ГЛАВА ПЕРВАЯ. Трансценденция


Неудовлетворенность всяким бытием, которое не есть трансценденция.


Действительность метафизического мышления и действительность трансценденции


1. Трансценденция становится предметной. — 2. Ступени действительности вообще. — 3. Метафизика между [знанием о своей традиции и экзистенциальным присутствием трансценденции. — 4. Материализация и отрицание трансценденции. — 5. Вопрос: иллюзия или действительность


Непостоянство метафизической предметности


1. Мышление в символе. — 2. Логический обвал. -3. Чередование бытия и небытия.


Историчность метафизики


1. Исчезновение как сущность историчности. — 2. Субстанция исчезнувшего. — 3. Троякий смысл всеобщего в метафизическом мышлении.


Существование как форма историчного явления трансценденции


1. Общность и борьба в трансцендентной соотнесенности. — 2. Напряжение между тремя сферами оформления метафизической предметности. — 3. Язык трансценденции на ступенях метафизического сознания.


Методы метафизики


1. Отвергнутые методы. — 2. Усвоение и присутствие. -3. Современные методы.


Что есть бытие? — таков непрестанно задаваемый вопрос философствования.

Бытие, как определенное бытие, доступно знанию. Основные способы его определенности указывают категории. Разработка категорий в логике явным образом приводит к сознанию способы бытия: бытие как бытие-знаемым и бытие-мыслимым становится предметным для нас в его различных разветвлениях и многообразности. Но это бытие не исчерпывает собой бытия как такового (das Sein schlechthin).

Как эмпирическая действительность, бытие содержит нечто, что приходится принимать как данность, нечто охваченное, но не проникнутое мыслью. В ориентировании в мире я овладеваю этой действительностью, которую, необозримую в ее целом, с отдельных сторон и в особенном бытии отдельных вещей я могу знать и относительно познавать (zu kennen und relativ zu erkennen ist). Бытие как бытие познанным (Erkanntsein) всегда несет одновременно на своей границе непознанное. Но познанное вместе с обозначенным им непознанным, как мировое бытие, опять-таки не исчерпывают собою бытия.

От мирового бытия я прихожу, разбивая его, к себе самому, как возможной экзистенции. Я есмь в ней как свобода и обращен в коммуникации на другую свободу. Это бытие-внутри (Darinsein) некоторого бытия, которое еще решает, есть ли оно и что оно есть, не может выйти из себя самого и не может наблюдать за собою. Но и это бытие также не есть такое бытие, которым бы все могло исчерпываться. Оно существует не только вместе с другим бытием свободы и через такое бытие, но и само оно соотнесено с бытием, которое есть не экзистенция, а ее трансценденция.

Если, стало быть, я хочу знать, что есть бытие, то, чем непреклоннее я продолжаю вопрошать об этом и чем меньше я позволяю вводить себя в заблуждение каким-нибудь конструктивным образом бытия, тем с более решительной определенностью для меня выясняется разорванность бытия. Я нигде не получаю бытия, но всегда только некоторое бытие. Бытие как такое сводится к пустому определению высказывания в глаголе-связке «есть», как неопределимо многозначной функции сообщения; но оно никаким устойчивым образом не становится понятием, которое охватывало бы всякое бытие в общем для него признаке, не делается целым чего-то внутреннего, для которого бы все способы бытия были его проявлениями, и тем более не становится специфическим бытием, которое бы обладало отличительным свойством — быть истоком всего. Если я хочу постичь бытие как бытие, то мне это не удается.

Я, как сознание вообще, не могу настоящим образом понять вопроса о бытии, как бытии. Для убедительного познания, присущего этому сознанию, возможно, правда, показать разорванность между отдельными способами бытия; но она остается для него безразличной, потому что познание на пути к объективному бытию с несомненностью предполагает присущее ему единство, даже если это единство и не познано. Привести к сознанию разорванность бытия как такового — это акт свободы. Только решение, усваивающее и отвергающее, стоит перед разорванностью бытия, как перед ситуацией, которая касается его самого и в пограничных ситуациях бросает ему вызов, требуя по-настоящему поставить вопрос о бытии.

Поэтому существование в его витальности и как сознание вообще не узнает опытом о разорванности бытия. Она поражает только возможную экзистенцию, и экзистенция ищет бытие, как если бы оно было утеряно и его нужно было обрести. Возможная экзистенция, в отличие от существования, характеризуется тем, что она есть по-настоящему самость в этом искании бытия (daß sie eigentlich selbst ist in diesem Suchen des Seins). Для нее становится неизбежным опыт: почву бытия я имею не в существовании, не в многообразных определенностях особенного бытия, как бытия-знаемым и бытия-познанным, не в себе, взятом в своей изолированности, и еще не имею ее в коммуникации. Нигде я не имею «бытия». Повсюду я встречаю границы, будучи движим сопряженным с моей свободой, потому что оно и есть сама свобода, исканием бытия. Если я не ищу его, то мне представляется, будто я сам перестаю быть. Я нахожу его, казалось бы, в конкретной историчности своего активного существования, и все же, если я хочу постичь его в философствовании, я принужден бываю видеть, как оно вновь ускользает от меня:

Если я предстою этому бытию как трансценденции, то ищу предельную основу неким неповторимым образом. Кажется, что бытие открывается мне; и все же, если оно становится зримо, то тает вновь; если я хочу схватить его, то не поймаю. ничего. Если я желаю проникнуть к источнику бытия, то проваливаюсь в беспочвенность (Will ich an die Quelle des Seins dringen, so falle ich hindurch in das Bodenlose). Никогда я не обретаю того, что есть, как содержание знания. И все-таки эта, пустая для рассудка, бездонность может наполниться для экзистенции. Я пребываю в трансцендировании, где открывалась мне эта глубина и где во временном существовании искание как таковое становилось находкой (im Zeitdasein das Suchen als solches zum Finden wurde): ибо трансцендирующее существование человека во времени способно, как возможная экзистенция, сделаться единством присутствия и искания: присутствием, которое действительно только как искание, которое не отрезано от того, что оно ищет. Искать можно только, побуждаясь к тому предвосхищающим схватыванием (Vorwegergreifen) того, что требуется найти; трансценденция должна уже присутствовать там, где я ищу ее. В трансцендировании я не знаю о бытии предметным образом, как в ориентировании в мире, и не осознаю его так, как я осознаю себя самого в просветлении экзистенции, но я знаю о нем во внутреннем действовании, которое даже в неудаче все еще остается при этом подлинном бытии. Оно, даже и не будучи найдено как объективная опора, может дать экзистенции твердость, чтобы она единым актом возвысилась в существовании к себе самой и к трансценденции (Es kann, ohne gefunden zu sein als ein objektiver Halt, der Existenz Festigkeit geben, im Dasein sich zu sich und zur Transzendenz in einem zu erheben).

Способы этого искания бытия из возможной экзистенции — это пути к трансценденции. Просветление их есть философская метафизика.


Неудовлетворенность всяким бытием, которое не есть трансценденция


Познание вещей может постичь свою собственную границу: то, что оно само и его содержание не есть бытие как таковое, а только то бытие, которое в сознании обращается на бытие как объективную наличность (objektiver Bestand). Это бытие было мировым бытием.

Философское ориентирование в мире показало, что мир не имеет основы в себе; ибо выяснилось, что мир не может быть замкнут в единство; оказалось невозможным познать мир как в себе и из себя наличное самодовлеющее целое.

С сознанием этих границ начался прорыв к возможной экзистенции — и философствование. Теперь я, мысля, удивлялся противоположности, которую я не постигаю в познании, но схватываю, как возможная экзистенция: противоположностью между бытием как наличностью и бытием, которое я сам есмь как свобода. Сторона наличности в этой противоположности каждый раз была предметна, ясна и всеобщезначима. Сторона же свободы оставалась непредметной, неопределенной; не претендуя на всеобщую значимость, свобода устремлялась к безусловной значимости. В просветлении экзистенции мы в специфическом мышлении сделали свободу сообщимой в пробуждающем призыве (In der Existenzerhellung wurde Freiheit in einem spezifischen Denken zur Mitteilbarkeit in einem erweckenden Appell gebracht). К этому просветлению вело неудовлетворение одним лишь мировым существованием в сугубой всеобщности. Но и в нем нельзя было достичь окончательного удовлетворения.

И все же экзистенция улавливает себя самое в своей свободе, лишь поскольку тем же актом она одновременно воспринимает нечто иное для себя (ein ihr Anderes). Безусловность, — там, где она становится решительной, — осознает, что не только не сотворила сама себя как существование, и что она, как существование, бессильно оставлена на верную гибель, но что даже как свобода она обязана собою не одной себе. Она осуществляет себя каким-либо образом только в соотнесенности со своей трансценденцией:

Трансценденцию или открыто отрицают: однако, поскольку трансценденция непрерывно напрашивается экзистенции как сопряженная с нею возможность, это отрицание приходится активно повторять и тем самым удерживать как негативное отношение к трансценденции. Или же экзистенция противостоит трансценденции, чтобы осуществиться в борьбе с нею. Или же она желает идти своим путем в мире с трансценденцией. Будет ли она без трансценденции, против нее или же с нею, — трансценденция есть непрестанный вопрос для возможной экзистенции. Три названные возможности — это моменты в движении экзистенциального сознания трансценденции во временном существовании.

Утвердиться абсолютно на самой себе — это, хотя и составляет для экзистенции истину ее безусловности во временном существовании, однако повергает ее в отчаяние. Она сознает в себе, что как абсолютно самостоятельная она была бы вынуждена погрузиться в пустоту. Если же она должна стать действительной из самой себя, то с неизбежностью зависит от того, чтобы ей встретилось то, что может исполнить ее. Если случится, что она не появится, то она не есть она сама; она относится к себе так, как если бы она была дана самой себе. Она сохраняет свою возможность, только если знает себя основанной в трансценденции. Она теряет открытость собственному становлению, если считает себя самое подлинным бытием.

