«Хоть раз в жизни человек обязан одержать победу над самим собой»,— говорит один из героев этой книги подросткам, форвардам уличной футбольной команды «Молния», которым посвящена повесть «Форварды покидают поле».

Эти разболтанные, легкомысленные мальчишки, отличавшиеся весьма своеобразными представлениями о жизни и нормах поведения, по сути — неплохие ребята. Оказавшись на краю пропасти и сперва запутавшись в сетях, расставленных «шпаной», они нашли в себе мужество не утонуть в болоте, увидели перед собой заветную цель и осознали свое настоящее место в жизни.

Много мыслей вызовет эта книга у читателей: на одних навеет воспоминания об отшумевшей юности, других заставит задуматься над своими ошибками и поможет, смело преодолевая препятствия, идти по жизни.

Эта повесть — для молодых и для тех, кто остается всегда молодым.

Автор

НЕВИНОВНЫЙ ОТБЫВАЕТ НАКАЗАНИЕ

В полдень, когда солнце встало над главным корпусом тюрьмы, было приказано прекратить работу, сдать лопаты и построиться в одну шеренгу. По обыкновению я оказался левофланговым. Обидно: однажды человек ростом не вышел, и всю жизнь торчать ему на левом фланге. Правда, определить мой возраст не так легко. Одни говорят: «Ему не более пятнадцати», другие считают уже совершеннолетним. И пусть считают. Нельзя же с такой могучей грудью и бычьей шеей ходить в подростках. Пытаюсь придать своей внешности солидность, но с головой выдает отсутствие усов: ни черта не растет на лице, хоть плачь... Счастливчик мой дружок Степка. У него под носом уже золотится пушок на славу. Мы с Санькой вчера впервые побрили его, при этом, правда, раскровенили в пух и в прах. Смеху было...

— Иосиф Бур! — хриплым басом выкликает надзиратель. И лишь когда он раздраженным тоном повторяет имя и фамилию, я соображаю, что выйти из строя надлежит мне: весь последний месяц я ношу ненавистную фамилию Оськи Бура, или Керзона, как презрительно окрестили его на Черноярской.

— Не выспался, чумазый,— проворчал надзиратель.

Подавляя волнение, я виновато опустил глаза. Надзиратель протянул справку. В ней значилось, что Иосиф Бур полностью отбыл наказание — тридцать суток принудительных работ. Так и подмывало рвануть через тюремный двор, но я сдержался и неторопливо двинулся вслед за всеми к выходу. Лишь за контрольными воротами допра 1 я дал себе волю и, даже не простившись со случайными собратьями по принудиловке, пустился бегом по бульвару. От ощущения полной свободы во мне все бурлило, на спине точно крылья выросли, вот-вот взлечу над бульваром!

На площади обгоняю извозчика, трамвай, вызывая изумление прохожих и постового милиционера. Попробуй — догони! Только солнце всюду поспевает за мной.

Причин для радости более чем достаточно: отныне я навсегда порвал с тюрьмой (а ведь в ней довелось начать свою трудовую жизнь), с унизительной зависимостью от Керзона, с необходимостью обманывать отца, не знавшего, где я пропадал весь этот месяц. К тому же сегодня, впервые за свою недолгую жизнь, я принесу домой деньги, заработанные собственными руками. Целых три червонца!

Никто из черноярских ребят не знал о моем пребывании в тюрьме. Не дай бог, пронюхай они правду,— издевкам не будет конца. При заключении сделки с Керзоном первым и непременным условием я выдвинул ее секретность. Посвятил в свою тайну только мать. Отец, с его гордостью, невзирая на острую нужду, отверг бы такой заработок. Но, к сожалению, в гордость нельзя обуться, ее не натянешь вместо сорочки, не прикроешь заплаты на штанах... Я все еще помню взгляд Зины на выпускном вечере в нашей трудовой школе. В ее глазах я прочел тогда оскорбительное сочувствие, поразившее меня в самое сердце. Не пойму, в чем дело, но при встрече с Зиной мне почему-то становится жарко. На выпускном вечере я готов был провалиться сквозь землю. Хорошо, что мне удалось втиснуться между пианино и подоконником. Оттуда я мрачно наблюдал за общим весельем. Стоило мне вылезть из своего укрытия, в наклонном зеркале сразу же появлялось не очень привлекательное отражение моей персоны. Нет большей муки, нежели увидеть себя со стороны.

Старая, линялая рубашка, казалось, вот-вот лопнет. Брюки из чертовой кожи пестрели заплатами, а ботинки, австрийские ботинки, взятые на вечер у Степки-точильщика, были непомерно велики. Кот в сапогах, да и только!

Вечер, посвященный окончанию семилетки, был в самом разгаре, с минуты на минуту должна была начаться литературная викторина, но я предпочел незаметно уйти и только на улице смог предаться размышлениям. Наедине с вечерними сумерками легко прийти к убеждению, что жизнь в заплатанных штанах лишена всякого смысла. И до тех пор, пока не удастся раздобыть штаны без заплат, не может быть и речи о том, чтобы посмотреть вместе с Зиной кинофильм «Красные дьяволята». Но где взять денег? Работы нет... Керзон говорит: «Сейчас нэп, а при нэпе надо торговать, пусть волки работают». Если это так, согласен стать волком...

И вот нежданно-негаданно подвернулся счастливый случай. Неспроста мать говорила, что из пяти ее ребят я один родился в сорочке. Сорочка эта,— сморщенный, вызывавший у меня тошноту пергамент,—хранилась в комоде, чуть ли не под семью замками, вместе с маминым обручальным кольцом и серебряным браслетом, доставшимся ей по наследству от бабушки.

О злосчастной сорочке я вспомнил именно в ту благословенную минуту, когда Керзон предложил обоюдовыгодную сделку: я отбываю за него наказание за беспатентную торговлю булавками, иголками, дамскими подвязками и прочей мелочью, а он, со своей стороны, платит мне по целковому в день.

Высокие договаривающиеся стороны, не в пример дипломатам всех времен, не составляли никаких письменных обязательств, ибо привыкли верить на слово. Сегодня, после передачи ему справки, Керзон должен уплатить мне деньги.

Я легкой рысью мчусь к Черноярской. Всякая прямая короче кривой. Это единственное, что я отлично усвоил из всего курса геометрии. Перемахнув через забор, я сразу оказался у своего дома. Здесь царила благодатная прохлада, солнцу не под силу пробиться сквозь густые, как в джунглях, кроны деревьев. Каштаны и липы выстроились в такую стройную шеренгу, что Степке, Саньке и мне ничего не стоит, подобно Тарзану, перебраться с дерева на дерево.

Никого из ребят, как ни странно, нет в тополевой аллее, протянувшейся от завода мельничных жерновов до самого Черного яра.

Кругом стоит непривычная тишина, деревья дремлют в ленивой истоме.

«На Собачьей тропе играют в футбол»,— подумал я, но тут же вспомнил, что тренировка должна быть завтра. Скорей всего наблюдают в яру под мостом, как Седой Матрос со своими дружками режется в карты.

Я не ошибся, банк метал Керзон. Он старше меня на два года, и это дает ему право играть в карты в компании с Седым Матросом — почти тридцатилетним верзилой с мрачным лицом и злыми черными глазами. Небольшая серебристая прядь разделяла его волосы, точно пробор, он носил широченный клеш и полосатую тельняшку. Видимо, поэтому и прилипло к нему прозвище Седой Матрос.

Голоден я как сто чертей, но придется терпеливо ждать, пока кто-нибудь сорвет банк: не разглашать же тайну «сделки». Но оказалось, что тайна эта стала достоянием всей улицы. Оскорбительные возгласы нацелены в меня, и даже «кнопки» — малыши, в другое время не смевшие и пикнуть, сейчас наперебой изощряются:

— Горемыка пришел из «кичи»!

— Нажрал хохоталку на казенных харчах!

— Эй, Вовка! — кричит мне Славка Корж.— Сходи вместо Керзона до ветру — он тебе гривенник даст...

— А, привет эксплуатируемому,— поднимаясь с земли и отряхиваясь, отзывается сухопарый и узкогрудый Керзон. — Гони справку.

Подавив в себе гнев и смятение, я снял фуражку-«керенку», достал из-под подкладки справку и протянул ее Керзону. Он вслух, чуть ли не по складам прочел слово в слово, одобрительно кивнул и, вытащив из кармана горсть скомканных червонцев, отделил один, бережно разгладил и протянул мне.

— Давай все сразу,— сказал я.

— Мосье,— ломаясь, пропел Керзон,— я не вижу благодарности. Вы грубиян. Разве таким тоном разговаривают со старшими? Курите, прошу вас.— И протянул пачку «Раскурочных».

— Гони еще два червонца,— со злой решимостью прохрипел я, отталкивая папиросы.

— Какой срам! — Керзон надвинул «керенку» мне на лоб и обратился ко всем: — Сэры и джентльмены! Господа! Вы являетесь свидетелями бунта плебеев.

Отбрасываю в сторону отцовскую «керенку», так как отлично знаю излюбленный прием длиннорукого: надвинуть противнику фуражку на глаза и молниеносно ударить кулаком под челюсть.

— Давай еще два червонца,— глухо повторяю я. Руки у меня слегка дрожат, я даже чувствую, как бледнею. Такое состояние овладевает мной всегда перед дракой, но едва она начинается, как страх и все другие чувства, сковывающие мои движения, мгновенно исчезают.

Все еще манерничая и стараясь казаться спокойным, Керзон тем же издевательским тоном продолжает:

— Джентльмены! Надеюсь, вы знакомы с басней о Слоне и Моське?

Да, он выше меня чуть ли не на целую голову.

Мертвая тишина. Ребята с деланным равнодушием поглядывают на нас. Слышно, как под мостом журчит ручеек, извиваясь по дну яра. Я успел заметить появление Степки-точильщика. Не зная, в чем дело, он делает мне знаки, советуя не связываться с Керзоном.

На целый месяц я выключился из жизни: не играл в футбол, не ходил на стадион, пропустил новинку кинематографа «Знак Зеро», не купался в Днепре, обманул отца, братьев, друзей, подавил в себе стыд и гордость! Нет, не уступлю ни за что!

Должно быть, Керзон увидел в моих глазах бездну ненависти и отчаянную решимость отстоять свои права. Он отступил на шаг и протянул мне еще один червонец.

— Мне подачки не нужны!

Тогда Керзон оставляет свой деланно вежливый тон.

— Прочь с дороги, сморчок! — визжит он, размахивая кулаками.

Но я стою как вкопанный.

— Гони всю тридцатку.

Керзон снова меняет тактику:

— На, купи себе карамель, бутылку «Фиалки» и на том скажи «боржом, мусье...» — говорит он покровительственно.

— Гони деньги, нэпманская душа,— подступаю я все ближе.

— Господа, да это же восстание черни,— медленно разводит он руками и в то же мгновение наотмашь ударяет меня кулаком. Не успеваю я опомниться, как Керзон пинает меня ногой в живот. Я падаю, но сразу же поднимаюсь, с отчаянием кидаюсь на обидчика и повисаю на нем, вцепившись пальцами в худую глотку. Под моими пальцами заходил кадык Керзона. То была мертвая хватка, он отлично понимал всю опасность ближнего боя: длинные руки давали ему возможность в отдалении господствовать надо мной, но в таком положении драка не предвещала Керзону ничего хорошего. Я так сдавил его своими цепкими и сильными руками, что он разорвал на мне рубаху и стал вопить. Тогда Седой Матрос приказал на время прекратить поединок и снять рубашки. Пытаюсь осторожно стащить рубашку через голову, и в то же мгновение на меня обрушивается вероломный удар в переносицу. Помутилось сознание, в глазах зарябило, поплыли фиолетовые круги. Сжимая кулаки, я поднялся с земли. Казалось, нет теперь силы, способной одолеть меня.

Но что это? Седой Матрос скрутил Керзону руки и связал их поясом. Мой долговязый противник напоминает сейчас мышь в лапах у кота. Степка-точильщик и Юрка Маркелов — форварды пашей команды — проделывают то же самое с его ногами.

После этого Седой Матрос, у которого над хрящеватым носом срослись густые брови, взглянул на меня беспокойно горящими черными глазами и сказал:

— А ну, покажи ему, как связанного бить. По зубам его, под дых...

Я растерянно гляжу па Керзона. Бить лежачего?.. Седой Матрос все понимает и говорит наставительно:

— Пижон! Совесть прибереги, она может тебе пригодиться в другой раз, а гадов надо учить без благородства.

Меня так и подмывает проучить Керзона, но я вспоминаю, как однажды, когда я ударил соседского мальчишку, отец отчитал меня:

— Бить слабого — все равно что бить лежачего. Настоящий человек никогда не унизится до такого. Трус силен только тогда, когда он уверен в безопасности.

Видя, что я стою в нерешительности, понурив голову. Седой Матрос, воля которого на Черноярской выполнялась

беспрекословно и мгновенно, разъярился и бешено заорал:

— Бей, тебе говорят, сопля несчастная, не то я тебя голым задом по камням прокачу!

На рябоватом лице его выступили багровые пятна, предвестник жестокой расправы, и мне не оставалось ничего другого, как отвесить Керзону пару оплеух. Я прочел в его глазах благодарность за то, что не воспользовался своим коронным ударом в челюсть. Пусть уж его освободят от пут, тогда поединок возобновится. Но оказывается, суд Черного яра еще не кончился. Седой Матрос продолжал опрос пострадавшего:

— Сколько Керзон обещал уплатить?

— Тридцать целкашей за тридцать суток.

Федор Марченко, капитан нашей футбольной команды, что-то прошептал Матросу. Тот одобрительно кивнул и, смерив презрительным взглядом Керзона, у которого из носа обильно текла кровь на впалую грудь, категорически заявил:

— Отдай пацану три красненьких за принудиловку, и еще три красненьких за порванную рубаху. В общем раскошеливайся, кугут! — Одним рывком он развязал Керзону руки.

Поднялся неописуемый шум и свист. Справедливый приговор публика встретила, как пишут газеты, гулом одобрения.

Керзон знал: приговор окончательный и обжалованию не подлежит, малейшая попытка протеста завершится обыском в его карманах и конфискацией всех найденных ценностей.

Вытерев рукавом кровь, Керзон нехотя вынул из кармана два червонца, но под пристальным взглядом Матроса достал еще шесть пятирублевок и протянул мне деньги. Я не двинулся с места, испытывая отвращение к Керзону и его деньгам. Так и хотелось плюнуть в его лихорадочно бегающие глаза! К черту деньги — не откупится он от меня! Я взял себе только два червонца и положил их в карман, а остальные изорвал в мелкие клочки и швырнул Керзону в лицо:

— На, давись, нэпманская душа!

