни в какие дела ему, кроме военных, «не вступаться». В то же время люди, отпущенные фельдмаршалом из-под караула, снова, по распоряжению воеводы Кудрявцева, были возвращены в Казань: «…а то, — объяснял Кудрявцев, — многие надеются, что им никогда ни за что отплаты и нималого наказания и за многое воровство не бывает»{170}. Во все низовые города воеводами были разосланы «списки с указу» царя с таким толкованием, что царь фельдмаршала «ни в чем слушать не велит».
Положение Шереметева стало невыносимым. «Я в Казани живу, как в крымском полону… — писал он Головину, — …ныне пожалуй, подай помощи, чтобы меня взять к Москве…»{171}. Он решительно осуждал суровые приемы политики местной администрации по отношению к башкирам и считал ее нецелесообразной по настоящим обстоятельствам и гибельной по последствиям в будущем. Он был убежден, что в Башкирии скрывается большая опасность, чем в Астрахани, потому что «их — много, до самой Сибири — все орды… Зело я, государь, опасаюся, чтобы не учинилось и на Уфе от башкирцев так же, как и в Астрахани, а я вижу, что зреет, а как зделаеться, мудро будет унимать и усмирять…»{172}. В особенности теперь — не таковые условия, чтобы их «слишком злобить: полно нам покуда шведов»{173}.
К Москве Шереметева не взяли, но велели спешно отправляться в Саратов, чтобы весной двинуться оттуда к Астрахани. При нем неотлучно находился Щепотьев. В переданном им фельдмаршалу царском письме говорилось: «…и что он вам будет доносить, извольте чинить»{174}. Щепотьеву были даны «статьи» о том, что ему делать, и совершенно такие же статьи получил Шереметев, за исключением одного пункта, в котором излагались особые полномочия Щепотьева по отношению к фельдмаршалу: «Смотреть, чтоб всё по указу исправлено было, и буде за какими своими прихоти не станут делать и станут да медленно — говорить, и буде не послушают — сказать, что о том писать будешь ко мне»{175}. Что в цитируемом пункте имеется в виду именно Шереметев, не оставляет сомнения стоящая при нем собственноручная заметка Петра: «Сего фелтьмаршалу не писано»{176}. Это была система, применявшаяся не к одному Шереметеву: тот же Щепотьев в аналогичной роли состоял некоторое время при Репнине.
Петр 13 января 1706 года выехал из Москвы в армию и вскоре писал оттуда Ф. А. Головину, что сам он, «будучи в сем аде», не может заниматься «делами» Шереметева и поручает их тем, кого он «на Москве оставил ради управления дел…», то есть Головину, Т. Н. Стрешневу, Ф. М. Апраксину и другим «боярам»{177}. Отсюда — систематическая переписка между Головиным и Шереметевым. Последний слал письма-донесения первому, а тот, отвечая на них, пересылал в то же время и фельдмаршальские и свои письма царю.
Шереметев не успел выступить в поход к Астрахани, как там произошел перелом в настроениях. Под впечатлением присланной увещательной грамоты от царя, в которой обещалось прощение всех вин, мятежники решили покориться и по приведении к присяге послали челобитчиков в Москву к царю с повинной. Царь был чрезвычайно обрадован такому повороту событий. «…Сие дело лутчей виктори равнятися может…», — писал он по этому поводу А. И. Репнину{178}. Ласково приняв челобитчиков, которых направил к нему из Москвы Головин, Петр подтвердил им свое обещание о «забвении всех вин» и, одарив их, отпустил назад. А относительно Шереметева написал Головину, что фельдмаршалу «зело нужно» поспешить в Астрахань и по приеме города «побыть лутче там до указу»{179}.
Между тем Шереметев прибыл в Черный Яр (в 256 верстах от Астрахани), где встретил полную покорность. Тем не менее он посчитал нужным разоружить черноярцев, с чем был согласен и Щепотьев. А вскоре пришло известие, что уже после посылки челобитчиков бунт в Астрахани разгорелся с новой силой. Шереметев писал царю: «Учинились многие мятежи паче прежнего и круги[6] повсядневные, и сего де марта 8-го дня город заперли, и пушки поставили, и пустить меня не хотят, и имеют намерение, чтоб пробыть до весны и уйтить на Аграхань, а город разорить и слободы выжечь». В заключение, не зная, как Петр отнесется к неприятной новости, и не решаясь взять на себя ответственность, фельдмаршал спрашивал, как ему поступить, если мятежники и на этот раз «вины свои принесут»{180}.
Петр посчитал, и с ним был согласен и Головин, что виноват в новой вспышке астраханского мятежа Шереметев: будто бы причиной стала «показанная» к черноярцам и некоторым астраханцам «суровость», главным образом — разоружение черноярцев. По поводу последнего вопроса фельдмаршала Петр выразил (не совсем справедливо) недоумение: о чем спрашивать, раз у него имеются статьи, где прямо предписано: «…всеконечно их всех милостию и прощением вин обнадеживать…». Царь был уверен, что если с астраханцами будут поступать «ласково», то они вряд ли «упорны явятся и не покорятся…»{181}.
На деле, однако, вышло иначе. При приближении Шереметева к Астрахани стрельцы заперлись в городе, завалили ворота, поставили на валах пушки и письменно обязались, чтоб стоять всем вместе, а затем подожгли слободы. Город пришлось брать штурмом. Мятежники отступили в кремль и сдались только после его бомбардировки. «Построив свои полки, — доносил фельдмаршал, я пошел в Белый город: от Вознесенских ворот до самого кремля, по обе стороны улицы, астраханцы все лежали на земле»{182}.
Приступили к расправе. До 240 человек «пущих заводчиков» и «пристальцев» было отправлено в Москву, в Преображенский приказ, ведавший государственные преступления. Остальные стрельцы, согласно царскому указу, были высланы в Петербург «заслуживать свои вины».
Шереметев провел в Астрахани еще более двух месяцев (апрель, май и часть июня), занятый восстановлением порядка в городе. Все это время над ним довлело присутствие Щепотьева. По-видимому, дурные отношения между ними установились сразу после его приезда. Стесненный и оскорбленный самим фактом наличия соглядатая, фельдмаршал, как мог, игнорировал Щепотьева. Когда, например, тот хотел посмотреть данные Шереметеву «статьи», «как с ними, астраханцами, поступить», фельдмаршал, как жаловался Щепотьев Петру, их ему «не показывал, а сказал, что от милости твоей статей никаких к нему не прислано». Другой конфликт случился в Саратове, где фельдмаршал отобрал лучших дворян в свой «выборной шквадрон», частью же — в полк брата своего Владимира, не обращая внимания на Щепотьева, заявлявшего, что эта функция государевым указом предоставлена ему{183}.
Но и Щепотьев был не из тех, которые отступает без боя. Он обо всем доносил царю, а Головину писал, жалуясь, что фельдмаршал «к нему не милостив больно по наносу злодеев, которые ко взятком склонны»{184}, как будто тем самым намекая на склонность и самого фельдмаршала к взяткам. Еще неприятнее было Шереметеву, что Щепотьев стремился дискредитировать его в глазах астраханцев: «…как я вступил в город и пришел на свой двор, Щепотьев, — жаловался фельдмаршал, — говорил во весь народ, что прислан за мною смотреть…». Щепотьев действовал и еще в одном направлении — стремился поссорить Шереметева с Меншиковым; очевидно имея в виду какую-то размолвку с ним Шереметева, говорил, издеваясь: «я де тебя с ним помирю»{185}.
Тогда же обозначились у Бориса Петровича признаки болезни сердца, от которой он уж не освободился: «За грехи мои пришла мне болезнь ножная, — писал он все тому же Головину в конце марта, — не могу ходить ни в сапогах, ни в башмаках, а лечиться не у кого. Пожалуй, не оставь меня здесь»{186}.
В конце июня Шереметев покончил с астраханскими «делами» и выехал по царскому указу в Киев. Петр писал ему: «…за который ваш труд Господь Бог вам заплатит, и мы не оставим»{187}. Сначала награды были более почетны, чем существенны: графский титул и чин полковника сыну фельдмаршалу Михаилу, но в сентябре последовала и щедрая материальная награда, которой фельдмаршал дожидался давно — около трех тысяч дворов в Ярославском уезде и фельдмаршальское жалованье (7 тысяч рублей).
Пока Шереметев находился в Астрахани, на театре военных действий произошли важные перемены. Отпала угроза вторжения шведов в пределы русской территории. Карл решил вернуться в Польшу, чтобы покончить с Августом II и затем уже, имея свободный тыл, снова обратиться против Петра I. Таким образом, русская армия получила передышку, чтобы подготовиться к решительной встрече с врагом.
За это же время произошла перемена в личном составе высшего управления армией, уже непосредственно касавшаяся Бориса Петровича: 25 июля 1706 года фельдмаршал Огильви получил указ, которым объявлялось, что царь по отъезде своем из армии «над всем войском нашим вышним камендером» оставляет «господина фелтьмаршала Шереметева во отдании пароля и протчих указов…». Огильви должен состоять «под командою первого фелтьмаршала росийского», но по заключенной с ним «капитуляции» будет иметь «особливой корпус»{188}.
Эта перемена подготавливалась с конца 1705 года, и главным ее виновником надо считать Меншикова. Он скоро разочаровался в стратегических способностях Огильви, а в то же время огромное честолюбие толкало его к тому, чтобы играть первенствующую роль в армии. Происходило, по выражению Огильви, «замешанное командование», когда одновременно с указами фельдмаршала начал издавать свои указы Меншиков. Это расстраивало субординацию в армии. «…Указы мои мало или весьма не слушают… — жаловался Огильви Петру, — …каждый чинит, что хочет, по изволению своему, и никто о соблюдении людей, ни же о пользе вашего величества не смотрят, ни же какого попечения о предбудущем случае не глядят»{189}. Отсюда, предупреждал Огильви, может случиться «большое несчастье в настоящей войне» и потому просил царское величество, «дабы оному (Меншикову. — А. З.) заказать изволили, чтоб впредь никаких указов, пока я команду имею, ни к войску, ни к гварнизонам не посылал…»{190}.
Но Петр отчасти и сам способствовал расстройству субординации, постоянно посылая указы отдельным начальникам и разрешая им в некоторых случаях неповиновение фельдмаршалу. Он постепенно терял доверие к Огильви, отчасти поддаваясь внушениям Меншикова, который письмом от 11 января 1706 года, например, убеждал царя: «…не изволь, государь, фелтьмаршаловых писем много разсуждать и оным подлинно верить… истинно, больше он нам противен, нежели доброжелателен, о чем пространнее после милости вашей донесу»{191}. Под влиянием всех этих обстоятельств Огильви, по сведениям из постоянной, иногда даже шифрованной, переписки с ним Витворта, в сентябре 1705 года сделал первое заявление об отставке, которое через два месяца повторил; Петр, однако, не отпустил его, прибавив к прежнему жалованью тысячу фунтов стерлингов{192}.
Весной 1706 года Огильви снова попросил разрешения «сдать свою команду принцу Александру» (Меншикову. — А. З.) и самому уехать за границу. На этот раз Петр ответил не сразу. «…За выбытием Огильви, — объяснял нерешительность царя Витворт, — во всей армии не останется, насколько я знаю, ни одного офицера, который бы когда-нибудь за границей занимал должность выше капитанской, кроме генерал-лейтенанта Алара (Алларта. — А. З.), который прослужил некоторое время в саксонской армии, но признается человеком не особенно способным и малоопытным»{193}.
В таком положении находилось дело, когда Шереметев приехал в Киев, где застал и Огильви, и Меншикова. Огильви почти сразу же занял непримиримую позицию: «Агвилдей, — писал Шереметев царю, — от меня слово (пароль. — А. З.) одиножды принял, а больши принимать не хочет, и прошу вашего величества на сие указу»{194}. С Меншиковым встреча была мирная и приятная: «…с его милостью князем Римским и генералом над кавалериею виделся, — читаем в том же письме, — и о твоих, великого государя, делех говорил и, что надлежало, постановили»{195}.
В сентябре Огильви получил отставку: «…фельдмаршалу, — извещал Петра Г. И. Головкин, — ефимки по договору и апшит[7] отдали, в чем он показал себя милостию вашего довольна»{196}. В окончательном виде мотивы его увольнения мотивировал сам Петр в письме к барону Гюйссену, поручая ему в феврале 1707 года пригласить на русскую службу на место Огильви, «вторым фельдмаршалом», немецкого генерала З. Гейстера. При этом Петр ставил условием, чтобы Гейстер «не так грубо и упрямо поступал, как Огильви, а именно: что от первава фелтьмаршала пороля не хотел примать многое время, также ничьих советоф примать не хотел, но желал как учитель студентами, такой со фсеми поступать»{197}. Впрочем, Гейстер, видимо наслушавшись отзывов Огильви о русской службе, предложение Петра отклонил.
Шереметев и Меншиков остались вдвоем, и между ними должны были распределиться роли в армии. Мы знаем, что однажды армию уже делили — между Шереметевым и Огильви. В отсутствие Шереметева командование конницей, по-видимому, отошло к Меншикову, и теперь они решили не менять установившийся порядок: Меншиков сохранил за собой конницу, а Шереметев получил пехоту.
Отношения между командующими сложились вполне доброжелательные. Когда Меншиковым одержана была блестящая победа над шведами под Калишем 18 октября 1706 года, Борис Петрович поздравлял Петра «радуяся, — как он выражался, — душею и всею моею крепостию об одержании такой победы над шведом, какой еще в сию швецкую войну не имели над ним, неприятелем…»{198}. Это было бескорыстное признание успехов Меншикова, и Петр отвечал Шереметеву таким же поздравлением: «Боже, дай вам обще наивящее во оружии счастие»{199}.
Если бы сам он мог быть всегда тут же, вместе с ними! Но его присутствия требовала и Москва, и строившийся на глазах у противника Петербург, и непрерывно обновляемый воронежский флот, и воздвигавшиеся укрепления Азова и Таганрога; да и главный фронт растянулся на сотни верст, а между тем в каждой точке этой линии также нужен был глаз. И потому Петр находился в постоянном движении с одного конца государства на другой. У него была тысяча дел, больших и малых, и везде он искал верных людей, на которых можно положиться. В армии таким человеком был Меншиков. Для него дело Петра было личным делом, потому что он стал тем, что есть, только потому, что существовал Петр и его дело, отсюда — не знающая колебаний его деятельность в требуемом Петром направлении, отсюда же, с другой стороны, и глубокая привязанность к нему Петра. Все, и Борис Петрович в том числе, это знали и в той или другой степени мирились с исключительным фавором светлейшего князя. Понял это, но поздно, по-видимому, и Огильви: по крайней мере, о нем писал уже после его возвращения в Вену барон Гюйссен Шафирову: «…чаю, что каетца сей старик, что он, как в Праге сам говорил… желал бы по-прежнему быть при войсках царского величества»{200}.
Шереметев как мог уверял Петра в своей преданности: «…ни животом своим заслужить не могу, толька имею намерение ото всех своих сил работать, сколька мне всемогущий Бог силы и разуму подаст»{201}. Но все же ясно было, что это пишет человек, для которого служба — не выражение внутренней связи с царем, а скорее обязательство, хотя и исполняемое в высокой степени добросовестно.
В ноябре Шереметев оказался в Жолкве, где Меншиков установил свою квартиру. Кроме фельдмаршала, сюда прибыли генерал А. И. Репнин, Г. И. Головкин, Г. Ф. Долгоруков, генерал-майор М. М. Голицын. «Вчерась, то есть в день тезоименитства моего, — извещал Меншиков Петра, — …довольно повеселились… и оные господа еще несколько времени здесь имеют умедлить ради совету, како поступать з господами поляками»{202}. «Оные господа» подписались под письмом Меншикова в порядке служебного старшинства: на первом месте — Шереметев, на втором — Меншиков; среди названных рядом с генералами видим двух дипломатов, или, по-тогдашнему, министров: Г. И. Головкина, уже фактически ставшего преемником незадолго перед тем умершего Ф. А. Головина, и Г. Ф. Долгорукова, бывшего, а равно и будущего посла при польском дворе.
Присутствие министров на военном совете означало новую стадию в развитии войны — дипломатия теперь играла роль столь же важную, как и оружие. В октябре между Августом II и Карлом XII заключен был Альтранштадский договор, согласно которому Август отказывался от польской короны, а заодно и от союза с Россией. Это обстоятельство чрезвычайно усложняло ситуацию. России предстояло решить, по формулировке Меншикова, «как поступать с господами поляками». Не случайно именно с этих пор упомянутые дипломаты — постоянные спутники фельдмаршала. Они участвовали во всех совещаниях, и на важнейших документах их подписи стоят всегда рядом с подписями генералов.
Собравшийся генералитет оставался в Жолкве довольно долго — ждали Петра. В посланных к нему нескольких письмах Меншикова, подписанных, однако, всеми, настойчиво проводится мысль, что его присутствие необходимо, причем письма писались, можно сказать, в его стиле: «…паки прошу, чтобы ваша милость, не замешкав, к нам изволили быть»; «для Бога, государь, изволь, как скоро возможно, к нам поспешать»{203}. Петр приехал в Жолкву в конце декабря. На генеральном совете был выработан план кампании на 1707 год. Основной вопрос заключался в том, где должны быть сосредоточены войска, чтобы загородить неприятелю пути вторжения в Россию. Решено было до выхода шведов из Саксонии оставаться в Польше; но в таком случае вставал вопрос о «генеральной баталии»: следует ее дать неприятелю в Польше, или, отступив, в своих границах. На это в «Гистории Свейской войны», составленной при непосредственном участии Петра, читаем следующее: «Положено, чтоб в Польше не давать: понеже, ежели б какое несчастие учинилось, то бы трудно иметь ретираду (отступление); и для того положено дать баталию при своих границах, когда того необходимая нужда требовать будет; а в Польше на переправах, и партиями, так же оголожением провианта и фуража, томить неприятеля…»{204}. В этих словах точно и ясно сформулирована идея, легшая в основу тактики войны вплоть до Полтавы. По словам историка Миллера, первого издателя писем Петра Великого к Шереметеву, предание повествует, что таково было мнение, которое предложил фельдмаршал «яко глава военного совета», и что совет «всеми, при том бывшими, и самим государем за благо принят»{205}.
В это время Петр считал наиболее вероятным, что вторжение шведов пойдет через Украину, а потому Шереметев с главными силами должен был находиться «для управления дел» в Остроге и держать свой «корпус» в полной готовности: «Для Бога, извольте иметь прилежание, — писал ему Петр 28 января 1707 года, — дабы полки были готовы к весне и могли бы без нужды ходить, куды случай позовет, чтоб лошади и телеги были удобныя и довольно також и в протчих омунициях»{206}. Но прежде всего, конечно, как гласил царский указ от 19 июня 1707 года, фельдмаршал должен был «приложить свой труд» в заготовлении провианта. Также, предусматривая в зависимости от направления неприятельского вторжения возможность передвижения армии к северу, Петр предписывал устроить продовольственные магазины в Мозыре, Слуцке и Минске{207}.