Поэтому свободу в ее прорыве через мировое существование хотя и охватывает страсть к тому, чтобы еще решать в самой себе, что будет бытием, но свобода не может считать себя последним бытием. Ибо она лишь во времени пребывает в пути там, где еще осуществляет себя возможная экзистенция. Она не есть бытие в себе. В трансценденции свобода прекращается, потому что уже ничто более не решается; там нет ни свободы, ни несвободы. Бытие как свобода, глубочайший призыв к нам, поскольку то, что мы есмы, еще зависит от нас самих, не есть бытие трансценденции. Даже свобода, если ограничится самой собою, обречена захиреть. Она ищет своего исполнения в трансценденции, которая, как таковая, открывается только свободе. То, что есть трансценденция, становится для свободы возможностью совершенства, примирения, спасения, — или возможностью боли в бытии трансценденции. В обоих случаях упразднение возможной самодостаточности в себе есть для нее высшее удовлетворение во временном существовании.

Перед лицом трансценденции экзистенция обладает подлинным сознанием конечности. Конечность человеческого познавания может быть выяснена по контрасту путем конструирования иных возможностей познавания; конечность существования состоит в том, что оно всегда имеет вне себя нечто иное, и в каждой своей форме лишь возникает и исчезает. Конечность познавания и существования можно было бы мыслить преодоленной, конструируя некоторое бесконечное его расширение.

Экзистенция же не может постичь себя ни как конечную в сравнении с неким мыслимым завершением нескончаемого, ни как конечную рядом с другим конечным. Но, если она, по ту сторону всякой мысли о конечности и бесконечности, скачком достигла достоверности себя, она знает себя самое как неотделимую от другой экзистенции, а также не отвлеченную и от той инстанции, с которой, хотя она и бесконечно отлична от нее, она себя соотносит.

Если эту соотнесенность (Bezogensein) я назову конечностью, то эту конечность экзистенции уже невозможно будет конструировать и отменять мыслью, подобно ранее названным способам конечности, она была бы абсолютна (schlechthin). Ее нельзя было бы постичь знанием, но она была бы схвачена актом свободы, обращенной на самое себя и в этом обращении поставляющей себя пред своей трансценденцией. Постижимые способы конечности стали бы в таком случае относительными, и они, в свою очередь, получали бы экзистенциальную существенность, только если бы их одушевляло, в возвратном движении, сознание экзистенции, соотнесенной с трансценденцией.

Но понять то, что состоит в отношении к трансценденции, как конечность — значит не постичь его в соответствии с его бесконечной сущностью, а как конечность — значит не выразить в этом понятии его неудовлетворенности. Экзистенция не может высказать о себе ни конечности, ни бесконечности, ни того и другого вместе. Она есть непреодолимая, потому что бесконечная, неудовлетворенность, составляющая одно с исканием трансценденции. Экзистенция есть лишь в отнесенности к трансценденции, или не существует вовсе. В этой отнесенности ей свойственна неудовлетворенность, или же — с упразднением временного существования — возможная для нее удовлетворенность.


Действительность метафизического мышления и действительность трансценденции


1. Трансценденция становится предметной

— Поскольку бытие трансценденции не определено в категориях, и не существует как эмпирическая действительность, а также и не есть присутствие моей свободы, как сама свобода, то оно вообще не существует в тех способах бытия, которые я мыслю с предметной артикулированностью, познаю как существование, принимаемое мною как данность, или просветляю в призыве к своей собственной возможности. Поскольку, однако, экзистенция является себе в существовании, для нее то, что есть, существует лишь в форме сознания; поэтому для привязанной к существованию экзистенции также и то, что есть трансценденция, принимает форму предметного бытия.

Метафизическая предметность имеет, прежде всякой частной определенности, некоторый специфический характер. Она есть функция некоторого языка, делающего трансценденцию понятной в сознании экзистенции. При помощи языка этой предметности экзистенция может сделать живо присущим для себя то, чего она не может знать как сознание вообще. Это — не всеобщий язык всякой экзистенции, как общности разумных существ, но всякий раз историчный язык. Он связывает одних, а для других недоступен. Он расплывается во всеобщих понятиях и становится вполне решительным только в акте творения и в изначальном усвоении.

Язык трансценденции в существовании есть словно некоторый второй мир предметов. В то время как в ориентировании в мире всякий предмет есть только он сам, тождествен для каждого и потому доступен для всеобщезначимого изучения, этот второй мир предметного языка может быть внятен лишь для возможной экзистенции. Однако всякая предметность есть возможный шифр, поскольку она в трансцендирующем усвоении делается присущей в опыте таким образом, что в ней является трансценденция.

Метафизические предметы наружно видимы также и для сознания вообще в необъятном богатстве исторически наличной мифологии, метафизики и религиозной догматики. Мир этих предметов многообразен в себе, расколот на множество языков, а потому лишен целостности и поначалу предстает как непонятный шум смешения языков. В этом мире одно царство метафизических предметов кажется инородным другому, и все же не абсолютно отделенным от него. Ибо здесь возможно обращение другого ко мне, как бы на таком языке, которого я еще не понимаю, но к пониманию которого я могу приблизиться, хотя оттого еще и не вступаю в этот язык как свой собственный. Метафизические опредмечивания трансценденции соседствуют друг с другом, как удостоверения, с возможностью историчной коммуникации, и все же без определимых границ между собою. Если поэтому для стороннего наблюдателя, который хотел бы путем исследования установить единую всеобщезначимую метафизику, в метафизической предметности нет никакого содержательного тождества, в ней есть возможная историчная общность благодаря этому языку, в понимании которого люди вступают во взаимные обязательства друг к другу.

2. Ступени действительности вообще

— Вопрос состоит в том, в каком смысле в этом языке метафизической предметности есть действительность.

Всякая действительность существует для нас в корреляции чего-то предметного с неким субъектом, активно обращенным к этому предметному. Так эмпирическая действительность как предмет знания критически принимается активностью исследующей практики (untersuchenden Verhaltens). Для изучающего сознания вообще эмпирическая действительность убедительна. Но трансценденция не есть какая-либо убедительная действительность; однако мы, поскольку мы есмы в существовании возможная экзистенция, замечаем повсюду в действительном нечто такое, что как эмпирически констатированное уже не есть более то, как что мы его узнали в опыте. Это некоторая действительность как граница эмпирической действительности, постижимая лишь как такая граница, но неисследимая, потому что выходящая за пределы этой действительности.

Подобной действительностью, — которую однако же никакое сознание вообще не может заметить иначе как только отрицательно, — была экзистенция. Если мы можем, создавая ситуации, предсказуемым образом руководить действиями другого человека, известного нам и понятого нами как объект, то здесь остается все же некоторая непредсказуемость, которую можно лишь отрицательно постигнуть через нескончаемое множество принимаемых во внимание факторов, но которая положительно открывается активности самобытия, как абсолютная уникальность экзистенции, с которой я нахожусь в коммуникации. Непредсказуемость, как глубина бытия, обоюдно действительна между экзистенциями, но для мысли неоднозначна. Нескончаемые трения, разочарования, беспокойства и возможности в отношении к другим людям, эти трудности, в которых я впервые узнаю опытом и себя самого, составляют или следствия одной лишь природы, как чего-то совершенно чуждого, жесткое сопротивление лишенного экзистенции существования; или же они — темнота возможной экзистенции, которая еще только должна открыться просветлению в готовности к экзистенциальной коммуникации. Эта действительность экзистенции есть граница эмпирической действительности, и все же она есть самая живая и насущная действительность, к которой я сделался бы нечувствителен, если бы признал эмпирическую действительность единственной. Тогда я переживаю эти помехи, которые всегда нарушают мои планы в мире, где, казалось бы, все так ясно рассчитано, — помехи от себя самого, вследствие не сознаваемых мною иррациональных мотивов, и от других, вследствие их действий и целеполаганий, которых невозможно было ожидать. Я непрестанно оказываюсь в неразрешимых переплетениях и в темноте именно потому, что желаю признавать одну лишь объективную ясность за истину и действительность.

Только возможная экзистенция может ощутить, на границах познанной ею в «сознании вообще» эмпирической действительности и открывающейся ей в коммуникации экзистенциальной действительности, подлинное бытие трансценденции.

Так, например, часто в ситуациях жизни самое для нас важное бывает случайным. Если в таком случае мы говорим, что все, тем не менее, есть лишь комбинация необходимых закономерных взаимосвязей, то для всеобщего знания и в самом деле не существует ничего иного. Но в конфетной ситуации побудительная сила остается все-таки за непредсказуемостью, как решающим элементом действительного. Задают вопрос: в каком качестве действительно непредсказуемое, коль скоро оно непознаваемо? Утверждение о всеобъемлющем механизме каузальных взаимосвязей и утверждение о том, что мы, несмотря на принципиальную предсказуемость решительно всего, «еще не можем предсказать», представляют собою неистинную антиципацию. Только в пограничной ситуации историчной определенности возможная экзистенция может постичь в непредсказуемой случайности решительную действительность, как границу эмпирической действительности.

Каждое определенное понятие действительности отграничивает ее от недействительного. Как возможная экзистенция, я вопрошаю, — не изучая, не определяя действительность, но вновь собирая себя из всякой особенности, — об абсолютной действительности. Эта действительность трансцендентна для меня; но в имманентности эмпирического существования и экзистенции я способен переживать границы, на которых эта действительность бывает для меня живым присутствием.

Трансценденция как та действительность, о которой вопрошает экзистенция, уже не может быть опрошена ею всеобщезначимым образом. Ибо она затрагивает меня как действительность без возможности, как абсолютная действительность, за пределами которой нет ничего: предстоя ей, я немею. То, что я познаю как эмпирическую действительность, я постигаю как возможность благодаря условиям ее осуществления; я пытаюсь при помощи своего познания целесообразно изменить конкретно-действительное. То, чем я овладеваю как самобытием, я сознаю как возможность, которая решает о своей действительности через посредство моей свободы; эта возможность не творит мне никакого предмета, как цели, и никакого плана, как пути, но она есть содержательное пространство, из которого раздается призыв ко мне как самобытию, с тем чтобы я осуществил. Напротив, действительность трансценденции не допускает обратного перевода на язык возможности: поэтому она не есть эмпирическая действительность, в ней нет той постижимой для нас возможности, в силу которой она действительна, не по недостатку, а потому, что это разделение возможности и действительности есть недостаток эмпирической действительности, всегда имеющей вне себя нечто иное; поэтому, далее, она не есть экзистенция; в ней нет возможности принятия решений (Möglichkeit des Entscheidens), не по недостатку, но, наоборот, потому, что возможность решения (Entscheidungsmöglichkeit) есть выражение недостатка, присущего экзистенции во временном существовании.

