Время и мы, 1986, №92

ДЕТОУБИЙЦА Драма из времен Петра Великого, в трех частях, двадцати пяти сценах

ОТ АВТОРА

Приступая к работе над драмой петровского времени, я не ощущал тяжести материала. Наоборот, его обилие и разнообразие манили. Попавшая мне первоначально в руки книга исторических очерков петровского времени Михаила Петровича Семеновского содержала такое обилие характеров, сюжетов, идей, что, казалось, при моем многолетнем профессиональном опыте драматурга, ею одной можно было ограничиться.

"Оставим великих людей, — советовал Семеновский, — для них есть историки патентованные. Сойдемся возможно ближе с мелким людом того времени. Ведь эта "мелочь", эта забытая историками толпа — основание картины, ведь без нее она мертва, она не имеет смысла."

Это был дельный и мудрый совет — показать переломную для России и для всей Европы эпоху Петра через "винтики", через простой люд. Такой подход был свеж и не затоптан многочисленными историческими и художественными писаниями.

Вдохновленный таким своеобразным решением, подсказанным мне человеком опытным и авторитетным, я отважно бросился в пучину своего замысла, рассчитывая закончить работу в два-три месяца. Увы, удачный замысел был погублен тем, кто его породил, то есть М.И. Семеновским и его книгой. Точнее не текстом, а многочисленными сносками, комментариями, справочным материалом, все более усложняющим, тормозящим ясный, динамический текст.

Напрасно я пытался уверить себя не уклоняться слишком далеко, напрасно вспоминал, что М.Булгаков писал о Пушкине, оставив самого Пушкина за сценой. Лишь в конце спектакля через сцену проносят некоего, загримированного под Пушкина, смертельно раненого и потому бессловесного. Нет, у меня с "бессловесным" Петром ничего не вышло. Мой Петр, вопреки авторскому замыслу, решительно вышел на сцену, и мне пришлось идти путем, хоть и не своеобразным, но достаточно тернистым.

Комментарии Семеновского увели меня к многочисленным книгам о петровской эпохе. Сочинения Крекшина, дневники и записки Нащокина, Гордона, Штелина, Феофана Прокоповича, ставшего одним из действующих лиц моей драмы. Дальше — больше. Толстые тома Голикова, Устрялова... Остановиться было невозможно. Минули запланированные три месяца, минуло полгода... Ключевский и особенно Соловьев внесли стройность в прочитанное, больше материал не лежал грудой интересных, но пестрых фактов; смутно замелькали какие-то сюжеты, какие-то начала и концы, пока еще многочисленные, друг другу противоречащие.

Однако перелом наступил лишь после работы над письмами Петра, Алексея и прочих действующих лиц, ибо письма — это уже не история, а литература со своим стилем, сюжетом, языком. Язык петровской эпохи помог мне преодолеть отчаянное сопротивление исторического материала, русский язык, наполненный украинизмами, точнее славянизмами. Говорили: приклад, а не пример; кут, а не угол; николи, а не никогда... Это был язык еще не стандартизованный, не оболваненный государственной бюрократией и не опошленный с другого конца блатным жаргончиком второй власти — криминального элемента, который стремится подчинить себе в России все, что осталось не подчиненным власти государственной. Но в петровскую эпоху разбойники еще говорили на таком же поэтическом языке, как и вельможи. Впрочем, может, язык петровской эпохи был слишком необработан, фольклорен, может, он требовал известного обновления и обогащения, может, на языке этом еще нельзя было написать "Евгения Онегина".

Вершины своей язык достиг в пушкинское время, время гармонии меж фольклорным и культурным элементом. Однако сегодняшнему российскому человеку, полностью порабощенному имперскими потребностями, независимо от того, имеет ли он верховную власть или находится в низах общества, свободный язык той эпохи должен напомнить счастливое доимперское время, когда Россия была еще славянской страной и жила не имперскими, а своими национальными интересами. Язык петровской эпохи подсказал мне и основной нерв задуманной драмы — трагическую схватку между национальным и имперским, между Алексеем и Петром.

Противопоставление того, что ныне в российских имперских националистических кругах, государственных и оппозиционных, стремятся объединить. Впрочем, такая тенденция существовала еще во времена Аксакова и Достоевского. Но принимать империю, принимать "единую и неделимую" и в то же время отвергать петровские реформы, отвергать Петра, создателя империи — это абсурд. Царевич Алексей был за национальные корни, но он был против империи.

Ломоносов писал о Петре: "За великие к Отечеству заслуги он назван отцом Отечества". Да, это так. Петр — отец великой России, отец великого города Петербурга, но это отец, окропляющий алтарь своего божества — Российской империи кровью детей, своих и чужих. Это отец, берущий на себя во имя преображенной России тяжелый грех детоубийства.

Характер Петра и тема, безусловно, эпические. "Так тяжкий млат, дробя стекло, кует булат". Однако возможен и иной путь, подсказанный первоначальным замыслом, который явился вновь, когда был накоплен черновой материал, едва умещающийся в несколько пухлых папок. "Великих людей" и "великие события" рассмотреть не эпически, а камерно, через комичное и лиричное. Воссоздать эпоху не из нетленной меди, а из тленной плоти.

На эту работу ушло полтора года тяжелого труда, труда, от которого временами я хотел отказаться, разорвав рукопись на мелкие клочки. Такое в более чем двадцатилетней литературной практике случилось со мной впервые.

Теперь любят повторять остроумное булгаковское изречение — "рукописи не горят". Можно понять афоризм Булгакове, но можно понять и Гоголя, сжегшего свою мучительницу-рукопись. О духовных силах Гоголя говорить не приходится, но, мне кажется, ему не хватило самых обыкновенных физических сил, тех сил, которые нужны землекопу или каменщику. И когда в декабре 1985 года я наконец поставил точку, то прежде всего испытал радость человека, тяжело и честно поработавшего. Признаюсь, испытал я и творческое удовлетворение. Я сделал все, что мог, я истратил до конца свои духовные и физические возможности.

Пока рукопись не окончена, она беспокоит, как нерадивое или больное дитя, днем ли, ночью ли. Но когда дитя вырастает и крепнет, беспокоишься о нем все реже, ибо ждут другие, еще хилые или неродившиеся. А на взрослых, которым отдано так много сил и времени, смотришь со стороны и думаешь: "Эти не подведут и не опозорят меня".


Фридрих Горенштейн

ДЕТОУБИЙЦА


Сцены из драмы


Часть первая: "На уме и вне ума"

Часть вторая: "Под утайкой"

Часть третья: "Колодничьи палаты"

ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА

Петр Алексеевич, император России

Екатерина Алексеевна, императрица

Алексей Петрович, наследник престола

Марья Алексеевна, царевна, сестра Петра Алексеевича

Евдокия Федоровна, бывшая царица, первая жена Петра Алексеевича

Толстой Петр Андреевич, начальник Тайной канцелярии, шеф тайной полиции

Шефиров Петр Павлович, вице-канцлер, шеф чужеземной коллегии

Мария Даниловна Гамильтон, камер-фрейлина императрицы

Орлов Иван Михайлович, денщик императора

Ефросинья (Афросинья) Федоровна, крепостная девка, любовница Алексея

Глебов Степан Богданович, майор гренадерского полка, любовник Евдокии Федоровны

Румянцев Александр Иванович, капитан гвардии

Князь Мещерский, поручик гвардии

Князь Юрий Долгорукий

Кикин Александр, бывший денщик императора, чиновник адмиралтейства

Вяземский Никифор Кондратьевич, учитель Алексея Петровича

Иван Большой Афанасьев, слуга Алексея Петровича

Иван Малый Афанасьев, слуга Алексея Петровича

Яков Носов, слуга Алексея Петровича

Чуркин, повар царицы Марьи Алексеевны

Михайло Босый, богомол

Каптелина, старица Суздальского Покровского монастыря

Агафья, старица Суздальского Покровского монастыря

Анна Кремер, экономка фрейлины Гамильтон

Катерина Терновская, горничная фрейлины Гамильтон

Василий Семенов, конюх

Диосифей, архимандрит Суздальского Покровского монастыря

Феофан Прокопович, архиерей Псковский

Яков Игнатов, протопоп Верхнеспасского монастыря, духовник Алексея

Макаров Анатолий Васильевич, кабинет-секретарь императора Петра Первого

Феофилакт Шапский, шут, он же обер-палач, обер-кнутмейстер

Аксинья Трофимова, шутиха

Герцог Гольштинский

Граф Шенборн, австрийский вице-канцлер

Дольберг, референт-докладчик австрийского императора Карла VII

Герцогиня Вольфенбительская

Граф Дуан, вице-король неаполитанский

Вайнгард, секретарь неаполитанского вице-короля

Плеер, посланник (резидент) австрийского двора в Петербурге

Прусский, гановерский, голландский, французский, китайский посланники в Петербурге

Габриель, шведский пленный

Мусин-Пушкин

Марья Пушкина

Селивестр, монах-книгописец

Артемий, товарищ Селивестра по острогу

Негритенок, слуга Петра Алексеевича

Мужики, посадские, мещание, солдаты и прочий разночинный народ империи Российской


Время действия: 1717─1719 годы. Финал — 1725 год.

Место действия: Петербург, Москва, Суздаль, Вена, Неаполь.


В драме, по возможности, сохранены устная речь и грамматика петровского времени.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

НА УМЕ И ВНЕ УМА

СЦЕНА 1

Теремные покои кремлевского дворца. В столовой комнате два камердинера царевича Алексея Петровича, Иван Большой Афанасьев и Иван Малый Афанасьев, занимаются утренней уборкой.


Иван Малый Афанасьев. В Успенском к чистой обедне звонят, а его величество государь-царевич Алексей Петрович все почивают. Уж черный народ с обедни идет, уж чистую публику созывают на молебен.

Иван Большой Афанасьев. Вчерась царевич допоздна был в гостях, где, не знаю, приехал домой хмелен, взял меня в спальню и стал с сердцем говорить: Меншикову, да Толстому, да Гавриле Ивановичу Головкину с детьми их и женами, разве что умру, то не заплачу. Быть их головам на кольях. Я ему молвил: царевич-государь, изволишь сердито говорить и кричать. Кто услышит и понесет им. Он мне молвил: я плюну на них, здорова бы мне была чернь. Когда будет мне время без батюшки, я шепну архиереям, архиереи приходским священникам, а священники прихожанам. Тогда уж мне доверять будут, который отечеству в тягость.

Иван Малый Афанасьев. А вы как же?

Иван Большой. Я как же? Я стою и молчу. Посмотрел на меня царевич долго и пошел молиться. Я пошел к себе.


Входит камердинер Яков Носов.


Яков Носов. Гутен морген. Чего поделываете?

Иван Большой. Рассуждаем.

Яков Носов. Поздно государь-царевич почивает, гневлив проснется. И вчерась весь день сердитовал. Никифору Кондратьевичу Вяземскому, учителю своему, снявши парик, вцепился в волосья. (Смеется.)

Иван Большой. Прошлый год в сенях у государыни Екатерины Алексеевны его величество Алексей Петрович вовсе Никифора Кондратьевича наземь повалили и изволили ногами пинать. (Смеется.)


Слышен хриплый крик из спальни: «Иван!»


Иван Большой. Ваше величество государь-царевич, которого Ивана кличете? Большого или Малого?


Алексей показывается в дверях в шлафроке и ночном белом атласном колпаке, мятый, заспанный, зевая и потягиваясь. Камердинеры кланяются.


Алексей. Здорово, молодцы. Иван Малый Афанасьев, где ты, курвец, зубной порошок поклал?

Иван Малый. Ваше величество государь-царевич, глянуть надобно в мешочек бархатный, который в скрыне жестяной маленькой.

Алексей. (зевает). Поди глянь. Да постелю прибери. (Иван Малый торопливо уходит в спальню.) Время которое?

Иван Большой. В Успенском уж чистую обедню отзвонили, ваше величество.

Алексей. А день который?

Иван Большой. Ваше величество, это ноне сообразить тяжко. Бог сотворил землю в сентябре, а государь-батюшка Петр Алексеевич изволили солнечное течение переменить на генварь, дни перепутав.

Яков Носов. Ваше величество, государь-царевич, месяца июня тринадцатый день по новому календарю.

Алексей. (думая о чем-то про себя). Истинно, истинно тринадцатый… Ты, Яков Носов, поди, мне с Иваном Большим словом надобно перемолвиться. Да скажи повару и хлебнику, что я уже пробудился.

Яков Носов. Ваше величество, государь-царевич, который камзол подавать да штаны которые?

Алексей. Камзол да штаны подавай суконные, песочные.

Яков Носов. А галстух?

Алексей. Галстух флеровый, черный.

Иван Большой. Ваше величество, государь-царевич, в сием одеянии вы вчерась изволили от гостей воротиться, и ныне оно отдано в стирку и починку.

Алексей. Тогда подай галстух кисейный, а камзол парчовый, золотой по зеленой земле. (К Ивану Большому.) Никифор Вяземский а ли брат его, Сергей, не являлись?

Иван Большой. Никифор Кондратьевич с утра быть изволили, коли ваше величество почивать изволили.

Алексей. Яков, пошли к Вяземскому на Покровку… Нужно мне спешно.

Яков Носов. Слушаюсь. А которую шпагу подавать? С медным эфесом али с вызолоченным?

Алексей. Подай кортик с эфесом серебряным, гриф которого оклеен ящером.

Яков Носов. Слушаюсь.

Алексей (подходит к Ивану Большому). Не досадил ли я вчерась кому?

Иван Большой. Мне от вас, ваше величество, никакой досады и тесноты не было.

Алексей. И не говорил ли я вчерась пьяный чего?

Иван Большой. Говорили, что как без батюшки время будет, на кол Меншикова, да Толстого, да иных прочих посадите. Лишь бы, говорили, была бы вам чернь здорова.

Алексей. Кто пьян не живет? У пьяного всегда много лишних слов. Я поистине себя очень зазираю, что я пьяный много сердитую и напрасных слов говорю много. А после о сем очень тужу. Ну, что ж ты стоишь и задумался?

Иван Большой. Что мне, государь, говорить?

Алексей. Ты чтоб этих слов моих напрасных не сказывал, а буде ты скажешь, ведь тебе не поверят. Я запрусь, а тебя станут пытать. (Смеется.)

Иван Большой. Ваше величество, государь-царевич, что мне до этого дела и кому сказывать?

Алексей. То-то, гляди.


Появляется Яков Носов с одеждой и кортиком. Алексей уходит с ним в спальню. Иван Большой достает с полок-поставцов посуду и расставляет ее по столу. Входит Вяземский.


Вяземский. Государич при доме?

Иван Большой. При доме и сейчас изволят выйти.

Вяземский. А более никого?

Иван Большой. Никого. Одна обслуга домашняя.

Алексей (быстро входит в камзоле, парике и при кортике). Я тебя услышал, Вяземский. Здравствуй.

Вяземский. Доброго здравия желаю, государич. Ты меня сегодня не ожидал?

Алексей. Как не ожидал, послано за тобой на Покровку, да ты, слава Богу, сам прежде явился.

Вяземский. Сего дня, государич, ты должен был учиться геометрии, фортификации и сферическим наукам у инженера Фридриха Галибартона, однако ж оный инженер, вчерась из коляски выпав, руку вывихнул и переломил и чает он, что оная болезнь продолжится.

Алексей (досадливо морщась). Все у тебя, Вяземский, геометрия да сферические науки. Ты, Вяземский, не человек, а циркель.

Вяземский. Для того я и приставлен государем Петром Алексеевичем.

Алексей (нетерпеливо перебивает). Купчую на Афросинью и брата ее Ивана принес?

