БРАЙАН МУНИ Чандира

Хотя Брайана Муни нельзя назвать плодовитым писателем, он опубликовал немало произведений начиная с 1971 года, когда в сборнике «Лондонская мистика. Избранное» («London Mystery Selection») вышел его первый рассказ «Арабская бутыль» («The Arabian Bottle»). Работы Муни печатались в таких журналах и антологиях, как «Книга ужасов от „Pan“. Двадцать первый выпуск» («The 21st Pan Book of Horror Stories»), «Темные голоса 5» («Dark Voices 5»), «Антология фэнтези и сверхъестественного» («The Anthology of Fantasy & the Supernatural»), «Оборотни» («The Mammoth Book of Werewolves»), «Тени над Иннсмутом» («Shadows Over Innsmouth»), «Fantasy Tales», «Последние тени» («Final Shadows»), «Кадат» («Kadath»), «Темные горизонты» («Dark Horizons») и «Фиеста» («Fiesta»).

«„Чандира“ принадлежит к тем счастливым произведениям, которые возникают в голове целиком, от начала и до конца, словно уже написанные, — говорит автор. — Отправной точкой для этого рассказа послужили две идеи: то, что большинство созданий, подобных Франкенштейну, внушает скорее жалость, нежели страх, и то, что многие фильмы ужасов, которые мне довелось видеть, завершаются огнем.

Тогда я вспомнил о сати, обычае, который вполне приемлем для индусов, но решительно отторгается европейским сознанием. Затем я увидел обстоятельства, при которых сати стал бы приемлем и для европейца. Мой герой непременно должен был быть европейцем, чтобы воспринимать сати как чуждое явление, кроме того, он должен был обладать некой властью и к тому же быть достаточно молод и независим, чтобы не закоснеть в навязанной ему роли. Отсюда взялся молодой окружной чиновник во времена британского правления, который родился в Индии, а потому куда лучше понимает ее культуру…»


Я теперь старик и с каждым днем все чаще думаю о смерти. Я думаю о смерти, а затем вспоминаю некоторые события, случившиеся в конце прошлого столетия… и тогда мне становится страшно. Я старик, промозглый зимний холод гложет мои кости и терзает суставы, и я проклинаю отвратительный климат моей так называемой родины. Вечера даже в более теплое время года я провожу возле камина и потягиваю из стакана превосходный виски. И порой жар огня и вкус виски отгоняют от меня страх смерти.

Однако не всегда же мне доводилось так зябнуть. Львиную долю жизни, за вычетом времени ученья, я провел под знойным солнцем Индии — солнцем, которое дубило мою кожу и разжижало кровь. И опять-таки не всегда я страшился смерти. Это началось, когда мне сравнялось двадцать.

Родился я неподалеку от Пуны, где мой отец служил окружным чиновником, и уже в детские годы бегло говорил на маратхи и гуджарати,[56] а впоследствии к этим языкам прибавились и другие. Стоит ли удивляться тому, что, возмужав, я счел естественным для себя поступить на службу в колониальную администрацию? Воистину Индия гораздо больше была мне родным домом, нежели угрюмые торфяные болота моих пращуров, и возвращение на Индостан в качестве мелкого — в высшей степени мелкого — чиновника принесло мне величайшую радость.

В те дни, давно ушедшие в прошлое дни британского правления в Индии, почти обычаем было отправлять юнцов, подобных мне, во всевозможные отдаленные местности. Таким образом испытывалось наше рвение, так проверялось, годны ли мы для службы и для грядущих, быть может, повышений. Я частенько посмеивался, слыша, как сетуют на свою долю младшие офицеры британской армии. Большинству из них приходилось беспокоиться лишь о том, чтобы разжиться приличной лошадкой для очередной охоты с пиками на кабанов или подыскать себе партнершу для полкового бала, либо же, наконец, о том, как удержать в подчинении своих грубых и неотесанных солдат. Я же в свои двадцать лет был ревизором, попечителем, советником, сборщиком налогов, администратором, судьей, посредником и непререкаемым авторитетом — словом, один во многих лицах.

В нынешние дни я порой — все реже и реже — отправляюсь в город, чтобы провести денек-другой в своем клубе. Мои приятели по клубу иногда не прочь послушать рассказ-другой об Индии, а юнцы добродушно подтрунивают надо мной, расспрашивая о фокусе с веревкой и тому подобных баснях.

Бог с ним, с этим фокусом, он и взаправду сущая басня. Мне доводилось видеть, как факиры проделывали действительно удивительные штуки, хотя то были скорее проявления физической выносливости, нежели сверхъестественных сил.

Однако же я и впрямь знавал одного риши,[57] что был во сто крат могущественней этих дешевых фокусников. Именно воспоминания об этом человеке и пробуждают во мне страх, когда я думаю о смерти. То, на что он оказался способен, до такой степени впечатлило и ужаснуло меня, что я никогда прежде не рассказывал об этом ни единой живой душе, и главным образом потому, что был уверен: меня непременно сочтут сумасшедшим. Впрочем, теперь, когда после тех событий прошло шестьдесят с лишним лет, мне уже нет дела до того, что обо мне подумают.

Вверенный моим заботам участок занимал две-три сотни квадратных миль, на которых располагалось изрядное количество деревень. Мой непосредственный начальник, старший окружной чиновник Барр-Тэйлор, раз в две или три недели заглядывал ко мне, чтобы выслушать мой доклад, обсудить насущные проблемы, при необходимости дать совет, а порой и сопроводить меня в поездке по округу. Большую же часть времени я был предоставлен самому себе, и единственным моим помощником был пожилой, исполненный достоинства пуштун из Белуджистана, который звался Муштак-хан.

Именно во время одного из визитов Барра-Тэйлора я впервые услыхал о том самом риши. Мой начальник и старший товарищ решил остаться у меня на ночь, — вероятно, для того, чтобы оценить мои светские навыки, поскольку окружным чиновникам иногда доводилось развлекать проезжих высокопоставленных гостей.

В преддверии ужина мы сидели на веранде, потягивали джин с тоником и, прислушиваясь к вечерним звукам, непринужденно беседовали обо всем на свете.

Мы обсуждали расписание моих поездок по округу, когда Барр-Тэйлор вдруг спросил:

— Скажите-ка, Роуэн, вы еще не были в Катачари?

