Формализм и нигилизм

Опубликовано в журнале:Звезда 2014, 2

За неоднородностью формальной школы, в которой группа радикалов (В. Б. Шкловский, Б. М. Эйхенбаум, Ю. Н. Тынянов , Р. О. Якобсон, О. М. Брик и др.) расходилась во взглядах с учеными умеренного толка (В. М. Жирмунский , В. В. Виноградов, Б. В. Томашевский, Г. О. Винокур и др.[1]), скрывались разные логики научного мышления. В первом случае оно зиждилось на контрадикторном принципе, во втором — на контрарном. Сосредоточенность умственных операций на контрадикторности предполагала, что данное теряет свой признак в Другом. И напротив того, для исследователей, предпочитавших контрарные оппозиции, Другое отличалось от данного не только отсутствием признака, но и наличием собственного качества.

Радикальный формализм дал себе отчет в том, какова его логическая установка, сравнительно поздно, подводя в 1930-е гг. итоги своего становления. В статье «Нулевой знак» (« Signe zero », 1939) Якобсон назвал «противопоставление некоторого факта ничему» (употребив термин « контрадикторность ») основой функционирования языка и увидел задачу нарождающейся семиологии в выяснении отношения между «знаком и нулем».[2] Н а деле, однако, неодинаковые подходы к выстраиванию оппозиций определились уже с первых шагов формальной школы, еще и не будучи отрефлексированными . С самого начала движения выбор между строгой и нестрогой дизъюнкциями расколол его участников в понимании того, каков предмет их занятий. Целью контрадикторного научного сознания было максимальное специфицирование, безоговорочное изолирование литературы в ее «литературности» (Якобсон) и искусства как приема « остранения » (Шкловский). С точки зрения гораздо менее решительно настроенного Жирмунского («Задачи поэтики», 1919—1923; «К вопросу о └формальном методе“», 1923), художественное творчество лишь частично суверенно, будучи, с другой стороны, на каждом этапе развития кондиционировано «общим сдвигом духовной культуры».[3]

Cтрогие дизъюнкции, которыми оперировал бескомпромиссный формализм, могли ослабляться благодаря тому, что полноте некоего признака оппонировало не его отсутствие, а его минимальное присутствие ( А( а) V не-А (а<1)). Такого типа модели были характерны для теоретических изысканий Тынянова . В статье «Литературный факт» (1924) он рассматривал историю словесного искусства в виде дисконтинуальной («…новое явлениесменяетстарое <…> и, не являясь └развитием“ старого, является в то же время его заместителем»), но вместе с тем признавал, что перестающее быть современным зачастую не исчезает вовсе, а только делается умаленной ценностью. Этот процесс Тынянов концептуализовал в пространственных терминах (которые будут позднее подхвачены Ю. М. Лотманом): «…новые явления занимают <…> центр, а центр съезжает на периферию».[4]Примерно так же Тынянов обрисовывал в 1923 г. разность словарного и поэтического значения лексем в стихотворной речи, которая, по его мнению, семантически организуется прежде всего за счет смежности своих единиц, то есть метонимическим способом: «…на тесноте стихового ряда основано явление └кажущейся семантики“: припочтиполном исчезновении осн o вного признака появление └колеблющихся признаков“: эти └колеблющиеся признаки“ дают некоторыйслитный групповой└смысл“, вне семантической связи членов предложения».[5]