Вяземский. В крепостях братних, которые у него в Москве, купчей не найдено.

Алексей (сердито). Я ж приказал брату твоему Сергею Вяземскому сыскивать.

Вяземский. Государич, благословен и многосчастлив тот, которого Бог наделил честной женой, каковой была ныне почившая в Бозе законная супруга ваша кронпринцесса Шарлотта.

Алексей (вспылив). Я тебя, Вяземский, уже бивал шлепами, аки блудну овцу.

Вяземский. Государич, крепостную сию, работную девку мою, Афросинью Федоровну, в недоумении лишь можно созерцать при вашем величестве, от которого по смене на престоле вами батюшки вашего зависеть будет счастье и польза столь многих миллионов душ человеков русских.

Алексей. А мое счастье, Вяземский, как же? Моя польза? Ведь и я среди миллионов русских душ свою душу имею. Так ведайте же, что я на Афросинье женюсь. Ведь и батюшка мой такое учинил. Я, однако, прежнюю жену мою законно похоронил, а батюшка мой с матушкой моей развелся, в Суздаль заточил и с ливонской крестьянкой живет Мартой Скавронской, переименованной в русскую царицу Катерину.

Вяземский (испуганно). Государич, ваше величество, допустимы ли такие беспокойные рассуждения об особе царствующей, Божьей помазаннице?

Алексей (насмешливо). Уж помазанница Божья. Три веры сменила, как чулки шелковые, парижские. Была сперва в лютерстве, потом в католицтве, а ноне в православии.

Вяземский. Государич, ваше величество, ноне за такими речами смотрят.

Алексей. Кто смотрит?

Вяземский. Государево око.

Алексей. Это значит, генерал-прокурор Павел Иванович Ягужинский, который с законной женой развелся и вступил в брак с другой. Он, что ли, меня осудит?

Вяземский (оглядываясь на Ивана Большого). А все ж поберечься не лишнее. Ноне такие времена, что холопы на бар извет несут и изветные деньги получают. Хамово колено.

Алексей (сжав кулак и поднося к носу Вяземского). Ты мне про русского нашего простолюдина такое не моги. Кажный наш крестьянин да посадский есть души нашей одушевленный ком. А ты кто? Никишко Вяземский, некто званием от последних. (Видя, что Вяземский стоит, втянув голову в плечи, ожидая тумаков, остывает и говорит спокойней.) Циркель ты немецкий. Все делаешь с примеру сторонних, чужих земель. Ну, скажи, Вяземский, чем жена английского конюха, швейцарского пастуха, немецкого солдата лучше, добронравней жен наших приказчиков, дворецких, конюшиных? Чем серый попугай лучше певчего скворца? Нет, более я не желаю, чтоб меня бес сватал, а сатана венчал.


Входит Яков Игнатов.


Яков Игнатов (слыша последние слова Алексея). Радостно мне сие слышать, государь-царевич. Хорошо, что наследства без любви не хочешь. Через одно лишь золото слезы не текут ли?

Алексей (сразу посветлев лицом). Отец Яков! Ух, как я без тебя истомился. Ух, как ожидал. Я ни к кому, кроме тебя, духовника моего, исповедоваться не хожу, а накопилось много, душа тяжела. Изнемогаю. (Целует Якову руку.) Ноне те, кто должны исцелять, душу портят. Вот Невского архимандрита батюшка любит, видно, за то, что вносит в народ лютерские обычаи.

Яков Игнатов (целует царевича в лоб). Я только из Киева. Был у киевских чернецов. Кланяются они тебе и книги посылают: «Камень веры» и иные. И киевский печерский архимандрит тебе кланяется. И от чернецов Михайловского монастыря тебе поклон. Ждали тебя, да не приехал.

Алексей. Велено мне в Москве быть до зимнего пути. Два человека на свете, как боги: Папа Римский да царь московский.

Яков Игнатов. Не царь московский, а император петербургский. Сей иноземный титул не соединим с понятием о русском государе-царе-батюшке. И не токмо в Великороссии, но и в Малороссии мужики-хохлы говорят: черт знает, кто такой ваш император? Мы знаем праведного государя, за которым хлеб и соль едим.

Вяземский. Сии непристойные слова оттого говорят, что по простоте своей не знают, что его величество соизволил зваться императором. Оттого и воспитатели важны, духовные и светские.

Алексей. Молчи, Вяземский, молчи… Христом Богом молю, молчи… (К Якову.) Мне, отец Яков, сегодня сон снился. Ангел велит мне пойти в церковь. Вижу, в церкви на алтаре сидит монах. Монах меня благословляет и говорит: «Вера тебя спасет. Не ропщи, сноси все с терпением, полагайся на Бога».

Вяземский. Доктора доказывают, что сон есть произведение обремененного, слабого желудка, раздраженных нервов, паров, кои поднимаются к голове, теснят мозг, приводят в действие воображение и расстраивают сон, определенный всякому животному для восстановления истощенных буденных сил.

Алексей. Все это, Вяземский, пустословие. Ни один доктор не знает причины действия нервов, оттого, что анатомят тела мертвые, в коих жизненного движения уже нет. Я анатомов, особливо чужеземных, на кол бы сажал. Батюшка же мой шибкий любитель мертвого. В Амстердаме, в анатомичке заметив, что некоторые из его свиты брезгуют разрезанными мертвецами, велел им зубами разгрызать мертвые тела. А коли лекари резали помершую жену мою Шарлотту, батюшка стоял и наблюдал и ковырялся в ее кишках. (С брезгливостью и скорбью отворачивается к окну.) Я сего не видел, ибо в обмороке лежал. Мне сие поведали.

Вяземский. Однако же нельзя протиречить анатомии — науке важнейшей, процветание имеющей в лучших университетах немецких, французских, датских и прочих. Вот недавно было в курантах, что какой-то галл открыл, будто мозг в черепе сложен, как салфетка, и что его можно развертывать.

Алексей. Поди прочь, Вяземский, надоел ты. (Вспылив.) Поди прочь, сука, блядь!

Вяземский. Ты, государич, от двора отказывать мне не можешь, посколько я определен именным указом государя.

(Уходит.)

Алексей. Устал я, отец Яков, нервами заболел. Батюшка меня в Москву отпустил, как бесполезную вещь, и отсюда я без его слова выйти не могу. Батюшка хотел сделать меня солдатом и утвердить во мне вкус к жестокому ремеслу. А я моря не люблю, войну не люблю.

Яков Игнатов. Дед твой, Алексей Михайлович, тишайшим прозывался, а православие от унии защитил, Киев добыл. Ныне же столько русской крови льется из-за гнилых шведских болот.

Алексей. В чем же спасение?

Яков Игнатов. В перемене царствования. Церковь находит только в этом путь высшего спасения. Надо лишить отца трона.


Входит Иван Большой.


Иван Большой. Повар и хлебник спрашивают, подавать ли?

Алексей. Закуски ставь, а с горячим погоди. Я исповедаться должен.


Уходит с духовником в спальню.


Иван Большой (сам себе). Царевич великое имеет горячество к попам. (Начинает расставлять по столу бутылки и блюда.)


Входит Афросинья, лет восемнадцати, светловолосая, маленького роста.


Афросинья (к Ивану Большому). Командинер, прынчик здеся?

Иван Большой. В спальне.

Афросинья. Я к нему иду.

Иван Большой. Не один он.

Афросинья (встревоженно). И кто же при нем?

Иван Большой. Духовник.

Афросинья (успокаиваясь). Тогда я посижу. (Садится к столу.) Табаком воняет.

Иван Большой. Верно, у меня славный табак; хорошо стертый, но не для твоего носа. (Набивает нос табаком.)

Афросинья. Вот я скажу про тебя слово прынчику. Будет тебе на каленые орешки. Вот я на стол поклала баулец, видишь?

Иван Большой. Ну вижу.

Афросинья. Возьми из баульца мое дамское махальце да подай. (Иван Большой подает. Афросинья обмахивается.) Ты, командинер, по виду человек неласковый, и мне до тебя ни дела, ни нужды никакой нет.


Иван Малый вносит блюда с закуской и калачами. Афросинья берет калач, намазывает его икрой, кусает.


Афросинья. Надо б в поварню передать, пусть пришлют мне в деревню икры паюсной, черной и красной, икры зернистой, семги, сняточков… Слышь, командинер, передай в поварню.


Из спальни выходят Алексей и Яков Игнатов. Лицо Алексея залито слезами.


Яков Игнатов (продолжает с сердцем). Всяко благочестивое христианское доброе дело единым словом — суеверием названо. И кто в них, в еретиках, был пущий пьяница, и нахал, и сквернослов, и шут, тот зван и вменяем в простосердечного и благочестивого человека. Кто ж хоть малопостник или воздержник и богомольный человек, тот зван расколыцик и лицемер, ханжа. Ныне пьянствуют и мясо сплошь едят и вместо книг в кельях и церквах табакерки в руках держат и непрестанно порошок нюхают. Церковную и монастырскую казну забрали себе на свои роскоши, на дорогие напитки, на музыки с танцы и на карты с товарищи. Чудотворные иконы, отвсюды забрав, на гнойных телегах, под скверными рогожами увезли. Весь российский благочестивый народ плачущими очима, с болезнью сердца зрит злодейства.

Афросинья. Прынчик!

Алексей. Афросиньюшка! Друг мой сердешный! (Бросается к ней. Они обнимаются и целуются.) Здравствуй, матушка моя… Отец Яков, это моя Афросиньюшка.

Яков Игнатов (обнимает и целует обоих). Счастья вам. (Крестит их и уходит.)

Афросинья. Друг мой, какая радость. Господь по желанию нашему радость возвещает о сочетании нашем. А зло далече от нас отженет. Вот люди твои дворовые тогда уж меня почитать будут.

Алексей. Молодцы! Говоривал вам прежде и ныне подтверждаю. Будьте к жене моей почтительны и утешайте ее, чтоб не печалилась.

Афросинья. Да пущай в поварне скажут, чтоб прислали мне в Ладожские Рядки икры паюсной, черной и красной, икры зернистой, семги, соленой и копченой, и всякой рыбы, а ще малое число сняточков белозерских и круп грешневых.

Алексей. Слыхали, собаки? Чтоб все исполнить. Будьте Афросинье послушны.

Афросинья. Прынчик мой, батюшка мой, хочу с тобой слов с пяток на глаз молвить.

Алексей. Подите, молодцы, подите. Да пущай никто не заходит, пока не позову. (Иван Большой и Иван Малый уходят.)

Афросинья. Ты, батюшка, когда впервой приехал с Вяземским к нам в Ладожские Рядки, помню, приметила я в первый день, что часто на меня глядишь.

Алексей. Глядел часто с первого взгляда.

Афросинья. Я хотела знать причину. Помню, пришел ты ко мне, я допытывать стала, какова причина.

Алексей. А причина та, что люблю.

Афросинья. За что ж меня любить?

Алексей. За то, что ты мила и того стоишь. Помню, уехал и вдруг письмо: приезжай, буду потчевать вареньем. Письмо-то мне фельдкурьер в Сумы привез, в Малороссию, куда я с князем Меншиковым по важным делам был послан. Все дела бросил, больным сказался и к тебе прискакал. (Целует Афросинью.) Только с тобой, Афросиньюшка, вкусил я любовную лихорадку. Жена моя, ныне помершая, прусская кронпринцесса Шарлотта, была женщина злая, малокрасивая, рябая, с талией длинной и лицом плоским. К тому ж не православная, а лютерской веры. Чужая мне во всем, хоть двоих детей прижили. Как ни прийду к ней в спальню, ругается на меня, чертовка. И неверна мне оказалась, слух есть, изменила с бароном Левенвольдом.

Афросинья. Прынчик мой бедный. (Гладит Алексея по голове и лицу.) Никто-то тебя не любит, даже и батюшка родной.

Алексей. Как родила новая царица Екатерина Алексеевна ему детей, дочерей Анну и Елизавету, а особливо младенца Петра Петровича, так стало мне совсем худо. Уж на младенческую голову Петра Петровича вместо чепца корону примеряют, да вместо ночного горшка престол подставляют.

Афросинья. Чего ж грустить, прынчик. Благородством Екатерина меня не выше, читать-писать не умеет, я ж и читать и писать могу. А рожать детей тем более. Да не таких хлипких, не чахоточных, как принц Петр Петрович. Наши ладожские младенцы крепкие.

Алексей (вглядывается в лицо Афросиньи). Афросиньюшка, ты это к чему? Неужто?

Афросинья. Чревата я.

Алексей. Афросиньюшка! (Целует ее в беспамятстве. Целует ей руки, падает перед ней на колени, целует ноги и живот ее.)

Афросинья (смеясь). Я его уж Селебеном для шутки прозвала. Малым Селебеном. Ты, когда крупы и икру мне слать будешь, вели прислать мех лисий черевый для Селебенова одеяльца.

Алексей (радостно). Пришлю, чего хочешь и что в силах. У меня двое детей по погребении Шарлотты осталось на воспитании у госпожи Ро. Им на содержание в месяц выходит от меня сто десять рублев. Одначе на престоле после себя хочу видеть наследника, порожденного любимой женщиной,

а не злой лютеранкой. Селебена Алексеевича, самодержца всея Руси, Божьей милостью царя православного.

Афросинья. Для того я пришла, чтоб сказать тебе сие известие, и ждала, как отзовешься, с трепетом.

Алексей. Отчего ж трепет, Афросиньюшка? Разве ты не веришь любви моей? От кого ж еще, как не от тебя, я сердечные слова слышал? С матерью своей девяти лет разлучен, от отца ни одного сердечного слова. Одни упреки, угрозы, иногда и побои. (Звонят колокола.)

Афросинья. Однако поздно уж. Мне на ямскую почту пора.

Алексей. Я тебя в своей карете доставлю. Ей, молодцы! (Входит Иван Большой.) Передай, Иван, Якову Носову, пусть Афросинью, жену мою, в карете моей повезут, куда она укажет.

Иван Большой. В одноконной?

Алексей. В гербовой, дурак.

Иван Большой. Слушаюсь. Вас, царевич-батюшка, внизу майор Глебов да господин Кикин дожидаются.

Алексей. Пусть идут. (Целуется с Афросиньей. Афросинья уходит. Алексей подходит к накрытому столу, наливает себе водки, выпивает. Входят Александр Кикин и Степан Глебов. Кикин в штатском, а Глебов в армейском мундире. Алексей обнимается с ними.) Рад твоему приезду, Кикин. Сегодня духовник мой, отец Яков, из Киева вернулся да ты из Европ. Веселей мне стало. Каковы ноне Европы?

Кикин. По всем Европам не бывал. В Вену наведался, да в Италии мимоходом.


Разговаривая, усаживаются за стол. Иван Малый разливает водку. Выпивают, закусывают.


Алексей. Кого-либо в Вене видывал?

Кикин (тихо). Об сем после.


Иван Малый снова разливает, снова выпивают и закусывают.


Глебов (указывает на Ивана). Проворный малый.

Алексей. Именно что Малый. Их у меня в камердинерах двое Иванов Афанасьевых. Тот, для отличия, Большой, а сей — Малый. Оба хитры, у обоих деньги водятся. У Большого дом свой на Покровке, у Малого дом на Сретенке. Да Малый еще костоправством промышляет.

Глебов. Костоправ кажному из нас понадобиться может при наших-то задумках. (Смеется.) Ты верно костоправ?

Иван Малый. Так точно. С братом Гавриилом. Мы вот намедни учителя государя-царевича пользовали, Фридриха Фридриховича. С кареты выпали и руку вывихнули.

Алексей. Гляди, может, сегодня и другого учителя попользуешь, Никифора Кондратьевича. (Смеется.) Поди, Иван, в поварню, скажи, пусть жарких кур подают.