Катачари была из тех деревень, которые располагались по соседству с моей резиденцией, однако же я до сих пор ни разу не наведался туда. Я предпочитал посещать более отдаленные селения, полагая, что люди, живущие по соседству, узнают о моей деятельности из местных сплетен и сами обратятся ко мне, ежели у них возникнет в том нужда.

Все это я объяснил Барру-Тэйлору и в ответ услышал:

— Вот вам мой совет: съездите туда как можно скорее. Тамошнего заминдара[58] зовут Гокул. Когда увидитесь с ним, передайте ему мои самые сердечные пожелания: мы с ним давние друзья. Однако на самом деле я хочу, чтобы вы познакомились вовсе не с Гокулом. Там, в деревне, живет риши, некто Адитья.

Он предложил мне манильскую сигару, и мы закурили, пуская едкие клубы дыма в ненасытных москитов, которые как раз вылетели на вечернюю охоту.

— Этот Адитья, — продолжал мой начальник, — весьма любопытный тип. Появился он в Катарачи пару лет назад, объявил местным жителям, что его судьба, дескать, умереть здесь. Местные, как и следовало ожидать, сочли, что им оказана высокая честь, построили для риши и его жены небольшой домик и с тех пор всячески заботятся о нем. Все это, само собой, делалось отчасти в ожидании ответной услуги: предполагалось, что риши будет молиться за жителей деревни, выступать посредниками между ними и богами, нести утешение страждущим и дряхлым… ну и тому подобное.

Вы, Роуэн, родились в Индии, так что я вовсе не пытаюсь просветить вас в том, что вы сами знаете. Полагаю, вы думаете сейчас, что во всем этом нет ничего необычного, что случай этот вполне заурядный. Однако же этот Адитья — весьма незаурядный тип. Он утверждает, что ему две с лишним сотни лет и что он жив до сих пор только благодаря необыкновенной силе воли. Я не говорю, что верю этому, но все же он и вправду весьма почтенного возраста и о некоторых событиях говорит так, словно был их очевидцем, описывая их в высшей степени убедительно. В этом человеке и впрямь сокрыта некая необъяснимая сила. Я служу в администрации уже тридцать с лишним лет, но в присутствии Адитьи чувствую себя сущим юнцом.

Барр-Тэйлор поморщился и глубоко затянулся сигарой.

— И это еще не все, — прибавил он. — Должен признаться, что, хотя Адитья не дал мне никакого повода для подобных чувств, есть в нем нечто… пугающее.

Он ткнул в меня костлявым пальцем, подчеркивая этим жестом важность своих слов.

— Поезжайте в Катарачи, Роуэн, не мешкайте. Это ваш округ, и если где-то могут возникнуть проблемы, вам надлежит узнать об этом в первую очередь. — Барр-Тэйлор поднял голову и принюхался. — Что это так пахнет — корма?[59] Пойдемте-ка глянем, что там приготовил на ужин Муштак-хан.


Не могу сказать, что я тогда придал особое значение рассказу Барра-Тэйлора. Святых подвижников, и риши, и садху, в Индии великое множество — точно так же, как и буддийских монахов. Одни из них кочуют по всей стране, другие ведут оседлый образ жизни, но все живут за счет подаяния, и, как правило, щедрого. Тем не менее старшему окружному чиновнику удалось изрядно раздразнить мое любопытство.

А потому я при первой же оказии отправился в Катарачи. Как обычно, меня сопровождал Муштак-хан, заботившийся о моей безопасности. Когда-то, едва вступив в должность, я пытался спорить со старым воином, утверждая, что в поездках ничего дурного со мной не может случиться, что местные жители почтительно отнесутся к моему чину.

— Может, оно и так, Роуэн-сагиб, — ворчливо ответил тогда Муштак-хан. — Я не сомневаюсь, что ваш Бог и мой Аллах не оставят вас своей заботой. А все ж не помешает, чтобы рядом с вами видели и меня. Вид пуштуна превосходно пробуждает в этих нечестивцах уважительный трепет.

Я вынужден был признать его правоту. Когда Муштак-хан восседал на коне — усы встопорщены, у пояса грозного вида кривой кинжал, поперек седла винтовка Мартини — Генри, — подобное зрелище могло пробудить уважительный трепет и во мне, грешном. Мне думалось, что на пару с ним мы запросто разогнали бы самую опасную шайку местных разбойников.

Дорога в Катарачи шла через лес, местами едва проходимый, а иногда настолько редкий, что на тропу перед нами падали золотисто-изумрудные пятна просеянного сквозь густую листву солнца. Под пологом леса царила приятная прохлада, и воздух был напоен ароматами ярких цветов и зреющих плодов, к которым примешивался влажный запах гниющей растительности. Над нами порхали, звонко перекликаясь, разноцветные пташки, и обезьянки в ветвях лопотали друг с другом, то и дело осыпая нас неразборчивой бранью.

Беседа, которую мы вели, выходила довольно односторонней: Муштак-хан говорил, а я слушал. Хотя формально старый пуштун был моим подчиненным, мне хватало здравого смысла понимать, что я многому могу у него научиться, и бьюсь об заклад, что речи его намеренно представляли собой некий скрытый урок. Я был далеко не первым сосунком, вверенным попечению Муштак-хана, и порой немало дивился его поистине безграничному терпению.

Мы проехали, вероятно, три четверти пути, когда я стал замечать, что вдалеке меж деревьев виднеется какое-то каменное строение.

— Что это? — спросил я у Муштак-хана, указывая в том направлении.

— Древний индуистский храм, сагиб, — отвечал пуштун. — Его бросили на волю джунглей много лет назад, задолго до того, как на эту землю пришли сагибы.

— Я хотел бы его осмотреть, — заявил я. Муштак-хан пожал плечами и дернул поводья, направляя своего коня вслед за моим.

Когда-то — бог весть сколько столетий назад — вокруг этого храма наверняка была обширная вырубка, но теперь лес безраздельно хозяйничал здесь. Серые, изъеденные непогодой стены беспорядочно оплела зеленая паутина ветвей, побегов и лоз, и гроздья ярких цветов свисали со стеблей растеньиц, которые обосновались в трещинах между каменными плитами.

Как обычно бывает в индуистских храмах, все здание снаружи в изобилии украшали ряды каменных фигур, изображавших сцены из местных мифов. Боги и герои сражались друг с другом, застывшие в битве, конец которой могло положить только обрушение здания. Танцовщицы, блудницы и храмовые девственницы замерли в зазывных позах, предлагая взгляду свои каменные прелести, безжалостно изъеденные временем.