Контрадикторность и контрарность служили предпосылками для возникновения разногласий внутри формализма, но отнюдь не являли собой некую догму, которой конкурирующие лагеря непременно должны были придерживаться. В тех обстоятельствах, когда умеренные исследователи имели дело с родовым понятием литературы, они прибегали к строгим дизъюнкциям, дабы размежевать виды (например, поэзию и прозу), из которых складывался род. Контрарность была исчерпана при дифференцировании (по контрасту и сходству) литературы и прочей духовной деятельности. Раз литература совмещает маркированность и немаркированность , то ее подразделения разрывают это единство. Во «Введении в метрику» (1925) Жирмунский определил поэзию так, что проза выступила применительно к ней беспризнаковым членом оппозиции: «Стихотворная речь отличается от прозаической закономерной упорядоченностью звуковой формы».[6] В обратном порядке: поскольку формалисты-радикалы по-зиционировали литературу в отрыве от остальных «рядов» культуры, они могли представлять себе поэзию и прозу в качестве пересекающихся множеств. В «Иллюзии сказа» (1918) Эйхенбаум писал: «Стих <…> есть особого родазвучание— он мыслится произносимым и потому текст его есть только запись, знак. Но не бесплоден такого рода └слуховой“ анализ и в области художественной прозы. В ее основе также лежит начало устногосказа…».[7] В границах отмеченности , которую Эйхенбаум вменял любой художественной форме, попросту нельзя было обнаружить — при дальнейшем дроблении изу-чаемых феноменов — какую бы то ни было беспризнаковость . Два лагеря формалистов обменивались своими ло-гическими принципами там, где переходили от обобщений, касающихся всего искусства, к его подклассам.

Сказанное о логике, до-влевшей тем или иным формалистам, объясняет многое в их по-веденческих тактиках и межличностных контактах. Ясно, почему соратников Шклов-с-кого и Якобсона, соб-рав-шихся в ОПОЯЗе , отли-ча-ли весьма высокая степень группо-вой сплоченности и хлесткая агрессивность, направленная вовне, будь она защитного или наступательного порядка. Между тем формалисты с более умеренными теорети-чес-ки-ми претензиями, как буд-то предрасположенные к толерантности, — странным лишь на первый взгляд образом — не составляли сколько-нибудь единого кол-лек-тива (такие уче-ные, как Жирмунский или Виноградов, были скорее одиночками, чем представителями некоего группового духа).

В той мере, в какой формалистский авангард (о нем и пойдет речь ниже) аннулиро-вал Д ругое, он смыкался с традицией нигилизма[8], который следует понимать как уни-верса-лизацию контрадик-тор-но-сти . Вряд ли можно согласиться с Хайдеггером, полагавшим, что нигилизм был безусловно основоположным движением (« die Grundbe-we-gung »9 ) в истории западной мысли. Но, даже избегая хайдеггеровского преувеличения, при-ходится сказать, что нигилизм берет старт в европейской культуре очень рано. Универсализуя контрадикторность , ни-ги-лизм был общезначимым отрицанием, которое, тем не менее, нуждалось, дабы состояться, в основании, в аргументе. Нигилизм опустошал один мир, беря за опору другой. На-иболее фундаментально в человеческой практике раз-личение того, что мыслится, и то-го, что чувственно воспринимается. В своем генезисе нигилизм стоял перед выбором, что именно зачеркивать — всю совокупность го-лов-ных представлений или физическую дей-ствительность — также в полном ее объеме. В одной из старых работ я назвал пер-вую из этих тенденций « деидеализирующей », а вто-рую — « деонтологизирующей ».[10] В сякий нигилизм разоблачителен: « деидеализиру-ю-щий » расколдовывает метафизику, « деонтологизирующий » не признает, что мы пости-га-ем вещи такими, каковы они суть.

Началом нигилизма, оспорившего спекулятивный ум, явился античный кинизм , вер-но оцененный Петером Слотердайком в качестве скептической реакции на учение Пла-то-на об « эйдосах ».[11]Нигилизм, не доверявший, вразрез с кинизмом , сенсорному опыту, рас-пространяется после возникновения христианства, выражая себя в гностических се-к-тах и у Плотина в неприятии всего материально-низкого, земного. Обе эти версии ни-ги-листического мировоззрения будут затем, модифицируясь, чередоваться по ходу со-ци-о-культурной истории. Так, « деидеализирующий » нигилизм найдет себе продолжение у шестидесятников-позитивистов XIX в., абсолютизировавших полезный и целесо-об-раз-но организо-ван-ный труд, которому они предназначали быть спасением от пустой рас-траты интел-лек-туальных сил. Знаменательно, что один из самых талантливых пуб-ли-цистов этого по-коления, Писарев, несмотря на свой антиавторитарный пафос, при-зы-вал читателей статьи «Реалисты» (1864) не забывать «старика Диогена».[12]Отрицание то-го, что Сло-тер-дайк называет «высокой теорией», достигает во второй половине XIX в. уровня са-мо-сознания, которое нуждается, зная сво e происхождение, в собственном имени и отыскивает его в уже ранее (в эпоху романтизма) пущенном в оборот термине «ни-ги-лизм».[13] С наступлением символизма « деидеализирующий » нигилизм уступает место « деонтологизирующему », в частности в таких сочинениях Н. М. Минского, как «При свете совести» (1889) и «Религия будущего» (1905), где феноменальная действительность объявляется призрачной, « мэонической »: «Существующий мир каждое мгно-вение возникает от ничего и возвращается в ничто ».[14]