Иван Малый. Слушаюсь. (Уходит.)

Алексей. Вяземский, сука, не так учить, как смотреть за мной поставлен батюшкой-государем да государевым оберкатом Толстым Петром Андреевичем. Которого дня Толстой в застенке своем, в Тайной канцелярии крови изопьет, того дня они веселы, а которого дня не изопьет, того дня им и хлеб не естся.

Глебов. Поздно мы затеяли. Надобно было, когда Астрахань поднялась, стрельцы да староверы, а войско Петрово в Лифляндии завязло против шведа. Реки поднимать надобно было, Терек да Дон в подмогу Астрахани, да на Москву идти. Москва пуста была. Недаром царь Петр струсил да велел всю казну из счетного и прочих приказов увезти да в землю закопать. Царь Петр трус и потому вероломен. Царевна Софья Алексеевна в лунную августовскую ночь, да будет та ночь благословенна, убийц к нему в Преображенское послала, да не повезло тогда народу российскому. Ускакал Петр без штанов, в лесу схоронился. И под Нарвой бросил армию при известии о приближении шведов, а узнавши о поражении, чтоб легче бежать, переоделся крестьянином и плакал от страха. Верно о нем саксонский генерал сказал: «Это не солдат».

Кикин. Однако под Полтавой он вел себя храбро, и пуля пробила его шляпу.

Глебов. Храбрился со страху, как картежник, который поставил все на банк и случаем выиграл. Ежели б Карл Двенадцатый пошел на соединение с генералом Левенгаутом, который вез ему провиант и боеприпасы, он распотрошил бы Петра, а он вместо того повернул к Мазепе на Украину.

Кикин. Да уж, к несчастью для России. Теперь, после Полтавы, как вернуть русскому народу жизнь мирную?


Входит Вяземский.


Алексей (тихо Кикину). Я ж говорил, недалече он.

Вяземский. Государич, от государя-батюшки письмо мной одержано к превеликой радости, которой поделиться спешу, ибо привык всегда в поступках своих и делах ответ давати.

Кикин. Никифор Кондратьевич, угощайтесь с нами.

Вяземский. С превеликой радостью. (Садится. Кикин наливает ему водки, незаметно добавляя в стакан пенника. Все выпивают.) О чем честна беседа? Не причинил ли тесноты собой?

Глебов. Нимало. О денежных тягостях беседовали. Немец да француз на русской службе получают триста-четыреста рублев, русский же за ту же должность — шестьдесят, если полковник, а я, к примеру, майор — сорок рублев месячного жалованья. Жена моя, Татьяна Васильевна, болеет, дети мои, Андрей да Марья, уж велики, а что им в приданое дать могу? Имею три двора в Петербурге в Шлевенской слободе на Адмиралтейской стороне да дом в Москве за Пречистенскими воротами, в коем сам проживаю. И выходит, что я, майор русской армии, трижды раненный в болотах у плотин Швабстеда да отличившийся у Фридрихштадта, я бедней лакеев твоих, Алексей Петрович.

Кикин. Каждый свою нужду имеет.

Глебов. Нет, Кикин, вам, гвардейским, деревни даром дают, а нам, армейским, их на собственные алтыны покупать надобно. Как же без деревень с тремя дворами дочку замуж отдам? У тебя, Кикин, только каменных в Петербурге пять штук. Да жены твоей, Феклы, приданое.

Вяземский. Крепка водка… Чую я, вы, господа, браги подмешали али меда-вишняка… Мутит меня.

Глебов (тоже захмелев). Лучше не бывает, ежели астраханский медовый квас на дрожжевой опаре. Только пить его надо умеючи да ко времени.

Вяземский. Тягости тягостями, а перстенек у вас, майор, на руке золотой с чистым камнем. Да, вижу, не сибирского золота, а золота китайского. (Хихикает.)

Глебов. Это гостинец.

Вяземский. Не суздальский ли? (Хихикает.)

Алексей (хмельно и сердито). Никишка, не в свое не встревай… (К Глебову.) Кикин верно сказал, каждый свою нужду имеет… Я, наследник престола, имею вдоволь деревень, да батюшкин фискал смотрит, куда деньги трачу. Без фискала ни с деревень, ни с кирпичных заводов, ни с сеновых покосов на реке Мге, ни с порубки дров тратить ничего не могу. Матери своей в Суздаль еле собираю изредка рублев пятьсот в затычке послать. Когда женился на Шарлотте, герцог голыптинский обещал снабдить принцессу таким же приданым, что и старшую внучку свою, королеву Гишпании. Да все на своем коште жили, а порций и раций определено не было. На лошадей и экипаж денег не имели, прислуге не могли платить. Шарлотта едва не со слезами просила Меншикова о помощи, и тот дал нам в заем пять тысяч рублей из мундирных денег ингерманландского полку.

Вяземский. Государь-батюшка и сам в экономии живет, посколько нужда отечества да прибыль населения. Однако же трудится, аки мастеровой, чего и вам желает. Потому изволит писать, что имеет на меня гнев, понеже вы, государич, оставя дело, ходите за бездельем, отчего я, государич, в великом сомнении и печали.

Алексей. Это фискальство от тебя идет, Вяземский, да мадам подсказывает.

Вяземский. Негоже, государич, государыню мадам прозывать… Аще батюшка изволит писать, что желает видеть вашего собственного труда чертежи по военной архитектуре.

Алексей. У тебя, Вяземский, одна арифметика в голове.

Вяземский. Таковое приятней, чем одно в голове танцевание. Арифметика же или числительница что есть? Художественно честное, независимое и всем удобное понятие, многополезнейшее и многопохвальнейшее, от древнейших же и новейших в разное время явившихся изряднейших арифметиков изобретенное и изложенное…


Алексей затыкает Вяземскому рот куском хлеба. Все смеются.


Алексей. Снится мне чуть ли не еженощно, что я церкви строю.

Кикин. Сие к дороге, царевич.

Вяземский (прожевав калач). Я уверен, для Бога нет ничего невозможного, но чудеса — события веков прошедших, а не нынешних. Люди так умны. Их можно обращать к Богу рассудком, не действуя на воображение и не поражая чувств их чудесами.


Иван Большой вносит блюдо с жареными курами.


Глебов. Жаркие куры ко времени поспели.

Вяземский. Под сие подчевание тост имею произнесть. Понеже истинный страх Божий есть всея премудрость государичей и пребудущих правителей с самой их юности, ревность о справедливости, легкосердии, великодушии… (Алексей, взяв с блюда кусок, начинает есть. Кладет, надкусив несколько раз, обратно на блюдо, берет другой кусок.) Ради чего, государич, вы изволили взять от сей яствы курячу ножку и, покушав несколько, положили обратно на блюдо? Да еще иную часть взять изволили? Господа, я приставлен к государичу государем, который объявил мне уважение, вручив наследника как залог будущего благоденствия народа нашего. Сам я, молвил государь, наблюдать за ним не могу, вручаю его вам, зная, что не столько книги, сколько пример будет служить ему руководством… (Алексей наклоняется к Кикину и что-то шепчет на ухо. Кикин наклоняется и что-то шепчет на ухо Глебову.) Вы, государич, изволили нечто тайное молвить на ухо Кикину, а тот, измешкав немного тоже, тайно молвил на ухо майору… Я приставлен наблюдать государем… Все замечаю…

Алексей. Бог любит праведника, а царь любит ябедника.

Вяземский. Дурно и непристойно за столом друг другу на ухо говорить при иных людях… Дурно тако же, как государич сделали… Части курячие, которые государич кушал, он положил на то же блюдо… Государич лучше, нежели я, знает, что для очистки тарелки поступить надобно иначе. Понеже необыкновенно объеденные кости на блюдо класть, а обыкновенно мечут их собакам. (Алексей крепко берет ладонями голову Вяземского, с силой наклоняет ее, прижимает к себе и что-то долго шепчет на ухо. Вяземский пытается отстраниться, но Алексей не пускает. Наконец, видно сказав все, отталкивает.) Скверными лаями лаял. Выбранил меня, и жену мою, и дочь такою пакостною бранью, что терпеть нельзя.

Алексей (кричит). Терпеть нельзя! Терпеть нельзя! (Вскакивает, срывает с Вяземского парик, вцепляется в волосы, вытаскивает из-за стола и начинает бить остервенело ногами.)

Вяземский. Убивают! Убивают!

Алексей (задыхаясь от гнева). Иуда! Я тебя под Штетином хотел убить до смерти… Жаль, не заколол… Я тебя со двора собью… В дверь выбью. (Глебов и Кикин пытаются унять царевича.) Погодите, я его в дверь выбью. (Тащит Вяземского за волосы к двери и ногой в зад выбрасывает вон. Затем, пошатываясь, возвращается к столу, садится, роняет голову на стол, сшибая при том тарелки и стаканы.)

Кикин. Кваску испей, Алеша, охладись.

Алексей (громко, истерично плача). Иуда! Батюшка мой да Толстой сего Иуду поставили за мной смотреть… Шага не дает свободного, вздоха свободного.

Кикин. А чего и ты малого какого не держишь при дворе отца? Знал бы, что говорят.

Алексей (говорит с плачем). Девяти лет разлучили меня с матерью моей и глядят, чтоб не виделся. Прошлый год на святой неделе ездил тайно в Суздаль, так дознались. С малолетства отдали меня под опеку Меншикова. Иноземцам говорили: принца берегут, как девочку. А Меншиков с малолетства меня пить приучил и еще мальцом возил к Жаксону наблюдать, как случают жеребцов с кобылами. (Плачет.) Не знаю, нищим сделаться да с нищими скрыться на время? Или отъехать в какое царство, где приходящих приемлют и никому не выдают?

Кикин. Я тебе говаривал, как вместе мы были в Карлсбаде, не езди назад. Говаривал тебе, когда-де вылечишься, напиши отцу, что еще на весну надобно лечиться, а меж того отъехал бы в Голландию, а потом, после вешнего кура, мог бы в Италии побывать и там отлучение свое года на два или три продолжить.

Алексей (утирая слезы). И там за мной смотрели, гнев отцов и туда достает.

Кикин. А был ли кто у тебя от французского двора?

Алексей. Нет, от французского не были.

Кикин. Напрасно ты ни с кем не виделся от французского двора и туды не уехал. Король — человек великодушный. Он и королей под своею протекциею держит. А тебя ему невелико дело продержать.

Алексей. Теперь уж что говорить. Был в Карлсбаде, лечился от простудной чахотки, а оную нажил при корабельных спусках. При слабом здоровье меня часами на морозе стоять заставляли и поили смертно.

Кикин. Отец тебя уморить хочет, пока сам не умер. Так советники подсказали. Боятся, что после отца ты все по-иному повернешь.

Алексей. Да, по-иному поверну. Я старых всех переведу, а изберу себе новых по своей воле.

Глебов. Отец еще не стар, но сильно и часто припадает, долго не удержится, не проживет, а с ним исчезнут и дела его.

Алексей (с горечью и злобой). Не только дела его омерзели, но и сама особа его мне омерзела. Лучше б я на каторге был или в лихорадке лежал, чем там у него был. Я всегда как на плахе. В Карлсбаде, когда лечился, книги читал Барониуша, кесаря римского. Сказано там: не кесарское дело вольный язык унимать, да не кесарское дело в Великий пост казнить. Да воинам — чтоб народ не притеснять, чтоб не брать дров и постели у хозяев на квартирах.

Кикин. Ты, Алеша, умнее отца. Отец твой хоть и умен, но людей не знает. А ты умных людей знать будешь лучше.

Алексей (повеселев). И то правда. Эх, други, быстрей бы время пришло без батюшки. Жить будем весело, свободно, по-русски. (Кричит.) Иван!


Входит Яков Носов.


Яков Носов. Иван Большой отлучился по нужде, а Иван Малый Никифора Кондратьевича пользует, понеже тот с лестницы пьяный упал и руку свихнул.

Алексей (смеется). Яков, сбегай-ка в трактир и приведи спеваков. Да с гуслями и скрипицей.

Яков Носов. Слушаюсь. Внизу человек дожидается. Просил к вам, да я его не пропустил.

Алексей. Кто таков?

Яков Носов. Босой.

Алексей. Это как — босой?

Яков Носов. Кличут Босой и натурально сам босой. А на съестном рынке я указ читал, к столбу прибитый: беснующихся, в колтунах, босых и в рубашках ходящих, не допущать и наказывать.

Глебов. То, видать, Михайло Босый из Суздаля пришел. (К Якову Носову.) Веди его сюда.

Алексей. Пропусти сюда.


Наливают водки, чокаются, выпивают. Входит Босый, в старой монашеской рясе, перевязанной веревкой, с плетенным из лыка кузовом за плечами, босой.


Босый. Мир вам, царевич-батюшка. (Крестится на иконы, затем к Глебову сердито.) И ты здесь, майор? В ворота к тебе стучал, да солдаты со двора согнали и женка твоя також.

Глебов. Ну не признали, Михайло. Ты не серчай. Это Михайло Босый, богомол из Суздаля. Здесь, Михайло, все свои.

Босый. Ежели так, мочно… (Вынимает из плетеного кузова хлеб, разламывает его пополам и достает оттуда записку и кольцо.) Вам, государь-царевич, от матушки вашей царицы Евдокии из Суздаля. Кольцо и память. (Протягивает записку.)

Алексей (торопливо хватает). Матушка моя родная! (Читает про себя, затем вслух.) «Олешенька! Когда Бог сочтет вас, вот мое обручальное кольцо на счастье. Простите. Бог с вами. Твоя мать Евдокия». (Плачет.) Матушка моя родная, любимая моя матушка. Уж сколько годов мы разлучены с тобой.

Босый. Посылает вам, царевич-государь, царица-матушка ваша также образ маленький Богородицы, да платок, да четки, да молитвенную книжку, да две чашки, чем водку пьют. А изустно передать просила: ежели в чужие края уедешь, хорошо то сделаешь.

Кикин. Ей, не дурна мать твоя, Алеша.

Босый. Был я дорогою у Авраама Лопухина, брата вашей матушки, был в Ясной Поляне под Тулою, и передал он тебе бутылку домашней водки-рябиновки да письмецо маленькое при оной водке, однако письмецо, одумавшись, изодрал, а так велел передать, что Авраам-де гораздо печалится, что вы, царевич, к нему неласковы.

Алексей (вертя бутылку). Передай Аврааму, что я к нему доброжелательный. Чтоб он не сумневался. (Наливает водку, пробует.) А водка славная… Ну-ка, тебе, Босый, чашку за радостную весть. (Наливает. Босый крестится и выпивает.) Калачом да курячей ножкой закуси. (Дает недоеденную куриную ножку. Босый ест с аппетитом.) Да сапоги ему! Эй, Иван! Эй, Яков! (Входит Иван Большой.) Иван, сапоги Босому. Пришел ты ко мне босый, а уйдешь в сапогах.

Босый (быстро охмелев, кричит). Любо! Любо! Батюшка ваш недолго проживет. Я его издаля видел. Выглядит он упалым, и лицо пухлое.


Входят три музыканта с гуслями и скрипицей.


Алексей. Вот и весела вечерина. Спеваки, вы откудова?

Музыкант со скрипицей. Мы бывшие императрицыны певчие. А ноне не по душе новому регенту, так по кабакам.

Алексей. Ей, веселую! (Музыканты играют, Алексей поет.)

Ты, крапива, ты, крапива, блядь.

Вы крапивны семена.

Кунью мою шубеньку облила.

Меня курвой, блядью оплескивала.

Босый (приплясывая, поет).

Ударил он девицу по щеке.

А пнул он девицу под гузно.