Некоторые фигуры на фризе изображали откровенно непристойные сцены, и я, боюсь, залился румянцем, раздираемый естественными порывами молодой плоти и строгими заветами общества, которое меня взрастило.

Самая приметная часть композиции, располагавшаяся над тем местом, где раньше, вероятно, был главный вход в храм, размерами намного превосходила все прочие. Судя по всему, то было изображение Притхиви, индуистской богини земли и плодородия. Богиня благожелательно улыбалась мне, приветственно простирая руки. Волею случая природа украсила облик ее пышными цветами гибискуса, и оттого издали чудилось, будто Притхиви осыпана спелыми плодами.

Более всего, пожалуй, поразило меня, какой безмерный покой царил здесь. Зачарованный, я почти позабыл обо всем на свете — и тут меня привело в чувство недовольное хмыканье. Оглянувшись, я заметил, что по лицу старого пуштуна мелькнула тень. На мгновение я упустил из виду, что приверженцы ислама неодобрительно относятся к так называемому идолопоклонству.

Притворившись, что ничего не заметил, я достал часы и глянул на время.

— Да, Муштак-хан, это весьма любопытно, — сказал я. — Однако же я думаю, что нам следует поспешить.

До сих пор я гадаю, что за выражение блеснуло в глазах моего спутника: то ли он одобрял мои слова, то ли забавлялся тем, что видел молодого сагиба насквозь.

Получасом позже мы уже въезжали в деревню. Лес редел, расступаясь перед нами, промелькнули хижины хариджанов — неприкасаемых, а вслед за ними и жилища беднейших крестьян. Мы свернули на более широкую дорогу, и вокруг сразу стало оживленно. Мужчины, согнувшиеся под бременем тюков, погонщики запряженных волами телег, женщины в ярких, словно крылья бабочек, нарядах, несшие к реке корзины с бельем, старики, сидевшие в теньке, — все громко приветствовали нас, когда мы проезжали мимо. Понемногу вслед за нами увязались ребятишки. Чем дальше углублялись мы в деревню, тем внушительней становилась наша свита из проказливых сорванцов, которые радостно пропускали мимо ушей призывы Муштак-хана уважать достоинство сагиба.

Мы направили коней к деревенской площади, и тотчас в ноздри мне ударила смесь навязчивых запахов: пыли, пряного жаркого, коровьего навоза и прочих неповторимых ароматов Индии.

Нас с почтительным видом поджидали несколько человек. Когда мы спешились, один из них вышел вперед и совершил намасте.[60]

— Наконец — то, Роуэн-сагиб, я имею честь приветствовать тебя в Катарачи. Мое имя Гокул, я здешний староста и землевладелец.

Я ответил на приветствие Гокула и передал ему добрые пожелания от Барра-Тэйлора. Меня проворно познакомили со всеми прочими — разношерстной компанией, составлявшей совет деревни. Через несколько минут мы уже сидели и, попивая сладкий горячий чай, беседовали о насущных делах деревни и всего округа. Трое обосновались чуть поодаль: два брамина, которым законы касты запрещали тесное общение с не исповедующими индуизм, и Муштак-хан, движимый не столько нелюбовью к неверным, сколько обычной для старого воина бдительностью.

Вдруг наши гостеприимные хозяева разом смолкли и один за другим, склоняя при этом головы, поднялись на ноги. За спиной у меня прозвучал сухой старческий голос:

— Довольно, Гокул, потчевать нашего гостя обыденными разговорами. Могу поклясться, Роуэн-сагиб изо дня в день выслушивает подобные речи, а кому интересно толковать о землепашестве, кроме самих землепашцев? Как бы то ни было, я полагаю, что сагибу посоветовали проделать путь сюда для того, чтобы встретиться со мной.

Я тоже встал и, повернувшись, оказался лицом к лицу с обладателем голоса. При одном только взгляде на пришельца у меня перехватило дух, словно меня на мгновение окунули в ванну с ледяной водой. Адитья оказался невысок ростом и, что обыкновенно для подвижников, необычайно худ. Он был облачен в белое одеяние, поверх которого ниспадали волнами длинные белоснежно-седые волосы и такая же борода. Меня, однако, более всего заворожили гипнотический взгляд темных, глубоко посаженных глаз и ощущение неописуемой мощи, которая исходила от этого человека.

Помимо воли я склонил голову и, сомкнув ладони, совершил намасте святому подвижнику. Поступок такой удивил меня самого, ведь, по правилам этикета, Адитья должен был первым приветствовать меня. Удивление мое усилилось, когда краем глаза я заметил, что Муштак-хан также поклонился и сделал салам.

Риши накрыл мои ладони своими:

— Ступай со мной, сын мой, пойдем в мое жилище и поговорим.

С этими словами он повернулся, и я без единого слова последовал за ним. И вновь меня поразило поведение Муштак-хана. Вместо того чтобы, как обычно, следовать на приличном расстоянии за мной, старый воин вернулся на место и продолжил пить чай.

Жилище риши, как и следовало ожидать, оказалось невелико и скромно. Мне пришлось согнуться, чтобы через небольшой проем войти в единственную комнату, тускло освещенную огоньками фитилей, плававших в чашках с маслом. Тут и там на полу были расставлены бронзовые чеканные курильницы, в которых дымились палочки благовоний, наполняя помещение густым приторным ароматом. К нему примешивался иной, едва различимый запах, который я не сумел распознать. Возможно, то был запах старости.

Жилище было обставлено весьма скудно. В разных концах комнаты располагались две койки, укрытые тонкими одеялами, посредине — низкий столик, окруженный табуретами, а у задней стены виднелась небольшая печь, возле которой стояли несколько глиняных горшков. В нишах глинобитных стен были расставлены статуэтки различных божеств.

И еще в комнате была женщина, которая, едва мы вошли, поднялась и стояла, опустив глаза. Подобно Адитье, она была одета в белое, однако же облачением ей служило не привычное сари. То была бурка, закрывающая все тело одежда, какую носят обычно мусульманки. Чужому взгляду оставались открыты только ее глаза, кисти рук и ступни ног.

— Роуэн-сагиб, — сказал риши, — добро пожаловать под мой кров. Это — Чандира, моя жена. — И, обратившись к женщине, добавил: — Чандира, принеси нашему гостю чаю со специями.

Та направилась к печи, дабы заняться приготовлением чая, а риши, прежде указав мне жестом на табурет, уселся в позе лотоса на одной из коек. И закрыл глаза, недвусмысленно давая понять, что нам лучше воздержаться от разговоров, покуда не будут соблюдены все требования этикета.