Приравнивая семантическое содержание художественных текстов к незначащему для конституирования искусства «материалу», формализм в опоязовской редакции во-зо-бно-влял « деидеализирующий » нигилизм, после того как тот потерял актуальность у симво-листов. Это возрождение сопровождалось, однако, далеко заходящим транс-фор-миро-ва-нием традиции, тянущейся от кинизма . A нтичный протест против засилья спекуля-тив-ных построений воплощался поведенчески — в дерзких действиях, на кото-рые отва-жи-вались киники (а если и в высказываниях, то близких к перформативам ). По-сле-дую-щее развитие идущей отсюда линии, запечатлевшись дискурсивно, не было сво-бод-но от про-ти-воречивости: идеократия опровергалась в идейных же про-дуктах (пусть ше-стиде-сятни-ков позапрошлого столетия и манил к себе бунт, пусть они и хотели бы увенчать свою деятельность в action directe ). Формализм устранил та-ко-го рода противо-речи-вость посредством того, что техницизировал сам умственный про-дукт, придав ему черты ремесленного из-делия. Сконцентрировав научное внимание на воображе-нии в его наиболее очеви-д-ном проявлении, на художественном творчестве, члены ОПО-ЯЗа ста-рались показать, что фикциональность даже во всей своей несомненности — это не ин-теллектуальная кон-ст-рук-ция, а результат умения, навыка или ре-ализация воз-мо-ж-но-с-тей, заложенных в спо-со-б-ности человека к общению, в языке. В опоязовском ис-пол-не-нии нигилизм обна-жил свою операциональность . « Деидеализирующее » отри-ца-ние пе-ре-стало фундировать се-бя как отправляющееся от чувственного восприятия и со-ци-о-фи-зи-ческой среды, утра-ти-ло субст a нциальность , сделалось структурным, совершаясь вну-т-ри текстового мира. Снимая па-ра-до-к-сальность, свойст-вен-ную отрицанию мыслимого мы-слящим и оставляющую вот уж во-истину смешанное впе-чат-ле-ние, формализм рас-крыл ту, знающую только еди-ни-цы и ну-ли, строго дву-зна-чную логику, которая пря-та-лась в глу-бине нигилизма в лю-бом его из-воде.

Поскольку формализм предпринимал общезначимое контрадикторное отрицание в ог-раниченном приложении к искусству, постольку он был философичен, не став фило-со-фией (по тому же принципу, по которому Якобсон требовал от гуманитариев зани-мать-ся «литературностью», а не «литературой»). Суждения о художественных текстах за-няли то место, которое прежде принадлежало философскому самосознанию: « остра-не-ние » у Шкловского эквивалентно тому из-умлению , к которому античность возво-ди-ла мудрое созерцание вещей. Нигилизм подвергся в работах опоя-зов-цев не только фор-ма-лизации, но и редуцированию в объеме, сузил свой мироохват-ный мас-штаб, будучи при-ло-женным к эстетической продукции. Хотя формалисты и ссылались время от вре-ме-ни на классическую фило-со-фию (прежде всего на Канта), они отнюдь не ставили се-бе целью создать понятийную систему, тягающуюся в своей всеобъяснительности с фи-лосо-фией. И степень их ме-та-физической образован-но-сти, и философские антецеденты их те-орий не очевид-ны.[15] Е с-ли говорить объек-тив-но, не претендуя на выяснение фак-ти-ческих интердискурс-ив-ных связей, имевших реле-ван-тность для формализма, самой род-ст-вен-ной ему была та вер-сия в аристотелевской тра-диции[16], ко-торую выдвинул в трак-тате «О причине, на-ча-ле и едином» (1584) Джор-да-но Бру-но. «Мировая душа» у Бру-но привносит форму в ма-те-рию и сочетает все вещи в по-до-бии художественного про-изведения. Эта абсолютная спо-собность сущего обладать фор-мой может быть схва-че-на, по Бруно, только с помо-щью отрицания (то есть отвлечения от всего, что актуализо-ва-но). Ноланец фор-мализовал по-с-редством отрицания Божественный интеллект так же, как столетия спустя члены ОПОЯЗ a сведут к технике человеческие творения, выхо-ло-стив из них идеологи-чность .[17]