А баба задом пухла.

Тряси ее за пельки.

Пинай под гузно.

Кикин (смеясь, Босому). Чего сапоги дареные не натягиваешь? В сапогах плясать веселей.

Босый. Болят у меня ноги. Есть на них раны. Я, как на стужу ходил, обертывал ноги тряпочками.

Алексей (поет.)

Взял бы ворону, — долгоносая.

Взял бы сороку, — щепетливая, блядь.

Босый. Я множество по монастырям да по людным селам ходил, в приходские церкви. Народ вас, царевич, обожает и пьет за ваше здоровье в семейном кругу. Духовенство о вашем здоровий молится Богу.

Кикин. Был слух, что тебя, Алеша, в польские короли хотели. И венгерцы корону предлагали, да царь Петр отказал, не желая ссориться с Австрией.

Алексей. Уж от русских людей я никуда. Уж лучше нищим в России, нежели королем в Венгрии. Уж лучше монахом.

Кикин. Монахом можно, вить клобук не гвоздем к голове прибит. А ежели на плаху, то лучше в чужие края.

Алексей (музыкантам). Спеваки, что-либо за-ради души.


Музыканты играют и поют.


Ах ты, молодость, моя молодость, ах ты, буйная, ты разгульная.

Ты когда прошла — прокатилася. И пришла старость — не спросилася.

Как женил меня родной батюшка, говорила мне родна матушка:

Ты женись, женись, бесталанный сын. Ты женись, женись, мое дитятко.

Как женился я, добрый молодец. Молода жена не в любовь пришлась.

На руке лежит, что колодонька. Во глаза глядит, что змея шипит.

А как душечка, красна девица, моя сладкая полюбовница,

На руке лежит — легко перышко. Во глаза глядит — красно солнышко.


Алексей (утирая слезы). Когда буду государем, то жить стану в Москве, а Петербург брошу. Так же и корабли брошу и держать их не стану. А войско держать буду только для обороны. Войны ни с кем иметь не хочу. Хочу довольствоваться старыми владениями. Зимой буду жить в Москве, летом в Ярославле.

Босый. Сказано, во имя Симона Петра имеет быть гордый князь мира сего антихрист.

Алексей. Спеваки, вот вам пять рублев, пропойте стих, что отец мой икон не почитает и есть враг креста Христова.

Певчий с гуслями. Такого, государь-царевич, мы сделать не может, ибо страх имеем.

Алексей. Это ныне батюшку боятся. А по смерти бояться не станут. (К музыкантам.) Играйте, играйте, игрец подарю.


Музыканты играют.


Иван Большой (входит). Карета ее высочества царевны Марии Алексеевны.

Алексей. Денег взаймы просить приехала.


Входит царевна Марья Алексеевна в сопровождении седоусого слуги.


Марья Алексеевна. Здравствуй, Алеша, здравствуй, племянничек. (Троекратно целуется с Алексеем. К Босому.) Здравствуй, Михайло. (Босый кланяется.) Здравствуй, Кикин! Мы с тобой с Карлсбаду не виделись. (Смотрит на Глебова.) Этого не припомню. Преображенец али семеновец? Я в военных мундирах не понимаю.

Глебов. Из гренадер я, ваше высочество. Майор Глебов. Гвардия — те в зеленом сукне да с красными каблуками. Щеголи. Я ж обыкновенный, армейский. Езжу по городам да деревням, рекрут набираю.

Босый. В присусьи ставит рекрутов под мерку да лоб бреет, вот и вся работа.

Марья Алексеевна. Ах, я тебя припоминаю. Это тебе царица Евдокия просила место суздальского воеводы выхлопотать?

Глебов. Не знаю, чего она просила. Я не просил. У меня в Москве дом, жена, дети.

Марья Алексеевна. Видать, уж забыл ты, Глебов, Евдокию. И ты, Алеша, мать забыл. Не пишешь и не посылаешь ей ничего. Посылал ли ты после того, как через меня была посылка?

Алексей. Вот с Михайлой Босым пошлю деньги. А писать опасаюсь.

Марья Алексеевна. А что, хотя бы тебе и пострадать. Так ничего, ведь за мать, не за кого иного.

Алексей. Что в том прибыли, что мне беда будет, а ей пользы никакой.

Кикин. Марья Алексеевна, садитесь, винца испейте али меду. Да закусите.


Марья Алексеевна садится к столу. Кикин разливает всем в стаканы. Выпивают.


Марья Алексеевна (закусывая). Ноне нельзя жить, как жилось. Содержание малое стало. Вот повар мой Чуркин знает. Он еще при царевне Татьяне Михайловне дворцовым поваром был. Скажи, Чуркин, хорошо ранее жилось?

Чуркин. У царевны Татьяны Михайловны стряпал, у царевны Софьи Алексеевны стряпал. А ноне стряпаю вверху, живу неделю, и добычи ни на копейку. Прежде сего все было полно, а ноне с дворца вывезли все. Кравчий ей, государыне, ставит продукт гнилой и кормит ее с кровью. Прежде сего по погребам было много рыбы, много и масла. Дворца приезжие говорили, что воняет. А ноне вот не воняет, ничего нет.

Глебов (захмелев). Немецкий пруссак все пожрал. Да и породу русскую пожирает. Русский барин, под стать мужику, не знал простуды и неварения, по субботам хаживал в гиену, спал ровно на сквозном ветре и на лежанке, в горнице сиживал в тулупе, на двор в мороз бегивал в халате, квас пил на молоко, чай на репу. Вот я у отца своего с трех лет познакомился с ленивыми щами, с ботвиньей, с рубцами, с киселями, с кашами, с «няней». Знаешь, как «няню» приготовить, Чуркин?

Чуркин. Как не знать, господин майор. «Няня» составляется из телячьей головы, из гречневых круп, из свежего коровьего масла. Все кладется в горшок, замазывается тестом и ставится на сутки в печь. Потом из горшка выходит кушанье, в коем мудрено решить, что вкусней — каша или мясо.

Глебов (хмельно). Правда, Чуркин. А почему же оно смешней котлетов с жабами? Спросить бы сие у наших англоманов да немцеманов. Алексей Нарышкин, острослов, хорошо на них придумал: англоман — клерк, французоман — стригун, немцеман — моренкопф. (Смеется.) И на баб придумывает: красавица — жемчужина, дурная лицом — держи вправо, распутная — лоханка. (Смеется.)

Марья Алексеевна. Ты уж, Глебов, перепил с лихвой.

Глебов (сердито и пьяно). Может быть, я напрасно излагаю, но хотел бы предостеречь тех, кои, плохо зная русское, могут подумать, что дитя был людоед и кушал нянюшку. Следовательно, это просто объяснение в непросвящении, да и куда мне учить ученых. Я не философ, а русский, и если б не родился русским, то сокрушался бы, что не русский.

Марья Алексеевна. Кого ты, Глебов, упрекаешь? Здесь все русские.

Глебов (кричит). Моренкопф! Ненавижу!

Алексей. Иван, отведи майора в диванную, сними с него мундир да стащи башмаки. Пусть проспится. (Глебова уводят.) Играйте, музыканты, играйте. Игрец получите. (Музыканты играют.)

Марья Алексеевна (Алексею). Как у тебя с батюшкой?

Алексей. Я уж не знаю. Я уж себя чуть знаю от горести. Я бы рад куды скрыться.

Марья Алексеевна. Куды тебе от отца уйти? Везде тебя найдут.

Алексей. Отец мой, не знаю за что, меня не любит и хочет наследником учинить брата моего, а он еще младенец. И надеется отец мой, что жена его, а моя мачеха, умна. И когда, учиня сие, умрет, то будет бабье царство. И добра не будет, а будет смятение. Иные станут за брата, а иные за меня.

Марья Алексеевна. Кто за тебя станет?

Алексей. Что тебе, Марья, сказывать. Ты их не знаешь.

Марья Алексеевна. Какого они чину?

Алексей. Что тебе, Марья, сказывать, когда ты никого не знаешь.

Марья Алексеевна. Почему ж никого? Многих знаю. Да и меня можешь считать. Множество людей разного звания можешь считать.

Алексей (обрадованно). Хотя батюшка и делает, что хочет, только еще как Сенат похочет. Чаю, сенаторы и не сделают, что хочет батюшка. И надежду имею на сенаторов, а на кого именно, ноне не скажу. И архиереи во множестве мои. И в гвардии да армии людей имею. И черный народ меня любит.

Кикин (с беспокойством). Лишнее молвишь, Алеша.

Алексей. Кто понесет? Я запрусь, а его распытают. Батюшка уж не слушает, столько на меня правды и неправды плетут.

Чуркин. Слыхивал я, на двести двадцатой версте от Москвы, во дворе у мужика, в хлеву, под гнилыми досками стоит котел денег.

Марья Алексеевна. Какого мужика?

Чуркин. Это мне не известно.

Марья Алексеевна. Эх ты, чучело чухонское. Ты б лучше разузнал про иноземку Марью Велимову, фрейлину царицы Екатерины Алексеевны. Та, говорят, деньги в рост дает.

Чуркин. Так ведь без закладу не даст.

Марья Алексеевна. Лихо, что закладу нет. Ты б так выпросил.

Чуркин. За так не даст. Вон сахарница, у которой вы изволили выбирать сахару и конфекту на девять рублев, без денег не отдала. Мне сахару для сбитня надобно, а вы изволили запечатать сахар и после не изволить брать.

Марья Алексеевна (сердито). Что ты плетешь на людях вне ума? Вот сгоню тебя со двора. Поди сядь туда подалее.

Алексей (смеется). Он у тебя, Марья, на уме. Иван, подлей-ка Чуркину водки.

Марья Алексеевна. Ты мне его упоишь, в карету не вопрется.

Алексей (смеется). Ничего, довезем.

Марья Алексеевна. Было мне, Алеша, откровение, что брат мой, а отец твой возьмет мать твою к себе, и дети будут таким образом. Отец твой будет болен, и произойдет некоторое смятение. Он прийдет в Троицкий монастырь на Сергиеву память. Мать твоя будет тут же. Он исцелеет от болезни и возьмет ее к себе. И смятение утешится. А Питербурх не устоит за нами. Быть ему пусту. Многие говорят о том.

Чуркин (сидя с Босым в стороне, хмельно). В немецкую слободу изволила поехать царевна Марья Алексеевна с царицей Прасковьей Федоровной смотреть двор, а на том дворе хозяйка пьяна была, у нее родины были. И государыня-царица Прасковья Федоровна изволили напрошаться кушать, и ее унимала царевна Марья Алексеевна, а она не изволила послушаться. Ездила во все те места, где изволила напрошаться на обед.

Алексей (кричит). Веселую, музыканты, веселую, спеваки!


Музыканты играют и поют.


Курочка бычка родила.

Поросеночек яичко снес.

На высоку поличку вознес.

Безрукий клеть обокрал.

Глухому в окно подавал.

Безносый табак нюхал.

Безгубый да трубку курил.

Алексей. Давай, Марья, плясать. (Алексей и Марья Алексеевна пляшут.)

Марья Алексеевна (поет).

У Спаса на Чегасах за Яузою

Живут мужики богатые.

Гребут золото лопатами.

Чисто серебро лукошками.

Ну а кашу едят ложками.

Алексей (поет).

А тпру-тпру-тпру.

А тпру-тпру-тпру.

Не вари кашу круту.

Вари кашу жиденькую, вари мягонькую.

Яков Носов (входя). Камер-курьер его императорского величества господин Сафонов.


Музыка и пение обрываются. В тягостной тишине военным шагом входит курьер в мундире офицера-преображенца. Подает Алексею письмо и бумагу для росписи. Алексей расписывается. Курьер по-военному поворачивается и уходит.


Алексей (вскрывает письмо и читает). Батюшка-государь в Москву едет.

Кикин (после паузы). Ложись, Алеша, в постель, скажись притворнобольным.

Алексей (подходит к столу, опускает голову на руки). Что я здесь такого наговорил? Как же я теперь отцу в глаза посмотрю?


Занавес

СЦЕНА 2

Та же столовая комната в теремных покоях кремлевского дворца. Утро. За столом, укрытым малиновой бархатной скатертью с золотыми кистями, сидит государь Петр Алексеевич в старом зеленом кафтане с небольшими красными отворотами. Поверх кафтана кожаная портупея. На ногах зеленые чулки и изношенные башмаки. Рядом на стуле лежит его старая шляпа. Перед Петром, опустив голову, стоит Алексей в черном сюртуке, в черных шелковых чулках, при шпаге.


Петр (с горечью). Зон, уразумел ли вконец, про што я ныне с тобой уж более часа беседую? Уж сколько лет недоволен я тобою таковым. Какого же злого нрава и упрямства ты исполнен. Сколь много за сие тебя бранивал и не только бранил, но и бивал и к тому ж столько лет почитай не говорю с тобой, но ничего сие не успело, ничего не пользуется, но все даром, все на сторону, ничего делать не хочешь, только б дома жить и им веселиться.

Алексей (не поднимая головы). Я не виноват, государь-батюшка, что таковым родился. Природным умом не дурак, но труда понести не могу из-за болезней моих, а сие в руках Божьих.

Петр. Не трудов требую, но охоты желаю, которую никакая болезнь не отлучит. Бог не есть виновен, ибо разума тебя не лишил. К тому ж немало есть людей несравненно болезненней тебя. Брат мой Иван болезненней был. Ты же хоть не весьма крепкой породы, но и не весьма слабой. Я с горечью размышляю и заключаю, что не в болезни телесной суть. Не болезнь виной, что ничем не могу тебя склонить к добру. Большие бороды тебя принуждают. Большие бороды, которые ради тунеядства своего ныне не в авантаже обретаются, к которым ты и ныне склонен, али в Москве, али в Суздале, али в ином месте.

Алексей. С Суздалем делов не имею, в том поклясться могу.

Петр. Что приносишь клятву, тому верить невозможно. К тому ж, по Давидову слову, всяк человек — ложь. Сын мой, чем воздаешь рождение отцу твоему? Помогаешь ли ты в таких моих несносных печалях и трудах, достигши такого совершенного возраста? Ей, николи! (Зовет.) Орлов! (Входит денщик Петра Иван Михайлович Орлов, рослый, плечистый, в мундире преображенца.) Орлов, покличь сюда учителя царевича, Вяземского.

Орлов. Слушаюсь, государь. (Выходит.)

Петр. Истинно святой Павел пишет: «Безумный радуется своей бедою, не ведая, что может от того следовать». (Входит Вяземский с перевязанной рукой, кланяется Петру и целует у него руку.) Расскажи, Никифор Кондратьевич, как царевич время свое проводит в обыкновенном своем неплодии.

Вяземский. Пресветлейший государь! Стремился чувствами в сердце его высочества государича насаждати, дабы внушить ему отвращение к мерзостям, и почитал, что надлежит особливо его высочество от злого товарищества остерегати, учиняющие дела злодетельные и злой приклад подать могущие. Его высочество, однако ж, к таковым людям соблазны имеет, ко всякой противости и жестокосердию.

Петр. Приятно ли мне сие слыхать, сын мой? Обозрюсь на линию наследства, горесть меня снедает, видя в тебе наследника весьма на правления дел непотребного, понеже я смертный человек и не сегодня-завтра могу умереть. Я каждодневно встаю в пять утра и тружусь. Ты же никакого труда не терпишь, ни мирного, ни военного, ищешь же легкие забавы, которые только веселят человека. Гляди, в сией одежде, в которой я перед тобой, разгромил я Карла Двенадцатого на полях Полтавы. Сия шляпа пулей шведской пробита, от головы на сантиметр прошедшей. Погибнуть, разумеется, можно всяко. Можно подавиться и свиным ухом. Я не советую лезть в опасности, но получать деньги и не служить — стыдно. (К Вяземскому.) Ты, Никифор Кондратьевич, можешь удалиться. (Вяземский вновь целует Петру руку и выходит.) Я не научаю, чтоб охоч был воевать без законных причин, но любить воинский труд надобно.

