Через шесть минут все изменится.
Эту бомбу соорудил в Музее современного искусства десятилетний мальчик. Она не из покупной шрапнели, запихнутой в кухонный прибор, а из пластилина и разных материалов для детских поделок. Ни одна натасканная на бомбы собака ее не обнаружит. Однако у искусствоведа уже подергивается нос и текут слюнки. Он в состоянии полной боевой. Пока мальчик возится с бомбой, взрослые разговаривают.
— Возрождение, — заявляет критик.
— Возможно, — откликается фотограф.
— Инновация, — говорит критик.
— Может, изобретение? — уточняет фотограф.
— Переизобретение, — поправляет критик, поправляя галстук-бабочку.
Бомба эта метафорическая, но тем не менее бомба. Которая взорвется здесь, в Чикаго, в четверг днем[1].
Двое мужчин тихонько переговариваются; оба наклоняются, чтобы получше рассмотреть новоиспеченное произведение искусства. Их шепот разносится по тихому помещению, отражаясь от белых стен (выкрашенных краской «Гардения АФ-10») выставки «Быть художником™» Музея современного искусства в Чикаго, штат Иллинойс. Ее задвинули на второй этаж, подальше от основных экспонатов. Подальше от превознесенного, изученного, прозаичного. Музей — это прославление нового образа мыслей, экспериментов, грез и лет, потраченных на поиски голоса, который бросит вызов существующему статус-кво.
Однако за подношение в размере десяти долларов вы можете войти в эту комнатушку на отшибе и стать художником. В вашем распоряжении ведра и лотки с красками и пластиковыми детальками. А еще вас сфотографируют, и снимок повесят на стену. Или выложат на сайте МСИ[2].
— Разве это не возрождение? Формы, структуры? — вопрошает, ни к кому конкретно не обращаясь, Джаспер П. Дакворт. Он — младший арт-критик местной газеты «Чикаго Шолдерс»{1}. Выполняет «позитивное» задание. Вытянув самую короткую соломинку. — Я сошел с ума?[3]
— Возможно, — нерешительно произносит фотограф. Его техасский акцент почти неразличим. Он — дежурный фотограф выставки. И теперь осознает, что этот проект не стоит его пуристской этики и винтажного оборудования.
— Он юное дарование, — говорит Дакворт — почитатель таланта, разламывая карандаш пополам и швыряя его в знак капитуляции. Одна из половинок попадает в фотографа. Вторая — на стол. — Я не могу это описать, — говорит Дакворт-критик. — У меня нет слов.
Зато у него есть легкий акцент. Возможно, британский. А еще — смутная мысль: «У меня есть эксклюзив».
Вторая половинка сломанного карандаша катится к краю стола. Стандартного прямоугольного пластикового стола с металлическими ножками, который можно сложить одним пинком. Мальчик на другом конце стола берет обломок.
— Возьми камеру, — велит Дакворт фотографу с камерой. Он не сводит глаз со скульптуры мальчика. — Мы должны это сфотографировать.
Пока мальчик, заплативший свои десять долларов, созерцает острый обломок карандаша, фотограф-скептик Уэйлон подходит к художественному произведению мальчика сбоку, переключая линзы на своем орудии труда. Внезапно фотограф чувствует, что он уже не наблюдатель. И уже не в безопасности. Глаза скульптуры следят за ним. На него взирает бездна. Уэйлон чувствует, как она следит за ним, даже когда он встает позади скульптуры. Затем наступает кризис веры. Камера тяжелеет в его руках[4].
Может, на самом деле я охотник?
Мальчика зовут Тим. «Тимоти» — выведено на картонном бейджике старательным неторопливым почерком десятилетки. На мальчике белая с фиолетовым футболка и пластиковый шлем викинга с желтыми шерстяными косами, ниспадающими на костлявые плечи.
— Охренительно, — произносит мальчик и вонзает сломанный карандаш в свое пластилиновое творение, только что ставшее центром внимания.
«Что ты наделал, Тимми? — думает Дакворт. — Ты разрушил шедевр и превратил его в укор журналистам, повинным в войнах, геноциде и бездомности». Дакворт, пошатываясь, делает шаг-другой.
Теперь он ясно это видит. Повинны журналисты. Он застывает на месте и прижимает ладонь ко рту. Проглатывает подступившую к горлу отрыжку. Ему стыдно — он чувствует себя обвиняемым, но у него в голове мелькает: «У меня есть эксклюзив».
В уголке, притихшая и нерешительная, сидит учительница Тимми. Застегнутая на все пуговицы моложавая особа в каком-то идиотском голландском фольклорном платье. Ее зовут то ли Эрма, то ли Эмили, то ли Эмма, как-то так (официально не представили). Она тоже сосредоточена на творении мальчика. Ей здесь, по-видимому, немного неуютно и неинтересно, но своим ясным взором она уже мысленно видит смотрящие на нее глаза гигантского{2} зверя[5].
А рядом с учительницей, чуть в сторонке, отдыхает от созерцания энной выставки видеоарта, не имеющей никакого вразумительного посыла, арт-критик «Лос-Анджелес таймс». Он отворачивается, украдкой вытаскивает из глаза контактную линзу и щелчком стряхивает ее. Но вы пока что не обращайте на него внимания: судя по виду, ему скучно и он выше всего этого[6].
Итак, вся честная компания: Дакворт (если бы этот список редактировал Дакворт, было бы так: Дакворт; в остальных ролях… потому что главная роль, ясное дело, у Дакворта[7]), фотограф, критик из другого города, женщина из маленького домика в прериях, чье имя начинается с буквы «Э». И гвоздь программы — Тимми.
Они уставились в конец длинного стола. На столе лежат разнообразные художественные материалы: пластилин, перья и тушь, бумага, конструктор Tinkertoy®, бечевка, пробковые дощечки, уголь, мел, акварель и конструктор LEGO®. Для всех видов «творчества».
Тимоти О’Доннелл подпрыгивает на месте и причмокивает, довольный новой деталью — карандашом. Мальчик рад и удовлетворен своей работой, он, если угодно, купается в спокойствии, зная, что перед ним — оптимальный гибрид Tinkertoy® и Play-Doh®, его собственная версия радужного моста, ведущего в Асгард. Взрослые тоже довольны. Это понятно по их шепоту, хотя один человек, бросивший карандаш, озадачивает мальчугана — но лишь на долю секунды, после чего Тимми понимает, что только сломанный карандаш (так называемый найденный объект, как его будут именовать позднее в газетных и журнальных статьях) может служить идеальным завершающим штрихом в его проекте «Валгалла».
Само собой, он получит отличную отметку. Да уж, и впрямь охренительно.
И хотя Тимми сейчас этого не знает, но в своей коротенькой жизни он уже никогда больше не будет так удовлетворен.
Дакворт развязывает свой фирменный галстук-бабочку в шотландскую клетку. Так легче дышать. Быть может, на карандаше остался отпечаток пальца, который навсегда физически связал бы Джаспера П. Дакворта с этим карандашом — и этим Произведением Искусства. Несмотря на промелькнувшую грешную мыслишку, колени у него дрожат и подгибаются от благоговейного смирения. Никто ему не помешает — ни коллеги, ни эти богемные пижоны[8] из колледжа с их стильными стрижками и презрительно-невозмутимыми физиономиями, которые клюют носом на его лекциях и вечерних занятиях.
Искусство Тимми очень важно.
Оно спасет его от коротких соломинок.
Мысли масштабнее.
Но осмелится ли он произнести слово на букву «Ш»?
А какое тут еще годится?
Лос-анджелесский критик, зевая до слез, отмахивается от работы Тимми. Лос-анджелесский критик ни шиша не смыслит в покере.
Я открыл талант поколения. Я шел к этому всю свою профессиональную жизнь. Я смогу направлять его.
И Дакворт идет ва-банк:
— Это шедевр.
О боже, а вдруг Тимоти… Как его назвать, Тим или Тимоти? Нужно ли использовать второе имя или инициал? Никаких инициалов. (Они претенциозны, Дакворту это известно, но необходимы для поиска в «Гугле», чтобы отличать вас от тезок. В конце концов, в мире шесть с лишним миллиардов человек.) Пожалуй, Тимми. Но тогда он навечно останется Тимми. Разве справедливо, если взрослому Тиму придется соперничать с призраком своего детства? Нет… остановимся на официальном варианте. Полное первое имя и фамилия.
Дакворт проверяет, как это звучит, бормоча под нос:
— Тимоти О’Доннелл.
Художник.
Да, все стало на свои места. Книги, лекции, доклады на международных конференциях, карьера, посвященная изучению этого творения. Возможно, штатная должность университетского профессора — в каком-нибудь другом мегаполисе. Но сначала Джаспер П. Дакворт проведет большую историческую конференцию в… скажем, в Швеции. Он будет страстно анализировать, разбирать, декон-струировать только для того, чтобы прямо у всех на глазах встроить это эпохальное произведение искусства в историю эпохальных произведений. Он откажется от мечты стать драматургом (самой давней своей мечты) ради этого особого предначертания. Он сожжет лежащее в кармане пиджака, у сердца, письмо от организаторов Конкурса драматургов имени Джули Харрис. В нем — три читательских отзыва на представленную им пьесу (под названием «Пьеса»).
1. «Немотивированное насилие. И почему мужчина говорил с акцентом?» Оценка 30 из 100. (Акцент был поддельный. Вы вообще читали «Пьесу»?)
2. «Характер главного героя не прописан и неприятен». 60 из 100. (Его цель — противостоять ужасам окружающего мира. Он — американский герой. Вы читали?)
3. «Читать можно. Честолюбие намного перевешивает талант. Ничего особенного». 71 из 100. (Мне сорок девять, ничего особенного.)
Да, позже, возможно годы спустя, они скажут: «Я там был.
Я был на Даквортовской конференции.
И юный Тимоти О’Доннелл там тоже был.
Они явно были близки.
Как отец и сын.
Связь между ними была прямо-таки осязаемой».
«Дакворт, — будут думать они, — да, странное имя для человека, который был богом в постели», и взгляды их будут туманить упоительные воспоминания о невероятных оргазмах, омрачаемые острой болью в сердце, оттого что Дакворт с Тимми и «Без названия № 9» уехали в далекие края.
«Не „Без названия". „Без наклона", — возможно, настоит Тимоти. — Как в пинболе».
Таково будет желание Тимми, в конце концов, он же Художник. Пойдут вечеринки с дресс-кодом. Все будут бредить Даквортом и Тимми. Бесконечные папарацци, фотовспышки, предложения сняться для обложки, но Дакворт воображает, что скоро устанет от этого. Их пути разойдутся. Задушевный прощальный разговор на набережной Темзы, потом дружеские объятия с похлопыванием по спине — и Дакворт заставит себя не оглядываться, даже когда услышит, что шаги Тимми на мгновение затихли. О, Дакворта будут осаждать другие художники, чтобы узнать его мнение, получить благословение. Но он сделается затворником. Исчезнет. Появятся десятки статей, будут выдвинуты десятки гипотез о том, где он может сейчас находиться.
Расцветут пышным цветом сплетни.
Слухи.
Он пишет картины в какой-то хижине в Монтане. Сочиняет новую пьесу.
Его видели в Тибете. В Японии. На юге Франции. В Стокгольме.
Он поселится с двумя шведками. Близняшками Ингой и Гретхен.
И выкинет из своего имени инициал.
Дакворт задается вопросом, не вручить ли сейчас Тимми наградную розетку. Или сертификат. С золотой печатью, сделанной из настоящей фольги. Который позволит приставать к маме с просьбой вставить работу в рамку. Может, даже в специальную раму с этим, как его, антибликовым стеклом. Тимми, наверное, чувствует ее, думает Дакворт, эту победу.
Тимми пукает и говорит:
— Есть у вас в этой дурацкой конторе какая-нибудь жрачка? Хотя бы тосты с сыром?
Фотограф Уэйлон хлопает Дакворта по плечу.
— Паренек интересуется, можешь ли ты заказать сюда тосты с сыром из соседнего ресторана.
— Тимми, — говорит Дакворт. — Тосты скоро получишь. Но сначала скажи, как ты назовешь свой шедевр… э-э… арт-объект?
— «Рагнарёк», — сообщает Тимми. Он залпом выдувает полчашки воды из фонтанчика наверху, остальное выплескивает себе на лицо, поднимает свой арт-объект над головой, как Кубок Стэнли, орет: — «Рагнарёк-н-ролл»! — и устремляется прочь из комнаты прямо в музейный зал, а его желтые косы полощутся, как химиотрассы низко летящего реактивного самолета[9].
Дакворт, не склонный ни к импульсам, ни к действию, не может уразуметь, о чем орет Тимми, но понимает, что мальчик покинул комнату и вынес свое Искусство на просторы, заполненные глазеющими туристами, а потому бросается в погоню, зовя за собой своего подчиненного — фотографа:
— Уэйлон![10]
Уэйлон прекращает рефлексировать и издает нечто похожее на истеричный смешок. Но тут из зала, где исчезли Дакворт и Тимми, до него доносится восклицание Тимми:
— Человек за бортом!
Фотограф соображает: эти двое сейчас на третьем этаже, на балконе, нависающем над вестибюлем. До него доходит, что он НЕ СНЯЛ произведение Тимми и, если не как человек, то как профессионал, он тоже обязан броситься в погоню.
Тимми шныряет среди туристов и сотрудников музея; все они объяты апатией сторонних наблюдателей. Все, кроме детей, тычущих пальцем в него, и подростков, тычущих пальцем в смартфоны.
— Стой, Тимми! Стой! — вопит Дакворт. — Из любви к Искусству! Прошу, остановись!
Тимми несется вперед, его лицо овевают воздушные струи, он на ходу скидывает ботинки и переобувается в коньки. Теперь он хоккеист американской университетской команды. Они только что разгромили русского медведя, и теперь Тимми ищет на трибунах отца, вздымая над головой свой самодельный олимпийский Кубок Стэнли. (Воздержимся от критики спортивных познаний Тимми, это не наше дело.)
Уэйлон легко обгоняет Дакворта: такое ощущение, что толпа расступается перед ним, тогда как Дакворту, похоже, по пути достается немало тычков. Уэйлон щелкает автоматическим затвором и увеличивает масштаб, а ведь такая съемка, как известно любому фотографу и первого, и второго типа, требует особенной устойчивости.
Тимми останавливается, на мгновение замирает на месте, оборачивается и демонстрирует свой трофей. Тимми, как вы видите, больше интересуют трофеи, а не медали.
— США! США! США!
Уэйлон опускается на колено.
Делает восемь снимков.
Не в фокусе. Передержка.
Уэйлон настраивается. Делает еще два снимка. Тут Тимми опять разворачивается и срывается с места.
Мимо Уэйлона пробегает Дакворт.
— Тимми, пожалуйста, остановись! У Тимми только пятки сверкают.
— Вы верите в чудеса? — орет он.
Уэйлон снова щелкает. Точнее, щелкает его колено. Теперь он не может бежать, только хромает. А Дакворт блокирует сектор обстрела, и Тимми как раз поднимает свой шедевр над головой.
Наконец-то четкий снимок.
И вдруг наступает ТЕМНОТА.
— В музее нельзя снимать, сэр.
Какой-то парень-латинос с высоким армейским ежиком, в мешковатых брюках и плохо сидящей футболке поло закрывает объектив рукой. А другая рука по-гангстерски размахивает перед Уэйлоном рацией. На бейджике у парня значится: «Эктор».
Фотограф улыбается:
— Конечно, без проблем.
Он поднимает камеру над головой, включает автоматическую съемку. Огибает Эктора и с риском для жизни героически съезжает по перилам лестницы. Соскакивает и скользит на коленях, словно Элвис (с его «помпадуром»{3} и всем прочим), направляет объектив вверх, фокусируясь на ограждении. Он не может упустить этот кадр.
Тимми останавливается у ограждения. Опирается на него. Игра поменялась, и Тимми орет:
— Уга-чака, уга-чака! Принесем в жертву девственницу!
— Нет, Тимми, — кричит Дакворт. — Лучше меня!
Но Тимми, ребенок, отнюдь не сидящий на риталине, переключает каналы со скоростью пулемета. Он достает сигарную зажигалку и поджигает карандаш. Запал загорается.
В этот момент Дакворт догоняет паренька, перегибается через перила, чтобы поймать шедевр, а Тимми О’Доннелл из Лейк-Фореста, штат Иллинойс, становится внебрачным сыном Томаса Фериби и Роберта Оппенгеймера{4}. Его арт-объект называется «Маленький мальчик». С его помощью можно летать.
— Выпустить бомбы, суки!
Через свой объектив Уэйлон наблюдает, как она устремляется вниз, эта смерть с небес.
ФЬЮТЬ
ФЬЮТЬ
ФЬЮТЬ
ФЬЮТЬ
ФЬЮТЬ
ФЬЮТЬ
ФЬЮТЬ
И удар в лицо Уэйлону Нагасаки.
Один-единственный крошечный ядерный удар. Радиоактивные осадки достигнут Марса[11].
«Не будь трусом», — сказал ему отец.
Но Би — человек взрослый, и плевать бы ему на пропавшую скульптуру. Подумаешь, очередной косяк мэрии. За исключением того, что это были его время и деньги. Он одолжил скульптуру городу в рамках показа местных работ. Ее перемещали по разным районам, но к тому времени, когда поступил запрос от серьезного покупателя, она уже находилась в запасниках. А теперь ее нигде нет. Администрация даже не оформила никаких документов, чтобы можно было доказать, что работа была у них; следовательно, ее даже не ищут. Скульптуры нет. Продавать нечего. И компенсации не будет. Он на мели. Би смотрит на свой мобильный — старую «раскладушку», которая безмолвно лежит на барной стойке. Неподвижный объект.
С минуты на минуту придет сообщение: «Да» или «Нет». Если «Да», значит, появится новый официальный заказ и Би в течение полугода не придется думать о деньгах. У него будет работа. Творчество. Своя жизнь. Пусть даже всего на полгода.
Если «Нет» — все, капец. Это будет его последняя трапеза{5}.
Мимо проносится розововолосая официантка в обтягивающей белой футболке.
— Ой, девушка! Воды, пожалуйста, — бормочет Беллио и указывает пальцем на свой пустой стакан выдувного стекла «под Чихули{6}», но официантки уже след простыл. Би отряхивает свой промасленный комбинезон, поправляет промасленную кепку с большой красной буквой «Б». Устраивается поудобнее на барном табурете за стойкой в дальнем конце «АртБара». Табурет шатается, несмотря на спичечные коробки, сложенные в несколько раз меню и заплесневелые салфетки, засунутые под ножки. Тут все табуреты шатаются. Би договорился с владельцем «АртБара», что сделает и смонтирует новые амортизаторы, чтобы табуреты стояли ровно и выглядели круто, и заново оформит интерьер в стиле ретростимпанк. Это сулило Би неплохой доход и неплохую рекламу. Но владелец продал бар, а нового больше интересовало обновление меню. Даже когда Би предложил ему пятидесятипроцентную скидку.
Край круглой стойки окаймлен перегородкой из затемненного стекла. Би знает мастера, который ее сделал. Здесь, в «АртБаре», всё ручной работы. По крайней мере, раньше было. От глухого урчания в животе взгляд затуманивается. Би рыгает и с грохотом ставит на стойку пустой стакан. Из стакана, словно блестки с барабана ударной установки, вылетает несколько капель. Они попадают на захватанные бесплатные экземпляры газеты «Чикаго Шолдерс», сложенные стопкой у двери бара. В этом номере помещена даквортовская заметка о новых гениях, которых Дакворт открыл в МСИ.
О десятилетнем Тимми.
И о семидесятидвухлетней Тэбби.
Дутая хвалебная статейка, правда, слово «гений» употребляется с иронией. Но все равно. О десятилетнем парнишке написано больше, чем обо мне за пять лет, думает Би. Ну ясное дело. Би не слишком стар, не слишком молод и необычной биографией похвастаться не может.
Раньше просто закатывали рукава и делали свою работу. Теперь все иначе.
Би комкает статью и уже хочет бросить ее под стол. Но передумывает. Разглаживает газету и кладет рядом. Проверяет телефон. Тот почти разряжен — осталась одна полоска. Зарядное устройство Би находится в трех кварталах отсюда. Еще один неподвижный объект.
Что-то в баре сегодня тихо. Какого хрена?
Внимание Би привлекают телеэкраны над баром. Новый владелец не пойми для чего повесил тут телевизоры. Как будто кто-нибудь может сказать: «Слушай, а давай сходим в „АртБар“, посмотрим телик». (Но Чикаго — город спортивный, и во время плей-офф подобные вещи имеют значение.) На экранах — круглое изрытое, словно покрытое лунными кратерами, лицо, излучающее положительную энергию, и брызги краски. Камера скользит по лицу, по невероятно длинному фирменному седовласому хвосту, по деревянному нагелю в руке и кончику хвоста, используемому в качестве кисточки. Потом на экране возникает холст, на котором написано: «А я смогу побывать на вечеринке в честь тридцатилетия деятельности Росса Робардса?» Камера скользит вниз. Би отводит взгляд, слегка покачивается. Слова, которых он не видит, уже вонзаются в его мозг мелодическим крючком худшего в мире рекламного мотивчика из трех нот: «Смо-же-те!»
Би еще раз пробует сэндвич с томленой свиной шеей — новое блюдо из нового меню. Кладет сэндвич и выплевывает наполовину прожеванный кусок на тарелку. Откусывает от булочки, чтобы хоть чем-нибудь разбавить выпивку, плещущуюся в его желудке.
— Мы знакомы? — подает голос розововолосая официантка.
Она обошла Би с фланга. Эта девушка новенькая. Би никогда ее здесь раньше не видел, она кажется немного застенчивой или просто сдержанной. Шутливые пикировки с клиентами явно не в ее стиле, и Би решает, что она действительно откуда-то его знает. Потому что она задает свой вопрос без улыбки или игривых подмигиваний, которые, как известно опытным официанткам, гарантируют дополнительные пять процентов чаевых, но раздраженным тоном человека, который никак не может вспомнить, кто же, черт возьми, исполнял ту песню. На ее обтягивающей белой футболке незнакомый логотип: «Бита». Лифчика под футболкой нет, и дерзкие беспечные соски похожи на украшения.
— Вы уверены, что мы не знакомы? — повторяет девушка.
Ее вопрос вызывает у Би слабую улыбку. Он не игнорирует официантку, но ему хочется уединения, но не хочется, чтобы игнорировали его, но хочется быть рядом с людьми, рядом с жизнью, рядом с алкоголем. Хочется, чтобы телефон наконец завибрировал. Хочется воды. Хочется вернуть 1983 год, то собеседование для претендентов на стажировку у Росса Робардса. Хочется все сделать по-другому. Хочется точно определить тот момент своей жизни, когда все пошло наперекосяк. Когда надо было в Альбукерке свернуть налево.
Если бы только можно было все переиначить.
Если бы у него была машина времени.
Если бы.
— Мы знакомы?
Би пожимает плечами.