Поэтому там, где я сталкиваюсь с действительностью, не превращающейся в возможность, там я встречаю трансценденцию.

Если трансцендентная действительность не встречается мне как эмпирическая и не есть также экзистенция, то она, следовательно, — можно было бы заключить, — должна быть потусторонней действительностью. Метафизика тогда есть знание о сокровенном мире (Hinterwelt), недоступно наличествующем за пределами действительного мира, где-то еще. Трансцендируя, я вступаю на некий путь в этот иной мир. Кто-то мнит, будто однажды ему посчастливится, повезет, и он сможет рассказать об этом мире.

Это удвоение мира оказывается обманчивым. В иной мир мы переносим только те вещи и события, которые есть и в этом мире, фантастически увеличенные, уменьшенные и в различных сочетаниях. Образы и истории из иного мира, рождаемые воображением рассказчика или конструирующего рассудка, становятся объектами боязни или утешения оттого, что мы трактуем их как иную эмпирическую действительность. Потусторонний мир как всего лишь иная действительность должен пасть как иллюзия.

Но как же можно тогда приступить к действительности трансценденции? Индивиду невозможно своими силами, по самовольному почину, словно бы выведать, что такое эта действительность. Неисследимая традиция говорит ему на языке метафизической предметности о том, что он, обязанный этой традиции, может пережить опытом как действительность в своем собственном настоящем.

3. Метафизика между знанием о своей традиции и экзистенциальным присутствием трансценденции

— Язык, наследуемый нами в мифологии, метафизике и богословии, может быть внешним образом известен нам в историческом ориентировании в мире как многообразие метафизической предметности. Но это знание о метафизике, как эмпирической действительности человеческого существования, само не есть метафизика. Это знание можно иметь, даже держась того мнения, что это — история человеческих заблуждений.

Поскольку же, напротив, действительность трансценденции может быть истинно присуща лишь в совершенно историчной конкретности ситуации, метафизика есть относящееся к этой не подлежащей сомнениям действительности мышление, живо представляющее ее в среде услышанного всеобщего (ist Metaphysik das auf diese unbezweifelbare Wirklichkeit bezogene Denken, das sie vergegenwärtigt in einem Medium des gehörten Allgemeinen).

Философская метафизика стоит поэтому между унаследованной в традиции метафизикой, как возможностью понимать и усваивать себе ее язык, и экзистенциально действительным присутствием трансценденции, в которую она верит в сфере возможных мыслей.

Наследуемая' метафизика составляет предпосылку не только для внешнего мироориентирующего знания, но и для внутреннего усвоения, которое дает услышать содержание языка как удивление действительностью трансценденции. В конце концов, даже знание об эмпирической действительности метафизики в истории имеет смысл, собственно говоря, только из истока некоторой, понимающей себя в основе традиции, присущей в настоящем метафизики самого ищущего. Без этого истока история метафизики превратилась бы в собрание курьезов; как таковое она могла бы удовлетворить лишь такое сознание, которое мнит, будто освободилось от этих помех на пути рационализации существования. Наследуемая в традиции метафизика становится возможностью для метафизики нашего времени.

Действительность трансценденции никоим образом не входит в метафизическую мысль. Мысль, изначально дающая язык экзистенциальному потрясению трансценденцией, высказывает, правда, с историчной конкретностью; она показывает в силу истины и, если возвещает ее, не допускает возможности, чтобы дело могло обстоять иначе. Но будучи, как мысль, отвлечена от истока своей действительности, она тут же становится возможностью для экзистенции. Метафизика, как философское мышление в отношении к трансценденции, имеет все свое содержание в истоках, и всю полноту своей серьезности — в том, что делает возможным опыт истоков. Метафизика, как наследуемая в традиции возможность, не есть, скажем, абсурдный обратный перевод действительности трансценденции в логическую и психологическую возможность, но есть возможность для экзистенции, которая благодаря ей может просветлять себя в соприкосновении с абсолютной действительностью.

Усвоение переданного в традиции, как создание возможности для нашей собственной экзистенциальной близости к трансценденции, находит себя в этом промежуточном царстве философской метафизики, в котором живое представление истины еще не есть действительность ее присутствия. А потому это философствование (в отличие от сугубо внешнего исторического знания учений) противостоит метафизике прошлого в коммуникации с ее истоком в чужой экзистенции и уважает ее действительность на удалении от нее. Оно относится к себе самому как готовность, которая еще должна доказать, экзистируя, становится ли для нее достоверной в актуальном представлении не одна только возможность, но действительность трансценденции.

Таким образом, между абсолютно присущей действительностью трансценденции и эмпирической действительностью исторически наличной метафизики, действительность философствования в метафизике есть такое мышление, которое не возвещает, и не предстоит действительности трансценденции, и не изучает, во что верят другие, — которое, скорее, показывает возможность для всякого существования сделаться шифром в среде всеобщего возможной экзистенции.

Трудность заключается в том, что метафизика, хотя ее исток имеет перед собою абсолютную действительность трансценденции, мыслимую так, что она не может быть адекватным образом сообщимой в слове, не умеет быть без некоторого всеобщего, но как одно лишь всеобщее становится пустой.

4. Материализация и отрицание трансценденции

— Поскольку действительность трансценденции имманентно является только в предметности, как в ее языке, а не существует как сам эмпирический предмет, оказывается возможно или, смешивая роды действительности, материализовать трансценденцию, или же, абсолютизируя эмпирическую действительность, отрицать трансценденцию.

Материализация представляет обманчивое присутствие трансценденции в форме осязаемой партикулярной действительности; вместо того чтобы усматривать трансценденцию в эмпирической действительности, ее видят как эмпирическую действительность. Суеверие, утрачивая трансценденцию, обладает своим абсолютом как неким материализованным и все же, — в том, как его понимают, — недействительным существованием в мире. Деятельность суеверия в этом обманчивом сверхчувственном есть магия. Оно крепко держится за конечное, обращается с ним как с трансценденцией, и все же не может удержать его в своих руках даже и как конечное.

Позитивизм, напротив, признает только эмпирическую действительность. Он отвергает метафизику, как фантастику, даже если он отнюдь не может совладать с действительностью этой фантастики в человеке или уничтожить ее. Он исследует историческую действительность метафизики в существовании человека, метафизическая потребность которого, как природный его задаток, создала себе содержательные образы и воздействовала посредством их на человеческое существование. Иллюзорна ли вера в эти содержания, или нет, — в любом случает можно установить, во что люди верили и какие фактические последствия имела эта вера; позитивист инвентаризует и упорядочивает факты. Затем дается описание фактического обращения людей с метафизическими содержаниями в формах культа, ритуалах, праздниках и в оставшихся уже в прошедшем размышлениях. В заключение мысль постигает следствия этих форм обихода для практического образа жизни, в рациональном и иррациональном отношении людей к эмпирическому миру.

Суеверие материализует, неверие как позитивизм разлагает на иллюзии. Оба они видят метафизическую предметность как мутную, непрозрачную. Они не слышат языка трансценденции: суеверие превращает ее в мировое существование, которое оно трактует как эмпирическую действительность, неверие же превращает ее в мнимо познанные им призраки (Phantasmen), ничтожные в сравнении с действительностью ориентирования в мире.

Материализация и наличная потусторонность — это иллюзии жизненной нужды, которая хотела бы без прорыва к свободе экзистенции, при помощи некоторого знания миновать заботу и опасность, как и сознание абсолютного уничтожения.

Позитивизм вовсе неспособен подлинно вопрошать о трансценденции, поскольку он не покидает точки зрения сознания вообще. На этой точке зрения язык трансценденции не может быть распознан сознанием даже только как существование некоторого языка. Чистая имманентность без трансценденции остается всего лишь глухим существованием (Reine Immanenz ohne Transzendenz bleibt nichts als das taube Dasein).

Поскольку действительность трансценденции не есть ни эмпирическое существование, ни материализованная трансценденция, и не потустороння, как иной мир, то — чтобы пережить ее в опыте — нужен разрыв имманентности, в котором бытие выходит навстречу экзистенции в историчном мгновении. Место трансценденции не с этой стороны и не по ту сторону, оно есть граница, но такая граница, на которой я предстою ей, если я подлинно есмь (Der Ort der Transzendenz ist weder diesseits noch jenseits, sondern Grenze, aber Grenze, auf der ich vor ihr stehe, wenn ich eigentlich bin).

Суеверие и позитивизм — враги друг другу на одном и том же уровне. Но позитивизм на этом уровне выходит победителем. Не существует объективных чудес. Не существует привидений, ясновидения и магии. То, что существует в действительности как факт, подчиняется правилу и закону, может быть методически установлено. Невозможность всех этих, снова и снова доверчиво пересказываемых и мошеннически или истерически производимых феноменов хотя и не есть логическая их невозможность, но постигается как невозможность в той специфической достоверности, основа которой — в целокупности знания: реальная невозможность их следует из того, что феномены подобного рода находятся в разногласии с условиями возможности эмпирического познания вообще. Однако это еще не дает нам с убедительностью понять их совершенную невозможность. Скорее, достоверность этой последней есть как раз нелогическая, хотя и просветленная на путях логики, экзистенциально обоснованная достоверность. Готовность считаться с реально невозможными феноменами, как действительностями, и даже только обсуждение всерьез их положительной возможности, целой пропастью отделяет человека от другого, одушевленного достоверностью их невозможности. Ибо эта невозможность составляет и условие его взвешенного позитивистского знания о мире, и коррелат подлинного отношения к трансценденции. В этих делах суеверия, как на скрытом симптоме, можно выяснить фактическое отсутствие коммуникации между людьми, которые в делах жизни, казалось бы, столь во многом понимают друг друга и солидарны между собой.

5. Вопрос: иллюзия или действительность?