Алексей. Отец, война тягости на русский народ кладет. Народ русский по миру скорбит.

Петр. Не от сиих ли мыслей и греки древние пропали, что оружие оставили и единым миролюбием побеждены. Всем известно, что перед начинанием сией войны наш народ был утеснен от шведов, которые перед нами занавес задернули и со всем светом коммуникации пресекли. И того сподобилось видеть, что оный неприятель, от которого трепетали, от нас ныне трепещет. Я, коли на трон сел, гораздо моложе годов твоих, о реформах не задумывался. Меня к реформам сам швед подвинул. С крымским татарином на юге стрелец воевать мог, а со шведом на севере не стрелец, солдат нужен. Нужно войско не русского строя, а строя иноземного. Для того и послал я тебя, наследника, в Германию, ты же мало привез немецкого чувства и права.

Алексей. Куда уж больше немецкого. В нашей армии из тридцати одного генерала четырнадцать — иноземцы. Я, отец, тоже любитель реформ, однако той реформы, которую хотел вести и царь Алексей Михайлович, и царь Федор. Реформы, которые не одно лишь хозяйственное и военное подразумевали, но и помнили о нравах национальных, о душе народной.

Петр. Понимаю, понимаю, узнаю слова твои. Видно, что большую часть времени своего проводишь ты с московскими попами и дурными людьми. Сверх того, предан пьянству.

Алексей. Не во всяком несогласии попы да пьянство. Мы — славянский народ и жить должны в мире славянском. Для нас, русских, не Германия да Голландия — запад, а Польша, и науки да философию европейскую нам через Польшу брать надобно, чтоб нешляхетские науки: артиллерия, лоция, фортификация — смягчались науками греческого и латинского языка, риторикой и священной философией. Нравственности нашей национальной потребно греко-латинопольское просвещение, а не ремесло немца и голландца.

Петр. Вот чему тебя твои ученые киевские старцы научили, вот кому ты в рот смотришь, как молодая птица. Без немецкого и голландского ремесла нам шведа не одолеть, нам Европы не одолеть. И разве не учились в древности у чужеземцев, разве не звали норманов на Русь? Твои киевские старцы да прочие подобные русскому народу «аллилуйя» все поют. Для чего? Для него ли, для своей ли пользы? Нет, не то должен понимать честный правитель. Приходится насаждать в нашем русском грубом, праздном народе науки, чувства храбрости, верности, чести. Надо много трудиться, чтоб хорошо узнать народ, которым управляешь.

Алексей. Я к такому труду и такому правлению не годен.

Петр (сердясъ). Того ради так остается, что желаешь быть ни рыба ни мясо. Или отмени свой нрав и нелицемерно удостой себя наследником, или будь монах. Ибо без сего дух мой спокойным быть не может, а особливо, что ныне мало стал здоров.

Алексей. Желаю монашеского чина и прошу о сем милостивого позволения.

Петр (смотрит на сына). Алексей, одумайся, не спеши. Восемнадцать лет служу я сему государству и никогда не просил, чтоб дома оставаться, яко дитя. Ты ж просишь. Монастырь— это молодому человеку нелегко. Вот скоро в Амстердам еду, пиши ко мне и приезжай. Пиши, что хочешь делать. Лучше бы взялся за прямую дорогу, нежели в чернецы. Подожду еще.

Алексей. Ничто иное донести не имею. К тому правлению, которое вам видится, не потребен, сие снова вычел ныне из разговора. Потому, если изволите, лишите меня короны российской.

Петр (все более становясь гневлив). Снова лицемеришь, снова слова мои разнес ветер. Не ныне ты сие решил, а ранее с товариществом своим московским да суздальским. Уподобляешься рабу евангельскому, вкопавшему свой талант в землю, сиречь все, что Бог дал, — бросил. Или того хуже, ненавидишь дела мои, которые я для людей народа своего, не жалея здоровья своего, делаю. Да, ненавидишь и, конечно, разорителем оных будешь. (Лицо Петра искажается судорогой.) Если так, я с тобой как со злодеем поступлю! И не мни себе, что один ты у меня сын. Воистинно исполню, ибо за мое отечество и людей живота своего не жалел и не жалею, как же могу тебя непотребного пожалеть. Лучше будь чужой добрый, неже свой непотребный. (Петр идет к дверям быстро, нервным шагом, волоча за собой левую ногу, припадая. В дверях появляется денщик Иван Орлов. Петр опирается на его плечо, оборачивается к Алексею.) Отсеку, яко уд гангренный!


Петр уходит, Алексей тяжело валится в кресло, сидит неподвижно, бледный, изнеможденный.


Алексей (после паузы, сам к себе). Отношение меж мной и отцом — меж жертвой и мучителем. Это нет большего мучительства, чем требовать изменить природу. Надо бежать. Бежать из России за границу, чтоб не выбирать между монастырем и пленником при отце. (Встает, ходит по комнате.) Но бежать, разве легкое дело? Как бежать, куда? А ежели узнают и поймают? А не поймают, то как примут на чужой стороне чужие люди? Как жить? Всем тяжело, а мне тяжелее всех. Повиноваться отцу надо, когда отец требует хорошего, а в дурном как повиноваться? Где сему конец? Что из этого всего будет? Сказывают, у отца эпилепсия, а такие люди недолго живут. Говорят, лет пять, больше не жить. Одначе и я летами немолод. Жил бы и пошел в монастырь, а может быть, чтоб до того и умер. (Останавливается у стены, где на персидском ковре развешано оружие.) На что ж такие длительные мучения? Взять пистоль, вложить пульку. Кикин говорит, отцова болезнь — более притвора. Это означает долгие годы мучений. (Приставляет пистолет к виску.) Нет, страшно. Похоронят где-либо на церковном погосте, за оградой. (Отнимает пистолет от виска, приставляет к ладони. Затем берет пистолет в левую руку.) Сие верно умыслил. Испорчу себе правую руку, чтоб невозможно было оною ничего делать. С калеки иной спрос. Все одно страшно себя калечить, больно телесам причинить. Одначе молитвою к святому Алексею боль облегчу. (Шепчет.) О, угодниче Божий! Не забуди и тезоименника твоего. Ты оставил еси дом твой. Он так же по чужим домам скитается. Ты удалился еси родителей. Он такоже. Молю убо, святче Божий! Покрой своего тезоименника, покрой его в крове крыл твоих, яко любимого птенца, яко зеницу от всякого зла соблюди невредимого. (Нажимает курок. Выстрел. Алексей падает, роняя пистолет. Вбегает Иван Большой.)

Иван Большой (испуганно). Царевич-батюшка убили себя.

Алексей (открывая глаза). Святой Алексей спас меня.

Иван Большой (крестится). Тешимся и возрадуемся счастливому спасению.

Алексей. Плыл я волнами печалей, надеясь получить радостную тишину за гробом, одначе святой Алексей иное рассудил. (Смотрит на руку свою). Пулька руку миновала, одначе ж порохом больно опалила. (Морщится.) Пошли за Кикиным и отцом Яковом.

Иван Большой. Кикин внизу в кремлевском огороде дожидается. Пока вы с батюшкой беседовали, он там все время дожидался подалее, в кустарнике. (Помогает Алексею подняться.)

Алексей. Пусть ко мне идет. Духовник мой Яков Игнатов в Белом городе живет на Никитской. За ним карету пошли.

Иван Большой. Слушаюсь. (Идет к дверям.)

Алексей. Погоди, Иван. Не скажешь ли кому, что буду говорить?

Иван Большой. Не скажу, государь-царевич.

Алексей. Я не к батюшке в Амстердам поеду. Поеду к кесарю в Вену али в Рим.

Иван Большой. Воля ваша, государь, только я вам не советник.

Алексей. Для чего?

Иван Большой. Того ради, когда вам удастся, то хорошо, а не удастся — вы же на меня будете гневаться.

Алексей. Однако ж ты молчи и про сие никому не сказывай. Только у меня про это ты знаешь да Кикин. Для меня он в Вену проведывать поехал. Ты ж сундуки укладывай. Шубы не забудь покласть да алмазы.

Иван Большой. Ежели дознаются, ведь распытают здесь нас. (Вздыхает.) Вы мне, царевич, аттестат подпишите о поведении. У меня намерения уехать нет. Жаль мне оставить жену, также отца, матерь и брата. Яков Носов один пусть едет, я ему денег ссужу, если потребно.

Алексей. Иди, иди поскорей, зови Кикина да духовника. (Иван Большой уходит. Алексей, морщась, трет опаленную ладонь, ходит вдоль стен, останавливается.) Вон она, пулька. В стене застряла. (Морщится.) Однако порохом больно опалило.


Торопливо входит Кикин.


Кикин. Чего ты учинил, Алеша?

Алексей. Уже позади. Учинил, понеже страх имею перед батюшкой, но не сыновский. Хотел себя убить, понеже смерти отца не дождусь.

Кикин. Отец твой не болен тяжко. Он исповедуется и причащается нарочно, являя людям, что гораздо болен, а все притвора. Что ж причащается, у него закон на свою стать.

Алексей. И я исповедаться хочу. Послал за отцом Яковом.

Кикин. Хорошо. Отец Яков тебе дурное не посоветует.

Алексей. Может, верно, испросить у отца до смерти себе пропитание? Я уж и монастырь присмотрел, тихий, в лесах, на берегу Волги. Желтиков-Тверской монастырь.

Кикин. Как же Афосинья?

Алексей. Афросинья недалече жить будет в деревне.

Кикин. Отец тебя не пострижет, а будет при себе держать и возить, чтоб от волокиты умер. Тебе, кроме побегу, спастись ничем иным нельзя.

Алексей. Отец зовет ехать к нему за границу, как он поедет.

Кикин. Что ж, сам отец отворил дорогу. Поезжай в Вену, к кесарю, там не выдадут. Спрашивал меня резидент наш Веселовский про тебя, я ему сказывал: сам знаешь, что его не любят. Одначе Веселовский, чую, в Россию вертаться не хочет, потому тебя не покроет, чтоб Петра на себя не озлоблять излишне. Потому с секретарем вице-канцлера Шенборна говаривал, заплативши ему. По его докладу понял, что кесарь примет тебя, как сына. Вероятно, даст денег, тысячи по три на месяц гульденов.

Алексей. А до Вены-то как с челядью доберусь? Денщик отца Орлов Иван Михайлович мне говаривал, что нас только до Данцига выпишут и деньги також до Данцига. За Данцигом он меня встретить должон.

Кикин. У Меншикова проси тысячу червонных. Он даст. Сенат две тысячи рублев выпишет. А пять тысяч червонных да две тысячи мелкими деньгами я уж занял под тебя в Риге у обер-комиссара Исаева.

Алексей. Выходит, с деньгами управимся. Но когда ко мне будут присланные во Гданьск или Королей, что мне делать?

Кикин. Уйди ночью один с Афросиньей и возьми одного детину верного. А багаж и людей брось. Отцу ни в чем не верь. Он тебя заманит и публично голову отсечет. Я к тебе более не прийду, и ко мне ты более не езди. За мной смотрят другие, кто ко мне ездит. Я повсюду говорить буду, что ты на меня сердит. Мне в отчистку будет. В день Святого Петра в летнем огороде гулянье, многих повидаю. Ты мне в Петербург письмо напиши, что к батюшке в Амстердам едешь, а ежели на меня суснет будет, что о твоем побеге знал, то я объявлю письмо твое, что и меня ты обманул. Прочие письма пиши цифирью, какую для тебя дьяк Воронов изготовит на медной пластине.

Алексей. От Гданьска безлюдно поеду. Как бы не убили дорогой.

Кикин. Зря болтают. Там не только такой знатной персоне, но когда я езжал на почтах, страху не было. Не то что у нас повсюду дурачества да разбои.


Входит Яков Игнатов. Алексей целует ему руку. Яков целует Алексея в лоб. Кивает Кикину, тот выходит.


Яков Игнатов. Кем ты меня почитаешь?

Алексей (опустившись на колени). В сим житии иного такого друга не имею, подобно вашей святыне. В чем свидетель — Бог. Не имею во всем российском государстве такого друга в скорби и разлучении, кроме вас.

Яков. Ты забыл страх Божий и обещания перед Богом и перед святыми Его ангелами и архангелами, когда перед исповедью твоей я спросил тебя перед святым Евангелием, будешь ли заповеди Божии исполнять, предания апостольские и хранить меня не как друга твоего, пусть и наилучшего, а как отца твоего духовного? Я тебе отец, а не царь. Он телом, я духом тебя родил. Ты должен почитать меня за ангела Божия и апостола, иметь за судью дел твоих. Хочешь ли ты меня слушать во всем, веруешь ли, что я хоть и грешен, но такую же имею власть священства от Бога, мне, недостойному, дарованную, и ею могу вязать и решать, и хочешь ли во всем повиноваться и покоряться? (Протягивает Евангелие.)

Алексей (на Евангелии). Заповеди Божии, предания апостольские, все с радостью хочу творить и хранить, и тебя, отца моего духовного, буду почитать за ангела Божия, за апостола Христова и за судию дел своих иметь, священства твоего, власти слушать и покоряться во всем.

Яков (делает Алексею знак встать с колен, берет его об руку). Никаких сделок с царем Петром. Во всем личный произвол одного. Единственная возможность в исправлении зла — устранение этого человека. (Говорит мягче.) Народ почитает его за антихриста. Одначе оба мы с тобой, Алексей, образованные люди, понимаем, что царь Петр не антихрист. Простой человек, и существование его должно прекратиться обыкновенным человеческим путем.

Алексей. Каюсь, я смерти отца желаю.

Яков. Бог тебя простит. Мы все желаем ему смерти, для того что в нашем народе тягости много. Про что отец тебя спрашивал? Про меня спрашивал?

Алексей. Нет, об этом не знает. Боится одного — связей моих с Суздалем.

Яков. Кикин сказывал, едешь ты.

Алексей. Еду. Страшно мне, отец. Но ведь и сын великого князя Дмитрия Донского в Литву сбежал. И все ж страшно. Если у кесаря случая не будет, то ехать придется к Папе Римскому.

Яков. Ты, Алексей, не бойся. Ты стоишь за общее дело. За тобой народ наш русский, угнетенный, у которого ныне одна надежда на отдых в будущем твоем царствовании. Поезжай с Богом. (Крестит Алексея.)


Занавес

СЦЕНА 3

Суздаль. Покровский девичий монастырь. Келья бывшей царицы Евдокии Федоровны, ныне монахини Елены. В келье несколько сундуков для хранения одежды и прочая мирская мебель. Евдокия одета не по-монашески, в телогрейке и в повойнике. Молится перед двумя иконами.


Евдокия (шепчет). Батюшка, мой свет. Благодетель. Подай мне, батюшка, помощи. Только я на тебя надеюсь. Где твой разум, тут и мой; где твое слово, тут и моя голова, все всегда по воле твоей. Прошу слезно у тебя и молю неутешно. Ох, свет мой, ох, душа моя, ох, сердце мое надселось по тебе. Уж мое проклятое сердце да много наслышало. Нечто тошно, давно мне все плакало. (Хватает себя пальцами за лицо.) Все плакало. (Плачет.) Лучше бы у меня душа с телом разлучилась, нежели мне было с тобой разлучиться. Кто мя, бедную, обиде? Кто сокровище мое украде? Кто свет от очей отымает? Кому ты меня покидаешь? Кому ты меня вручаешь? Не покинь же ты меня, ради Христа, ради Бога! Прости, прости, душа моя, прости, друг мой. Целую тебя во все члены твои.