В марте полномочия Шереметева были распространены на пополнение состава офицеров и солдат в полках и вообще «на всякие учреждении и приготовлении», что ранее брал на себя царь, а теперь «ради своего недосугу, — объяснял он Борису Петровичу, — полагаюсь и спрашивать буду на вас, в чем, для Бога, как возможно, труд свой приложите»{208}.
Так определился круг неотложных дел, которыми фельдмаршал был занят в течение первой половины 1707 года. В особенности нелегкой задачей был сбор провианта. Когда объявлен был царский указ, чтобы поляки «хлеб продавали поводьно, за что обещаны им деньги, никто, — доносил фельдмаршал, — не явился и не продают»{209}. Пришлось описать в Волынском воеводстве весь хлеб у шляхты.
Немало неприятностей причинил ему в этом деле специально присланный Петром для сбора провианта М. Г. Ромодановский, заведовавший Провиантским приказом. «Зело князь Рамадановскай оплошно провиянт збират и ничево у нево в зборе нет, — описывал Борис Петрович деятельность Ромодановского своему приятелю Я. В. Брюсу, — заехал в Дубну и живет адин: что хочет — делает, не толька имеет удовольство, и несколька десеть (десятков. — А. З.) бочок и венгерскова есть, и многих паграбил: платья и лошади, и фанты[8], и кареты, и возники, и к Москве послал. А мне — великая дакука и жалоба…»{210}. Но не только Ромодановский позволил себе насилие. Фельдмаршалу известно стало через сына, что артиллеристы Брюса дорогой в походе «деревни… многие разорили… и мужиков разогнали…»{211}, и он потребовал от начальников артиллерии применения строгих мер в том случае, «ежели кто учинит озлобление или обиду… обывателям»{212}. Впрочем, несмотря на все трудности, фельдмаршал справился с задачей.
Шереметеву были известны злоупотребления офицерского состава. Тому же Брюсу он предписывал «нетяглых» волов, предназначенных в пищу, «роздать поротно, дабы какой от афицеров солдатом не было показано обиды»{213}. Следил фельдмаршал и за тем, чтобы в распределении квартир и фуража соблюдалась «ровность». Тут бывали злоупотребления со стороны высших офицеров, которые, кроме полагающихся им по чину квартир, захватывали еще квартиры по должности, а младшие офицеры и солдаты вынуждены были существовать в страшной тесноте. Наконец, сохранилось предписание фельдмаршала, что в караулы надлежит ставить людей только «разве самой крайней нужды», а вовсе не затем, чтобы «церемонию исполняти» и что надо думать о том, как бы «от таких излишних караулов салдат во отехчение б не привести»{214}.
В августе царь приехал в Варшаву, чтобы отсюда наблюдать за движением шведов. Все более вероятным становилось движение их на север. В результате 6 августа последовал указ Шереметеву — все оставшиеся у него полки, за исключением трех, двинуть к Слуцку{215}, а самому «поспешать» в Варшаву. По-видимому, фельдмаршал уже излечился от медлительности: «…бреду к вам, премилостивейшему государю, нигде не медля, почтою, — писал он с дороги царю, — и полк свой драгунский я объехал»{216}. 20 августа Петр передал Шереметеву в Варшаве «пункты», которые должны были составить для него программу действий на ближайшее время.
Петр, видимо, ждал с часу на час известий о неприятеле, чтобы сделать окончательное распоряжение: «…извольте, конечно, — писал он фельдмаршалу 12 сентября, — в такой готовности быть, чтобы по другому письму мог в половину дни собратца и выступить в поход немедленно и быть в Минск»{217}. 14 сентября Шереметеву был послан с поручиком Преображенского полка Бибиковым окончательный указ о выступлении из Слуцка, но в вопросе о конечном пункте движения Петр, отступая от предыдущих указов, уже допускал для фельдмаршала выбор: «…изволь со всем войском и алтилериею итить к Минску или Борисову…»{218}, та же альтернатива подтверждалась еще раз письмом от 18 сентября «итти вам к Минску или к Борисову»{219}.
Итак, Минск или Борисов — в этих пределах как будто была оставлена фельдмаршалу свобода выбора, оба пункта санкционировались указами в одинаковой мере. По особым соображениям фельдмаршал выбрал Борисов, и из его письма царю из Слуцка от 22 сентября узнаем, что нескольким полкам он уже велел идти в Борисов, «не займуя Минска». «И я з двумя полками, отправя пушки, — читаем далее, — по указу вашего величества пойду к Борисову ж…»{220}.
Казалось бы, что на этом дело и должно было окончиться, но в действительности оно получило совершенно неожиданное продолжение, имеющее важное значение при уяснении взаимоотношений царя и фельдмаршала. 4 октября Шереметев вдруг получил царский указ, подписанный 2 октября, в котором значилось: «…немедленно изволь с полками итти к Минску, а что ваше желание было к Борисову, и то, конечно, извольте отставить…»{221}. От того же 2 октября имеем письмо царя к Меншикову, где находим следующие строки: «…пишите, что писал к вам господин Шереметев, бутто я велел ему итти в Борисов, которое он учинил ради старой своей обыкновенной лжи, а я писал, чтоб в Минск, а не в Борисов…»{222}. Как понять это противоречие? Может быть, Петр за колоссальными размерами корреспонденции, которую вел изо дня в день, не всегда помнил, что писал? Признавался же он Меншикову и даже в том же письме: «…истинно трудное мое житье, и лутче с вами быть, нежели всюды отповеди писать»{223}. Несомненно, однако, что в данном случае никакой ошибки памяти не было: в этот же день, 2 октября, Петр написал второе письмо Шереметеву, и тут, к нашему удивлению, опять находим фразу: «…конечно, изволь иттить к Минску или Борисову…»{224}. Нельзя забыть то, что писалось в один и тот же день! Таким образом, Шереметев имел полное основание отвечать царю: «А к Борисову имел намерение своего походу по трем вашим монаршеским указом…»{225}.
Можно бы думать, что произошло словесное недоразумение: называя в своих указах Минск и Борисов, Петр разумел не самые города, а обозначал ими направление движения, так как оба эти города лежат на одной линии по отношению к Слуцку; это тем правдоподобнее, что он предписывал идти «тихо», не больше двух-трех миль в день; на то же как будто намекает и самая форма: не в Минск и не в Борисов, а к Минску или к Борисову. Но что значит тогда обвинение Шереметева в «старой обыкновенной лжи»? Петр имел основание думать; что фельдмаршал не был в действительности введен в заблуждение его словами, но постарался истолковать их по-своему. У него были соображения, по которым он решительно предпочитал Борисов Минску, и не скрывал этого. Получив еще раньше указ остановиться между Минском и Слуцком, Шереметев писал Петру, что «между Минска и Слуцка места зело неудобны, бескормны, болотны и бористы…», что лучше идти к Борисову или возвратиться к Слуцку: «…понеже в тех двух местах хотя фуражек) не так довольно, алутче Минска»{226}. Те же соображения против Минска привел он еще и в двух других письмах, в одном из которых прямо предложил оставить его с несколькими полками в Слуцке, «дабы прежде времяни не привесть салдат во утеснение и недовольство»{227}. Другими словами, фельдмаршал склонен был нужды солдат ставить на первом месте перед требованиями стратегии. Хотел ли он использовать в этих видах некоторую неопределенность выражения Петра, или, действительно, неправильно понял его, на этот вопрос нельзя ответить с уверенностью; но, во всяком случае, Петр в поступке Бориса Петровича мог увидеть его склонность толковать неудобные указы и под тем или другим предлогом откладывать их осуществление.
Сосредоточение шереметевской армии в Минске было только частью общего плана, намеченного Петром. В Литве располагалась другая «большая армия» под командованием Репнина, занимавшая Вильно, Ковно и Гродно. Если первая должна была, по мысли Петра, прикрывать от шведов дорогу на Смоленск и Москву, то вторая — дорогу в Лифляндию и Ингрию, причем в случае нужды Репнин должен был «случиться с фельдмаршалом» в Минске. Положение Шереметева и Репнина, по существу, было одинаково: у каждого — свое войско, действия обоих определялись указами Петра, которыми они взаимно должны были обмениваться, в их ведении находились определенные строго разграниченные территории, с населения которых им было поставлено в обязанность собирать «контрибуцию» на содержание своих частей; наконец, каждый должен был устроить провиантский магазин для своей армии: Шереметев — в Копыси (около Орши), Репнин — в Полоцке. В отличие от них Меншиков пользовался большой свободой: сам выбрал место для своей кавалерии — Тикоцин, пункт, удобный для наблюдения за движением неприятеля, но вместе и опасный, поскольку он мог быть отрезан от главных сил. Меншикову не только была предоставлена инициатива действий, но и — главное — он не знал посредников в отношениях с царем, тогда как сам постоянно исполнял эту роль в отношении других командиров.
У Шереметева вся эта дислокация вызывала скептическое отношение. И не только у него одного: с ним сходился в оценке видный военный сотрудник Петра, тогдашний начальник артиллерии Я. В. Брюс. Военную службу Брюс начинал рядовым Потешного полка. Еще в юности завязались у него личные отношения с Петром, когда его взяли во Дворец в числе «потешных ребяток». Царь всегда был очень расположен к нему и высоко ценил его знания и артиллерийское искусство.
С отношениями между Шереметевым и Брюсом мы знакомимся по их переписке. Письма, относящиеся к 1715 году, рисуют уже установившуюся дружескую связь. «Государь мой милостивый, Борис Петрович! — писал, например, Брюс в мае 1715 года. — Благодарствую за твою, государя моего, милость, что жалуешь — о здравии своем ко мне пишешь. И впредь о том милости прошу и всегдашно слышать желаю…» С течением времени дружеские чувства между ними, несомненно, углублялись и получали в письмах все более яркое выражение, особенно со стороны Бориса Петровича, который, будучи начальником Брюса, не был связан в выражении чувств своим положением. «Государь мой и присный благадетель Яков Вилимович! Желаю тебе всяких благ. Звечливый твой приятель и слуга Барис Шереметев через писания братской руки любезная тварю покланения», — начинал одно из писем Борис Петрович{228}. Или вот в каких выражениях он отвечал приятелю на просьбу в 1707 году о предоставлении ему двора в Слуцке: «…у меня особа твоя и приязнь твоя ныне никогда забвена: и без писания твоего ко мне двор тебе в Слуцку занят и квартира была отведена, с чего бы ваша милость был контент»{229}.
По-видимому, Борису Петровичу Брюс отчасти заменил умершего к тому времени Ф. А. Головина, к которому фельдмаршал мог обращаться с полным доверием в трудных обстоятельствах. Таким чувством продиктовано признание в его письме к Брюсу от 11 мая 1709 года, когда автор чувствовал себя обиженным и искал утешения: «Великий бы дал за то кошт, чтобы я тебя имел видеть персонально, понеже я тебя имею себе целым благодетелем, имея нужные до тебя интересы (нуждаясь в тебе в своих интересах. — А. З.){230}.
Как мог благодетельствовать Брюс фельдмаршалу? Как будто и в этом случае уже знакомое нам явление в жизни Бориса Петровича: нужда в посреднике между ним и Петром I. Не доверяя действию на царя собственных писем в пользу того, чтобы его с корпусом оставить в Слуцке, он делал попытку добиться этого через Брюса: «Ежели ты увидишь государя или какой можешь сыскать способ… чтобы нам с вами быть в Слуцку зело местами сенами и покосами конскими довольны, хотя уже отошли от Слуцка, не [со]скучели бы и опять поворотить же, забыли бы нужду»{231}. Так будет и в других случаях.
Изложив Брюсу в письме от 22 октября 1707 года в общих чертах дислокацию войск, Шереметев заключал все весьма неутешительным прогнозом: «Все то можешь благоразумием раз-судить, ничто сие неосновательно… всему тому будет премена». И вслед за тем загадочная фраза: «…только бы малое что свое желание получить и малым тешится, а время упустит и на конец не смотрет, како кончится»{232}. Фельдмаршал выразил так темно свою мысль, видимо, не решаясь назвать по имени виновника сложившейся ситуации (вероятно, Меншикова), но давая понять, что вина всему — легкомысленная игра тщеславия. Корреспонденты, конечно, друг друга понимали, и оба, кажется, были неправы, по крайней мере в отношении к Слуцку: как показали следующие события, оставаться там Шереметеву до весны — значило опоздать.
Ввиду наступившей осени Петр решил, что поход Карла откладывается до весны следующего 1708 года: «…а в ноябре, сам знаешь, как бывает время…», писал он Меншикову 7 октября 1707 года и потому считал, что неприятелю «весьма невозможно… ныне к нам ближитца…»{233}. В середине октября он уехал в Петербург, но перед отъездом предписал Репнину на время своего отсутствия «о всяких делах и ведомостях сноситца з господином генералом князем Меншиковым и к нам писать»{234}.
Таким образом, в распоряжение Меншикова, кроме всей конницы, передавалась и значительная часть пехоты.
Карл XII, однако, обманул Петра: 29 декабря, перейдя реку Вислу и преодолевая неимоверные препятствия, он подошел к Гродно. Весть, что идет неприятель, разнеслась быстро и многих привела в паническое состояние.
Карл шел в ореоле непобедимого героя, которым окружило его общественное мнение в Европе. Герцог Мальборо, глава английского правительства и сам знаменитый полководец, говорил, льстя Карлу в глаза, что он вызвал своими победами «удивление всей Европы» и что будто бы только пол препятствовал английской королеве лично приехать в Польшу, чтобы увидеть столь необыкновенного государя{235}.
На австрийского императора шведский король навел такой страх, что тот исполнил без сопротивления предъявленные ему Карлом требования о выдаче интернированных в Австрии русских солдат и отзыве из России австрийских офицеров. К России и Петру Карл относился с полным пренебрежением. Присланный в русский лагерь королем Августом польский шпион сообщил со слов своего короля о намерениях Карла, что он «прямым путем пойдет в Московское государство» и, как скоро вступит в столицу, созовет всех бояр и гостей, разделит им царство на воеводства, обяжет их покинуть иноземное ружье и мундиры и учредит войско по-старому, иначе сказать, восстановит московскую старину.
Уверенность Карла XII в победе была так велика, что он уже назначил московским губернатором своего генерала Шпара, который однажды так выразился о русских: «…мы выгоним не только из Польши, но и со всего света московскую каналью не оружием, а плетьми»{236}. Слухи обо всем этом, попадая в широкую народную среду, искаженные и преувеличенные, еще более усиливали тревогу. По словам австрийского резидента Плейера, «москвичи пришли в ужас: никто ни о чем не говорил, как о бегстве или смерти… Ужас здесь еще более увеличился после того, как пришло повеление все валы вокруг города исправить и Кремль укрепить»{237}.
Некоторые из военных историков склонны распространить такое состояние и на армию: между прочим, ложно смотрел на грядущие события будто бы и Шереметев, как утверждает Д. Ф. Масловский{238}. В этой характеристике — несомненное преувеличение; во всяком случае, она не может быть подтверждена документально. Но несомненно, что в ходе войны это был момент, когда надвинувшаяся на страну опасность сознавалась с наибольшей остротой: недаром и Петр еще только в ожидании вторжения шведов готов был отказаться в целях заключения мира от всех своих завоеваний, за исключением одного лишь Петербурга{239}.
В январе Петр был уже в армии. В его отсутствие Шереметев не обнаружил никакой растерянности, готовил свой корпус к зимнему походу, неизбежность которого стала с приближением шведов очевидной. И опять, как было в 1706 году, перед русским командованием вставал вопрос, куда направится Карл от Гродно, занятого им почти без сопротивления. Наиболее вероятным было движение неприятеля или на Полоцк (через Псков к Петербургу), или на Копысь (через Смоленск к Москве). И пока настоящие его намерения не выяснились, следовало стянуть разбросанные русские войска к таким пунктам, чтобы в любой момент двинуть достаточные силы против неприятеля в том или другом направлении. В этих видах Шереметев должен был поставить свои войска согласно указанию Петра «в равном расстоянии» между Полоцком и Копысем, и 31 января он выступил из Минска на Борисов, чтобы отсюда занять указанное положение. По его догадке поход больше «быть склонен к Полоцку, чем к Копыси». По направлению к Борисову же двигался из Вильны и Петр с пехотой Репнина. Карл сделал попытку, вклинившись между двумя частями русской армии, разъединить их и с этой целью спешно направился на Сморгонь; однако русские войска успели сойтись. Тогда Карл остановился и расположил свою армию на широком пространстве между Долгиновым и Борисовым. Соединенная русская армия под командованием Шереметева разместилась против, в районе Витебск — Полоцк — Дубровка (около Орши), причем Шереметев свою квартиру (гауптквартиру) установил в Чашниках. В то же время Меншиков, занявший своей конницей пространство между Могилевом и Борисовом, прикрывал от шведов левый фланг.
Так как дальнейшего наступления в ближайшее время ждать было нельзя, то Петр, чувствовавший к тому же нездоровье, уехал в Петербург. С его отъездом в армии наступило двоевластие. Военные историки выдвигают на первый план роль Меншикова, приписывая по преимуществу ему направление военных операций и даже называя «душой армии» (Масловский), правда, считая эту роль временной, только до возвращения Петра. Шереметеву же отводится в управлении армией второстепенная роль, и попутно он получает малолестные характеристики. Соответственно изображаются и отношения между Шереметевым и Меншиковым: они будто бы обостряются до такой степени, что тот и другой не согласуют своих действий и даже встречаются лишь в случаях крайней нужды. Естественно, что распря «главных генералов» неблагоприятно отражается на действиях русских войск.
Может быть, эта картина и близка к действительности, но все же построена она не столько на фактах, сколько на догадках. Факты же говорят, что в отдельных случаях Меншиков проявлял решительность и способность быстро ориентироваться в меняющейся обстановке. Но этого недостаточно, чтобы оценить его как выдающегося полководца. Чтобы стать «душой армии», нужно обладать большой моральной силой, которая нашла себе признание и чувствуется всеми. А в поведении светлейшего князя моральные ценности играли, как известно, весьма скромную роль. «Меншиков в беззаконии зачат, во гресех родила мать его, и в плутовстве скончает живот свой, и если он не исправится, то быть ему без головы»{240} — так говорил о нем Петр, лучше чем кто-либо другой его знавший. Государственная деятельность Меншикова в тех ее проявлениях, где она была, бесспорно, полезна и важна, внушалась личными его отношениями к Петру, за которыми стояли собственные интересы и огромное честолюбие. Над этими мотивами Меншиков не поднимался и потому, по мере того как портилось отношение к нему Петра, он тускнел и терял значение, не вызывая сочувствия среди окружающих.