— Я все время здесь ошиваюсь, — говорит он. И поправляет промасленную кепку с красной буквой «Б». Би хочется положить свою усталую голову ей на грудь и погрузиться в беззаботный сон. Из всего, чего ему хочется, он мог бы довольствоваться одним этим.
— Я новенькая, — говорит девушка.
— Я Боб Беллио.
— Я слышала, вы ходячая неприятность.
Би улыбается. На мгновение девушка раздваивается, словно бегущий человек в комиксе. Он поправляет свои замызганные очки в стиле Бадди Холли.
— От кого слышали?
— От Кувалды. Она говорит, что вы ходячая неприятность. И халтурщик.
— Кувалда всех так называет.
— Нет, вас она упомянула по имени.
— Мне бы хотелось еще воды, Пинки Ли{7}, — сообщает Би.
Она хмурится. Этот хмурый взгляд говорит: за воду отвечает кто-то другой, и если я принесу вам воды, это не поможет мне вспомнить песню, звучащую у меня в голове. Прежде чем девушка уходит, Би хватает ее за задний карман немыслимо обтягивающих джинсов с вышитым на нем призывом: «Шлепни!»
— И сэндвич у меня испорченный, — говорит Би и отпускает карман, заметив, что на джинсе остался жирный след его пальца.
— Он со свиной шеей?
— Да, но вы попробуйте.
— Что с ним такое?
— Просто попробуйте.
— Я не могу, — говорит она, скорчив гримасу отвращения и уставившись на полупережеванный кусок, частично попавший на тарелку, а частично на газету. — Я веган.
— Чушь, — возражает Би. — Попробуйте. — Он отламывает маленький кусочек. — У меня глистов нет.
Но официантка косится на его руки: по роду занятий у него под ногтями вечный траур.
— Пробуйте!
Девушка колеблется. Но у нее три старших брата, и потому она кладет кусок в рот. Ей доводилось есть вещи и похуже.
— Нормально.
Би мотает головой:
— Нет, нет, нет. Пробуйте.
— Нормальный сэндвич.
— Нет, нет!
— Да, да!
— Нет! Соус. Что за противный у него вкус?
— Барбекю.
— Это не соус барбекю. Это…
— Соус барбекю по рецепту с Восточного побережья.
— Чего?
— На основе уксуса.
— А!
— Ага.
Би берет себя в руки.
— Гадость, — говорит он. — Можно мне нормальный соус? Канзасский или техасский?
— Я проверю, но, кажется, у нас такого нет.
— Нет, — подтверждает Би.
— Тогда зачем вы его просите?
— Пытаюсь повысить информированность.
— Революцию затеваете?
— Да, — бормочет Би.
Вместо одной официантки перед ним теперь целых пять. С десятью дерзкими беспечными сосками. Би расположил соски в ряд и вздремнул на них, он мог бы растянуться в полный рост. Затем она троится. Би обращается к той, что посередине. Ему хочется, чтобы та, что посередине, заткнулась и забралась к нему на колени, а он бы обнял ее, уткнулся бы головой ей в шею, и тогда этот не звонящий, не вибрирующий телефон уже не имел бы значения. И его старые треснувшие очки тоже не имели бы значения. И то, что он не перешел тот ручей, тоже. И путешествие во времени в 1983 год тоже.
— В следующий раз приходите со своим, — советует официантка.
— Возможно, я так и сделаю, — отвечает Би. — Я приготовлю собственный соус барбекю. Идет?[12]
— Валяйте, фермер Би. — Девушка подмигивает ему и уходит.
— Я сделаю собственный соус барбекю, — сообщает Би изувеченному и печальному сэндвичу с томленой свиной шеей. — Сам. И я не фермер. Хе.
Он берет стакан выдувного стекла «под Чихули». По-прежнему пустой.
— Э, а вода? — лепечет Би, поднимая взгляд. Но официантка ушла, унеся с собой его пристанище. Би проверяет телефон, выключая для экономии энергии подсветку, поворачивая его к светящемуся пыльному «вурлитцеру»{8}. По-прежнему одна полоска.
Снова крутят рекламу Росса Робардса. На сей раз другую. На сей раз он сообщает Би, что никогда не поздно стать художником. Что миллионы людей стали художниками благодаря книгам Росса Робардса. Его кассетам. Его дискам. А теперь появился подкаст. Би сомневается, что Росс Робардс, красные глаза которого, скорее всего, отбелены с помощью цифровых технологий, что-нибудь знает про гребаные подкасты. Миллионные продажи. Три разных комплекта. По трем разным ценам. Би делает в уме несколько быстрых подсчетов. И каждый раз в итоге выходит: ну ни хрена ж себе.
Би вытаскивает бумажник. Несколько чеков с заправок. Клочков тонкой бумаги.
Имя: Роберт Беллио
Банк: «Банк 1»
Номер счета: 092734-9283
Баланс: -1509
«Это временно, — говорит он себе, — лишь временно».
А что было бы, если бы — успех?
Би молча сидит. Неподвижный объект.
А потом вдруг вопрошает вслух: как мэрия могла потерять шестиметровую скульптуру?
У него сердечный приступ. Дакворт точно знает. Эта колотьба в груди.
Все, конец.
«По крайней мере, я в музее», — думает он. Жена каждый месяц приносила бы цветы, устроив постоянную инсталляцию.
Если бы он был женат.
О, Инга, о, Гретхен.
То ли Эрма, то ли Эмили, то ли Эмма тихонько ахает и сжимает бедра.
— Я не сделал снимок, — лепечет Уэйлон. Он отодвигает в сторону разбитую линзу стоимостью три тысячи долларов и вытаскивает из щеки все еще дымящийся зазубренный кончик карандаша. — Не сделал. Я не сделал снимок.
Критик из «Лос-Анджелес таймс», опять зевая до слез, выходит из толпы[13].
Дакворт вдыхает поглубже. Боль стихает, остается только легкая изжога, и пачка «Ренни» в кармане поможет от нее избавиться.
Уэйлон теребит Дакворта за плечо.
Дакворт берет Уэйлона за руку. Стискивает ее.
— О господи, Уэйлон, ты жутко неухоженный, зато преданный фотограф.
— Я не сделал снимок.
— Все будет хорошо, Уэйлон.
— Яне сделал… — Уэйлон умолкает на полуслове, берет голову Дакворта в свои большие мозолистые руки («Почему они такие мозолистые?» — удивляется тот) и поворачивает критика к лестнице.
Спускающаяся по лестнице Табби Мастерсон, еще одна посетительница выставки «Быть художником™», несет на раскрытой ладони некий объект из проволоки, ткани и бумаги, настолько хрупкий, что слова «эфемерный» и «эфирный» применительно к нему показались бы слишком грубыми. Табби, ребячливого вида женщина лет семидесяти с небольшим, пять лет назад овдовела и недавно записалась в женский кружок, члены которого играют в карты и с выгодой для себя используют многочисленные достопримечательности Чикаго. В их список (под номером шесть) входит и Музей современного искусства. Челюсть у Табби слегка отвисает, но не потому, что так легче дышать, а потому, что возможное уничтожение Тимоти О’Доннеллом одной из самых прекрасных вещей, которые она когда-либо видела, вызывают у нее недоверие и ужас. Ей совестно, что она гордится собственной работой, только что сделанной на выставке «Быть художником™», — мобилем из тонких, как бумага, нитевидных летящих существ, возвращающихся домой перед брачным сезоном. Он называется «Миграция».
Гул в главном музее мегаполиса, суматоха, устроенная Тимми, чертыханья по поводу медленной загрузки видеосайтов, разговоры глазеющих туристов и суетящихся охранников, оказавшихся не готовыми к такой кутерьме, сменяются жутковатой тишиной, где все вдруг синхронно начинают дышать как один.
И коллективный вздох приводит «Миграцию» в действие. Птицы одна за другой взмывают в воздух и парят над женской ладонью, пока не выстраиваются идеальным клином. Хотя люди загипнотизированы, они расступаются перед Табби. Снова накатывает волна гула, переливаясь вздохами и монотеистическими воззваниями, а затем исчезает в океане тишины. Уэйлон смотрит на мобиль. Ладони у него потеют. Он не может представить ни одного ракурса, который мог бы запечатлеть красоту этого объекта. Фотограф проклинает собственные недостатки и арсенал разных трюков и хитростей с освещением, на которых он прежде строил свою карьеру.
Я — халтурщик.
Но профессионал в нем берет верх. Уэйлон переключается на короткофокусный объектив, заменяя испорченную линзу, и палец жмет на кнопку. Шелк. Тр-р. Тр-р-р-р. Тр-р-р-р-р-р. Пленка закончилась, последний кадр ушел на самопальный Атомный Асгардский Олимпийский Кубок Стэнли Тимми О’Доннелла. Преимущества перехода на цифру становятся слишком очевидны.
Табби рада, что ее хотят сфотографировать, ведь это входило в пенсионерскую программу посещения выставки «Быть художником™» в МСИ. Ей льстит внимание, особенно со стороны Дакворта. Фамилия кажется ей странноватой, наверное, в юности паренька вечно дразнили на спортплощадках. А вообще-то он младший арт-критик «Чикаго Шолдерс». Она даже читает его колонку, но та выходит только по суперкубковым воскресеньям, прямо перед некрологами.
Здесь есть еще один, из Лос-Анджелеса. Табби гадает, развито ли в Лос-Анджелесе изобразительное искусство, ведь все, что ей известно о Лос-Анджелесе, это что там снимают тысячи тысяч фильмов. Как там вообще что-нибудь происходит, если поголовно все, как она подозревает, заняты в киноотрасли? Табби слышала, что в Городе ангелов каждый человек либо актер, либо сценарист. Когда-нибудь и она напишет книгу о том, как росла на нефтяных месторождениях Канзаса.
В данный момент главное, что ей хочется знать, — совершил ли Тимми немыслимое, ведь она слышала только его крики, когда он бежал. А она балансирует мобилем на ладони, потому что длинные проволочные дуги не дадут ей поставить его, не сломав. Она изготовила эту штуку одной рукой, воткнув главную опору в ладонь другой руки. Там теперь маленькая капелька крови. Вдавленный стигмат. Перегнувшись через перила, она видит, что творение Тимми лежит в руинах, и сердце у нее разрывается.
Дакворт чувствует себя беззащитным, голым, как новорожденный. Он не может ни отвернуться, ни отпустить какую-нибудь уничижительную ироничную реплику в адрес Табби Мастерсон. Табби Мастерсон, за сорок пять минут создавшей Произведение Искусства. Шедевр.
Еще один шедевр.
С каждым шажком, который Табби делает вниз по лестнице, становится все тише, пока в вестибюле не воцаряется безмолвие, как в зимней ночи. Язвительные комментарии шайки студентов-искусствоведов смолкают. Один, два, шесть человек преклоняют колени и обращаются к ней. К Табби. Именуя ее богиней.
Дакворт проводит в кабинете наверху летучку с куратором Лесом, лощеным обходительным мужчиной, судя по его выгоревшим редеющим светлым волосам, заядлым гольфистом, и критиком из «Лос-Анджелес таймс», который наконец представляется. Его зовут Эяль (Дакворт находит это имя труднопроизносимым). Пребывающий в отчаянии Уэйлон топчется в дальнем конце кабинета.
— Два шедевра за один день? — говорит Лес.
— Один принадлежит десятилетнему ребенку, — отвечает Дакворт. У него вибрирует мобильник. Но критик игнорирует его. — Второй — семидесятилетней женщине.
— Наверно, тут в воду что-то добавлено, — замечает лос-анджелесский критик Эяль, снова зевая.
— Два…
— Да, два.
— Два за один день?
— Да.
— Мы, безусловно, рады, что выставка вдохновляет на такие прорывы, э-э, причем представителей разных возрастных аудиторий, — говорит Лес. — Дизайнер выставки будет рад это слышать. Я передам ему ваши похвалы. Однако сдается мне, что термин «шедевр»…
— Это субъективно, — вставляет Эяль, сморкаясь.
— Слава богу, мы сохранили и тот, и другой, — сообщает Дакворт. — Один засняли, другой обернули пластиковой пленкой. Осталось только до них добраться. Они внизу.
Лес спрашивает:
— Как насчет первого?
— Автор, Тимми, его уничтожил. — (А заодно и даквортовские мечты о шведской конференции.) — Но у нас есть фотография, — говорит Дакворт, кивая на Уэйлона, который расхаживает в сторонке, потрясенно качая головой. Небольшая царапина, оставленная вонзившимся в его щеку карандашом, создает впечатление, что ему выстрелили в лицо из малокалиберного пистолета.
— Это была неважная работа, — подает голос лос-анджелесский критик.
Уэйлон враждебно косится на критика, словно тот говорит о нем.
— Я не согласен, — возражает Дакворт.
— Это ваше личное мнение.
— Мое личное мнение? — переспрашивает Дакворт.
— Да, ваше, — говорит критик из Лос-Анджелеса. — Искусство субъективно.
— Мое личное мнение? Я арт-критик «Шолдерс».
(Эпитет «младший» он опускает.)
— А я главный арт-критик «Лос-Анджелес таймс».
— Сейчас вы в Чикаго, — парирует Дакворт. Снова вибрирует телефон. Критик опять его игнорирует.
Куратор вежливо улыбается.
Дакворта это бесит.
Лес кивает.
— Я говорю, что на вашей выставке «Быть художником™» есть…
— Были…
— …Две гениальные работы. Пожалуйста, спуститесь и взгляните на них…
— На нее.
Дакворт представляет, как протыкает глаз Эялю запасным карандашом. Тем самым карандашом, которым за последние несколько лет было написано множество остроумных и талантливых рецензий на лучшие и худшие телевизионные рекламные ролики.
— Уэйлон, когда ты сможешь проявить пленку, чтобы показать им работу Тимми?
Уэйлон с усталым вздохом поднимает камеру:
— Я же не сделал…
— Через пару часов? — уточняет Дакворт. И сообщает Лесу: — Уэйлон снимает на пленку.
Он достает мобильник и видит на экране сообщение от своего молодого босса в «Чикаго Шолдерс»: «Закругляйся. Нужна убойная история, или на фиг».
— Может, мы… — Дакворт делает паузу, собираясь с мыслями и представляя, как он втыкает в глаз Эялю еще один карандаш. — Может, нам пойти поискать Табби… э-э… Табиту? — Дакворт гадает, какое имя она предпочтет. И есть ли у нее загранпаспорт. «Миграцию» в Швеции примут на ура.
— Боже мой, — повторяет Дакворт, осматривая работу Табби Мастерсон.
— Ой, вы, ребята, слегка перегибаете палку, — говорит Табби. — Вам не кажется?
«Миграция» вытягивает из ее ладони кровь, каплю за каплей. Женщина боится вытащить мобиль и повредить его. Студент-искусствовед с накладными ангельскими крылышками, который вернулся вместе с ними на выставку, ловит каплю голубым бумажным полотенцем.
— Я определенно считаю, что потратилась не зря, — замечает Табби.
Лес с широкой улыбкой под идеально подстриженными пышными усами забирает у нее мобиль, щелкает пальцами, и два музейных лаборанта в белых перчатках и белых халатах уносят его.
— Мы как следует упакуем его и отправим к вам домой, — сообщает Лес. — Через месяц-полтора.
Эта идея явно пугает Табби, но в присутствии авторитетной фигуры с загаром и усами она не смеет высказывать свое мнение.
Лес, похоже, доволен аудиторией и студентами-искусствоведами, тогда как Дакворт, кажется, посматривает на них с подозрением, хотя на Даквор-товской конференции они будут составлять немалую долю его почитателей.
— Ну, бегите, — говорит Дакворт, смутно ощущая себя персонажем диккенсовского романа или рассказа, что он там писал.
Эктор выпроваживает остальных посетителей «Быть художником™» и шайку студентов-искусствоведов, снимающих на телефоны фото и видео (откровенно нарушая музейные правила), хотя, согласно табличке с режимом работы, до закрытия еще целый час. И Тимми указывает на этот факт, потрясая блестящими новыми часами из сувенирного магазина:
— Еще рано!
Комната очищена, остались только Табби и Тимми (Уэйлон наконец заметил сходство их имен и теперь предвидит проблемы с подписью к фото, если ему удастся собрать волю в кулак и сделать два простых снимка), куратор Лес и Дакворт. И эта учительница, то ли Эрма, то ли Эмма, то ли Эмили. Дакворт не может вспомнить, а бейджика с именем у нее нет, она сняла и выбросила его после того, как залила вишневым соком.
Критик из «Лос-Анджелес таймс» Эяль отвертелся, сославшись на стенокардию. Никто не замечает, как вслед за Эялем сбегает и Тимми на коньках.
Дакворт, похоже, не в восторге от стоического присутствия то ли Эрмы, то ли Эммы, то ли Эмили, но она замечает, что должна остаться, раз Тимми не вернется в школу на автобусе вместе с остальным классом. В конце концов, закон обязывает их присматривать за детьми. Учительница улыбается, объясняя это; она думает, что взрослый мужчина в галстуке-бабочке, хоть и развязанном, уж должен бы понимать такое. Но галстук-бабочка, видимо, превратил Дакворта в одного из тех эксцентричных типов, которым приходится объяснять подобные вещи. Женщина и сама была бы признательна, если бы ей объяснили, что происходит, так как отвлеклась на свои увлажнившиеся трусики и ничего не понимает.
— Расскажите мне еще раз, — просит то ли Эрма, то ли Эмма, то ли Эмили, наблюдая, как ее рука сама собой поднимается и касается плеча Леса.
— Мы, то есть я, — отвечает куратор Лес, — и эти два джентльмена хотели бы оставить Табби и Тимми…
— Он мой ученик, — вставляет то ли Эрма, то ли Эмма, то ли Эмили.
— Ах да, очень хорошо, — подмигивая, говорит Лес, подается вперед и кладет руку ей на спину. — Итак, мы собираемся оставить Табби и Тимми на пару часов вдвоем.
То ли Эрма, то ли Эмма, то ли Эмили кивает, трусики у нее теперь совсем мокрые.
Дакворт кивает.
Лес кивает.
Уэйлон вслух спрашивает, правильно ли он выставил диафрагму.
То ли Эрма, то ли Эмма, то ли Эмили придвигается к Лесу.
Лес понижает голос до шепота:
— Мы хотим, чтобы они поработали над новым произведением искусства. Эти джентльмены, как вам известно, из прессы и полагают, что у этих двоих, возможно, ТАЛАНТ.
Последнее слово он произносит нараспев, а тем временем его рука, лежащая на спине учительницы, сползает чуть ниже, чем положено, и оказывается прямо у нее на ягодицах.
— Простите, — лепечет то ли Эрма, то ли Эмма, то ли Эмили, краснея от стыда и прося пояснить сказанное, так как трусики у нее теперь хоть отжимай.
— Талант, — шепчет куратор.
По телу женщины пробегает дрожь.
— А, понятно, — говорит то ли Эрма, то ли Эмма, то ли Эмили, отходя от Леса, чтобы немного прийти в чувство. — Тимми всегда не хватало старательности. Я его классная руководительница, — впервые с оттенком гордости добавляет она.
— Ну ни хрена ж! — орет хоккеист Тимми, вернувшийся на выставку с набитым ртом. — Чего это тут вагиной несет?
Куратор и Дакворт переглядываются.
Уэйлон роется в своей сумке, ища другой тридцатипятимиллиметровый объектив.
Дакворт поворачивается и смотрит на Табби и Тимми.
— Мы оставим вас на пару часов, а потом вернемся и поглядим, что получилось.
Табби и Тимми смотрят друг на друга. У Табби урчит в животе, и она краснеет.
— Мне бы воды, — говорит она. — Пожалуйста. Дакворт смотрит на подчиненного.
Уэйлон берет большой пластиковый стакан. И передает его учительнице Тимми.
— Пожалуйста… — И кивает на свою камеру, словно давая понять, что он при исполнении.
— На третьем этаже есть фонтанчик, — сообщает Табби.
— Да, на третьем, — говорит Лес Дакворту.
Постукивая себя по подбородку и улыбаясь Табби, Дакворт обращается к учительнице:
— Этель, будьте так добры.
— Та вода ужасно теплая! — кричит Тимми. — Как дерьмо, говорю вам.
Эмма бродит по коридорам МСИ, позабыв про пластиковый стакан в руке. Глаза ее блуждают — она и ее подруги называют этот рассеянный взгляд «музейным». Слишком многое нужно обдумать и взвесить. Произведения искусства, охватывающие полувековой период истории, превратились в размытое пятно на периферии зрения, а перед мысленным взором учительницы стоит работа Тимми — первобытный образ Хаоса. И работа Табби, эфирный (или это слишком грубо?) образ Порядка. Эмма думает о своем отчиме, Мортоне. Он бы оценил и то, и другое, но отдал бы предпочтение тонкости Табби.
Уга-чака, уга-чака.
Путь к питьевому фонтанчику преграждает желтая табличка с надписью «Мокрый пол». Эмма решает, что она уже взрослая, ей тридцать лет, а Табби хочет пить, поэтому никакие таблички ее не остановят. Женщина чувствует, что это решение, это пофигистичное отношение, отзывающееся давним дежавю, когда в возрасте Тимми она наотрез отказалась от уроков игры на фортепиано, внушает ей воинственность. (Ей было тяжело все время держать спину.) Она решительно подходит к питьевому фонтанчику в углу, делает несколько глотков и вытирает с подбородка каплю. Тимми был прав. Вода теплая, как дерьмо.
Внимание Эммы привлекает порхающая по музею бабочка. Она облетает африканскую скульптуру, а затем исчезает в тени. Фигуры двух обнимающихся мужчин, а может, женщин: они соприкасаются промежностями, и пол не определить. Эмма дотрагивается до скульптуры. В ее груди вспыхивает пламя.
Летом, когда Эмме было тринадцать и ее подружки дружно покупали новые бюстгальтеры, она ходила сутулясь, чтобы скрыть не новую грудь, а ее отсутствие. Увеличились у нее только бедра. Она чувствовала себя ужасно непропорциональной, этаким раздувшимся колоколом. И стала носить куртки. Армейские, морские. Покупала их в благотворительном магазине. С одной стороны, стильно, с другой — не привлекает внимания. Девочка низко опускала голову и ориентировалась в школьной толпе с легкостью невидимки. Река учеников, движущиеся разноцветные точки, подчиняющиеся звонку. Эмме было комфортно в толпе, в этом потоке незаметности; на выпускном балу и школьных вечерах встреч бывших учеников она всегда скользила в потоке. Всегда была четвертым или шестым вариантом для мальчиков, которые хотели танцевать, но имели в уме всего три варианта.
А теперь Эмма уже седьмой год преподает, она снова дома, снова в толпе. Тесные коридоры, движущиеся потоки учеников, которые смотрят только друг на друга. На своих уроках она использует новые технологии: веб-трансляции, подкасты, фильмы. Садится в конце класса и вещает в темноте. Она невидима. Темнота ее кокон. В первый год преподавания ей не терпелось выйти перед классом. До первых тычков. Ее кололи карандашом. Ножницами. Транспортиром. Теперь она тратит все силы на то, чтобы пережить очередной день, неделю, месяц, дотянуть до следующих каникул.