Формальное начало нейтрализует в философии Бруно противостояние интел-лек-ту-а-ль-ного и субст a нциального , как бы возвращает во «Всеединство» выпавшую оттуда у Пло-тина материю. Сходно с этим опоязовские теории, будучи по происхождению ниги-лиз-мом « деидеализирующего » типа, вступали, тем не менее, в контакт и с его « деонто-ло-гизирующим » антиподом. Как по преимуществу операциональный , формалистский ни-гилизм ставил самое отрицание выше, чем зачеркиваемые с его помощью термы. Не толь-ко «материал» словесного искусства выносится в опоязовских штудиях за скобки ли-тературоведения, но и формы, остающиеся за вычитанием их семантиче-ского напол-не-ния, отрицают у Шкловского и Тынянова одна другую в процессе исторической бо-рь-бы, « деканонизации » господствовавших экспрессивных «установок».

Реанимируя сразу обе тенденции в нигилизме, формалисты, однако, использовали в при-ложении к ним неодинаковые стратегии, которые иногда, впрочем, совмещались (не бе-русь судить, насколько намеренной была эта ра-бота с наследием). Нигилизм с кини-чес-кой родословной переводился из плана жизне-с-тро-ения в план автореферентного , са-мо-ценного тексто-стро-ения . К примеру, телесная, сниженно театрализованная полемика ан-тичных кини-ков с платонизмом превращается в знаменитой статье Эйхен-ба-у-ма о «Шинели» (1919) в ар-тикуляционную мимику и звуковой жест, которыми якобы исчер-пы-вается художественная задача, ре-шав-шаяся Гоголем. Что же касается « деонтологи-зи-ру-ющего » нигилизма, то он входил в предпосылки формальной школы так, что об-ре-тал здесь некую фактичность, каковой был лишен в качестве головного по преиму-щест-ву упражнения. Вполне в духе « мэониз-ма » Минского Тынянов чрезвычайно интересо-вал-ся несуществующим, пустыми места-ми, [18] но в «Проблеме стихотворного языка» ими ока-зываются отсутствующие-в-присут-ст-вии , графически обозначенные Пушкиным «про-пущенные строфы» в «Евгении Онегине».

В тех случаях, когда « деонтологизирующий » нигилизм бывал и жизненной прак-ти-кой, он воспринимался формалистами не как удаление из мира сего в инобытие, но как транс-цендирование языка и в этом толковании служил «готовым предметом», подтвер-ж-дающим их собственные тезисы о природе поэтической речи. К христианскому гностицизму формалисты были приобщены не столько непосредственно, сколько в своем обращении к его поздним филиациям, каковыми явились русские мистические секты.[19] Ц и-тируя хлыстовские глоссолалии в статье «О поэзии и заумном языке» (1916), Шклов-ский менее всего солидаризовался с религиозностью сектантов, добивавшихся ду-ховного преображения в экстатическом изнурении плоти. Ему было важно привести до-казательство того, что язык способен переиначиваться в су-губую звуковую материю, не зависимую в сектантских песнопениях от обозначения реалий. В конечном итоге подход Шкловского к нигилизму с гностическими корнями конвергировал с тем пере-осмыслением кинизма , которое совершил Эйхенбаум.