В действительности развитие военных действий направлялось в отсутствие царя ни Меншиковым и ни Шереметевым, а, по тогдашней терминологии, «генеральными консилиями». В состав их входили начальники дивизий и бригад, но эта часть более или менее изменчивая; постоянно же присутствовали: Шереметев, Меншиков и «министры» — Г. И. Головкин и князь Г. Ф. Долгоруков. Совещания созывались обычно по инициативе фельдмаршала, когда в зависимости от движения неприятеля возникала нужда в соответствующих изменениях общего плана действий, и их постановления считались обязательными для всех, в том числе и для «главных генералов». Министры по-прежнему состояли при «главной квартире», то есть при Шереметеве, образуя как бы постоянный его совет и придавая ему особую авторитетность.
Как и в каком порядке обсуждались вопросы на консилиях, точной картины мы не имеем, но сохранился след такого обсуждения в письме Шереметева к царю о разногласии, которое произошло между ним и Меншиковым на совете в Староселье 26 апреля: «И на том совете, — читаем там, — вышеупомянутый господин князь Меншиков предлагал, дабы быти немалой части от пехоты при кавалерии ко удержанию (противника. — А. З.) через Березу. И я на тот совет мнение свое вашему царскому величеству объявляю…» Мнение же фельдмаршала состояло в том, что при кавалерии должна быть конная пехота — драгуны, так как простая пехота при сильном наступлении неприятеля свяжет конницу и это может принудить к «генеральной баталии»{241}, что в планы русских не входило.
И Меншиков, и Шереметев действовали независимо один от другого и только осведомляли друг друга о своих распоряжениях. Иногда они давали друг другу «советы»: Меншиков — от себя лично, Шереметев — обыкновенно вместе с министрами. Эти советы ни тот, ни другой не считали обязательными для себя. Считаясь, однако, со значением, которое Меншикову придавал царь, а может быть, и признавая целесообразность тех или других его распоряжений, иногда фельдмаршал соглашался на «предложения». 13 июня на консилии было решено перевести артиллерию в местечко Апчуги, приказ об этом в тот же день и дал Шереметев Брюсу. А через два дня он уже писал Брюсу новое письмо: «Сего июня 15 дня получил я от светлей-шаго Князя известие о неприятельском намерении, в котором и о вашем приходе объявлено. Того ради надлежит вашему благородию марш свой чинить, как вам предложено от светлейшего князя… — не в Апчугу, а в Копысь»{242}.
По-видимому, артиллерии при двоевластии приходилось сложнее всего: прошло всего пять дней, и Брюс получил от Шереметева новый категорический приказ, явно устранявший Меншикова от распоряжения артиллерией: «…извольте с артилериею и протчею амунициею марш иметь к Магилеву, к дивизии господина генерала князя Репнина и отлучения от той дивизии не иметь, и где свое в которых числех будете иметь обращение, чинить ко мне извольте непрестанное известие»{243}. Недаром оказывавшийся постоянно между двумя огнями Брюс писал одному из генералов: «…хотя много читал, однакож ни в которой кронике такой околесины не нашел»{244}.
Надо думать, что в это время у Меншикова начиналось с Шереметевым то же, что было перед тем с Огильви. Внешне все как будто оставалось между ними по-старому. Ввиду созыва консилии в Бешенковичах, где одно время находилась квартира фельдмаршала, он писал Меншикову 5 марта 1708 года: «Со охотою вашу светлость ожидаем; домы для прибытия вашей светлости отведены, которых лутчи нет, и я и свой двор очистил, ежели изволишь стать, которой тебе удобен»{245}.
Деловые официальные встречи и теперь иногда имели совсем неофициальный конец. Вот записка Бориса Петровича в январе 1708 года к Меншикову, не требующая комментариев: «Братец, отпиши к [о] мне, как тебя Бог донес. А я, ей-ей, бес памяти до стану даехал, и слава Богу, что нечево мне не повредила на здаровье мое. Сего часу вел икай кубак за твое здаровья выпиваю венегерскова и с прочими, при мене будучими. Да благасловит тебя Бог и з благочестивым домам твоим во всяческом благопалучном пребывани [и] навеки»{246}.
При всем том недоверие, в скрытом виде всегда существовавшее между обоими, усиливалось и вело к отчуждению. Оно не переходило в открытый разрыв, но угадывалось окружающими, и отсюда — преувеличенные слухи об их вражде. Один из таких слухов, невероятный в подробностях, но в основе своей похожий на действительность, записал и Витворт под 12 февраля 1708 года: «Раздор между любимцем царским и фельдмаршалом возрос до того, что Шереметев заявил при целом военном совете, будто готов отказаться от своего поста, так как и его репутации и самой армии государевой грозит гибель, если князь не будет удален от начальства кавалерией»{247}. Не для того ли, чтобы ослабить значение Шереметева, Меншиков внушал Петру отозвать министров из армии, на что получил от него интересный ответ: «Министров наших лутче б не отпускать, понеже, когда я буду, то паки будет переписка, от которой уже и так несносно, ибо не с кем подумать ни о чем»{248}.
При таких условиях протекала наиболее, может быть, напряженная фаза войны. Как раз в это время возникли волнения среди башкир и на Дону[9], и у Карла явилась мысль воспользоваться созданными ими для Петра внутренними затруднениями, чтобы покончить с ним быстрым ударом на Москву. По новому плану короля, в то время как сам он двинется к Москве через Смоленск, новый польский король Станислав Лещинский с Левенгауптом должен был пойти на Украину, а оттуда потом также на Москву, присоединяя к себе по пути всех недовольных. Между тем русское командование, вынужденное довольствоваться догадками насчет планов шведов, по необходимости продолжало при размещении своих сил учитывать оба возможные для неприятеля направления, то есть на Петербург и на Москву.
У шведов на пути к Смоленску были две естественные преграды — реки Березина и Днепр. 15 июня Карл переправился через Березину, обманув русских демонстрацией у Борисова. На очереди был Днепр. Перед русскими возникал вопрос: где защищать линию Днепра, на каком берегу? Меншиков настаивал на немедленном переходе на левый берег, но так как две дивизии находились еще «в разлучении» на марше, по правую сторону Днепра, Шереметев и министры считали необходимым подождать их, чтобы неприятель «не учинил» им «какой порухи». А сверх того отход за реку, произведенный без «подлинной ведомости о неприятельском обращении», грозил, по их мнению, опасностью, что неприятель, оставя Днепр в стороне, двинется к Полоцку или к Смоленску, отрезав нас «от наших краев»{249}. 23 июня этот вопрос стал предметом обсуждения на консилии в Могилеве.
Решили, что, если неприятель пойдет к Днепру, наблюдать за ним, оставаясь на правой стороне Днепра, «сколь долго возможно налегке неприятелю чинить препятствие» и Днепр перейти только «по самой невозможности». В последнем случае все дивизии должны были соединиться против того места, где неприятель станет наводить мосты, и общими силами «переход возбранять». А если неприятель Днепр все-таки перейдет? Тогда, отступив от реки линии на две-три, идти в том направлении (или на Украину, или на Смоленск), «куда обращение его будет». Карл сначала взял направление как будто к Смоленску, не переходя Днепра, но своевременно извещенные о его движении русские войска встретили шведов у местечка Головчина, где сошлись Шереметев, Меншиков, Репнин, Голицын, принятый в 1707 году на русскую службу в чине генерал-фельдмаршал — лейтенанта Г. фон Гольц, Ренне.
Бой у Головчина был неудачен для русских. Шведы напали на дивизию Репнина, ставшую на левом фланге и так быстро отступившую перед неприятелем, что посланная Шереметевым помощь оказалась запоздавшей. Устроенный по приказанию Петра военный суд признал причиной поражения нераспорядительность Репнина и приговорил его к смертной казни (позже он был прощен), но военные историки склонны возложить вину на Шереметева.
По словам А. З. Мышлаевского, «со стороны Шереметева и на этот раз выказалась его обычная медлительность и какое-то особое упрямство мысли». Поддавшись ложному сообщению перебежчика и демонстрации шведской кавалерии, он ждал нападения на свою дивизию, стоявшую в центре и, когда пришла просьба Репнина о помощи, отказал в ней: «доклады посланных ни в чем не повлияли на Шереметева»{250}. Еще более резко выражается автор статьи о Шереметеве в «Русском биографическом словаре»: «Репнин посылает к Шереметеву гонца за гонцом, прося подкреплений… По первым выстрелам из обоза, выстроив свою пехоту за укреплениями, Шереметев упорно отказывается подать помощь Репнину»{251}.
Послушаем, как говорят об этом источники. Вот цитата из постановления военного суда: «…июля в 3 числе о третьем часу пополуночи учинилась пушечная стрельба на обоз генерала князя Репнина, которую стрельбу услыша, генерал-фельдмаршал с министрами поехал против неприятельскаго обоза к своей дивизии, а генерал князь Меншиков, видевся с генерал-фельдмаршалом и с министры, сказал, что, взяв конницу с генерал-лейтенантом Реном, пойдет на сикурс к генералу Репнину… И в скором времени от генерала Репнина присыланы к генерал-фельдмаршалу адъютанты Дурной, Волынской да сын ево князь Репнин, — прося сикурсу, которым сказано, что пошла к ним на сикурс вышеупомянутая конница да Иргеманландской полк…». После того с такой же просьбой приехал адъютант Бруконт, «и по той присылке велено к оному итти на сикурс брегадиру Айгустову с двумя полками пехотными и быть в команде генерала Рена…»{252}.
Присылавшиеся Репниным сын его и адъютанты давали на суде показания. Сын Репнина показывал: послан он был отцом «до генерал-фельдмаршалка и ковалера господина Шереметева, и генерал-фельдмаршалк» сказал ему, что «послан генерал-поручик Рен з бригадой да брегадир Айгустов з двемя полки пехотными и приказал мне ехать до господина полковника князя Голицына, которой был у то время в апрошах… и велел ему сказать, дабы он в апрошах переменялся и шел до дивизии своей на сикурс»{253}.
Приезжавшие ранее молодого Репнина адъютанты Дурново и Волынский дали аналогичные показания, причем первый добавил, что, возвращаясь назад к Репнину, он встретил генерала Ренне, который «на сикурс послан был»{254}. Итак, на помощь Репнину пошли генерал Ренне с кавалерией и Ингерманландским полком, за ним — бригадир Айгустов с двумя полками, наконец, князь Голицын со своим полком. Конечно, можно бы требовать, чтобы Шереметев выступил на помощь Репнину всеми своими силами, но это превратило бы частный бой в генеральную баталию, которой так добивался Карл XII и от которой постоянно предостерегал своих генералов Петр.
Шведский король не использовал своего успеха у Головчина, не пошел за отступавшими по направлению к селу Горкам русскими войсками, а занял Могилев — весьма удобное место для переправы через Днепр. Здесь он простоял несколько недель в ожидании Левенгаупта, шедшего на соединение к нему из Риги. Между тем 9 августа приехал в Горки Петр. Считая теперь наиболее вероятным движение шведов на Украину, Петр передвинул Шереметева в Мстиславль, ставя таким образом его «корпус» между неприятелем и внутренними областями России.
Карл и в самом деле отказался от наступления на Москву, поменяв свои планы в третий раз; он действительно решил идти на Украину, куда звал его Мазепа и где в Батурине ждали начинавших голодать шведов обильные запасы продовольствия. Шведов ждал маршрут с довольно трудными переправами через притоки Днепра — Сож, Ипуть и особенно Десну. Задача русских войск заключалась в том, чтобы, следуя параллельно шведам с восточной стороны, по возможности задерживать их на трудных переходах и переправах. Эта задача возложена была Петром на Шереметева, тогда как сам он с Меншиковым двинулся навстречу Левенгаупту. В состав отданного в команду Шереметеву «главного корпуса» были включены: 1) три пехотные дивизии — собственная Шереметева, Алларта и Ренцеля; 2) артиллерия; 3) драгуны Гольца, Ренне и Инфлянда; 4) несколько казачьих полков и десять драгунских полков Боура.
Фельдмаршалу пришлось преодолеть ряд затруднений. Ему не сразу удалось войти в связь с кавалерийскими частями Гольца и Ренне, которые должны были обеспечить правильную разведку движений неприятеля, а до тех пор он довольствовался ничтожными в этом смысле средствами, из-за чего действовал, можно сказать, с завязанными глазами, рискуя наткнуться на неприятеля или подвергнуться неожиданному нападению «на марше». «Господин генерал-фельдмаршал Гольц еще ко мне о сем не ответствовал, где обретается, — писал Шереметев Петру 21 сентября… — И не безопасен я пребываю, понеже, кроме вашего величества указов, в которых мне объявляется о неприятельском обороте, я о неприятеле неизвестен»{255}. Но и после того как связь с Гольцем и Ренне установилась, действия кавалерии оставались слабым местом в движении шереметевского корпуса.
На поведении кавалерийских генералов сказывалась двойственность управления армий: кавалеристы неохотно подчинялись начальнику пехоты, каким оставался и теперь Шереметев, и порой даже отказывались исполнять его распоряжения. Когда, например, Шереметев потребовал от генерала Ренне, чтобы тот стал со своей бригадой на указанном ему месте, тот ответил грубостью: «И он мне в ответ говорил, чтоб ему не указывал, как служить, — жаловался Борис Петрович, — и отъехал от меня с сердцем, и по прибытии своем к генералу-фельдмаршалу-лейтенанту объявил, что он командывать над полками не будет и команду свою отдал…»{256}.
Идя прямым путем, русские войска имели преимущество перед шведами в расстоянии; разведка, однако, выяснила, что «единственной дорогой, сколько-нибудь пригодной для движения значительных сил, является кружная дорога чрез Рославль…». Но и этот путь оказался нелегким. Дело было в октябре. «Войскам приходилось двигаться по узким и грязным, испорченным дождями дорогам, пролегавшим к тому же по густому лесу… Артиллерия застревала в грязи, колеса орудий ломались…»{257}. При всем том проходили по 30–40 верст в сутки и достигли благополучно Рославля, где фельдмаршалу с пехотой пришлось несколько времени промешкать, ввиду необходимости ремонта повозок и пополнения продовольствия. А затем и здесь дороги оказались едва проходимыми: «Я с своею дивизиею, — доносил Шереметев царю… — марш имел на день по 6 и по 3 мили, и в такие пришли леса и грязи, что впредь таких маршей чинити не можем»{258}.
Тем временем Ренне, быстро двигаясь с своей конницей, занял Почеп, куда за день до прихода главных сил прибыл и Гольц. Почеп стал местом временного сосредоточения «главного корпуса». Карл опаздывал частью потому, что авангард его заблудился в северных лесах, частью из-за действий Меншикова, посланного Петром после разгрома Левенгаупта при Лесной[10] по направлению к Чернигову. Король все же сумел переправиться через Десну у Мезины. Но за несколько дней до этого Меншиков с Голицыным были отправлены по решению военного совета к Батурину и успели разрушить его, уничтожив собранные там продовольственные и военные запасы, чем нанесен был шведам тяжелый удар.
Последующими действиями русских войск руководил Петр. В конце ноября он остановился с частью сил в Ахтырке, в то время как Карл разместил свое войско в пространстве между Ромнами, Гадячем, Прилуками и Лохвицей. Шереметев в январе 1709 года установил свою квартиру в Сумах. В тот момент ближайшая задача для русской армии определялась положением неприятеля: шведы оказались в пространстве, замкнутом с трех сторон русскими укрепленными пунктами с выходом на восток, где стояли русские главные силы. Значит, продолжая применявшийся до сих пор по отношению к врагу метод борьбы «на изнурение», оставалось теснить его в занятом им кругу постоянными нападениями.
После того как один из опорных пунктов шведов — Гадяч был разрушен русскими войсками, а другой такой пункт — Ромны путем военной хитрости занят, дальнейшее систематическое стеснение «квартирного» района шведов Петр поручил Шереметеву. В феврале фельдмаршал выступил к Глинску. Узнав, что в местечке Рашевке стоят шведы, он выслал против них генерала Бема с четырьмя драгунскими полками и двумя батальонами преображенцев. Шведский отряд был истреблен; захватили две тысячи лошадей. Несмотря на успех, операция имела, однако, неожиданный для фельдмаршала и тем более огорчительный результат. Царь оказался недоволен этим делом — вероятно, потому, что в нем были употреблены преображенцы, и, может быть, главное, потому, что в бою убит был высокоценимый им майор Преображенского полка Бартенев. В письме к Меншикову Петр назвал бой под Рашевкой «бездельным торопким поступком» и, не сделав Шереметеву выговора, тем не менее передал командование Преображенским полком Меншикову. На Шереметева неудовольствие Петра I, как всегда, произвело сильное впечатление, тем более что он имел основание считать себя правым. «И исполнял я Вашу волю, — писал он в свое оправдание, — с чистым намерением и охотою и последствуя данному от Вашего величества пятому пункту (очевидно, особой инструкции. — А. З.), которой — за подписанием руки вашего величества». Преображенцев он послал потому, что одной кавалерией «такого поиску учинить было невозможно», а если умер майор Бартенев, то «в том — воля Божия, рана была легкая». «И прошу вашего царского величества, моего премилостивейшаго государя, всенижайше, — заключал фельдмаршал, — дабы мне в старости своей с печали безвремянно не умереть и мне объявить, какое мое перед вашим величеством преступление, или повели к себе быть»{259}. Получив это письмо, царь вернул Шереметеву преображенцев.
Стесненный в занятом им районе Карл метнулся в направлении, остававшемся свободным, — к Полтаве, и осадил ее, может быть, в расчете, чтобы, овладев ею, отсюда через Белгород и Воронеж пробиться к Москве. Между тем еще в феврале Петр уехал в Воронеж, и, таким образом, Шереметев и Меншиков опять остались вдвоем и должны были делить власть в армии. Правда, в предупреждение возможного конфликта между ними Петр на этот раз оставил вместо себя царевича Алексея; едва ли, однако, царевич мог сыграть серьезную роль в качестве посредника.
Но, похоже, командующие сами, по-видимому, сумели договориться во избежание «смешения в правлении». 27 апреля Шереметев писал царю из Лубен, что он «в скорых числех» надеется видеться с Меншиковым и «совет утвердить, как в нынешную кампанию с неприятелем поступать и Ваш царского величества указ исполнять»{260}.
Тактика Петра на изнурение неприятеля блестяще оправдалась. Шведы под Полтавой мало напоминали победителей под Нарвой; это были истомленные лишениями, упавшие духом люди. «Поход так тяжек, и наше положение так печально, — писал жене первый министр Карла Пипер, — что нельзя описать такого великого бедствия и никак нельзя поверить ему»{261}. Генеральная баталия становилась неизбежной: Петр I видел, что плод его тактики созрел, Карлу XII нужен был выход из невыносимого положения. Правда, шведские генералы, опасавшиеся неудачного исхода, советовали королю отступать в Польшу, но услышали в ответ: «Если бы Бог послал ангела небесного с приказанием отступить от Полтавы, то я бы и тогда не отступил»{262}.