Эмма чуть было не стала энтомологом. Она изучала насекомых, в частности бабочек. В детстве у нее была изысканная коллекция. А на комоде лежали морилка и булавки. Ее отчим, Мортон, сделал ей деревянную энтомологическую коробку для хранения пойманных экземпляров. Он был моложе других отцов. И красивее. И относился к Эмме как к родной дочери.
— Не волнуйся, солнышко, — сказал Мортон, когда тем летом застал ее перед зеркалом, осматривающей свое тело в поисках изменений. И вытер руки о промасленный комбинезон. Сколько бы она ни отстирывала, эти жирные пятна было не вывести. Как и грязь из-под его ногтей. — У моей маленькой гусенички еще отрастут крылья. Будешь красивее монарха.
Тем летом Эмма мечтала, что на выпускной ее поведет он. Она мечтала кататься с ним на монстр-траке, с которым он возился вечерами и на выходных. Даже когда нашла в сарае, в металлическом ящике для инструментов, порножурналы.
Она тайком изучала их, листая захватанные, жирные страницы. Сейчас они кажутся совсем старомодными. Почти стильными. Много лет спустя она конфисковала такой же журнал у одного ученика. Позировала такая же девушка. С такими же волосами. С такой же фигурой. Только тени для век были другого цвета. И форма груди. Интересно, эта перемена обусловлена генетикой? Или издательской модой?
Тем летом отчим снова застал Эмму перед зеркалом: она нарядилась в его обтягивающую майку-алкоголичку и внимательно рассматривала себя. Мортон увидел один из своих журналов, лежащий на ее кровати. Он ничего не сказал, лишь поцеловал девочку в лоб и приготовил ее любимое блюдо: филе лосося на гриле. На той же неделе Эмма заметила на дне гриля пепел и обрывки сожженного журнала. Неужели он сжег всю свою коллекцию?
Обещанные перемены так и не наступили. Крылья не выросли. А на ярмарке штата в Миннесоте, когда из динамиков системы оповещения заиграла песня Би Джея Томаса, монстр-трак Мортона перевернулся, он отлетел на пятьдесят шагов и его шлем вместе с черепом раскололся о бетонное заграждение.
Школа, в которой Эмма сейчас преподает, отказалась от программы профессионально-технических занятий и уроков труда. Вместо того чтобы учить молодежь работать на благо страны (водить по дорогам легковые и грузовые автомобили, обслуживать мосты, смазывать узлы и шестеренки американской машины), теперь она готовит юных учеников к тому, чтобы впоследствии они приносили прибыль корпорациям, размещающим заводы за рубежом, ублажая акционеров, а последнее поколение американцев, которым известно, что значит «Сделано в США», тем временем наблюдает, как их дети становятся цифровыми рабами.
В глубине ящика ее учительского стола лежит промасленный восемнадцатидюймовый разводной гаечный ключ «Крафтсмен». «Сделано в США». Пожизненная гарантия. Шлем ее отчима такой гарантии не имел.
Эмма расстегивает две верхние пуговицы своего оборчатого платья. Кондиционер включен, и от прохладного воздуха ее груди покрываются мурашками. Практичный дешевый бюстгальтер давит на соски.
Африканская скульптура теперь кажется землей для рая Табби и ада Тимми. Рука Эммы скользит вниз, к промежности. К бабочке, сидящей на ее водолазном колоколе. Женщина спохватывается и быстро оглядывается, чтобы убедиться, что за ней никто не подглядывает, особенно те противные студенты, подрабатывающие охранниками, в одинаковых рубашках и с рациями.
Но рядом кто-то все-таки есть. Там, в тени. Какая-то чернокожая женщина. В плохо сидящем комбинезоне, с сумкой для инструментов. С дредами. Она пристально смотрит на Эмму.
Эмма улыбается. Облизывает губы. Объявляет:
— Меня зовут Эмма. — И закусывает нижнюю губу.
Женщина в комбинезоне ухмыляется, и музейный свет отражается от ее серебряных зубов. Она отхлебывает из металлической бутылки с водой. Эмма даже видит логотип: «Гребаное искусство».
Уга-чака-уга-чака.
Эмма улыбается женщине с дредами, а пальцы одной ее руки лихорадочно порхают, как бабочки. Тщетно стремящиеся к нектару под плотным хлопчатобумажным платьем. Другой рукой она ощупывает контуры скульптуры, затем расстегивает еще одну пуговицу. Вот показалась едва видная ложбинка на груди. Теперь любой, кто взглянет на нее, сможет увидеть шокирующее зрелище — край простого белого лифчика.
В глубине души Эмма ждет порицания. Осуждения. Наказания.
Плохая, плохая девочка.
Эмма закрывает глаза. И представляет, как…
Писк рации возвращает ее на землю. Она поправляет платье. Встречается взглядом с женщиной в комбинезоне и отводит глаза, предчувствуя сокрушительный стыд. Но стыда нет. Эмма облегченно улыбается и посылает женщине воздушный поцелуй.
Она юркает в туалет, в эйфории от своей шалости, от своего бесстыдства. Выбирает вторую кабинку справа — похожий на кокон отсек из бледно-зеленого стеклопластика. Бедра у нее влажные, но не от пота. Заведя руки за спину, Эмма расстегивает лифчик, потом кое-как справляется с рядом пуговиц на платье спереди и сзади и торопливо сует руку под «косточку», сжимая свою грудь и дергая затвердевший сосок. Голова у нее идет кругом, она хватается за стенку кабинки и садится, расставив ноги по обе стороны двери на уровне защелки. Эмма представляет, что она третья фигура той африканской скульптуры, а тот симпатичный фотограф, Уэйлон, снимает ее. И надеется, что та незнакомка с бутылкой, на которой написано «Гребаное искусство», сейчас придет к ней. Она истекает влагой, пальцы ее левой руки круговыми движениями массируют влажный клитор, ноготь цепляется за нестриженые заросли, а затем пальцы погружаются во влажное нутро и снова массируют клитор, то сужая, то увеличивая круги в манере Сола Левитта{10}. Фантазируя, она не надеется, но желает, чтобы они пришли и присоединились к ней. В кабинке ей уже тесно. Это не безобидная фантазия, это обязательство. Эмма клянется своему богу, что, если дверца откроется, она устроит шоу. Любому мужчине. Или женщине. Или зверю. Она будет охвачена оргией плоти и станет живой, дышащей скульптурой. Она позволит им делать все что угодно. Что угодно. Где угодно. Она будет повиноваться всему. Отдастся целиком и полностью. Покорится. Наконец Эмма находит правильный угол наклона, правильную степень нажима, но она медлит, она борется с собственным телом, чтобы сдержать манящую неизбежность в ожидании, когда мир за пределами туалета соберется с духом и присоединится к ней. Однако сейчас середина дня, середина недели, и ничего не происходит. Эмма решает, что больше никого и ничего не будет ждать. Никогда. Семь секунд спустя ее тело начинают сотрясать волны восхитительной разноцветной энергии.
О, Мортон.
Эмма перескажет этот сценарий своему кузену Арчи на встрече родственников. Как всегда, сидя на заднем сиденье его патрульной машины. В наручниках. И он, без сомнения, накажет ее, как она того и заслуживает.
Уга-чака, уга-чака.
Несмотря на слабость в коленях, потерявшая всякое чувство времени Эмма стремительно выходит в музейный вестибюль, неся стаканчик с водой, словно ложку с гигантским яйцом на состязаниях на ярмарке штата. У Тимми, кажется, острый нюх, она рассеянно гадает, учуют ли запах секса, исходящий от ее пальцев, остальные. А потом задается вопросом, есть ли обоняние у бабочек.
Дакворт смотрит на часы. Цокает языком. Эмма занимает пост неподалеку от Уэйлона.
— От вас приятно пахнет, — замечает он.
— Спасибо.
Дакворт снова цокает языком.
Подтягивается куратор Лес; о его приближении возвещает шарканье туфель из искусственной крокодильей кожи.
Дакворт смотрит на часы.
Прошел час. Отведенный для работающих художников. Именно так теперь выражается Лес, и хотя поначалу тон был более саркастичный, теперь его голос звучит искренне.
— Пошли? — говорит Дакворт.
Все делают дружный глубокий вдох и направляются ко входу на выставку «Быть художником™». Но Табби и Тимми ушли, и дверь уже заперта. Наш друг Эктор, ретивый латиноамериканский охранник, в указанное на табличке время запер выставку.
Чтобы скрыть разочарование, Дакворт отворачивается и смотрит в окно, выходящее в Сенека-парк. В стекло с глухим стуком бьются три бабочки-монарха. Внезапно в окно врезаются сначала один, а потом еще два голодных кардинала и падают на землю с расплющенными клювами и сломанными шейками.
Дакворт пристально смотрит на трупы птиц.
Ох, мама, ох, папа.
Эмма, встав перед ним, кладет руку на стекло, поднимает взгляд и следит за порхающими бабочками.
Это гребаное кресло меня доконает.
— Давай ищи, — говорит Кувалда, просеивая собранный хлам в кузове ржавеющего пикапа, припаркованного на свалке металлолома. Она ненадолго останавливается, чтобы сделать глоток самолучшей чикагской водопроводной воды из бутылки с логотипом «Гребаное искусство». На них глазеют любопытные зеваки — в основном мексиканцы на видавших виды грузовичках с открытыми кузовами, укрепленными листами фанеры и проволокой и просто и бессистемно заваленными всякой всячиной (хорошее слово, думает Кувалда), металлической всячиной. Всем подряд, от старой бытовой техники до неиспользованных труб и мебели, которую было лень ремонтировать. А сверху эти горы увенчаны сокровищами, найденными сегодня утром в мусорных контейнерах и проулках между домами.
— Оно примерно вот таких размеров, — говорит Кувалда, повязывая свои дреды банданой. — С отверстием-полумесяцем. Я хочу его найти, а не подделать.
— Что-то ничего похожего не вижу, — говорит Эктор, одетый в музейную рубашку поло, правда на сей раз не заправленную в брюки и теперь безнадежно испачканную соком выброшенных на помойку фруктов, жиром, грязью и копотью.
— Продолжай рыться.
— Да не вижу я ничего похожего на это кресло с фотографии. — Эктор подносит к глазам вырванную из журнала страницу со снимком стильного современного кресла, спроектированного Ричардом Хигби и произведенного «Лаксмиз».
— Это фото, просто чтобы знать, — объясняет Кувалда. У нее чешется задница. Она скребет ее и вытирает руки о комбинезон[14]. Эта обновка ее бесит. А ведь уже две недели прошло. Надо чаще стирать его, чтобы побыстрее разносился. А тот, другой, господи боже мой, тот был как старая любовь, которая не ржавеет: удобный, привычный, всегда понимавший, где и как прикоснуться, и неизменно откликавшийся на твой зов. Первоначальное решение предпочесть джинсам комбинезон напрашивалось само собой, учитывая все шутки о сползающих штанах сантехников. Что ж, это ведь правда: когда весь день проводишь внаклонку над унитазами или ползаешь под раковинами, штаны хочешь не хочешь сползут, и никакой ремень не поможет. А подтяжки? О подтяжках можно забыть, умаешься поправлять. И вообще, позвольте спросить вас, друзья: вам что, очень хочется, чтобы ваша водопроводчица при оплате 64,99 доллара в час каждые десять минут тратила одну минуту на подтягивание штанов?
Навряд ли.
Поэтому Кувалда носила комбинезон. Последние пятнадцать лет в фирме «Сантехник Уокер и сыновья». (Сыновей нет, только она.) Но то ее основная работа. А сейчас Кувалда занята более важными делами.
Гребаное кресло!
Эктор ненадолго замолкает и снова таращится на рваную журнальную страницу.
— Ты вроде говорила, ей нужно точно такое же.
— Она думает, что ей нужно такое же, — возражает Кувалда.
— Она ведь выдала тебе задаток?
— Не твое дело, — ворчит Кувалда. Она бросает кусок металлической трубы в кузов своего ново-приобретенного пикапа F-150. Труба ударяется о ящики с инструментами, но не так громко, как можно было бы ожидать, потому что кузов недавно профессионально покрыли полимером. Кувалда подумывала, не покрыть ли им скульптуру. Но это была мимолетная и преждевременная мысль. Не стоит ставить телегу перед лошадью. Сейчас главное — это долбаное кресло.
Кувалда перебирает другие утренние находки.
Эктор маячит у нее за спиной и комментирует забракованное ею, в основном соглашаясь. Иногда нет.
Кувалда договорилась со свалкой и сборщиками металлолома о праве преимущественного выкупа их товара. К тому же сборщикам она платит больше, чем они получили бы, если бы сдавали лом по весу. Владелец свалки — член совета попечителей МСИ и других крутых заведений с крутыми начальниками, но он искренне любит Кувалду и обожает слушать историю о туалетно-полароидном арт-проекте. А еще он обожает тусоваться со всякими художниками и водить с ними личное знакомство. Он считает, что настоящие художники ценят вещи, заслуживающие признания, и хают вещи, которые нужно хаять, а кроме того, развлекают публику и время от времени устраивают небольшую встряску, хая прекрасные вещи и восхваляя дерьмо. «Просто чтобы не расслаблялись», — подмигивает Кувалда.
— Кстати, — говорит Кувалда. — Я хочу посмотреть эту новую выставку.
— «Быть художником»? А, дерьмо для малышни, — отвечает Эктор. — Завтра к ним заявятся высоколобые критики. Паразитирующие на художественном образовании.
— Высоколобые?
— Ну, знаешь, противные.
— Может, я заскочу посмотреть, — говорит Кувалда, сверкая металлическими зубами.
— Я буду работать в том крыле после обеда[15].
Эктор, словно китайский болванчик, кивает, изучая кучу хлама и беспрестанно сверяясь с журнальной картинкой.
— Ага-а-а, — произносит Кувалда, поднимая две ободранные крышки от сковородок. — Думаю, эти сгодятся.
— Думаешь? — Эктор не согласен.
— Точно знаю, — отвечает Кувалда.
— Точно знаешь? — Эктор в сомнениях.
— Оно начинает обретать форму. — Кувалда стучит пальцем по лбу.
— Эй, — восклицает Эктор. — Что-то я запутался. Что за кресло ты делаешь? Потому что ничто из того, что тебе приглянулось, не имеет с этой картинкой ничего общего. Твоя клиентка не взбесится?
В переднем кармане Кувалдиного комбинезона звучит мотив из «Хорошего, плохого, злого».
Эктор провидец.
Кувалда достает «раскладушку». И, прежде чем успевает ответить, в трубке раздаются крики. Не то чтобы громкие, но по тону слышно: звонящая недовольна. Она говорит тоном белой женщины из Линкольн-парка, требующей позвать управляющего, — да так оно, собственно, и есть.
— Где мое кресло?
— Оно… э-э… в процессе, — отвечает Кувалда.
— В процессе?
— Я обдумываю несколько вариантов, которые хотела бы вам показать.
— Обдумываете?
— Хочу предложить вам нечто более оригинальное.
— Оригинальное? О господи.
Из другого ее кармана слышится «Любовь и Хейт»{11}.
Эктор говорит:
— Эй, подруга. У тебя «водопроводный» телефон звонит. Это Слай? Мне дали их пятый альбом на виниле. Всего на неделю.
Кувалда вытаскивает другой телефон, и теперь у нее в руках полная обойма.
— Оригинальное? Вы уже начали его делать, мисс Кувалда?
— Секундочку, — говорит Кувалда. — Вы пропадаете.
— Не вздумайте…
Пи-и (вызов поставлен на удержание).
— «Сантехник Уокер», — говорит Кувалда в другую трубку.
— Слава богу, я тебя поймала, Харриет. У нас проблемы с туалетом наверху.
— Я не могу, Джеки. Я занята проектом.
— Каким проектом?
— Креслом.
— Креслом?
— Это сложно, Жаклин.
— Кресло — это сложно?
— Кресло для твоей жены Бет. Она на другой линии.
— Божечки мои, она что, до сих пор бухтит из-за того, что я не купила ей это дурацкое «хигби»?
— Ноу меня есть идея крутого эксклюзива…
— Боюсь, ее подруги не оценят. Им подавай это люксовое дерьмо от Хигби. Ты же знаешь, мне нравятся твои шедевры. Я их просто обожаю. Они лучше всего. Но сейчас пошли эту поделку подальше и почини унитаз. В нем все время течет вода. Не переставая.
— Тебе просто надо поправить…
— Я уже выехала в квартиру, а завтра на неделю лечу на острова с Жизель… то есть с Бет. Просто поезжай туда. Почини туалет, и я заплачу тебе, сколько скажешь.
— Неужели ты не…
— Нет, я не водопроводчица и ничего там не трогала. А вот ты… Слушай, ну пожалуйста. Ключ под ковриком.
— Ладно. Ладно. Мне некогда.
— Чао.
Пи-и (режим удержания выключен).
— Бет!
— Да?
— Простите, что…
— Мы скоро уезжаем. Вы ведь уже начали делать кресло, да?
— Да, начала, — отвечает Кувалда. — Сейчас у меня переломный момент, когда мне кажется, что я могу сделать нечто немного более эксклюзивное, более фэншуйное для вашей квартиры.
— Эксклюзивное? Я хочу то, за что заплатила. Вы уже обналичили задаток. Мне нужно именно то кресло от Хигби, которое я вырезала из журнала. Вы что, потеряли фотографию?
— Нет, Бет, но, может, вы заскочите в мастерскую и просто взглянете на мои наброски.
— Черт с вами. Ладно.
— Отлично, мастерская…
— Скиньте адрес эсэмэской.
Отбой.
— Это кресло, — произносит Кувалда, — меня доконает.
— Почему бы тебе не сделать ей кресло, которое она просит, — предлагает Эктор, — а потом состряпаешь эксклюзив для себя?
— Мы не можем гнать дешевые подделки под Хигби.
— Почему?
— Потому что невежд надо просвещать, Эктор. Воспитывать их. Растолковывать про вкус. Про оригинальность. Пытаться.
— Но есть-то тоже хочется.
— Слушай, я нормально питаюсь.
— Ах, да. Ты получила этот грант. Семьдесят пять штук. А вдруг город когда-нибудь задумается: можешь ли ты оставить деньги себе, или их придется вернуть?
Вот как было дело с семьюдесятью пятью кусками.
Кувалда все-таки встала мебельным компаниям поперек горла, теперь авторские отчисления по ее проектам начинают падать, и она не смогла пристроить новые модели. С тех пор, как «Лаксмиз» предложили ей снизить размер отчислений. С двух до одного процента. Пи-и. А может, это было: «Да пошла ты». Пи-и.
Грант ИХФ позволит ей уйти из сантехнической фирмы. Расстаться с тенью отца, любящей, но несовременной… непонимающей тенью. Когда она родилась, папа отложил свой саксофон и мечты и с тех пор не играл.
Но с этими деньгами не все так просто, и пока ее адвокат не скажет, что они официально принадлежат ей, она не осмелится их потратить. Чтобы потом не пришлось выплачивать. Такова политика компании.
— Подделки варганю, унитазы чиню, братан. И кресло это — то же самое дерьмо, не лучше, да? — Кувалда задумывается.
— Эй, может, креслом займусь я? — предлагает Эктор. — Время у меня имеется. И опыт, сама знаешь.
— Не сомневаюсь, Эктор.
— Приду в твою мастерскую и сделаю.
— Никто и никогда в мою берлогу не войдет. Это моя Крепость одиночества[16]{12}.
— Но ты же пригласила туда эту лебзиянку?
— Лесбиянку, Эктор.
— Я так и сказал.
— Я пригласила ее в приемную.
— У тебя в мастерской есть приемная?
— Может, я воспользуюсь твоей мастерской, Эктор?
— Не получится. Дэйзи не любит черных. Она тебя с дерьмом сожрет.
— У вас что, в семье все расисты, сексисты и гомофобы?
— Нет, мы патриоты.
Вздох.
— Ты ведь готов потесниться ради меня, да?
— Так уж и быть. Можешь воспользоваться моей мастерской. — Эктор протягивает ей рекламную листовку. — Если придешь на мою выставку.
Кувалда останавливается и рассматривает листовку первой большой художественной выставки Эктора. На ее лице отражается целая гамма чувств, и мышцы, которыми частенько пренебрегали, натужно поскрипывают. Наконец в утреннем свете сверкают серебряные зубы.
— У тебя будет выставка? — Она обнимает Эктора, разворачивает его к себе и запечатлевает на его губах смачный поцелуй. — Выставка!
— Ну да, выставка, выставка, — бормочет Эктор, краснея, как племянник, чья подвыпившая тетушка позволила себе лишние телодвижения. — Всего лишь небольшая…
— Маленьких побед не бывает, — перебивает его Кувалда. — Что надо сказать?
— Ой, да ладно тебе.
— Говори!
Эктор откашливается.
— Эта моя победа. Это не маленькая победа. И мы отпразднуем эту победу, потому что не можем позволить ублюдкам победить.
— Неплохо. Молодец.
— Спасибо, — сияет Эктор. — Я возьму смокинг напрокат и все такое.
— Я горжусь тобой! — Кувалда тоже сияет. Она рада. Очень рада. — Ужасно, ужасно тобой горжусь.
Эктор краснеет.
— Можешь воспользоваться моей мастерской. — Он раздает несколько листовок окружающим сборщикам. Те одобрительно кивают. — Эй, а у нее большие буфера, у этой лебзиянки? Если да, я сделаю для тебя кресло. Может, она не против у-ля-ля? И согласится на тройничок вместе с ее подружкой. Прямо в кресле. У меня опыт имеется.
Кувалда швыряет в юного бахвала мокрую метелку из перьев. Метелка задевает его рукав, оставляя пятно. На одно мимолетное мгновенье ей кажется, что он напоминает импрессионистский портрет Гарри С. Трумэна[17]{13}.
Эктор не сообщает Кувалде, что скоро его гвардейскую часть перебросят в другое место. Куда именно, еще точно неизвестно, но перебросят. Он ничего не говорит, потому что Кувалда сияет, а она редко показывает в улыбке свои металлические зубы. Сейчас не время позволять ублюдкам побеждать. Сейчас время праздновать. И Эктор размахивает листовками.
— Бесплатное cervezas{14}!
Би еще пьет. Он до сих пор в «АртБаре». И до сих пор ждет звонка, который все изменит.
«Да» или «Нет».
Это клиническое пьянство. Би уже наперед и отпраздновал, и залил горе. В данный момент его пьянство вне контекста. Он в зале ожидания. Читает и перечитывает ту статью. Зацикленность — врожденное свойство психики Би.
Розововолосая официантка снова обходит его с фланга и ставит на стол двойной виски. Судя по запаху, это хорошая штука, а под хорошей штукой мы обычно подразумеваем дорогой скотч. Би его не заказывал, однако залпом выпивает половину. Рот наполняет привкус дуба, торфяного мха и древесного угля. И дыма. Конечно, дыма. Господи, до чего же Би любит привкус дыма.
Гори, мать, гори{15}.