— Исторические факты о том, какова была вера людей, оставляют в нас мучительный и неизбежный вопрос: Что же, людей тысячелетиями вводили в заблуждение призраки фантазии, которые можно адекватно исследовать, если понимать их как психопатологические феномены? Разве заблуждение то, что было основой человеческих личностей и их неповторимых созданий, и разве странные душевные движения даже и человека наших дней — только остатки этого заблуждения, которое теперь настало время окончательно искоренить? Суть ли они только несущественные эмоциональные замутнения нашего во всем остальном просвещенного существования, или в нас есть потерянность, тоскующая по возвращению к опыту подлинного бытия?

Это вопрошание ввиду метафизических содержаний еще не имеет силы для первобытных состояний сознания. В них еще не разделено то, что мы различаем как действительность и сновидение, как тело и душу, и что мы различаем в определенностях логических категорий. Имеющее очевидный эффект трение двух кусков дерева, совершаемое для того, чтобы зажечь огонь, и не имеющее последствий в каузальном смысле возлияние воды, совершаемое для того, чтобы вызвать дождь, как действия вполне однородны. Все здесь еще остается одновременно плотским и духовным, природа еще не лишена души, дух еще не лишился вещества. В непосредственном целом существования еще нет дифференциации отдельных способов бытия, а потому нет и решительного знания. Только человек, который, мысля и изучая, сориентировался при помощи различений, может по-настоящему задавать вопрос о действительности. После исключения возможных иллюзий он обладает неотъемлемыми понятиями действительности, свойственными эмпирическому знанию: Действительно то, что измеримо, чувственно воспринимаемо в пространстве и времени согласно правилам, чем можно овладеть посредством направленных к тому мер или что, по крайней мере, является предсказуемым.

Только в этом критически развитом сознании имеет силу вопрос об иллюзорности или действительности. Но здесь, при философской светлости сознания, эта альтернатива — действительность или иллюзия — не относится к метафизической предметности. Как материализованная предметность, она является иллюзией для некоторого знания, но она есть действительность для экзистенции, которая слышит в ней язык трансценденции. Как сам вопрос о трансценденции исходит лишь из возможной экзистенции, так и ответ на него понятен лишь для нее же.

Если всякое бытие исчерпывается тем, что знает ориентирование в мире, и если поэтому исчезает всякая действительность, не находящая для себя удостоверения в этом ориентировании, то мы должны вновь завоевать свое право на метафизику при помощи той ясности, которая помешает нам как потонуть в суеверной материализации, так и пребыть без веры при одном лишь эмпирически действительном. Эта ясность сохраняет пространство свободным, даже если она, как простая ясность методов мышления, и не может еще заполнить этого пространства.

Непостоянство метафизической предметности

Предмет для сознания есть бытие как наличность (Gegenstand für das Bewußtsein ist das Sein als Bestand). Этот предмет сам дан в своем присутствии. Предмет близок нам, потому что он существует во плоти (leibhaftig), осязаемо или как необходимо мыслимый предмет. Таким образом, он как эмпирический или убедительно значимый предмет есть только этот предмет и не означает ничего другого.

Но предмет в то же время далек от нас, потому что он есть иное. Эта даль вынуждает еще и в изучающем мышлении на границе вопрос о том, что представляет собою тот предмет, который таким, как он есть, существует для нас как сознания вообще, в самом себе; он мыслится как явление. Поскольку же экзистенция уже и из иного истока устремляет взгляд за пределы самой себя на бытие трансценденции, она схватывает в мышлении это бытие-явлением всякой предметности как упразднение сугубого существования. Абсолютно иное трансценденции существовало для сознания вообще лишь как остающаяся еще пустой пограничная мысль о бытии-в-себе; это сознание уже находится у себя в знающем обладании чистым предметом. Но я сам есмь у себя только экзистируя в постижении трансценденции, и еще не у себя в мышлении многообразия эмпирических и значимых предметов. Экзистенция не останавливается на (по-прежнему совершенно всеобщем) сознании феноменальности (ErscheinungshafÖgkeit) всего, но предметы становятся для нее, в довольно своеобразной форме, языком трансценденции.

Если предметное становится явлением трансценденции, то оно должно обнаруживать такие свойства, которые отличают его в этом смысле. Предметность, которая есть явление трансценденции, должна быть исчезающей для сознания, поскольку она есть не бытие как наличность, но бытие трансценденции как язык для бытия свободы. Так же, как и всегда экзистенция приходит к себе в исчезновении того, что лишь существует, но не экзистирует, так же и в направлении к трансценденции она приходит к себе лишь в предметах, которые как предметы не имеют постоянной наличности для сознания. Исходя из этого, следует методически постичь мыслью три способа непостоянства метафизических предметов,

Метафизически предметное, как предмет, будь то как мысль или как созерцание, есть не сам этот предмет, но символ.

При ясном мышлении метафизического предмета этот предмет логически рушится в себе (fällt logisch in sich zusammen) для рассудка; мысль оказывается кругом, или тавтологией, или внутренним противоречием.

В силу метафизической интенции в конечном, эмпирически действительном схватывается, из свободы экзистенции, абсолютно действительное. Эмпирически действительное перед лицом абсолютного как бы не подлинно действительно; абсолютно действительное перед лицом эмпирически действительного в смысле этого последнего недействительно. Соотношение бытия и небытия оборачивается здесь в постоянном чередовании.

1. Мышление в символе

— Мы говорим о значении в смысле знака и образа, об иносказании, уподоблении, аллегории, метафоре. Основное различие между значением в мире и метафизическим значением состоит в том, следует ли, в отношении образа к тому, что он замещает, понимать и само это замещаемое как предмет, или же образ есть только образ чего-то, что не становится доступным нам никаким иным способом; может ли выраженное в образной форме быть сказано или показано также и непосредственно, или же оно есть для нас, лишь поскольку оно есть в образе. Исключительно лишь в последнем случае мы говорим о символе в точном смысле метафизического значения, которое должно быть экзистенциально схвачено в образе, а не может быть мыслимо только объективно. В то время как аллегория, остающаяся в мире, есть перевод или образное представление того, что само по себе так же предметно, чего-то мыслимого или наглядно представляемого, метафизический символ есть таким образом, опредмечивание чего-то в себе непредметного. Само непредметное не дано, предметное в символе не подразумевается в нем как тот предмет, который он есть. Символ не поддается толкованию, разве что опять-таки через другие символы (Das Symbol ist nicht deutbar, es sei denn wieder durch andere Symbole). Понимать символ означает поэтому не рационально знать его значения, уметь переводить этот символ, но означает: в качестве экзистирующего переживать в интенции символа, на границе, в исчезновении предмета, эту несравнимую соотнесенность с чем-то трансцендентным.

Предмет, который есть символ, нельзя удержать как сущее действительное бытие трансценденции, но можно только слышать как ее язык. Существование и бытие-символом — словно два аспекта в едином мире, показывающем себя или для сознания вообще, или же для возможной экзистенции. Если мир, ничего еще не означающий, мы видим как всеобщезначимо познаваемую, эмпирическую данность, то он есть существование. Если он постигается как аллегория подлинного бытия, то он есть символ. Всеобщезначимо познаваемое существование доступно изучению в присущих ему отношениях. Бытие-символом есть исторично конкретный язык, при помощи которого экзистенция заглядывает в глубину бытия. Без отношения к другому это бытие есть лишь оно само. Схватить его опытом или потерять можно только через погружение.

Акт погружения в символы не есть мистическое погружение, вступающее в непредметность трансценденции посредством беспредметного и потому некоммуникабельного unió { Союз, единение (лат.).}. Скорее, в восприятии языка символов явление трансценденции артикулируется для экзистенции в среде светло ясного сознания при сохраняющемся раздвоении на субъект и объект. Я, вместо того чтобы растворяться и исчезать, углубляется, перед лицом своей трансценденции, как конечность самобытия. Так же, как и просветление сознания в ориентировании в мире, так и здесь просветление в символе движется путем, ведущим через объективность: в ориентировании в мире — через существование в его бесконечно структурированном составе, в углублении в символ — через язык как лишенный наличного переход (Durchgang). Светлая ясность явления и глубина коммуникации возможной экзистенции выражается в решительно развитом, сложносоставном и постоянно исчезающем мире символов.

2. Логический обвал

— То, что может быть продемонстрировано или что требуется доказать, есть конечное познание чего-то особенного. Экзистенция и трансценденция, в смысле этого бытия, не существуют. Если мы мыслим о них, то мысль принимает логические формы, которые разрушают ее как познание. Существенность этой мысли надлежит проверять по другим, нелогическим, признакам, а именно по силе заключенного в ней просветления экзистенции в призыве к свободе, или по силе заклинания трансценденции в играющем крушении этой мысли как предмета. Если аргументация как выражение трансцендирования рядится в одежды доказательства, то доказательство, как то, что по-настоящему и имелось при этом в виду, потерпит крах. Подобного рода неподлинное доказательство обнаруживает себя в сообщимости того, что, хотя оно и непознаваемо, бывает самым важным в трансцендировании.

Поскольку философствование есть надумывание трансценденции (ErgrGbeln der Transzendenz), оно в решающих моментах являет логический круг, который, хотя он и уничтожает мысль как доказанное познание, доказывает ее выразительностью и широтой, что это — философская мысль. Логический круг может свестись к тавтологии, если он, будучи по сути постигнут, высказывает свое содержание сокращенно в объективно ничего не значащих и, однако, захватывающих возможную экзистенцию положениях.

Логическому кругу и тавтологии противопоставляют противоречие, уничтожающее не только доказательство, но и состав наличного; оно есть подлинное разрушение предметности метафизических мыслей. Всякое глубокое выражение трансценденции, поскольку оно не имеет права устоять как предмет, не теряя при этом трансценденции, должно через некоторое противоречие заставить себя самое исчезнуть. Если логический круг и тавтология были выражением пребывания в себе, не имеющего вне себя ничего иного, но существующего из самого себя, то противоречие есть выражение непостоянства существования того, что подлинно есть.