Подлинным героем Полтавы стал, без сомнения, Петр I. Он не только выработал план построения армии на поле сражения, не только был фактическим руководителем своих войск в течение всего дня, но и личным мужеством, проявленным в критический момент, спас поколебавшееся положение и тем способствовал счастливому исходу битвы. Решительность и неустрашимость проявил Меншиков, в самом начале битвы завязавший во главе своих драгун упорный бой с неприятельской кавалерией и имевший смелость дважды отказаться исполнить приказание Петра об отступлении. В чем же заключалась роль Шереметева? Для историков она осталась незаметной. Знают, что формально он был главнокомандующим; но что значило быть главнокомандующим, когда рядом был Петр? Журнал военных действий за 27 июня{263}, заключая в себе подробную, до сих пор в полном объеме не использованную картину битвы, дает вместе с тем точный ответ на этот вопрос.
Согласно Журналу Борис Петрович появляется впервые в своей роли главнокомандующего при назначении дня сражения. Мы присутствуем при необыкновенной в истории войн сцене переговоров между противниками. Зная о скором приходе калмыков на помощь русской армии, Карл поспешил предупредить их появление и велел своему фельдмаршалу Реншёльду писать к фельдмаршалу войск царского величества графу Шереметеву, чтобы назначен был день генеральной баталии. «Оба фельдмаршала с согласия Петра назначили днем баталии 29 июня, причем утвердили за паролем военным, чтоб до оного сроку никаких поисков через партии и подъезды и незапными набегами от обоих армий не учинить», а самое сражение должно происходить «на полях Полтавских». Ввиду этого Петр производил смотр войскам; сначала 24 июня — конным полкам. Он вручил их «в главную команду» генералу Меншикову, «придав к нему двух генерал-лейтенантов — Боура и Ренне и указав стоять во время баталии на обоих крылах инфантерии».
Между тем изменник, урядник Семеновского полка, перебежал к шведам и, сообщив Карлу о скором приходе калмыков, предупредил, что когда они придут, то «до генеральной баталии не допустят и всю армию его королевского величества могут по рукам разобрать». Напуганный этим сообщением до того, что «ходил до полутора часа безгласен в размышлении», Карл решил изменить назначенный срок и приказал Реншёльду, чтобы «с начала ночи против 27-го числа войско было в строю во всякой готовности к баталии». На возражение своего фельдмаршала, что баталия назначена на 29-е, «король затряс головой и дал знать, чтоб о том не говорил».
26 июня «по полуночи в пятом часу» царь пришел к фельдмаршалу Шереметеву и от него узнал о перебежчике, а «пополудни» производил смотр пехотным полкам и «расписывал» по дивизиям, из которых «первую… своею персоной изволил принять в управление, а протчие разделил по генералитету». При этом «всю инфанцию», то есть пехоту, он вручил в общее командование Шереметеву.
Настал день генеральной баталии. Меншиков уследил начатое неприятелем наступление и немедленно известил об этом Петра I.
В царском шатре собрался «весь генералитет»; царь «изволил говорить фельдмаршалу о вероломстве и недержании пароля короля шведского». Так как русская пехота численно сильно превосходила шведскую, Петр приказал фельдмаршалу несколько полков «оставить в транжаменте» (военном лагере. — Ред.) по тому соображению, что «ежели вывесть все полки, то неприятель увидит великое излишество и в бой не вступит, но пойдет на убег». Фельдмаршал пробовал его убедить, чтобы «полков из линии не выводить и умаления фрунта (строя. — Ред.) не делать», в чем поддержал его и князь Репнин, говоря, что надежнее «иметь баталию с превосходным числом, чем с равным»; но царь возразил: больше побеждает разум и искусство, нежели «множество», и оставил в силе сделанное распоряжение.
Когда показалась неприятельская пехота, Петр приказал, «чтоб генералитет и главные командиры следовали по порядку в своем чине»: впереди ехал он сам, за ним генерал-фельдмаршал, за генерал-фельдмаршалом — генералы и так далее — до бригадиров. Армии сблизились. Тогда царь обратился к Шереметеву: «Господин фельдмаршал, вручаю тебе мою армию, изволь командировать и ожидать приближения на сем месте» — и «изволил ехать к первой своей дивизии».
В описании последовавшей затем битвы фельдмаршал не упоминается. Мы встречаем его снова, когда уже битва окончилась, и царь подъехал к фронту. Тут произошла следующая сцена: фельдмаршал Шереметев, отдав честь шпагою и обратясь к фронту скомандовал: «…ружье на караул», и тогда «во всей армии играла музыка и били по литаврам, барабанам, а когда ружье поставлено на караул, то уклонили знамена до земли и весь генералитет и штаб и обер-офицеры уклонением ружья учинили поклонение и, став, держали ружье на карауле. Тогда фельдмаршал поздравил царское величество щастливою победою и благодарил его царское величество за защищение веры и отечества».
За обедом фельдмаршал Шереметев «имел разговор с шведским фельдмаршалом Рейншильдом и министром графом Пипером». Оба, по описанию, признавались, что для них было неожиданностью, «что толь регулярное войско Россия имела и не верили генералу Левенгаупту, что Россия пред всеми имеет лучшее войско, но уповали: такое, какое было при первом походе Нарвском или мало поисправнее того».
Во всем этом изображении Шереметев выполняет, кажется, только представительскую функцию — одинаково и в сношениях со шведским фельдмаршалом и у себя в армии. Однако эта внешняя роль прикрывает собою важную и необходимую реальную роль. Передавая фельдмаршалу всю армию в командование перед тем, как стать во главе своей дивизии, Петр обеспечивал связь и согласованность действий отдельных ее частей, благодаря чему она сохраняла способность выступать как единое целое. Такое значение фельдмаршал получил, конечно, не только теперь, на поле Полтавской битвы, но и имел его в течение всей кампании и при всяких условиях, оставаясь в этом смысле главнокомандующим и в тех случаях, когда выполнял по указаниям Петра частные операции.
Возможно, что Шереметев играл роль объединяющего центра и еще в одном направлении — в отношении иностранцев, служивших в русской армии. Несомненно, что рознь между ними и русскими существовала, хотя, может быть, и не принимала резких проявлений.
По словам француза Моро де Бразе, участвовавшего в Прут-ском походе, весь генералитет делился на две враждебные партии — русских и иностранцев, причем виновниками вражды были будто бы всегда первые, которых раздражало внимание царя к иностранцам. Моро де Бразе не делал исключения и для Шереметева: «Фельдмаршал, — утверждал он, — во всяком случае рад был делать неприятности иностранным генералам»{264}; больше того, в другом месте своих «Записок» он даже обвинял Бориса Петровича в том, что тот, «не любя иностранцев», будто бы не подавал иностранным генералам никакой помощи в сражениях, для того «чтоб вводить их в ошибки и чтоб иметь случай упрекать его царское величество за привязанность его к иноземцам»{265}.
Надо сказать, что автор «Записок» имел личные причины выставить фельдмаршала в неблагоприятном виде, так как считал его виновником своей отставки. Но походный дневник, неизменно показывая иноземцев в числе посетителей фельдмаршала, часто даже в преобладающем количестве, скорее должен привести как раз к обратному заключению. Иногда фельдмаршал как будто специально собирал у себя иноземцев.
Можно указать на ряд случаев, когда Шереметев рекомендовал Петру того или иного иностранного офицера или генерала для приема на службу. Годным и способным иноземцем, в особенности из высших военных чинов, Шереметев дорожил, как и Петр. Однако он был далек от того, чтобы по одному происхождению давать человеку преимущество на службе, тем более что принятые без разбора офицеры-иностранцы загораживали дорогу нижним чинам из русских подняться службой до офицерского звания.
Лучше всего действительное отношение фельдмаршала к этому вопросу разъясняет его письмо к Петру из Острога от 19 марта 1707 года, где читаем: «Явилися у меня афицеры с указами вашего самодержавства… И между теми иноземцами — полковник Фейлейгейм, кажетца, человек добр и говорит по-руску, а другия, по моему разумению, не годятца: стары и языку нашего и польского неизвестны. Также есть обида и руским афицером: не будут прилежать к службе чрез охоту из нижних чинов, что нихто не дослужит да вышнева чину, а афицеры руския в своих делех исправны»{266}.
Наконец, и сам Петр в совершенно своеобразной форме признал роль Шереметева как главнокомандующего по отношению к себе. В письме от 4 июля 1709 года он просил Шереметева «рекомендовать его государям» (князь-кесарю Ромодановскому и князь-папе Бутурлину), чтобы они пожаловали его за «службу» под Полтавой «рангом адмирала или шаутбейнахта, а по сухопутному войску — рангом старшего генерала-лейтенанта»{267}. И фельдмаршал с полной серьезностью сделал соответствующее представление названным лицам, свидетельствуя, что «господин полковник вышеупомянутой счастливой баталии и с одержанной над неприятелем виктории так мужественно и храбро поступал, как искусному в воинстве славному кавалеру прилежит»{268}.
Все это приводит к признанию, что у фельдмаршала были свойства, которые делали его естественным центром в военной среде. И Петр при своем исключительном умении угадывать способности людей понимал это и, вероятно, прежде всего потому именно неизменно сохранял за Борисом Петровичем звание главнокомандующего, несмотря на время от времени проявлявшееся в отношении к нему недоверие.
Этой двойственности в отношении Петра к Шереметеву Полтава не уничтожила, и фельдмаршал почувствовал ее при назначении наград участникам сражения. Борис Петрович был среди награжденных, но полученная им награда — село Черная Грязь — причинила ему, как мы знаем, больше огорчения, чем радости.
Полтавская битва круто изменила течение Северной войны. Карл ХII, бежав в Турцию, надолго утратил непосредственное влияние на ход военных действий. Разбитые им и приведенные к покорности короли польский и датский, бывшие союзники Петра I, подняли голову и возобновили союз с русским царем. Как и раньше, все трое ставили своей задачей возвращение отнятых у них Швецией «наследственных» земель и на этом условии были готовы в любой момент идти на мир. Но Карл не хотел и слышать о мире, и у союзников осталось единственное средство — принудить к нему шведского короля силой. В результате сообща был выработан план перенесения военных действий на территорию Швеции. В осуществлении этого плана должна была принять участие и Россия — прежде всего Петр по договору с появившимся опять в Польше Августом должен был оказать ему помощь войсками. С этой целью послан был в Польшу Петром генерал Янус со значительным отрядом. Но за шведами оставались еще владения в Лифляндии и Эстляндии и на первом месте был такой важный город, как Рига. Здесь и появился снова на сцене Шереметев.
Шереметев выехал из Решетиловки, где была его временная квартира после Полтавы, в начале июля, но в пути заболел и около месяца пролежал больной в Чернигове. Тем не менее в конце октября он уже был под Ригой — в то время первоклассной крепостью с многочисленным гарнизоном. Может быть, припоминая не совсем удачный свой опыт осады Дерпта и имея в виду искусство Я. В. Брюса в артиллерийском деле, фельдмаршал еще с дороги 13 октября сообщил своему «крепчайшему другу и благодетелю» о царском указе «аттаковать Ригу» и призывал его к себе: «…желаю вас видеть и посоветовать». Брюс приехал к Риге, но позднее, так как Петр дал ему в это время другое дело, а пока Шереметеву пришлось удовлетвориться собственными знаниями. Ко 2 декабря город был обложен. В середине ноября сюда по пути из Мариенвердера, где у него происходило свидание с прусским королем, приехал Петр, и сам бросил в город первые три бомбы. «Бог сему проклятому месту сподобил мне самому отмщения начало учинить»{269}, — писал он Меншикову.
Ввиду наступления зимы царь отдал распоряжение Шереметеву отвести войска на зимние квартиры в Курляндию, а под Ригой для поддержания блокады оставлен был только семитысячный отряд Репнина. Одновременно на фельдмаршала возложена была забота о снабжении войска продовольствием. Собрать провиант в опустошенной войной земле да к тому же еще в неурожайный год было не легче, а скорее даже труднее, чем держать крепость в блокаде. В письме от 5 октября к Брюсу Борис Петрович сделал красноречивое признание: «…не могу разсудить, как возможно провиант с них собирать…»; видя разорение местного населения, он решил ограничиться только сбором ячной муки (за неурожаем ржи. — А. З.), а скота брать не велел, «дабы тем в большую руину не привесть»{270}.
19 декабря он уехал в Москву, не вполне обеспечив армию продовольствием, а вернулся, задержанный испортившимися путями, только 11 марта следующего года. По этому поводу Петр мягко выговаривал фельдмаршалу, что ему следовало приезжать в Москву раньше, «к Рождеству», чтобы раньше и вернуться, или уж совсем не ездить. «Однако ж, — кончал он свое послание от 5 апреля, — много толковать о прошедшем не надлежит, но надобно, как ныне возможно, по крайней мере трудиться вам, дабы солдаты крайней нужды без хлеба не претерпели»{271}. За этот недолгий срок в армии почувствовали его отсутствие. Об этом писал ему Брюс. Сообщив фельдмаршалу приятную весть, что в войсках «скорбь (т. е. свирепствовавшая тогда чума. — А. З.)… зело умалилась», он делал, однако, оговорку: «…токмо нам гораздо скучно здесь, что вашего высокографского превосходительства очи не видим…». И причина — не в одном удовольствии и общении, а в том, что артиллерия осталась без фуража, так как заместитель Шереметева князь Репнин только обещает, но не «управляет». «Того ради, — читаем в заключение, — немалое желание имеем, дабы ваше превосходительство нам здесь вскорости видеть»{272}.
Еще до возвращения Шереметева приехал под Ригу Меншиков. Ему поручено было Петром произвести работы на фарватере между Ригой и Дюнамюнде «для занятия водяного хода с моря», чтобы неприятельские суда не могли доставлять помощь осажденному городу. Фельдмаршал должен был, согласно царскому указу, «самому сие дело надзирать, яко первое во аттаке рижской»{273}. Таким образом, Меншиков, за Полтаву тоже получивший звание генерал-фельдмаршала, и Шереметев, которому был оставлен титул «первого» генерала-фельдмаршала, еще раз оказались рядом. Но если раньше между ними и замечались «контры», то после Полтавы согласие восстановилось, хотя, может быть, и не сразу. Еще как будто некоторая неуверенность в отношениях чувствовалась у Бориса Петровича, когда он 13 сентября по дороге в Ригу писал Меншикову: «Два писания имел до вашей светлости, но ни на которое ответствования не получил, в чем разсуждаю: разве какой отмены быти в приязни вашей ко мне»{274}. Около того же времени он, однако, обращался к «его светлости» уже с просьбой о «предстательстве» перед царем за «брата Василья», который, по его словам, сына своего против царской воли «у князя Ромадановского женил и в том имеет его величество гнев»{275}.
А вот как изображена в Военно-походном журнале Шереметева встреча двух фельдмаршалов при вторичном приезде Меншикова под Ригу 15 апреля 1710 года: в этот день с утра Шереметев был «…при заведении новой крепости при урочище Гефольберке и рано кушал, а при нем — брегадир Чириков. Потом уведомились, что в Юнфергоф прибыл водою в 9 стругах светлейший князь генерал-фельдмаршал Меншиков, и тогда генерал-фельдмаршал Шереметев от той крепости поехал в Юнфергоф и с светлейшим князем съехались и имели забаву до вечера. При том были: генерал князь Репнин, генерал-майор Айгустов, брегадир Чириков и протчие многие офицеры». В подгулявшей компании высокий гость придумал забаву, для которой средством послужили ни в чем не повинные солдаты. «Потом, — продолжает запись, — генерал-фельдмаршал Меншиков приказал в Юнфергофе генералу Репнину (хотя о том генерал-фельдмаршал Шереметев отговаривал его) бить в барабаны алярм. И солдаты все стояли в Юнфергофе в строю часа с 2. После того розъехались по квартерам»{276}. Как видим, Шереметев и в этом случае остался верен себе в своем отношении к солдатам.
Вообще в Военно-походном журнале за это время развертывается перед нами знакомая картина: ежедневно у Шереметева собирались генералы и «протчие офицеры». Здесь нет упоминаний ни о делах, ни о советах; зато посетители «кушают» и иногда «забавляются». При этом о бомбардировке Риги говорится почти в каждой записи, но к этому, по-видимому, и сводилась главным образом осада. Оттого, может быть, у генералитета и оказалось много свободного времени. Впрочем, ограничивались бомбардировкой и тесной блокадой города в соответствии с желанием Петра, который писал Шереметеву, чтобы до подхода подкрепления апрошей не подводили ближе к городу, «дабы людей не потратить»; «все свое смотрение имейте, — писал Петр, — на отбитие сикурса водою и сухим путем, понеже все в том состоит…» и опять: «…опрошами не приближайтесь, но берегите людей и смотрите на людей, понеже сие главнейшее, в чем должны вы ответ дать»{277}.
Это писалось в июне, а еще в мае открылась в войсках чума, занесенная сюда через Курляндию из Пруссии, — обстоятельство, заставившее Шереметева ускорить взятие Риги. 29 мая занят был Рижский форштадт, и в последующие дни отсюда начата жестокая бомбардировка города. Шведы просили перемирия, но так как по истечении срока (три дня) согласия на сдачу не последовало, то 14 июня бомбардировка возобновилась и продолжалась до 24-го, когда шведы вновь просили перемирия и начались переговоры о капитуляции. 4 июля 1710 года капитуляция была подписана, и русские войска вступили в город. Петр заранее предупреждал фельдмаршала о необходимости всевозможного снисхождения при сдаче города, и Шереметев в точности выполнил эту директиву царя, сохранив за Ригою разного рода выгоды и вольности. В благодарность фельдмаршалу за его мягкое обращение магистрат поднес ему два золотых ключа будто бы от городских ворот весом по три фунта каждый, с надписью: «Riga devictae obseqvium a supremo totius rossiae campi praefecto com. Boris Scheremetjoff eqvite ordin mast. St. Apostol Andreae etc. Ao. Salutis MDCCX. Die. ХШ/XXIV July (Подчинение побежденной Риги верховному начальнику всего русского лагеря графу Борису Шереметеву, рыцарю ордена Св. апостола Андрея. Год от Спасения 1710, день 13/24 июля)».
После взятия Риги войска оставались вблизи города, хотя чума производила сильные опустошения в их рядах. Но по договору с союзниками Петр обязался принять участие в предполагавшейся экспедиции союзного корпуса в Швеции, и в Риге под наблюдением Шереметева начали подготовляться транспортные суда. В это время фельдмаршал, видимо, чувствовал себя хорошо. Спокойная жизнь продолжалось, однако недолго: неожиданно пришел царский указ от 23 июля, которым предписывалось фельдмаршалу спешно выехать в Польшу к войскам генерала Януса. Царь сознавал, что новый поход будет труден для немолодого уже фельдмаршала: «…хотя я б не хотел к вам писать сего труда, — писал он, — однако ж крайняя нужда тому быть повелевает…»; это все же не мешало ему закончить обычным способом: «Паки подтверждаю вам, чтоб, не мешкав, вы ехали в путь свой…»{278}.