Эта порция, видимо, удвоит его счет, ну и ладно. Количество выпитого превысило количество мятых долларовых купюр в его бумажнике сто лет назад. Вызовут копов, подержат его ночку в обезьяннике, а потом он вернется к своему разбитому корыту. А еще его наверняка попросят никогда больше здесь не показываться. В единственном чикагском баре, который ему по душе. Об этом он как-то не подумал. Ему тут нравится. Несмотря на гадкий соус барбекю, новые меню, новых официанток и новые телевизоры. Черт. Би озирается по сторонам. В поисках чего-нибудь, кого-нибудь, кого можно…
Мать вашу.
Раньше он всех здесь знал. Теперь уже нет, так что он будет сидеть тут и бухать, пока они не закроются, а там посмотрим. Би помнит, почему в баре так тихо: большинство завсегдатаев торчат через дорогу, в «Струне», там сегодня вечер хонки-тонка. Би неплохо относится к хонки-тонку. Так же как к суши — если это эпизодический культурный опыт, а не еда. А кроме того, он и так уже застрял где-то между одиночеством и меланхолией.
Приносят очередную порцию виски. Би поднимает взгляд на розововолосую девушку. С его губ уже готово слететь слово «вода», но тут она вдруг подмигивает (видимо, ее кто-то подговорил) и кивает в угол.
Женщина в траурно-черном наряде поднимает высокий бокал с виски и опрокидывает его одним плавным движением. Она явно не понаслышке знакома с шотландской огненной водой. Однако затем ее глаза выкатываются из орбит, она рыгает. И приходит в себя с помощью глотка пива.
Гори, мать…
Потом женщина в траурном черном наряде задирает подол юбки. И эти американские бедра отправляют его в нокаут.
Не трусь…
Прихватив с собой газету, Би осторожно слезает с шаткого табурета, берет пустой стакан из-под воды и нетвердой походкой приближается к своей благодетельнице, вихляя и опрокидывая барные табуреты, словно новичок на слаломе.
— Боб Беллио, — представляется он.
— Эмма.
— Спасибо за виски, Эмма.
— Садись. — Женщина подзывает бармена. — Давай закажем что-нибудь сладенькое и дурацкое.
Эмма стучит пальцем по захватанному экземпляру «Чикаго Шолдерс».
— Я никогда не видела такой красоты, — говорит она. И теребит маленький замочек своего кожаного ошейника. На котором до сих пор болтается маленький ярлычок. — Как у того мальчика.
Би одобрительно кивает. Сиди Би один, все равно бы одобрительно кивал. Но сейчас он поражен мерцающей белизной ее кожи. Похожей на мрамор. Или на слоновую кость. Или на алебастр. Или на мыло. Глубокий вырез обнажает малозаметную ложбинку на груди. В этом мерцающем белом треугольнике можно затеряться навсегда. Но Би не хочется быть таким, как остальные, — грубым мужланом. А кроме того, он замечает в ее взгляде кое-что. Кое-что, чего в его жизни ужасно не хватает. Страсть. Волнение, вызванное чем-то поинтереснее бейсбола. А еще этот чокер с маленьким замочком. Он не будет спрашивать. Пусть это останется тайной.
— Так что же Тимми?..
— Его работа была прекрасна. Не знаю, был ли он вундеркиндом или…
— Был?
— Он погиб. Несчастный случай на дороге[18].
Би пьян, поэтому у него появляется темная мыслишка: «Хорошо».
— А!
— Но это… — Эмма осекается, смотрит на промасленную кепку с красной буквой «Б», и Би видит, как в ее глазах вспыхивает огонек забавной и вдохновляющей мысли. — Боб, — говорит она, — можно я буду называть тебя Би?
«Все так и называют», — думает Би. Однако кивает и улыбается, будто никогда не слышал ничего более милого и оригинального. А он и впрямь не слышал, ведь она так это сказала. Может, она святая. Великолепная святая. Би барабанит пальцами по газете рядом с ее рукой.
— Меня захватил порыв, Би. Не минутный порыв, а нечто вроде внетелесного опыта, физической реакции, — говорит Эмма. — Я отдавала себе полный отчет в том, что это была физическая реакция, вроде… Как там называется эта биохимическая штука, объединяющая шоколад и любовь?
Би пожимает плечами.
Эмма тоже пожимает плечами. Не важно. Но…
— Я подсела на чувство, Би.
Розововолосая официантка ставит на стол две пинаколады, наклоняется к Би, касается его руки и хмурится, потому что он не смотрит в ее сторону. Она окидывает пронырливую бабенку враждебным взглядом.
— За тебя, — говорит Би.
Эмма улыбается, и они чокаются бокалами.
— Спасибо, что оплатила счет, — говорит Би. — Кажется, я сегодня на мели.
Эмма отмахивается.
Би хочет проверить свой телефон, но не желает, чтобы она, эта великолепная святая, решила — он вытащил телефон, чтобы посмотреть на часы, потому что ему стало скучно.
— Так почему ты угостила скотчем именно меня? — спрашивает он. — Я вижу тут ребят и помоложе, и покруче. Более обходительных и платежеспособных.
— Да, да, и каждый из них ко мне подкатывал, — отвечает Эмма.
Разве?
— Ты же в баре. — Би улыбается, аж щеки ноют.
— Вот именно. А если бы мне хотелось посмеяться над клоунами, я бы отправилась в цирк. Ненавижу клоунов.
Би смеется, пинаколада вытекает у него из носа и капает на газету. На первую статью о Табби и Тимми.
На старт…
— Я не знала, что застенчивость — такое бремя, — говорит Эмма. — Ужасное бремя.
Би кивает, отфыркиваясь кокосовым молоком, ананасным соком и ромом.
— Тебя тоже гнетет такое бремя, Би.
Он комкает влажную салфетку. Смотрит на бокал. И видит, что тот опустел. Спрятаться уже не за чем. Эмма не отводит взгляд. Би чувствует себя голым, незащищенным.
— Так вот, этот мальчик, этот паренек, Тимми — вообще-то он никогда мне не нравился. Ну, мапь-читки есть мальчишки, — говорит Эмма. Она достает из своей сумочки, лежащей на стуле под столом, бутылку с водой. — Ты им потакаешь. Но это такие продувные бестии.
— Конечно, они же дети.
Би испытывает облегчение оттого, что она сменила тему.
— Тимми был заносчивый, не слишком умный, болтливый и ОЧЕНЬ ШУМНЫЙ.
Эмма великолепно имитирует громкий хрипловатый голос Тимми. Она отвинчивает крышку. Протягивает бутылку Беллио.
— Правда, иногда выказывал редкую проницательность. Впрочем, бессистемно.
Би делает глоток, но сразу выплевывает воду в свой вечно пустой стакан.
— Теплая, как дерьмо? — спрашивает Эмма.
— Все равно спасибо.
Он возвращает бутылку собеседнице. Та смотрит на нее строгим учительским взглядом, приберегаемым обычно для малолетних злодеев и обманщиков.
— Я подожду Пинки Ли.
Би поправляет на голове промасленную кепку. Жаль, он не принял душ перед тем, как выйти из дома. И не вычистил грязь из-под ногтей.
— И вот он является на эту выставку в МСИ, — продолжает Эмма, — видит все эти вещи, которые у них выставляются, и создает эту работу, а я смотрю на нее и вижу то, чего никогда раньше не видела. Это примерно то же, что впервые услышать Хендрикса, или «Пинк Флойд», или Тома Макрэя, или «Флэймин Липе». Это было уникальное художественное переживание, и оно вызвало во мне, — Эмма берет Би за руку, — стремление взорваться, сходить в церковь, помолиться Богу, поклониться языческим богам, пробежать по улице голой — и все эти противоречивые желания наполнили мое сердце и утробу одновременно.
Эмма опрокидывает бутылку, чтобы отпить воды. Ее губы касаются горлышка. Чувственно. Соблазнительно. Она делает медленные, размеренные глотки.
Би понимает, что все это не напоказ. Эмма понятия не имеет, как это возбуждает. В мыслях она сейчас далеко.
— И что же ты сделала?
— Пошла в женский туалет и… — Женщина оглядывается, подается к нему. Хихикает. — И удовлетворила себя. — Она снова хихикает. — Я никогда так не делаю.
Би чокается с ее бутылкой. На платье Эммы летят капли и исчезают в белой глубине декольте.
Розововолосая официантка приносит выпивку и воду. Со льдом.
Эмма снова завинчивает крышку, и бутылка исчезает в сумке под столом.
— И тогда, — говорит она, — мне захотелось увидеть в вещах потенциал. Захотелось немного дольше сидеть над планами уроков. Наладить контакт с каждым учеником, чтобы он добился большего. Мне стало стыдно, что я не использовала весь свой потенциал. Я никогда не поощряла Тимми. Только критиковала его. И предупреждала катастрофы. Я могла бы оказать на это произведение положительное влияние. Но вместо того… — Она откашливается.
Внимание…
Начинает загибать пальцы.
— Я хочу стать лучше как человек.
Раз.
— Как сестра.
Два.
— Как любовница.
Три.
— Как учительница.
— Благородная профессия, — замечает Би. — Одна из древнейших.
Эмма смеется.
— Я очень ее ценю, — говорит Би.
— Наверное, как и другую древнейшую. — Эмма подмигивает. Но не слишком красиво. Точно у нее нервный тик. (Би замечает, что сегодня вечером ему все подмигивают. Сам он никогда не умел подмигивать и обычно чувствует себя неловко, когда ему подмигивают другие.) — А еще я хочу творить, — заканчивает она, загибая последний палец. — Своими руками.
И глубоко вздыхает. Би ожидает, что это будет глубокий мелодраматический вздох, но Эмма вздыхает равнодушно, невозмутимо, сдержанно.
«Йога», — думает он.
Женщина ставит бокал на стол. Проводит пальцами по могучей руке Би.
Он отодвигает испорченную газету в сторону, чтобы освободить место для Эмминой руки.
Та берет его кисть и переворачивает ее. Ладонь у него большая, широкая, пальцы похожи на завязанные узлами канаты. Эмма проводит по его ладони накладным ногтем. Словно пластиковой вилкой по заскорузлой дубовой коре.
— Как у гориллы.
— Как у кузнеца.
— Это третья древнейшая профессия.
— Хе.
— Би, — говорит Эмма, содрогаясь. — Позволь спросить тебя…
В этот момент у Би вибрирует телефон.
— Кто-нибудь когда-нибудь делал слепок с твоего члена?
Марш!
Из туалета Джеки и Бет Кувалда звонит своему адвокату.
— Я все еще работаю над этим, Дюшан{16}, — отвечает он.
Кувалда терпеть не может, когда адвокат называет ее Дюшаном.
— Я жду звонка сегодня. А пока не бросай свою основную работу.
Она отключается.
Эта коммерческая операция заставляет Кувалду чувствовать себя мошенницей. Но это еще полбеды. Новый комбинезон вибрирует и поет, и телефон превращает ванную, выложенную плиткой «Чердомус Пьетра Д’Ассизи», в спагетти-вестерн. А его героиня сидит на толчке в доме лесбийской пары после похода на помойку. Она терпела весь день. После обхода туалетов в МСИ ее загнала в тупик какая-то маньячка в странном платье и явно под кайфом, которая бросала на Кувалду зазывные взгляды. Кувалду это позабавило, но отнюдь не соблазнило: сексуальные эксперименты в ее пятилетний план не входили. Она отвечает на звонок.
— Как дела? — интересуется адвокат.
— Быстро ты. Ну что, можно оставить деньги себе?
— Что? А! Нет, я еще не получил ответа. Ты ведь их не потратила, да?
— Ты зачем звонишь? — Кувалда слышит, как адвокат шуршит бумагами. Затем раздается оглушительный хохот.
— Представляешь, город потерял скульптуру. Она не стояла на учете; Ну, знаешь, их возят по разным районам и выставляют по очереди. Так вот, настала очередь этой вещи, ее хотели достать из хранилища и не нашли! Скорее всего, сейчас она на свалке за Авророй{17}.
— И в чем главный прикол?
— Угадай, кто автор?
Кувалда догадывается, о ком речь, услышав, как усмехается адвокат, произнося слово «автор». Его обычная небрежная усмешка за двести пятьдесят долларов в час далеко не столь язвительна.
— Нет!
— Да, черт побери, — говорит он. — Роберт Беллио. Роберт Б. Беллио.
Боб Беллио.
Би.
Кувалда смеется вместе с адвокатом, надеясь, что ему не позвонят в тот самый момент, когда он отвлекся. Из-за этого звонка Кувалда потеряла сон. Этот звонок изменит все.
Вот почему звонок так важен.
Люди из Иллинойсского художественного фонда выписали чек на сумму семьдесят пять тысяч долларов на заявку Кувалды «Выставка полароид-ных снимков туалетов и свалок». Это, разумеется, была ошибка, и не только потому, что чек должен был быть всего на семь тысяч, если бы они вообще собирались выдать Кувалде грант. Однако в дальнейшем выяснилось, что это не столько ошибка, сколько неудавшийся розыгрыш сотрудников фонда. Они приняли Кувалдину заявку по направлению «Любительское творчество» (которое с тех пор уже успели ликвидировать) и повесили на стену, чтобы все поржали. Потом кто-то напечатал письмо, в котором говорилось, как им понравилась ее идея и как они будут рады объявить о присуждении гранта. А затем кто-то пошел еще дальше и зарегистрировал чек в компьютере. Чисто для смеха. Где-то в телефоне есть групповой снимок сотрудников и координаторов на фоне Кувалдиной заявки. Слева направо: Джим, Эрик, Майкл, Кэрин, Дана, высокая Дана и стажер Джордж. Проблема возникла, когда стажера Джорджа уволили за непристойное поведение и взяли вместо него девушку с розовыми волосами, настоящую, целеустремленную стажерку, которая гордилась своей инициативностью. Увидев, что Кувалде выдали грант, розововолосая стажерка, чтобы не дергать людей по пустякам и продемонстрировать свою самостоятельность, отправила и письмо, и чек Харриет Уокер по прозвищу Кувалда.
На попытки отозвать ошибочно выданный Кувалде грант ее адвокат выслал в ИХФ несколько рекламаций и черновик письма, адресованного мэру и крупному пиар-агентству. «Художественный фонд требует, чтобы чернокожая художница вернула грант».
Стажерку уволили, а Кувалда попросила адвоката договориться о сделке: она оставляет деньги себе, но завершает проект и передает его городу. Она на все готова. А это пусть будет аванс. Загнанный в тупик город заметил, что бюджет и администрация совершать такие сделки не уполномочены.
Но поскольку адвокат Кувалды был кузеном мэра, там согласились во всем разобраться. Это называется блатом. В Чикаго блат рулит.
Кувалда жаждет творить. Даже если это означает возвращение в повседневное меню лапши рамен. Она нелегальная художница. Чужачка без связей, сама по себе. У нее прошло несколько выставок. Они были хорошо приняты, но их всегда заслоняли какие-то громкие события. Землетрясение, взятие заложников. Цунами. Рождение ребенка с двумя сердцами. Проходящий по соседству концерт самого популярного юмориста на планете. Столкновение огромного авиалайнера с небоскребом. Ее не замечали.
Если Кувалда получит сигнал, что деньги ее, то угостит выпивкой всех посетителей «АртБара». Потому что это, уроды долбаные, и есть Карма.
Кувалда потирает обрубок указательного пальца размером с мизинец ноги (она лишилась его в результате несчастного случая с дисковой пилой, когда мастерила декорации для детского шоу «Поймай звезду!»). Полностью замыть кровь на съемочной площадке так и не удалось; дети считали, что это круто, и после каждого шоу показывали это место своим родителям. Здесь пролилась настоящая кровь! Прямо вот тут!
Беллио, она слыхала, теперь работает в светлой, солнечной мастерской на чердаке в Вест-Лупе. У него там даже обитый войлоком грузовой лифт имеется. А его работы находятся в трех выставочных залах страны. Он числится среди основных подрядчиков Гюнтера Адамчика. У Би все схвачено.
Он избранный.
Он благоденствует.
Купается в грантах.
Его заявки одобряют.
На закате, в тот волшебный час, когда в городе загораются огни, он потягивает вино в саду на крыше.
Кувалда поднимает крышку бачка. Распутывает цепочку, прикрепленную к клапану. Укорачивает ее на пару звеньев, чтобы та не цеплялась за спускной рычаг. Клапан закрывается, и бачок начинает заполняться водой.
Бачок дешевого унитаза, принадлежащего лесбиянкам.
В дорогой ванной комнате.
Заваленной плохими журналами.
В дорогой трехкомнатной квартире. Заставленной поддельной мебелью. В дорогом районе.
Населенном счастливыми, сияющими людьми. В дорогом городе.
Ниже приводится девиз художника из заявки Харриет Уокер по прозвищу Кувалда на получение гранта в размере семи тысяч долларов по направлению «Любительское искусство»: «Гребаное искусство».
Гребаный Боб Беллио.
Гребаный Ричард Хигби.
Кувалда берет журнал «Домашний декор». На обложке надпись: «С юбилеем! Тридцать лет живописи с Россом Робардсом». И его круглая, морщинистая, покрытая лунными кратерами доброжелательная физиономия. Кувалда топчет лицо счастливого, сияющего мужчины с металлическими ногами.
А самый гребаный из всех — ты, Железный Дровосек.
Курсор наведен на синюю прямоугольную кнопку «Отправить».
Пальцы Дакворта парят, летают по всей комнате, по постели. Сейчас полдень. Дакворт одновременно и пьян, и страдает от похмелья.
«Опиши это», — приказывает себе Дакворт. «Это неописуемо», — возражает он сам себе. «Описывай!»
«Духовно? Творчески?»
«Я не могу. Сейчас это не поддается описанию».
Ясность, которую он ощущал в музее, растаяла как сон, оставив лишь обрывки и проблески откровения. Одной рукой Дакворт натягивает одеяло до подбородка. Другой обхватывает мошонку. На заднем плане слышится приглушенное бормотание марафона Росса Робардса. Появляется примитивная текстовая графика, наложенная с помощью винтажных видеоэффектов: «Вы сможете!»
На кону работа Дакворта, нет, вся его карьера. Ее спасет убойная история.
А вдруг нет — что тогда?
О господи, блог?
Он попытался написать несколько блистательных колонок и больших статей о Табби и Тимми, без фамилий, но из-за дедлайна состряпал только шаблонную позитивную заметку без фотографий (Уэйлон пропал без вести). Заметку, оставшуюся в компьютере и не отправленную редактору. Заметку, которую, ясное дело, никто читать не будет. Нужна убойная история. Над которой Дакворт — заверил в этом редактора — сейчас и работает. В глубине души ему не хочется, чтобы эта статья, если он все же возьмет себя в руки и накропает ее, появилась на страницах в «Шолдерс». Дакворт желает, чтобы она была опубликована там, где ее заметят, где она произведет впечатление. Но убойная история никак ему не дается и пока что ограничивается несколькими фальстартами, ныне скомканными и валяющимися на дне синей корзины для бумаг. Каждый такой выкидыш, с яростью выдранный из утробы пишущей машинки, только усугубляет страх и отвращение к себе, терзающие его уже неделю. Дакворту уже видится неизбежный вызов в стеклянный кабинет редактора «Шолдерс» и нагоняй в «аквариуме».
«Чего вы от меня хотите? Указания размеров? Цвета? Вы хотите, чтобы я использовал названия цветов? Синий, индиго, лазурный — какая разница?»
«Вы же критик. Это ваша работа».
Нельзя, чтобы его завещанием стала позитивная заметка.
Критик смотрит в окно. По небу плывут кучевые облака. И вдруг Дакворт превращается в семилетнего мальчика в кабинете директора школы.
«У вашего сына проблема».
«Да?»
Рядом с ним его родители. Директор постукивает пальцем по столу. Папа Дакворта — американец. Мать полька. Они познакомились в Германии: отец открыл дверь газовой камеры и сказал тощей голой даме: «Я капрал Дакворт, армия Соединенных Штатов, вы свободны». Десять месяцев спустя они поженились.
«Видите ли, на переменах он не играет с другими детьми на улице».
«У него какие-то трудности?»
«Нет».
«Не уверен, что мне по душе ваша уклончивость, мистер».
«Он не выходит на улицу, — объясняет директор, — потому что боится облаков».
«Что?»
«Мальчик боится облаков».
Мама начинает всхлипывать. Хватает руки своего мужа и освободителя.
«О господи».
«Мы справимся, Барб».
Директор мрачно кивает:
«Думаю, мы все понимаем, что это значит».
Мама кивает. Мама, видевшая, какие неописуемые вещи творили с ее подругами, племянницами и сестрами с помощью бензина, битого стекла, автомобильных аккумуляторов, скальпелей и без анестезии, плачет и говорит:
«Он хочет стать художником».
Директор протягивает ей бумажный платочек. Отец медленно качает головой.
«Высадка в Нормандии. Освенцим. Рок-н-ролл. А теперь еще и это».
Дакворту уже девять. Он занял первое место на художественном конкурсе в начальной школе. Слегка шепелявящая Тренда Пратер спрашивает, можно ли потрогать его синюю наградную розетку. Ее дружок Джоди выбивает из него все дерьмо. Так он впервые пробует славу на вкус.
Дакворту двенадцать, и на него пялится группа студентов-медиков. Врач с рентгеновским снимком его головы в руках бледен как полотно. «У тебя отсутствует двадцать процентов мозга». Дальнейшее обследование показывает, что поселившаяся там огромная губка доброкачественная. Мама говорит, что именно поэтому он боится облаков и хочет стать художником мирового уровня. Именно для этого капрал Дакворт открыл дверь газовой камеры, чтобы она могла привести в мир Художника Джаспера.
В тринадцать лет Дакворту вставляют шунт в шею, чтобы снизить давление в мозгу. Он увлекается абстрактным искусством.
В пятнадцать Дакворт занимает третье место на художественной выставке окружной ярмарки.
Ему уже восемнадцать. Художественная ярмарка штата. Дакворт занимает четвертое место и получает всего лишь почетный отзыв, а не медаль, ведь здесь как на Олимпиаде. Юноша притворяется, что ему все равно, и набивает на предплечье татуировку с черным флагом[19]. У него начинается панк-рок-этап.
Через полгода обладателя второго приза дисквалифицируют. Вот сколько времени потребовалось, чтобы распознать подделку под Кандинского. Дакворт поднимается на третье место и получает по почте наградную розетку, но узнает об этом только кот Чехов — его единственный зритель.
Школа Чикагского института искусств{18} набирает новый курс. Джаспера Дакворта среди первокурсников нет. Он становится завсегдатаем рок-клубов «Адская дыра», «Аббатство» и «Метро». Никто не желает создавать вместе с ним группу. Его называют позером. Дакворт начинает пописывать критические статейки о местных панк-группах для фанатского журнала.
Ему девятнадцать лет, и он хоронит маму. Рядом с отцом. Он разрабатывает сценарий похорон, в котором, настаивает похоронный агент, нет никакой необходимости. Дакворт бросает фанатский журнал и целый год носит одни водолазки.