3. Чередование бытия и небытия

— Явление трансценденции стоит на границе двух миров, относящихся друг к другу как бытие и небытие. Форма их предметности соответствует этой ситуации. Для меня, как сознания вообще, эмпирический предмет действителен, все прочие предметы — недействительны; для меня, как экзистенции, эмпирическое становится недействительным в сравнении с подлинной действительностью трансценденции. Это соотношение, которое может подвергнуться обращению, смотря по тому, каков способ понимающего эту действительность самобытия: предмет преобразуется в своей сущности, если я экзистирую, или если я вновь уклоняюсь в простое существование.

Поэтому никакой опыт, имеющий место для сознания вообще с присущим ему эмпирическим и логическим принуждением, не может создать объективной достоверности действительного существования трансценденции. Наоборот; чем истиннее постигаем мы трансценденцию в ее бытии, тем решительнее разрушается при этом сугубо объективная опора постижения.

И все же два эти мира невозможно отделить друг от друга. Правда, лишь эмпирическое существование подобно отпадению от бытия в сугубое бытие-знаемым, но трансценденция не отвлечена для нас от той действительности во времени, в которой она является. Конечное, эмпирически действительное становится абсолютно действительным, не будучи таковым в своем качестве конечности: конечное как таковое может исчезнуть, не разрушая трансценденции.

В символическом сознании есть исключительное сознание действительности, сущностно отличное от знания эмпирически присутствующего существования. Хотя наблюдатель и не может объективно отличить чувственную привязанность к существованию от причастности сверхчувственной действительности в нем; постижение трансценденции в имманентном явлении может, мгновениями, иметь такой же вид, как ее материализация. Однако в случаях конфликтов и в поворотных точках процесса существования во времени выясняется, что было в действительности; восхождение к трансценденции в муке исчезновения эмпирической действительности есть самое достоверное откровение того, что материализация трансценденции не состоялась.

Историчность метафизики

1. Исчезновение как сущность историчности

— Общим для трех способов метафизической предметности было то, что они не оставляют предмет как особенный предмет, но снова снимают его; они — не формы наличности, а формы исчезновения. Следует задать вопрос; почему это должно быть так.

На границах ориентирования в мире возможная экзистенция трансцендировала к себе как соотнесенной со своей трансценденцией, становящейся для нее явлением в сознании в форме метафизической предметности. Она трансцендирует потому, что имманентное удовлетворение существования в себе невозможно, удовлетворение же возможной экзистенции в существовании есть более чем только имманентное удовлетворение. Это удовлетворение обращено, однако, не к будущему бытию, которое бы было сущностью как конечная цель во временном существовании, не к потустороннему бытию, которое, в отвлеченности от нашего мира, было бы только неким иным миром, — но оно действительно в бытии, которое является себе в настоящем; трансценденция действительна для нас только как присутствие во времени (Transzendenz ist uns nur wirklich als Gegenwart in derzeit).

В трансценденции как действительности историчного облика сознание бытия всякий раз довлеет себе самому, неповторимо и неподражаемо. Если экзистенция в своем явлении исторична, не всеобща, и если она только становится, но не есть, однако не так, как пассивное становление существования, но как свободное овладение собою в среде наличного, то и явление трансценденции тоже должно стать для нее историчным. В историчном явлении мы схватываем достоверность, а не знаемость (In der geschichtlichen Erscheinung wird Gewißheit nicht Gewußtheit ergriffen). То, что трансценденция изменяет свое явление с изменением экзистенции, не только не может служить доводом против ее действительности и истины, но даже, напротив, изменение необходимо должно быть ее аспектом, если она должна стать языком для экзистенции во временном существовании.

Это историчное изменение было бы невозможно, если бы истину трансценденции можно было зафиксировать в налично сущей предметности. Необходимость исчезновения всякой метафизической предметности принадлежит поэтому к составу смысла историчности экзистенции во временном существовании. Коль скоро метафизический предмет только ценой неистины может обрести постоянное содержание, экзистенция в своем искании истины трансценденции должна пережить на опыте эту историчную перемену, которую она сама и совершает. Явление трансценденции для являющейся себе в существовании экзистенции, всякое истинное мгновение в спокойной самодостаточности, пребывает, как облик, в беспокойстве исторично порождающего себя движения.

2. Субстанция исчезнувшего

— Исчезнувшее, как субстанция, остается. Только предметность потонула, чтобы дать своему содержанию восстановиться в новом облике. Все то, что экзистенция узнает как свою трансценденцию, просветляется для нее в ее собственном настоящем на том, что она слышит из своего прошедшего. Так же, как я не изобретаю и не создаю для себя своего языка, так же не изобретаю я и метафизической символики, как языка для опыта трансценденции.

Если изначальный опыт трансценденции в абсолютной историчной конкретности я назову слышанием ее самой на первом языке, то метафизическая предметность в мыслях, образах, символах, есть второй язык, создающий возможность сообщения для первого, изначального языка.

Уже ребенком я пробуждаюсь к сознанию с языком трансценденции: этот язык я слышу из прошедшего, еще прежде, чем сам узнаю это прошедшее и спрошу о нем. Придя в полное сознание, я намеренно расширяю для себя объем этого прошедшего, за рамки ставшей для меня неосознанной традиции, до универсального прошедшего. История лежит предо мною как неисчерпаемая возможность услышать голос, обращенный ко мне из нее. Я вступаю в коммуникацию с забытым и отброшенным, с чужими для меня мирами и пережитой в них трансценденцией.

К этому прошедшему я приближаюсь двумя путями.

Для своего ориентирования в мире я знакомлюсь с историей религии и философии, историей мифов, откровений и догматов, богословий и метафизик. Это — capita mortua1 того, что было некогда для свободы экзистенции явлением подлинного бытия. Я прослеживаю их изменения с течением времени, скачкообразное явление новых подходов, многообразие независимых друг от друга миров. Я пытаюсь логически, типологически, психологически, социологически познать взаимосвязи и зависимости между ними. Но таким способом я работаю с материалом, которого на этом пути я по-настоящему не понимаю.

Знание документов и памятников, исторических сообщений и восстановленной наглядной картины некогда состоявшейся деятельности и отношения к себе и совершившегося в этом отношении мышления служит лишь предпосылкой для второго пути. В силу собственного потрясения трансценденцией я стараюсь приблизиться к прошедшему, чтобы понять его, позволяя прошедшему пробудить меня, все равно, привлекает ли оно меня, или отталкивает. Если на первом пути я узнавал только об угасших уже объективностях, то на втором пути я узнаю о насущной возможности собственной самости, из которой другой вступает в родство со мною или остается для меня возможностью-спутницей.

3. Троякий смысл всеобщего в метафизическом мышлении

— Если язык трансценденции должен стать слышен мне из прошедшего и в моем фактическом настоящем, то он в каком-либо смысле должен быть всеобщим языком. Ибо в отсутствие всякой всеобщности опыт сознания бытия был бы в своей абсолютной темноте растерян и лишен коммуникации с самим собою. Но в метафизике смысл всеобщего имеет иной характер. Отличение этого смысла составляет условие, при котором мы можем избежать нескончаемых самообманов в опыте трансцендирования с их практически действенными последствиями.

При изучении истории метафизики следует искать объективно-всеобщего, «религиозных праформ», которые, как «идеи народов» (Volkergedanken), появляются повсюду изначально и однако же в тождественном виде; в психологическом плане, присматриваясь к общечеловеческому бессознательному, необходимо отыскать те универсальные образы, которые во всякое время могут при подходящих условиях проявиться у каждого человека в фантазии, сновидении, безумии, как и в мифологических представлениях народов. Но именно это всеобщее, абстрактность которого способствует познанию объективной наличности и соответственна этому познанию, оказывается ничтожным для трансцендирования; метафизически оно есть лишенное сущности всеобщее, потому что оно есть лишь формальная сеть отношений или материальное вещество. Так же точно, как я не начну понимать языки, если стану изучать встречающиеся в них повсюду звуки, словообразования и грамматические отношения, так же, как я не пойму человека, если буду иметь в виду только одно всеобщечеловеческое, фундаментальные человеческие ситуации, мнимо естественное сознание, так же точно не является содержанием и это метафизически-всеобщее.

Поэтому история метафизики для нее самой не есть поприще для ознакомления со всеобщим в ее существовании, как для исторического исследования, — но поприще для проникновения из своей собственной возможности в ту или иную, единую и единственную историчную экзистенцию. Исторично определенное и, в только что рассмотренном нами смысле, вовсе не всеобщее есть здесь истина не как частный случай универсальной возможности, но как неповторимое откровение сейчас ко мне обращающейся, бросающей мне вызов и проблематизирующей меня самого экзистенции. Новый облик истины в ее преобразующем воплощении всегда соотнесен с экзистенцией.

Но это проникновение в содержание из собственной возможности ищет этого содержания опять-таки в некотором ином смысле, как нечто относительно всеобщее. Если даже и улавливаемое в трансцендировании несказанно (unaussagbar), то предметность есть все же то, в чем в среде сказуемого отражается трансценденция (das im Aussagbaren die Transzendenz Widerscheinende). То, что трансценденция становится предметной в явлении, через предметность, как таковую, ставит одну из сторон всеобщего в изначальное, еще смутное экзистенциальное отношение к трансценденции.

Поскольку без формы всеобщего невозможно никакое сообщение, это всеобщее становится языком, хотя оттого оно само и не является содержанием. Как в просветлении экзистенции мышление всеобщего имеет свою истину лишь в исполнении его тем или иным индивидом, так метафизическая предметность — в действительности устанавливаемого в ней отношения к трансценденции. Всеобщее нуждается в восполнении вновь присущей в настоящем экзистенцией, так же как и изначально его поддерживала экзистенция. Если метафизика, как высказанная в слове, приняла форму всеобщего, то, чтобы понять ее, я должен видеть сквозь эту форму, чтобы проникнуть к тому истоку, из которого было сказано слово. Вещь, высказанная как лишь объективная, есть в метафизике вполне ничтожное представление. Приближение к корням метафизики и воплощение в усвоении раскрывают свою истину только для единичной экзистенции, которая сама всегда исторична. Это провидение сквозь всеобщее не удается чистому рассудку и не может быть передано в непосредственном сообщении.