В августе, сдав команду Репнину, Шереметев выехал из Риги. Он ехал с обычным штатом домашних слуг на собственных лошадях. Все было рассчитано на дальний путь. Но 3 сентября в деревне Переваже его догнал царский курьер с указом «тотчас поворотить назад», где бы указ его ни застал. Царь писал: «…с великим удивлением увидел, что вы, отъезжая в такой дальний путь, нам репорту не прислали о армии, а именно: как ныне болезнь в людех и есть ли меньше тому гневу Божию?»{279}. Через несколько дней — новый указ с подтверждением — по приезде немедленно дать требуемый «репорт»{280}. Обратный путь через зараженные чумой места и при начавшемся осеннем бездорожье был очень тяжел: несколько человек из собственных людей фельдмаршала умерли от того «поветрия», нескольких он оставил заболевшими, а кроме того, пали в дороге его лучшие лошади. Для такого страстного любителя лошадей, как Шереметев, это было большое горе: «…о других своих нуждах и убытках не описать можно, — жаловался он в письме к Брюсу. — Где мои цуги, где мои лучшия лошади: чубарые, и чалые, и гнедые цуги; всех марш стратил…»{281}.
Добрались до Риги только 13 октября. Но здесь фельдмаршала ждало не «порадование», а «пущая печаль»: оказалось, что провианта при армии имелось всего на один месяц. «Чем прокормить, не ведаю, — писал он Ф. М. Апраксину 24 октября, — а надежды такой, откуда бы получить в скором времени, не имею: везде места опустелые и моровые». Раньше «за довольное время» он писал царскому величеству о необходимости заблаговременно делать запасы, но ему в том «способу не подано». А теперь от него требуют «здесь обретающуюся армию довольствовать». Почти с отчаянием фельдмаршал заключал: «Поведено то делать, разве б ангелу то чинить, а не мне, человеку, в чем превеликую трутизну приемлю»{282}. Вероятно, он писал Апраксину не без надежды, что тот донесет о его затруднениях царю.
Сближение с Ф. М. Апраксиным началось, по-видимому, во время пребывания того в Сумах и Ахтырке весной 1700 года. Благодаря своей близости с царем Апраксин мог оказывать — и не раз оказывал — услуги фельдмаршалу; недаром тот в письмах называл его «мой приятнейший благодетель».
Обстоятельства неожиданно вывели Бориса Петровича из того положения, на которое он жаловался Апраксину, однако с тем, чтобы поставить его в другое, не менее трудное: пришло известие о разрыве мира с турками и вместе с ним указ Шереметеву, чтобы он готовил полки и провиант для похода к «волошским границам».
Найдя себе после полтавской катастрофы приют в Бендерах, шведский король направил свои усилия на то, чтобы добиться разрыва отношений Турции с Россией. В этом деле ему усердно помогали французский посол в Константинополе маркиз Дезальер и польский генерал Понятовский. Для Франции русско-турецкие отношения тесно связались с ее собственными интересами, поскольку Россия, приблизившись к балтийским берегам, обнаруживала все большее тяготение к морским державам — Англии и Голландии, с которыми Франция находилась тогда в войне. Поэтому Франции было важно отвлечь внимание и силы России от Балтийского моря. Со своей стороны, Турция стремилась, действуя в союзе со Швецией и Польшей, овладеть Украиной, для чего в первую очередь ей нужно было изгнать из Польши Августа и восстановить на польском престоле Станислава Лещинского. И в этом она, конечно, должна была встретить решительное противодействие со стороны России. И той, и другой приходилось зорко следить за польскими делами и друг за другом в Польше. Кроме того, Турция всегда готова была использовать благоприятную конъюнктуру, чтобы вернуть себе потерянный Азов.
К войне с Турцией Россия не готовилась, события застали ее врасплох. Но в то же время все говорило о том, что нельзя ждать, пока неприятельское войско подойдет к русским границам. России обещали оказать поддержку людьми и продовольствием восточные православные области, находившиеся под турецким игом, главным образом Молдавия и Валахия. Но они могли исполнить свое обещание только при условии, если русские войска раньше турок достигнут берегов Дуная. Таким образом, поспеть к Дунаю как можно быстрее было главной задачей русской армии. Разрыв с Турцией произошел 22 декабря 1710 года, а 5 января года следующего Шереметев уже получил царский указ, которым он назначался главнокомандующим.
Последующими указами ему предписывалось снарядить и отправить на юг стоявшие под Ригой пехотные полки, а самому ехать почтой «до конного войска» «как наискоряе». Борис Петрович стал просить, ссылаясь на трудности похода, дать ему больший срок, но получил суровый ответ, чтобы спешил с полками «неотлагательно, оставя все отговорки». К этому в изменение прежнего указа присовокуплялось, чтобы он шел сам при пехотных полках, чтобы «их поспешить и все порядочно управить»{283}.
Шереметев выступил из Риги 11 февраля. Приблизительно в то же время отправлены были к «волошским границам» князь М. М. Голицын с десятью драгунскими полками и генерал Вейде с пехотой. В пути фельдмаршалу доставлялись сведения о движении неприятеля. Между тем наступила весенняя распутица, и в Военно-походном журнале фельдмаршала постоянно встречаем упоминания о «противной погоде» и «воде многой»; в Полесье приходилось перебираться на лодках «через реки и болота великие…».
Войско то и дело догоняли курьеры с наказом от царя: «Маршем поспешить». К 1 апреля были в Минкевичах, а 2 апреля письмом из Луцка Петр требовал, чтобы фельдмаршал ехал «своею персоною» к нему, «где можем, — писал царь, — обще некоторыя дела определить…»{284}. 13 апреля на квартире Петра прошла консилия, на которой, кроме царя и Шереметева, присутствовали Г. И. Головкин, Г. Ф. Долгоруков и П. П. Шафиров. Было постановлено, чтобы всей армии к 15 мая, а по нужде «к 20-му числу мая стать в поле от Брацлава к Днестру» и чтобы сам фельдмаршал, приняв команду над драгунскими полками, был в Бреславле еще в апреле «для лутчего управления». Фельдмаршалу царем было особо добавлено: «Сие все исполнить, не упуская времени, ибо ежели умедлим, то все потеряем… К тому ж, чего здесь и не писано, а интерес наш чего требовать будет, то исполнить как верному и доброму человеку надлежит»{285}.
17 апреля Шереметев выехал из Луцка и в начале мая был в Бреславле. Сюда 12 мая привез ему князь В. Долгоруков царский указ о дальнейшем движении. Шереметев должен был, вступив в Молдавию, поднять местное население против турок, заготовить при содействии молдавского господаря продовольствие и затем скорым маршем идти к Дунаю, чтобы захватить строившуюся турками переправу. Долгорукому было наказано предупредить фельдмаршала, чтобы «немедленно шел в тот поход» и чтобы «сего походу ни за нем и ни за каким разсуждением не отлагать…»{286}.
24 мая Шереметев подошел к Днестру. Здесь он получил от молдавского господаря письмо с просьбой прислать ему войска для защиты Ясс. Из этого следовало, что на помощь господаря нечего было рассчитывать. А через несколько дней после того стало известно, что турки много ближе к Дунаю, чем русские; вследствие этого Шереметев сам 3 июня повернул к Яссам. Между тем 6 июня Петр писал ему, продолжая считать возможным опередить турок на Дунае: «…извольте чинить все по крайней возможности, дабы времяни не потерять, а наипаче чтоб к Дунаю прежде турков поспеть, ежели возможно»{287}.
Когда пришло письмо Шереметева с извещением о движении его вместо Дуная к Яссам, Петр в своем ответе негодовал: «…о замедлении вашем зело дивлюся, понеже первее хотели из Бреславля итить (как вы писали ко мне) в Яворов 16-го числа и тако б возможно было поспеть в четыре дни, то есть к 20 числу, а вы перешли 30 числа, и тако десять дней потеряно; к тому ж на Яссы — криво: и ежели б по указу учинили, то б, конечно, прежде турков к Дунаю были…». И совсем как в письмах из времен лифляндских походов: «…а ныне старые ваши песни в отговорках»{288}.
В свое оправдание Шереметев приводил то, что на прямом пути к Дунаю войска страдали бы от недостатка воды; главное же, все равно: прежде турок прийти к Дунаю было невозможно. Но едва ли фельдмаршал верил в убедительность этих доводов для Петра: «…выразумел вашего величества гнев, в чем буди воля Божия и вашего величества. К оправданию своему многих извинений писать не могу, дабы к большему гневу не подвигнуть»{289}.
Оставалась другая задача, которая теперь всей тяжестью легла на фельдмаршала, — добывать продовольствие для армии. Молдавский господарь из того, что обещал, ничего не сделал, и Шереметев сам должен был изыскивать способы к добыванию провианта в опустошенной стране при порой враждебном отношении со стороны большей части населения.
12 июня на берег Днестра прибыл Петр с гвардией. Здесь уже находились генералы Алларт, Брюс, Вейде, Репнин, Ренне со своими полками. 14-го созван был совет, на котором голосами русских генералов против иноземных было постановлено продолжать наступление. 30 июня перешли Прут и присоединились к фельдмаршалу, расположившему свой корпус под Яссами. Сюда же прибыл и Петр. С этого момента все руководство военными действиями, равно как открывшимися затем мирными переговорами, перешло к Петру, а Шереметев выполнял при нем только знакомую нам представительную роль. Но Петр сделал распоряжение, что «в случае какой крайности» заменить его должен именно фельдмаршал.
Заключенный с турками мир был тяжел[11], особенно в первых двух пунктах, которыми русские обязывались: 1) передать туркам Азов и срыть построенные по азовскому побережью города — Таганрог, Каменный затон, Новобогородицкий и 2) не вмешиваться в польские дела. С берегов Прута армия возвращалась разными путями. Шереметев отвел свои драгунские полки и семь пехотных из дивизии Вейде, согласно полученному им распоряжению, в район Полонного и Острова, то есть в пределы Польши, хотя и близко от границы, чтобы следить за выходом шведского короля из Бендер. Вопрос о том, останется ли здесь Шереметев и дальше или уйдет вглубь России, приобретал исключительно важное значение: со стороны Порты пребывание русских войск в Польше вопреки мирному договору в любой момент могло стать предлогом к возобновлению войны, а в то же время удаление их из Польши грозило усилением шведской партии и даже полной потерей этого союзника для России. Поэтому ставка фельдмаршала в это время сделалась средоточием дипломатических сношений: П. П. Шафиров писал ему из Турции, Г. Ф. Долгоруков — из Польши, и они же через него, и он сам слали донесения царю или канцлеру Головкину.
Соответственно Шереметев получил особые полномочия. «Понеже, — значилось в одном из данных фельдмаршалу «пунктов» от 3 августа 1711 года, — …всего имянно за переменяющимися конъюнктурами подлинно указом описать невозможно, то полагается на разсуждение и волю генерала-фельтмаршала, которому как доброму генералу надлежит чинить с помощию Божиею, не опуская времени, что к прибытку нашему, а к убытку неприятеля надлежит»{290}. Эти полномочия еще более расширились после отъезда Петра за границу: фельдмаршалу предписывалось иметь «частую корреспонденцию» с Шафировым и поступать «по тамошним (то есть турецким. — А. З.) конъюнктурам». Поставленный в необходимость руководствоваться в своих решениях политическими соображениями, Шереметев, естественно, испытывал чрезвычайные затруднения. По его признанию, создавшееся положение, когда он должен решать столь важный вопрос «без указу», было для него более «прискорбно и несносно», чем все перенесенные им «трудности и фатыги[12]»{291}.
Самым щекотливым пунктом в тягостных переговорах с Портой был вопрос о передаче Азова и о «раззорении» других крепостей. Шереметев лично был заинтересован в скорейшем выполнении этого условия, так как от этого зависела судьба его старшего сына, оставленного, как и П. П. Шафиров, до исполнений русскими условий Прутского договора заложником у турок. Г. Ф. Долгоруков его успокаивал: «…и всеконечно не изволь печалитца. Здержано будет: Азов с другими крепостьми отдан будет. И изволишь сам разсудить, разве мы сами себе недоброхоты, что не учиним по договору…»{292}. Но как можно было отдать Азов, пока турки держали у себя Карла — тоже в нарушение мирного договора? В конце концов Петр согласился Азов отдать. Но Шафиров из Турции настаивал и на том, чтобы русским войскам, во исполнение Прутского договора, «податься к Киеву» из Польши: в противном случае, по его мнению, «шведская высылка», то есть отправка Карла XII из Турции, может не состояться.
Впрочем, само состояние расположенной в Польше армии не позволяло медлить с этим вопросом. Приближалась зима, а солдаты ничем не были обеспечены: «…мундиром весьма обносились, шуб, обуви и рукавиц не имеют…»; кроме того, «ротныя лошади едва не все померли, а пушечных стало кормить нечем…». При таких условиях «не токмо против неприятеля, но и на квартиры к своим краям, когда будут морозы, итти будет пехоте невозможно…». Наконец, в разоренной долгой войной Польше и провианта будет «взять негде»{293}. Ввиду всего этого фельдмаршал решил в 20-х числах октября отойти со всеми войсками в свои границы. Но на конференции во Львове 7 ноября поляки, представители русской партии, заявили ему, что в случае ухода армии они опасаются «между поляками ребеллии» (то есть бунта). Поэтому фельдмаршал остановился на компромиссе: показывая «вид о выступлении», на самом деле медлил, оставаясь в пределах Полонного, Немирова и Белой Церкви и дожидаясь царского указа.
Местечко Полонное, где Шереметев установил свою «главную квартиру», составляло «маетность» Меншикова; оно, вероятно, было получено им от польского короля. Между обоими фельдмаршалами велась оживленная переписка, с несомненностью удостоверяющая, что тени, легшие было на их отношения под Полтавой, окончательно сошли. К этому времени относится едва ли не единственное сохранившееся письмо Меншикова к Шереметеву. Оно было ответом на письмо Бориса Петровича, в котором тот, выражая своему «прелюбезному брату» благодарность за его «благоприятнейшее писание», между прочим сообщал: «Ис турецкой добычи несколько имею аргамаков, и из оных самого лутчего со всем убором до вашей светлости, моему прелюбезному брату, обещаю»{294}.
А вот ответное письмо «светлейшего»: «Превосходительный господин генерал-фельтмаршал, мой особливый благодетель и любезный брат. Вашего превосходительства почтенное, мне же зело приятное писание, от 24-го дня прошедшаго августа ис Полонного писанное, получил я… за которое вашему превосходительству зело благодарствую, прося, дабы и впредь в таких своих приятных и брацкой любви наполненных писаниях оставлять меня не изволили. Что ж изволил взять из моей конюшни 3-х лошадей, и то за щастие почитаю, а за назначенной мне от вашего превосходительства ис турецкой добычи презент вашему превосходительству паки благодарствую и желаю, дабы сподобил нас Вышний лицевидно за оное благодарствовать и взаимно подобными мерами служить»{295}.
В этом ли стиле, церемонном и сдержанно-слащавом, писались другие письма Меншикова к Шереметеву, мы не знаем, но здесь он выдержан от начала до конца. Впрочем, и письма Шереметева к нему, в общем простые и естественные, местами также страдают высокопарной фразеологией — знак того, что и отношения между «братьями» были не вполне безыскусственными. У «светлейшего» оказалась затем нужда и в более существенной услуге Бориса Петровича. Его маетности — Полонное и Межеричи — были весьма отягчены «провиантскими сборами и подводной повинностью» и, судя по ответному письму Шереметева, Меншиков просил его этим маетностям «учинить награждение», другими словами, освободить их «от тягости». Однако Шереметеву пришлось бы в этом случае нарушить прямое распоряжение Петра, и он был вынужден в исполнении этой просьбы отказать: «А ежели б о том мне имянно было не предложено (разумеется, царем. — А. З.), то я по должности услуг моих, яко брату и другу надлежит, к тем маетностям вашей светлости всякое благоснисходительное награждение чинить готов»{296}. Другими словами, «ради друга и брата» фельдмаршал готов был бы совершить незаконный поступок, если бы не удерживала личная ответственность перед царем.
В декабре Шереметев получил ожидавшийся им указ: Петр из Риги благодарил фельдмаршала за то, что он «добро обошелся» в польском вопросе, но предписывал «выступить» из Польши к Киеву, расположив вблизи его конницу, а самому остаться в Киеве, «пока все о короле шведском турки исполнят…»{297}. 21 декабря Шереметев прибыл в Киев, где совершенно неожиданно для себя нашел здесь царский «ордер» с повелением ехать в Ригу и туда же отправить «дивизию Адамову» (генерала Вейде). Между тем, по убеждению фельдмаршала, «конъюнктуры» в тот момент показывали, что с юга никак нельзя было удаляться. Да и как он мог послать в Ригу дивизию, когда у солдат одни кафтаны: «нет ни епанеч, ни камзолей, ни обуви», и это — на зимний поход; не было также ни фуража, ни провианта в дорогу. В таких обстоятельствах он не видел, как указ мог быть выполнен «без великой погибели людей». «Я не знаю, что делать, — писал он Апраксину. — Ни ангел я, не испытлив дух имею, как могу делать, а велят делать ангельски, а не человечески… и какой бы был прибыток в том маршу, я без очков не могу видеть…» Он просит у своего «приятнейшего благодетеля», как ему поступить: «Покорне прошу: пожалуй на се мое желание — ответствуй благим и дружелюбным советом»{298}.
Возможно, Апраксин взял на себя посредничество в этом деле; во всяком случае, указ был отменен. В конце января 1712 года фельдмаршал получил план расположения армии на Украине, согласно которому сам он должен быть в Киеве и при нем две конные дивизии (Януса и Ренне), две пехотные дивизии (Вейде и Алларта) и гетман с казаками. Под его же команду также поступал «корпус» азовских полков с калмыками и донскими казаками. Все это было рассчитано на случай вторжения турок.
Письмом от 26 февраля царь вызвал Шереметева в Петербург: «…всемерно вам надобно, как наискорее налегке приехать к нам сюда на почтовых подводах…»{299}. 25 марта фельдмаршал был в Москве, где на три дня был «принужден задержаться ради разговоров с господами сенаторами…», до сих пор игнорировавшими его требования по части комплектования армии рекрутами, лошадьми, мундирами и всеми военными припасами{300}, а 28-го выехал в Петербург. По-видимому, Борис Петрович находился в это время в особом душевном состоянии. Известно, что приблизительно в это время у него сложилось намерение оставить не только военную службу, а мирскую жизнь вообще и удалиться в Киево-Печерскую лавру.
Как могло сложиться у фельдмаршала такое намерение? Припомним, что уже больше десяти лет Борис Петрович не знал отдыха за непрерывными походами. В течение этого периода его все время перебрасывали с одного театра военных действий на другой: из Лифляндии — в Польшу, из Польши — в Астрахань, из Астрахани — снова в Польшу, затем — марш под Полтаву, отсюда опять — в Лифляндию, из Лифляндии — на Дунай, с Дуная — в Польшу и на Украину, и все эти передвижения и марши производились с постоянными понуканиями сверху: «не извольте мешкать», «не извольте отлагать», «идите не медля», «как наискорее» — и под таким же постоянным страхом «государева гнева».