Колледж. Дакворт изучает старых мастеров; он кое-что знает об Искусстве. Летом на студенческий кредит (который он не отдаст) юноша уезжает учиться в Лондон, где обзаводится легким британским акцентом, оставшимся у него навсегда. Пишет два метких, но так и не опубликованных эссе.
Дакворту двадцать пять, и он создает пьесу о своих родителях. Об их знакомстве в контексте большого мира. Со специфическими нюансами и подробностями, тягостными диалогами и душераздирающими моментами ошеломляющей гениальности. Дакворт продает коллекцию виниловых панк-пластинок, чтобы покрыть почтовые расходы и плату за участие в конкурсах. Кроме «Ущербного» группы «Блэк Флэг»{19}. Он представляет «Пьесу» на Конкурс драматургов имени Джули Харрис. Отзывы читателей приходят за день до того, как он хоронит своего кота.
Дакворт посылает «Пьесу» на местный конкурс произведений начинающих драматургов. Где, предположительно, не такая жесткая конкуренция.
И выходит в четвертьфинал.
В четвертьфинал выходят все известные ему участники конкурса.
Позднее в резюме он пишет, что прошел в полуфинал.
Еще позднее — что попал в десятку лауреатов.
Вооружившись этим успехом, Дакворт берет на мушку несколько маленьких второстепенных чикагских театриков.
Он составляет короткое энергичное письменное предложение с кратким содержанием «Пьесы».
Все театры выражают желание прочесть его «Пьесу».
Все театры дружно отвергают ее.
Проходит время.
Дакворту тридцать пять, он стал старше, мудрее. Растерял почти всю шевелюру. Сохранив костяк «Пьесы», он переписывает ее заново. После чего убирает в стол и хранит рядом с черно-белой фотографией родителей, резвящихся в снегу.
Дакворту тридцать девять, он младший редактор в «Чикаго Шолдерс». Пишет рецензии на телерекламы. Препарирует тридцатисекундные рекламные ролики пива с остроумием и цинизмом своих любимых арт-критиков. Его немногочисленные читатели — те, кто просматривает кинорецензии критика в черной водолазке, запечатленного на безумно претенциозном фото. За исключением того единственного суперкубкового воскресенья в прошлом году, когда старший редактор был госпитализирован с пищевым отравлением. В те выходные Джаспер П. Дакворт был богом. Два письма, полученные от поклонников, поддерживают его целый год.
Дакворту сорок. Он меняет заглавие «Пьесы».
В сорок два он отсылает «Пьесу» трем крупным региональным театральным труппам. Согласно статье в журнале «Американский театр», это именно то, что они ищут. Две ему так и не ответят.
Третья отвечает, когда ему исполняется сорок девять: он получает написанную от руки записку с отказом: «Ваша история шаблонна, однако литературный стиль демонстрирует некоторый потенциал».
Проходит время.
Те, кто не способен: уничтожьте.
Те, кто не способен: спрячьте.
Те, кто не способен: убейте.
Те, кто не способен: забейте.
День уже клонится к вечеру, и Дакворт за рулем арендованного внедорожника, уже одетый и трезвый, пытается разобраться в схеме бензоколонки. На обеих правых шинах, там, где машина чиркнула о бордюр, остались царапины. Дакворт, пользующийся преимуществами первоклассного чикагского общественного транспорта, уже лет сто как не садился за руль. К тому же как-то неловко, что приходится самому водить машину (такая привилегия, как служебное авто с шофером, доставалась ему в «Шолдерс» только по второму контракту). Но теперь, очутившись на водительском месте, он чувствует себя главным. Глаза на дороге, руки на руле. Все путем.
Давайте вернемся немного назад и узнаем, что же в конце концов вытащило Дакворта из постели и усадило за руль.
Страдая изжогой после «Пиммс кап», употребленного на второй завтрак, Дакворт перекатывается на дистанционный пульт, запутавшийся в простынях, и увеличивает звук телевизора. Росс Робардс с кисточкой из человеческих волос замер на середине мазка. Экранный художник смотрит прямо в камеру: «Вы сможете!»
Эх, Росс.
На столе курсор по-прежнему зависает над кнопкой «Отправить». Палец Дакворта зависает над кнопкой «Ввод». Ему не верится, что во вложении, прикрепленном к этому электронному письму, стоит его имя. В позитивной заметке, которую он собирается отослать, нет ничего позитивного. Это отнюдь не убойная статья.
Впрочем, она может помочь ему выиграть время. Этого времени хватит, чтобы найти Тимми. Чтобы схватиться за соломинку.
Отправить.
Ведь те, кто не может творить, пропагандируют.
Теперь же Дакворт сидит во внедорожнике, и позитивная пропаганда Росса Робардса не может избавить его от изжоги и помочь страдающему желудку. Желудку, после завтрака отреагировавшему на «Ренни» неутихающей кислой отрыжкой. Она не может избавить от постоянного повышения арендной платы и коммунальных счетов при стремительно тающих банковских сбережениях. Не может избавить от мысленного рецензирования каждого пятнадцати- и тридцатисекундного ролика в семиминутных рекламных блоках, транслируемых каждой радиостанцией, запрограммированной в этом проклятом внедорожнике.
Дакворт делает мысленную пометку купить у букиниста книгу Робардса «Какого цвета ваша художественная чакра?».
Дакворт сворачивает на Лейк-Кук-роуд и въезжает в безликий жилой квартал. Тимми живет где-то здесь, и радом с ним болтается веревочный трап, ведущий от небытия к славе. Критику нужно нечто большее, чем просто убойная история. Он чиркает по бордюру, и с заднего сиденья доносится стук пластиковой коробки с художественными принадлежностями. Наконец Дакворт замедляет ход, начинает рассматривать номера домов, и тут…
ХРЯСЬ!
Удар — и на лобовом стекле вырастает лучистая звезда. Дакворт верещит, сворачивает в сторону, выскакивает на тротуар и с корнем вырывает почтовый ящик в стиле ретро и цветущий куст гардении.
— О боже, боже, б…
В лицо Дакворту врезается сработавшая подушка безопасности. Носовые упоры очков впиваются в кожу. Щеки, лоб и нос пылают. Сердце бешено колотится, воскрешая похмелье. Однако он цел и, хотя не был пристегнут, все же не вылетел головой в лобовое стекло. Дакворт проводит торопливую инвентаризацию и убеждается, что все в порядке. Руки-ноги целы и невредимы. Лишь слегка оглушенный, Дакворт вылезает из внедорожника, чтобы осмотреть повреждения автомобиля и узнать, что же врезалось в лобовое стекло.
Чпок.
От борта внедорожника отскакивает мячик для гольфа.
Стоящий на другой стороне улицы Тимми в хоккейной экипировке с индейским орнаментом и роликовых коньках роняет еще один мячик для гольфа и, когда тот снова подпрыгивает, бьет по нему клюшкой.
Чпок.
Мячик отскакивает от внедорожника и катится по улице.
— Тимми! Стой там!
Дакворт залезает обратно во внедорожник. Взрывая колесами землю, сдает назад, отъезжает от куста и почтового ящика и останавливается поперек проезжей части.
Чпок.
Дакворт вываливается из внедорожника и, пошатываясь, делает шаг в сторону Тимми. Имитируя дурацкую походку из фильмов ужасов.
— Тимми! Мне нужно с тобой поговорить. Пожалуйста, не запендюривай мяч.
Тимми кричит:
— Аллах акбар! — и, оттолкнувшись правой ногой, укатывается прочь.
Дакворт бросается в погоню. Снова. Хотя погоня не такая уж долгая — он пробегает всего семь домов. Именно там Тимми сворачивает с подъездной дорожки в боковой дворик. Он загнан в угол и поднимает клюшку.
Дакворт вскидывает безоружные руки. По его лицу стекает пот, смешанный с кровью. Критик переводит дыхание. Тимми здесь. Живой и здоровый[20].
Все остальное не имеет значения. Он вдыхает поглубже, пытаясь восстановить дыхание, и тянется к Тимми.
— Пожалуйста, Тимми! — Дакворт делает шаг вперед. — Ради любви к искусству, прошу тебя…
— Дайте денег, — шепчет Тимми.
— Что?
— Наличными, — говорит Тимми, — или я позвоню в полицию и сообщу, что вы хватали меня за писю.
Дакворт протягивает ему двадцатку — деньги, отложенные на обед.
— Пожалуйста…
— Я не буду вам дрочить, — предупреждает Тимми.
— Не говори так…
— Педераст! Педераст! Помогите! Педераст!
Боже милосердный!
Сзади над Даквортом нависает огромная средневековая тень.
— Папа! Этот гомосек дал мне двадцатку, чтобы я ему подрочил!
Это добром не кончится.
Дакворт оборачивается. Перед ним настоящий великан. Лысый. С бородкой. С вытатуированными черепами. В бермудах и гавайской рубашке.
— Подрочил, прикинь!
Мозг у Дакворта вскипает. Он с трудом выдавливает из себя одно-единственное слово:
— Алоха!
— Заткнись, Тимми, — говорит великан.
— Хорошо, папа.
— И верни этому мужчине деньги.
— Э-э, пусть оставит себе, — лепечет Дакворт, осознавая, что все кончится хорошо.
— Очень мило с вашей стороны. — Великан протягивает руку. — Я Большой Тим. Отец Тимми. Не желаете выпить?
Дакворт рассказывает отцу Тимми о выставке «Быть художником™». О Тимми и Табби. О статье, которую он собирается посвятить Тимми. Про позитивную заметку критик не упоминает. Заметка, не имеющая никакого значения, уже написана. И скоро будет опубликована.
— А как насчет этой Табби? — осведомляется Большой Тим. — Она крутая?
Дакворт делает паузу. Заканчивает вытирать поцарапанное лицо влажной салфеткой.
— Скажем так, у меня большие виды на Тимми. Его работа как-то связана с работой Тимми. — Он кашляет. — То есть Табби.
— Я вытер козявку о птичий мобиль Табби, — сообщает Тимми. — Она была с кровью.
— У меня в машине есть принадлежности для рисования, и я хотел бы посмотреть, на что Тимми способен, — говорит Дакворт. — Если у вас найдется сегодня время.
— Конечно, — говорит великан. — Эй, Дакман, что пить будешь?
— Воды, пожалуйста, — говорит Дакворт, желая проявить дружелюбие, но без обязательств.
Они проходят через дом Большого Тима О’Доннелла (в нем пахнет тостами с сыром и сигарами). Великан наливает себе на три пальца охлажденной водки и, явно желая проявить гостеприимство, но без формальностей, наливает гостю розового лимонаду, за что страдающий от похмелья Дакворт весьма ему признателен[21]. Он делает глоток. Вздыхает. На втором глотке он замечает с гордостью вывешенные на холодильнике дурацкие детские рисунки. Красочные, но совершенно бездарные.
— Это Тимми рисовал?
— Угу.
— Впечатляет, — говорит Дакворт, не успев прикусить язык. — Сколько ему было? Три, четыре?
— Э-э, он нарисовал это сегодня утром, Дак-ман, — отвечает Большой Тим. — Тимми немного аутичный, так вроде говорят, да?
О господи.
Подъезжает Тимми на воображаемых коньках. Наклонившись, мультяшным движением стряхивает с головы пластиковый шлем викинга.
— Эй, педик, надеюсь, у тебя есть страховка, — говорит он. — Потому что твой внедорожник сейчас катится по улице.
Дакворт снова пускается бежать по улице вдогонку за прокатным внедорожником. У него теснит в груди, крутит живот, и его рвет кисло-сладкой массой с привкусом розового лимонада и двух французских пышек.
Тимми, бегущий позади, прыгает в блевотину с криком «Акира жив!». Он проносится мимо Дакворта и хватается за задний бампер катящегося внедорожника.
— Пошевеливайся, кляча!
Дакворт проносится мимо заднего бампера, открывает водительскую дверцу, удивленный тем, что у него не подкосились ноги и он не споткнулся на потрескавшемся асфальте. Он открывает дверцу и поворачивает руль влево, чтобы обогнуть припаркованную машину. Вишневый «кадиллак» 1967 года выпуска. Он опускает взгляд и видит на пассажирском сиденье неподписанный бланк страховки на этот внедорожник.
Блин.
Внедорожник ведет влево, Дакворт вскакивает на водительское сиденье и жмет на тормоза. Автомобиль резко останавливается. Коробка с художественными принадлежностями слетает с заднего сиденья, и принадлежности разлетаются. Дакворт слышит, как под сиденьем с хлюпким «буль-буль» вытекает из бутылки тушь. Сквозь паутину трещин, оставленную на лобовом стекле мячиком Тимми, виднеется местный житель, который улыбается и машет рукой.
— Козявки с кровью!
Дакворт берет себя в руки. Заводит внедорожник. На приборной панели загорается прямоугольный экран, и до Дакворта впервые доходит, что это навигатор. Он сдает назад. Машет соседу, жмет на газ, косится на панель, видит, что навигатор сменила трансляция с камеры заднего вида, и наблюдает, как…
Бам! Бам!
Оглушенный Тимми исчезает под задними колесами внедорожника.
Дакворт паникует, переключает рычаг управления и проезжает вперед.
Бам! Бам!
О, Тимми!
Дакворт видит, как потрясенный местный житель изумленно разевает рот.
Дакворт видит, как к ним, разинув рот, мчится потрясенный Большой Тим.
Разинув рот, потрясенный Дакворт выходит из машины.
Потрясенный Тимми лежит с разинутым ртом, и на лбу у него вырастает гусиное яйцо. Пластиковый шлем треснул и теперь бесполезен. Сломанный нос, улыбка профессионального хоккеиста и две ноги с торчащими из них зазубренными обломками розовых костей. Глаза у Тимми побелели. Он произносит:
— Fyllisk fjörvi
feigra manna,
ryör ragna sjöt
rauöum dreyra.
Svört veröa sólskin
um sumur eptir,
veör öll válynd.
Vituö ér enn — eöa hvat?{20}
Но во всей этой. суматохе и шуме слова Тимми уносит пригородный ветерок.
Словно в каком-то сонном мороке Джаспер П. Дакворт переходит от бланка к бланку, от протокола к протоколу, без конца повторяя одно и то же: адрес, место работы и т. д.
Офицер полиции Арчи Рино, составляющий рапорт, встает на сторону Дакворта. Тимми был маленьким дерьмом, дебилом, умственно отсталым, панком и, судя по горке обгоревших трупов животных, найденных этим летом в поле за его домом, психопатом-поджигателем. Ничего этого в официальном рапорте нет, но офицер, который уже подумывает об уходе из полиции, в знак поддержки вручает Дакворту свою визитку. Сразу после того, как выдвинул против Дакворта обвинение в ряде нарушений, которые, без сомнения, окажутся в его досье.
— Надеюсь, у вас хороший адвокат, — говорит офицер Рино, уезжая домой, к семье.
Дакворт, пребывающий в шоке, молчит, а Большой Тим восхищается больницей. Он никогда в них не бывал. Даже родился он в питьевой лохани для скота, переделанной в бассейн, тяжело плюхнувшись в воду сразу при появлении на свет. Вышедший из дальнего кабинета врач объявляет Дакворту и Большому Тиму, что Тимми мертв, не желают ли они, чтобы провели вскрытие?
Тимми мертв.
Док сразу выкладывает правду. У него билеты на «Чикаго Кабс», а это единственная возможность увидеться с любовницами. Врач взглядом советуется с Даквортом, но Дакворт, который не является членом семьи, колеблется.
— Да, я бы хотел, чтобы провели вскрытие. — Отец Тимми опускает голову, с носа скатывается слеза. Он всхлипывает и поворачивается к Дакворту: — Ты убил моего сыночка.
Дакворт сидит понурившись.
— Ты убил моего сыночка.
Дакворт опускает голову еще ниже.
Большой Тим вытаскивает откуда-то из воздуха сигару и спрашивает:
— Каково это было?
На заре, просачиваясь в трещины между снами и томлениями, к Дакворту приходят странные слова. Возможно, это последние слова Тимми. Возможно, они дают ключ к тому, о чем все мы знаем в нашем коллективном бессознательном. Что бы это ни было, Дакворт их записывает:
vindold, vargold
adr verold steypiz
Mun engi madr
odrom pyrma
И, после нескольких попыток онлайн-перевода на английский, в том числе с клингонского, у него получается:
Век ветра. Волчий век.
Пока не рухнет мир,
ни один человек не пощадит другого.
Дакворт долго смотрит на написанные им фразы. Утреннее солнце тускнеет, окутанное облаком водяного пара. Он выключает компьютер. Сжигает бумажку и развеивает пепел во дворе своего многоквартирного дома, прежде чем кучевые облака превратятся в кучево-дождевые.
— Мы никогда больше не увидим художественного гения, равного Тимми, — произносит Дакворт.
Он, Джаспер П. Дакворт, еще минуту назад хранивший гробовое молчание, сидит на лестнице в вестибюле Музея современного искусства. На нем темный тренчкот, и хотя о его фалды кто-нибудь может споткнуться, они живописно раскинуты на ступенях, словно плащ павшего супергероя. Вам он этого не скажет, но Дакворт прекрасно знает, какую меланхолическую картину бесконечной печали он собой являет. (Жаль, что Уэйлона здесь нет, чтобы запечатлеть этот момент на черно-белой пленке.)
Но Музей современного искусства — это музей современного искусства, с ним состязаться Дакворт не может.
Уэйлон, где ты? А твой фотоаппарат и твоя пленка с шедевром Тимми? Где тот снимок?
Хотел бы он иметь эту фотографию при себе, когда офицер Рино и его коллеги в конце концов заберут его в участок за непредумышленное убийство в результате ДТП.
Охранник с рацией, получающий минимальный оклад, из соображений безопасности ногой отодвигает фалды тренчкота в сторонку. Его кроссовки стоят дороже, чем даквортовский тренчкот.
Мимо проходит молодая женщина с розовыми волосами, кольцом в носу и в обтягивающей черной футболке с надписью, сделанной стразами: «Туалетное искусство». В руках она держит книгу о Дюшане.
Дакворт говорит:
— Мисс, вы знали, что Дюшан в одиночку разорвал связь между искусством и качеством?{22}
На что та с неприязненной сухостью в голосе отвечает:
— Как реклама пива? — Девица фыркает и идет дальше.
Ее место сразу же занимает орава харкающих школьников и та самая учительница Тимми. Застенчивая.
— Держитесь, Этель? — спрашивает Дакворт.
Женщина его не слышит, поэтому он повторяет вопрос уже громче, но тем же театральным тоном глумливого смирения.
Учительница останавливается и оборачивается.
— Идите, ребята, — произносит она. — Я вас догоню. Выставка там. Меня зовут Эмма, мистер Дакворт.
Он кивает:
— Прошу прощения, что забыл ваше имя. — (Но, возможно, дело еще и в том, что сегодня она одета немного по-другому. Ее непритязательное, похожее на мешок из-под картошки платье намекает на пышные бедра. А эти локти как выпирают!) — Это весьма невежливо с моей стороны. Я размышлял о Тимми и его художественном произведении. Оно блистательно и гениально. У меня была глупая фантазия, что я представлю его миру и прославлюсь вместе с ним. Поверьте, дорогая Эмма. Мы никогда больше не увидим равного ему. В этом поколении уж точно. Поверьте мне. Я когда-то был драматургом. А теперь у нас даже нет фотографии его шедевра. — Он поднимает голову вверх и смотрит мимо нее на окна МСИ. — Боюсь, приближается тьма…
— Я прощаю вас за то, что вы задавили Тимоти, — говорит Эмма.
Эмма берет голову Дакворта в свои руки и запечатлевает поцелуй на его ободранном подушкой безопасности лбу, потом на щеке, ощущая губами щетину.
Интересно, там он бреется?
Арчи ее заставил.
— А как же Табби? — спрашивает она.
Удивительно, но Дакворт целует ей руку. Нежно. Искренне. Но этого недостаточно. Ей нужно больше, нужно подобраться к его уязвимости. Попробовать ее на вкус. Эмма целует его прямо в губы.
Расставаясь, они пристально смотрят друг на друга.
На вкус он как пахта.
— Ну-ка, быстро, — шепчет Эмма. — Что вы думаете об этой африканской скульптуре на третьем этаже? У фонтана. — Женщина сглатывает и затаивает дыхание. Она определенно поделится этой историей с Арчи на заднем сиденье его патрульной машины.
— О, — несколько рассеянно произносит Дакворт, — я не любитель этнического искусства. Все эти «уга-чака» и тому подобное.
Эмма легонько, успокаивающим жестом касается его спины. Он что-то бормочет себе под нос.
— Табби. Табби. Да, конечно. Табби.
Затем учительница извиняется и идет в туалет, во вторую кабинку, где шокирует саму себя тем, как легко ей вызвать в воображении фантазию, как этот охранник со своей рацией имеет ее в зад.
Дакворт стоит в вагоне поезда красной ветки. Он раскачивается вместе с вагоном, ни за что не держась и гордясь отличной координацией. Не нуждаясь в страховке. Все остальные цепляются за поручни и подоконники. Критик оглядывает вагон. Подростки уткнулись в телефоны. Вместо того чтобы общаться друг с другом.
Тимми указал бы им путь.
Эх, Тимми…
Дакворт понимает, что вечно обречен помнить мальчика с хрипловатым голосом. Но он архивирует это для последующей обработки, возможно для статьи, эссе или даже мемуаров, потому что в настоящее время он движется в другом направлении. Поезд везет его к Табби.
В самом деле, милая Эмма, а как же Табби?
— Следующая станция «Говард». Выход на правую сторону, — вещает мужской голос без определенного акцента (это называется североамериканским нормативным произношением). Приятный, безликий, но внятно объявляющий станции. Этот актер родом из Милуоки, а не из Чикаго. Турист, направляющий туристов.
Писк телефона возвещает о пришедшей эсэм-эске: «Вы уволены».
«Блестяще», — думает Дакворт. Хотя теперь жалеет, что не устроил сцену в кабинете-аквариуме. Не продемонстрировал уход, достойный соцсетей.
Критик еще раз сверяется с адресом. Выйти на станции «Говард», повернуть налево, проследовать мимо супермаркета «Каб фудс». Квартира на Линден. Третий этаж. Будучи человеком воспитанным, он попытался позвонить перед приходом, хотя Тимми заранее не звонил. И, разумеется, номер Табби откликнулся голосом другого актера, сообщившего Дакворту, что ее телефон «отключен или больше не обслуживается». В конце концов, так, вероятно, лучше всего, ведь о подобных вещах надо беседовать лицом к лицу.
Здравствуйте, Табби Мастерсон, я пришел посмотреть, действительно ли вы художественный гений. Я должен убедиться, что вы не фуфло. Я должен уговорить вас позволить мне открыть вас. Руководить вашей карьерой, направлять вас в таком беспощадном и непостоянном мире искусства. О, к тому же я уже не могу представлять Тимми, и не только потому, что он юн, глуп и не поддается контролю, но и потому, что он мертв. Я переехал его. Дважды. (Пауза.) Теперь вы для меня потеряны?