Никто не успел опомниться, как я уже бежал по тропинке из яра.

— Вот стервец, уж лучше дал бы нам на пропой,— услыхал я за своей спиной голос Гаврика Цупко — центра хавбеков 2 нашей команды.

— За такое пижонство,— донесся до меня жесткий бас Матроса,— надо кровь пускать.

Он не понимал, как можно так обращаться с деньгами, из-за которых он неоднократно сидел в тюрьме, ради которых немало его друзей шли даже на убийство.

А я не знал, куда мне теперь держать путь: не являться же в таком истерзанном виде домой. Лучше дождаться, пока отец уйдет на смену. В лавке Куца я купил пачку «Раскурочных». То была первая пачка папирос, купленная на собственные деньги. Дым папиросы казался особенно ароматным. Но я никак не мог научиться выпускать дым одновременно через нос и рот. Вот Степан наловчился, у него получается замечательно...

Понемногу волнение улеглось, и недавние невзгоды сменило удивительно беззаботное настроение.

Куц щелкнул костяшками на счетах и поглядел на меня из-под очков.

— Вовка, сахарозаводчик Бродский часом не родственник твоей бабушки?

— Нет, а что? — удивился я.

— У тебя ведь уйма денег. Получил наследство? Признайся.

Я передвинул папиросу в левый угол рта, многозначительно подмигнул Куцу: нечего, мол, задавать неуместные вопросы,— и ногой толкнул дверь. На пороге стоял отец. Он посторонился. Старик, очевидно, шел на завод, в руке он держал свой неизменный жестяной баульчик. От неожиданности я поперхнулся дымом, папироса выпала изо рта. Отец никогда не поднимал руки на детей. Уж лучше бы он двинул меня как следует.

Стою, опустив голову, и носком башмака ковыряю землю. Сейчас посыплются вопросы: кто тебя разукрасил? Где ты разодрал рубашку? Давно ли куришь?

Странно, но отец не стал ни о чем спрашивать, а безнадежно махнул рукой, опалил меня взглядом, полным укоризны, и пошел прочь.

Я бросился за ним.

— Папа, папа, выслушай меня.

Чего тебе?

— Я больше не стану курить.

— Лгунишка всегда щедр на обещания,— резко бросил он, но остановился, прислонившись к широкому стволу каштана.

— Когда это я тебе врал?

— Если в доме заводится грибок, такой дом берут под присмотр. Так и человек. Один раз солгал — полагаться на него нельзя. Говорят, лгун лжет и умирая.

Я протянул отцу пачку «Раскурочных».

— Дело не в одном курении.— Он отстранил мою руку с папиросами. — Ты должен сказать: почему тебе приходится лгать? Может быть, я, твой отец, обманул чем-нибудь твое доверие?

— Нет, что ты! Откуда ты взял такое? — Я посмотрел отцу в глаза. Вероятно, ему было нелегко вести этот разговор, он не мог скрыть волнения. Действительно, отец всегда был со мной добр, я мог делиться с ним самыми сокровенными мыслями. Трудно сказать, почему я скрыл от него историю с тюрьмой. Наверное, именно это вызвало у него такую обиду.

— Я не стану уличать тебя во лжи,— сказал он.— Ты должен сам во всем разобраться. Для меня лгунишка и воришка — одного поля ягоды.

Он вытянул из кармана кисет с табаком и стал свертывать папиросу. Я снова протянул ему пачку своих. Он отмахнулся:

— Сегодня угостишь меня папиросами, а завтра — водкой. Уж лучше я буду всю жизнь курить траву...

Вряд ли отец Юрки Маркелова или Федора Марченко стал бы вести подобный разговор. Дал бы по уху — и делу конец. У моих друзей родители были людьми суровыми и из всех воспитательных мер отдавали предпочтение затрещине. Даже Степкин батя и тот, случалось, отпускал подзатыльники сыну. А ведь Андрей Васильевич партийный... Честно говоря, в эту минуту я завидовал Степке.

А старик продолжал ровным и спокойным голосом:

— Ты предлагаешь мне папиросы. Но я-то знаю, откуда у тебя доходы. Завтра тот же Бур предложит тебе не только отсидеть за него в тюрьме, а и вовсе продать совесть за три серебреника — ты тоже согласишься? Начинается всегда с малого, с пятачка. В пятнадцать лет ты уже успел отказаться от себя, принял чужую фамилию и чужое наказание, и все ради чего? Ради денег. Жажда денег губит человека. Иных она сделала преступниками, привела в тюрьму, опозорила навсегда, превратила в грабителей и убийц. Ты думаешь, мне деньги нужны меньше твоего? Едоков у нас в семье предостаточно. Что ж, раз денег нет, выходит — иди на любую подлость?

Кто же открыл старику мою тайну? Мама, наверное. Мне всегда невыносимо тяжко слушать его упреки.

— Нечестные деньги,—продолжал он,— всегда принуждают человека лгать. А ложь, как известно, тот же лес: чем дальше в лес, тем труднее из него выбраться. Между прочим, лгунишка почти всегда труслив как заяц.

Я посмотрел на отца удивленно. В чем угодно можно меня обвинить, только не в трусости.

— Мне всегда казалось, будто ты смелый. Ошибся, значит.

Я недоуменно пожал плечами.

— Ударить связанного — все равно что побить грудного младенца.

— Ты все видел?

— Не слепой я. На мосту стоял.

— Но ведь Седой Матрос приказал...

— Приказал? — переспросил отец. — На него похоже. А если он прикажет побить беззащитную девчонку?

Я молчал.

— Мне нисколько не жаль Керзона. Трутень он и мерзавец, отлупить его, может, и полезно, но чем же ты лучше этого типа, если сам пользуешься его приемами?

— Он ударил меня, когда я снимал рубашку... Матрос такого не прощает.

Отец перебил меня:

— До чего благороден твой Матрос! Берегись его. Завтра скажет: «Идем на дело».

— Что ты, папа!

— Он вдвое старше тебя. Какой он вам всем товарищ, этот человек? Я стоял на мосту и думал: вот сейчас мой сын не испугается Матроса, а смело бросит ему в лицо: «Нет, не стану я бить лежачего». А ты как слепой котенок... Противно!

Старик махнул рукой и, покачивая баульчиком, пошел своей дорогой.

Во мне боролись и стыд за происшедшее, и облегчение от сознания, что бате уже все известно, и злоба на Керзона, и обида за подбитый глаз и разодранную рубашку.

Я все еще держал в руке пачку «Раскурочных», не зная, куда ее девать. Раз дал отцу слово не курить — делать нечего. Я прошел к старому дубу и спрятал папиросы в дупло. Пригодятся Степке, да и мне... Ведь не так легко сразу, в один день, покончить с этим делом.

ПОСЛАНЕЦ ТАРАКАНА

Появиться в нашем дворе с малиновым фонарем под глазом и с рассеченной губой не больно весело, соседушки почешут языки. И пусть болтают сколько душе угодно. Чего только нс придумают, фантазии у них хватит. Меня мучит другое. Почему все мои попытки облегчить жизнь родных, сделать доброе дело обычно кончаются крахом? Кому по нутру праздная жизнь? Разве лень побудила меня отбывать чужое наказание? Право, легче отбывать принудиловку, чем изо дня в день без толку ходить на биржу труда.

Завтра я снова пойду на Московскую улицу и вместе с другими буду часами торчать в прокуренном зале, тщетно надеясь получить работу. В прошлом году в стране был миллион безработных. Сколько в этом году — газеты не пишут, но в общем немало. А подвернись место хоть чернорабочего — и все сразу бы устроилось.

В такие минуты я чувствую себя безнадежно одиноким и несчастным. Почему мир не устроен по-иному? Людей должно быть не больше, чем требуется рабочих и всяких других трудящихся, я так считаю. Наверное, нельзя отрегулировать такую пропорцию. В общем, на земле царит ужасная неразбериха.

Во дворе у нас, как всегда, шумно. Соседи громко переговариваются, высунувшись из окон. При моем появлении они точно онемели. Их явно занимает истерзанный вид Вовки Радецкого. С напускной развязностью, насвистывая «Кирпичики», прохожу под окнами пани Вербицкой и мимо красавицы Княжны. Она высунулась из окна бесстыдно оголенная, в ночной сорочке, курит папироску и машет мне рукой:

— Зайди покурить, малыш!

Я подавляю желание взглянуть на ее плечи и спешу домой. Кто-то торопливо спускается по лестнице. На втором этаже обнаруживаю, что это Зина, Зина Шестакович из нашей школы, из 7-б класса, председатель учкома, всегда нетерпимо относившаяся к моим проделкам. Зачем она здесь? Жизнь полна неожиданностей... Стараясь держаться независимо, я холодно поздоровался. Зина не обратила никакого внимания на каменное выражение моего лица. Я всегда испытывал непонятно тревожное чувство при встрече с Зиной и робел, как жалкий пацан. Правду сказать, во всех моих проделках в школе она тоже была повинна: мне всегда хотелось привлечь ее внимание своей силой, ловкостью и бесстрашием.

— Вова, милый, как я рада, все-таки дождалась тебя,— щебетала она, словно мы были самыми близкими друзьями.

Где-то в глубине души поднималась радость. Зина, обычно не замечавшая меня, хотя мы учились вместе начиная с третьего класса, Зина, в чьих серых глазах я всегда читал осуждение, вдруг пришла ко мне домой. Что случилось? Она, наверное, заметила мое недоумение и сразу перешла к делу.

— Твоя мама все уже знает,— я почувствовал тепло ее ладони на своем локте,— меня прислал Тимофей Ипполитович.

— Таракан? — удивился я.

Зина скорчила недовольную гримаску, и от этого лицо ее стало еще милее.

— Нехорошо, Вова! Физик не заслужил такого прозвища. Честное ленинское — он тебя так жалеет...

— Жалеет? — вспыхнул я.— Меня нечего жалеть — я не калека...

Теплой и нежной рукой она захватила мои пальцы и примирительно сказала:

— Ты ужасно обидчив. Тимофей Ипполитович, ну пусть Таракан, если тебе уж так хочется, послал меня узнать, работаешь ли ты.

На лестничной площадке царил полумрак, и ее серые глаза приняли зеленоватый оттенок, молочно-белая кожа казалась бархатисто-смуглой, а гладко причесанные светлые волосы отливали медью.

Зина вышла из тени и присела на широкий подоконник, натянув на округлые колени синюю юбку. Сейчас, в полосе света, она стала еще привлекательней.

— Боже, Вова, кто тебя так разукрасил?

— Буза, случайно упал,— отмахнулся я, пытаясь рукой прикрыть разорванную рубашку.

Зина с несвойственной ей фамильярностью подтолкнула меня к свету и стала бесцеремонно разглядывать припухшее, в кровоподтеках лицо. Затем, укоризненно покачав головой, достала из своей вязаной миниатюрной сумочки зеркальце и протянула мне.

— Ты все такой же несносный драчун. Погляди на себя. Мама его ждет не дождется. Ну и порадуется она такому сыночку!

Зина рассматривала меня, будто музейный экспонат. А я, обычно не терпевший вмешательства девчонок в свои дела и отвечавший на это грубостью, робко и смиренно слушал ее нотации. Действительно, мое отражение в зеркальце было мало привлекательным. И надо же было Зине прийти именно сегодня, сейчас!

— Тебе необходимо умыться,— помолчав, сказала она.

— Угу...— согласился я,— у пас на черном дворе кран...

— Пойдем вместе.

— Зачем? Ты обожди, я мигом...

Пройти с Зиной под любопытными взглядами соседей казалось невозможным. Я оставил ее на лестнице, а сам метнулся через подъезд на черный двор, отвернул кран, сбросил рубашку и, положив ее на козлы для пилки дров, подставил разгоряченную голову под струю воды. Распрямившись и открыв глаза, я увидел Зину. Она сидела на бревне и зашивала мою рубашку.

Зина откусила белыми ровными зубами нитку, исподлобья взглянула на меня и опросила:

— Ты увлекаешься спортом?

— Спортом? — переспросил я.— В футбол играю, занимаюсь боксом.

— То-то тебя так отбоксировали,— рассмеялась она.— Родная мать не узнает!

— Узнает! Ты ведь узнала.

— Не без труда. А рубашку разодрали по всем правилам бокса.

Откровенно говоря, мне нравились ее ворчливые заботы, насмешливые искорки в глазах и даже ирония.

Наконец она протянула мне наспех зашитую рубашку.

— Попробуй надеть, только осторожно! Тебе нужна одежда из железа. Ну и мускулы! Точно крокетные шары.

Хм, крокетные шары... Все же высокий и худосочный Севка Корбун, сын директора нашей школы, нравится ей, очевидно, больше меня.

Зина подвинулась на бревне, я сел рядом.

— Тимофей Ипполитович,— начала она,— ходил в секцию подростков биржи труда, чтобы устроить тебя на работу.

— Кто его просил? — вырвалось у меня.

— Ты злой и неблагодарный.

— Спасибо!

— Старый учитель старается тебе помочь, а ты платить за это черной неблагодарностью. Мне кажется, его заботы именно тем и хороши, что никто его не просит. По его настоянию тебя зачислили в броню ста.

— Что это за броня?

— Сто подростков, которых в первую очередь пошлют на работу. Теперь тебе надо обратиться к руководителю секции подростков и напомнить о себе.

— Могу сходить.

— Как же мне узнать о вашем разговоре? Вот что. Приходи, Вова, в клуб металлистов. По вечерам я всегда бываю там. Можешь считать,— улыбнулась она,— что я назначаю тебе свидание.

Зина поднялась и протянула мне руку. Я не стал ее провожать, а смотрел вслед, пока она не скрылась в подъезде.