Военное командование осложнялось трудными административными и дипломатическими задачами, которые несли свои тревоги. А тут еще добавилась сердечная болезнь, полученная в походах и неуклонно усугублявшаяся. Представив себе все это, мы поверим искренности вырвавшегося однажды именно в это время из-под пера фельдмаршала восклицания в письме к Ф. М. Апраксину: «Боже мой и творче, избави нас от напасти и дай хотя мало покойно пожити на сем свете, хотя и немного жить»{301}.
Но пока фельдмаршал оставался «в миру», служба была «вечным» его состоянием. Он знал, что царь не отпустит его в частную жизнь: если и освободит от военного управления, то найдет ему гражданское. Но царь, по крайней мере такова была традиция, не мог препятствовать удалению человека из мира под конец жизни. Таким образом, монастырь казался Борису Петровичу надежным убежищем. Уход в монастырь даже не особенно круто поменял бы его житейские привычки: богатому и знатному человеку такой благоустроенный монастырь, как Киево-Печерская лавра, мог предоставить все необходимые материальные удобства.
В этом направлении, независимо от его личных впечатлений, вела его и традиция, имевшая вообще над ним большую силу. После Полтавской битвы фельдмаршал основал в своей слободе Борисовке женский Богородицкий Тихвинский монастырь. Это говорит о его верности древнерусской традиции, согласно которой боярские фамилии основывали собственные монастыри, которые служили для них «богомольем», а часто и усыпальницами.
Таким образом, монастырь и в самом деле мог казаться ему наилучшим выходом из его тогдашнего трудного положения, и потому с сожалением о неосуществившейся мечте звучат слова его духовной, где он коснулся этой темы: «…желаю по кончине своей почить там (в Киевской лавре. — А. З.), где при жизни своей жительства не получил»{302}.
Но не монашеский клобук, а совсем другое ждало Бориса Петровича в Петербурге. В признание его заслуг Петр устроил ему при въезде в новую столицу триумфальную встречу, какой не делал ни для кого другого из своих сотрудников. Мы знаем от самого Бориса Петровича впечатление, которое произвело на него это торжество: «По указу его царского величества, государя нашего премилостивейшаго, сего апреля 14-го дня прибыл я в Санкт-Петербурх, — писал он Меншикову, — и принят от его величества с таким гонором, которой свыше моей меры учинен, что за великую себе милость приемлю». Но дальше — едва ли не вполне искренне, уже по адресу Меншикова: «Точию причитаю за нещастие, что вашей светлости персонально видеть и лобызать з достойною честью, яко брата моего и друга, не получил»{303}. Плохо верится, чтобы Меншиков мог вызвать у Бориса Петровича подобный прилив чувств. Не хотел ли Борис Петрович особой любезностью, выраженной в столь изысканной форме, предупредить взрыв ревности у светлейшего князя, к которой тот, по словам современников, был очень склонен.
Уже по встрече, устроенной фельдмаршалу, можно было предвидеть, что мечта о монашестве останется бесплодной. Так и вышло: Петр не хотел лишиться опытного полководца в лице Шереметева и не согласился отпустить его. Больше того, видимо, желая раз и навсегда прекратить подобные попытки с его стороны, царь женил его, сосватав ему свою тетку, молодую вдову Л. К. Нарышкина, Анну Петровну, урожденную Салтыкову. Свадьба была 18 мая, через месяц с небольшим после приезда фельдмаршала в Петербург. В самой быстроте, с какой все произошло, чувствуется властная рука Петра; зато самому Борису Петровичу, как можно думать по всей совокупности обстоятельств, пришлось играть в этом деле пассивную роль — послушного исполнителя царских желаний. Он потерял свою первую жену лет за пятнадцать перед тем; сомнительно, чтобы теперь при своем возрасте мог он вдруг вспыхнуть страстью к Анне Петровне, тем более что, если верить известиям одного иностранца, современники считали ее одной из жертв темперамента царя{304}. По другому известию, она когда-то принадлежала к «веселой кампании» Петра{305}.
Почти два месяца фельдмаршал отдыхал. Но 10 июля он спешно выехал к армии ввиду появившихся слухов о подготовляемом будто бы шведами десанте в Курляндию. Согласно указу Петра ему надо было стать с войском по границе Белоруссии от Смоленска, «дабы… сей край… добрым оком смотрели…»{306}. Но слухи оказались ложными, а в то же время пришло из Вены известие, что «турки мир с нами разорвали…». И фельдмаршалу пришлось двинуться в новом направлении: «…подите, — писал ему Петр, — с армиею на Украину, и расположася там в удобных местах, и чините по диспозиции против неприятеля так, как в нынешнем году, будучи в Санкт-Петербурге положено»{307}. Таким образом, мы видим Бориса Петровича снова на Украине — в Прилуках, в Лубнах, наконец, в Киеве, — теперь уже везде со своей женой. Его главная задача была держать армию в готовности и в соответствующей «диспозиции» на случай действительного разрыва с Турцией, а кроме того, ему было поручено «около Киева и Днепра и Лыбеди многия крепости учинить…». Вторая задача оказалась трудно осуществимой, потому что, как доносил фельдмаршал: «…а инженеров здесь ни одного не обретается и сыскать не мог…»{308}.
Может быть, под влиянием триумфа теперь в поведении Шереметева проявлялось как будто больше независимости: он реже прибегал к ненавистным Петру отговоркам, а чаще высказывал свои мысли в случае несогласия с царем. «Тако ж и сего вашему величеству еще не мог же не донесть, как мне разсудилось, — писал он по одному поводу, — и мнением дохожу в другой образ»{309}. В частности, например, согласно указу Петра, он должен был вступить с войсками в Польшу, если шведский генерал Штенбок двинется через Польшу на соединение с Карлом. Об этом у фельдмаршала было свое мнение, и он возразил Петру: если войска из Украины будут выведены в Польшу, то Карл вместе с турками могут отрезать нас от Киева, а татары вторгнутся в беззащитную Украину и «всякия тамо по своему желанию действы исполнять будут…». Изложив эти свои соображения, он заключил: «Прошу на сие милостивой резолюции»{310}.
К 1 июля 1713 года выяснилось, однако, что мирный трактат с турками «постановлен на прежнем основании» и армию можно распустить по квартирам. Фельдмаршал думал воспользоваться наступившей передышкой, чтобы привести в порядок свои домашние дела, и просил разрешения побывать в Москве: «Вашему царскому величеству известно, — писал он Петру 11 ноября 1713 года, — что в доме моем, хотя я и был в прошлом году, и то мимоездом и не мог осмотреться, и нужду немалую имею…»{311}. Ответ пришел, однако, отрицательный: зимой должна была начаться работа по размежеванию границ с турками, в которой главная роль возлагалась все на того же Бориса Петровича, и царь писал ему: «…весьма невозможно вам оттоль сей зимы отлучаться»{312}.
Следующий 1714 год оказался неожиданно тяжел для Бориса Петровича. Против него было поднято обвинение в «непорядках», будто бы «чинимых» им во время пребывания на Украине. Обвинения выдвинул полковник Рожнов, «доносительное письмо» которого сохранилось в делах Кабинета Петра Великого. Главный пункт обвинения — взятки. Приведено множество случаев, когда брали и сам фельдмаршал, и его домоправитель полковник Савелов. Например: «Взял господин фельтмаршал и коволер граф Борис Петрович Шереметев с полковника Рожнова цук вороных немецких сот в пять рублев, аргомака бурова во ста в двацать рублев, пару велел ис коляски выпречь булана-пегих рублей в шездесят… Господин фельтмаршал сам последней муштук на лошади увидил, серебреная аправа, и велел снять с лошади, аправу обрезал сам своими руками, а ремни сшил, и те ремни с поводами и с удилами отдал ему, полковнику, назат, а оправу себе взял: цена — сорок таралей (талеров. — А. З.). Он же, господин фельтмаршел, просил крушак, четвертин серебреных, серого, вороного меренов немецких и кобыл: за то имеет гнев, что не дал»{313}.
Подобные обвинения, превращающие фельдмаршала чуть не в разбойника с большой дороги, сами по себе представляются вздорными, а если мы примем в соображение, что обвинитель был в 1712 году отдан Шереметевым под суд за разные злоупотребления и при обвинительном приговоре отослан в Петербург, то поймем и источник, откуда они возникли. Тем не менее началось расследование, порученное Петром генерал-майору Глебову. Видимо, оно тревожило фельдмаршала, и он по обыкновению искал помощи у своих друзей. Одного из них — негоцианта Савву Рагузинского, которого привечал Петр, в письме от 30 июня он благодарил «о старании в его интересах» и просил не оставить и впредь «в дружелюбии своем», особенно в деле, которое «взводит на него Рожнов». «А какое, — продолжал он, — оправдание на остальное ево отношение от меня послано, о том прошу снестися з господиным Кикиным (другой приятель Шереметева. — А. З.) и высмотрить обще, а ежели что противное ис того ответствия изволите усмотреть, желаю в том мне благоприятной свой совет приобщить»{314}.
Вероятно, именно это дело он имел также в виду в своих двух письмах от 16 марта и 30 мая 1715 года к Апраксину, где благодарил адмирала за оказанную «братцкую христианскую милость», которою он чувствует себя «облагодетельствованным до гроба», а вместе с тем просил о том же и на будущее время: «…пожалуй, по прежней своей ко мне братцкой милости, где прилучитца, охрани»{315}.
Саксонский посланник фон Лоос, бывший тогда в Петербурге, приписывая счастливый исход этого дела для Шереметева князю В. В. Долгорукову, без которого будто бы фельдмаршал никогда бы не выпутался так хорошо из следствия{316}. Как бы то ни было, все кончилось полным оправданием фельдмаршала. Однако оскорбленный самим фактом назначения следствия, он просил Петра об увольнении. Царь и на этот раз отказал. «Напротив, — сообщал своему правительству английский посланник Д. Макензи, — его л ас кают больше, чем когда-нибудь, и уверяют, что к восстановлению его чести будут приняты все меры, доносчиков же накажут примерно…»{317}.
Гораздо сильнее поразило Бориса Петровича несчастье, происшедшее в его семье, — смерть старшего сына Михаила Борисовича, отправившегося по заключении Прутского мира вместе с Шафировым в качестве заложника в Константинополь. Они оставались там в течение трех лет, перенося тяжелые испытания, — особенно после того, как срок возвращения Азова истек и турки стали было готовиться к новой войне с Россией.
«Посадили нас в тюрьму Едикульскую, в ней одна башня и две избы в сажень и тут мы заперты со всеми людьми нашими, всего 250 человек, и держут нас в такой крепости, что от вони и духу в несколько дней принуждены будем помереть»{318}, — писал Шафиров царю. Такое положение любимого сына крайне удручало Бориса Петровича. Еще в июле 1713 года он писал Ф. М. Апраксину: «Ей братцки тебе, государю моему, намерение свое изъясняю: желал бы я с тобою сам персонально видеться и попользоваться вашим превосходительством, якобы от искуснаго врача медикаменту зажить и на мнение свое иметь цельбу, понеже я отягчен печалью сына своего, будучи у Порты Турецкой»{319}.
Летом 1713 года, когда все стадии мирных переговоров с турками были пройдены и оставалась одна только — размежевание границ на Украине, возвращение обоих зависело оттого, как скоро будет приведено к концу это дело, а значит до некоторой степени и от Бориса Петровича, стоящего во главе комиссии по размежеванию. Однако за промедлением турецких уполномоченных комиссия долго не могла приступить к работам. А между тем терпение заложников истощалось, как видно из письма Шафирова к фельдмаршалу от 12 февраля 1714 года. Оно написано в связи с тем, что на части территории размежевание поручено было вместо Шереметева П. М. Апраксину, и Шафиров выражал сожаление по поводу этой перемены, объясняя, что, когда все дело вручено было Шереметеву, он был уверен, что тот «оное своим мудрым управлением как ради собственного интересу, так и ради любви к сыну своему, его превосходительству Михаилу Борисовичу, також и для особливой своей милости ко мне, последнему своему рабу, изволил бы управить изрядно, и как наискоряе и сам нас освободить из сих варварских рук»{320}.
«Долговременное печальное житие» сына среди «варваров» беспокоило фельдмаршала. Дурное его предчувствие скоро оправдалось: 23 сентября 1714 года Михаил Борисович, отпущенный турками, умер по дороге в Киев. Горе фельдмаршала было тем сильнее, что сын подавал большие надежды по службе: имел чин генерал-майора и был на виду у царя. После получения страшного известия с Борисом Петровичем произошел приступ «несносной и претяжкой сердечной болезни»; он писал Апраксину: «…едва дыхание во мне содержится и зело опасаюся, дабы внезапно меня, грешника, смерть не постигла, понеже все мои составы ослабли и владети не могу»{321}.
Ввиду болезни оставаться при делах на Украине, по-видимому, стало нестерпимо, и фельдмаршал письмом от 19 ноября 1714 года просил Петра разрешить ему приехать в Петербург. «…Понеже сын мой, — объяснял он, — смертию своею меня сразил, и я вне себя обретаюсь…»{322}. Разрешение было дано. Но в Москве болезнь усилилась; «голова и лицо распухли и лом великой чувствую», — писал Шереметев Петру. Пришлось задержаться.
Театр военных действий со шведами в 1712 году был перенесен в Померанию, но военные действия там шли вяло; единственным крупным успехом было взятие русскими войсками под начальством Меншикова Штеттина. В 1714 году к Северному союзу России, Саксонии и Дании примкнула Пруссия, чему в немалой степени способствовала передача ей Штеттина. Одновременно все более активную роль играли Англия и Голландия, усиленно предлагая свою «медиацию» в целях заключения мира со Швецией, рассчитывая таким образом обеспечить в Балтийском море свои собственные интересы. Такую же роль не прочь была сыграть и Франция в интересах союзницы своей Швеции. В связи со всем этим действовали уже не столько пушки и ружья, сколько дипломатия и всякого рода интриги.
Лишь к началу 1715 года согласие между союзниками до некоторой степени установилось, и был выработан общий план военных действий, в выполнении которого должна была принять участие и Россия. В принципе Дания, Пруссия и Польша располагали достаточными силами, чтобы отнять у Швеции ее владения в Северной Германии, но они предпочитали получить их с помощью русских войск. Петр же добивался того, чтобы принудить Швецию к миру на выгодных для России условиях; предоставляя союзникам свои войска, он рассчитывал таким путем направлять их действия и тем самым давить на Швецию.
Особая ситуация была в Польше, поглощенной борьбой партий Августа и Лещинского, или, что то же самое, — партий русской и шведской. Борьба эта осложнялась тем, что саксонцы, на которых опирался Август, вызывали ненависть у поляков, и это обстоятельство вело к усилению партии Лещинского. Из-за этого Польша не могла принимать участие в военных действиях союзников. Но зато Петр считал, что имеет право не только проводить войска через Польшу, но и требовать от нее содержать их на пути в Померанию.
Такова была политическая обстановка, в которой Борис Петрович Шереметев в последний раз выступал в качестве полководца.
Есть известие, что на ту же роль претендовал Меншиков. Но сами союзники просили Петра о присылке к ним именно Шереметева. В Померанию отправлялись под его высшей командой две пехотные дивизии, Репнина и Вейде, и три драгунских полка под начальством Боура. Все они шли через Польшу, каждая часть особым маршрутом, и к началу октября 1715 года сошлись в Пултуске.
Необычные условия похода обозначились с самого начала. Первоначальным указом от 27 июля 1715 года Шереметеву предписывалось идти в Померанию «обыкновенным маршем» и только донести через «обретающихся» при королях, датском и прусском, министров (В. Л. Долгорукова и А. Г. Головкина. — А. З.) обоим королям о своем выступлении. Но уже в начале августа выяснилось, что «войск наших союзные одни просят, другие отказываются», и дальнейшие действия Шереметева новый указ от 11 августа 1715 года ставил в зависимость от того, что ему напишут означенные министры: «…буде велят итить, поди; буде ж велят поворотиться, поворотись, а до тех мест…» следует идти «как возможно тише, дабы войск напрасно не измучить»{323}. Через несколько дней новая перемена: «с последней почтой» союзники подтверждали, чтобы «войски наши к ним поспешали», и потому Шереметев предписывалось идти «обыкновенным маршем»{324}. Но и этим дело не кончилось: согласно письму Петра от 7 сентября, со стороны союзников снова было заявлено «несогласие»; ввиду этого Шереметеву предписано идти «паки медленно…», но если министры тем не менее «велят» продолжать марш, пусть идет «по-прежнему немедленно…»; и даже в том случае, если ни один из союзников не пожелает наших войск, все же не поворачиваться назад, а, «остановись, писать царю»{325}.
Столь же сложным оказался продовольственный вопрос. Войска отправлялись с расчетом, что они будут содержаться в Польше на счет поляков, в Померании — на счет остальных союзников; при этом был дан строгий наказ обходиться с населением, насколько возможно, мягко. Однако сразу же пришлось натолкнуться на сопротивление и властей, и населения. В конце августа Шереметеву стало известно через обер-кригс-комиссара И. И. Бутурлина предупреждение гетмана Литовского, что на «прилежное прошение» русского посла князя Г. Ф. Долгорукова о проходе русских войск Сенат «весьма отказал» на том основании, что согласие могло причинить «помешательство в пактах с Портою». От себя, впрочем, гетман прибавил: «Никто в здешнем государстве без хлеба еще не бывал, изволите провиант со всякого модестиею и доброю дискрециею брать и просить в честь. И будет, не станут давать, то хотя и сами извольте брать, только с политичным обхождением, и надеюсь, что вам дадут…»{326}. Однако другие польские сановники смотрели надело иначе. Примас Польши епископ Куявский говорил Бутурлину, что шляхта добровольно дать не хочет: «…а когда изволите, — были его слова, — берите насилием, отчего пред Богом и пред всем светом можем протестовать, и тем самым союз может разорван быть»{327}. Окончательное решение могло быть вынесено сеймом, но оставаться до тех пор без провианта было невозможно. И Шереметев, чтобы состоящие под его командой полки, — как он выразился, — «…от крайней нужды в несостояние не пришли…», принял решение на свой страх, приказав Бутурлину: «Ежели обыватель провиант долговременно давать не станут и не повезут, то б, не вступая ни в какое письменное обязательство, посылал офицеров и драгун на экзекуцию и велел провиант брать и высылать, объявляя, что без того войску пробыть невозможно».
В нескольких местах Шереметев вместо сбора провианта поставил солдат по соглашению со шляхтой на квартиры «на шляхетских добрах», чтобы «им пропитание иметь, что будут сами хозяева есть, без всяких прихотей»{328}. Но и этот способ содержания войска встретил возражение со стороны короля и сенаторов все под тем же предлогом, что размещение русских войск по квартирам даст повод «к разорванию Портою миру»{329}.