Несмотря на известное безразличие, с которым ОПОЯЗ усваивал себе разнородные ни-ги-лиз-мы, «беспощадное отрицание» (Писарев) второй половины XIX в. имело для не-го приоритетное значение. C реди прочего формалисты совпадали с русскими ниги-листами-разночинцами в антиэстетиче-ской настроенности. В апологетической статье «Фу-туризм» (1919) Якобсон про-возгласил: «Новое искусство покончило <…> с послед-ним фетишем статики — кра-со-той».[20] Якобсоновскому отказу от выявления вечного (то есть ноуменального) в художественном творчестве вто-рил Тынянов в «Литературном фак-те»: «… свойств a литературы, кажущиесяоснов-ны-ми, первичными, бесконечно ме-ня-ют-ся и литературы как таковой не характеризуют. Таковы понятия └эстетического“ в смысле └прекрасного“».[21]По аналогии с тем, как Писарев, Чернышевский и иже с ни-ми мотивировали желание «радикально истребить эстетику»[22]тем, что у каждого чело-ве-ка — свой вкус, формалисты ссылались на историческое не-по-стоянство «конструктив-но-го фактора» ( Тынянов ), включающего текст в поле литера-ту-ры и искусства.

Даже тогда, когда понятия формалистской доктрины были вписаны в сложившийся в на-чале ХХ в. идейный контекст, они несли в себе сверх того и отзвук ходячих уб e жде-ний , исповедовавшихся нигилистами базаров-ского образца. Разумеется, теория « деавтоматизации » Шкловского в первую очередь восходит к бергсоновскому «Смеху»[23](1900), но вместе с тем перекликается с той критикой, которую Писарев обрушил в «Ре-али-стах» на «пассивную привычку», и с тем недовольством «рутиной» и «машинальностью», которым была проникнута статья Чернышевского «Не начало ли перемены?» (1861).

Еще одним центром притяжения в интеллектуальной культуре второй половины XIX в. была для ОПОЯЗа философия Ницше, в которой Хайдеггер в цитированных выше ле-к-циях 1940 г. видел главный довод в пользу своего соображения о том, что ни-ги-лизм всегда подразумевает движение мысли навстречу бытию (и игнорировал тем са-мым « деонтологизирующую » негативность). Воздействие текстов Ницше («Веселая на-ук a », «О поль-зе и вреде истории для жизни»), соответственно, на теорию пародии у фор-малистов и на их предста-в-ления о литературной эволюции уже исследовал Драган Ку-юнджич . Наряду с мет-кими сопоставительными наблюдениями его монография со-дер-жит и ряд непро-сти-те-ль-ных натяжек. Так, он возводит к Ницше mot Шкловского о на-следовании, идущем не от от-ца к сыну, а от дяди к племяннику.[24] Н икаких подобных это-му высказываний у Ниц-ше нет. Шкловский имел в виду, конечно же, русскую лите-ра-тур-ную реальность — двух фривольных поэтов: дядю Василия Львовича Пушкина и его племянника Алек-сан-д-ра Сергеевича. Сравнительный анализ, начатый Куюнджичем , мо-жет быть продолжен. К примеру, мнение Ницше об эпигональности всякого искусст-ва, о его опознаваемости пу-бликой — тем большей, чем «изношеннее» его наряды («Человеческое, слишком человеческое», ╖ 148, 179), вероятно, дало импульс Эйхенбауму для написания книги (1923—1924) о ци-татности в поэзии Лермонтова. Во «Введении» к этой работе Эйхенбаум преподнес ли-тературу не как inventio , a скорее как ars combinatoria : «Создание новых художественных форм есть не изобретение, а открытие, потому что формы эти скрыто суще-ст-ву-ют в формах предшествующих периодов».[25]