Входит старица Каптелина.


Каптелина (кидается к Евдокии, лежащей ниц перед иконами). Матушка! Пошто так плачете горько, неутешно? Матушка, царица Евдокия Федоровна, Бог поможет.

Евдокия. Ох, Каптелина, Каптелинушка. Рада была бы я смерти, да негде взять ее. Пожалей, помолись, чтоб Бог мой век утратил. Что мне делать? Молюсь в купе Богу и святителю Николаю, да Бог, видать, мое лукавство знает, что думаю я о Степушке и ему молюсь. Помолись за меня, Каптелина, за грех мой.

Каптелина. Может, оттого Бог не слушает, что по пострижению здесь в Суздале, в Покровском монастыре в иноческом платье ходили вы, матушка, с полгода и, не восхотя быть инокою, оставя монашество и скинув платье, живете, матушка, в монастыре, под видом иночества, мирянкою.

Евдокия. У тебя в келье, Каптелина, меня постригли, и знаешь же, что мяса я не ела — правильно исполняла монашество и не помнила себя царицей, а была старицей Еленою. А как начал архимандрит Диосифей мне о гласах от икон говорить, что буду опять я царицею на Москве, так сняла чернечное и надела мирское. Две иконы Диосифей принес, велел перед ними класть по несколько сот поклонов. Чуть не задушилась, поклоны кладучи. А лучше монашкой быть мне, чем ныне от тучи погибать. Ох, свет мой любезный, лапушка моя, не дай мне с печали умереть. Пью ноне чашу горькую, не разбирая ни скоромных дней, ни среды, ни пятницы.

Каптелина. Заявится Стефан Богданов-Глебов.

Евдокия. Ты так о нем не моги. Он не любит, коли ты его Стефаном кличешь.

Каптелина. Глебов, видно, мечту имеет, при вас, матушка, сделаться новым Меншиковым — князем, как вы воссядете в Москве.

Евдокия (сердито). Черт тебя спрашивает. Уж ты и за мной примечать стала. Я знаю, Степашенька — человек честный. Будет ли мне с его бесчестье? Пошли-ка лучше ты карлицу Агафью за архимандритом Диосифеем. Распытать его хочу, отчего уж год видения его не делаются, чтоб мне царицей в Москве быть.

Каптелина (зовет). Агафья! Агафья! Сызнова, видать, в монастырский пчельник пошла… Агафья! (Входит карлица Агафья.) Ты чего пропадаешь?

Агафья (целует руку Евдокий). Не слышала, читала минеи-четьи.

Каптелина. Врешь, к новому служке, к солдату в пчельник бегаешь. Не клянись да не крестись, блудная.

Агафья. Пошто мне креститься, у меня и молитва не идет. Недавно в гости поп заезжал из Царицына али из Карамышанки. Говаривал, что игумен Спасского монастыря передал, прислан-де указ из Синода, чтоб служить в православных церквах на ерусалимских опресноках. А мне и во сне виделось, будто ж пришел в церковь некакой господин, будто ж с ерусалимскими опресноками и молвил: «Сотворю волю цареву». Потому читала это я в минеи-четьи житие Федора Студита, там именно повествуется, как-де в бытность его Федорову царь-от такожде, как ноне наш государь, постриг жену свою, а иную взял.

Каптелина (глядя в окно). Ктой-то явился.

Евдокия (радостно). Степушка… Сбылось, сбылось. Степушка явился. (К Агафье.) Вот тебе гривна… Иди, иди в свою келью… Иди телогрей кроить. (Агафья уходит.)

Каптелина. Глебов на телеге не явится. Это мужики соль в поварню привезли. А гляди, не одни сами мужики, и Михайло с ними. Михайло Босый воротился из Москвы. Гляди, пошел босый, а вернулся в сапогах.

Евдокия. И то радость. Может, радость за радостью чередой пойдет. Где Агафья?

Каптелина. Вы же ее, матушка, услали.

Евдокия. Пойди за ней. Пусть мне отца Диосифея пришлет. Али сама за ним сходи. (Каптелина уходит. Евдокия ходит по келье.) Ежели уж сам не явился, хоть бы что через Босого передал свое… Степушка, пришли мне свой камзол, кой ты любишь. Уж я-то его исцелую. Пришли мне свой кусочек, закуся. Уж я-то его обглодаю.


Входит Босый.


Босый. Здорова была мне, матушка-царица. (Кланяется.)

Евдокия (торопливо). К Глебову ходил? К майору?

Босый. Глебов ворота не отворил да во двор не пустил. Да солдат выслал меня бранить, да сердиту жену выслал бранить.

Евдокия. И не видывал майора? Я ж ему послала бахромы на камзол шесть аршин, да два мыла, да сорочки с порты турецкой.

Босый. Отдал все и видывал в доме у сына вашего, его величества царевича. Царевич мне и сапоги подарил, и напоил-накормил.

Евдокия. Как Олешенька-то?

Босый. Печален. Отец его постричь хочет, а оттого царевич уйти хочет.

Евдокия. Ежели уйдет, то хорошо. Там ему будет лучше, чем при отце.

Босый. Недолго ходить будет. И вам, матушка, в монастыре недолго жить. Так весь народ мыслит, и по церквам вас за здравие царицей поминают. Яко не подобает монаху царствовать, не подобает и ей, Катерине, на царствованьи быть. Ведь она не природная, не русская.

Евдокия. Ты, Босый, ежели хочешь, можешь снова в чулане жить при моей келийной церкви. А хошь, к брату моему иди, Аврааму Лопухину, в мещерские деревни его.

Босый. Я у него в тульских деревнях бывал. В Ясную Поляну заходил. От него подарки вам — шапка круглая соболья да шапка польская соболья. Да пятьдесят рублев от царевны Марьи, а от сына вашего царевича двести рублев.

Евдокия (радостно принимая подарки и деньги). Все наше, государево. Государь Петр Алексеевич за мать свою воздал стрельцам, а и сын мой из пеленок вывалился, за мать свою воздаст.

Босый. Дай, Господи, после смерти государевой царицей вам быти с сыном вместе. Когда царевич будет царствовать, нам буде добро. А нынешняя царица иноземческого поколения. В апокалипсисе сидит жена любодейца на седьми холмах, в руце держи чашу пьяну крови святых. Это государыня Екатерина Алексеевна сидит на седьми холмах, на седьми смертных грехах.


Входит Диосифей.


Евдокия. Вот, архимандрит Диосифей, пророчествуешь мне царицею быть, а отчего не делается сие, не ведаю.

Диосифей. Послышал я, царица-матушка, что в великую печаль тебя привел. (Целует ей руку.)

Евдокия. Звала распытать — отчего не сделалось? Я уж поклоны перед вашими иконами кладу по несколько сот в день. Чуть от поклонов не задушилась.

Диосифей. Ей, не лгу. Бог слышит твои простертые молитвы и добрые намерения.

Евдокия. А почему ж не учинилось?

Диосифей. За грехи отца твоего, Федора Лопухина. Отец твой в аду. Моими молитвами от огня освобожден, но черт держит его за ноги. Видел я из ада выпущенного до пояса, а нынешний год уж только он по колени в аде. Как выпустят его из ада — царь умрет.

Агафья (незаметно прокравшаяся). А протопоп Симеон в Суздале говаривает, что царь царицу-матушку постриг за супротивное.

Евдокия. Для чего он, вор, такие слова говорит? Знает, ведь, что у меня сын жив и ему заплатит.

Диосифей. Было мне, матушка, новое видение. Ездил я в Толгский монастырь, в Ярославль, а обратно ворочась, поехал было в село Опково лошадей покормить. А на полпути пристал Димитрий и возвратил. В те часы вместо нас разбойники иных побили и ограбили. А нас он, свет, охранил. Царевич Димитрий, который при Годунове в Угличе зарезан. Рек Димитрий, что скоро свершится. Уж долго не будет. Зело скорбит неутешно, что продолжается. Послан иным во охоронение народу русскому. Про тебя же, царица-матушка, рек. Аз да аз, да живет в кругу. Значит, рек, царица Авдотья жива. И будет известие про пустынников. Тебя же, матушкацарица, пустынницей назвал.

Евдокия. Как же мне угличского царевича молить?

Диосифей. Ты не его моли. Ты нищим да убогим поболее давай, так ему будет угодно. Я нищих и убогих привел, внизу ждут.

Евдокия. Хоть пять мешков денег раздам, лишь бы сделалось.

Босый. В старопечатной книге Кирилловой сказано: антихрист ложно Христом призовется. И так сбылось уж. Антихрист, воссевший на царский престол, стал именоваться Христом.

Диосифей. Бывало, молят за царя Петра Алексеевича, а ныне стали молить за императора Петра Великого. Отечество уже не поминается. А в архиереи вместо русских иноземцев-малороссов всюду назначил, старопечатные же книги новопечатными заменил.

Босый. Антихрист не может о старопечатных книгах слышать. Патриарх ему книгу показал, а антихрист на него палашом замахнулся, да сам упал. Поднял его Александр Меншиков, а по поднятии молвил антихрист ко всем: «Не будет вам патриарха».

Диосифей. Когда был патриарх на Вербной неделе, важивали у них, патриархов, лошадей государи, и как здравствовал государь-царь Иоанн Алексеевич, в такое время приказывал брату своему Петру Алексеевичу: ступай-де со мной, веди у патриарха лошадь. И брата-то Петр не повел, а Иоанн Алексеевич и ударил его за то. Сие установили святые отцы, сказал старшой-то брат меньшому, а ты того не хочешь делать. Дай только мне сроку, ответствовал на то Петр, я это переведу. Да вот и точно, по-своему и перевел.

Евдокия. Где уж ему патриарха любить, ежели он жону свою законную не любил. С ранней молодости — бродяга. В дом свой не ходил, ночевал где придется, то в полковом дворе, то в немецкой слобод . Немецкая слобода его и смутила. Девица Монсова, виноторговца. Помню, когда я Олешенькой разрешилась, то рад был и в сию честь фейерверк запалил. А уж через полтора года, когда Александром разрешилась, пожившим недолго, то уж не рад был.

Агафья. Матушка-царица, нищих да убогих запускать в келью али назад на паперть отсылать?

Евдокия. Запускай, Агафьюшка.


Входят нищие и убогие, охая, кряхтя, осеняя себя судорожно крестным знамением. Слышно: «Матушка наша… Царицазаступница». Слышен плач.


Евдокия (раздавая деньги). Что плачете-то?

Старуха-нищая. Матушка-заступница, то давали при погребениях душу отводить, ноне же воспрещено выть при погребениях и бедным воспрещено просить милостыню. Так хоть здесь от умиления поплачу.

Нищий. Матушка-царица, скажи-научи, можно ли ныне в церкви ходить?

Евдокия. А почему ж нет?

Нищий. Как же быть, ведь церкви Божии осквернены антихристовою скверною? Не могу молиться за антихриста, что ныне императором прозывается, и за слуг его.

Диосифей. Мы церкви святой водой покропим, так и ничего будет.

Второй нищий. Все одно. Слух был, немного жить свету, в пол-пол-осьмой тысяче конец будет.


Нищие толпятся, толпой лезут к Евдокии, кричат, плачут: «Конец, конец будет миру-то!» Босый и Каптелина стараются оттеснить нищих. Евдокия, отступая, роняет мешок с мелкими деньгами, они рассыпаются. Нищие начинают подбирать, толкаясь.


Нищая (кричит громко). Ой, тошно мне! Ой, тошно мне! (Платок с нее свалился, и она вдруг залаяла по-собачьи, а потом упала в судорогах.)

Старуха-нищая (тихо и умиленно). Родимчик у ней… Падучая… Как услышит запах ладана али в церквах запоют Херувимскую али Достойную, либо вынесут дары, также лает собакой, либо лягушкой квакает, либо так воет, так визжит да стонет.

Босый (нищим). Тащите, тащите кликушу… Вон царицу папужали. Идите на паперть.

Диосифей. Иди на паперть, народ. Сейчас на паперти деньги давать будут.


Нищие уходят.


Евдокия. Страхи-то какие! (Крестится.)

Диосифей. И на народ порча. Уж нищие иные с бритыми бородами ходят. Я б не благословлял в церквах, кто является в блиноносном образе, с бритой головой. На Страшном суде будут они не с праведниками, украшенными бородой, а с обратными еретиками.

Босый. Был патриарх, он печаливался за опальных, утолял кровь. Ныне ж царь скольки колоколов со звонниц поснимал. Издавна известна нелюбовь демонов к колокольному звону. Ибо колокола есть защитники народа и сокрушители демонов.

Диосифей. Царь Петр на Бога наступил. Монастыри притесняет, монахам деньги свои иметь не велит.

Босый. Царь греческий Ираклий отобрал от церкви злаго. Но мед обратился в злато.

Диосифей. Патриарха убрал и по латынил всю нашу христианскую веру. (Крестится.) Пойдемте, матушка-царица Евдокия Федоровна.

Евдокия. Каптелина, ежели меня спрашивать будут, скажи, я в Благовещенской церкви. Вы здесь с Босым приберете.

Каптелина. Приберем, матушка.


Евдокия и Диосифей уходят.


Каптелина. Что ж ты, братец, мне-то какой гостинец из Москвы привез?

Босый. Тебя, сестрица, не забыл. В чулане у меня для тебя припасен кафтан женский короткий штофной, золотой, по малиновой земле, да юбка тафтяная дволишняя, да юбка того же штофу по желтой земле.

Каптелина. Спаси Бог, братец. (Смеется.) А я тебе мыльца заготовила.

Босый. На что мне мыло, я студеной умываюсь.

Каптелина (смеется). Это ль лучше? Братец, не потачь, побелись, так белее будешь. Лучше белил будешь.


Босый хочет ее обнять, она увертывается.


Босый (сердито). Видать, иного завела. Попадьей стать хочешь.

Каптелина. Хоть бы и попадьей, а такой бродяга на что мне?

Босый. Я богомол. Я истинной веры. А попы кто? Ты песню такую слыхала? «Туто шли-прошли два прохожих. Один-то поп, другой-то разбойник». Или как по-иному поется: «Монашеньки-бляшеньки и иегуменья, сводня, архиерей, потатчик».

Каптелина. Не шуми, не больно страшен… Словно гром по небу. Ты гром, я молонья. Ты грянешь, я отвечу.

Босый. Ответишь, так попробуешь кия, сиречь палки.


Босый бросается на Каптелину, та бьет его в ухо наотмашь и выходит. Босый падает и, поднимаясь, натыкается на входящего Глебова.


Глебов. Чего вы тута свару устроили в царицыной келье?

Босый (морщится). Ухо до крови разбила.

Глебов (смеется, поет). «Как у Ванюши кудри вьются, не завьются. Как у Любушки слезы льются, не уймутся…» Чего это ты, Михайло, с любушкой полаялся?

Босый (потирая ухо, ворчит). Махаметово злосчастие через баб расширилось.

Каптелина (входит). Стефан… без известия прибыл.

Глебов. Так спокойней. Никто не перехватит. Где Авдотья Федоровна?

Каптелина. Матушка в Благовещенскую церковь пошла. Она без меры рвется, лицо свое бьет, что ты ее покинул, и неутешно плачет.

Глебов. Пойди за ней.

Каптелина. Мигом пойду, мигом. В голос вопит по тебе. Уж так вопит, так вопит по тебе, что ты ее покинул. Уж, братец, без меры. (Уходит.)

Глебов (Босому). Ты чего, Михайло?

Босый. Бог в помощь, господин майор.