Наибольшую трудность для фельдмаршала создавало политическое состояние Польши. Он не мог игнорировать ожесточенную борьбу политических партий, которая со вступлением русских войск в пределы Польши получила особую напряженность. Русский посланник в Польше князь Г. Ф. Долгоруков 24 сентября 1715 года писал ему, что Польше грозит «война домовая», которая может причинить «немалое повреждение в интересе его царского величества». По мнению Долгорукова, если борющиеся партии «добрым способом чрез перо успокоить будет невозможно», то присутствие русского войска в Польше станет необходимым{330}. Предположение Долгорукова скоро оправдалось: в письме от 3 октября он уже сообщал Шереметеву, что «в Польше от неприятельских факцей великой огонь разгораетца…» и «кругом всей Варшавы делают в улицах надолбы», иначе сказать, баррикады, ввиду чего польские министры и польский фельдмаршал Флемминг просили Шереметева приехать в Варшаву и с ними «в нынешних конъюктурах в ынтересе его царского величества с оными разговоритца»{331}. Шереметев, однако, от свидания уклонился.
Между тем Долгоруков в следующем письме от 7 октября расширил свою аргументацию в пользу вмешательства, иначе «вся Польша и Литва на короля взбунтует и выберут за короля силою Лещинского… Не токмо мне, — убеждал он фельдмаршала, — но и всем здесь министром будет немалое оскорбление, что в такое нужное время не изволите сюда быть и в нужном общем интересе разговоритца»{332}. Шереметев уступил его напору и 7 октября приехал в Варшаву, но тогда же попросил указа Петра на тот случай, если «министры польские и посол Долгорукий будут принуждать», чтобы он остановился в Польше, «пока уймется». «А я, — писал он в заключение, — без указу вашего величества в польския дела вступаться не смею и останавливаться в Польше не буду»{333}.
Тем не менее в Варшаве он пошел на компромисс, пообещав, что четыре пехотных полка генерала-майора Штока остановятся на время на правом берегу Вислы, а генерал-поручик Боур с кавалерией перейдет Вислу и станет на варшавской стороне. Донося о своих распоряжениях царю, он снова спрашивал, как ему поступать дальше, и, не беря на себя ответственности за принятые решения, прибавлял: «…а междо тем к оборонению вашего царского величества интересу способу будем искать с общаго совету»{334}.
Трудность положения Шереметева обусловилась тем, что одновременно не менее, казалось, важные мотивы толкали его в противоположном направлении. Если Г. Ф. Долгоруков убеждал его оставаться в Польше, то министры В. Л. Долгоруков и А. Г. Головкин настаивали на том, чтобы он шел в Померанию. Основной интерес датского и прусского королей заключался в том, чтобы не содержать русские войска даром на зимних квартирах, а это случилось бы, если бы они пришли в Померанию уже после прекращения военных действий.
Присланный Петром «в помощь» Долгорукову и Головкину П. И. Ягужинский писал еще в конце сентября 1715 года Шереметеву ввиду медленности его марша: «…короли здесь непрестанно о скором приходе войск упоминают, и мы уже и отговорок не находим»{335}. Дальнейшее промедление могло, по его мнению, иметь последствием, что прусский король «от недоброжелательных будет приведен к другому намерению», то есть откажется от русских войск. Напоминания о необходимости спешить составляют главное содержание и последующих писем как Ягужинского, так и обоих послов.
Легко представить себе состояние фельдмаршала, с первых дней похода поставленного перед такой дилеммой. 28 октября он получил указ Петра, как будто подтверждавший усвоенную им тактику, — «маршем не спешить» и подойти к бранденбургской границе «отнюдь не ранее декабря десятаго числа или половины»{336}. Однако следом за этим через три дня пришел другой указ, существенно менявший положение: «…чтоб, конечно, шел, несмотря на польския дела…»{337}. Шереметев ускорил движение и 20 ноября достиг Шкверина. Но здесь посланные ему навстречу генерал-адъютанты прусского и датского королей объявили, что их короли царских войск «не требуют» и пусть эти войска остаются в Польше.
Причина была в том, что начатые союзниками действия против Штральзунда и на острове Рюгене подходили к концу и, следовательно, нужда в русских войсках отпала. Ягужинский при этом «от прямого сердца объявлял», что если бы фельдмаршал успел хотя бы за две недели прийти до окончания «действия», то «более бы себе славу в Европе получил, нежели остановкою в Польше», потому что король шведский «сел в осаду» в Штральзунде и, следовательно, мог быть взят в плен. А если теперь Карл попадет в руки союзников, то «царскому величеству не зело приятно будет, что наших здесь нет». Ко всему этому Ягужинский добавлял, намекая, вероятно, на Г. Ф. Долгорукова: «И кто вашему сиятельству советовал удерживаться в Польше, тот воистину не как доброй ваш друг советовал…»{338}. Но Долгоруков, извещенный «министрами» о создавшемся положении, понял, что толкнул фельдмаршала на неверный шаг, и уже 25 ноября убеждал его «без всякого разсуждения в Померанию поспешать». «Для Бога, мой государь, изволь, отставя всё, туды поспешать, чтобы поздным своим приходом какова себе повреждения не изволили учинить»{339}.
Фельдмаршал предчувствовал гнев Петра. 17 декабря Долгоруков переслал ему царское письмо, которое, можно думать, заключало в себе реприманд за «проступку»: «При сем прилагаю письмо его царского величества… которое изволите разсудить без великой печали, чтоб вам на такой старости прежде времяни не повредить своего здоровья, понеже, чаю, и к Вам в таких же обыкновенных терминах писано, как ко мне…»{340}. Письмо царя к Шереметеву не сохранилось; но, вероятно, догадка Долгорукова, что оно написано «в таких же терминах», как и к нему, была верна. А Долгорукову Петр писал: «Я зело удивляюсь, что вы на старости потеряли разум свой и дали себя завесть всегдашним обманщикам и чрез то войска в Польше оставить». Еще ярче досада Петра выразилась в отзыве о Долгорукове, какой он делал в письме к Ягужинскому: «…на старости дурак стал и дал себя за нос взять»{341}.
Скоро за одной неприятностью последовала другая, находившаяся несомненно в связи с первой: особым письмом от 20 декабря Петр извещал Шереметева, что «для лучшаго исправления» положенных на него дел посылается к нему «в помочь» подполковник гвардии князь В. В. Долгоруков и фельдмаршал должен исполнять то, что он будет предлагать{342}. Это было явным знаком недоверия к Борису Петровичу. В сущности, у Долгорукова была та же роль, что во время Астраханского похода у Щепотьева. Но была большая разница в личных свойствах между тем и другим.
В. В. Долгоруков, будущий фельдмаршал, — одна из ярких фигур петровского времени. Прямой и честный, храбрый и сведущий в военном деле, он после произведенного под его командой подавления восстания Булавина и Полтавы пользовался исключительным доверием Петра и назначался выполнять ответственные поручения по военной и гражданской части. По словам саксонского посланника фон Лооса, в 1715 году Василий Владимирович был в большей милости у царя, чем Меншиков: «Царь, — писал Лоос, — берет его с собою на все свои маленькие забавы [увеселения] и не может обойтись без него ни одного дня»{343}. О короткости их отношений, не совсем обычной даже для Петра, свидетельствует тон едва ли не единственного сохранившегося письма Долгорукова к царю: «На день виктории левенгауптской[13] здоровье ваше так пили мощно, все пьяны были… А вам, чаю, завидно, что за лекарством нельзя пьяным быть (Петр лечился в это время в Карлсбаде. — А. З.); однако ж мню: хотя не все, а кто-нибудь пьяны были. Изволь к нам об этом отписать»{344}. С Шереметевым Василий Владимирович находился в очень хороших отношениях и свою задачу видел в том, чтобы помогать ему. Зато не было более непримиримого, чем он, врага у Меншикова.
Вот случай, который говорит о том, как он понимал свои обязанности. Согласно постановлению консилии, полки, переведенные на новые квартиры, должны были получать провиант со старых квартир, для высылки которого там оставалось несколько офицеров и солдат. Однако, придя на новые квартиры, войска начинали и с них брать провиант, получая его, таким образом, вдвойне. Тем самым «чинилась обида для обывателей». «Понесем слово нехорошее о нашем непорядке… — писал Долгоруков Шереметеву. — Я вашему превосходительству доношу… Мне больше того делать не можно, что вам доносить…»{345}. В его действиях явно чувствуется желание предупредить возможные для Шереметева неприятности, а не навлекать их, как делал Щепотьев.
Ввиду отказа союзников принять русские войска их содержание опять падало на Польшу. «Мы никому ничем не виноваты, а нас обижают, — писал Шереметеву подскарбий коронный Пре-бендовский, — будто где забор низкой, то всякой может чрез то преступати… и в Польском государстве так поступали, будто в проходящих палатах»{346}.
Энергично настаивал на очищении русскими войсками польской территории и король. Но постепенно дело о размещении русских войск уладилось. Помогло внезапно возникшее у прусского короля Вильгельма желание отнять у шведов Висмар и при этом «все действия» против Висмара, по выражению канцлера Г. И. Головкина, «на наших навалить». Вильгельм вдруг не только согласился принять на себя содержание 15 батальонов пехоты и 1000 драгун, но и обнаружил чрезвычайную предупредительность по отношению к фельдмаршалу, предлагая, например, ему «свободу» охотиться в своих владениях, уверяя, что он всегда «за великое удовольствие» почитать будет «какую-либо показать услугу», а под письмом своим к Шереметеву подписывался: «Господина графа благосклонный друг Вильгельм»{347}.
Для Петра второстепенное значение имел вопрос, как его союзники распределят между собой шведские владения в Северной Германии и кто из них больше выиграет, хотя его личные симпатии и начинали заметно склоняться на сторону прусского короля. Царю прежде всего было важно, чтобы союзники не бездействовали и чтобы Швеция понимала: за ними стоит Россия.
18 февраля 1716 года Шереметев переехал в Данциг, куда через месяц прибыл и Петр. Борис Петрович ждал царя в большом смущении. Петр был недоволен фельдмаршалом. С конца декабря 1715 года он перестал лично писать ему и все распоряжения передавал через В. В. Долгорукова и министров.
Прекращение личной переписки было действительно признаком сильного гнева Петра и приводило в отчаяние его сотрудников. Подвергшийся в этой форме неудовольствию Петра много раньше описываемых событий князь Г. Ф. Долгоруков в таких словах выражал свое душевное состояние в письме к Ф. А. Головину: «Воистино, когда сие писал, от великих слез с трудом бумагу видел. Может, меня Бог от того мнения избавит… токмо терпеть навозможно: чаю, от такой безмерной печали в током злом отлучении скора дойтить смерти»{348}. Сенатор П. М. Апраксин при аналогичных обстоятельствах поражен был параличом{349}. Приблизительно так же чувствовал себя теперь и Борис Петрович: «Пожалуй, государь мой, — обращался он к тайному кабинет-секретарю Петра А. В. Макарову, — уведоми меня, нет ли вящаго на меня гневу его величества, а я от печали своей — уже одна нога моя в гробу стоит и болезнь моя умножается, а паче же безпамятство великое пришло». Он не знал, как и встречать ему ожидаемого в Данциге царя, и просил Макарова «научить» его: «Велеть ли мне себя, больного, вывезти навстречу или ожидать указу»{350}.
По приезду Петра произошло устное объяснение. Тут выяснилась главная причина недовольства царя. Фельдмаршал отправился в Померанию, как и в другие походы, со «своим домом», то есть с большим обозом, занимавшим собой огромное количество лошадей. Хотя состоявший при датском дворе послом князь В. Л. Долгоруков предупреждал его — правда, несколько запоздало, — что «зело великий» багаж при множестве людей и лошадей может «великие офицером причинить убытки…», так как союзники будут давать провиант и фураж по своим штатам, «а здесь у лутчаго фелтьмаршала… больше 40 или 50 лошадей нет»{351}.
Великие «убытки» грозили и Шереметеву, у которого одних лошадей было до 300. Деваться было некуда, и фельдмаршалу пришлось прибегнуть к сборам с населения. Таким образом, по его словам, сверх положенных ему 200 порционов, он «для своего собственнаго пропитания и всего дома своего на кухню и на всякие нужды… собрал чрез всю бытность в Польше с квартир по доброй воле и согласно с обывателями, а не иными какими своими нападками 8600 курантталеров»; кроме того, принял в подарок цуг лошадей и коляску от воеводы познаньского да лошадь с седлом — от его брата, хотя «и я их по своей возможности дарил же»{352}, — объяснял эти подарки Шереметев. «Добрая воля» населения, вероятно, вызывала у Петра сомнения, а подарки скорее всего означали, что дававшие их владельцы имений освобождались таким способом от участия в снабжении провиантом. Во всяком случае, Петр не был удовлетворен объяснениями. И хотя после того он стал писать фельдмаршалу, тот чувствовал, что царь продолжает сердиться.
В Данциге был решен вопрос о свадьбе герцога Мекленбургского с племянницей царя Екатериной Ивановной. При помощи этого брачного союза Петр надеялся сделать Мекленбург опорным пунктом России в Северной Германии. В частности, здесь предполагалось разместить те русские войска, которым не находилось места у союзников. Отсюда также можно было оказывать давление на Данциг, который еще в 1713 году обязался прекратить торговлю со шведами и выставить против них четыре капера, но не только ни того, ни другого не сделал, но теперь в резкой форме отказался выполнять свои обязательства. Уезжая, царь поручил Шереметеву «принудить» город к выполнению своих требований всякими мерами: «Я подлинно, — писал он фельдмаршалу, — от сей правой претензии не отстану, и сей город, ежели не склонится, чрез пургацию вылечим, для чего уже привезены пилюли сюда». Под пилюлями подразумевалась артиллерия{353}.
После отъезда Петра Шереметев занялся исполнением возложенных на него поручений. Покинув Данциг, он объявил его неприятельским городом. Но тут фельдмаршала сразила болезнь. «Не могу с постели встать, — извещал он Петра из местечка Пилы, — и как прежняя болезнь была, так и ныне гортанью кровь идет, в чем я прошу вашего царского величества милостиваго уважения…». Впрочем, тут же он обещал «неотлагательно» поехать к войскам…{354}
В декабре 1716 года, согласно указу Петра, Шереметев предложил герцогу Мекленбургскому расположить четыре русских полка в мекленбургских городах. Так как по заключенному с царем договору герцог обязался только пропускать русские войска через свои владения и строить магазины, то он имел право в этом отказать, что и сделал. Кончилось, однако, дело тем, что фельдмаршал «с господами генералитетом… в консилии положили — четыре полка для лучшаго содержания на порционы в городы ввесть…»{355}, и герцогу волей-неволей пришлось с этим согласиться.
Главной задачей фельдмаршала в это время была подготовка десанта в Швецию. Высадку на полуостров Сконе Петр считал лучшим средством принудить Швецию к миру и употреблял все усилия, чтобы привлечь к этой операции своих союзников, особенно датского короля, а также короля английского, считая, что без содействия английского флота высадка будет делом рискованным. Но союзники, в особенности англичане, выставляли непременным условием своего участия в десанте требование о выводе русских войск из Мекленбурга: они едва ли не больше, чем шведской опасности, боялись, что Россия прочно обоснуется в пределах Северной Германии. При датском и английском дворах высказывались подозрения насчет истинных намерений Петра, и дело тормозилось. В сентябре консилия предложила отложить высадку до будущего года. Петр неохотно с этим согласился. Правда, и в следующем году ничего не изменилось, причем самую активную роль в противодействии планам России играл английский король, в отношении которого В. Л. Долгоруков заметил, что он «безо всякого для себя убытку хочет быть господином Северной войны и мира…»{356}.
Наступившим затишьем в войне Шереметев думал воспользоваться, чтобы съездить в Москву, и просил царя об отпуске. Не получив ответа, он обратился к кабинет-секретарю Макарову, подробно изложив обстоятельства, вынуждавшие его добиваться отпуска. Получилась яркая картина душевного состояния пожилого фельдмаршала и его семейных дел. Он писал, что для него приближается время «отходить сего маловременнаго веку»; ввиду этого он заблаговременно хотел бы устроить свои семейные и хозяйственные дела: «…сколько лет не знаю, что в домишке моем, как поводится и в деревнях, чтоб я мог осмотреть и управить»; а «управивши» дела в Москве, он должен озаботиться и устройством «домишка», где ему «жить и умирать в царствующем граде Петере»{357}.
Но просьба осталась без удовлетворения. Вместо отпуска фельдмаршалу пришлось выступить в поход. Под давлением союзников, настаивавших на удалении русских войск из Мекленбурга, Петр указом от 22 января 1717 года приказал ему идти в «польские границы». Вынужденно согласившись с мнением консилии, он считал Шереметева едва ли не противником десанта: «Понеже, — писал он с явной досадой, — от вас и некоторых генералов удержан и отставлен, от чего какие худые следования ныне происходят: английский — тот не думает, а датчане ничего без него не смеют, и тако со стыдом домой пойдем». А между тем, «…ежели б десант был, уже бы мир был, а ныне все вашими советами опровержено, и война в даль пошла»{358}. И это при том, что Шереметев, а вероятно, и весь генералитет высказались о целесообразности десанта, то есть все дело было не в них, а в английской политике. Охлаждение между Петром и союзниками было настолько велико, что само по себе, помимо других осложнявших вопрос обстоятельств, сделало десант неосуществимым.
Поход в Померанию близился к концу. Шереметев, выйдя в «польские границы», простоял здесь несколько месяцев в ожидании дальнейших распоряжений, и ему пришлось снова выдерживать ожесточенные протесты поляков. «Поляки, — писал ему князь Г. Ф. Долгоруков, — превеликую злобу и нарекание на войски наши имеют. А ныне и наипаче новой ваш збор в провиянте… оных побуждает и в великую приходят десперацию, что, приходя ко мне, непрестанно жалобы приносят… отчего я, как могу, выговариваю, и уже не знаю, как выговариваться»{359}. Наконец, после нескольких указов, выражавших колебания Петра, фельдмаршал получил указ от 29 октября 1717 года, предписывавший ему возвращение в Россию.
Таким образом, в этом походе Шереметеву, по существу, не пришлось воевать. Его задача свелась к почти всегда бесплодным раздражающим переговорам с союзниками и лавированию между противоречивыми их стремлениями. Все благие начинания тонули в дипломатической трясине. Всего более, однако, удручало фельдмаршала то, что испортившиеся отношения с царем не налаживались, и Борис Петрович попробовал еще раз объясниться с царем. Незадолго перед выступлением из Польши он обратился к нему с письмом, в котором, изложив известные нам обстоятельства и признав свое «погрешение», прямо просил о прощении: «А ныне за таким вашего величества гневом прихожу в крайнее живота моего разрушение и с печали при самой смерти обретаюсь, и того ради не иным каким образом перед вашим Царским величеством оправдать себя в том могу или извинение представить, токмо всепокорно прошу показать надо мною, рабом своим, свое милосердие»{360}. Ответа не было. Оставался последний ресурс — обращение к царице. В дело вступился, видя отчаяние фельдмаршала, князь В. Л. Долгоруков, посол при датском дворе, которого Борис Петрович называл иногда в письмах племянником. Он, прося Екатерину письмом о милости к фельдмаршалу «за все его службы», так выразил впечатление, которое в это время производил Борис Петрович в своем горе: «Истинно в такой он десперации — жалко на него смотреть…»{361}. Это средство подействовало: Шереметев был прощен.