КРУШЕНИЕ НАДЕЖД

Летом я обычно сплю на балконе. Только в те ночи, когда небо заволакивает тучами, ложусь в комнате на полу. Спать валетом в одной постели с Мишкой невозможно. Он так и норовит пристроить свои ноги на моей голове. На балконе никто не мешает курить, размышлять о том, о сем. Фантастические грезы перед сном — самые сладостные минуты. Впрочем, иногда меня занимают и будничные дела. Вот и сегодня я ворочаюсь на жесткой постели, не могу уснуть и долго гляжу в звездное небо, перебирая в уме все свои заботы. Необходимо уговорить старшего брата, Анатолия, дать мне на один вечер ботинки: не могу же я пойти в клуб металлистов на концерт «Синей блузы» в своих полуразвалившихся, перевязанных шпагатом. Может быть, лучше днем, когда Толя на заводе, унести его ботинки в сарай, а вечером надеть — и в клуб. Драться со мной Толик не станет, не так уж легко ему теперь совладать со мной. Значительно больше беспокоит меня предстоящий матч с «Гарибальдийцем». Последнее время капитан «Молнии» Федя Марченко поглядывает на меня косо и явно отдает предпочтение Олегу Весеннему. От капитана с его несносным характером можно ждать чего угодно. Поставит играть центром форвардов Олега — и можете жаловаться хоть самому Ллойд-Джорджу. Будь моя воля, перевел бы Олега в полузащиту — ведь он прирожденный хавбек. Для форварда у него не хватает главного: в решающую минуту, когда всю волю, всю энергию необходимо вложить в рывок к воротам противника, Олег теряется. А потом любит сваливать с больной головы на здоровую...

Большая Медведица сияет над головой, ночные шорохи толпятся у изголовья, как и мысли, лишенные всякой связи. Олегу в центре не сыграть, что бы он ни болтал по моему адресу. С чего это физик стал обо мне заботиться? Таракан всегда относился ко мне с явным предубеждением: мол, из прохвоста Радецкого все равно ничего путного не выйдет. А после истории с Раей Полянской он окончательно махнул на меня рукой. Позапрошлой зимой я остриг ножницами каракулевый воротник на ее пальто. Меня грозились исключить из школы, и больше всех негодовал Тимофей Ипполитович. Помню, он говорил матери:

— Сын ваш способный мальчишка, исключать его жаль, но педагогический коллектив исчерпал уже все меры воздействия. Что касается его способностей, могу сказать следующее: они вашему Вове ни к чему. Чтобы стать полезным человеком, недостаточно одних способностей, необходимо трудиться, трудиться и трудиться, чего он вовсе не желает.

Мать тяжело вздыхала, вытирала слезы.

— Гражданин учитель, прошу вас простить Вову — может, он все-таки возьмется за ум и не пойдет по плохой дороге.

— Да поймите, мадам Радецкая, я рад бы простить, но ведь нельзя больше терпеть все проделки этого юнца.

Мне очень больно все это слушать,— печально про-

молвила мама, и даже меня, подслушивавшего весь разговор под дверью учительской, пробрала дрожь.

— Я понимаю,— согласился он,— но поверьте, па вашего сына нечего попусту тратить силы. Я от него отказываюсь.

— У меня их пятеро, и ни от одного я не могу отказаться...

Я всегда считал Таракана сухим, бессердечным человеком и отвечал ему неприязнью, даже ненавистью. После разговора его с матерью чувство ото возросло. Тем непонятней было стремление учителя помочь мне. Он и прежде предлагал пойти в ученики к маляру. Я много думал о выборе профессии, но такое и в голову никогда не приходило. Тянуло к металлу: стать бы лекальщиком, токарем, ремонтным слесарем, инструментальщиком, пусть жестяником или никелировщиком, но маляром...

И вот физик вмешался в мою судьбу, именно он помог мне: руководитель секции подростков биржи труда пообещал направить меня учеником слесаря на завод центрифуг. Разумеется, центрифуги — это не катера, не моторы и даже не плуги, но куда интересней слесарить, нежели мазать кистью.

Так размышляя, я уснул лишь далеко за полночь. Разбудил меня ливень. Я схватил в охапку тюфячок, подушку, бросился в комнату и прилег на полу. Было еще очень рано. Сон не шел, дождь казался плохим предзнаменованием в день, когда меня должны были послать на работу. Я всегда боялся дождей, попов и черных кошек. Когда снятся деньги, тоже нечего ликовать — жди неприятностей. Черный кот перебежал дорогу — получишь «неуд».

Однако пора уже собираться на Московскую. Биржа открывалась в девять, но длиннущая очередь выстраивалась уже к семи, как в двадцать первом году за осьмушкой хлеба. Даже мать еще спала, хотя она вставала раньше всех, чтобы напоить чаем уходящих на работу отца и Толю, собрать в школу Веру и Мишку. Мишка только первый год учится, а уже ленив и может проспать до полудня. Мне, как обычно, хотелось есть, но в кухне я ничего не нашел. Взяв брезентовую батину накидку, пошел на биржу.

Ливень все-таки угомонился. Поеживаясь от утренней прохлады, я бегом пустился по тополевой аллее к Черному яру, откуда легко можно было пройти к Собачьей тропе и па биржу труда. Высокие тополя зябко стряхивали с листвы серебристые капли. На улице пустынно, серо и мрачно. Перебежав через мост на узкую тропинку вдоль яра, я стал напевать: «Мы конница Буденного, и про нас былинники речистые ведут свой сказ...»

Честно говоря, на уроках пения в школе учитель обычно просил меня молчать, потому что своим голосом я нарушал общую гармонию хора и пугал окружающих. На меня собственный голос не производил удручающего впечатления, а сейчас даже кто-то подхватил за моей спиной: «О том, как в ночи ясные, о том, как в дни ненастные мы смело в бой идем».

Это Степка-точильщик, взбираясь на горку, приветственно помахивал рукой. Я остановился. Степка выше меня ростом, но сложением похуже: покатые узкие плечи, впалая грудь и не в меру длинные руки. Батькин старый картуз закрывает его широкий лоб, под которым светятся удивительно ясные, как у девушки, васильковые глаза. Глаза словно чужие на этом небрежно вылепленном лице, но они придают ему доброе и мягкое выражение, делают привлекательным.

— Привет безработному! — улыбнулся Степка, пожимая мне руку.

— Проспал, старина! — Притянув Степку к себе, я толкнул его рукой в плечо, выражая этим свою нежность.

— А куда спешить? Факт, еще натопчемся в «змейке».— Так называли очередь на бирже труда.

Снова полил дождь. Степка полез под мою накидку. Мы топали нога в ногу по вязкой грязи и здорово промокли, пока дошли до Московской. «Змейка» еще не очень растянулась, но под дождем пришлось мокнуть добрых полтора часа до открытия биржи труда.

Было холодно, от голода сосало под ложечкой.

— Вот гады, хоть бы дверь открыли...

— Не ворчи,— незлобиво отозвался Степка.— Только пришли, а ты уже ноешь. На, закури,— и протянул кисет с самосадом.— Чудак ты, Вовка, факт! Все жалуешься и ноешь, а того не поймешь слабым умишком, что придет такое время, когда тебе, оболтусу, никто не поверит, будто ты на бирже труда под дождем выстаивал. «Биржа труда? — скажут. —Что это за диковина?»

— Ну, пошел молоть Точильщик,— махнул я рукой.— Без биржи не проживешь в двадцатом веке. Ее знаешь когда закроют? — Я жестом продемонстрировал, какая к тому времени у меня вырастет борода.

Меня бесила его слепая убежденность, а он приходил в ярость от моих возражений.

— Я тебя, Вовка, не буду ругать за глупые слова, ведь факт — ты в детстве хворал желтухой и рахитом, а от них на всю жизнь остается того...— Он постучал пальцем по своему темени.

— Я, кроме свинки, ничем никогда не хворал.

— Хрен редьки не слаще, факт. После такой штуковины если дите выживет, у него на всю жизнь остается поросячий ум, факт!

Те, кто стоял поближе к нам, рассмеялись. Я пожал плечами:

— Пижон несчастный! С тобой свяжись... Бреши дальше.

— Мой батя зря говорить не станет, факт,— аппетитно затягиваясь дымом самокрутки, серьезно и зло бросил Степка.— Через несколько годков биржи и в помине не будет.

— Куда же мы по утрам ходить будем? — вмешался в разговор пожилой человек в синей поношенной спецовке.

— Куда? — переспросил Степка.— На работу. Хватит баклуши бить.

— На всех, сынок, работы не напасешься.

Обжигая пальцы окурком, Степка в последний раз затянулся, цыкнул сквозь зубы и швырнул «бычок» в лужу.

— «Не напасешься»,— насмешливо повторил он.— Вот сгореть мне на этом месте — объявления на всех столбах и заборах будут приглашать кузнецов, каменщиков, жестяников, слесарей. Даже чернорабочих днем с огнем не сыщешь, факт!

— Фантазер,— снисходительно сказал человек в спецовке. Лицо Степки приняло оскорбленное выражение, но тут сторож открыл наконец дверь, и толпа хлынула в помещение биржи. Каждый стремился устроиться на одной из немногочисленных скамеек — ведь в этом прокуренном и душном зале предстояло провести несколько часов.

Нам удалось пробраться почти к самому окошку секции подростков. Рассевшись на полу, мы принялись играть в подкидного дурака. Старые, потертые карты Степа всегда носил с собой. Каждый из нас охотно играл с ним в паре — он умел оставлять в дураках противника с четырьмя тузами и козырным валетом на руках. Но сегодня я играл нехотя: никакие карты не могли заглушить дьявольского голода. Почему люди, создавшие аэропланы, пароходы и паровозы, не изобрели пилюль, утоляющих голод? Вот было бы здорово! Ведь большинство обитателей нашей планеты бьется из-за куска хлеба, испытывает постоянный голод. Вот благодать была бы на земле! Захотел свиную отбивную — вынь из кармана пилюльку, проглоти и знай поглаживай живот... В голодном состоянии я становлюсь мрачным и даже опасно злым, в такие минуты со мной лучше не связываться. Свойство иных людей сохранять, несмотря на голод, веселое и бодрое настроение остается для меня загадкой. Иногда мы по три-четыре часа гоняем в футбол, есть после беготни хочется ужасно, и чуть кто из ребят раздобудет какую-нибудь снедь,— все набрасываются на нее, как саранча, а Степка сохраняет олимпийское спокойствие и даже отдает мне половину своей доли. Правда, я тоже не остаюсь у него в долгу, и с недавних пор после каждой тренировки Степка получает от меня небольшой кусок настоящей копченой колбасы и ломоть свежего ржаного хлеба. Однажды, после многочасовой тренировки, невероятно голодный, а значит и злой, я попросил у господина Куца,— хозяина бакалейной лавочки,— в долг полфунта колбасы и фунт хлеба. Куц отказал, он усомнился в моей платежеспособности. Такого я не мог ему простить. Заметив на подоконнике пани Вербицкой мирно дремавшего кота, я похитил его. Юрка Маркелов сбегал домой и принес бутылку со скипидаром. Хлопцы крепко держали кота, пока я вводил ему скипидар и присыпал солью. Затем, открыв дверь лавки, мы бросили туда кота. Мгновенно раздались душераздирающие вопли мадам Куц. Мадам была женщиной болезненной и весьма сварливой. Я решился приоткрыть дверь. Хозяин и хозяйка позорно бежали, не выдержав бешеной атаки кота. Его самого также не было. На полу валялись разбитые бутылки с вином, уксусом, растительным маслом, па полках был полный разгром. Керзон предложил было воспользоваться отсутствием хозяев, его поддержал Славка Корж, но я решительно воспротивился беззаконию.

На следующий день меня вызвали на общественный суд жилкоопа. Заседания происходили в квартире пани Вербицкой. Я не раз уже бывал здесь, и вся эта процедура была мне знакома. В ожидании, пока председатель суда огласит обвинительное заключение, я без особого интереса рассматривал богатую обстановку, редкий хрусталь в горке и дорогие вазы. Очень нравилась мне высокая, в половину человеческого роста ваза с изображением нагой женщины, склонившейся над младенцем. Я даже отвернулся в смущении, но какая-то тайная сила тянула снова взглянуть на нее. Юрка Маркелов, также привлеченный к суду, толкнул меня в бок. Толчок был настолько неожиданным, что я, не удержавшись на ногах, свалился на тумбочку, и чудесная ваза грохнулась об пол и разбилась вдребезги. Я был в отчаянии. Честное слово, меня нисколько не пугал предстоящий суд — не мог же я отвечать за поведение какого-то кота. А суду нечего становиться на защиту нэпмана Куца — так и скажу! Но теперь, когда я разбил такую бесценную вазу, оставалось только бежать. Скрылся я на Черепановой горе, затем допоздна торчал па стадионе, наблюдая за легкоатлетическими соревнованиями, и лишь в сумерки поплелся домой, размышляя о предстоящей взбучке.

Лавочник Куц вырос предо мной совершенно неожиданно. Он благожелательно ухмылялся и манил меня пальцем.

— Послухай, Владимир, ты же знаешь — у мене добрая душа. Я сам в детстве был башибузуком, и мой покойный папаша, пусть ему не икается на том свете, так хлестал меня по этому самому месту,— Куц четко очертил границы пониже спины,— что и сейчас в сырую погоду имею чувствительность.

Лавочник положил мне руку на плечо и черным ходом повел к себе, в комнатушку за лавкой.

— Покойный папаша,— продолжал Куц,— мог меня бить. Попробовал бы он справиться с тобой! Бог свидетель — ты похож на ломовую лошадь.

Мадам Куц встретила меня без всякого восторга, больше того — я прочел в ее глазах жгучую ненависть. Но хозяин не дал ей промолвить и слова.

— Ева,— сказал он угрожающе,— ребенок хочет кушать.

— Если он подавится вместе с тобой, я ничего для вас не пожалею,— отпарировала мадам.

— Ева, дай мальчику поесть.

Она плотно сжала губы и язвительно прошипела:

— О, мой Адам, а может, он не ест рыбы? Может, ему больше по душе кнур под хреном?

— Не волнуйся, Ева, ребенок любит все, кроме гвоздей и керосина. Правильно я говорю?

На столе появилось блюдо с рыбой и даже вишневая наливка в графинчике. Куц налил две крохотные рюмочки и с необычайной торжественностью произнес:

— Не будь Пуришкевичем. Пусть подохнут все коты. Аминь!

Я нетерпеливо поглядывал на рыбу и пытался вспомнить, кто такой Пуришкевич. Спросить или не стоит? Тем временем Куц продолжал развивать свои взгляды на жизнь.

— Владимир, ты же не болван и должен понимать. Я не сахарозаводчик Бродский, я бедный лавочник, с меня фининспектор, язва ему в кишку, сдирает семь шкур. Даром кормить тебя я не могу, даром, как говорят приличные люди, и болячка не сядет. Ты меня понял? Я уже стар, мне трудно разгружать хлеб, вино и другие товары; делай это вместе со мной, а я тебе каждый божий день буду выдавать полфунта чайной или даже краковской колбасы и целый фунт хлеба.