Смысл в том, что в историчном явлении трансценденции в силу ее сообщимости между связанными ею индивидами лежит эта относительно-всеобщая сторона. Если эта сторона находит себе исполнение также лишь в том или ином индивиде, то все же кажется, словно она, как второй язык, есть некоторое выражение тождественного для многих людей бытия трансценденции. Само это выражение имеет свою основу в истоках, которые заключены или определимым во времени образом — в отдельном человеке, или же, недоступные для определения, в восходящей к незапамятным временам традиции известной общности.

Поэтому в этой стороне всеобщего метафизическое содержание невозможно схватить как некую вневременную в себе самой наличность, пробивающуюся и становящуюся заметной там и тут во времени; это содержание нельзя знать как единую всеобщую трансценденцию, и нельзя также познать его, например, путем сведения в одно целое всех особенных истин из истории метафизики.

Несмотря на это, во всяком истинном отношении к трансценденции есть сознание ее независимого от меня бытия. Моя историчность порождает не ее, а меня самого, таким, как я осознаю ее. Так же, как прежде всякой сказуемости в области предметного лежит несказанность, так и языку предшествует действительность трансценденции.

Ибо, хотя я, экзистируя, охватываю свою трансценденцию, однако не как только мою; трансценденция есть большее, чем то, что она есть для меня. Хотя она открывается только для экзистенции, экзистенция не может относиться к ней, как к подлинному только для нее бытию.

Если поэтому трансценденция и не становится объективно мыслимой или даже знаемой как всеобщее и единое, то она все же должна быть. Парадокс трансценденции заключается в том, что ее можно избрать лишь исторично, но ее саму невозможно адекватно мыслить как историчную.

Поскольку трансценденция не существует ни всеобщим образом для сознания вообще, как предметы, и не есть она сама в историчности, как экзистенция, то она в своей действительности остается для экзистенции тем единственно-всеобщим (Einzigallgemeine), для которого уже не существует более никакого частного случая, как особенного, немыслимым единством всеобщего и особенного, не имеющим вне себя и в себе ничего различимого. Там, где она мыслится посредством различений (unterscheidend) или становится образом, там она есть уже историчное явление и более не универсальна.

Всеобщее, следовательно, было, во-первых, объективной формой, под которую подводится особенное, как частный случай, во-вторых, предметным, которое исполняется присутствием экзистенции, схватывающей в этой предметности трансценденцию, в-третьих, несказанно и необразуемо единственным (das unaussagbar und unbildbar Einzige), которое улавливается как единственная действительность.

Первое всеобщее, как форма существования и предметного бытия метафизики в человеке, доступно знанию, но в знании о нем есть наклонность мыслить его как существование некоторой радикальной иллюзии.

Второе всеобщее есть то, что противостоит мне в удостоверяющей вере, как сфера сообщения в самопонимании (Selbstverständnis) и среди совместно верующих людей.

Третье всеобщее есть бытие трансценденции, совершенно не доступное в мышлении чего-то всеобщего, но мыслимое в акте трансцендирования через парадокс единства всеобщего и особенного в невозможности мыслить (Einheit des Allgemeinen und Besonderen im Nichtdenkenkönnen), как то, что есть оно само и что в этом виде не становится для меня предметом.

Троякий смысл всеобщего в метафизике ведет за собою три вида претензии на значимость:

Всеобщность в существовании метафизики сама не есть метафизическая значимость. Аргументация, которая гласит: поскольку, как свидетельствует весь наш опыт, нечто свойственно человеку, как человеку, индивид также должен следовать этому определению, — не имеет силы. Вопрос о существовании обликов, в которых воплощается метафизическая потребность, находится, как таковой, на таком уровне, где ничего нельзя решить ни «за», ни «против».

Всеобщее, как язык трансценденции, хотя в своей историчной форме и переносимо на другой предмет, но универсальной значимостью не обладает. Язык есть только объективность, как относительно всеобщее, присущее сообщению безусловного, как верующего сознания бытия этой экзистенции.

Всеобщее, как недоступная единственность трансценденции, есть ее действительность, уловление которой в историчном явлении составляет истину метафизики, хотя само это единственно-всеобщее никогда и не становится предметом. Онтологически понимаемая всеобщность бытия трансценденции, которая имела бы силу для каждого, невозможна.

Существование как форма историчного явления трансценденции

1. Общность и борьба в трансцендентной соотнесенности

— Трансценденция, исторично являющаяся в сделавшемся предметным символе, полагает основание единственной в своем роде общности. Не только моя историчность есть коммуникативная историчность, но экзистенция в своей расширенной историчности следует субстанции той традиции, из которой она выросла. Историчность метафизического содержания означает, что экзистенция привержена бывшему ей откровению трансценденции в этом встреченном ею виде и от него услышанному языку, — не потому, что это — один из видов трансценденции среди других ее видов, а значит, тоже есть некая истина, но потому, что он есть для нее самой истина как таковая, с которой вместе живет и гибнет ее собственное самобытие.

Поскольку истина трансценденции для экзистенции в существовании действительна не как чуждая времени наличная истина, которую нужно было бы принять как прозрения разума, — вследствие этого она должна иметь этот историчный вид. Но до тех пор пока из-за этого ее вида остается в непрерывном движении некая общность свободных экзистенций, экзистенция, поскольку она не допускает подмены смысла всеобщего, будет удерживать себя открытой для чужой истины: в безусловности, с которой она привержена своей истине, она, сознавая историчность этой истины, избегала бы мнения об исключительности этой истины по отношению к другим и притязания на универсальность, не стала бы вменять историчным по своей форме истинам характера вневременно значимых истин разума. А на вопрос: разве же бытие самости в ее трансцендентной соотнесенности возможно основать на чем-то исторически случайном? — она ответила бы утвердительно. Историчность становится истоком умонастроения, знающего, что оно не есть все, и не считающего себя типом бытия, которое должно быть единственным бытием.

Историческая действительность представляет нам иную картину. Символы становятся учредительными силами общности, которые, исключая или уничтожая другое, считают себя единственной истиной. Темнота трансценденции сливается с темнотой витальных страстей. Тот, кто противится светлой ясности и желает при неприкосновенной слепоте своего-существования жить в упоении страстей, идет по этому пути. Отныне имеет силу бесспорное (das Fraglose). Между тем как борьба за трансценденцию дает нам кажимость самого неслыханного права, мы можем предаваться диким инстинктам насильственности. Символ учреждает общность, лишенную коммуникации.

Этот всплеск фанатизма оказывается возможен вследствие подмены и отождествления существенно разнородных смыслов всеобщего. Однако подлинная истина трансценденции сознательно постигает себя как историчная, и потому не универсальная, как безусловная, и потому не всеобщезначимая, истина.

И все же историчность явления трансценденции имеет неизбежным следствием борьбу, если существование одного явления сталкивается с другим вследствие той ситуации мира, в которой находятся оба эти явления. Трансценденция словно не желает отдавать своего явления, как той или иной особенной историчности, без борьбы. То, что люди этого склада с этой историчной субстанцией бытия должны жить на земле, она чувствует как некое безусловное веление из сокровенного истока. Борется здесь не только воля слепого существования к самосохранению, но цель борьбы — сделать жизнь людей в будущем такой, чтобы люди сознавали и усваивали себе эту историчность трансцендирующего сознания как свое прошедшее, — а эта цель может быть достигнута не только при победе, но также и при подлинном крахе.

В существовании эта глубже всего скрытая борьба экзистенциально укорененных содержаний остается неустранимой. История о трех кольцах не показывает нам нашей ситуации; ибо в различных аспектах истины мы знаем не единую истину, только в различных видах, но единственновсеобщее, присущее трансценденции, заставляет несовместимые истины, в форме тех или иных историчных всеобщностей, бороться друг с другом в мировом существовании. Эта борьба происходила с большей страстностью, чем борьба, вызываемая витальными жизненными интересами. Кажется, что, с верой в трансценденцию, спор идет здесь обо всем; не только о верующих, но о самом бытии.

2. Напряжение между тремя сферами оформления метафизической предметности

— Мифология, богословие и философия пытаются прямым текстом и объективно высказать и представить в описании бытие трансценденции; мифология — как изливающаяся через край, беспрестанно меняющаяся полнота историй, форм и толкований, как развертывание пронизывающего мировое знание и движущегося рядом с ним знания о трансценденции; богословие — на основании исторически фиксированного откровения, как рационально обоснованное систематическое завершение, становящееся знанием истинного; философская метафизика — как вымышление трансценденции в существовании (das Erdenken der Transzendenz im Dasein) посредством мыслей, проникающих к последним истокам и границам этого существования, переплескивающих друг через друга и исполняющихся только в присутствии всегда историчной экзистенции. Она усваивает себе то, что существует повсюду как мифологическая действительность, и старается понять то, что чуждо ей в мифологии и откровении.

Три сферы оформления предметности приближаются друг к другу и проникают одна в другую, чтобы тем с большей решительностью отталкиваться одна от другой. Но даже в своей враждебности они остаются связанными друг с другом. Неисторичная, всякий раз повторяющаяся типология их формаций не позволяет утихнуть борьбе между ними, хотя в этой борьбе и не возникает ясных противостояний; ибо эта борьба скрывается, как неустранимое движение, в индивидуальной душе.

Философия отталкивает от себя миф, из которого она возникла. Она противопоставляет рациональное, обоснованное познание — изложению историй, которые для нее суть лишь обман и сновидение. Но однажды, сделавшись самостоятельной, она обращает взгляд назад и пытается постичь миф как истину. Тогда она принимает его или за иное облачение философской истины для людей, еще не понимающих ее в форме мысли, и для себя самой в те мгновения, когда философствующий человек не мыслит, но осознает достоверность бытия в этом наглядно созерцаемом облике; или же она видит в нем даже выражение некой истины, которая остается недоступной для любого мышления; философское мышление может заметить только, что существует то, что кажется недоступным для него, но внятное понимание чего в мифе предполагает пройденным путь мышления к нему. В то время как философская истина, там, где она заявляет претензию на рациональное постижение внутренней сути мифа, характерным образом пустеет или оказывается простым мышлением о чем-то, не будучи при этом в этом нечто, — философия, озадаченная этим опытом, возвращается к бытию, если становится истинной как мышление в мифе, подобно тому как она бывает истинной, как мышление в жизни, в ориентировании в мире.