Отвлекаясь и от неточностей, допущенных Куюнджичем , и от дополнений к про-ве-ден-ным им параллелям, стоит обратить внимание на одну крайне существенную раз-ни-цу в нигилистических системах Ницше и формали-стов. Ниспровергая христианст-во (как религию слабых, выросшую из зависти и мести), Ницше рассчитывал заместить его негативным эквивалентом, верой в «сверхчеловека». Себя Ницше толковал как мы-слителя аффирмативной складки (« Ecce homo »), проецируя собственный нигилизм на своих противников — христиан. Трансгуманность , вытекающая у Ницше из преодоле-ния христианской истории, была чужда ученым, сгруппировавшимся в ОПОЯЗе . Их ин-тенция заключалась в дегуманизации социокультурного творчества.[26] Cловно бы впрямую возражая на «волю к власти», выставленную на передний план поздним Ниц-ше, Шкловский декларировал: «…искусство не создается единой волей <…> человек-тво-рец — только геометрическое место пересечения линий, сил, рождающихся вне его».[27] О д-ним из многих следствий обесчеловечивания художественной культуры была те-матизи-ро-ванная Тыняновым в « Кюхле », «Смерти Вазир-Мухтара » и «Восковой пер-со-не» ги-бель автора/авторитета. Ницше стирал контрадикторным отрицанием главные ди-хотомии, на которых держится социокультура , аннулировал как Бога, так и человека, как добро, так и зло. Отсюда он делал вывод о возможном возникновении абсолютно Д ру-гого, нежели всё бывшее, — чистой власти, которая оказывалась не чем иным, как го-с-подством омнинегации . Формалисты же затушевывали Д ругое истории ли-тературы и искусства, с которой они работали и которую они автономизировали в итоге строго дизъюн-к-тив-ного освещения изучаемого предметa . Прежде всего синхронное, касаю-ще-еся социального, религиозного и прочих внехудожественных «рядов», это затуше-вы-ва-ние давало у формалистов и диахрониче-ский эффект. Эсхатологизм Ницше н e был им при-сущ. Их модель истории перспективировалась в неотчетливую длительность; «пе-ре-о-ценка всех ценностей» была здесь имманентна времени, а не финализовала его. Ес-ли Д ругое в его абстрактности (как Бог здесь, сейчас и всегда, как «сверхчеловек» там и по-том) исчезает, то нель-зя определить общечеловеческое — форма-ли-сты не зна-ли ме-тa-по-зиции , заняв кото-рую, они могли бы мыслить антропологически , измерять людскую дей-ствительность в единоцелостности , синтетически. В ранних теориях ОПО-ЯЗа не-га-тивный антрополо-гизм Ницше[28]сме-няется отрешенностью от свойственного че-ловеку как таковому созидательного порыв a и кон-цеп-ту-ализа-ци-ей его конечных ре-зу-льтатов в ви-де инженерно-производственных достижений. До постановки Шклов-с-ким, Эйхен-ба-у-мом и Тыняновым в 1926—1927 гг. во-про-са о «ли-те-ратурном быте» опо-я-зов-цы пред-по-чи-тали заниматься эво-лю-цией художест-вен-ных форм, запрещая себе ис-сле-дование их ге-незиса, иначе говоря, воздерживаясь от углуб-ле-ния в то, что подвигает че-ловека на ар-тистизм. Между тем Ниц-ше с самого пер-вого сво-его нашумевшего сочи-не-ния о клас-си-ческой трагедии был ув-ле-чен происхож-де-нием об-суждавшихся им явлений.