С тех пор после нескольких изнурительных часов игры в футбол я посылал кого-нибудь из малышей за пайком и делил его со Степкой. Кое-что перепадало и посыльному. Разумеется, меня тяготила вся эта история, и я понимал всю унизительность взятки, ибо, в сущности, это была взятка. Несколько буханок хлеба и колбасу Куц и сам мог разгрузить. Почти ежедневно я давал зарок не прибегать больше ко взиманию налога, однако, едва утихали футбольные страсти, посылал за данью. Вот и сейчас, сидя на бирже, я отчужденно глядел на карты и думал о колбасе.

— Вовка! —услыхал я возмущенный окрик Степки.— Будешь ты играть?

— Ах да,— опомнился я, кивнул и сделал на редкость дурацкий ход.

Степка не простил бы мне такой оплошности, но тут появился руководитель секции подростков, которого вмиг окружили ребята. По выражению его лица я угадал все, что он скажет. После многословного, никому не нужного вступления он произнес надоевшее: «Нарядов нет!» В ответ ему раздался пронзительный свист. Работая локтями, я стал пробираться сквозь толпу. Заметив меня, руководитель секции крикнул:

— Радецкий, ты первый на очереди, но в ближайшие дни даже не надейся!

Безработные нехотя расходились: уйдешь — а вдруг пришлют наряд, и ты прозеваешь работу...

Дождь прекратился, сквозь серые тучи даже стало проглядывать солнце. Это значило, что матч с «Гарибальдийцем» состоится. С какой-то злобной яростью молча шлепали мы по огромным лужам, обдавая брызгами прохожих. Вдруг Степка стал напевать — сперва тихо, потом все громче. Голос у него грудной, мягкий и задушевный. Мне всегда казалось, что между Степкиным голосом и его глазами существует невидимая связь. Каждому человеку природа, насколько я успел заметить, дарит разум или силу, красоту или здоровье. Степку же с необыкновенной щедростью одарила таким голосом и такими глазами, что все черноярские девчонки будто и не замечают его скуластого лица с уродливым носом, напоминающим футляр для зубной щетки. Когда Степка поет, хочется закрыть глаза и слушать. Мир становится сказочно прекрасным: глубже чувствуешь чарующую прелесть весны, благодать звонкого лета, тихую грусть увядающей осени или холодное безмолвие зимы. Иногда вечерами, после утомительного футбола, мы заставляли Степку петь нам «Песнь о двенадцати разбойниках». Тогда изо всех дворов, словно горные ручьи, стекались люди к тополевой аллее, и он пел до полного изнеможения.

— Степка, скажи правду — неужели тебе вовсе не хочется есть?

Он умолкает, останавливается и, по-наполеоновски сложив на груди руки, с презрением говорит:

— Живот твой — враг твой, факт! Таких героев, как ты, Вовка, легче похоронить, чем накормить. Так вся твоя житуха и пройдет в поисках жратвы. А ведь кто не работает — тот не ест.

— Где же взять работу?

— Где, где! Пирожков с горохом хочешь? — вдруг спросил он.

— Еще бы!

— Так пошли точить ножи.

Я сморщился, но взглянул на него с завистью. Как все просто у него делается — просто и весело! Хочешь есть — взвали на плечи станок и айда по дворам выкрикивать: «Кому точить ножи, ножницы!» Станок достался Стенке в наследство от деда, умершего два года тому назад. Отец Степки — краснодеревщик и работает на верфи, он недоволен тем, что сыну приходится точить ножи, но так как его получки на жизнь не хватает, старается не замечать Степкиного ремесла.

Я знаю — едва мы соберем полтинник, дружок не поскупится: накупит пирожков с горохом, чайной колбасы и накормит меня досыта. Впрочем, иногда мы полдня бродим, а полтинник заработать не удается. Но Степка не станет жаловаться на голод и невезенье. Удивительный тип! Правда, он не всегда так покладист. Если, скажем, я не буду время от времени сменять его и носить точильный станок, он мне и колбасной кожуры не даст. Принцип «кто не работает — тот не ест» он соблюдает неукоснительно. Таскать на плече станок не очень легко, но что поделаешь...

Перекладина станка страх как натирает плечо. Правда, я отдыхаю, пока Степка точит. Работы сегодня достаточно. Пацаны с любопытством окружают нас и даже помогают искать клиентов. Время от времени я выкрикиваю: «Точим ножи, ножницы!» Степка не хочет кричать, он бережет свой голос, будто его ждет карьера Шаляпина. Вот псих! С этакой рожей... А пока изо всех окон на нас глазеют люди, некоторые Степкины клиенты кричат: «Степан Андреевич, наше вам, вот ножик затупился!» Точильщик улыбается, приветливо кивает. Разговаривать он не может: один нож точит, а другой держит в зубах. От этого лицо его приобретает хищное выражение. Когда заказы идут на убыль, Степка работает не спеша и под аккомпанемент точила напевает:

Цыпленок жареный,

Цыпленок вареный,

Цыпленок тоже хочет жить.

Его поймали, арестовали,

Велели паспорт предъявить.

При этом Точильщик выделывает руками такие кренделя, что, кажется, камень на станке не выдержит напряжения. Я лениво гляжу на пацанов, толпящихся у станка, и жду не дождусь, когда уже Степка подавит в себе дух стяжательства, бросит работу и пойдет со мной в Крытый

рынок, где продаются лучшие в мире пирожки. Когда эта минута наступает, шагаю бодро, словно на плечах у меня вафельное полотенце, а не тяжелый станок. Степка проявил сегодня барскую щедрость. Ко всему прочему он купил еще бутылку ситро «Фиалка», от которого приятно щекочет в носу.

Наконец мы устроились завтракать на булочном рундуке нэпмана Душкова, прекратившего торговлю в знак протеста против непомерных налогов. Полный бородатый старик в чесучовой паре ходил вдоль своих рундуков, разглядывая торговые ряды. Завидя нас, он повел густыми, как усы, бровями, видимо, намереваясь прогнать, но, узнав Точильщика, улыбнулся и миролюбиво сказал:

— А, мастеровой. Что, точить нечего?

— Мы уже свое отработали, Онуфрий Пантелеич, теперь время и подкрепиться. Чем богаты, тем и рады,— Степка делает радушный жест, приглашая Душкова к трапезе.

Фамильярность старику не по душе. Он грозно поводит усами и удаляется. Я молчу — рот набит едой. Точильщика всегда возмущает мое чревоугодие. Глядя, с какой быстротой я уничтожаю пирожки и колбасу, он отделяет порцию.

Я разочарован. Моя часть меньше, Степка учитывает съеденное.

— Нэпманские штучки,— проглотив все, что было во рту, протестую я. — Чего смеешься? Ты недалеко от нэпмана ушел.

Лицо Точильщика мгновенно наливается краской, он зло прищуривается:

— Душков — нэпман, и я тоже?

— Натурально, нэпман. Частная собственность налицо, — показываю на сиротливо стоящий в отдалении точильный станок.

— Частная собственность? — И вдруг он взрывается: -Чего ж ты, гад ползучий, жрешь нэпманский хлеб? Сам-то ты что за ерой?

Слова «факт» и «ерой» занимали в его лексиконе большое место.

— Кто я? — спрашиваю с невозмутимым спокойствием и, не задумываясь, отвечаю: — Наемная рабочая сила, пролетарий!

Степка молча взваливает на плечо станок и, стараясь не горбиться под его тяжестью, идет прочь из Крытого рынка, ни разу не оглянувшись. Я быстро заворачиваю в газету остатки снеди и плетусь за ним. Вот чудак — все он принимает за чистую монету...

БУТСЫ ДЛЯ КАПИТАНА

Капитан нашей футбольной команды «Молния» Федор Марченко нетерпеливо ждал нас со Степкой. Все уже собрались и, переговариваясь, сидели под каштанами. Игра должна была проходить на Собачьей тропе.

Капитана начинало тревожить отсутствие двух форвардов.

— Профессора,— с возмущением говорил о нас Федор Марченко,— вот дам им разок по сопатке, научатся вовремя являться.

— А пора,— как всегда, подлил масла в огонь Керзон. Он знал — Федор слов на ветер не бросает. Капитан — признанный вожак черноярской младшей шпаны. Не только возраст (лет ему семнадцать-восемнадцать) выдвинул его в главари. Он отличается гордым и властным характером, умеет одним взглядом заставить повиноваться, а если кто и пытается проявить независимость, тому он наносит сокрушающий удар. Пока еще никому не удавалось устоять после этого на ногах. Стройный и широкоплечий, с гибкой и тонкой талией, он выглядит заправским гимнастом. Да и лицом хорош: ровный нос, насмешливые глаза, волевой и резко очерченный рот. Незнакомый человек никогда бы не заподозрил его в жестокости, а ведь она была, пожалуй, главным свойством его характера. Впрочем, иногда он проявлял поразительную справедливость, становясь на защиту младших и слабых. Разумеется, на Черноярской, да и во всей округе ребята подчинялись ему беспрекословно. Сам он настолько привык к власти, что малейшее противодействие рассматривал как предательство. Даже Седой Матрос, вожак старшего поколения черноярской шпаны, относился к Феде с уважением, как к своему преемнику.

— Да разве это команда? — продолжал бушевать капитан. — Сброд блатных и нищих! Мешком надо запастись — набросает нам «Гарибальдиец» голов, погляжу я тогда, хвастунишки, что вы заноете.

«Хвастунишки» сидят у забора, зашнуровывают бутсы и молча усмехаются. Только Керзон позволяет себе изредка вставлять слово. В другое время ему бы досталось на орехи, но несколько дней тому назад он приволок пять пар поношенных бутсов для команды и одну пару новеньких — для капитана. Такой подарок, естественно, ставил его в привилегированное положение. Зная природную скупость вратаря, Федя не мог понять, что заставило Керзона пойти на такие расходы. Сколько стоили бутсы, где он их купил? Об этом Керзон упорно молчал.

С особым нетерпением ждал нашего появления Санька Либредо. Фамилия эта была псевдонимом его матери — известной цирковой актрисы. Саню выводило из себя злорадство Керзона.

— Физкульт-ура рабочему классу! — обрадовался Саня и обратился к капитану: — Хлопцы с работы идут, напрасно их ругали. У них ведь нет собственного магазина или акционерного общества по торговле булавками.

Федя бросил на нас мрачный взгляд и велел всем подниматься. Я хотел забежать домой, но не решился и пошел вслед за командой. Точильщик устало плелся позади, у меня у самого гудели ноги — ведь таскал я станок чаще Степана. И все же мысль о предстоящей игре будоражила кровь, вливала в тело свежие силы, смывая усталость. Предстояла интересная и острая игра. Все мы знали: «Гарибальдиец» — крепкий орешек. Команда, созданная мальчишками с Пушкинской улицы, постепенно превратилась в хорошо спаянный коллектив при клубе металлистов. Но и мы в нынешнем сезоне еще не знали ни единого поражения, были в хорошей форме и верили в свою фортуну.

Я, Степка и Санька шли в хвосте команды, рассуждая о предстоящем матче. Стая птиц, громко хлопая крыльями, пронеслась над нашими головами. После утреннего проливного дождя стоял влажный зной, природа застыла в ленивой истоме.

Мы подошли к садам, огороженным высоким забором, и Степка сказал:

— Скоро мы здесь повеселимся, факт!

Обычно после игры ребята лакомились яблоками и грушами из этих садов. Правда, прошлым летом усилили охрану, вооружив сторожей дробовиками, и охотиться за фруктами стало опасней. Степка любил весенние сады, когда яблони и груши кудрявились молочным цветом, я же не замечал поэзии в природе и предпочитал август, когда деревья сгибаются под благодатной тяжестью плодов.

— Ей-богу, стоит рискнуть даже сегодня,— не выдерживает Санька. — Черешня поспела!

Степка не разделяет его решимости.

— Загонят тебе, за милую душу, заряд дроби в зад!

— Так сразу и загонят? — сомневается Санька.

Я прихожу ему на помощь:

— Волков бояться — в лес не ходить. Один из нас будет сторожу баланду травить, а двое поработают.

— Тот, кто умеет — делает, кто не умеет — учит, как делать,— съязвил Санька и попал в самую цель. Я сразу насупился и умолк.

Однажды меня уже поймали сторожа и высекли так, что я две недели сидеть не мог.

— Хлопцы,— попробовал я перевести разговор,— а что, если «Гарибальдиец» навешает нам?

Степка взглянул на меня с осуждением: существовал неписаный закон — перед игрой ни в коем случае не выражать вслух своих сомнений.

— У них, я считаю, одно преимущество,— заметил Санька,— они все в бутсах.

Я взглянул на свои босые ноги, и мне стало не по себе. Где уж мечтать о бутсах, если простых ботинок не на что купить! Играл я обычно босиком, но, учитывая серьезность предстоящей встречи, Федя дал мне свои старые ботинки. Они были очень велики и к тому же нуждались в капитальном ремонте. Бутсы стали моей навязчивой идеей. Я видел их во сне, подолгу простаивал у витрины спортивного магазина, рассматривал белые, чуть голубоватые бутсы. Даже Точильщик играл в австрийских ботинках, привезенных отцом с гражданской войны. В этом таилось и Степкино преимущество — некоторые игроки побаивались его, хотя вел он себя на поле очень деликатно. Тем не менее он, без всякого злого умысла и намерения, мог отдавить кому угодно пальцы железными подковками.

На Собачьей тропе уже было полно болельщиков. Непонятно, по какому телефону узнают они об игре? Зрители сплошной стеной окружили окопанное узкой канавкой иоле, на котором с обеих сторон стояло по две штанги без верхних перекладин, что нередко приводило к острым конфликтам, а то и дракам. На этом пустыре играли десятки уличных команд. Не раз сооружались настоящие ворота, но зимой верхние перекладины растаскивали на топливо. На поле давно стерлись линии штрафной площадки, лицевые линии, в центре выросла густая трава.

Гарибальдийцы уже начали разминку. Все они были в оранжевых майках и черных трусах, в белых с синей каймой гетрах и настоящих бутсах, а голкипер3 даже носил нарукавники и щитки на коленях, напоминая рыцаря, стоящего у входа в Исторический музей. Черноярцы собрались под акацией на высотке, где команды оставляли одежду под охраной малышей. Я чувствовал себя неловко в старых линялых трусах. Обычно играли в штанах, но сегодня на поле были настоящие спортсмены, в форме. Рассматривая мою нижнюю сорочку и старые трусы, Федя в отчаянии махнул рукой и сказал:

— Ну и шайка-лейка! Придется играть без маек.