Я воспользовался этим случаем, чтобы пристальней рассмотреть жилище хозяина. Адитья мало походил на подвижников, каких мне доводилось встречать. В индуизме имеются — не считая браминов — две разновидности святых подвижников: риши, которые могут жениться, если пожелают, и садху, дающие обет безбрачия.

Когда речь заходит о святых подвижниках индуизма, большинство людей представляет себе садху. Те ведут скитальческий образ жизни, путешествуют нагими или почти нагими, и тела их присыпаны пеплом и пылью. Многие садху умерщвляют плоть во имя многочисленных индуистских богов, однако и риши порой, дабы показать высокую степень духовности, с небрежением относятся к своему бренному телу.

Адитья же выглядел опрятно и на первый взгляд казался вполне обычным человеком, если не считать аскетической худобы. Он, безусловно, был стар, но все же я сомневался, чтобы ему сравнялось две с лишним сотни лет.

Погруженный в размышления, я вздрогнул, когда рядом со мной вдруг возникла жена Адитьи. Она поставила на столик чай и блюдо с ломтиками фруктов. В ноздри мне ударил густой мускусный аромат духов, которыми эта женщина, похоже, окатила себя с головы до ног. Сам по себе запах был довольно приятный, однако чересчур уж приторный. Я поблагодарил, стараясь при этом не глядеть на хозяйку слишком пристально, поскольку понимал, что такое внимание может показаться неприличным. Все же я успел разглядеть, что у нее красивые глаза и изящные руки. Затем женщина отошла в угол и безмолвно присела на корточки на земляном полу.

Внезапно Адитья открыл глаза, и его пронизывающий взгляд встретился с моим. Мгновение спустя глаза его словно подернулись дымкой, и он гостеприимным жестом предложил мне приступить к угощению.

Пара глотков чая отчасти смягчила владевшее мной напряжение, и я не сумел сдержать любопытства.

— Адитья-сагиб, — начал я, — твоя жена — мусульманка?

Подобные смешанные браки, хотя и были редкостью, все же иногда случались.

— Мусульманка? — переспросил он, искоса глянув на женщину. — Нет, Чандира не мусульманка. — Адитья улыбнулся. — Ты не женат, Роуэн-сагиб. — То был не вопрос, а утверждение.

— Да, я холост. — Риши все так же смотрел на меня в упор, и я отчего-то почувствовал потребность объясниться. — В нашем обществе не принято, чтобы молодой человек вступал в брак в самом начале жизненного пути. Мы считаем, что он прежде должен прочно встать на ноги.

— Странно, очень странно. — Адитья выбрал ломтик апельсина и принялся его жевать. — Юношам твоего народа доверяются необыкновенно важные, необыкновенно ответственные посты, дабы вы могли утолить порывы духа, но притом именно в это время наивысшего расцвета всех сил от вас требуют смирить куда более естественные порывы плоти. Скажи, Роуэн-сагиб, неужели не досаждает тебе неутоляемый зов твоих чресл? Неужели не мечтаешь ты о том, чтобы долгими ночами тешило тебя нежное нагое тело любящей и покорной женщины?

Мне припомнились соблазнительные сцены, изображенные на фризах лесного храма Притхиви, и я ощутил, как приливает к лицу жар. Хвала Богу, что в хижине было темно; хвала Богу, что риши не мог увидеть моего смущения.

— Прошу прощения, риши-сагиб, но у нас не принято говорить об этом, — пробормотал я уклончиво, всей душой желая, чтобы собеседник сменил тему.

Подвижник разразился скрипучим, довольно неприятным смехом.

— Как же ваш народ еще молод, вы сущие дети, — задумчиво проговорил он. — Вот я, к примеру, был женат не единожды, ибо разве не этого требует от нас естество? Иных своих жен я ценил выше, чем прочих. Позволь рассказать тебе о любимых моих женах, о том наслаждении, которое могли они подарить мужчине.

Адитья поднес к губам чашку и шумно отхлебнул чаю.

— Кумуд была очень, очень хороша собой. Лицо ее представляло собой безупречный овал и подобно было свежесорванному персику, сбрызнутому утренней росой. Глаза ее обещали небесное наслаждение, а йони[61] исполняло эти обещания. Радхика была дочерью кашмирского брамина, и кожа у нее была светлая, лишь самую чуточку смуглее, чем у белого сагиба. В ней мои чувства более всего услаждало тело. От шеи до бедер была она идеальна, а груди… думаю, ваша Библия наиболее красноречиво описала их, уподобляя сосцы возлюбленной молодым сернам, пасущимся между лилиями. По обычаю древней знати, волосы у нее на теле были тщательно выщипаны, и лишь узенькая стрелка указывала путь к раю… и, ах, сагиб, то был истинный рай!

По правде говоря, я уже не знал, куда деваться, слушая эти откровенные — чрезвычайно откровенные, на мой взгляд, — речи. В отчаянии я оглянулся на Чандиру. Риши верно истолковал мой взгляд, однако снова разразился сухим неприятным смехом:

— Не тревожься, Роуэн-сагиб, что наша беседа может смутить Чандиру. Разве она не дочь Индии? Для нас разговоры о чувственных наслаждениях отнюдь не запретны.

Итак, на чем же я остановился? Ах да, мои любимейшие жены. Самые красивые руки были у Шамин, самые длинные стройные ноги — у Фулан. Шамин своими руками могла так тесно привлечь к себе, что мы с ней словно становились единым существом. А ноги Фулан были сильными, как питоны, и, когда я входил в нее, эти ноги крепко обхватывали меня и не отпускали до тех самых пор, покуда мы оба не достигали вершин наслаждения.

Говоря все это, риши не сводил с меня глаз и улыбался так, словно насмехался над моей целомудренностью. Взяв еще один ломтик фрукта, он продолжал:

— Харпал была слепа, и с ранних лет ее обучали искусству массажа. Кисти рук и ступни ног у нее были прекрасны, отменно ухожены, сильны и в то же время изящны. В умелых ладонях ее мужское естество обретало невиданную выносливость, и наслаждение, испытываемое мужчиной, длилось бесконечно.

Чувствуя потребность сказать хоть что-то — хотя бы затем, чтобы скрыть свою неловкость, — я спросил:

— Неужели возможно, чтобы у человека было столько жен?

И опять прозвучал тот же смех, от которого у меня уже мурашки бежали по коже.