Философия отталкивает от себя и богословие вследствие привязанности богословия к откровению. Но она снова приближается к нему там, где откровение превращается для нее в историчный облик явления трансценденции; и так богословие становится беседующей с нею истиной, даже если

эта истина и утратила свою универсальность. Поскольку философия узнает, что она становится надутой пустышкой, если желает утвердиться и замкнуться в сугубой всеобщезначимости рационального, она сознательно принимает свою определенную историчную субстанцию также и в богословской традиции, которую она преобразует, но не отрицает.

Богословие, напротив, отвергает мифы как язычество, но усваивает себе известное число их, встраивая их как звенья в свою целокупность и тем самым преобразуя. Оно отвергает философию как самовластную форму абсолютной истины, но усваивает ее, будь то как предварительную ступень к его собственной истине, или как средство выражения для содержания его откровения.

Борьба между сферами оформления истины трансценденции продолжится как борьба во временном существовании души, потому что эта борьба есть среда движения трансцендентной предметности, которая не может окончательно обрести прочную опору как предмет нигде, пока сохраняется экзистенция в своей свободе. Эта борьба прекращается и оставляет по себе могильный покой несвободы там, где человек вновь погружается в ставшее отныне суеверным язычество теософских материализаций, или в догматически зафиксированное богословие известной церкви, или в чисто рациональную философию, притворяющуюся, будто она при помощи знания удостоверяется в подлинном бытии. Только там, где настает это лишенное борьбы замирание в недвижности одного из этих обликов существования, миф может сделаться для философии поэтической произвольностью грезящего развлечения, а богословие — преодоленным суеверием фанатичных жрецов; перед судом же богословия миф может тогда стать языческой чертовщиной, а философия — самообожествлением человека в его субъективности и относительности.

3. Язык трансценденции на ступенях метафизического сознания

— Историчность метафизики означала, во-первых, ее множественность, которую, однако, можно рассматривать извне и изучать лишь как мертвую наличность. Она означает, во-вторых, что экзистенция каждый раз усматривает свое прошедшее как стоящее в отношении к ней.

Второй смысл историчности — это привязка возможной экзистенции к традиции трех сфер оформления предметных символов. Эта привязка заключает в себе движение между наследуемой в традиции метафизической субстанцией и свободой ее усвоения. Чтобы символы, проходящие через всю историю, застывая во всеобщих значимостях, смогли вновь обрести изначальную речь, их должен одушевлять этот индивид, в присущей ему историчности его судьбы. Хотя спасти их от забвения можно только, передавая их далее в установленных порядках при послушании подрастающей молодежи, но индивид приходит к себе самому, лишь эмансипируясь от требований послушания, так что теперь он может принять свою трансценденцию подлинно как он сам, без посредников. Экзистенциальная обязательность дается только освобождением от традиции, переводящим ее субстанцию в присутствие бытия для меня самого, в опасности для индивида, решающегося на это присутствие даже и без прочных форм традиции. Но объективность традиции есть условие свободы. Ибо свободу, как таковую, нельзя передать по наследству, как традицию; ее можно обрести только от индивида. Как унаследованная, она не будет уже более свободой, как обладание без борьбы — она пропала. Традиция свободы жива лишь косвенно, в призыве от индивидов, решившихся избрать ее, к тем потомкам, которые слышат ее голос. Это тайное сообщество самосущих людей, которых все служители объективной традиции по мере возможности исключают из своей среды и осуждают на безгласность, — церкви, партии, школы рационально фиксированной философии, communis opinio2 того или иного времени, как самоочевидность того, в отношении чего все друг друга понимают.

Историчность метафизического сознания выросла по ступеням и скачкам знания метафизики. Понимая себя самое, она видит ступени сознания как предшествующие себе. В них она ясно представляет себе, чем она была, и понимает это, потому что несет эти ступени в самой себе. В знании она набрасывает эту последовательность ступеней как путь к ее настоящему, который есть в то же самое время воспитывающий путь усвоения. Этот набросок, однако, не может претендовать на значение некоторого объективного знания о едином универсальном ходе развития сознания, но может означать лишь просветление истории подлинного сознания бытия для себя самого, совершаемое человеком, переживающим каждый раз свою историю в своем времени.

Между тем как убедительное знание пребывает на одном уровне, и то, что может быть постигнуто в форме этого знания, требует лишь рассудочной выучки, чтобы всякий, словно бы наперекор различию ступеней сознания, также мог постичь это, — метафизические содержания расколоты не только на существенно разнородные возможности, противостоящие одна другой, но и на взаимосвязанные возможности, следующие одна за другой по ступеням. Истина этих содержаний сопряжена со ступенью сознания, на которой мы внимаем ей на этом языке. Что находится на более поздней ступени, того еще невозможно понять, что находится на ступени более ранней, того уже нельзя более адекватно исполнить в присутствии настоящего. Осуществление метафизического мышления зависит от достигнутой именно теперь ступени сознания, тогда как сугубо внешняя мысль кажется доступной для универсальной передачи.

Знание ступеней, однако, никогда не становится результатом, но остается идеей. Самый грандиозный набросок их создал Гегель в своей феноменологии. С тех пор было сделано бесчисленное множество набросков схемы этих ступеней. Эти схемы мгновениями выглядят так, словно бы в них была постигнута некая всеобщая закономерно необходимая последовательность. Психологические и логико-логико-диалектические очевидности и их частичное подтверждение в исторической науке создают впечатление более глубокого прозрения, нежели то, которое они дают в действительности. Ибо ступени эти, в их целом, необозримо историчны, у них нет ни зримого начала, ни зримого конца пути, и переход от одной к другой отнюдь не усматривается как необходимый. Они не представляют собою ни сугубо линейной последовательности, ни универсального ряда.

Исторично усваивать метафизическую предметность значит поэтому постигать ее как истину по ступеням, ведущим к нам самим (Metaphysische Gegenständlichkeit geschichtlich aneignen, heißt also sie in Stufen zu sich selbst hin als Wahrheit begreifen). Но это постижение, которое само, в среде исторического ориентирования, и есть метафизика, остается истинным, лишь если оно проницательно видит собственную свою схематику и не фиксирует в универсальном образе того, что обладает исключительно лишь экзистенциальной действительностью.

Истина, гласящая, что метафизическая предметность не находится на одном единственном уровне, имеет решающее значение. Сознанием этой истины обусловлено то, что я вступаю в возможную коммуникацию с чуждым мне, как и то, что я могу понимать свое собственное, не совершая подмены смысла.

Из этого знания следует, кроме того, установка в отношении другого, знающая о возможности ложных претензий (Möglichkeit falscher Zumutungen). Правда, готовность вопрошая приступить ко всему и искать выражение в языке для всякой открытости, у возможной экзистенции безгранична. Несмотря на это, там, где мысль хочет проникнуть в трансценденцию, возникает робость. Мысль не может познавать Бога, но может только дать сознать, как в нашей ситуации вступает в нашу душу трансценденция. Сказать здесь, что я переживаю, не скрывать бездн и антиномий, видеть саму трансценденцию в свете проблематичности, — все это требуется от меня потому, что сознание моей свободы требует правдивости, как выражения основы, через которую я есмь, хотя и не знаю того. Кажется, само божество желает, чтобы мы решались на каждый способ искания истины, даже подвергая себя опасности впасть в заблуждение. Нам нет надобности пугаться, что мы разоблачим то, что божество хотело бы сокрыть, — но нужно бояться впасть в неправду. Решаться на все и все говорить, — эта максима находит себе границу лишь в присущей мне ступени сознания. Не каждый готов принять и по-настоящему помыслить каждую мысль, удивляться каждому факту и предчувствовать в нем шифр бытия. Когда речь идет о детях, задача воспитателя — всякий раз ответственно принимать решение о том, что мы уже можем сказать им, и все-таки здесь остается известный риск. По отношению ко взрослым людям знание о ступенях сознания бывает еще менее возможно. Промолчать и не дать этого почувствовать может быть гуманно, потому что правдиво; ибо, в конце концов, о чем человек хочет спросить сам себя — это дело самого человека. Невозможно ни требовать от каждого всякой вообще мысли, ни запрещать кому бы то ни было какую-нибудь мысль. В книгах говорящий обращается к своей собственной ступени сознания и не ставит тебе границ. Однако знание о ступенях сознания, хотя они и не известны нам в частности и хотя мы не знаем объективно нашей собственной ступени, усиливает нашу робость в конкретной ситуации. Всему свое время. Великие кризисы и скачки преображают всего человека. У него словно формируются органы зрения, а другие органы отмирают. Между людьми, подлинно соединенными в общность, может еще стоять неодинаковость ступеней их сознания. Один пережил радикальный глубинный опыт в жизни, которому не был причастен в жизни другой. Вследствие этого различия каждый метафизический символ претерпевает смещение в своем языке выражения. Символ, придающий мне своей светлостью силу и ясность существования, сам по себе отнюдь не имеет объективной однозначности, так что я вижу его силою того, что я сам сейчас есмь, но и сознаю при этом, что в нем я проникаю взором в подлинную субстанцию бытия.

Методы метафизики

Занятие метафизикой на достигнутой нами точке зрения означает, что на этой точке зрения следует отвергнуть определенные методы, что в усвоении совершается некоторое позитивное отношение к метафизике прошедшего, что теперешние методы претерпевают ограничение определимыми путями и в то же время становятся ключом к этому усвоению.

1. Отвергнутые методы

— Профетическая метафизика (prophetische Metaphysik) может возвещать свое содержание из изначальной достоверности. Она думает, что совершила шаг к знанию подлинно сущего. Что в начале человеческого философствования и в самом деле можно совершить таким образом, то, однако, удается совершить в светлости рефлексии, знания о мире и удостоверения свободы только ценой слепоты, способной без всякой коммуникации внушить общность сознания, но неспособной говорить как самость с самостью. Поэтому профетическая метафизика встречает недоверие. То, что в экзистенциальном мгновении есть для единичного человека исторично и на предметном языке абсолютная достоверность трансценденции, эта метафизика желает навязать как язык и выдать за всеобщезначимую истину. Уже в то самое время, когда она занята образованием своих мыслительных формаций, она теряет свою собственную основу. Лишенная способности иронически отнестись к этим своим формациям, она пространно изъясняет в них исконное, но в самом завладении уже гибнущее содержание. В других историчных ситуациях профетическая метафизика была творческим созданием и выражением опыта трансценденции. Сегодня она может только неправдиво повторять внешнюю форму возвещения (des Kündens), лишенную субстанции истока, на службе духовно насилующего суеверия.