Керзон не на шутку испугался и стал просить капитана разрешить ему играть в свитере. Рядом с крепкими, мускулистыми ребятами тощий и непомерно долговязый вратарь выглядел карикатурно.

Когда команды вышли на поле, солнце уже спустилось до крыши больницы. Игру с центра начали гарибальдийцы. Я сразу же забыл обо всем на свете и бросился па левого крайнего, но он мгновенно передал мяч своему центру форвардов. У того завязался поединок с нашим беком 4 Славкой Коржом. В конце концов Славка вышел победителем: ему удалось сорвать первую атаку в сторону наших ворот, и даже я, презиравший Коржа, испытывавший мстительную радость, когда его постигали неудачи, теперь восхищался напористостью, с которой, он пошел на форварда. Наша взаимная ненависть зародилась давным-давно. Семейство Коржей жило в шикарном собственном доме и владело писчебумажным магазином. Карманные деньги Славки — младшего отпрыска коммерческого рода — равнялись бюджету всей нашей семьи. Это не мешало Коржу отличаться скупостью Гобсека. Славка был выше меня на полголовы и внешне производил впечатление гиревика. Он не переставал бахвалиться своей силой и непобедимостью среди ребят нашего возраста, пока случай не столкнул его со мной. Совершенно неожиданно для всех и для себя самого я не только не сдрейфил, а сразу же ошеломил противника жестоким ударом. Корж взвыл и, закрыв лицо руками, убежал прочь. С тех пор он слегка косил правым глазом, за что был прозван Косым, и настолько привык к прозвищу, что даже не откликался, когда его звали по имени. Наша взаимная ненависть все возрастала. Нередко повторялись поединки, и мне, по правде говоря, доставалось. Но Славкино могущество было подорвано. Не раз пытался он помириться со мной, но я не хотел его дружбы. Даже когда Славка вдруг раскошелился и купил для команды настоящий мяч с камерой и покрышкой, вызвав общий восторг, мы со Степкой остались равнодушными.

Между тем игра продолжалась в довольно бурном темпе. Славка отличался точным и сильным ударом, благодаря чему нам нередко удавались неожиданные прорывы по краям. Вот и сейчас он точно передал мяч Саньке, а сам перебежал на половину поля противника. Санька оттянул на себя все внимание защиты и полузащиты гарибальдийцев и передал мяч свободному Коржу. Тот ловко обвел двух игроков, вышел на штрафную площадку, но так как левая нога у него «костыляла», то есть он мог бить только правой, то вынужден был остановить мяч. Гарибальдийцы успели стенкой закрыть перед ним ворота, но совершенно неожиданно он через головы гарибальдийцев перебросил мне мяч. Я не решился ударить с ходу, боясь промазать, и отпасовал Славке. Все последующее произошло в какое-то неуловимое мгновение. Возвращаясь к центру поля, откуда гарибальдийцы должны были начать игру, и наблюдая, как ребята обнимают и похлопывают Косого по плечу, я испытывал странное чувство радости и неприязни одновременно. Радовало наше преимущество над гарибальдийцами и злил успех Славки. «Никакой нужды не было передавать ему мяч,— казнился я.— Мог и сам пробить по воротам или отдать Степке, ведь он бежал слева от меня. Теперь Косой и вовсе задерет нос». Мной овладела апатия. Я с тупым безразличием наблюдал за попытками соперника овладеть инициативой, пробиться сквозь нашу защиту. Федю им не взять! И действительно, капитан отобрал мяч у центра форвардов «Гарибальдийца» и спокойно отпасовал Коржу. Тот медленно, не обращая внимания на хавбека, следовавшего за ним по пятам, решил повторить однажды удавшуюся комбинацию. Оставил свою зону и Федя, даже хавбек Илья бросился к воротам противника. Но тут Славка вдруг засуетился и потерял мяч, его перехватил юркий хавбек гарибальдийцев и сильным ударом послал на свой левый край. Там им мгновенно овладел низкорослый форвард и, словно камень с горы, стремительно понесся к нашим воротам. Мяч катился, будто прикрепленный резинкой к его ноге. Я с мстительной радостью следил за всем происходящим. «Зазнайки, хотели нам, форвардам, показать, как надо атаковать! Доигрались...» — бормотал я, наблюдая, как Федор и Славка отчаянно пытаются нагнать форварда. Но тот использовал представившуюся возможность. Керзон беспомощно взмахнул руками и упал, а мяч уже трепыхался в сетке, как рыба в бредне. Разъяренный капитан, не зная, на ком выместить злобу, бросился к судье и, не стесняясь в выборе выражений, размахивая кулаками, стал доказывать, будто гол был забит из офсайта. Судья хранил мрачное молчание, спокойно указывая правой рукой на центр поля. На помощь Феде поспешил и Корж, тучи над судьей стали сгущаться, однако скандированные возгласы зрителей «С поля, с поля!» отрезвили капитана. Решительно повернувшись к пришедшему на помощь Коржу, Федя съездил ему по шее, подчеркнув этим свое исключительное право вести переговоры с судьей.

Меня разбирала досада. Зрители с негодованием осуждали наглое поведение черноярцев, их симпатии явно были па стороне гарибальдийцев. А симпатии зрителей — могучая сила! Игра явно не клеилась, и я искренне обрадовался, когда сирена судьи возвестила об окончании первого тайма.

Федя вел себя так, как часто ведут себя виноватые люди: ходил туча тучей и изливал досаду на всех и вся.

— Форварды все «на костылях», хавбеки — кто в лес, кто по дрова. Если и во втором тайме будем так «костылять», унесем мешок голов!

Не знаю, как все остальные, но я старался не слушать капитана — осточертели все эти поучения и попреки. Во мне боролись физическая усталость и душевное возбуждение. Машинально растирал я пальцами стебелек мяты, с наслаждением вдыхал острый ее запах. Деспотизм Марченко, подавляющий наше достоинство, перейдет всякие границы, если все будут вести себя подобно Керзону. Он, как всегда, полон трепетной, рабской услужливости. Протягивая капитану лоснящиеся румяные пончики, он по обыкновению подливает масла в огонь.

— Сеньоры, у меня ведь все поле как на ладони. Вы спросите, кто играет, а кто бегает, как беременная сука. Я вам отвечу ясно, чтоб мне сгореть на медленном огне. Форварды (жест в мою сторону) разжирели, как свиньи. Слово джентльмена — играет один капитан: он в защите, он и в нападении, как поется в одной блатной песне — «Фигаро здесь, Фигаро там». Вовка бегает по полю, будто он на сносях и вот-вот родит двойню. Нет, так наше предприятие долго не продержится. Вовка Радецкий считает себя уже знаменитым Бутусовым 1. Мячик ему нужно подавать на тарелочке. Его корешок, сеньор Точильщик, тоже не ай-ай-ай.

Ответом было ледяное молчание, но Керзон уже не мог остановиться.

— Нет, хлопцы, лучше сразу тикать с поля, чем так играть. Ей-богу, Вовка, будешь хлопать во втором тайме — мы все тебе морду набьем.

— Ты, нэпманская душа, за всех не расписывайся! — вскипел я.

Капитан примиряюще бросил:

— Хватит вам, играть надо, а не трепать языком.

Он в последний раз затянулся папиросой, бросил ее на землю, тщательно затоптал ногой и первым пошел на поле. За ним, понурив головы, двинулись и мы.

Хавтайм начался в стремительном темпе. Но команда не могла уже вести согласованную игру. Необъяснимая неприступность ворот гарибальдийцев выводила из себя черноярцев, с лихорадочной поспешностью пытавшихся добиться успеха. Все атаки разбивались о стойкость гарибальдийских защитников. А прорывы их правого края — приземистого паренька — становились все более угрожающими и в конце концов закончились красивым голом.

Пока Керзон поднимался с земли (кстати, его прыжок в противоположный угол не мог ничего изменить), стояло гнетущее молчание, затем его сменили бурные аплодисменты, крики и свист зрителей. Я чуть не взвыл от огорчения, как и все наши. Ведь поражения на футбольном поле были для нас редкостью за последний год, и мы твердо верили в свою непобедимость. Вот почему так остро переживали сегодняшнее поражение все игроки «Молнии».

В самом мрачном настроении установил я мяч в центре поля и равнодушно отпасовал Олегу Весеннему, тот — Юре Маркелову. Юрке удалось пройти по краю чуть ли не к самой боковой отметке. В это время почти вся наша команда, кроме Керзона, оказалась у ворот противника, каждый в нетерпении ждал паса. Один Степка почему-то оказался позади всех, но именно ему попал мяч. Он умудрился, словно таран, пробиться сквозь стену своих и чужих игроков. Я видел, как под ним упал защитник гарибальдийцев, и в то же мгновение мяч оказался в воротах. Мы все бросились обнимать Степку, но ликование наше было преждевременным: судья гол не засчитал, более того — назначил штрафной удар от ворот «Гарибальдийца». Федя побагровел, бросился к тщедушному судье и, ухватив его за косоворотку, швырнул с такой силой, что тот, сбив с ног голкипера, сам кубарем покатился в ворота. Капитан гарибальдийцев подбежал к Марченко, но он встретил его ударом в челюсть и сбил с ног. В ярости Федя был страшен. На помощь ему кинулись другие игроки.

Бей! — крикнул он, и завязалась одна из тех страшных драк, которыми нередко завершались футбольные встречи. Мы стеной пошли на гарибальдийцев. Ребята просто озверели. Все это произошло молниеносно, зрители вначале растерялись, но вскоре стали напирать на нас со всех сторон, возмущенно крича:

— Хулиганы!

— На мыло боксеров!

Разыскать судью так и не удалось. Впрочем, гарибальдийцы и не собирались продолжать игру и оставили поле, выкрикивая в наш адрес всякие угрозы. Досталось им основательно. Из наших пострадал я один: в драке мне подбили глаз. А ведь вечером я собирался пойти на летнюю площадку клуба металлистов в тайной надежде встретить Зину! Теперь об этом не могло быть и речи.

Вконец расстроенный, я не заметил появления Игоря Студенова. Футбол, кажется, интересовал его не больше, чем меня синтаксис. Игорь жил на Черноярской, но ни с кем из наших не водился, держался особняком и на «шпану» смотрел с искренним сожалением, с веселой гордостью уверенного в себе человека. Непонятно, почему все, от мала и до велика, относились к братьям Студеновым с почтением.

Хлопнув меня по плечу, он сказал:

— Что, штрафной удар пришелся по глазу?

— Не приставай,— огрызнулся я,— болеешь за гарибальдийцев?

— Дураки эти гарибальдийцы! Нашли с кем связываться. Команда, называется. Вам на большой дороге финками орудовать.

Это было уже слишком. Я смерил Игоря негодующим взглядом. На нем были поношенные сандалии, широкие брюки, белая рубашка с небрежно завязанным на шее пионерским галстуком и кимовским значком на груди.

— Напялил на себя детский галстук! Тебе вон уже бриться впору. Кто ты— пионер или комсомолец?

— Я пионер и комсомолец одновременно,— отрезал Студенов.— А вот кто ты такой — одна милиция и уголовный розыск могут сказать! И в кого ты пошел? Знаю батю твоего, ведь он с моим вместе работает, братуха у тебя вроде самостоятельный хлопец, а ты, дурень, со шпаной связался...

Пусть Игорь старше, умней меня (он, говорят, даже отличился в прошлом году при уничтожении какой-то банды в Голосеевском лесу), но спесь я с него собью.

— Чего болтать языком — пошли считаться...— выпалил я.

Игорь беспечно рассмеялся и оскорбительно вытер мне пальцами нос.

— Я думал — ты умнее. Нечем тебе крыть, петух ты несчастный, вот и лезешь с кулаками. Тебе кажется — это самое убедительное доказательство. Человек,— продолжал он,— отличается от животного тем, что действует по велению разума. А ты... Сегодня Федор Марченко прикажет ходить на четвереньках — и ты пойдешь, прикажет лезть на солнце — ты рад стараться. А попробуй не ползать, попробуй стать человеком.

Студенов резко повернулся и ушел, не попрощавшись.

«Ладно,— думал я,— мы еще встретимся, непрошеный учитель!» Но хуже всего было то, что в глубине души я чувствовал его правоту, как ни горько в этом сознаваться самому себе.

В ОХОТНИЧЬЕМ ДОМИКЕ

Отец еще опит после ночной смены, мать ушла за покупками, а я чиню камеру футбольного мяча. На ней уже нет живого места, вся в заплатах, как мои штаны. Наждаком зачищаю резину и одним глазом слежу за сестренкой, ползающей на полу. Ее зовут Пашей, она еще даже не умеет произносить свое имя. Я у нее вроде няньки. Толя работает, Мишка ходит в школу, Вера учится в фабзавуче, а я, как говорит мама, «неустроенный» и должен хоть чем-нибудь помогать семье. Паша лепечет что-то непонятное. Наверное, у таких крошек, как у птиц и у животных, есть свой язык, не разгаданный еще человеком.

Оглушительно хлопает дверь, и в комнату врывается взлохмаченный и потный Санька.

— Не еду, не еду! — вопит он и кидается мне на шею. Успокоившись, он принимается читать письмо от мадам Либредо и Черной Маски. Мадам Либредо — Санькина мама, а Черная Маска — папа. Они гастролируют в Минске и должны были вызвать туда Саньку: он ведь тоже циркач, выступал со знаменитым воздушным гимнастом Морфи под куполом цирка. Но Никита, так по-настоящему звали Морфи, сломал ногу на репетиции, надолго вышел из строя, а потому родители просят Саньку засесть за учебу, чтобы осенью попытаться поступить в профшколу.

— Красота,— разделяю я радость друга.— Значит, все лето вместе. Ура!

Санька читает приписку отца:

«Еще передай, сынок, привет Вове. Хватит ему гонять в футбол. С его наковальней и двумя молотами (речь идет о моей груди и кулаках) сам бог велел идти на ринг

или заниматься борьбой. Год-другой тренировки — и, может быть, весь мир узнает имя Вовы Радецкого».

И вот я уже нежусь в лунах воображаемой славы. Санькин отец однажды показал мне несколько приемов и правил бокса. Я быстро научился вкладывать в каждый удар всю силу и вес своего тела.

Санька прячет письмо за пазуху и говорит наставительно:

— Тебе, Вовка, нужно все выбросить из головы и по-настоящему заняться боксом. Уж если мой батя советует...