И как на это отреагирует семидесятитрехлетняя женщина? Дакворт предполагает, что она не поверит, будто ее искусство способно вызвать такие эмоции. В МСИ она показалась ему слегка неотесанной.
Но она нужна ему.
А ей нужен защитник. Пропагандист.
Они всем покажут: и Лесу, и музейному совету или комитету, или как там он называется, этот просиживающий задницы комитет из бизнесменов, хиппи и прихлебателей трастового фонда, редакторов и недоумков со вкусами, воспитанными на глянцевых журналах и стрижках, которые посоветует им стилист. К последнему Дакворт, надо сказать, более чувствителен, чем большинство людей; он оплатил два сеанса пересадки волос, прежде чем у него закончились деньги. Вышло так ужасно, что студенты беззастенчиво пялились на него. Девицы ржали или хихикали, и неестественная линия роста волос лишала всякой возможности серьезной беседы или лекции. Чертовы пересадки. Поэтому Дакворт и начал брить голову. Сверху побольше, на боках поменьше, иногда давал подкове подрасти, спуститься по щекам и превратиться в бородку. Типично профессорскую.
Ему нужно… что ему нужно? Ах да, ему нужна Табби, нужно, чтобы она была рядом. Поглядит он тогда на этих кретинов, скептиков и маловеров, посмотрит, как загорятся у них глаза. Когда они увидят искусство Табби. И его. Потому что это он ее обнаружил. Взрастил. И раскрутил.
Поворачивая на Хилл-стрит, Дакворт сталкивается не только с не по сезону холодным ветром, но и худшим из своих кошмаров: студентами-искусствоведами. Многие держат в руках свечи. Что это — бдение, манифестация? Намалеванные вручную плакаты и транспаранты с надписью «Мы любим тебя, Бита» освещены мерцающим светом тысяч свечей, прикрываемых ладонями: художники-любители наконец приняли вызов своих надменных коллег.
НАША БОГИНЯ.
МЫ МИГРИРОВАЛИ.
ЛЕПИ НАС.
ВАЯЙ НАС.
ТВОРИ НАС.
К тротуару подъезжает автомобиль со световым коробом «Искусство пиццы». От толпы отделяется розововолосая девица (та самая), забирает у водителя пиццу, быстро сует ему купюры. Дожидается сдачи. Направляется к зданию. Открывает картонную коробку, но вместо того, чтобы взять кусок себе, перекладывает пиццу в неглубокое ведерко. Парень с длинными волосами и ангельскими крыльями за спиной прицепляет ведро к веревке и тянет. Ведерко поднимается на третий этаж.
Как только оно равняется с краем окна, створка открывается. Появившийся в окне мужчина достает ведерко и втягивает его внутрь. Вынимает пиццу, после чего снова вешает на крючок. Слегка разочарованный, он небрежно машет толпе рукой. И кричит:
— Еще пива! И травки!
И ведерко почти в свободном падении скользит вниз.
По толпе разносится вопль:
— Еще пива! Еще пива! И травки!
Несколько студентов садятся на велосипеды и отправляются выполнять задание; у каждого через плечо перекинута армейская сумка израильского десантника с приколотой английскими булавками нашивкой.
Дакворт снова смотрит в окно, на мужчину. Ему требуется некоторое время, чтобы опознать его (контекст совсем не тот), и наконец в мозгу щелкает: это арт-критик из «Лос-Анджелес таймс». Иа-Иа или как там его.
Дакворт пробирается сквозь освещенную свечами толпу. Люди смотрят на него снизу вверх. Гул нарастает.
— Посланник. Это посланник.
Кто-то сует ему в руки экземпляр газеты с его заметкой и маркер. Дакворт, видевший немало кинопремьер, расписывается на заметке и улыбается. Посланник?
К нему, низко опустив голову, подходит розововолосая девушка.
— Простите меня, — лепечет она, — за слова про рекламу пива. — Вместо футболки с надписью «Туалетное искусство» на ней теперь футболка с надписью «Бита» (тоже из стразов). По лицу девицы текут слезы. — Пожалуйста.
Дакворт оглядывается, чтобы выяснить, не нужны ли еще автографы.
Он звонит в дверь.
— Звонок отключен, — сообщает парень с ангельскими крыльями.
— Не могли бы вы сказать ей… э-э… что посланник здесь, — говорит Дакворт.
Парень с крыльями кивает в сторону ведерка, в которое уже загружают пиво «Гус айленд» и десятидолларовые пакетики с вонючей травкой. Дакворт вынимает потрепанную визитку и пишет маркером: «Я здесь. Я хотел бы увидеться с Табби». И, спохватившись, добавляет: «Пожалуйста». Бросает карточку в ведерко и достает оттуда пиво. Отечественное, ледяное. Быстрый рывок за веревку — и ведерко снова поднимается.
У самого уха Дакворта раздается мучительно громкий неприятный дребезг и звон. Он до конца дня будет плохо слышать этим ухом, зато дверь теперь открыта. Пока он входит, парень с крыльями говорит:
— Она будет наказана, — и кивает в сторону розововолосой девушки. Она рыдает, и слезы образуют две лужицы у ее ног. Теперь у парня с крыльями в руке ракетка для пинг-понга. Он просверлил в ней дырки.
Дакворт оглядывает толпу. Все смотрят на него, ожидая вердикта. Дакворт приветствует толпу; розововолосая девушка уже стоит на коленях, выпятив зад.
— Положитесь на здравый смысл, — произносит Дакворт, потягивая пиво.
Дакворт дует на чай и наблюдает за поднимающимся от него паром. «Эрл грей». Табби не такая уж неотесанная, может даже, вполне культурная. В конце концов все может сложиться. Он ставит чашку на блюдце и еще раз опускает в нее чайный пакетик, наслаждаясь этим простым жестом. Чай согревает его и прогоняет холод из ушей, хотя левое ухо (оглохшее) теперь болит.
— Надесьдесьнеслишкмжрк, — говорит Табби.
— Прошу прощения? — говорит Дакворт и поворачивается к ней здоровым ухом.
— Надеюсь, здесь не слишком жарко.
— Вовсе нет. — Дакворт поднимает чашку и снова дует. Табби — взрослая женщина, нельзя обращаться с ней как со студенткой. Как в покере: вы же не можете блефовать, когда на вас не обращают внимания.
Квартира старинная, с тремя огромными спальнями, в центре вы таких просторных комнат не найдете. Повсюду вырезки из журналов, коврики для резки, эскизы более крупных работ, миниатюрные модели скульптур. Очевидно, после того как Дакворт позвонил и пока он, отдуваясь, поднимался на третий этаж, тут не было предпринято никаких попыток навести порядок.
Табби извиняется и выходит, чтобы налить себе еще кипятка. Критик снова разглядывает комнату. На стенах в рамках висят статьи, фотографии и эссе из малоизвестных художественных сборников и журналов. Все они посвящены ее «Миграции». Объемы статей и круг читателей растут. Последняя вышла в журнале, основанном чикагцем и ведущим ток-шоу, вкусы которого… В общем, экспозиция хорошая. Прошел всего месяц. Дакворт находит свою заметку под чьей-то работой, прикнопленной к стене. Очевидно, что, пока Дакворт в поте лица подбирал слова, в действие была приведена огромная махина. И все лишь за какой-то месяц? Чтобы выпустить один номер журнала, требуется… постойте, критик из «Лос-Анджелес таймс»! У него есть связи.
Но ведь это я ее открыл!
Руки у Дакворта дрожат, чашка позвякивает о блюдце. Он напоминает себе, что он посланник. И сейчас он здесь, в башне. Глубокий вздох, и чашка с блюдцем остаются целыми и невредимыми.
Он слышит доносящийся из дальней комнаты шорох — нет, этот звук больше похож на шум борьбы или грохот мебели, передвигаемой в каком-то узком коридоре.
Должно быть, это в ее студии.
Табби возвращается. Круги у нее под глазами кажутся еще темнее, точно она накрасилась, а потом забыла снять макияж. По всему лицу какие-то пятна. Она подливает гостю кипяток. Руки у нее грубые, заскорузлые, в пятнах туши и порезах и к тому же дрожат. Табби отходит и садится на обычную скамеечку для ног. Она выглядит усталой и неудовлетворенной. Изможденной. Смертельно вымотавшейся.
— Ну, — произносит Дакворт, указывая на ее руки, но игнорируя статьи и вырезки, — вы выглядите так, будто были очень заняты.
Табби вздыхает и кивает в сторону коридора, в направлении еще одного отвлекающего фактора.
Она ерзает на скамеечке для ног, словно ей неудобно сидеть.
— Я претендую на Макартуровский грант для гениев{23}, — сообщает она. — Меня включили в список финалистов. Ускорили подачу заявки. Члены комитета передрались.
Дакворт кашляет в свой чай. Все еще очень горячий. Озирается по сторонам. Табби небрежно бросает ему грязную тряпку, пролитый чай волнует ее меньше всего.
— Это фантастика, — говорит Дакворт. На его носу повисает готовая вот-вот сорваться капля чая. Он вспоминает слезу Большого Тима.
Табби поднимает взгляд на критика. Осматривает его с ног до головы.
— Вы весь в черном.
Дакворт смотрит на себя. Потом снова на нее.
— Я в трауре, — говорит он. И думает: «Идеальное начало, чтобы обратить историю Тимми себе на пользу». «Все это очень прискорбно и грустно, но есть вы, Табби. Я знал, что вы — нечто особенное», — скажет он.
Но Табби не спрашивает: в трауре по кому? Она говорит:
— Фонд хочет увидеть мое следующее произведение.
— Это, должно быть…
— Они хотят видеть вторую работу.
— Надо думать, у вас несколько вариантов на выбор. — Он произносит это с размашистым жестом.
Табби вздыхает.
Дакворт наклоняется вперед, сплетает пальцы рук. Кивает.
— Я знаю, как трудно художнику выбрать из множества работ репрезентативное произведение — ведь каждое как ребенок, да? Каждое знаменует собой этап или несколько этапов, каждое воплощает собой свою сущность, свои стадии роста — разных влияний, разных мыслительных процессов, разных техник. Разных настроений, измененных внутренним пейзажем, — это как реакция на мир, его настроение или отсутствие такового. Попытка вычленить одно-два репрезентативных произведения художника для чего-то очень важного, вроде «Макартура», — должно быть, это очень, очень трудно. Не завидую вашей задаче.
Дакворт касается плеча Табби. Это несексуальный жест, в нем нет ни искусственности, ни драматизма.
— Возможно, я мог бы помочь вам выбрать, — говорит он, кивая в сторону коридора. — Позволите взглянуть?
Табби моргает в знак согласия.
Взволнованный критик следует за женщиной по коридору, слава и богатство, связанные к погасшей звездой Тимми, тускнеют с каждым шагом. Воздух словно заряжается электричеством; до Дакворта доносится высокочастотный шум работающего где-то поблизости телевизора.
Они входят в комнату. Радиатор в углу шипит, точно кот, защищающий свою территорию. Дакворт расстегивает пальто. Тут беспорядок еще хуже. Повсюду валяются клочки бумаги, пролитая тушь, засохшая глина, недописанные холсты, незавершенные наброски.
Дверь позади распахивается. Дакворт оборачивается. По коридору рыскает обнаженный главный арт-критик «Лос-Анджелес таймс» Эяль с оползшими под тяжестью плоти ягодицами. В руке у него портативная видеокамера, ее мягкая черная ручка обхватывает тыльную сторону ладони, словно ремень безопасности. Эяль входит в ванную комнату в конце коридора и прикрывает за собой дверь.
До Дакворта доносится тихий писк камеры. Мысленным взором он видит, как загорается красная лампочка записи и раздается звук льющейся в унитаз мочи.
Он поворачивается к плачущей Табби.
— Им нужна вторая работа, — бормочет она. — Разве «Миграция» недостаточно хороша?
Взгляд Дакворта скользит по незаконченным проектам. Волосы у него на загривке не шевелятся. Ни электрических разрядов, ни восторга. Ни даже волнения.
Никакого потенциала.
Ничего особенного.
Его взгляд останавливается на пластилиновой скульптуре из МСИ. Тимми! Но это не работа Тимми. Это отчаянная неудачная имитация, жалкая тень шедевра Тимми. В ней нет ничего примечательного. Ничего ценного. Ничего достойного внимания. Ничего стоящего бумаги, туши и потраченного времени. Времени, которое семидесятилетней старухе уже не вернуть.
Дакворт смотрит на Табби, Их взгляды встречаются, и женщина прочитывает в глаза критика свое будущее. Она не выдерживает и разражается плачем. Дакворт обнаруживает, что обнимает ее. Ее спина содрогается от рыданий, и мужчина обнимает ее еще крепче. Он утешает ее. Утешает себя.
Наконец они отстраняются друг от друга.
— Что со мной было?
Не ответив, Дакворт придвигает более удобный на вид табурет с мягким сиденьем. Жестом приглашает Табби сесть. На табурете стоит незавершенная статуя из дерева, бумаги и глины. Она напоминает харрихаузеновского кентавра из стародавнего английского фильма{24}. Табби садится на скульптуру. Та трескается и разваливается на части, превращаясь в серый пепел. Ей все равно, а критик так не ответил на ее вопрос.
— Что со мной было?
Дакворт садится на корточки и заглядывает ей в глаза.
Табби смотрит на него сквозь слезы.
— Дело в воде, — произносит она. — Правда? — Что?
— Это все вода из МСИ. В нее что-то подмешали, правда? Я поняла это, когда выпила ее. По телу побежали мурашки, я ощутила кайф и уныние одновременно и почувствовала, что способна на все.
— Табби, дело не в воде. Это абсурдно и совсем не в дадаистском духе. Это просто глупо, — возражает критик, но тут замечает страдание в ее взгляде. Он кладет руку ей на плечо. И сжимает его. — Вы, и только вы, создали «Миграцию». Ваш предел — это небо. Нет, ваша цель — звезды.
— Но посмотрите вокруг, — восклицает женщина. — Сплошная дрянь.
Дакворту не нужно смотреть вокруг. Действительно, сплошное дерьмо.
— Это просто этап, — говорит Дакворт. «Просто этап», — твердит он про себя. Впрочем, в глаза ему бросается раздавленная скульптура. Это не кентавр, а Уэйлон в миниатюре, верхом на лошади. Его глаза темны и пусты. Черты лица искажены гротескной гримасой. Лошадь серовато-белая. Но сквозь пепельный налет проглядывают оттенки красного, черного. У Дакворта сосет под ложечкой. Он ожидает, что, пока он смотрит на призрачное, искаженное лицо своего фотографа, на него снизойдет откровение.
Но ничего не происходит.
— Мне нужно выпить еще воды, — говорит женщина, выводя Дакворта из задумчивости. — Я не могу вернуться к прежней жизни.
Взгляд ее на минуту стекленеет, а потом проясняется. Табби встает и выходит из комнаты.
Дакворт ногой заталкивает разбитую скульптуру под скомканные газеты, убирая ее с глаз долой. Он следует за Табби на кухню, где тоже настоящий свинарник, расставаясь с раздавленным всадником Апокалипсиса.
Табби выливает в раковину кувшин скисшего двухпроцентного молока. Обматывает шею шарфом и нахлобучивает на голову русскую ушанку.
— Мне нужно в МСИ. — Она вынимает из раковины опустевший кувшин. На его стенках еще осталась тонкая молочная пленка. — Мне нужно выпить еще. Из фонтана. Еще один стакан — это все, что мне нужно, верно?
— Э-э… ну, да, вероятно, это сработает, — почти убедительно произносит Дакворт. — Вероятно, это позволит вам разблокировать… э-э… творческий запал, на который только способны ваши синапсы.
— Думаете, я смогу? — спрашивает Табби.
— Смо-же-те, — нараспев отвечает Дакворт.
Иначе она — гений одного шедевра?
Раздается чей-то хриплый голос. Показывается Эяль, делающий глоток пива из бутылки. Дакворт мысленно видит силуэты выброшенных окурков, кружащих на дне унитаза. Но куда больше его беспокоит капля мочи, до сих пор свисающая у Эяля с кончика пениса. Критик безо всякого смущения проходит мимо Дакворта. Наклоняется, одной рукой приподнимает подбородок Табби и долго, взасос целует ее.
Звонит мобильник.
— Не обманывайте себя, думая, что вода из фонтана создает нечто из ничего. Проводник — вы, Табби, — произносит Дакворт с бравадой шекспировского актера, но пафос несколько снижает непрерывно трезвонящий телефон.
— Пожалуйста, принесите мне еще глоток воды, Джаспер. — Табби смотрит на него снизу вверх. — И прошу вас, ничего не говорите людям из «Макар-тура». Пусть это будет наш секрет. И ребятам внизу тоже. Им нужно во что-то верить.
Эяль отвечает на звонок.
— Это тебя, любовь моя, — говорит он.
Она смотрит на Эяля, который смотрит на свой телефон. Она переводит взгляд с Эяля на телефон.
Он протягивает ей телефон. Табби смотрит на Эяля, целует его в щеку. Он пожимает ей руку и снова принимается сворачивать суперкосяк из пакетиков с вонючей травой.
Дакворт в замешательстве. Он прищелкивает языком.
Происходит короткий приглушенный разговор. Табби вешает трубку. Эяль подносит зажженный косяк к ее губам.
— Это был доктор Ясса, — говорит Табби и затягивается.
Эяль придвигается к ней.
— Я тебя не оставлю.
Выпуская дым, она сообщает:
— Я умираю от рака мозга.
Дакворт ощущает головокружение. Его сердечная чакра вспыхивает и тускнеет.
— Прошу вас, мне нужна вода, — говорит Табби. — Пожалуйста, принесите мне еще глоток воды. Пока не стало слишком поздно.
Музей современного искусства очень далеко от дома Табби, поэтому Дакворт покупает в ближайшей кофейне три бутылки воды, которая вносит свой вклад в то, чтобы держать детишек с раздутыми животами подальше от цивилизации, и выливает ее в кувшин из-под молока.
Затем он убивает время, после чего опять пробирается сквозь толпу бодрствующих любителей искусства, раздав по пути еще два-три автографа, и наконец преподносит воду Табби. Она делает глоток.
— Эта вода не из фонтана, — говорит она. — Вкус не тот. Вы пытаетесь обмануть меня — умирающую женщину?
— Нет, нет, конечно же, нет, Табби. Фонтан на втором этаже, да?
— На третьем.
— О боже, я ошибся. Вы ее не оставите? — спрашивает он у Эяля.
— Нет.
— Вы не хотите, чтобы воду принесли ребята снизу?
— Им нужно во что-то верить, — повторяет Табби. — Я уже говорила.
Дакворт прищелкивает языком, потому что кое-что сообразил. Даже мертвая Табби будет кое-чего стоить, если ему удастся заполучить права на «Миграцию». Он может пропагандировать ее утраченный потенциал, трагический потенциал. (По крайней мере, она не сбросит «Миграцию» с высоты, как окочурившийся маленький недоумок Тимми, сотворивший грандиозную глупость.) Карьеры строили и на меньшем. Он мог бы написать книгу. Отправиться в тур. С циклом лекций. Ему придется переехать из центра. В район с доступным жильем, но обязательно рядом с большим аэропортом.
— Если я принесу вам воду, — говорит Дакворт, как будто эта не вполне серьезная мысль пришла ему в голову внезапно, — вы позволите мне… э-э… посланнику, представлять вас, представлять «Миграцию»?
— Да.
На следующий день Дакворт занимает свое место на лестнице в вестибюле МСИ. Эта Табби спятила. Вероятно, от рака мозга. Дакворт не может поверить в свою кошмарную непруху. Сначала Тимми, теперь эта. О, Тимми, ты ведь был первым. И все же ради Табби Дакворт наполнит бутылку водой из фонтана. Скоро. Через несколько минут. После того, как закончат мыть полы на третьем этаже. Если копы не заберут его за непредумышленное убийство в ДТП.
По музею несется новая орава учеников, пригнанных на выставку «Быть художником™». Дакворт ищет глазами Тимми, почти ждет, что мальчик окажется среди них, надеется увидеть его призрак, переживая вспышку посттравматического стрессового расстройства, и слегка разочарован отсутствием в толпе городских школьников еще одного маленького арийца-психопата. Но, возможно, среди них есть новый Баския.
То ли Эрма, то ли Этель, то ли… — Эмма! — поворачивает за угол и ведет пятерых учеников вверх по лестнице мимо него. Теперь на ней вместо мешковины цветные блоки — платье-тренч в стиле Пита Мондриана.
— Я хочу пить! — кричит паренек.
— Не сомневаюсь, вы все хотите. В этом древнем автобусе так жарко и душно, — говорит Эмма. — Вода там. — И она уводит детей.
Дакворт ждет, что она повернется и заговорит с ним. Узнает его. Но учительница слишком занята препирательствами с детьми. Минуту спустя мучимые жаждой детишки возвращаются. Дакворт следует за ними на выставку «Быть художником™».
У каждого из арт-объектов сгрудилась кучка пятиклассников и сопровождающих их педагогов. Каждая из этих работ — шедевр.
Возможно ли это?
Дакворт мысленно разворачивает свой умозрительный список критериев шедевра, состоящий из пяти пунктов, каждый с пятнадцатью подпунктами. При первой же сверке выясняется, что десять из двенадцати объектов соответствуют пяти пунктам, а девять из этих десяти — всем подпунктам, но мысленная солнечная вспышка стирает эти умозрительные критические критерии: Дакворт и так инстинктивно знает, что да, эта комната битком набита Тимми и Табби, и прежде чем он обретает дар речи, в его сердечной чакре мгновенно расцветает еще одна солнечная вспышка (она буквально осеняет его), солнечная вспышка энергии, открывая слезные протоки. Носовые пазухи Дакворта наполняются соплями. Которые, точно склизкие улитки, ползут к его усам. Он поражен Красотой всего этого.
Это невозможно.
Быть этого не может.
У Дакворта кружится голова; на сей раз нельзя сесть в лужу. Как с Тимми. О, Тимми. Сынок. Внезапно критик чувствует, что пристыжен собственной жадностью, мыслью, что он замышлял эксплуатировать Тимми или Табби.
Эмма бормочет:
— О, Джаспер! Ты это видишь? Мы снова присутствуем при Акте Созидания. Совместном. Больше не будет никакого бремени. И никакого цинизма.
При слове «цинизм» Дакворт машинально втягивает сопли обратно в носовые пазухи и проглатывает улиток.
Эмма продолжает лепетать:
— Вся моя жизнь потрачена на… Хлясь!
— Возьми себя в руки, женщина.
Эмма судорожно вздыхает и содрогается.
И пока Даквортом владеет Красота, пока он в таком состоянии, что его сердечная чакра вот-вот раскроется в три раза шире, чем обычно, он не может переварить правду. «Быть этого не может. Это же дети».