Тогда как Ницше помещал себя по ту сторону христианской культуры, формалисты, во-все не стремившиеся перешагнуть за пределы истории, оставались внутри этого веро-у-че-ния, которое они обмирщали. Формализм поддается трактовке в функции кощунст-венно-пародийной десакрализации христианства. « Остранение » возвращает нас не то-ль-ко к Льву Толстому, как подчеркивал Шкловский, но и к не названному им Пре-об-ра-жению Христову (устное со-общение Бориса Гройса ), бывшему особо значимым для ви-зан-тийско-русских исиха-с-тов (еще одного, наряду с мистическим сектантством, ответ-вле-ния гностицизма: Гри-го-рий Палама и его последователи надеялись партици-пи-ро-вать не субстанцию Всемо-гу-щего, а его энергию, озарить себя Фаворским светом[29]). В ас-кетизме исихастов, наставлявших (в лице Нила Сорского ), как избавляться от стра-с-тей («помыслов»), берет дальний ис-ток и отказ формалистов рассматривать поэтичес-кую речь как аффектированную, вы-яв-лять ее эмоциональный субстрат. Тот же Шклов-с-кий, оправдывая футуристическую «за-умь», без обиняков ссылался на нисхождение Ду-ха Святого на апостолов, пережив-ших чудо иноязычного говорения. За термином «обнажение приема» у Якобсона и других опоязовцев прогляды-ва-ют слова Иисуса (Лк. 12: 2) о том, что нет тайного, не становящегося явным. «Ка-но-низация младших жан-ров» и « деканонизация старших» укладываются в схему прит-чи о виноградарях ( Мф . 20: 1—16) с ее моралью, гласившей, что последние будут пер-вы-ми и первые последними. При-страстие формалистов к писателям, выпадавшим из литературы, возрождает учение апостола Павла о кенозисе Христа, изложенное в «Послании к Филиппийцам ». И т. п.[30]

Проследить путь формалистов от ранней стадии к поздней, к структурализму, с од-ной стороны, а с другой — к раскаянию в заб-луж-дениях молодости и к уступкам тра-ди-ци-онному литературоведению не входит в мои намерения. Но сказанное выше о дегу-ма-низирующей установке этой школы требует за-ме-тить, что отречение от себя дается тем легче, чем менее личность рефлексирует свое об-щечеловеческое содержание, sen-sus universalis , не поддающийся капитулянтству.

Подобно формалистам, создатель дегуманизированной утопии — трактата «Рабочий» (1932) Эрнст Юнгер отверг после конца В торой мировой войны свою былую убежденность в том, что «типу» труженика предстоит восторжествовать над буржуазной личностью с ее общечеловечeскими идеалами. В статье «Через линию» (1950) Юнгер в самокритическом жесте обвинил нигилизм в «тотальном» редукционизме и в попытке стать « эрзац-религией ». Отвечая Юнгеру , Хайдеггер упорствовал в отрицательной оценке человека («О └Линии“», 1955). Но все же нигилизм, апологетизированный в лекциях о Ницше, претерпел у позднего Хайдеггера переворот: nihil не приобщает у него отныне бытию, а, как раз напротив, отвлекает человека, погрязшего в метафизических измышлениях, от сущего.

Negatio negationis (двусмысленное логическое действие, то ли удерживающее — как negatio — отрицание, то ли уничтожающее его — как свой объект) развело в разные стороны и превозмогавших себя формалистов. Одни из них (вроде Брика и Эйхенбаума) перешли в 1930—1940-е гг. «через линию», отмежевавшую их от начинаний 1910—1920-х гг. Другие (прежде всего Якобсон) остались на фронтовой «линии», сдвигая ее в новую методолого-эпистемологическую область. Отрицание строгой дизъюнкции вылилось у этих исследователей в учет, наряду с « привативными оппозициями», также нейтрализации признаковости / беспризнаковости (как в фонологической теории Н. С. Трубецкого). Если при контрадикторном отрицании немаркированные величины односторонне зависят от маркированных , то нейтрализация ввергает оба члена во взаимодействие. Именно отсюда на переломе от формализма к структурализму и семиотике возникает концепт системы, в которой все элементы взаимообусловлены и, следовательно, функционально нагружены. Как бы ни были плодотворны тезисы Тынянова и Якобсона о структурно-системном подходе к знаковым образованиям («Проблемы изучения литературы и языка», 1928), они оставляют открытым тут же навязывающийся вопрос о том, кто и как порождает системы. Дегуманизация, от соблазна которой Хайдеггеру так никогда и не удалось избавиться, превращается в теории систем (к адептам которой принадлежали и «преодолевшие формализм») в умолчание об учинителе креативного акта — теряется, но не замещается ничем, что могло бы объяснить в атропологическом аспекте нашу созидательность.



Загрузка...