— Угу, заниматься боксом и жить на батиных хлебах. Кто ж за бокс станет денежки платить? В цирке ведь боксеры не выступают.

— Да-а,— соглашается Санька.— Может, ты и прав. Борис Ильич однажды сказал, будто профессиональный боксер имеет такое же отношение к спорту, как уличная девка к любви. Но погляди лучше на малышку...

Я гляжу, у меня глаза на лоб лезут, а Санька хохочет. Боже, что она натворила! Никакой сознательности у малышей нет. Будто уж и не могла у меня попроситься. Учили ж ее...

Санька бежит на кухню, приносит таз с водой, мыло и полотенце. Ужасно хочется отшлепать девчонку, но ведь противно к ней прикоснуться. Наконец преодолеваю отвращение, сажаю сестренку в таз с водой, и в это время на пороге появляется мама.

— Шкуровец! — ее лицо бледнеет.— Что ты сделал с ребенком? — Мать отталкивает меня в сторону.

Я пытаюсь рассказать о происшедшем, но мать хлопочет около малышки, причитает и пытается свалить на мою голову все грехи человечества. Я молчу, а Санька стоит у дверей смущенный и растерянный.

— Все дети как дети,— говорит она,— ты один никого не слушаешь, не учишься и не работаешь, дерешься, гоняешь проклятый мяч, и нет тебе дела ни до чего: «В роботі «ох», а їсть за трьох». Даже за ребенком не может присмотреть, душегуб, махновец проклятый...

«Махновец?» — мысленно обращаюсь к летописи своей жизни, но не могу определить, где я был, когда батько Махно вывел своих хлопцев из Гуляй-Поля.

— Вовка, не сердись на мать,— говорит Санька, когда мы наконец оказываемся во дворе,— ты ведь должен был глаз с девчонки не спускать. Мать мечется, бьется как рыба об лед, попробуй ваш взвод накормить, обуть, одеть. Вам сколько одних подушек надо...

— А я виноват? Нечего рожать. Коржи богатые, а детей трое, ты один, а у нас что ни год — новый появляется. Выходит, я не хочу работать?

— Матери не легче от того, хочешь ты или не хочешь.

Разумеется, он прав, но и я не виноват, черт возьми! Во всем себе отказываю. Даже деньги, заработанные у Керзона, я все до последнего гроша отдал матери, так и не купив штанов и сорочки; взял только восемь рублей, да и то не для себя, а купил в подарок отцу гитару, о которой он давно мечтал.

За спиной я слышу чье-то дыхание. Оглядываюсь и вижу запыхавшуюся маму.

— Куда тебя понесло, голодного? — в голосе ее знакомые мягкие нотки, их трудно скрыть под внешней суровостью. — Ты же во рту росинки не имел, чаю даже не выпил. Поешь, сынок! — И она протягивает завернутый в газету пакет. Во мне заговаривает ложное самолюбие.

— Не хочу.

— Разве на маму можно обижаться? Вся душа моя в слезах... Ешь, мой мальчик!

— Кусок в горло не идет. Отдай Толику, Вере, папе — ведь они работают, а безработным жрать не положено.

Я знаю, как уязвить мать. Слезы текут по увядшим бледным щекам, она тихо говорит:

— Маленькие дети — тяжесть на коленях, а большие — на сердце.

Санька, стоя в отдалении, показывает мне кулак. В конце концов в моих руках оказывается бутерброд. У меня у самого глаза полны слез, и, быть может, впервые в жизни не хочется есть. Хлеб густо намазан мятой фасолью с луком. Мама дает мне еще горсть черешен и в знак примирения целует в щеку.

— Приходи, сыночек, часа через два — накормлю тебя перловым супом.

Расправляясь с бутербродом, мы с Санькой идем в охотничий домик, притаившийся на самой вершине зеленой горы. В полуразрушенной хате некогда жил сторож огородов — профессиональный охотник. После его смерти никто там не поселился, и домик стал пристанищем черноярских ребят. Здесь можно было размять кости на перекладине, поработать на кольцах, висевших на старом дубе, сыграть в «буру» или очко с компанией взрослых, куда уже входили Федор Марченко, Керзон и даже Славка Корж, как человек денежный. Не раз и я безуспешно пытал здесь счастье.

Куда это все попрятались? — недоумевал Санька.

— Дуются в очко,— заверил я.

Но в хате мы застали совсем иную картину. В центре комнаты на краю стола сидел Федя Марченко и держал речь перед рассевшимися вокруг ребятами. Завидя нас, он на миг умолк, дождался, пока усядемся, затем сказал, обращаясь ко мне и Саньке:

— С «Гарибальдийцем» у нас переигровка. Я обо всем договорился с их капитаном. Через неделю играем на поле Райкомвода. — Федор обвел всех угрожающим взглядом.— Кто пустит руки в ход...

— Пусть у того они отсохнут,— заключил за него Керзон.

— Аминь! — воскликнул Гаврик Цупко.

— Мы решили,— не обращая внимания на реплики, продолжал капитан,— выйти на поле в полной форме: в майках, трусах и бутсах.— Он многозначительно взглянул на меня, свистнул и прибавил: — Силь ву пле.

Никто не знал, что означает это выражение, но капитан «Молнии» неизменно пользовался им, когда хотел подчеркнуть неопровержимость своего решения.

— Если у тебя, Федя, завелись деньжата, чтобы одеть пас по форме,— это очень хорошо,— с насмешкой сказал Санька.

— Заткнись, умник,— вспылил капитан.— Дай высказаться старшим...

Поднялся Керзон. Он приложил палец к ноздре, высморкался, вытер нос рукавом рубахи и с необычно серьезным выражением лица начал речь. Острый кадык забегал па его шее.

— Господа! Сэры! Товарищи пролетарии! По моим суммарным подсчетам, для превращения команды блатных и нищих в грозный футбольный клуб «Молния» потребуется 56 рублей 27 копеек советской валютой. Если означенную сумму разделить на 11 основных и трех запасных калек, выйдет по четыре рубля ноль две копейки с брата. Резюме: каждому надлежит, господа, через два дня внести означенную сумму капитану.

— Я согласен,— поддержал Славка.

Юрка Маркелов одобрительно качнул головой:

— За два дня и петух сможет достать.

— Тебе, Юрка, и пяти минут хватит,— разозлился я.— В маминой сумке деньги без счета, пятерку слямзишь — никто и не заметит.

Юрка, поджарый и белобрысый правый край, незлобиво глянул на меня правым глазом. Левый он потерял при взрыве гранаты, найденной им возле Косого Капонира.

— А ты у своей покопайся в сумке,— может, тоже слямзишь,— посоветовал он.

Юркин отец владел мельницей и был даже богаче Коржа, но детей деньгами не баловал, держал в черном теле. Поэтому и мы относились к Юрке с большей симпатией, чем к Славке. К тому же он не кичился, а даже стыдился зажиточности родителей и искренне завидовал своему дружку Олегу Весеннему, отец которого был дворником. Да и внешне Юрка скорей напоминал сына дворника: одежда на нем «горела», новая рубашка через день-два выглядела так, точно он ее носил со дня рождения. До глубокой осени Юрка ходил босиком, умывался главным образом под дождем. Олег Весенний, игравший в паре с Юркой правой связкой, был его прямой противоположностью и не случайно носил прозвище «Красавчик». Обычные брюки из чертовой кожи всегда были отутюжены и казались новыми, серая косоворотка застегнута на все пуговицы и подпоясана красивым шнуром. Едва кончался матч или тренировка, Олег шел умываться, и проделывал это необыкновенно тщательно. Даже старые ботинки его казались лакированными. Причесывался он на пробор и всегда носил при себе расческу, в то время как почти все мы пользовались для этого собственной пятерней.

Дружба правого крыла «Молнии» возникла не случайно. То, чего не хватало Юрке Маркелову, с избытком можно было найти у Олега Весеннего. Юрка — молчалив и немногословен, Олег болтает не умолкая, короткими и длинными очередями. Юрка — тщедушный и ленивый, Олег острый и колючий, как ёж.

Вот и сейчас он рьяно заступается за меня:

— У Вовкиной мамы сумок не водится, а когда деньги появляются, она их за пазухой прячет.

Все смеются. Противный Керзон тоже пытается острить:

— Джентльмены! Цивилизованному обществу давно известно о счастливой сорочке, в которой, благодарение богу, родился Вовка Радецкий. Но родиться в сорочке и всю жизнь ходить в маминой кофте, а сорочку хранить за семью замками в комоде — чудовищно...

— Чья б корова мычала, а твоя б молчала, факт! — встал Степка-точильщик.— Ты же, Керзон, родился за месяц до маминой свадьбы. Или ты недоносок, или байстрюк. Факт!

Тут вмешался капитан и велел Саньке высказаться по существу.

Санька поднялся и спокойно сказал:

— Керзону нечего кичиться своей мошной. Так зарабатывать каждый из нас сумеет, но не каждый захочет. Дело не в том, будем мы в майках или без них. Главное— дружно играть.

Степка-точильщик с ним не согласился.

— Не говори, Санька! Конечно, без спайки ни шиша не выйдет, факт. Но ты вот о чем подумай. Если играем, например, против такой же шпаны, как сами, можно и без трусов бегать, а когда против нас хлопцы по всей форме, один в один, и даже гетры на ногах — получается некрасиво. Деньги нужны большие,— столько сроду не соберешь, факт. А я знаю, где их взять. Спектакль или концерт в воскресенье на пляже устроить, вот что.

— Какой спектакль?

— Хлопцы! Точило заело! — воскликнул Гаврик Цупко.

Керзон расхохотался:

— Нет, вы поглядите на этого артиста! Вылитый Шаляпин.

— Цыц, ты, сопливый оратор,— обиделся Точильщик. Керзон страдал хроническим насморком.— Спектакль можно устроить, это же факт. Вовка принесет гитару, будет на ней аккомпанировать. Отгородим канатом сцену на пляже и дадим четыре номера. Жонглер — Вова Радецкий, он же аккомпаниатор. Племянник Федора Шаляпина,— при этом Степан ткнул себя пальцем в грудь,— исполнит пять песен. Затем знаменитый Саня Либредо, помощник всемирно-известного Морфи, покажет акробатические номера. В заключение Красавчик станцует чечетку, а Керзон выступит с шапкой в руках и соберет с фраеров пенензы.

— А правда, хлопцы, попытка не пытка,— поддержал Федор.

— Полста мы не соберем,— усомнился Гаврик Цупко. Мрачный, как демон, и черный, как ворон, Гаврик в свои шестнадцать лет работал грузчиком на пристани, хотя внешне и не производил впечатления сильного человека. Когда я видел его с мешковиной на плечах, согнувшегося под тяжестью куля муки пли сахара, мне казалось — вот-вот он свалится. Но грузчики считались с ним как с равным и заработок делили поровну. Гаврик был молчалив, вызвать его на разговор было так же трудно, как и заставить прочесть книгу: даже к приключениям Шерлока Холмса он относился с пренебрежением. Но сегодняшнее обсуждение даже его не могло оставить безучастным, и он угрюмо буркнул:

— Ночью можно заработать двадцатку на пристани.

— Что делать?

— В пять часов придут две баржи с сахаром. За ночь разгрузим, если дружно взяться.

— И сколько заплатят? — капитан любил ясность.

— Два целкаша на брата.

— Хм... Дело! Махнем, ребята, всей командой.

Все молчали. В открытом окне шелестела листва каштанов.

— Я не могу, хоть убейте,— первым встал Славка.

Его примеру последовал и Керзон:

— Ночью работать? Мерси, господа! Я вношу своих полтора, ну, пусть даже два целкаша, и общий привет почтенному обществу.

Подчас моя ненависть к Керзону перерастала в бешенство, но я не успел и слова сказать, как встал Илья:

— Если у тебя денег куры не клюют — давай двадцатку или полста, и мы купим форму команде.

Керзон осыпал Илью бранью. Атмосфера накалялась. Илья держался спокойно, но когда Керзон стал втягивать носом воздух, гримасничая и кривляясь, Илья вмиг преобразился. Мы знали: Илья и его брат Леня, игравший запасным хавбеком, могли стерпеть что угодно, кроме клички, которой их дразнил Керзон. Эта позорная кличка, намекавшая на профессию их отца, работавшего в ассенизационном обозе, приводила близнецов в бешенство. Добродушный и всегда готовый помочь товарищу, Илья был любимцем команды и старательным игроком. Федор Марченко и даже Седой Матрос никогда не прибегали к прозвищу, придуманному Керзоном, щадя самолюбие братьев.

Разгневанный Илья ударил Керзона головой в нос. Кровь хлынула так обильно, что о продолжении поединка не могло быть и речи.

— Молодец, старик! — хлопая Илью по плечу, сказал капитан.— Неплохо бьешь головой по воротам.

Все рассмеялись, а Керзон, задрав голову и утираясь рукавом, пошел во двор умываться.

— Поговорили, и хватит! — прекратил дальнейший спор капитан, когда вратарь вернулся и молча сел в углу. — Сегодня все до одного будут в пять часов на пристани, а кто не хочет, хай на бога пеняет, понятно?

— Уполне,— огрызнулся Керзон,— люблю джентльменский разговор.— А как же с концертом Федора Шаляпина? — показал он глазами на Степку.

— В двенадцать часов можно устроить на пляже представление.

— А нас не повяжут? — заколебался Олег.— Что за частный театр Соловцова?

— Нэп есть нэп,— махнул рукой Степан.

НАСЛЕДНИК ШАЛЯПИНА

Вечером на пристань явились все. Над рекой догорал закат. Пока Цупко договаривался с начальством, мы молча глядели на горизонт, где растекалось багряное зарево. Баржа уже пришвартовалась, и вскоре всем выдали мешковину. Мы выстроились в цепочку и пошли на баржу. Гаврик Цупко первый принял мешок сахару.

На шатких сходнях я чувствовал себя неуверенно. Смутный страх овладел мной. Гаврик успел уже возвратиться к сходням и теперь помогал каждому из нас. Керзон и Олег почти одновременно вышли из строя, да и у меня с непривычки разламывало поясницу, но признаваться в этом не хотелось. Степка и Санька, обливаясь по том, работали, как заправские грузчики. Медленно тянулось время. Но странное дело — чем выше росли штабеля мешков на берегу, тем легче и уверенней ступал я. Рядом со мной пыхтел и стонал Славка Корж, проклиная нашу затею, всех нас, в том числе и капитана «Молнии». Честно говоря, у него были для этого основания: сегодня 50-летие отца, дома праздник, а наследник сбежал сюда таскать мешки. Вскоре Керзон с Олегом сбили из досок носилки и приспособились работать вдвоем. Далеко за полночь, когда упала большая звезда, прочертив серебристую линию в темно-синем небе, артель в полном изнеможении поплелась по домам. Один Цупко чувствовал себя превосходно и слегка подтрунивал над нами. Теперь, когда напряжение кончилось, я ощутил боль во всем теле. Капитан отдал заработанные 19 рублей на сохранение Сане, справедливо считая его самым честным и неподкупным из всего состава «Молнии».