Глебов. Что, Михайло, невесел? Баба побила? Я ее давно знаю. Брат у ней разбойник, а она ему в помощь была. Ноне же в монастырь подалась грехи замаливать.

Босый. Это значит, вместо старых грехов запасаться новыми… И-эх… Повсюду разбойники.

Глебов. Верно говоришь. Без пары пистолетов по дороге не проедешь. Ездил в Танбов по рекрутскому набору и амуниции, так мешки с уздами с телеги покрали… Алешка Попугай балует с шайкой.

Босый. Пистоль я и не заряжу. Я человек простой, мне для охраны кистенек бы завести купеческий с гирькой али посадский с камушком. А Танбов город хорош. Еще не старый, при царе Михайле построен, а уж тринадцать церквей имеет да два монастыря.


Вбегает Евдокия.


Евдокия. Стешунько, друг мой. (Падает Глебову на грудъ, обхватывает за шею, целует, смеясь и плача.) Насилу Бог велел твои очи увидеть! Забыл скоро меня.

Глебов. Авдотья, что ж забыл, ежели приехал.


Каптелина на пороге показывает рукой Босому, чтоб уходил. Они уходят.


Евдокия (плача). Не умилостивили тебя здесь мы ничем. Мало, знать, лицо твое, и руки твои, и все члены твои, и суставы рук и ног твоих, мало слезами моими мыла. Мы, видать, не умели угодное сотворить.

Глебов. Авдотья, ну видишь, приехал.

Евдокия. Скоро ли тебе ехать-то с Москвы? Добивайся только, чтоб тебе быть в губернии московской, чтоб тебе ближе быть. Как-нибудь добивайся себе пользы, как лучше тебе быть, так себе и делай. Али уж набору не быть? Добивайся ты, мой батюшка, чтоб тебе сюды на воеводство. Можно это дело сделать царевне Марье Алексеевне, да княгине Анне Автомоновне, да Тихону Никитичу Стрешневу.

Глебов. Такое дело само не сложится.

Евдокия. Кому бить челом, ты знаешь. А я к тебе пришлю деньги, дваста да еще триста рублев. Откупайся, как ты знаешь и кем, сули, не жалей денег. Прошу слезно у тебя и молю неутешно. Нельзя воеводой, добивайся ты себе, чтоб тебе на службе не быть. Что ни дай, от службы откупайся как-нибудь.

Глебов. Как же я без службы-то буду. У меня ж дети да и жена.

Евдокия. Это твоя Васильевна на меня намутила. За то на меня, душа моя, гневен. За то ко мне не писал.

Глебов. Авдотья, ты ж знаешь, что живу я с женой не так. Жена моя Татьяна Васильевна больна. Болит у нее пуп и весь прогнил, и все из него течет. Жить нельзя. А я уж детей имею, как же не жить?

Евдокия. Ты себе тесноты не чини. Ты поступай, как можно вам.

Глебов. Как же мне можно, коли я тебя люблю, Авдотья. (Целует ее.)

Евдокия (смеясь и плача). Бездушник, скоро нас забыл. Зело, зело грустно и печально. Батька мой! Зело мне горько о разлучении. Также, что сына моего нет.

Глебов. Царевич Алексей Петрович за рубеж отъедет к кесарю австрийскому и будет сигналу ждать, чтоб пристать к нам. Всюды недовольство. В гвардии да в армии, да в Сенате, да в тяглом народе, да в духовенстве. Вон, киевский митрополит да печерский архимандрит с нами. Все в Петербурге жалуются, что знатных с незнатными в равенстве держат, всех равно в матросы и солдаты пишут, а деревни от строения городов и кораблей разорились. Недолго уж. Царя убьем, ливонку вместе с ее незаконными дочерьми Анной да Лизаветой вместо тебя в монастырь посадим, а тебя в Москву царицей. Я ж при тебе слугой. Своего добьемся.

Евдокия (смеется). Уж как-нибудь добивайся, с неделю не умывайся. Может, и впрямь сделается? Будешь ты у меня, Степушка, князем да генералом. Али фельдмаршалом, уж как тебе угодно, а я в том мало смысла имею. (Смотрит на него.) Перстень мой носишь? Носи, сердце мое, мой перстень, меня любя.

Глебов. И я тебе перстень привез. (Надевает ей перстень.)

Евдокия. Как приехал ты впервой для набору солдат, и начал об тебе ключарь Федор Пустынный мне говорить, чтоб в келью пустила, а я отговаривала дня с два. Ты ж прежде своего приходу прислал два меха песцовых да пару соболей и хвостов собольих с сорок. (Отпирает сундук.) Вон она, шапка из тех соболей. (Надевает, смотрит в зеркало.) Лицом я худа стала по болезни женской, да теперича ничего. Мне лекарства архиерей Ефрем Пекарев прислал, и теперича ничего. (Смотрит на Глебова.) А где же, Степушка, галстух мой? Послала я тебе галстух, чтоб носил, душа моя. Ничего ты моего не носишь, что тебе ни дам я. Знать, я тебе не мила. Что-то ты моего не носишь. То ли твоя любовь ко мне. Ей, тошно. Что я тебе злобствовала, что ты меня покинул. Ей, сокрушу сама себя. Не забудь ты меня, не люби иную.

Глебов. Кого ж, Авдотья, окромя тебя? (Крепко ее целует.)

Евдокия. Ох, свет мой, что ты не прикажешь? Что тебе годно покушать?

Глебов. Что велишь, то и поем.

Евдокия. Как мне, бедной, с тобой разлучиться? Что я твоей жене сделала? Чем я жене твоей досадила, а ты жены своей слушал. (Закрывает ему рот ладонью.) Не говори, не говори. Я уж знаю, что скажешь. Хошь, Степушка, повеселимся? Поедем в Ефремов монастырь, в келье у монастырского ахримандрита поужинаем, закажем петь всенощные молебны.

Глебов. Я как раз про пение и говорить хотел, да ты мне рот закрыла. Ехал я сюды да в Суздале, на ярмарке, услыхал слепцов поющих. Взял их с собой, чтоб ты послушала. (Кричит.) Каптелина! Пришли слепцов, которые у ворот сидят. Ключарю скажи, велено к царице в келью. (К Евдокии.) Толки да легенды о тебе, царице-инокине, постоянно ходят в народе, хоть народ за то наказывают и бьют.

Евдокия. Видать, верно любят меня да сына моего, Олешеньку. Как, Степушко, назад воротишься, письмо возьмешь сыну моему, царевичу, а ежели не застанешь, пусть письмо с верными людьми ему передадут. Пусть получит он от матери своей благословение на дело ратное за-ради народа русского.


Входят двое слепцов с гуслями.


Глебов. Слепцы! Перед вами царица и великая княгиня всея Руси Великая, Малая и Белая, ныне в монастырской келье. неправо заточенная. Спойте, слепцы, песню, которую на торгах поете.

Слепцы (играют и поют).

Постригись, моя жена немилая.

Ты посхимься, моя жена постылая.

За постриженье тебе дам сто рублев.

За посхимленье — все тысячу.

Я поставлю тебе нову келийку.

Я на суздальской славной дороженьке.

356Чтоб пешие шли, конные ехали,

На твою келийку дивовались.

Что это во поле за келийка?

Что это в келийке за монашенька?

Отчего она пострижена?

И пострижена и посхимлена?

От отца ли она или от матери?

От дружка ли она от любезного?

Или от мужа от ревнивого?


Занавес

СЦЕНА 19

Петербург. Комнаты Петра. С залитым слезами лицом, стоя на коленях, Петр в домашнем халате молится перед иконой Богоматери.


Петр. Ты, милосердная, Пречистая Дева, Ты, Утешительница. Ты принимаешь на Свои руки и людей, которым нет возврата к благой жизни. Прими, помилуй и спаси меня. Да судит мя милосердный Бог и помилует пред праведным судом Своим.


Входят Екатерина и Феофан Прокопович.


Екатерина (утирая слезы). Петруша.

Петр (не слыша, молится). Святый Боже, святый крепкий, святый бессмертный, помилуй нас. (Плачет.)

Екатерина. Петруша, Феофан Прокопович приехал, как ты просил.

Петр (словно очнувшись, встает с колен и быстро подходит к Феофану). Святой отче, уж осьмой день ежедневно молюсь я на коленях с горькими слезами, прося Бога внушить мне мысли, согласные с моей честью и с благом народа и государства.

Феофан. Государь, мы все с превеликою тоскою зрим, как печаль вашего императорского величества ваше императорское здравие коротает.

Екатерина. Поговори со святым отцом, Петруша. Я вас оставлю одних.

Петр. Которое время?

Екатерина. Уж первый час ночи.

Петр. Как приедет Толстой с офицерами, сразу докладать мне. (Екатерина уходит.) Святой отец, страх и трепет объял меня, на душу мою налегли тяжкие помышления. Как поведать вам сии страшные тайны?

Феофан. Вижу, государь, сердце ваше, сердце пресветлого монарха зело тяжкое с той поры, как своевольный царевич по привозе в заключении.

Петр. Да, тяжко моему родительскому сердцу знать, что смертный приговор сыну уже готов. Верховный суд постановил — казнь смертью без всякой пощады. (Берет приговор и читает.) «Царевич не хотел получить наследство по кончине отца прямою и от Бога определенною дорогою, а намерен овладеть престолом через бунтовщиков, через чужестранную кесарскую помощь и иноземные войска с разорением всего государства, при животе государя отца своего. Весь свой умысел и многих согласных с ним людей таил до последнего розыска. Подвергаем, впрочем, наш приговор в самодержавную власть».

Феофан. По здравому рассуждению, государь, и по христианской совести такой наследник достоин смерти. Явно, умысел бунтовой против отца и государя через коварные вымыслы и надежду на чернь.

Петр. Все то понимаю. Надобно выбирать — или они, или мы. Или преобразованная Россия, или видеть Россию в руках человека, который будет истреблять память о преобразованиях. Надобно выбирать. Среднего быть не может, ибо заявлено, что клобук не гвоздем будет прибит к голове. Но как, святой отче, как казнить родного сына? (Плачет.) Где силы взять, отче?

Феофан. В Священном Писании, государь. Там истинное наставление и рассуждение, какого наказания сие богомерзкое и авессаломовому прикладу уподобляющееся намеренье сына вашего. Потому немало можно поискать от Священного Писания образцов и статей сему делу приличных. Отцеругатель, сын Ноев, проклят был от отца и рабом брату своему осужден. Аще, кто злоречит отцу своему и матери своей, смертью да умрет. То же и сам Христос вспоминает у Матфея во главе пятнадцать и у Марка во главе семь. И в притчах Соломоновых сказано: злословящий отца или матерь угашает светильник свой. Сам Христос повиновался отцу своему мнимому Иосифу и матери своей, как указано у Луки во главе второй.

Петр. Сия икона Богоматери, перед которой молюсь, была со мной под Полтавою. Карл Двенадцатый громил тогда земли русские, и к кому, как не к Ней, обратиться было. Перед началом сражения повелел я носить сей образ Богоматери в полки, и сам со слезами молил царицу Небесную о победе, которая должна была решить судьбу России. Тогда молитва моя была услышана. Услышит ли теперь молитву мою Заступница русских? Ныне также Полтавское сражение должен вести я в сердце моем, ибо наследник — есть будущая Россия.

Феофан. Правда у вас, государь. Совесть ваша остается чистой в дни страшного испытания. Да и впервой ли подобное? Вспомните, что и византийский император Константин Великий казнил сына своего за измену.

Петр. Пока жив разрушитель, дух мой спокоен не может быть. Тем более с чужим войском намеревался он в Россию идти и так о престоле отеческом мыслить. Потому велел я, чтоб виновного судили не яко царского сына, а яко подданного.


Входит Екатерина.


Екатерина. Петруша, Петр Андреевич с офицерами.


Входят Толстой, Румянцев и Мещерский.


Толстой. Всемилостивейший государь. Только вернулись мы из крепости, где прочитали осужденному приговор.

Петр. Что царевич?

Толстой. Едва царевич о смертной казни услышал, то зело побледнел и пошатнулся, так что мы едва успели его под руки схватить и тем от падения долу избавить. Мы уложили царевича на кровать и поручили его слугам и лекарю. Одним лишь едва успокоили, что приговор Верховного суда еще вашим величеством не утвержден.

Петр. Сколько слуг при нем?

Толстой. Постельничий, да мастер гардеробный, да мастер кухонный. Иные при переводе царевича из дому в крепость все отобраны.

Петр. Возьмешь и этих.

Толстой. Понял, государь. Надобно крепостному караулу трех-четырех солдат мне, чтоб с теми солдатами всех челядинцев якобы к допросу в коллегию отправить и там тайно под стражею задержать.

Петр. Начальнику стражи велишь отойти от наружных дверей каземата царевича вместе с иною стражею, якобы стук оружия недужному царевичу беспокойство творит и вредоносен может быть.

Толстой. Понял, государь.

Петр (к Феофану). Благослови меня, святой отче.

Феофан. Государи благий, помыслил ли ты, да не каяться будешь?

Петр. Злу, отче святой, мера грехов его преисполнилась, и всякое милосердие от сего часу в тяжкий грех нам будет пред Богом и пред славным отечеством нашим. Благослови меня, владыко, на указ зело тяжкий моему родительскому сердцу и моли всеблагого Бога, да простит мое окаянство.

Феофан (молится и благословляет.) Да будет воля твоя, пресветлый государь. Твори, яко же пошлет тебе на разум сердцевед Бог.

Петр (подойдя к Толстому и офицерам). Слуги мои верные, во многих обстоятельствах испытанные. Се час наступил, да великую мне и государству моему услугу сделаете. Оный зловредный Алексей, его же сыном и царевичем срамлюсь звати, презрев клятву, пред Богом данную, скрыл от нас большую часть преступлений и общенников. Суд Верховный российский, яко вы ведаете, праведно творя и на многие законы гражданские и от Святого Писания указуя, его, царевича, достойно к понесению смертной казни судил. Яко человек и яко отец, я болезную о нем сердцем, но яко справедливый государь знаю, что нетерпимы отечеству несчастия от моего сердолюбия, и должен я ответ строгий дать Богу, на царство меня помазавшего и на престол Российской державы посадившего. Того ради, слуги мои верные, спешно идите к одру преступного Алексея и казните его смертью, яко же подобает казнить изменников государю и отечеству. Не хочу поругать царскую кровь всенародной казнью к радости черни, но да свершится сей предел тихо и неслышно, якобы ему умерша от естества, предназначенного смертью. Идите исполните то, что хочет законный ваш государь и изволит Бог. В Его державе мы все есмь.

Толстой. Всемилостивейший государь, веление ваше исполним.

Румянцев. Я чту вас, государь, яко величайшего моего благотворца, и сделаю все, что вы велите. Надо быть камнем или какою иною бездушною вещью, чтоб от благодарствия вам, государь, отречься.

Петр. Где Анна? (Входит Анна Кремер). Анна, поедешь с сними господами в крепость. Когда совершится, тебя позовут. Ты омоешь тело царевича, нарядишь его и уложишь в гроб.

Анна. Сделаю, государь, как вы велите.

Петр. Что сотворите ныне ночью, что увидите очами своими и услышите ушами, сохраните глубоко в сердцах своих, никому не поведая о том из живущих на земле.

Толстой. Сохраним тайну государеву даже ценой живота своего.


Феофан крестит их и благословляет. Анна Кремер, Толстой и офицеры уходят.


Петр. Верховному служению государству я приношу в жертву своего сына.


Уходит в боковую дверь, поддерживаемый Екатериной и Феофаном.