— А как ты думаешь, юноша, сколько мне лет?

Я замялся, и тогда Адитья жестко проговорил:

— Барр-Тэйлор уже сказал тебе об этом, и однако же оба вы не верите мне.

— Откуда тебе известно, что говорил мне Барр-Тэйлор?! — воскликнул я.

— Я обладаю могуществом, непостижимым для твоего ума. Когда вы сидели на веранде, курили и попивали виски, Барр-Тэйлор сказал тебе, что мне свыше двух сотен лет. Это правда. Более того, сагиб, мне дано не только это. Бога одарили меня непоколебимой волей, и именно этот дар помог мне обрести долголетие.

Манера подвижника вдруг резко изменилась, голос его стал менее резким и зазвучал мягче:

— В моем понимании, Роуэн-сагиб, две самые могущественные силы в мире — это плотское влечение и смерть, и я обладаю полной властью над ними обеими. Несмотря на мой более чем почтенный возраст, я могу с гордостью сказать, что мы с Чандирой по-прежнему наслаждаемся частыми и кипучими соитиями.

Адитья широким жестом обвел комнату:

— Оглянись по сторонам, молодой сагиб, взгляни на богов, которых я держу в своем жилище. Вот Притхиви, а там восседает Яма, Владыка мертвых. Здесь расположился Кама, повелитель наших чувственных желаний, а вон там — Разрушители, Шива и Кали. Однако, — продолжал подвижник, — даже я не в силах вечно оттягивать свою смерть. — Невеселая усмешка скользнула по губам риши. — Оттого-то я и поселился в этой деревне, что именно здесь суждено мне закончить свои дни.

Адитья внезапно встал:

— Ступай со мной, Роуэн-сагиб. Я покажу тебе, какова моя власть над смертью.

И с этими словами он вышел из хижины прежде, чем я успел осознать, что происходит.

Уже на пороге я обернулся, чтобы поблагодарить жену риши за гостеприимство. Слова мои прозвучали неуклюже, с запинкой, потому что я до сих пор испытывал безмерное потрясение от того, сколь откровенные речи вел Адитья в присутствии этой женщины.

После сумрака, царившего в хижине, солнечный свет слепил глаза, и риши взял меня за руку, дабы повести в нужном направлении. Следуя рядом со мной, он негромко проговорил:

— Сагиб, ты мог бы оказать мне одну услугу.

— Разумеется — если только это будет в моих силах. Что за услуга?

— Узнаешь, когда придет время, — ответил риши. — Ага, думаю, это подойдет.

Он привел меня на дальний край деревни, и я лишь тогда осознал, что откуда-то тянет нестерпимой вонью.

Пройдя пару шагов от опушки джунглей, Адитья раздвинул ногой густую поросль травы, и нашему взору предстал разлагающийся труп бродячей собаки. Над ним взлетела, жужжа, громадная стая мух, и с ними поднялось в воздух удушливое зловоние смерти. Разложение придало трупу причудливую форму, и я заметил, что из заднего прохода выползают и вновь заползают туда цепочки деловитых муравьев. Ребра мертвого пса торчали наружу, и там, где уже потрудился какой-то мелкий падальщик, торчали ошметки внутренностей. Глазницы трупа были пусты — глаза, верно, выклевали вороны.

— Полагаю, Роуэн-сагиб, ты не сомневаешься в том, что эта собака мертва?

— Не сомневаюсь, — выдавил я, прижимая ко рту и носу платок и изо всех сил сдерживая приступ тошноты.

— Тогда, будь любезен, отойди на несколько шагов и смотри, что сейчас произойдет.

Я послушно отступил и остановился, не сводя взгляда с риши. Он замер на месте, и глаза его закатились так, что видны были только белки. Вокруг воцарилось пугающее безмолвие — стихла даже привычная сумятица лесных звуков. Затем я услыхал странное ворчание, и взгляд мой помимо воли устремился на собаку.

Мертвое животное рывками поднималось, беспомощно и неуклюже дергаясь, словно марионетка с полуоборванными ниточками. Наконец пес кое-как утвердился на лапах и двинулся ко мне, шатаясь и умильно виляя остатком хвоста. Сбоку из пасти его свешивался распухший, почерневший, отчасти кем-то обглоданный язык, и пустые глазницы невидяще уставились мне в лицо. Я успел разглядеть, что в глубине их шевелятся трупные черви, и…

…И кажется, именно тогда я завопил точно резаный и бросился бежать. Я был вне себя от ужаса и не стыжусь в этом признаться.

Я промчался по деревенской площади, где в обществе местных столпов по-прежнему восседал Муштак-хан, вскочил на коня и галопом поскакал прочь. Только позже я обнаружил, что на боках бедного животного остались кровавые следы — так неистово я его пришпоривал, чего никогда не делал прежде.

Старый пуштун нагнал меня где-то через милю, уже на дороге, и, схватив поводья моего коня, железной рукой вынудил его остановиться.

— Что такое, сагиб, что случилось?

— Тот подвижник… — Я помотал головой. — Нет, Муштак-хан, я не могу тебе этого сказать. Он… показал мне кое-что. Это было ужасно. Я просто хочу забыть, забыть обо всем и никогда больше не встречаться с этим человеком.

— Пойдем со мной, сагиб, пойдем туда, где царит мир.

И Муштак-хан, вероятно вопреки всем своим нравственным устоям, отвел меня в тот самый заброшенный храм в джунглях. Долго стоял я там, неотрывно глядя на доброжелательное лицо богини и усердно стараясь обрести душевный покой.


Жизнь текла своим чередом. Я написал Барру-Тэйлору краткий отчет о посещении Катарачи, упомянув, что Адитья пригласил меня в свое жилище. Ни единым словом не обмолвился о разговорах с риши, и уж ничто на свете не заставило бы меня рассказать о происшествии с мертвой собакой.

Я погрузился с головой в дела, изъездил весь округ, посещая другие деревни, — словом, делал все, чтобы забыть о пережитом ужасе. Пару недель мне снились кошмары с участием мертвых животных, потом они прекратились. Постепенно я убедил себя в том, о чем должен был бы подумать с самого начала. Я уверился, что риши либо чем-то опоил, либо загипнотизировал меня.

Как-то вечером я сидел в своем кабинете, курил сигару, потягивал из стакана лимонный сок и пытался свести концы с концами в ежемесячном финансовом отчете. Было душно, и ленивые взмахи опахала не могли растормошить неподвижный горячий воздух. У меня духу не хватало требовать большего старания от паренька, которому платили две-три анны[62] за этот нехитрый труд. Вполне вероятно, он так же был изнурен жарой, как и я сам.