В воскресный знойный полдень вся команда собралась на пляже. Славка явился мрачнее тучи, губа у него вспухла. Представляю себе, как отец благословлял его — старый Корж придерживался самых суровых методов воспитания. Но стоило нам искупаться, и Славка приободрился, стал помогать в устройстве сцены. Хлопцам пришлось стащить с бона три доски — не мог же Красавчик выбивать чечетку па песке. Один Керзон не утруждал себя черной работой, он раздумывал над очень важным делом — как заинтересовать публику.

Керзон взял на себя роль конферансье не случайно: своим противным фальцетом он сразу же привлек внимание толпившихся вокруг людей. Многие поднялись с песка, вышли из-под грибков и с любопытством рассматривали долговязого конферансье в красных трусах, черном галстуке и белой дамской шляпке.

— Друзья, сэры, джентльмены, леди, милорды, пролетарии от серпа и молота! — вдохновенно заливался конферансье. — Перед вами выступают не какие-нибудь урки или дешевые типы, а игроки знаменитой футбольной команды «Молния».

Он осмотрел публику и остановился на толстом пожилом гражданине с бесстрастным лицом бульдога:

— Папа, да, да, вы — толстый папа, не знаю, кто вы по происхождению: швагер Ллойд-Джорджа, холера ему в желудок, или корешок Гришки Распутина, камнем пусть лежит на нем земля; возможно, вы даже любовник Веры Холодной или тесть Мишки Япончика. Но не к чему кривить, простите за грубое слово, физией и усмехаться в жилетку; скоро вы своими глазами убедитесь, что Мэри Пикфорд и Дуглас Фербенкс ничем не лучше выдающихся артистов, которых мы собираемся вам показать. Это говорю вам я — двоюродный племянник Шолом-Алейхема. Ах, вы не знаете Шолом-Алейхема? Тем хуже для вас. Невежда! Больше я ни слова не скажу о себе и всех других артистах. Вы сами увидите, чего они стоят. Сгнить мне и вам, папа, от дизентерии, если вы с усмешкой на устах не раскроете свои загашники и не соберете тридцать целкашей чистой валютой для покупки бутсов, мяча и формы, без которых команда «Молния» не может отстоять футбольную честь лучшей улицы нашего знаменитого города. Каждый гражданин, пожертвовав полтинник, получит, кроме наслаждения от нашего концерта, билет на единственную в этом сезоне встречу знаменитых футбольных команд «Молния» и «Гарибальдиец». Кстати, на матч обещал приехать сам Бутусов. Итак, представляю участников незабываемого концерта.

Керзон грациозно склонился перед Санькой и торжественно произнес:

— Законнорожденный сын Черной Маски и мадам Либредо.

— Брехня,— раздался чей-то голос в толпе.

Однако Керзон неспроста первым представлял Саню — все у него было рассчитано на эффект. Конферансье моментально развернул огромную цирковую афишу, сообщавшую о бенефисе мадам Либредо. Гул одобрения пронесся среди зрителей, хоть афиша ничего не доказывала. Но конферансье понравился зрителям, им уже хотелось верить ему.

— Факир из страны чудес, глотает собственную голову, жонглер и фокусник, он же аккомпаниатор.

Керзон толкнул меня в спину, и я дважды церемонно поклонился публике.

— Чечеточник виртуоз, получивший золотой кубок на острове Ява. Не спутайте остров Ява с Трухановым островом.

Олег-чечеточник понравился публике, но появление Степки и комментарии Керзона вызвали хохот.

— Незаконнородженный сын Федора Ивановича Шаляпина. Круглый сирота, брошенный знаменитыми родителями в самую пасть жизни! Редкий дискант, питается только желтками, пьет только «Фиалку» и керосин.

Итак, господа и товарищи всех социальных классов и прослоек: нэпманы, рабочие, хлебопашцы, замужние женщины, невинные и виноватые девушки — слушайте нас.

Ей богу, «публика — дура». Я лез из кожи вон, выкидывая такие фортели, что, право, профессиональному иллюзионисту под стать, но каменные лица стояли перед глазами, и ни одного одобрительного взгляда я не встретил. Редкие хлопки тонули в волнах свиста. Да что говорить — Санька, выступавший на арене московского цирка, тоже не пришелся им по душе. Зато Красавчика с его дешевой чечеткой встретили бурным восторгом.

Но вот к этим голым и бесстыжим кретинам вышел Степка. Едва он появился, как кто-то оглушительно закудахтал. Степан насупился и вовсе рассвирепел, когда в него швырнули недоеденным огурцом... Керзон с трудом вытолкнул Степку снова на сцену, уговаривая его разжалобить публику песней со слезой. Зол я был на публику ужасно и испытал мстительную радость, когда увидел преображенные Степкиной песней морды, раскрасневшиеся под палящим солнцем.

Ты жива еще, моя старушка,

Жив и я, привет тебе, привет...

— пропел Степан, и зрителей словно подменили. Толпа подалась вперед, точно по команде, и зажала нас в тесное кольцо. На лицах людей появилось удивление и восторг.

Даже мы, черноярцы, не раз слушавшие в исполнении Степки «Письмо к матери», здесь, в толпе завороженных зевак, вдруг ощутили, как пишут в газетах, всю притягательную силу его голоса. Одна мадам так искренне плакала, что даже не заметила руку Федора на своем плече.

Степка пропел последний куплет. Долго грохотал шторм аплодисментов. Толстяк первым протянул гривенник. Керзон правильно оценил обстановку.

— Степан Шаляпин,— крикнул он в толпу,— споет бессмертную и трагическую песню о двенадцати разбойниках. Но прежде прошу щедро оценить наш труд.

Керзон снял кепку и вместе с Ильей стал обходить зрителей.

Степку вызывали четыре раза, под конец он совсем изнемог и сел на землю. По команде капитана мы подняли его на руки, раскачали и бросили в реку. Керзон, весело моргая, подсчитывал выручку.

— 21 рубль 68 копеек! — крикнул он, не обращая внимания на медленно растекавшуюся толпу. Отобрав у Керзона выручку, мы кинули в Днепр и его, забыв, что он, единственный из нас, не умел плавать. По-видимому, об этом забыл в пылу радости и сам Керзон. Он покорно поднял над головой длиннущие худые руки и скрылся под водой.

— Глиста не умеет плавать,— довольно спокойно сказал Славка Корж.

Илья вдруг словно ужаленный бросился в реку, крикнув не своим голосом:

— Керзон тонет!

Поднялась настоящая паника. Ужас, что творилось. Вскоре спасательная лодка с неподвижным телом Керзона на носу приблизилась к берегу.

Из Керзона вылили чуть ли не цистерну воды. Наконец голкипер открыл глаза. Дежурный спасательной станции, указывая на Илью, сказал:

— Вот кого благодарите.

Керзон перевел взгляд на маленького Илью и слабо улыбнулся.

В МИРЕ ГРЕЗ

После случившегося Керзон несколько дней не являлся на тренировки. Приближалась игра с «Гарибальдийцем», и капитан велел зайти к нему домой и узнать, долго ли он будет валяться в постели. Завидев меня, Степана и Саню, Керзон обрадовался и даже выставил угощение, благо никого дома не было: принес яблочное повидло и густую, как мед, наливку.

Когда мы, чуточку охмелевшие, возвращались домой, Точильщик неожиданно предложил:

— Хлопцы, давайте махнем в плавание!

• — В какое плавание?

— Вниз по Днепру.

— Тоже мне плавание! Я думал — в Индию. Там виноград, изюм и кокосовые орехи...

Не успел я договорить, как Точильщик обрушился на меня:

— Тебя первым делом интересует жратва.

— Если уж идти в плавание, так лучше по Черному морю,— заметил Санька.— А без жратвы долго, Степка, не поплаваешь.

— Да ну вас,— рассердился тот.— Я вам дело говорю. Чего дома торчать, когда, факт, можно заработать копейку и свет повидать. Если мы на пляже подмолотили, то в местечке пли в селе чудаков полно, и деньжат у них куры не клюют.

— И это ты на своем дредноуте собираешься плавать? — спросил я.

— А почему бы и нет?

— Батя тебе башку оторвет.

— Не пугай, я пуганый. Во-первых, лодку дед оставил не только бате, но и мне, а во-вторых — как же он мне оторвет башку, если мы драпанем тайком? Ищи ветра в поле! Будем выступать в каждом селе, на каждой пристани со своей концертной программой!

Нас захватила Степкпна идея. Первые дни мы жили в мире грез, а затем стали тщательно готовиться к побегу.

Тут как раз на бирже труда объявили, что на ближайший месяц не предвидится никаких нарядов. И мы твердо решили после игры с «Гарибальдийцем» взять курс, на юг.

На первых испытаниях в Матвеевском заливе мы убедились в хороших ходовых качествах нашего корабля. Оставалось лишь отремонтировать уключины и запастись продовольствием. Сушили сухари, накапливали чеснок, соль, сахар. Санька утащил у бабушки целый кулек перловой крупы, мы со Степкой раздобыли полмешка картошки.

На совещании экипажа было принято Санькино предложение: па борту лодки краской написать «Бриг «Спартак», меня назначить капитаном, Степку — боцманом, а Саню — старшим рулевым.

ПОЕДИНОК

Капитан разделил основных и запасных игроков «Молнии» на две команды. Форвардов он оставил на своих местах, чтобы не нарушать их взаимодействие в атаках ворот противника. Таким образом, игра велась между нападающими, с одной стороны, и защитой — с другой. Отсутствовал лишь Славка Корж.

Жара в тот день стояла неимоверная, а мы уже часа два гоняли мяч. Сам капитан умудрился «подковать» Саню — впрочем, это и немудрено. Ведь играли мы босиком. Забинтовав поврежденную погу, Санька сидел па траве и сонно наблюдал за игрой. И кто знает, сколько еще длилась бы игра, не появись на поле Славка Корж. Он примчался в самый центр площадки на новом велосипеде. Солнце играло на никелированных частях машины. Сегодня Славкин день рождения, и «предки» преподнесли ему этот подарок.

Игра мгновенно прекратилась. Каждому хотелось подержаться за руль, проверить звонок, толкнуть ногой тугие шины. Один лишь Санька остался безучастным. Растянувшись на траве, он будто и не заметил появления Славки с его роскошной машиной.

— Царский выезд! — не скрывая зависти, промолвил Юрка.

— М-да...— почесал затылок Олег.— А мне в день рождения купили нательный крестик. Хорошо иметь папой Бродского!

Разумеется, Керзон также сказал свое слово:

— Мосье, сколько стоит ваш рысак?

— Лавочник лавочника видит издалека. Факт! — изрек Степа.

— Лавочник, лавочник! — передразнил Корж, протирая носовым платком и без того ослепительно блестевший руль.— Не всем же быть рабочими. Все бы тогда с голоду подохли.

Лежавший на траве Саня сразу оживился, он приподнялся с земли и, нюхая растертые в ладонях травинки, в упор посмотрел на Славку:

— Могу тебе ответить.

- Выходит, без нэпманов нельзя существовать? — вмешался в разговор Олег Весенний.

— Ты, Красавчик, дай Саньке сказать.

Все знали — немногоречивый Санька редко вступает в перебранку, но уж если решил ответить Коржу, то сделает это лучше нас всех. Он смело и спокойно глядел на Коржа..

— Ты, конечно, не читал «Мартина Идена»? — Санька глубоко вдохнул в себя аромат травы.— Лучшая книга Джека Лондона. Там знаешь что сказано? Если бы каждый трудился два-три часа в день, человечество даже уборные сооружало бы из золота.

— Здорово! Клозеты? — переспросил капитан Федор Марченко.

— Ничего удивительного,— продолжал Санька.—Подумай, сколько людей трудятся для того, чтобы накормить Славку, его сестер, их мужей и деточек, их прислугу.

Корж не сразу сообразил, к чему ведет Санька.

— Им подавай па стол булку, масло, икру, творог, мясо, молоко, фрукты, лучшие вина. К тому же они не могут обойтись без граммофона, рысаков, велосипедов.

— А мы на это ни у кого денег взаймы не берем.

— Я так и говорю,— невозмутимо согласился Саня.— Набить твое брюхо нелегко. Ох и много людей гнут на вас горб!

— А мы их бумагой, чернилами, красками обеспечиваем.

— Ну да,— не стерпел я.— Твой «пахан» разве своими руками бумагу делает? Он ее покупает, а затем втридорога перепродает, ну, скажем, как Керзон дамские подвязки. Спекулянты!

У Коржа глаза стали узкими, как щелочки, бычья шея побагровела, лицо перекосилось от злости. Давняя неуемная злоба против меня пробудилась в нем с повой силой.

— И до чего ж у тебя душа завидущая, голодранец! — Он подступил вплотную.— Твой «пахан» — нищий, и выходит, что я в этом виноват. Ему, конечно, хотелось бы иметь такой магазин, как у нас.

— Не думаю. Чем в нэпманах ходить, лучше с голоду пухнуть,— пробурчал я.

Тут уж Косой не выдержал и пошел на меня.

— Бросьте, петухи,— пытается унять нас Олег,— и охота вам стукаться!

— А ты не суйся,— повелительно бросает капитан, и его замечание служит сигналом к поединку. Я слышу биение своего сердца, чувствую, как бледнею. Коварный Славка постарается первым нанести удар, от которого, пожалуй, зависит исход поединка. Косой выше меня на полголовы и шире в плечах, его кулак напоминает боксерскую перчатку, он легко выжимает двойник (Двухпудовая гиря) одной рукой. Единственное мое преимущество — ловкость, свойственная форвардам и выработанная тренировками по боксу. Низколобый, остриженный в скобку, Славка держится подчеркнуто небрежно. Это выводит меня из равновесия, и я отчаянно бросаюсь на него. Он легко парирует удар моей левой руки. В этом его просчет. Я ведь не левша, взмах левой только отвлекает противника, я молниеносно ввинчиваю под его челюсть правый кулак. Что-то хрустнуло. Мне становится страшно, ведь я не намеревался огреть его с такой силой.