Эти малокультурные, малообеспеченные, малообразованные дети не могли создать такую Красоту. Это не бумажные снежинки, не случайные цветовые пятна, которые можно за что-то принять, только если вы прищуритесь. В половине из этих шедевров Дакворт распознает технику. Технику, к которой нужно идти путем длительного обучения, проб и ошибок, многолетних имитаций, заимствований, подражаний, эпигонства, дипломов. Все это он пытался делать и терпел неудачи, корпя над пишущей машинкой и подозрительно бесконечными комбинациями букв.
— Они такие прекрасные, — говорит Эмма. На ее щеке пылает красный отпечаток ладони. Она проводит руками по бедрам. — Дети. Искусство.
Критик по очереди смотрит на каждого из детей.
— Что-то не так, — говорит Дакворт. — Что? Что?
Один школьник делает глоток воды. Вода струится из уголков его рта. Рядом другие дети, вся орава. С пустыми стаканчиками.
На большинство эпических прозрений человеческое тело реагирует румянцем, холодком, пробегающим по коже головы, пустотой в кишечнике, этим странным гудящим проводом, перекинутым между пахом и пупком, и ответом, вспыхивающим в мозгу еще до того, как легкие выдохнут воздух через голосовые связки, как через деревянный духовой инструмент. Губы Дакворта сами собой произносят простое слово из двух слогов:
— Фон-тан.
Затем выброс адреналина, и остаток прозрения вырывается наружу непрерывным неконтролируемым потоком:
— Наверху. На третьем этаже. Это вода. Табби права. Это проклятая вода. Ах ты ж гребаный каб-здец. Это фонтан.
После осознания этого подключается критическая головная чакра Дакворта и со всего размаху пинает сердечную чакру, которая тут же сжимается до своих обычных размеров.
У одной из родительниц верещит мобильник. Она отвечает на звонок невозмутимым приятным голосом, контрастирующим с ее радостными, удивленными слезами.
— Секундочку, дорогой, здесь плохо ловит, я отойду. Мы скоро выезжаем.
Дакворт замечает большую красную кнопку под прозрачной крышкой из плексигласа. Тревожная кнопка! Он поднимает крышку коробки и нажимает кнопку. Опускается стальная решетка, запирая их всех в помещении. Снаружи к решетке гуськом подходят сотрудники с рациями и в рубашках с длинными рукавами и вышитыми надписями «Не бойтесь искусства™» — служба безопасности, состоящая из выпускников средней школы на минимальном окладе.
Дети сначала кричат, а потом восторженно хохочут.
— Мы в ловушке! Как в мышеловке!
— Сейчас пустят газ!
Чпок.
— Вода? — говорит куратор Лес, загоняя мячик в отверстие дорогого портативного мини-гольфа. Чуть дальше того места, куда Дакворт загнал свой[22].
— Серьезно, Джаспер?
— Да.
Двое рабочих вкатывают штабель ящиков, и Дакворт отходит в сторону.
— Мебель туда, — распоряжается Лес.
— Это вода, — говорит Дакворт Лесу. Еще раз. — Фонтан на третьем этаже рядом с этническим искусством.
— О чем ты толкуешь? Я все еще не понимаю.
— Тот, кто пьет воду, обретает возможность создавать такое.
Он указывает на одну из работ школьников. (Дакворт принес ее и поставил радом с мини-гольфом. Следовало бы не радом, а на него.) Она представляет собой антивоенное высказывание, хотя никто из родственников художника даже не участвовал в боевых действиях.
— Не мели чушь.
— Надо вызвать водопроводчика.
— Зачем?
— Чтобы отключить фонтан.
— Ты несешь чушь.
— Нет, я сам видел. Полдюжины раз. Тимми тоже пил воду.
— Это всего лишь случайное совпадение, Дакворт. Даже обезьянка, играющая с кистями и красками, в конечном счете может создать что-нибудь довольно занятное.
— Посади тысячу обезьянок за тысячу пишущих машинок, и они будут только бросаться друг в друга собственными фекалиями. Ты же видел работу Тимми.
— Нет, но я слышал, что есть фотография.
— Кхм. Ты видел «Миграцию».
— Красиво.
— Ты хочешь сказать, что Табби Мастерсон настолько тонкая и чуткая, что создала это произведение искусства из ничего? — спрашивает Дакворт.
— Да. Ты так и написал в своей заметке. Ты назвал ее гением.
— Это было до фонтана. И до того, как я узнал, что она была под кайфом. Теперь она не может выдать ничего подобного.
— Ну и что? Она создала нечто…
— У нее есть фанаты. — Дакворт достает фанатский журнал. Любительское издание, выпущенное теми самыми студентами-искусствоведами, которые присутствовали на не сопровождавшемся никакими церемониями представлении «Миграции» публике. Поскольку они шарят в компьютерах и изучают искусство, вы могли бы решить, что журнал профессионального качества. Отнюдь. Номера написаны от руки, раскрашены вручную и существуют в единственном экземпляре. Дань уважения богине Бите. — Ты сам скажешь этим ребятишкам, что все было обманом? Что нужно всего лишь глотнуть воды, чтобы обрести этот статус? Кажется, ты не понимаешь. Если люди будут продолжать приходить сюда и пить воду… А как насчет мастерства, жертвенности? Раз — и готовы новые Пикассо, Моне, Густавы, Друдески, Бонтеку, Фасгольды, Аракеляны. Как сорняки. Деваться будет некуда от однодневок.
— Ты говоришь так, будто это плохо, — говорит Лес, выполняя девятифутовый патт.
— Эти произведения искусства разбили мне сердце. Они свели мое литературное существование к дурной шутке, детской книжонке, пустой трате времени. И что же превратило меня в никчемное существо? Мгновенное искусство. Моя профессия разделила участь динозавров. Это мой астероид…
— Что?
— Астероид, который уничтожил динозавров.
— Я думал, это было глобальное потепление.
— Нет, глобальное потепление уничтожает нас сейчас, то есть уничтожало. До фонтана.
— Я думал, что динозавров уничтожило внезапное похолодание.
Шестифутовый патт.
Очередь Дакворта.
Чпок.
— Мы все умрем. Мы умрем, окруженные неописуемо прекрасными произведениями. Разве ты не видишь?
— Для музея это выгодный бизнес. Десятифутовый патт.
— Я нахожусь в комнате с человеком, который не видит дальше собственного носа! — восклицает Дакворт. — Звоню водопроводчику.
Дакворт тянется к стационарному телефону.
Лес останавливает его ловким ударом клюшки по руке.
— Есть художники, которые пожертвовали собой и пребывают в шаге от гениальности, — говорит Дакворт. — А теперь, так сказать, просто добавь воды.
— Ты оплакиваешь художников или тот факт, что твоей профессии якобы настал конец? — говорит Лес, наклоняясь и выполняя пятнадцатифутовый патт совсем рядом с антивоенным произведением, что побуждает его добавить: — Кроме того, никто не смог повторить свой успех.
— Что?
— Один шедевр. Это все, что они выдают. В каждом из нас есть шедевр, Дакворт. Когда он выйдет, тогда и выйдет. Мы — вселенная гениев-однодневок. — Лес наводит глянец на свою дорогую клюшку («Маруман маджести престиджо милд»). — Но продаваемых гениев-однодневок.
Дакворт потрясенно отшатывается.
— Что вы такое говорите, сэр!
Лес, эта холеная белобрысая нирвана, улыбаясь, поднимает взгляд.
— К тому же все права на эти творения принадлежат нам.
— Что???
— За свои десять долларов вы получите возможность создать на выставке «Быть художником™» произведение искусства. Вас сфотографируют. А вы передадите нам все лицензионные права. Иначе как, по-твоему, удерживаются на плаву некоммерческие организации? «Миграция» наша.
— Что ты такое говоришь!
— С добрым утром, мистер Дакворт.
— Эта выставка самая настоящая мерзость. Мерзость!
Охранник, довольно грубый, но ленивый, провожает его лишь до главного вестибюля, не желая тащиться мимо греческих статуй и спускаться по длиннющей лестнице на авеню Чикаго, а затем опять подниматься[23].
Дакворт не в силах поведать обо всем Табби. Он не может сообщить ей правду о Фонтане. Не может разрушить ее надежду. Не может напомнить, что права на ее шедевр «Миграция» принадлежат музею. Чашки, календари, футболки, плакаты, детские мобили. Глобальный рынок. Так что продолжения «Миграции» не будет. И второго акта в жизни этой американки тоже.
— Мои учителя, когда я была маленькой, — скажет Табби, — посылали родителям записки: «Табби особенная», «У Табби большой потенциал». Они говорили, что я одаренная, — невнятно будет бормотать Табби. — У меня был большой потенциал.
Глаза Дакворта затуманятся от слез. Зазвонит мобильник. Это будет адвокат Табби, приводящий в порядок ее дела.
— Вода, — скажет Табби, — помогла мне раскрыть свой потенциал. Мне нужно еще чуть-чуть. Еще один стаканчик. Мне нужно сотворить еще одно чудо.
Слова Леса будут эхом отдаваться в голове Дакворта: «Мы — вселенная гениев-однодневок».
— Вода просто придала мне сил, — продолжит Табби. — Дала ту остроту видения, которой мне недоставало. Разве это так уж неправильно, Джаспер? Чем я хуже тех покойных артистов-наркоманов, которым поклоняется мир: Короля, Короля поп-музыки, Человека в черном?{25}
Дакворт с трудом сглотнет. Возьми ее руку в свою.
— Нет, Табби, это не так. Я посмотрю, что можно сделать.
Он скажет это, глядя в ее тускнеющие глаза, запавшие в изъеденный раком череп.
Фонтан урчит и гудит, подсоединенный к незримому, безвестному генератору, левитирующий с жужжанием электробритвы, подвешенный к стене с помощью невидимого крепежа; эта старая модель — вовсе не похожая на космическую тарелку, выступающую из стены, раковина, а обычный металлический, выкрашенный серой краской утилитарный объект, недостаточно современный, чтобы быть искусством, недостаточно винтажный, чтобы быть китчем, — в сталинском стиле, если угодно, и если бы вы сейчас посмотрели на него, как Дакворт, а затем отвернулись, вы не сумели бы его описать, не говоря уже о том, чтобы ответить на элементарные вопросы: с какой стороны находится краник? Достает ли он до пола? Какого он цвета? Если ли у него педаль для спуска воды или кнопка для удаления механических примесей?
Но Дакворт не отвернулся. Он не мигая смотрит на фонтан, так долго запечатлевая его в своем мозгу, что все находящееся на периферии зрения темнеет и начинает мерцать крошечными звездочками, а стенки фонтана медленно пульсируют в такт его собственному дыханию.
Вдох.
Выдох.
Вдох.
Выдох.
Кувалда затыкает одно ухо пальцем, чтобы заглушить грохот промышленного вентилятора Эктора, а к другому уху прижимает «водопроводный» мобильник. Ее адвокат звонит по обоим телефонам, вечно не помня, какой из них «художественный», а какой для клиентов «Уокера и сыновей». Женщина прослушивает голосовое сообщение от вышеупомянутого адвоката.
«Извини, Дюшан, ты должна вернуть деньги. В мэрии заявили… — шорох бумаг, — в мэрии заявили: „Дохлый номер". Ага. „Дохлый номер". Это цитата. Эй, за телефонный звонок платить не нужно, лады? И я подумал, если ты не занята…»
Гудок.
Кувалда передергивает плечами. И роняет «раскладушку». Та падает прямо на грязный бетонный пол крошечной мастерской Эктора, задняя панель открывается, как стеклянная крыша самолетной кабины, и аккумулятор вырубается. За правым глазом расцветает боль. Язык прилипает к нёбу точно бесполезный кусок мяса. Стиснутые серебряные зубы превращаются в электрические. Указательный палец левой руки выпускает в отключившийся телефон из воображаемого пистолета воображаемые пули. Съеденный легкий обед вызывает изжогу, мочевой пузырь угрожает опорожнением, а кишечник урчит и вздувается. Из обеих ноздрей стремительно, так что приходится ловить их краем закатанного фланелевого рукава, вырываются сопли. Лицо и грудь пылают. Кувалда расстегивает комбинезон — комбинезон, который она никогда уже не снимет.
В обозримом будущем. А Кувалда может заглянуть в будущее на десять лет. Она поворачивается к вентилятору и рывком расстегивает рубашку; пуговицы с треском отрываются и отлетают, похожие на НЛО в фильмах Эда Вуда. Две из них, попав на грязные стальные лопасти вентилятора, вращающегося со скоростью пятьсот оборотов в минуту, рикошетят как пули. Внезапно кусочек одной из пуговиц врезается Кувалде в кожу над бровью. Она чувствует, как капает кровь, но продолжает неподвижно стоять, и пот с ее раскрытой груди частично впитывается плохо сидящим бюстгальтером, частично испаряется под воздушными струями, исходящими от вентилятора. Женщина глубоко вздыхает.
Это конец.
В кармане рубашки вибрирует, точно неисправный кардиостимулятор, «художественный» телефон. Она отвечает с закрытым ртом:
— М-м.
— Мисс Кувалда, это Бет; где, черт возьми, ваша мастерская? Я в Белмонте и…
— Нет, нет, — говорит Кувалда, обретая дар речи. — Я в другой мастерской. В моей сейчас дезинсекция.
Кувалда чувствует, что ее хладнокровное вранье хотя и вынужденное, но уместное. Затем до нее доходит, что Бет не из тех, кто обращает внимание на нюансы.
— Я буду через час-другой, — сообщает Бет. — Надо закончить подготовку к нашей с Джеки поездке. Вы ведь почти доделали кресло, да?
— Да, я вам говорила…
Пи-и.
Второй Кувалдин телефон тоже постигает трагическая судьба, он летит на пол и попадает под каблук окованного сталью ботинка. Кувалда не выносит, когда ее достают. Ей в глаз капает кровь.
Гребаная Бет.
Кувалда наклоняется над склизкой раковиной. Кровь брызжет на ее дно. Щербатое зеркало затянуто белесой пеленой пятен, оставленных брызгами воды. Отражение Кувалды — расплывчатый силуэт, кофейного оттенка кожа, дреды и серебряные зубы. Тщательно продуманный, фирменный образ. Образ, привлекающий внимание в море тел, за линзами бокалов с коктейлями, когда она врывается на галерейные вернисажи. Бренд.
Вон Кувалда.
Кровавая слеза повисает на брови, как муха, пойманная в ловушку экзотическим плотоядным растением. Кувалда наконец зажимает царапину. Но в замызганном зеркале не видно, насколько она глубокая. Женщина протирает стекло охапкой голубых бумажных полотенец, и когда новая вода удаляет призрак старой, отражение становится четче. Теперь заметно слишком многое. Гусиные лапки, образовавшиеся, потому что она слишком долго щурилась, работая с мелкими деталями. Две глубокие складки над ртом, несмотря на всю ее неулыбчивость. Прорезавшие кожу над переносицей морщины от постоянных раздумий. Небольшое скопление мини-складочек над ложбинкой на груди, дряблое, как забытое комнатное растение.
Кто хочет жить вечно?{26}
Кувалда выворачивает ручки крана с белесыми пятнами минерального налета и плещет в лицо водой, чувствуя, как мозоли на ребрах ладоней царапают щеки.
Очнувшись от задумчивости, Кувалда набирает на «водопроводном» телефоне, задняя панель которого теперь примотана скотчем, другой номер. Телефонные гудки сейчас звучат по-иному, как далекие сигналы космического корабля, кружащего над черной дырой.
— Возьми трубку, Эктор, — говорит Кувалда.
Гудки.
Кувалда смотрит на баллон с аргоном, который она приволокла с собой в мастерскую Эктора. Он пуст. Баллон Эктора тоже пуст. Теперь сварочный аппарат бесполезен, он низводит конструкцию кресла (подделку под Хигби, а может, и нет, зависит от заказчицы) до двухмерного состояния. И скоро на мастерскую обрушится ураган пятой категории «Бет».
Возьми трубку.
Дохлый номер.
Эктор трубку не берет.
Острым плоским плотницким карандашом Кувалда вычеркивает имя Эктора из краткого списка обладателей сварочных аппаратов и запасных баллонов с аргоном. Она намечает дальнейшие пути. Сейчас поздний вечер. Она должна доделать это чертово кресло. Сейчас.
Дохлый номер.
Кувалда не может связаться ни с Эктором, ни хоть с кем-нибудь еще. Она листает свой блокнот. В самодельных приклеенных кармашках хранятся старые идеи, квитанции и бумажки с адресами и телефонами. Она вытаскивает старые листки, хрусткие от пятен кофе, отпечатков пальцев, семян и стебельков.
Перебирает.
И попутно бормочет:
— Блин, блин, блин.
Перебирает.
— Блин, блин, блин, блин.
Перебирает.
— Да.
Нашла. Запачканный кровью листок с контактами актеров и съемочной группы «Поймай звезду!». А внизу номер мобильного Роберта Б. Беллио.
— Кто это?
— Уокер.
— Кто?
— Харриет Уокер.
— Кто?
— Кувалда.
Гудки.
— Не вешай трубку.
Молчание.
— Ты слушаешь?
Молчание.
— Какого хрена тебе надо?
Гудки (трубку вешает Кувалда).
— Окажи мне любезность.
— Чего?
— Любезность. Сделай одолжение.
— А-а.
Молчание.
— У меня кончился газ.
— Позвони в Художественную ассоциацию. Гудки.
Блин.
— Это для моего сварочного аппарата.
Молчание.
— Над чем работаешь?
— Над креслом.
Молчание.
— Позвони Хигби.
Гудки.
Скотина.
— Я понимаю, что ты надо мной стебешься, Би.
— Кто это?
— Иначе не брал бы трубку.
— Дану?
— Я права?
— Я слышал, каким дерьмом ты меня поливала в «АртБаре».
Молчание.
— Я жалкая пьянчужка, Би. В последнее время стараюсь ограничиваться травой.
Молчание.
— Я завистливая стерва, Би.
— Выдать тебе медаль?
— А в последнее время еще и слегка несосредоточенная. Послушай, я работаю на авеню Сангамон.
— Над чем, ты говорила, работаешь?
— Над креслом.
— Что за кресло?
Молчание.
— Подделка под Хигби.
— Хе.
— Клиентка хочет подделку, а я пытаюсь уговорить ее на что-нибудь оригинальное.
— Хм.
— Ее партнерша — моя давняя клиентка.
— Да?
— Мне нужен этот заказ.
— Ты вроде сделала пару моделей для «Лаксмиз».
— Сейчас они в основном работают по моделям Хигби.
— Хе.
— Мне нужен этот заказ. Ведь мои работы не выставляются по всей стране.
Молчание,
— Алло!
— Я помню, как делал мебель. Тяжелый труд. Он не вешает трубку.
Молчание.
— Мне нужен этот заказ, Би.
Молчание.
— Пожалуйста.
Молчание.
Про себя: «Господи, какой холодный пластырь». А потом тишина. Ни гудков, ничего.
Тишина, мертвая и зловещая, как черная дыра.
Кувалда закуривает косяк с травкой и табаком «Америкэн спирит». Царапина над глазом подсохла, но ноет. Женщина прохлаждается в имзовском{27}шезлонге с банкеткой, который нашла в проулке между домами на северном берегу и, заново обтянув воловьей кожей, подарила Эктору на день рождения. Надо будет купить ему новый вентилятор. Дохлый номер.
Она не может поверить, что все так складывается. Кресло. Клиентка эта. Но, как сказала Кувалда Би, она немного несосредоточенная. И теперь она начинает просто принимать тот факт, что жизнь ее вышла из-под контроля, и худшее, что может сделать Бет, проклятая дура Бет, — это накричать на нее. Ну или иск подать. Но не сегодня, к тому же Кувалда знает, что у нее нечего взять ввиду отсутствия имущества. Ну, не совсем так, думает она, представляя свое святилище, свою настоящую мастерскую, ценные инструменты и станки, которые будут проданы с аукциона за бесценок[24].
Тем не менее у Кувалды есть репутация, которую нужно поддерживать, и в ее омраченном сознании пробивается новое сияние славы, которое, возможно, еще разгорится.
Кувалда вскрывает банку «Ред булл» и выпивает ее. Сладкий лекарственный привкус активизирует ее вкусовые рецепторы. Она смотрит на банку.
Все то уменьшается, то увеличивается. Что случилось с миром?
«Я просто посижу здесь, в объятиях „имза“, — думает она. — Задрав ноги. Попивая „булл“ и покуривая, ред“». Она смотрит на свои модели стульев. На собственные творения, а не на дерьмовую подделку под Хигби.
Это кресло меня доконает.
Кувалда опрокидывает банку и выливает содержимое себе в нос. Она под кайфом, вы понимаете. Стучит пятками по банкетке и наклоняется вперед, отфыркиваясь и кашляя.
Так умирать не годится.
Лунной походкой Кувалда подходит к столу. У нее ноги кенгуру. В буквальном смысле. И, вместо того чтобы подавить это ощущение, она проходит кастинг в мюзикл «Министерство дурацких походок»{28}. Потом откупоривает свою бутылку с логотипом «Гребаное искусство» и отхлебывает воду, избавляясь от соплей и песчинок, царапающих глотку. Делает еще одну затяжку и задерживает дым во рту.
— Кенгуру, — произносит она, и дым струится у нее изо рта. — Кен-гу-ру.
Какое потрясающее слово! Кувалда снова подпрыгивает к «имзу», чуть не касаясь головой прозрачного шестиметрового потолка. У нее урчит в животе, и она вдруг вспоминает: у Эктора в минихолодильнике есть остатки китайской еды.
Коробочка холодного жареного риса с креветками, подходящая последняя трапеза перед ураганом «Бет».
Аллилуйя, мистер Коэн. Воистину, аллилуйя.
Бет стоит, выпятив бедро и скрестив руки, сдвинувшие ее маленькие грудки.
— Вечеринка отложена примерно на неделю, — сообщает она. — Вместо отпуска Джеки придется ехать в командировку. Ненавижу ее командировки. Господи, как здесь темно… Так что к тому времени мне понадобится кресло. — И Бет стучит пальцем по вырванной из журнала странице с фотографией кресла Хигби.
Кувалда зеркалит позу Бет и время от времени задумчиво постукивает по подбородку. Поглощая холодный глутамат натрия.
— Может, мы попросим Биту сделать вам кресло? Держу пари, она справится лучше, чем кто бы то ни было. Вы ведь о ней слышали, да?
— Боже, да, — отвечает Бет. — Я знаю, что она супер, но ее контактов ни у кого нет. Я даже звонила в газету и тому критику.
Она делает паузу и представляет, каково было бы заполучить подделку под Хигби, разработанную Битой, раньше, чем все ее подруги. Жизель точно обделается от зависти.
Кувалда легко прочитывает эти мысли в бегущей строке над головой Бет.
Бегущая строка тает, а Бет, очнувшись, холодно обращается к Кувалде:
— Даю вам последний шанс. — И подчеркивает каждое слово взмахом короткого пальца перед Кувалдиным носом.
Иным стервам здорово доставалось от Кувалды и за меньшее, но сейчас Кувалда лишь таращится на Бет, мысленно отмечая, что на той шмотки нейтральных, мягких, приглушенных цветов, какие носят актрисы в рекламе ковров.