Я встал, чтобы потянуться и размять затекшие плечи и шею, когда вдруг краем глаза заметил какое-то движение. Я повернулся — и увидел перед собой Адитью. Понятия не имею, как ему удалось так бесшумно войти в комнату. Ладони риши были сложены в намасте, глаза закрыты, на губах играла едва приметная улыбка. В тот самый миг, когда я уже собирался несколько раздраженным тоном поздороваться с ним, он вдруг исчез, а я обнаружил, что стою, уставясь в темный угол.

«Иисусе!»

Струйки пота, стекавшие по моей коже, тотчас заледенели, и я метнулся через всю комнату к застекленному шкафчику со спиртным. И тут последовало еще одно потрясение. В тот самый миг, когда я трясущимися пальцами пытался откупорить бутылку с виски, снаружи, с другой стороны веранды, донеслось едва различимое царапанье. Не задумавшись ни на миг, я выхватил хранившийся в ящике стола пистолет системы «Веблей» и решительно распахнул ставни.

И увидел перед собой перепуганное лицо Ясима, пожилого хариджана, которого наняли ухаживать за садиком при моем бунгало. Я шумно втянул воздух, испытав безмерное облегчение.

— Ясим! Что ты здесь делаешь? С какой стати крадешься в темноте, словно вор? Будто не знаешь, что, если захочешь поговорить со мной, тебе следует постучаться в дверь! Что тебе нужно, старина?

Мой ночной гость отчаянно помотал головой и прижал палец к губам:

— Роуэн-сагиб, мне нельзя было сюда приходить, это очень, очень опасно. Я пришел рассказать вам, что в округе неспокойно. Говорят, что риши Адитья при смерти. Может быть, он сейчас уже и помер.

Не могу сказать, что меня сильно огорчило это известие. Имя святого подвижника тотчас вызвало в моей памяти ужасную сцену на опушке леса, и первой моей мыслью было, что чем скорее он умрет, тем лучше.

Затем я вспомнил слова риши: «Ты мог бы оказать мне одну услугу… узнаешь, когда придет время». Что же я видел сейчас в кабинете — явление духа, видение, галлюцинацию? Возможно, это была некая разновидность мысленного воздействия? Может быть, таким образом риши требовал от меня той самой услуги?

— Значит, я должен поехать в Катарачи, — сказал я вслух. — Адитья-сагиб наверняка хотел бы, чтобы я присутствовал на погребальном обряде как представитель британской власти.

В глазах садовника мелькнул нешуточный испуг.

— Сагиб, если меня кто-то спросит, я стану отрицать, что рассказал тебе об этом, — так велика опасность. Знай, утверждают и то, что жена святого подвижника хочет совершить сати.

Сати! При этом слове я похолодел. Я знал, что оно означает, — да и кому из тех, кто родился и вырос в Индии, оно не было знакомо? Кто из начитанных людей или бывалых путешественников не содрогался при мысли об этом чудовищном, чуждом европейскому духу обряде? Кто из окружных чиновников британской администрации не молил Бога о том, чтобы никогда не столкнуться с ним?

Сати. Слово на санскрите. Буквальное его значение — «добродетельная женщина». На практике в индуизме оно означает ритуальное самосожжение, которое совершает вдова на погребальном костре своего мужа, поскольку считается, что добродетельной женщине незачем жить после смерти супруга. И это далеко не всегда самосожжение — известны случаи, когда вдову против ее воли связывали и бросали в огонь.

Этот обычай был объявлен вне закона лет шестьдесят или семьдесят тому назад, однако администрация негласно смирялась с тем, что его продолжали практиковать в отдаленных местностях. Теперь же сати должен был совершиться здесь, в Катарачи, и мой долг состоял в том, чтобы предотвратить его.

Рано поутру я поднялся прежде всех и незаметно выскользнул из бунгало. Оседлав коня, я отвел его как можно дальше от дома и лишь тогда вскочил на него и двинулся в путь.

Когда я добрался до Катарачи, деревня уже просыпалась. Над разожженными с утра пораньше очагами поднимались в воздух тонкие струйки дыма, пахло свежевыпеченными лепешками наан[63] и закипающим чаем. Слышно было, как крестьяне оживленно переговариваются с домочадцами и соседями, но, когда я въехал на площадь, все разговоры стихли. Я увидел, что какой-то мальчишка со всех ног припустил к дому Гокула — и вот уже заминдар в сопровождении небольшой свиты торопливо шагал мне навстречу.

— Роуэн-сагиб! — с тревогой воскликнул он. — Что ты делаешь здесь? И почему явился в такую рань?

— Разве Катарачи не входит в мой округ? — надменно осведомился я. — Уж верно, я имею право появляться здесь, когда захочу.

Гокул опустил глаза и промямлил:

— Да, сагиб.

— Как бы то ни было, я узнал, что риши нездоровится, и прибыл его навестить.

Гокул испустил тяжкий вздох:

— В таком случае я сожалею, что Роуэн-сагиб проделал столь долгий путь понапрасну, потому что святой подвижник умер несколько часов назад. Погребение будет совершено завтра на рассвете, и сейчас, сагиб, тебе нет нужды задерживаться здесь.

— Я весьма опечален твоими словами, — солгал я. — Что ж, тогда мне, безусловно, надлежит выразить свои соболезнования вдове риши.

— Это против всех приличий.

Я смерил Гокула жестким взглядом.

— С чего бы это? — процедил я. — В моей стране выразить сочувствие безутешной вдове — долг всякого воспитанного человека. Я представляю здесь ее величество королеву Британии и намерен высказать соболезнования от ее имени. Неужели это против приличий, Гокул-сагиб?

Заминдар в отчаянии оглянулся на своих дружков, но, похоже, никто из них не спешил прийти к нему на помощь.

— В любом случае, — продолжал я, совсем немного кривя душой, — риши хотел, чтобы я оказал ему услугу, позаботившись о его вдове. Он сам сказал мне об этом во время нашей встречи. Не хочешь же ты пойти против воли Адитьи?

Заминдар нехотя сдался и проводил меня к хижине риши. Чандира стояла на пороге хижины, словно поджидала меня. На ней по-прежнему была бурка. Когда я приблизился, женщина совершила намасте и проговорила:

— Входи, Роуэн-сагиб, добро пожаловать под наш кров.