— А-а-а! — завыл Косой и схватился за челюсть. Ко всему он еще прикусил язык.

Стою в страшном напряжении, готовый ко всему. На Черноярской господствует право сильного. И вдруг между нами кто-то вырастает.

— Пойдем домой,— слышу я голос отца.

Как он попал сюда? Неужели уже закончилась смена? Никто не нарушает напряженной тишины. Славка отходит в сторону. Низко опустив голову, шагаю чуть впереди отца.

Старик молчит, разглаживая свои аккуратно подстриженные усы. Мне становится невмоготу от его молчания, уж лучше дал бы мне по шее. И вдруг он начинает заразительно смеяться.

— Ох, стервец,— задыхается он и устало опускается на скамейку у наших ворот.— Ну и разукрасил ты его! И откуда ты такой в нашей семье?

— Тебе видней, папа.

— Он против тебя, что слон против моськи. Думал — задавит одной своей тяжестью, весом распластает, а он половину языка проглотил.

Теперь мы хохочем оба. Опомнившись наконец, он напускает на себя серьезность.

— Приведи себя в порядок. Мама не очень порадуется такому виду.— И он протягивает мне свою жестяную расческу, всегда торчащую у него из кармана спецовки вместе с кронциркулем.

Пока я пытаюсь причесаться, он глядит исподлобья, словно сомневаясь, справлюсь ли я с этим делом.

— За что ты его?

— Буржуй проклятый!

— Буржуй не он, а его отец.

— Все равно. Теперь не посмеет тебя голодранцем называть.

— Ах, вот в чем дело! Выходит, виноват я.

— Знаешь, что он сказал? Вы,— говорит,— беситесь от зависти, сами бы рады такой магазин иметь.

— А ты бы сказал — нам, мол, чужого не нужно.

— Он не поверит. Ему можно втолковать лишь кулаком.

— Кулак — довод неправых людей. Недаром говорят: «Из двух ссорящихся виновен тот, кто умнее». На одних кулаках далеко не уедешь. Разве всегда прав сильный? Ох, Вовка, Вовка, нарвешься ты когда-нибудь...

— Возможно,— усмехаюсь я.— Наполеона и того побили.

— А почему? Зарвался. На одну силу понадеялся. Не советую тебе лезть в Наполеоны. Представь себе на минуту, что все люди станут друг друга убеждать по-твоему, кулаками.

У бати всегда в запасе неопровержимые доводы.

— Возьми, к примеру, нас с тобой,— продолжает он. — Я не разрешаю тебе играть в карты, отрабатывать в тюрьме наказание за других, гонять целыми днями в футбол, курить, а ты все это делаешь. У меня, пожалуй, больше оснований отлупить тебя, чем у тебя — бить Коржа, однако я кулаков в ход не пускаю.

— Можешь бить,— небрежно бросаю я.

— Глуп ты, Вова. «Можешь бить»... А у меня рука не поднимается на человека более слабого. Ей-богу, это унижает меня. Ничем другим, значит, повлиять не могу, вот и лезу с кулаками.

Сонная тишина стоит на улице. Ни одно деревцо не шелохнется, все изнывает в знойной дремоте. Отец вытирает потный лоб и принимается крутить козью ножку. Скрутив, он вдруг протягивает ее мне.

— Бери. При всех ты куришь, только от меня таишься.

— Взрослым ведь тоже вредно курить? — спрашиваю.

— Конечно. Но тебе куда вреднее.

— Ах да, я ведь не зарабатываю.

— Не в том дело. Организм твой сейчас растет, набирается сил, а ты его отравляешь никотином.

Ростом я и вправду невелик, только широк в плечах. Но ведь Федор, Славка Керзон и другие ребята курят вовсю, а ростом бог их не обидел. Тут не все ясно. Однако старик, кажется, намерен говорить совсем о другом.

— Завтра маме сорок лет. Ты знаешь об этом, Вова?

Честно говоря, не знаю.

— А дома ни гроша. Думал, сегодня выдадут зарплату, так нет, не получили.

«А ведь отец, пожалуй, впервые посвящает меня в свои заботы»,— думаю я. Это возвышает меня в собственных глазах. Наверное, я уже взрослый, и он разговаривает со мной, как мужчина с мужчиной.

— Можно занять у Андрея Васильевича,— предлагаю я, зная, что Степкин отец готов поделиться с нами последним куском.

— У них на верфи тоже денег не платят, да я ему уже должен. Вот если бы ты, сынок, сбегал на Демиевку, к дяде Мирону, и попросил десятку до субботы!

— Я мигом,— срываюсь я, обрадовавшись такому обороту дела.— Ты иди, папа, домой и не беспокойся — я к вечеру вернусь.

Демиевка — очень далеко, в кармане у меня шиш, но я могу добраться хоть на трамвайной дуге.

Там, где Черноярская сворачивает на центральную магистраль города, я натыкаюсь на Саньку и Степку.

— Задали дома взбучку? — пытливо глядит на меня Точильщик.

— Порядочек,— подмигиваю я.— Как там Косой?

— Признал себя побежденным. Факт! Говорит: «В этот раз Тарзан мне настукал, но мы еще встретимся...» А ты куда собрался?

— Старик послал меня на Демиевку занять у дяди Мирона десятку, завтра маме сорок лет,— выпаливаю я.

— Что же ты раньше не сказал?—огорчается Санька.- Можно бы у бабушки взять, а теперь она в церковь ушла.

— Да я сам только сейчас узнал.

— Хорош сынок,— смеется Степка. В мою душу закрадывается сомнение: а вдруг и у дяди Мирона в кармане только вошь на аркане?

— Ладно, мотай на Демиевку, а мы с Санькой попробуем здесь где-нибудь слямзить.

Степкино «слямзить» не надо понимать буквально. Он просто подражает Седому Матросу. У того, конечно, есть все основания пользоваться таким словом, а Степан лишь рисуется, подлец. А сам ведь гроша чужого не возьмет и ворюг ненавидит. Помню, однажды мы с Гавриком Цупко разыграли настоящий спектакль в лавке Куца. Пока я заговаривал хозяину зубы, Гаврик стянул две пачки «Дели» — самых роскошных папирос. Их, между прочим, обожает красавица Люська, по прозвищу Княжна. Она даже меня иногда угощает папиросами «Дели». Мировой табак!

Сам Ллойд-Джордж их курит. У Степки чуть глаза па лоб не полезли, когда я небрежно открыл перед ним коробку «Дели».

— Где? — спросил он.

— У Куда!

— Платил?

— Нашел дурака! Я травил баланду, а Гаврик слямзил. Сила?

— Ворюга, дешевка, ворюга!..

Как вам нравится этот интеллигент? Набросился па меня, точно я взломал сейф в Государственном банке. Видели бы, как он оттолкнул мои «Дели» и взял у Олега бычок, жалкую сороковку...

Такой это тип, Степка Головня. Попробуй перевоспитай его. Несколько дней избегал меня, словно прокаженного, пока я не поклялся не воровать и даже не брать больше без денег у Куца несчастную колбасу. Нет, Степка рехнулся совсем, но я почему-то и дня не могу прожить без него.

Долго бежать по улице неудобно. Прохожие сторонятся и смотрят с подозрением. Перехожу на нормальный шаг. Теперь легче размышлять о том, о сем. Правда, не стоило вспоминать историю с папиросами «Дели» — захотелось курить да и есть тоже. Раздобыть папиросу можно у Керзона — он торгует невдалеке от Дома металлистов.

Но кто это идет впереди меня, чуть подгибая колени? Зина! Степка говорит, будто у меня лошадиное сердце. Почему же оно мечется сейчас, точно канарейка в клетке? Почему становится жарко и кровь стучит в висках? Никогда со мной такого не бывало, с девчонками у меня вообще разговор короткий...

На Демиевку надо влево, но я следую за Зиной по Жилянской. Она такая нарядная в вязаной голубой кофточке и широкой юбке! Но где ее косы? Ах да, теперь комсомолки кос не носят. Мне жаль Зининых кос. Очень хочется взглянуть, идут ли ей короткие волосы. Неужели она не оглянется? Слежу за каждым движением. На углу Кузнечной она останавливается, ставит на тумбу ногу, чтобы завязать шнурок на ботинке. Два парня, шедшие сбоку, тоже останавливаются, и один из них, в красной майке, слегка толкает ее. Зина падает, а парни продолжают свой путь как ни в чем не бывало. Ах, так? Коршуном налетаю на них, хватаю обоих за загривки и ударяю головами.

Сдрейфили они не на шутку и сразу пустились наутек. Зина с удивлением глядит на меня.

— Вовочка, милый, неужели это ты?

— Я и сам не совсем уверен,— отшучиваюсь я.

— Большое спасибо! Нет, право, лучше быть мужчиной. Как ты здорово расшвырял этих хулиганов!

— Подумаешь, сявки. Все сявки — трусы.

Зина идет рядом и с интересом оглядывает меня.

— Ты очень возмужал, Вова!

Она кладет руку мне на плечо, и по телу пробегает дрожь, словно в меня включили ток.

— Давно я тебя не видела,— говорит она.— Правда?

— Не помню, когда мы с тобой последний раз встречались.

— А я помню. Приятно встречать школьных товарищей.

— Да,— согласился я.

— Ты спешишь?

— Нет, а ты?

— Я с удовольствием погуляю. Хочешь, пойдем в Купеческий сад на вечер молодежи — у меня пропуск на двоих. Я только забегу домой предупредить маму.

— Надо бы переодеться,— неуверенно говорю я.

— Причешись, и все.— Она протянула мне белую гребенку.

Насчет переодевания я сказал просто так. Мой гардероб состоял из стареньких брюк, которые были на мне, и косоворотки, севшей после стирки так, что даже ворот не застегивался.

Пока я расчесывал волосы, Зина не сводила с меня глаз и щебетала:

— Все же ты отчаянный, Вова. Ведь их было двое, они могли тебя здорово отделать.

— Ну, положим!

Это уже было бахвальством. Сейчас она скажет: «Вова, скромностью ты никогда не отличался». Но тут мы подошли к ее дому, и я остался у ворот, пока она ходила к маме. Я заметил: когда я остаюсь один, спесь мигом сходит с меня. Но что делать дальше? Ведь старик ждет денег. Если я пойду с Зиной на вечер, червонец раздобыть не удастся. Как быть?

— О чем ты задумался? — голос Зины прозвучал неожиданно.

— Ты уже вернулась?

— Я ведь только сказала дома, куда иду.

— А с кем — сказала?

— Конечно!

— Твоя мама не очень-то обрадовалась, наверное.

— Не очень,— в тон ответила Зина.

В школе меня распекали на всех собраниях, значит, и Зининой маме я врезался в память. Но у девчонок толком не узнаешь.

— Мама знает, что я с плохими мальчишками не дружу.

— А со мной разве дружишь?

Зина снисходительно улыбнулась, две веселые ямочки появились на ее щеках.

— Ты сомневаешься в моей дружбе? Значит, не веришь и в свою.

— Верить я верю, но дружба, мне кажется, должна быть не такой. Случайно встретиться — разве это значит дружить?

— Да, мы редко видимся, но у меня сейчас по горло нагрузок, Вова. Я ведь по поручению райкома работаю с отрядом юных ленинцев.

— Скучное дело.

— Нет, очень интересно! Мы только что возвратились из похода в Голосеевский лес. Вот весело было! Представляешь — привал в лесу, песни у костра. А запевала у нас в отряде...

— До Степки ему далеко. Вот поет, почище Шаляпина.

— Вова, не преувеличивай. Будто ты слышал Шаляпина!

— Клянусь. Точильщик как запоет — все ребята плачут навзрыд.

— Точильщик? Странная фамилия.

— Это не фамилия. Он ходит по дворам и точит ножи.

— А какие он знает песни?

— О двенадцати разбойниках, «Ревела буря, гром гремел», «Не скорби ты, мать родная», «Заковали меня в кандалы».

— До чего все мрачные песни!

— Веселых песен не люблю,— соврал я.

— Тогда тебе должна нравиться скрипка.

Сразу и не ответишь. Правда, когда бродячий музыкант играл на скрипке у нас во дворе, я слушал его как зачарованный. Голос скрипки казался мне волшебным и рождал тревожную радость.

— Да, люблю,— наконец сказал я.

— Приходи тогда ко мне. Я сыграю.

— У тебя есть скрипка?

— Конечно, ведь я собираюсь поступить в консерваторию. Если твой друг действительно поет, приходи с ним.

Пытаюсь идти в ногу с Зиной, но ничего не получается, я сбиваюсь, так как мой шаг равен трем ее шажкам.

Не стоит водить Степку к Зине домой. Отлично помню ее маму, надменно красивую и важную, с прищуренными близорукими глазами, какую-то чересчур холеную и чистую. Представляю себе, что она скажет, если мы с Точильщиком ввалимся в ее хоромы! В моем воображении квартира Зины была чуть ли не дворцом: с такой мамой жить в клетушках, наподобие наших, невозможно. Степка с его малиновым носом вряд ли придется ей по вкусу, да и я...

Мы уже прошли Прорезную улицу и приближались к Думской площади. Рядом с Зиной я всегда ощущал тихую и непонятную радость, а сегодня мне было особенно хорошо и от случайного прикосновения Зининого плеча, и от милой улыбки, и той душевности, что была, пожалуй, самой привлекательной ее чертой. Увлекшись разговором, Зина взяла меня за руку, и таинственное тепло наполнило всего меня. Ни у кого, наверное, ладони не бывают такими теплыми, как у Зины. Пальцы у нее длинные и какие-то хрупкие, точно вот-вот надломятся. От прикосновения этих волшебных рук во мне вспыхивает жажда совершить нечто необыкновенное, поразить и восхитить всех.

Мы шли рядом, улыбаясь друг другу. Сумей я выразить словами свои ощущения,— все улыбались бы вокруг нас. И правда, даже взрослые (а их я всегда считал виновниками всех неурядиц на земле — ведь они между собой не могут ни о чем договориться, воюют, убивают, сажают друг друга в тюрьмы) провожали нас добрыми улыбками.

Мы вошли в сад, и перед нами открылись зеленые заднепровские дали. Обычно я не очень замечал красоты природы. Но сейчас, рядом с Зиной, я, затаив дыхание, смотрел на расплавленный солнечный шар, повисший над рекой, и даже припомнил вдруг стихи, которые мы учили еще в пятом классе.

Загрузка...