— И не забудьте этикетку Хигби, — говорит Бет, поправляя волосы. — Жизель, эта сучка, будет ее искать.
Кувалда оглядывается в поисках аудитории, на которую явно работает Бет.
— Не буду я подделывать этикетку Хигби, — говорит Кувалда, а сама думает: «Рис просто объедение».
— Что?
— Не буду подделывать этикетку Хигби. — Вместе со словом «подделывать» из ее рта вырываются рисинки и кусочки зеленого лука.
— Послушай, гадина, ты же обналичила чек.
— Кошка драная, — отвечает Кувалда, отправляя в рот еще одну ложку слипшегося жареного риса с креветками.
Бет нюхает воздух. Затем дреды Кувалды.
— Да ты под кайфом!
— И все равно не стоило обзывать меня…
— Я чувствую запах.
— Нет, я…
— Мисс Уокер! Я чувствую по запаху, — говорит Бет, высоко поднимая руки и громко хлопая ими по бедрам, словно звезда местного театрика, снявшаяся в одной местной рекламе ковров. — Неудивительно, что у вас не хватает пальцев. — Бет наклоняется, вторгаясь в личное пространство Кувалды, и хотя следующее слово она употребляет совершенно напрасно, это единственное, что приходит ей на ум, чтобы поставить точку в своем заявлении. — Халтурщица!
Все вокруг замедляется. Как в тот момент, когда тело мамаши с ПМС, жонглирующей мобильным телефоном и одновременно пытающейся раздать оголодавшим, ревущим, проигравшим маленьким футболистам пакеты с гамбургерами, подается вперед, чтобы затормозить перед знаком «Стоп». Кувалда видит все как в замедленной съемке. Даже пухлые губы Бет, намазанные плампером, даже новомодную «искусственную волну», стоящую на столе.
Отчет о состоянии дел: деньги ИХФ придется вернуть. Кувалда могла бы взять эти деньги и сбежать. Но она ненавидит паковать вещи, и у нее нет машины.
Производство ее моделей мебели привело к судебному иску, по которому она даже не может оплатить регистрационную пошлину.
Задаток за кресло она потратила, его остатки ушли на косяк, «Ред булл» и несвежую китайскую еду у нее в руках.
Росс Робардс в городе и снимает специальный выпуск к тридцатилетию своей деятельности. Его крупной производственной компанией управляют бывшие стажеры. Она могла оказаться среди них. Еще в 1983 году.
Джаспер П. Дакворт раскручивает шедевр покойного десятилетнего школьника-вундеркинда. «Фото будет опубликовано позднее!»
Бита, превозносимая почитателями — сопливыми, ироничными, саркастичными главами трастовых фондов, — старуха, претендует на грант Макар-тура[25] [26]. Оригинальные футболки с ручной вышивкой «Бита» стоят сотни долларов и раскупаются как горячие пирожки. МСИ бойко торгует майками, календарями, магнитиками и часами с «Миграцией». Тот самый МСИ, где она подрабатывает внештатным сантехником.
И наконец, все деньги ИХФ она тоже потратила. Все семьдесят пять тысяч[27].
Сейчас единственное, что можно сделать с Бет, — это врезать ей по физиономии. Но Кувалда внезапно распознает слабое место Бет, отсутствующую чешуйку в ее драконьей броне. Кувалда знает, что именно нужно сказать, чтобы одновременно уязвить эту эгоистку и оставить деньги за кресло себе. Ничто так не раздражает эгоистов, как уместный смех. Кувалда дожевывает остатки жареного риса с креветками, горя желанием выплюнуть его, выкинуть это идеальное лезвие. Идеальную занозу. Она проглатывает полупрожеванный рис, и с ее губ уже готовы сорваться слова. Но рис застревает в глотке. Хотя Кувалда сосредоточена на подергивающихся губах Бет, она чувствует, как у нее расширяется пищевод, перекрывая дыхательное горло. Ком в горле. Она берет «Ред булл» и делает большой глоток, чтобы запить слипшийся холодный рис трехдневной давности. И тем самым, по сути, способствует появлению в горле мокрого мешка с песком.
Кувалда вздрагивает, когда песик из субботнего утреннего мультика сообщает, что с ней все будет в порядке, пока она может издавать хоть какие-то звуки.
А она не может.
«Чтобы не подавиться, — продолжает песик, — обязательно соблюдайте следующие правила: нарезайте еду маленькими кусочками; пережевывайте пищу медленно и тщательно; во время жевания и глотания избегайте смеха и разговоров; не вдыхайте воздух; помогайте маме и папе оберегать ваших младших братиков и сестричек: держите шарики, бусины, кнопки и другие мелкие предметы в недоступных для них местах и не позволяйте им ходить, бегать или играть с едой или игрушками во рту».
Воздух по-прежнему не выходит.
Песик говорит: «Скрестите лапы у горла и попытайтесь откашляться».
Не годится.
«Привлеките чье-нибудь внимание».
Бет отвернулась к столу и обдумывает новый план. Постукивая себя пальцем по подбородку. Возможно, меняет решение. Возможно, рассматривает преимущества и недостатки отказа от таблеток: на одной чаше весов систематичность, на другой — быстрая потеря трех килограммов.
Сердце ухает в ушах.
Песик говорит, что перед тем, как глубоко заглотить свой первый член, надо потренироваться на овощах. На огурцах. Моркови. Рисе. Креветках. Кресс-салате.
Стоимость доставки два доллара. Зона доставки ограничена. Необходимо предъявить купон.
У Бет звонит телефон. Танцевальная мелодия, возглавлявшая чарты прошлым летом.
Помните: надо использовать смазку, растянуть язык, опустить его заднюю часть, заставить горловые мышцы раскрыться, двигаться медленно и проявлять терпение!
Кувалда делает неуверенный шаг в сторону Бет, которая принимает вызов и отходит, охраняя свою частную жизнь. Кувалда делает еще один шаг, мешок с песком в горле придавливает ее. В глазах темнеет.
Так вот как все кончается.
— Нет, нет, — лепечет Бет. — Нет, Джеки. Пожалуйста… — Плечи Бет начинают вздрагивать. Она рыдает. — Жизель? Жизель? — в отчаянии взвывает она. — Нет. Нет. Нет. Нет. Я люблю тебя!
Кувалда бросает в Бет коробочку из-под китайской еды.
Она промахивается, Бет не поднимает взгляда. Дохлый номер.
Из горла Кувалды вырывается хлюпающий выдох. Слава богу! Она делает еще один глоток, чтобы запить мешок с песком. Жидкость заполняет все пустоты в рисе. Рыхлый мешок с песком скользит, сжимается, набухает, опускается ниже, и трахея закрывается, словно кто-то наступил на нее, как на садовый шланг.
У меня же получилось.
Вскрытие, без сомнения, не заметит этой второй роковой ошибки.
Не получилось.
Кувалда швыряет в Бет банкой «Ред булл». Та отскакивает от ее головы.
— Что?
Бет поворачивается к Кувалде, с ее заостренного подбородка капают слезы и сопли.
«Здесь надо выполнить прием Геймлиха», — говорит песик, обхватывая лапами живот кота.
Кувалда поворачивается, спиной подходит к Бет и прижимает задницу к ее промежности. Но Бет понимает только одно: Кувалда, вторгшись в ее личное пространство, причем задом, издевается над ее разбитым сердцем. Она отталкивает Кувалду.
Кувалда подается вперед, как бегун, пытающийся разорвать финишную ленту носом. Делает один, другой, третий шаг, после чего цепляется кончиком ботинка за трещину в полу, которую должны были залить на следующей неделе, и падает на пол лицом вперед, выбивая несколько зубов. Проезжает по полу несколько шагов и останавливается, врезавшись глазом в коробочку из-под китайской еды[28].
На тусклой тонкой проволочной ручке коробочки отражается свет ярких энергосберегающих ламп. Это последний китайский ресторан в городе, использующий коробочки с проволочными ручками. И эти отблески света медленно уплывают и исчезают за садом клубящихся чернильных туч, образуя последнее слово, промелькнувшее в мозгу Кувалды:
«Кен-гу…»
Бобби Беллио нервничает.
Он никогда не нервничает.
Но сейчас 1983 год (переведите часы назад), а Бобби Беллио чуть за двадцать, отсюда и нервы.
Собеседование должно пройти удачно. Должно. Бобби Беллио нужна эта стажировка. Он не хочет стажироваться у фотографа, художника, хотя сам художник. Он мечтает о стажировке у скульптора Росса Робардса. Он изучал творчество Робардса. Он читал книгу Робардса «Рисовый пудинг»[29]. За Робардсом уже закрепилась репутация неуживчивого человека. Ему требовалось то одно, то другое: особые продукты; цветные девушки; препараты, позволявшие не спать трое суток подряд — работать, экспериментировать, чем-то заниматься. Во всяком случае, Беллио так говорили. Это не имеет значения. Беллио нужна страстность сумасшедшего исследователя.
Владелец галереи, имя которого было упомянуто в «Рисовом пудинге», теперь работает менеджером в обувном магазине, он и дал Беллио номер Робардса.
— Робардс совсем сбрендил, парень. К тому же он тормоз.
— Тугодум?
— Нет, в смысле работы. Он никогда не создаст столько работ, чтобы иметь постоянных клиентов.
— Я слышал, он собирается запустить телешоу.
— У него даже нет телевизора. Удачи, парень.
Беллио смотрит на часы. Соображает, что их ремешок не подходит под цвет ремня и обуви. Важно ли это? Заметит ли Робардс? И о чем это говорит? Что это говорит о нем? Что он — экстравагантный художник, но равнодушен к собственной одежде? Он снимает часы и кладет их в карман.
Проходят минуты. Беллио постукивает ногой. Ждет. Вытаскивает часы, смотрит на них. Черт. Время движется так медленно.
Ему хочет расспросить Робардса про Текса, Бенедикта. Про тату-салоны. Что, черт возьми, случилось с Бруклином? С Хонки-Тонком?
Он пытается решить, нужно ли отпускать шуточки или очень крепко пожимать руку. Так, чтобы у Робардса кости хрустнули. Дать понять, что он настроен серьезно. Само собой, надо смотреть в глаза, но не пялиться. Пристегнет ли он ноги? Или я должен буду опуститься на корточки? Отводить ли взгляд, когда Робардс будет обдумывает ответ? Надо ли размышлять над каждым вопросом или брякать первое, что придет в голову?
А вдруг Робардс спросит: «Следует ли художнику просчитывать все варианты, или искусство должно подчиняться инстинктам?»
Беллио полагается на инстинкты. Как сам Росс во Вьетнаме. На инстинкты. И на подготовку.
С другой стороны, есть вещи, которым можно научиться только на улицах. В полевых условиях. На воле.
Беллио вытаскивает часы. Робардс опаздывает на десять минут.
Не нужно отпускать шуточки. Он сконцентрируется.
Юноша вытаскивает из кармана листок бумаги, перекладывает папку с работами на другую сторону. Смотрит на цифру «6» на бумажке. Смотрит на номер на двери: «8».
Блин.
Он делает несколько шагов по коридору к двери с цифрой «8». И понимает, что это он опаздывает. Перепутал адрес? Опоздал на поезд? Несчастный случай? Надо было закончить… что? Блин, теперь это он опаздывает: он необязательный.
Дверь распахивается, и оттуда вываливаются два тела. Белый мужчина и цветная женщина. Сцепившиеся друг с другом. Они перекатываются, как ниндзя, затем оба отстраняются, встают на ноги. Белый мужчина бьет женщину в подбородок. Голова у нее откидывается назад. Она, сохраняя спокойствие, размахивается портфелем и лупит мужчину по голове. Тот падает, как мешок с картошкой.
— Вот это челюсть, — говорит Беллио. — Хе.
Мужчина не двигается. Беллио предполагает, что это еще один кандидат в стажеры. Кажется, он не дышит, поэтому Беллио достает из сумки маленькое зеркальце. Проверяет, в отключке мужчина или уже мертв. Зеркальце запотевает, и удовлетворенный Беллио, переступив через тело, направляется к двери, ведущей в студию Росса Робардса.
Молодая чернокожая женщина останавливает Беллио и оглядывает его с ног до головы. Ее торчащие в разные стороны волосы словно сделаны из угольно-черных сырных палочек. Сверкнув серебряным зубом, она говорит:
— Удачи, паренек. Работа моя. Я буду жить вечно. Усек?
И со смехом проносится мимо него, зажав под мышкой портфель.
Беллио присвистывает. Девчонка огонь, тушите свет. Хе.
Бобби Беллио входит в студию и видит, как ему кажется, самого Росса Робардса. По крайней мере, его силуэт. Тот стоит на своих культях в углу и мочится в судно.
— Я Боб.
— Боб?
— Да, сэр.
— Заходи, Боб, — говорит Робардс, хотя Боб уже зашел.
Он проходит в лофт. Раскладушка, кальян. Десяток испачканных дырявых кресел-мешков. Гора пестрых напольных подушек. Пожелтевшие газетные вырезки неизвестно каких времен. Над металлическим рабочим столом болтается связка сухофруктов. Здесь пахнет табачным дымом, металлом, лаком, маслом, травкой, сексом, дохлыми пауками, дешевыми духами, краской и гребаной свободой.
Идеальный запах.
Окна в лофте почти до самого потолка. И почти от самого пола. Штукатурка вокруг них осыпалась. Стекла потрескались и зафиксированы проволочной сеткой. Сырой бетон напоминает Беллио ураганные убежища его детства в Оклахоме.
Боб подходит к окнам. Деревянные рамы крошатся под пальцами. Одно окно разрисовано. На нем намалевано сердце, анатомически правильное, но с двойными желудочками. Как будто близнецы слились друг с другом в утробе, и вот результат. Треснувшее стекло усиливает эффект. Рядом с разрисованным окном потрепанный листок с надписью «Сердечная привязанность». И ценник: «$450 000».
Боб оглядывается на Росса Робардса. На скульпторе грязная льняная рубаха. Волосы падают ему на глаза.
— Это стоимость здания, — поясняет Робардс. Он трет красные глаза и, опираясь на руки, ковыляет к подушкам на полу. — Картина остается в здании. Чтобы заполучить картину, надо приобрести все здание.
Он фыркает и плюхается на груду грязных подушек, словно украденных со съемочной площадки порнофильма «Тысяча и одна арабская ночь». Из-под скомканных простыней торчат татуированные хной руки и стройные ноги. Они принадлежат двум девицам, если Боб правильно сосчитал пальцы, принимая во внимание, что Робардс в данный момент без ног.
Утопающий в подушках скульптор затягивается кальяном и выдыхает сладкий, едкий дым.
Одна из девиц захватывает дым ладонями, подносит к лицу и вдыхает.
— Наколдуй-ка мне ключи от моей машины, стажер, — говорит Робардс и тает, исчезая в небе пустыни.
Наколдуй мне ключи от моей машины.
Боб опасливо роется в куче металлического хлама, высматривая комплект ключей, которыми можно открыть и завести машину. Куча шаткая, непрочная и напоминает мобиль без подвесов. Боб достает из кармана маленький фонарик и освещает помещение. Ничего. Он вытягивает шею и слышит, как она хрустит.
Я еще слишком молод для этого.
Он оглядывает студию. Видит письменный стол и, убрав фонарик, изучает его. Причудливый узор, образованный брызгами краски, следами сварки, кружками вздувшегося шпона на тех местах, где ставили чашки с кофе и бутылки импортного пива, маскирует дешевую столешницу из ДСП. Тонкий слой пыли свидетельствует о многомесячном простое.
Наколдуй мне ключи от моей машины.
Боб берет стопку нераспечатанных конвертов. Он предполагает, что это письма фанатов. Но здесь только счета, окончательные уведомления, послания налоговой службы и дважды переадресованное письмо из колледжа Боба, вероятно насчет его стажировки.
Боб бросает стопку обратно. Оглядывает студию. Видит скульптуру.
Прекрасную скульптуру.
Это автомобиль.
Припаркованный.
Наколдуй мне ключи от моей машины.
Боб открывает банку с краской. Она потрескалась и заплесневела. От нее пахнет кислыми яблоками. Здесь нет ни одной новой вещи. Боб думает, что Робардс, должно быть, украл краски. Он просматривает еще несколько полок и находит старый, забрызганный краской фартук. «ПРИНАДЛЕЖНОСТИ ДЛЯ ТВОРЧЕСТВА». Надо полагать, тут работает одна из тех татуированных девиц.
Наколдуй мне ключи от моей машины.
Формально Боб Беллио живописец, но в первую очередь — художник. Он берет ножницы для резки металла и находит обрезки листовой стали. Тут есть точильный станок. И даже не очень заплесневелый. Металлическая краска. Молоток. Сам он еще не пробовал. Только наблюдал. Наблюдал и, возможно, даже кое-что запомнил.
Боб складывает рядом все необходимые материалы. Расчищает небольшой участок рабочего пространства вне поля зрения Робардса. Навряд ли визг станка достигнет ковра-самолета. Молодой человек берет пару поцарапанных и потрескавшихся защитных очков, найденных им в куче пластиковых контейнеров с затвердевшими остатками остатков того, что некогда, возможно, способствовало созданию чего-то прекрасного. Некогда. В те времена, когда Робардсу еще было не наплевать.
Боб скребет подбородок, чувствуя, что оцарапывает себе кожу под зернистой, как наждак, щетиной. Ищет стальную вату и без труда находит ее. Затем, медленно и глубоко вздохнув, приступает к работе.
Через несколько мгновений Боб Беллио попадает в нору. В туннель, где время искривляется и становится весьма условным понятием. Один, ну, может, два раза Боб сознательно применяет приемы, которым где-то научился, но в остальном им руководит чистый инстинкт. Чистый поток. Чистая энергия. Он не понимает, в каком месте и времени находится. Земля — это ободранный, покрытый пятнами деревянный стол. Небо над ним — место, куда, точно крошечные ракеты, преодолевшие гравитацию и превратившиеся в кометы, взмывают искры от шлифовального крута. Их тени мельтешат и мреют в этой призрачной зоне его периферического зрения.
Боб Беллио заканчивает делать ключи от машины. Он смотрит на них, и окружающий мир просачивается обратно, как вода. Теперь и зрение, и слух, и обоняние приветствуют в мире его новое творение, как новорожденного львенка в джунглях.
Боб вытирает лоб, размазывая по лбу песок и сажу. Они никогда уже не смоются. Он откладывает инструменты. До него доносятся стоны и смешки. Он убирает за собой рабочее место, кладет все инструменты и оставшиеся материалы туда, где их нашел, оставляя после себя лишь снежную паутину отпечаток пальцев и следов ног.
Робардс сидит развалившись: он все еще катается на ковре-самолете, и одна из девиц медленно, сладострастно опускается на него.
Смущенный Боб притих. Но потом он берет осколки разбитого зеркала и просроченные краски. И рисует на зеркале фонтан с минеральной водой, который видел много лет назад во время поездки с родителями. На водопад Тернера в Южной Оклахоме. Они тогда принарядились. Было жарко. Там были высокие облака и подзорная труба, в которую можно было посмотреть за четвертак. Вдали виднелись замки или развалины одного из них. Откуда в Оклахоме замки, он так и не спросил, оставив этот вопрос на откуп своему воображению. Родители восхищались водопадом, а Боба очаровал маленький и далеко не столь великолепный фонтан. Папа разрешил ему сходить туда. Поскольку к водопаду они так и не спустились, Боб потратил карманные деньги на подзорную трубу, обращенную в сторону фонтана. Прижался глазом к окуляру, чтобы получше видеть, и очки у него треснули. Они были очень толстые для такого маленького мальчика. Во всяком случае, ему в течение месяца удавалось скрывать эту катастрофу от отца. Затем Боб получил ремня. Зато все это время он жил в том волшебном мире, который увидел в подзорную трубу. Похожем на мерцающую открытку, на которой была запечатлена мечта.
Боб любуется своей картиной, но никогда никому ее не покажет. Она примитивная (ее мог бы нарисовать и первоклашка), но навевает воспоминания о маме, о том лете, о ведущей вдаль дороге, водопаде и фонтане. В ней есть детская чистота, и ему это нравится.
Достаточно того, что он подписал ее буквой «Б».
Теперь запахи лофта ассоциируются у него с распущенностью, зависимостью и разложением. Он решает, что не будет стажироваться у этого кретина. Здесь нечему учиться, а Робардс уже давно истощился. Худший тип художника. Боящийся собственного потенциала. Использующий образ художника как круглогодичный костюм для Хеллоуина.
А Би теперь хочет исследовать дорогу, которая только что открылась перед ним: искры, жар, металл, молот.
Смешки затихают. Би кладет картину на зеркале на стол рядом со стопкой просроченных счетов. Она еще не просохла, и ее нельзя убрать в портфель. Это будет последняя картина, когда-либо написанная Би.
Он выглядывает из-за угла. Одна из девиц подолом льняной рубахи Робардса вытирает с губ сперму. Другая запускает пальцы в его длинные, до плеч, волосы.
— Ты должен их еще отрастить, — говорит девица Робардсу. Она азиатка и говорит на ломаном английском, но с очаровательным французским акцентом.
— Ага, — говорит Би. — И использовать их как кисть. Хе.
— Как кисть! — Девицы хихикают. — Отличная идея.
Робардс говорит:
— Ты, мать твою, кто такой?
Би бросает Робардсу его новые ключи от машины.
Робардс ловит их. На мгновение его одурманенный, слезящийся взгляд обретает ясность. Азиатки наклоняются к ключам, чтобы получше их рассмотреть, заслоняя солнечный свет, проникающий через окно с двойным сердцем, и Робардс грубо отпихивает их локтями. В этот момент Би замечает, что связка сухофруктов, висящая над столом, — это связка высушенных человеческих ушей.
Робардс выпутывается из клубка обнаженных сирен, хотя эта задача несколько облегчается тем, что ноги его заканчиваются выше колен.
Би берет свою сумку.
Робардс пристегивает пару рудиментарных искусственных ног, сделанных по заказу ветеранского департамента, и хватает картину с зеркальным водопадом (будущее). Роняет только что изготовленные ключи (прошлое).
— Ты-то мне и нужен, — говорит он.
— Хе.
Робардс вытаскивает из бокового разреза на левой ноге длинный тонкий предмет.
— Мы будем жить вечно.
Би открывает дверь, чтобы уйти.
— Хе.
Но скоро Росс Робардс всадит ему в спину штык.
Би вздрагивает и просыпается. Эмма не лежит рядом с ним, утешая его уже третий раз на этой неделе. Вместо этого она сидит в ванне и смешивает новую порцию альгината. Рядом с ванной стоит ведерко с цветным силиконом и литая трубка. Би не у себя. Это не его спальня. Похмелье и наследственная близорукость заставляют его прищуриться. Би видит Эммин комод. На его телефоне мигает значок новой эсэмэски. Ему становится дурно, когда, нащупав свои замызганные очки, в желтом натриевом свете уличного фонаря он видит на дальнем конце комода выстроившиеся шеренгой полдюжины отливок его собственного эрегированного, отделенного от тела члена.