Гокул, похоже, намеревался торчать на пороге, но я одарил его суровым взглядом, и он с явной неохотой убрался восвояси. Убедившись, что он действительно ушел, я принял любезное приглашение Чандиры.

Казалось, что нынче утром в хижине воскурили еще более одуряющие благовония, а Чандира щедрей обычного полила себя приторными духами. Впрочем, это можно было понять, поскольку даже сквозь облако сладких ароматов я уловил слабый, едва различимый запах тления.

Я огляделся в поисках Чандиры и увидел, что она пристроилась в дальнем конце комнаты, у небольшой печи, в которой плясал низкий огонь.

Покойный Адитья, все так же облаченный в белое, возлежал на своей кровати. Руки его были сложены на груди, шею обвивала гирлянда из пестрых цветов. Я шагнул ближе и окинул взглядом мертвеца. Кожа Адитьи обрела серый оттенок, скулы и закрытые глаза уже понемногу западали. Я разглядывал бесчисленные морщины и складки на мертвом лице, и вдруг мне подумалось, что заявления Адитьи о том, насколько он стар, вполне могли быть правдой.

Я повернулся к Чандире и, решив, что многословные вступления будут сейчас неуместны, напрямик сказал:

— Тут болтают, будто ты хочешь совершить сати.

Женщина едва заметно склонила покрытую белой тканью голову.

— Это не болтовня, Роуэн-сагиб, — сказала она. — Так и есть.

Я тяжело вздохнул и уселся на табурет у столика:

— Зачем тебе это?

— Затем, что я этого хочу — превыше всего в мире.

Я пренебрежительным жестом указал на недвижное тело Адитьи:

— Ты имеешь в виду, что этого хотел он?

— Нет, сагиб, — покачала головой Чандира, — это мое желание, скажу даже больше — заветное желание. Если бы того захотел он, а я могла бы презреть его волю — я бы именно так и поступила. Ибо он обращался со мною дурно, и у меня есть веские причины ненавидеть его.

— А тебе известно, что сати объявлено незаконным? — спросил я. — И что мой долг — предотвратить твою смерть.

— Быть может, я сумею уговорить сагиба, чтобы мне разрешили совершить сати.

С этими словами Чандира откинула бурку. Я увидел лицо, совершенное по своей красоте, — так прекрасна могла быть храмовая статуя, если бы она вдруг ожила. Темные влекущие глаза женщины были густо насурьмлены, сочные припухлые губы покрыты ярко-алой помадой. У меня перехватило дыхание.

Чандира сбросила с головы покров и начала снимать с себя одежду.

Волна вожделения захлестнула меня, борясь с пламенем гнева. Чандира готова была предложить мне свое тело, чтобы получить взамен право умереть на завтрашнем костре.

Роуэн, молодой холостяк, порывался броситься к женщине и заключить ее в объятия, однако Роуэн, вымуштрованный чиновник, сумел побороть этого юнца.

— Прекрати, Чандира! — грубо прикрикнул я. — Я знаю, в чем мой долг, и твои прелести не заставят меня его нарушить!

Женщина на миг замерла, а потом рассмеялась. То был невеселый безжизненный смех, и я, услыхав его, сразу почувствовал себя напыщенным дураком.

— Будь покоен, Роуэн-сагиб, — проговорила она. — Я не собираюсь предлагать тебе свою любовь — ни искренне, ни притворно. Однако я должна тебе кое-что показать, чтобы ты все понял.

Миг спустя бурка соскользнула на пол, и теперь Чандира стояла передо мной нагая. Что-то в ее голосе остудило мой пыл, и теперь я мог смотреть на нее без вожделения.

Чандира была стройна и привлекательно сложена, однако же в полумраке хижины ее фигура отчего-то показалась мне как-то странно несоразмерной. Кроме того, цвет ее кожи был отчего-то не везде одинаков, а многие части тела — шея, например, коленные и локтевые сгибы — оказались обведены причудливыми, похожими на браслеты татуировками. Женщина двинулась ко мне и, только подойдя совсем вплотную, остановилась.

Она протянула мне правую руку, и я против воли взял эту руку. Кожа Чандиры оказалась шелковисто-гладкой и совершенно холодной. Свободной рукой женщина указала мне на отметины, окружавшие запястье:

— Смотри внимательно, сагиб.

Я так и поступил, а затем стремительно вскочил и схватил Чандиру за плечи. Она не дрогнула, бесстрастно дожидаясь, пока я осмотрю все прочие татуировки.

Татуировки? Нет, то были широкие полосы стежков, сотни тончайших, плотно примыкавших друг к другу швов, искусно наложенных поверх едва видных, давно затянувшихся шрамов.

В памяти моей зазвучал, точно наяву, голос Адитьи:

«Кумуд была очень, очень хороша собой… В Радхике мои чувства более всего услаждало тело… Руки Шамин… Ноги Фулан… Кисти рук и ступни Харпал…»

Я отдернул руки и попятился, смутно надеясь, что для ужаса, который вдруг охватил меня, нет веских оснований.

— Это невозможно… — запинаясь, пробормотал я.

Одинокая слезинка выкатилась из уголка глаза и поползла вниз, оставляя на щеке Чандиры свой горестный влажный след.

— Да, невозможно… однако же так оно и есть. Чандирой назвал он это свое… создание. Не мог он смириться с тем, что смерть отнимала у него любимейших жен, а потому брал от каждой из них самое лучшее, чтобы сотворить… Чандиру.

Я обессиленно рухнул на табурет. Если б я этого не сделал, то, наверное, упал бы в обморок.

— Но как же… как… — пролепетал я.

— И тебе, и Барру-Тэйлору он рассказывал о том, какой обладает силой воли, о том, что может побороть смерть. За минувшие годы он говорил это многим сагибам. Ни один ему не поверил. Тебя он ужаснул, показав свою власть над смертью, однако же ты, без сомнения, решил, что он тебя загипнотизировал. Всякий раз после смерти любимой жены воля его уберегала от тления… нужную ему часть. И годами хранил он добытое, пока не набралось столько, чтобы сложить из этих частей цельное существо и вдохнуть в него жизнь. Таково было его могущество, что я живу и сейчас, даже после его смерти. Однако же сила, которая до сих пор поддерживала мое существование, постепенно слабеет.