Занавес

СЦЕНА 21

Камера царевича Алексея. Полутьма освещена лишь горящей перед образами лампадой. Царевич спит, сбросив одеяло, полуобнаженный, вскрикивает и стонет во сне. Открывается дверь камеры, тихо входят Толстой, Румянцев и Мещерский. Останавливаются и смотрят на царевича.


Толстой (шепотом). Стонет царевич, разметавши одежды, якобы от некоего страшного видения.

Румянцев (шепотом). И вправду недужен вельми. Потому, выслушав приговор, святого причастия сподобился из страха не умереть, не покаявшись в грехах.

Толстой (шепотом). Однако лекарь говорил — здравие ныне далеко лучше стало и к совершенному выздоровлению надежду крепкую подает. Потому сам собой и не умрет.

Мещерский (шепотом, с дрожью в голосе). Господа, не лучше ли его мирного покою не нарушати? Не лучше ли его во сне смерти придати и тем от лютого мучения избавити?

Толстой. Лучше бы. Одначе совесть на душу налегла, да не умрет без молитвы. Так что укрепимся силами. (Подходит и тихо толкает царевича в плечо.) Ваше царское величество. (Царевич стонет сильней.) Ваше царское величество, восстаньте.

Мещерский (в страхе). Очеса открывает.


Алексей поднимается и садится на постели. Смотрит, недоумевая и ничего не говоря.


Толстой. Государь-царевич. По суду знатнейших людей земли русской ты приговорен к смертной казни за многие измены государю, родителю твоему, и отечеству. А мы, по его императорского величества указу, пришли к тебе суд исполнить. Того ради молитвою и покаянием приготовься к твоему исходу, ибо время жизни твоей уже близко есть к концу своему.

Алексей (вскакивает с воплями и плачем, бежит к двери). Душегубство! Люди добрые! Народ! Убивают! (Борется у двери с Мещерским. Мещерский отталкивает царевича на середину камеры.)

Толстой. Не возымеешь ты успеха из крика того. Готовься к смерти, как подобает царскому сыну.

Алексей (падает на пол с плачем). Горе мне, бедному, горе мне, от царской крови рожденному! Не лучше ли мне родиться от последнейшего подданного.

Толстой. Утешься. Государь яко отец простил тебе все погрешения и будет молиться о душе твоей. Но яко государь-монарх он измен твоих и клятв нарушения простить не мог, боясь в некое злоключение отечество свое повергнуть через то. Того для, отвергши вопли и слезы, единых баб свойства, прими удел твой, яко же подобает мужу царской крови, и сотвори последнюю молитву об отпущении грехов своих.

Алексей (плачет и кричит). Нет, не отец он мне, не батюшка мой! Детоубийца! Детоубийца! Не отец он народа русского! Мучитель! Детоубийца! Всю Россию измордовал, замучил! Детоубийца!

Толстой. Видим, молиться ты не хочешь. Берите его, господа, под руки, ставьте на колени. (Румянцев и Мещерский хватают Алексея и после короткой борьбы ставят на колени.) Один кто из вас говорите за него молитву.

Мещерский (в страхе). Говори ты, Румянцев. У меня язык не идет.

Румянцев. И я запинаюсь.

Толстой. Скорей, господа, говорите.

Румянцев. Господи, в руки Твои передаю дух мой.

Алексей (кричит и плачет). Господа, пустите меня, молю, пустите, стану государем, всех помилую да одарю… Афросиньюшка, матушка моя, зачем покинула меня?.. Селебена, мальчика нашего, удавила и отбросила. (Плачет.) Мальчика нашего в спирт покладут…

Мещерский. Что говорит, разобрать нельзя. Разума помрачение сталося.

Толстой (нетерпеливо). Скорей, господа.

Румянцев. Господи, упокой душу раба твоего Алексея в селении праведных, презирая погрешения его, яко человеколюбец.

Толстой. Вали его на ложницу спиной! (Все трое валят Алексея на постель.) От возглавия два пуховика бери… Румянцев! Главу накрывай ему! Главу! За ноги держать… Мещерский, за ноги! Пригнетай!

Алексей (вырвав голову из-под подушек). А-а-а! А-а-а! О-о-о!

Толстой. Пригнетай. (Давят подушками.)

Мещерский (дрожащим голосом). Все… Будя… (Движения рук и ног утихли.)

Толстой (прикладывая ухо к груди Алексея). Сердце биться перестало.

Румянцев (дрожащим голосом). Скоро сделалось, ради его немощи.

Толстой. Царевич Алексей Петрович с сего света в вечную жизнь переселился. Уложим тело царевича, яко бы спящего, и помолимся Богу о душе.


Толстой, Румянцев и Мещерский подходят к образам, перед которыми горит лампада, и молятся: «Святый Боже, святый крепкий, святый бессмертный, помилуй нас».


Румянцев. Я, господа, во многих сражениях бывал, но такого страха николи не терпел.

Толстой. Господин Мещерский, поди покличь госпожу Кремер. (Мещерский выходит.) Ты, Румянцев, с Мещерским здесь останетесь, чтоб кто-либо из сторонних сюда не вошел, я же к Петру Алексеевичу с донесением о кончине царевича поеду. Петр Алексеевич велел сразу ехать и будить в случае надобности. Но думаю, он не спит, дожидается.

Румянцев. Час который?

Толстой. Светает. Видать, пятый. (Входят Анна и Мещерский, неся гроб.) Госпожа Кремер, тело царевичево совместно с офицерами опрятайте и к погребению изготовьте. Облеките в светлые царские одежды.

Анна. Гроб из плохих досок. Подобает ли царскому сыну?

Толстой. Гроб для погребения иной готовят, дубовый, черным бархатом обтянутый. Пока же в сей кладите. Простой, чтоб подозрения не было. Пока смерть царевича не объявят, заказали у плотника для иного арестанта.

Анна (подходит к телу царевича, укрытому с головой одеялом). Ежели голова отрублена, чтоб приставить во гробе, надо бы шею шейным платком обвязать.

Толстой. Голова цела, одначе лицо синее. Белил бы положить надобно.

Анна. Ежели задушен, то и шея синяя. Все одно, шейный платок надобно.

Толстой. Приступайте, господа. В седьмом часу, когда колокол церкви Петра и Павла возвестит о кончине царевича, чтоб он был обряжен и лежал в гробу.


Занавес

СЦЕНА 22

Петербург. Соборная церковь Петра и Павла в Петропавловской крепости. За цепью солдат-преображенцев толпится народ разного чина и сословия. Тут же иностранные дипломаты и иностранцы.


Посадский (мужику). Три дня, пока тело царевичево отпевали в церкви Пресвятыя и Живоначальныя Троицы, я там бывал. Ныне же, как узнал, что погребение будет в церкви святых апостолов Петра и Павла да дозволено будет всякого чина людям, кто желает, приходить ко гробу его, царевича, и видеть тело его и с оным прощаться, сюды поспешил.

Мужик. Я тоже любитель похорон царствующих особ, особливо когда войско в окончание дает по-батальному залф.

Гановерский посланник (к Шефирову). Господин Шефиров, от имени гановерского двора и от имени иностранных резидентов при русском дворе хотел бы узнать о смерти принца Алексея.

Шефиров. Я, господа, специально послан к вам от чужеземной коллегии по указу государя, чтоб пресечь неверные и противоречивые слухи при дворе, в народе и среди иностранцев. Все так учинилось. После того как царевичу был прочитан смертный приговор, вынесенный Сенатом за многие измены и политические преступления против государя и отечества, от сильного волнения последовал с царевичем апоплексический удар.

Гановерский посланник. Был ли смертный приговор утвержден императором?

Шефиров. Нет, господа. Смертный приговор государем утвержден не был, и я имею сведения, что государь намеревался царевича помиловать, заменив смерть ссылкой в монастырь. Но когда вестник объявил, что царевич не переживет вечера и желает говорить с отцом, его величество отправился к умирающему царевичу, который, увидав своего отца, со слезами сказал, что виноват перед Богом и государем, не надеется освободиться от болезни и молит снять с него проклятие, простить его преступления, благословить его и молиться за душу его. Его императорское величество не мог не заплакать, дал ему благословение и прощение и, заливаясь слезами, удалился. Едва он сел в шлюпку, чтоб отъехать от крепости, как прибыл новый вестник с сообщением, что Бог принял душу царевича.

Гановерский посланник. От имени гановерского двора выражаю свою благодарность за разъяснение. (Шефиров откланивается и уходит.)

Плеер (прусскому резиденту). Я опасаюсь, чтоб письмо мое не было вскрыто в здешней канцелярии и обнаружилось совсем не то, что здесь обнародовано и напечатано. Носится тайная молва, что принц погиб от меча или топора. (Шепотом.) Сам царь отрубил ему голову.

Прусский резидент. Известия о смерти царевича очень различны. Возможно, действительно, после объявления смертного приговора он пришел в такой ужас, что с ним сделался удар и он скончался. Но очень немногие считают, что его смерть естественна.

Голландский посланник. Опасно объявить, что думают. Мне, как и вам, господин Плеер, запрещен приезд ко двору, потому что мы слишком смело говорили, и обоим нам грозит отзыв по требованию русского правительства.

Прусский резидент. Что сообщили вы генеральным штатам о смерти принца?

Голландский посланник. Я сообщил, что он умер от растворения жил.

Французский посланник. У меня, господа, абсолютно достоверные сведения. Принц скончался около пяти часов вечера от яда. К жене моей ходит француженка, мадам Ренбер, которая живет с семьей своей при крепости, следя за чистотой белья и прочего. Повар и челядинцы принцевы, по приказу коменданта, отняли у нее кухню и готовили на ней пищу принцу, и она часто видела, как принц кушал. Однако в тот день был караул, и никого мимо не пропускали. Она говорила дочери: может быть, принц слишком болен, что никого не пропускают. И видела она, что кушанья назад принесены. «Что за яства?» — спросила она. «Со стола принца принесли», — ответил лакей. А утром следующим пекли у нее в доме пироги, и хлебник сказал: «Пироги печены для поминания. Принц умер».

Прусский посланник. Но почему вы знаете, что именно от яда?

Французский посланник. Мадам Ренбер была в гостях у жены аптекаря Бера, когда пришел к ней лекарьфранцуз и сказал, что его послал комендант крепости, чтоб заказать крепкое питье, потому что принц очень болен. Услышав такое, Бер побледнел, затрепетал и был в большом замешательстве. Мадам Ренбер так удивилась, что спросила, что с ним сделалось. Он ничего не мог ответить. Меж тем пришел сам комендант, почти в таком же состоянии, как и аптекарь, и объявил, что надобно поспешить, потому что принц очень болен от удара паралича. Аптекарь вручил ему серебряный стакан с крышкой, который комендант понес к принцу, всю дорогу шатаясь, как пьяный. Когда лекарь-француз вернулся, принц уже был в конвульсиях и после жестоких страданий около пяти часов пополудни скончался. По императорскому повелению внутренности из трупа были вынуты.

Прусский посланник. Пойдемте, господа, скоро церемония погребения. (Уходят.)


Народ, толпящийся за цепью солдат, перешептывается. Многие плачут.


Старуха. По государыни-царицы наговору государь царевича своими руками забил кнутом до смерти. А наговорила она, государыня-царица, так: "Как тебя не станет, мне от твоего сына и житья не будет". А государь, послушав ее, бил его, царевича, своими руками кнутом, оттого он, царевич, и умер.

Женщина. Царица Екатерина Алексеевна Бог знает какого роду. Мыла сорочки с чухонками. По ее наговору и царевич умер.

Молодой человек в картузе. Не так было. В Петербурге государь собрал Сенат, архиреев и других многих людей. В ту палату вошел царевич, не снял шапку перед государем и сказал: "Что мне, государь-батюшка, с тобой судиться. Я завсегда перед тобой виноват". И пошел вон. А государь молвил: "Смотрите, отцы святые, так ли дети отцов почитают". И, приехав в свой дом, царевича бил дубинкой. От тех побоев царевич умер.

Мужик (крестится). Вынос во гробе тела его, царевича, к погребению. (Слышно пение, и появляется процессия. Впереди несут икону, за иконой певчие, потом духовенство). Перед гробом дьяконы и протодьяконы с кадила…

Посадский. Гроб отверзен, а сзади доску несут.


Плач. Многие из народа становятся на колени и кланяются гробу.


Старик. Не его, царевича, несут. Солдата беглого несут, которого после казни в царский гроб поклали.

Женщина. А где же царевич?

Старик. Слыхал я, жив царевич и идет с силою своей против царского войска под Киев.

Мужик (умиленно). За гробом царевича изволит высокою своею особою идти его императорское величество и ее величество во скорби.


Петр и Екатерина проходят в трауре со скорбными лицами. За ними следуют вельможи и прочие знатные господа. Гроб устанавливают на возвышении.


Дьячок. Сейчас духовная церемония будет. Надгробное пение к погребению. Сейчас запоют стих: "Зряще мя безгласна…". (Хор поет.) Гляди, епископ Карельский и Ладожский Аарон отпевает. (Крестится и подпевает.)

Подьячий. Погребать будут царевича близ супруги его, принцессы прусской, которая от аборту скончалась.

Старуха (сердито). Ну, народ, в церкви как на торге. Помолиться не дадут, окаянные.


Звучат хор и молитва.


Мужик (умиленно). Государь и государыня изволят с телом царевичевым прощаться и оное целовать.

Посадский. Посля господа министры и прочие персоны пойдут, а посля уж иному народу разрешат тело царевичево в руку целовать. Ткнусь-ка поближе. (Протискивается вперед.)


Под пение хора длинная процессия движется мимо открытого гроба, и каждый целует царевича в руку. Проходит Плеер и прусский посланник.


Прусский посланник. Голова принца несколько прикрыта, а шея обвязана платком со складками, как бы для бритья. И щеки набелены.

Плеер. Теперь главное, кто наследник. Объявленный наследник еще младенец и слаб здоровьем. А сам император Петр тоже весьма болен. От барона Остермана известия, что диктует своему кабинет-секретарю Макарову политическое завещание.

Прусский посланник. Что ж в том завещании?

Плеер. План по будущему завоеванию Российской империей господства в мире.

Прусский посланник. Правда ли?

Плеер. Барон Остерман обещал добыть отрывки.

Прусский посланник. Тише, Толстой идет. (К Толстому.) Господин Толстой, надо ли объявлять в посольствах траур?

Толстой. Никакого траура не будет, потому что царевич умер как преступник.


Движется мимо гроба царевича процессия. Звучит хор.


Занавес

Коротко об авторах

ФРИДРИХ ГОРЕНШТЕЙН — родился в 1932 г. в Киеве. Окончил сценарные курсы. В 1962 г. опубликовал в журнале "Юность" рассказ "Дом с башней". В 1972 г. по сценарию Горенштейна Андрей Тарковский снял фильм "Солярис". По сценариям Горенштейна поставлено восемь фильмов, в том числе три телевизионных. Однако ни одного прозаического произведения после 1962 г. в России опубликовано не было. С 70-х годов Горенштейн начинает систематически публиковаться на Западе. В журнале "Время и мы " были напечатаны повесть "Искупление" (№ 42) , пьеса "Бердичев" (№ 50) и другие произведения. В настоящее время живет в Западном Берлине. В издательстве "Страна и мир" вышла книга Ф.Горенштейна "Псалом".

Digest for the 92nd issue of "VREMYA I MY" (Time and We)

FRIDRICH GORENSTEIN, "Sonkiller".

Scenes from a drama from the times of Peter the Greats' reign. The main theme—turning point of the Russian history—reign of Peter I, who is represented as a founder of the Russian Empire. The murder of his son—crownprince Alexis—is a victory imperial over Russian national beginning and is giving us a clue to a better understanding of contemporary Russia.

Загрузка...