Столь же невозможно для нас и изучающее исследование бытия трансценденции. Как в ориентировании в мире науки имеют своим содержанием предметы, как знаемые и познанные предметы, так же и здесь метафизика желает стать задачей значимого знания (gültiges Wissen) о трансценденции. По аналогии с теориями естествознания, обладающими методами опыта и умозаключения, познание трансценденции здесь хотели бы открыть для сознания вообще при помощи некоторой гипотезы о мире (Welthypothese). Трансценденция мыслится на границе данного как бытие, которое лежит в основе. Из фактов ориентирования в мире и из опыта удовлетворения и неудовлетворенности существованием, путем возможно более полного учета всего случающегося составляют набросок гипотезы об этом основании мира. Способ выражения, присущий истинной философии, которая отличает явление от бытия, сам по себе, если понять его буквально, наводит на мысль об этом отношении. Но этот неизбежный способ выражения непозволительно фиксировать в смысле определенных единичных категорий «явление» и «бытие», превращая его в некое соотношение в мире; только если в этих категориях мы, трансцендируя сами категории в их определенности, мыслим бытие, которое положительно раскрывается для решительности экзистенции, но которым нельзя завладеть как знанием, — эти категории становятся средствами выражения метафизического мышления. В качестве гипотезы о мире бытие не только не было бы трансценденцией, но оказалось бы как лежащее в основе всего лишь более или менее вероятным и утратило бы всякую подлинную достоверность. Оно сделалось бы объективным бытием и уже не нуждалось бы в свободе как органе своего удостоверения. Если гипотеза не получает случайно значения для эмпирических исследований, а тем самым обнаруживает в то же время свою сущностную чужеродность по отношению к любой трансценденции, то гипотеза эта ничтожна, потому что ни в ней мы ничего не познаем, ни через нее не раскрывает себя трансценденция. Гипотеза о мире рассматривает трансценденцию как мнимо наличное бытие, в сущность которого возможно якобы проникнуть при должной ловкости познавания. Пользуясь непротиворечивостью, как мерилом, она желает доказать то, о чем можно вопрошать и что можно избирать только в силу свободы самобытия. С подобным образом действия необходимо сочетается и непонимание любой экзистенциальной метафизики, встречавшейся за тысячелетия истории. Исторически наличные доктрины метафизики воспринимают внешним образом, изучают их, прилагая собственные рациональные масштабы, на предмет истинности и ложности, исправляют, видоизменяют и включают в здание собственной метафизики. Эти опыты нравятся мнимой научности, в то время как экзистенциально исполненная метафизика ей не по нраву, потому что ее нельзя заполучить при помощи чистой теории, без предварительного условия собственной свободы и опасности; втайне же, может быть, сюда закрадывается и некоторая мифология, происхождение которой совершенно подлинно. Что же, стало быть, не является ни мироориентирующим изучением, ни действительной метафизикой, то во всяком смысле этого слова бессодержательно.

2. Усвоение и присутствие

— Иначе поступает усваивающая метафизика, которая ищет трансценденцию из свободы. Ей не может прийти в голову мысль выдумать себе трансценденцию заново, но она должна пытаться обрести вновь из небрежения усвоенный в продолжение тысячелетий язык трансценденции. Но язык этот можно усвоить себе лишь так же, как мы усваиваем наше собственное присутствие, приводя его к подлинности настоящего. Метафизика есть усвоенная всякий раз из собственного присутствия история метафизики, и она так же точно есть раскрывшееся нам из истории метафизики присутствие (Metaphysik ist jeweils aus eigener Gegenwart angeeignete Geschichte der Metaphysik, und sie ist ebenso aus der Geschichte der Metaphysik offenbar gewordene Gegenwart). Она получает исполнение из традиции силою становящейся самой собою экзистенции индивида, если он слышит язык неизмеримо богатого и глубокого мира, в который вступает всякое бытие, обретающее для него существенность.

Критерий подлинности усваивающей метафизики есть широта, с которой было воспринято в ней эмпирически действительное и экзистенциально возможное, и исходя из которой усваивается историчная традиция. В то время как профетическая метафизика ограничивается обыкновенно несколькими чертами, усваивающая метафизика, именно сознавая свою ограниченность, открыта для всякой возможности. В то время как профетическая метафизика оставляет мир ради сугубой схематики мира, и оставляет в стороне экзистенции ради своего собственного, лишенного коммуникации и насильственного движения вперед, усваивающая метафизика всякий раз созидается заново из знания о мире и экзистенциальной коммуникации.

3. Современные методы

— Трансценденция есть то, что каждый день объемлет нас, если мы идем навстречу ей. Философия не может дать метафизику, но может пробудить ее и привести ее к светлости сознания.

Если, в попытке высказать с методичной системностью метафизическое содержание, мы выступим из истока историчного присутствия в сферу относительной всеобщности, то такое мышление сохранит свой смысл, только сохраняя связь с истоком и сохраняя в силе побуждения, исходящие от истока; критика и мера возможны для него, в решающем отношении, только с этой стороны.

Философия, как такое метафизическое мышление без действительного присутствия истока есть игра. Она развивает возможности для экзистенции, приготовляет, но, поскольку она лишь возможна, остается также в вопрошании. Захваченность, присутствующую в этой игре еще как нечто ни к чему не обязывающее, не следует поэтому смешивать с действительностью принимающей решения экзистенции. Игра метафизики идет всерьез, поскольку имеет своей основой искание экзистенции и поскольку ее содержания выражают как возможность эту экзистенцию. Она проистекает из обнаруживающейся в существовании серьезности — безусловности экзистенции. — Серьезность отвлеченного существования, целенаправленно бросающегося на эмпирические вещи, имеет дело только с каузальным, юридическим, осязаемым. Эта серьезность, правда, предметно убедительна, но основа ее эфемерна и всякий раз совершенно без следа исчезает; освобождающая экзистенциальная серьезность предметно мыслит играя, но основа ее безусловна и в самом исчезновении своем есть нечто абсолютное. Эта серьезность, в свою очередь, колеблет всякую объективность в материальной серьезности существования и в мыслимом составе философствования.

Игра имеет дело с возможностью. Правда, трансценденция есть бытие, которое невозможно превратить в возможность. Но если речь идет о том, чтобы выразить основу, лежащую по ту сторону всякой возможности, то способ, каким мы мыслим эту основу, есть возможность. Возможность, как среда знания о мире, есть понятная (einsichtige) возможность в мышлении о том, что могло бы быть также и иначе; возможность в просветлении экзистенции есть призыв к свободе самости; возможность в философской метафизике есть игра, в которой в предметном обличье испробуют, напоминают, предвосхищают то, что может быть обрести реальность присутствия, как не знающая возможностей действительность трансценденции, исключительно лишь в исторично-конкретном сознании бытия.

Игра была бы забавой (Spielerei), как спонтанным произволом, если бы не получала обязательств вследствие своего отношения к возможной экзистенции. Подлинность этой игры состоит в том, что однажды было такое мгновение, в котором она была действительно присущим в живом настоящем языком, или что подобное мгновение могло бы наступить в будущем. То, что эта игра, как высказанный язык трансценденции, предлагает себя, совершенно не навязываясь, как простую возможность, — в этом заключается условие подлинности единичной экзистенции, из собственной свободы избирающей себя самое, — экзистенции, которая может, правда, играя антиципировать, но которая только и может действительно усмотреть в историчном мгновении как бытие то, что до тех пор являло себя лишь как возможный язык.

Систематика этой играющей метафизики выясняется на трех путях трансцендирования:

1. Превосходя определенное в категориях бытие, мысль трансцендирует от определенного к неопределимому. В то время как мышление категорий хотело бы, чтобы всякое бытие исчерпывалось одним лишь категориально определимым, абсолютизация отдельных категорий или всех их вместе привела бы к определению трансценденции (ein Bestimmen der Transzendenz) — т. е. к онтологии, — в этом формальном трансцендировании путь к трансценденции удерживают открытым (wird… der Weg zur Transzendenz offengehalten). Опыт категориального трансцендирования есть исконно философский опыт. Он еще пуст, но присутствует в мышлении как таковом. В нем мышление совпадает с метафизическим удостоверением.

2. Бытие экзистенции оказывается не самодовлеющим, но ему, воедино с его собственным самобытием, дает себя чувствовать трансценденция. Поэтому в просветлении экзистенции мы не могли совершенно исключить трансценденцию; метафизические предметности выступали там для того, чтобы раскрыть возможности экзистенции. Есть ли трансценденция, и что она есть, — об этом должна вопрошать экзистенция, как таковая. Метафизика прямо делает темой мышления экзистенциальные подступы к трансценденции (existentielle Bezüge zur Transzendenz). Здесь мыслят не саму трансценденцию, а то, как она вступает в самобытие возможной экзистенции.

3. Мысль трансцендирует по ту сторону постигнутой в ориентировании в мире эмпирической действительности и призывающей в просветлении экзистенции действительности свободы, занимаясь чтением всякого бытия, как тайнописи трансценденции, в том виде, в каком она поддается расшифровке для экзистенции. Чтение тайнописи есть или мыслящее постижение работы чтения (das denkende Begreifen des Lesens), как оно осуществляется в искусстве и поэзии; или же оно есть творение философского языка, который в свою очередь хотел бы расшифровать в мысли бытие, как шифр. Здесь находит свой смысл философская метафизика, которая, в обличье различных картин мира, имеет в виду не их собственно, но через них высказывает трансценденцию.

Искание трансценденции живо действительно в экзистенциальных подступах к ней, присутствие трансценденции — в тайнописи; пространство для того и другого оставляет свободным формальное трансцендирование. Но как формальные опыты мышления, — так и чтение тайнописи получают свой вес и значение в философствовании лишь с точки зрения просветления экзистенции. Не будь они укоренены в экзистенции, и то и другое впали бы в произвольность нескончаемости.

Загрузка...