С этими словами Чандира вновь протянула руку, но на сей раз осторожно поднесла ее к самым моим ноздрям. Вначале я чуял только мускусный аромат ее навязчивых духов, но затем осознал, что сквозь эту экзотическую завесу пробивается иной, едва различимый запах — запах тления. В хижине пахло смертью, и причиной тому были не только бренные останки Адитьи.

Я поднялся и, не сказав более ни слова, вышел из дома Чандиры. Около моего коня переминался Гокул. Он о чем-то спросил, но о чем именно — не помню. Я отделался каким-то уклончивым ответом и покинул деревню.

Доехав до того места, где скрывался в джунглях заброшенный храм, я натянул поводья и неуклюже спешился. У меня мелькнула мысль, что, возможно, принять решение мне поможет Притхиви. Наш старенький школьный священник пришел бы от этой мысли в ужас. Равно как и армейские капелланы, служившие в британских войсках по всей Индии. Да и Муштак-хан, узнай он об этом, наверняка бы рвал и метал. Однако же, рассуждал я, дело это касается приверженцев индуизма, а значит, индуистская богиня скорей сведуща в нем, нежели Иегова, Иисус или Аллах.

Пройдя между деревьями, я приблизился к тому месту, где восседала богиня. Что-то здесь переменилось. Цветы, так обильно украшавшие изваяние Притхиви, увяли и сморщились, словно старушечья кожа, и я увидал, как из каменной ноздри выползло какое-то огромное насекомое, извиваясь, точно могильный червь, жадно пирующий в мертвой плоти.


На следующее утро я снова поднялся ни свет ни заря. На сей раз, когда я вышел из бунгало, на ходу прилаживая к поясу большую кобуру с верным Веблей, меня уже поджидал Муштак-хан.

— И куда ты теперь собрался, сагиб?

— Мне нужно поехать в Катарачи по важному делу, — ответил я. — Тебе нет нужды сопровождать меня.

— Если ты, Роуэн-сагиб, надеешься в одиночку предотвратить сати, то ты глупый, очень глупый молокосос, — заявил старый пуштун. Скрестив руки на груди, он сверлил меня сердитым взглядом. — Аллах свидетель, индусы кротки, как овечки, но, когда дело касается их верований, у этих овечек сразу отрастают когти и клыки!

А ты, Роуэн-сагиб, упрям, так же упрям, как молодые воины моей горной родины. Будь я твоим отцом, я бы сильно тревожился за тебя. Тревожился и… да, гордился бы тобой. Мне не под силу отговорить тебя от исполнения долга, так и ты не мешай мне исполнять свой долг. Пойдем, сагиб, наши кони оседланы и ждут.

Когда мы въехали в Катарачи, там было безлюдно и тихо. Деревня словно вымерла — лишь пара бродячих собак шныряла по улицам, несколько кур копалось в пыли, выискивая добычу, да иногда хрипло каркали вороны.

Муштак-хан указал вперед, за пределы деревни.

— Место для погребальных костров примерно в миле отсюда, — сказал он, и мы поскакали дальше.

Вскоре до нашего слуха стал долетать монотонный размеренный гул. Звук этот, пока еще едва различимый, уже казался зловещим. С каждым шагом он становился все громче и наконец зазвучал совершенно отчетливо. То было пение множества слитных голосов, завораживающе твердивших лишь одно: «Рам-рам… рам-рам… рам-рам…»

Наконец мы увидели перед собой огромную, тесно сбитую поющую толпу. Здесь явно были не только жители Катарачи — наверняка многие прибыли издалека, чтобы присутствовать на ритуальном сожжении. С высоты седла нам поверх голов было ясно видно, что происходит впереди.

Погребальный костер — помост, сплетенный из веток и сучьев, которые были обильно пропитаны горючим маслом, — был высотой в человеческий рост, примерно столько же в длину и фуга четыре в ширину. Наверху него покоилось усыпанное цветами тело Адитьи, а рядом с покойным, сложив перед собой руки, стояла на коленях Чандира. Взамен бурки на ней было простое белое сари. В воздухе явственно пахло маслом и тлением.

Мы спешились и медленно двинулись к толпе. Некоторые из скорбящих, которые стояли в задних рядах толпы, заметили нас и одарили недружелюбными взглядами.

Я отстегнул от пояса кобуру с револьвером и вручил ее Муштак-хану.

— Жди меня здесь, — приказал я.

— Сагиб, они же разорвут тебя на части! — горячо возразил он.

— Жди меня, — повторил я и хлопнул старика по плечу. Все будет хорошо.

— Ладно, сагиб, — ворчливо согласился пуштун, и его хищные глаза недобро сверкнули. Одну руку он положил на рукоять кинжала, в другой сжимал мой пистолет. — Но пусть только один из этих неверных собак посмеет поднять на тебя руку — и они узнают, что такое связываться с пуштуном! Если мы и погибнем, то погибнем вместе и прихватим с собой немало врагов!

Я протолкался через толпу, которая безмолвно расступалась передо мной. То ли мне помогала собственная бравада, то ли меня спасало изумление индусов такому безрассудству. Я дошел до костра, у которого распевали свои молитвы брамины. Сбоку костра стоял Гокул, сжимая в руке горящий факел. При виде меня брамины прервали моления и разразились возмущенными криками.

Я протянул руку и властно приказал:

— Дай мне факел, Гокул-сагиб.

— Прочь отсюда! — прошипел заминдар. — Прочь отсюда, глупый мальчишка, мы не хотим твоей смерти!

— Дай мне факел! — повторил я со всей холодной свирепостью, на какую был способен.

Гокул неохотно подчинился. Толпа замерла, ожидая, по всей вероятности, приказа растерзать меня.

Я повернулся к женщине, которая стояла на коленях у трупа риши. Лицо ее заметно постарело, и кое-где были уже заметны синеватые трупные пятна. Скулы выдавались сильнее, щеки ввалились, и потускневшие глаза уже западали в глазницы.

— намасте, Чандира, — проговорил я.

Женщина чуть склонила голову:

— намасте, Роуэн-сагиб.

Голос у нее был хриплый, как воронье карканье.

— Твой муж как-то сказал, что я мог бы оказать ему услугу. Я пришел сюда, чтобы это сделать.

Шагнув вперед, я с силой воткнул факел в трут погребального костра — и проворно отскочил, когда пропитанное маслом дерево с оглушительным ревом занялось пламенем.

Мне хочется верить, что прежде, чем Чандиру охватил очистительный огонь, на ее увядающем лице отразились благодарность и безмерный покой.

Загрузка...