Чтобы иметь правильную меру при оценке «погрешений» фельдмаршала, надо иметь в виду, что подобные злоупотребления были в то время самым обычным явлением среди командующих лиц и офицеров русской армии (так же, как и в армиях западных), и Шереметев не только не был исключением, когда позволял себе «излишние» сборы на свой дом, а, наоборот, был бы исключением, если бы этого не делал. Гнев Петра на него объясняется бесплодностью его борьбы с такого рода злоупотреблениями, на которые он стал получать жалобы, можно сказать, с момента вступления русских войск в Польшу в 1712 году и которые особенно возросли при Меншикове. Царь много раз требовал у Шереметева, чтобы он не допускал притеснений полякам со стороны офицеров и солдат, и понятно его негодование, когда сам фельдмаршал оказался небезупречным в этом отношении. Впрочем, Петр, может быть, не вполне учитывал преувеличения в жалобах со стороны поляков, о которых Шереметев писал Долгорукову: «…господа поляки обыкли жалобы чинить на наши войски, а прямо нихто ни в каких обидах или непорядках доказать не могут»{362}.
Вместе с прощением фельдмаршал получил разрешение ехать в Москву. Вскоре, однако, последовала перемена: 29 октября 1717 года царь приказал «ехать прямо сюда в Петербург»{363}. Но через две недели было изменено и это предписание: «…ныне по получении сего письма поежайте лучше к Москве… ибо и сами мы туда же едем…»{364}.
Таким образом, место отпуска фельдмаршала определялось не его желанием, а пребыванием царя, и только по счастливой случайности все совпало. Наступало, может быть, самое тяжелое время в отношениях Петра и Шереметева: начиналось дело царевича Алексея Петровича.
Прошло более года после бегства царевича. Известный сначала немногим факт постепенно получал все более широкую огласку, вызывая разнообразные слухи и догадки. Зерно действительности обрастало вымыслом. Австрийский резидент Плейер еще в январе 1717 года доносил цесарю: «Гвардейские полки, составленные большею частию из дворян, замыслили с прочими войсками в Мекленбургии царя убить… и правление вручить кронпринцу…» Никто из современников не повторил потом этого невероятного слуха. Правдоподобнее другое сообщение Плейера от того же времени: «Царь прислал Меншикову повеление обо всем разведать и сообщить ему список всех званий, которые часто виделись с царевичем…»{365}.
Конечно, перебирали наиболее видных лиц из придворных кругов и, естественно, не могли пройти мимо Бориса Петровича. Г. Ф. Долгоруков предупреждал его о распространяемых на счет их обоих «небылицах», будто царевич по отъезде из Петербурга послал к фельдмаршалу какие-то письма с польским офицером, а тот, не найдя его, поехал с теми письмами к Долгорукову. «Изволите, — заключил Долгоруков, — не токмо себя и меня искусно в таких лжах, ежели возможно, предостеречь»{366}. Да и сам Борис Петрович еще в Польше был в курсе такого рода опасностей и, со своей стороны, предупреждал тех, кому эти опасности могли угрожать. Надо думать, что именно такой смысл имело посланное им с дороги письмо к князю В. В. Долгорукову{367}.
В середине декабря Шереметев приехал в Москву. Царь был уже там. 31 января 1718 года туда же привезен был царевич. В первых же своих показаниях он назвал ряд лиц, содействовавших его бегству. Среди них главная роль отводилась А. В. Ки-кину. Немедленно того привезли из Петербурга в Москву — он был первым из тех, кто подвергся розыску. Кикина судили «министры» и приговорили к жестокой смертной казни. Среди других судей приговор подписал и Борис Петрович Шереметев. Для него, надо думать, это был очень нелегкий момент при существовавших между ним и Кикиным отношениях. В феврале доставили из Петербурга в Москву и другого близкого фельдмаршалу человека — князя В. В. Долгорукова, одного из главных сторонников царевича.
18 марта Петр уехал в Петербург, где тоже производился розыск. Борис Петрович оставался в Москве. Он с тревогой следил за тем, что происходило в Петербурге. 9 апреля он писал Ф. М. Апраксину, что «ножная» болезнь его «не умаляется», тем не менее он ждет только, когда просохнет дорога, чтобы поехать в Петербург, а пока у него просьба к Апраксину: «При сем же вашему сиятельству наупоминаю, ежели когда позовет какой случай обо мне (то есть явится какая-нибудь опасность. — А. З.), то с покорностию прошу, по своей милости, охранить…»{368}.
Его сильно тревожило, как относится царь к тому, что он продолжает оставаться в Москве: верит ли, что причина задержки его — болезнь? Видимо, при своем отъезде из Москвы Петр пожелал, чтобы Шереметев также ехал в Петербург. Как убедить царя, что не какие-нибудь другие соображения, а единственно болезнь задерживает его в Москве? «Только к болезни моей есть еще прибавка, которою умножается (болезнь. — А. З.), — убеждал он царя, — ибо я печалюсь, думая, чтобы ваше величество не изволили о болезни моей усумниться, в каком она состоянии, и будто я вашему величеству неимоверен и живу здесь для каких-либо своих прихотей. А как вашему величеству известно, что я, кроме Бога и вашего величества, всемилостивейшаго моего государя, никого не имею и милостию вашего величества взыскан, то как на конец жизни моей явлюся перед вашим величеством в притворстве, а не в истине»{369}. Совершенно ясно, что подразумевалось не простое ослушание, а что-то гораздо более серьезное, в чем фельдмаршал боялся, что его подозревали и чего он не хотел назвать прямо.
В конце июня проезжал через Москву митрополит киевский Иосаф Кроковский. Тяжелобольного его везли в Петербург также по делу царевича. У Бориса Петровича было с ним близкое знакомство; возможно, что они были товарищами по Киевской академии. Встреча, происшедшая при таких обстоятельствах, должна была, конечно, удручающим образом подействовать на фельдмаршала. В то же время его глубоко огорчало продолжительное молчание его друга Ф. М. Апраксина, едва ли случайное. «К болезни моей смертной и печаль меня снедает, — писал он Апраксину 25 сентября, — что вы, государь мой, присный друг и благодетель и брат, оставили и не упомянитеся меня писанием братским христианским присетить в такой болезни, братскою любовью и писанием попользовать». Он просил Апраксина «донесть» Петру о том, что, несмотря на помощь «всех обретающихся в Москве господ докторов», в его состоянии нет никакого улучшения, и он хочет «для последняго искушения» ехать на Олонецкие воды{370}. 9 октября он получил ответ. Петр писал из Петербурга: «Господин фельтмаршал. Письмо твое я получил, и что желаешь ехать к водам, в чем просишь позволения, и се то вам позволяется, а оттоль — сюда»{371}. Царь хотел, чтобы Шереметев непременно был в Петербурге и даже поручил следить за этим московскому обер-коменданту Измайлову, извещая последнего, что фельдмаршалу дано позволение ехать на Олонец «по самому первому пути»; он даже дал Измайлову обидное для фельдмаршала полномочие: «…далее Петрова дни мешкать не давай»{372}. Со своей стороны, фельдмаршал, хотя бы уже по сухости царского письма, видел, что недоверие у Петра к нему оставалось, и он еще два раза пробовал убедить царя в серьезности своей болезни: «…только ежели жив буду и сподоблюся очи вашего величества видеть, — писал он 29 октября, — тогда сами изволите увидеть, какую я имею тяжкую болезнь»{373}.
Может быть, впервые за многие годы Борис Петрович был свободен от военных обязанностей и получил возможность заняться, насколько позволяли болезнь и опасения за свою судьбу, хозяйственными делами. Он исполнил давнее намерение «отделить» невестку и внука (от старшего сына Михаила), выделив на их долю четвертую часть своего имущества. В это же время составил и свою духовную. Но и жизнь «временная» все же не утрачивала для него своего интереса. Об этом лучше всего свидетельствует значительное количество «указов», разосланных им по разным вотчинам в 1718 году и содержащих в себе разнообразные хозяйственные распоряжения: о взятии на откуп кабаков, о сборе оброчных денег и столовых запасов, о сдаче мельниц на откуп, о наказании сбежавших с работы крестьян и т. д.; не забывал он и своих излюбленных лошадей, наказывая «прикащику», «смотреть за конюхом, чтобы лошади были в призоре и сыты». Видимо, несмотря на болезнь, он считал возможным, что еще поживет и в Петербурге. Молодотуцкий приказчик должен был всякие оброчные деньги и столовые запасы на 1718 год, все «без доимочно», отвезти по зимнему пути в Петербург в дом фельдмаршала и там ожидать его прибытия, а также доставить в Петербург и всех лошадей, которые находились в его вотчине.
Между тем отношение Шереметева к царевичу Алексею и вообще его причастность к делу становились предметом разговоров и, можно сказать, легенд. Народная молва по-своему связала имя Шереметева с делом царевича: в народе говорили, что «царевич еще жив, что он уехал с Борисом Петровичем Шереметевым неведомо куда…»{374}. Где-то, вероятно, в придворных кругах, стоявших ближе к действительности, иностранные дипломаты подслушали другую, совсем противоположную, версию: «Говорят также, — сообщал своему правительству голландский резидент де Бие, — что фельдмаршала подозревают в участии в этом деле и что его скоро привезут сюда»{375}. Соблазнительные слухи проникли за границу, сплетаясь, по-видимому, около того факта, что Шереметев во время розыска над царевичем оставался в Москве. Иначе как будто нельзя понять фразу в письме к нему Петра от 9 октября 1718 года, где, разрешая фельдмаршалу ехать на Олонецкие воды, а оттуда в Петербург, царь между прочим писал: «Житье твое на Москве многие безделицы учинили в чужих краях, о чем, как скоро приедешь, услышишь»{376}.
На чем держались эти слухи, равно как и возникшая позднее легенда, что Шереметев отказался подписаться под смертным приговором царевичу? Трудно сказать. Известно, что на следствии царевич показывал о Шереметеве: «А в главной армии Борис Петрович и прочие многие из офицеров мне — друзья»{377}. Этот термин «друг» едва ли употреблен был царевичем в точном смысле слова — вероятно, в его употреблении он означал не больше как сочувствие. Точно так же о сочувствии Шереметева царевичу говорил и данный им Алексею Петровичу совет, чтобы тот держал при дворе «малого такого», который бы «знался… с теми, которые — при дворе отцове…» и чрез которого бы царевич «все ведал»{378}. Наконец, подозрительной становилась ввиду роли Кикина в деле царевича дружеская связь с Кикиным Шереметева, особенно то обстоятельство, что у Кикина были найдены шифры для переписки с разными лицами, между прочим с таким важным «преступником», как В. В. Долгоруков, а также с Борисом Петровичем. Но эти факты, по всей вероятности, оставались известны в небольшом кругу правительственных лиц и не могли послужить источником так широко распространившихся слухов о привлечении фельдмаршала к делу царевича.
Сам Борис Петрович, в известной мере сочувствуя царевичу, держался по отношению к нему с большой осторожностью. Когда в 1715 году у Петра родился сын, фельдмаршал счел нужным поздравить с этим событием и Алексея Петровича, которому, конечно, оно не доставило радости. Несомненно, действительные отношения между Шереметевым и царевичем оставались далеко за пределами зрения широких масс, как, вероятно, и личные свойства Алексея Петровича. Однако было всем известно его равнодушие, если не отвращение, к новшествам отца, и все, для кого эти новшества были тяжелы и неприятны, видели в нем защитника нарушенных традиций и спокойной жизни, своего «надежу-государя». И по каким-то признакам, невзирая на европейский облик Шереметева и его близость к иностранцам, в силу популярности фельдмаршала сблизили его с царевичем больше, чем было в действительности. Сам Петр, без сомнения, понимал, что никакой склонности действовать в пользу царевича у Шереметева не было, хотя собранные факты убеждали его не только в том, что Шереметев сочувственно относился к Алексею, но и в том, что имя фельдмаршала, связываемое с именем царевича, служило в некоторой степени знаменем в руках противников нового порядка. Маловероятно, чтобы фельдмаршала ждал в Петербурге допрос, но вполне вероятно, что царь хотел в предупреждение всяких «небылиц» держать его поближе к себе.
Но эта мера оказалась уже совсем не нужной. 17 февраля 1719 года Бориса Петровича не стало, он умер в Москве, не испытав действия Олонецких вод.
Тени, омрачавшие временами отношения между Петром I и фельдмаршалом, не мешали Петру видеть заслуги Бориса Петровича. Вспомнив однажды о нем, уже после его смерти, царь сказал окружающим: «Нет уже Бориса Петровича, скоро не будет и нас, но его храбрость и верная служба не умрут и всегда будут памятны в России»{379}. В оценках военных историков стратегические способности и военное искусство фельдмаршала вызывают разногласия, но его военно-административный и организаторский талант находит у всех полное признание.
Однако не только специальные способности делали Шереметева пригодным к роли главнокомандующего. В этом отношении не менее важное значение имели его нравственные качества. Своими моральными корнями Б. П. Шереметев был крепко связан с настоящим и прошлым страны, а верная и непрерывная служба его была выражением этой связи и, по существу, была службой стране. Нет никаких оснований подозревать неискренность, когда он писал в 1714 году П. П. Шафирову: «Токмо Богом засвидетельствуюся, что по должности моей от всего своего сердца для государственного высокого интересу… елико моя возможность есть, труждаюся и никогда же оное имею забвенно, разве меня Бог умертвит, то забуду и трудитца не стану»{380}.
Что он мог иногда рисковать и своей жизнью ради других, доказывает случай во время Прутского похода. В ходе сражения фельдмаршал, стоявший за рогатками, увидел, что конный турок преследует русского солдата, отделившегося от своего отряда. Он один бросился из-за рогаток на помощь, убил турка и даже захватил его лошадь, которую потом подарил Екатерине Алексеевне. По этому поводу Петр отдал приказ, чтобы впредь фельдмаршала не пускали за рогатки{381}.
Если его образ действий в Польше не был безупречен в отношении польского населения, то допущенные им здесь злоупотребления представляются совершенно ничтожными по сравнению с настоящей эпидемией хищений и казнокрадства, которая охватила тогда чиновную знать и которую нельзя ярче характеризовать, чем это сделал генерал-прокурор Ягужинский, когда по поводу выраженного Петром намерения назначить смертную казнь за всякое казнокрадство возразил ему в собрании Сената: «Разве, ваше величество, хотите царствовать один, без слуг и без подданных? Мы все воруем, только один больше и приметнее другого»{382}.
Между тем относительно Бориса Петровича Шереметева нет никаких указаний на то, чтобы когда-нибудь он приложил руку к государственной казне, хотя всегда имел к тому полную возможность. Мы знаем, что в течение первых пяти лет войны он не получал ни следуемого ему по чину денежного жалованья, ни обычных в то время земельных наград, тратя во время походов собственные средства. Правда, потом он стал через Меншикова добиваться того и другого, но такие попытки начинаются не ранее как с 1705 года, когда уже он, по его выражению, «все прослужил, а не выслужил».
В этой способности никогда не терять из вида за личными интересами интересов государственных, а часто и подчинять первые последним, надо думать, главный источник особого уважения к Шереметеву окружавших его и той популярности, какой он пользовался в армии и в широких слоях населения. Не жалевший в раздраженном состоянии резких слов для выражения своего неудовольствия фельдмаршалу по тому или другому поводу, Петр I, однако, при личных встречах неизменно оказывал ему исключительные знаки уважения как никому другому: встречал и провожал его, по выражению очевидца, «не как подданного, а как гостя-героя», и только Шереметеву да еще князю Ф. Ю. Ромодановскому, «страшному начальнику тайной полиции», предоставлялось право входить в царский кабинет без доклада…» — преимущество, которое не всегда имел даже сам «полудержавный властелин» Меншиков{383}.
Впечатление, производимое личностью фельдмаршала, от людей, непосредственно с ним соприкасавшихся, неуловимыми путями передавалось в солдатскую среду и здесь ложилось в основу его популярности в армии. Заботливость о солдате, внося в это общее представление конкретные черты, еще более приближала его к солдатской массе, а победы его в Лифляндии, способствуя подъему национального духа, сообщили ему, как показывают народные песни о нем, характер народного героя. Но еще глубже, может быть, была популярность фельдмаршала среди дворянства, образовавшего в полном своем составе по условиям тогдашней дворянской службы как бы самодеятельный военный корпус, особенно же среди высшего его слоя.
Шереметев был знатен и богат. В армии, командный состав которой в огромном большинстве был дворянским, знатность главнокомандующего и логически и психологически была неизбежным требованием, поскольку отношения внутри дворянства определялись родословным принципом. И в петровской армии, как ни боролся царь с этим принципом, он сохранил свое значение. Мазепа, мелкий шляхтич и человек новый на Украине, такой же выскочка, как и Меншиков, особенно был обижен тем, что в 1706 году был подчинен Меншикову. «Не так бы мне печально было, — говорил он, — когда меня дали под команду Шереметеву или иному какому великоименитому и от предков заслуженному человеку»{384}. Шереметеву по его родовитости мог бы подчиниться любой «великоименитый» человек без ущерба для своей фамильной амбиции. Притом же фельдмаршал умел поддерживать в своем доме режим, соответствующий занимаемому им положению: его дом был, можно сказать, открытым общественным местом для столичного дворянства, а его походная квартира — таким же местом для высшего военного состава. Все это делало имя Шереметева «весьма любезным» для дворянских верхов.
Популярность Шереметева, несомненно, играла значительную роль в его военной карьере. Петр в первые годы правления не был, как мы знаем, склонен выдвигать его, но позже, давая ему звание фельдмаршала и высшее положение в армии, вероятно, прежде всего считался с мнением дворянства. С течением времени, без сомнения, он больше оценил качества Бориса Петровича как полководца, в особенности его военно-административный опыт. В то же время росла и слава фельдмаршала, приобретая народный характер и находя признание за границей. В силу этого положение Бориса Петровича упрочивалось еще более, и на нем меньше могли отражаться колебания в личном отношении к нему царя. Складывалось положение, аналогичное тому, какое мы наблюдаем спустя сто лет, в эпоху Наполеона, когда Александр I под давлением дворянства назначил главнокомандующим Кутузова, с тем, однако, различием, что Петр сам сделал выбор, находя его более целесообразным при данном соотношении сил, тогда как Александру I его выбор был едва ли не навязан.