ДОЧЬ НАЧАЛЬНИКА ЗАСТАВЫ

Был полдень. Пограничники обедали. Из открытых окон столовой доносились веселые голоса, взрывы смеха, звяканье посуды.

За низким штакетником, опоясавшим дом начальника заставы, показалась курносая девочка в коротком ситцевом платье. Ветер трепал ей подол, ворошил светлые льняные волосы, делая их похожими на легкие облетающие пушинки одуванчика.

Выпорхнув из калитки во двор заставы, девочка оглянулась. Кому-то назидательно погрозила, юркнула обратно в калитку и тут же выскочила вновь, следуя по пятам за важным дымчатым котом.

— Кис, кис, кис… — щурясь от солнца, ласково звала она его.

Кот, брезгливо отряхивая от соринок словно одетые в белые чулки передние лапы, короткими перебежками продвигался к кухне, откуда шел аппетитный запах жареных котлет и наваристого борща.

— Иринка по следу идет! — выглянув в окно, рассмеялся повар.

Пограничники на минуту оторвались от тарелок. В окнах показались улыбающиеся лица — девочка была любимицей заставы.

— Скомандуй ему: лапы вверх — и сади в сумку! — весело посоветовал кто-то Иринке.

Ира послушалась совета. Она подхватила кота, намереваясь усадить его в болтавшуюся на руке мамину сумочку. Но добродушный кот, видимо, не хотел опаздывать к обеду. Мяукнув, он ловко кувыркнулся и со всех ног бросился наутек от своей хозяйки. А та, зажав поцарапанную руку, с громким плачем побежала домой. На зеленой траве посреди двора осталась лежать черная сумка. Столовая загомонила — пограничники «воспитывали» своего товарища, давшего девочке неразумный совет.

— Ты почему плачешь? — спросила Иру мать.

— Я не плачу. Это слезки сами побежали, — уже успокаиваясь, ответила девочка.

— Ну, хорошо. Иди умойся, будем обедать. Аллочка вон уже давно покушала и спит.

После обеда, когда Ира тоже уснула, Лукерья Самсоновна принялась наводить в доме порядок. Она вымыла посуду, прибрала раскиданные в комнатах игрушки, постирала и вывесила сушить на ветерок распашонки, платьица, пеленки.

За годы жизни на границе Луша постепенно переняла некоторые военные правила и обычаи, перенесла их в быт своей семьи. По субботам на погранзаставе устраивали генеральную уборку: мыли полы в казарме, столовой, канцелярии, подметали двор, заготовляли для кухни дрова, очищали от хлама кладовки. Муж Луши — начальник заставы старший лейтенант Павлов строго следил за тем, чтобы везде было чисто, все было на своем месте. «Без порядка нет дисциплины!» — напоминал он подчиненным.

По субботам и Луша делала у себя такую же уборку. «Заместитель начальника заставы по хозяйственной части», — как в шутку называл жену Василий, — она выросла в деревне и с малых лет была приучена к труду. Луша видела, как сложна и беспокойна у Василия служба, и старалась со всеми домашними делами управляться одна. Пусть в те короткие часы, когда он бывает дома, ничто его не беспокоит, пусть спокойно отдыхает, читает книги или рассказывает Ире ее любимые сказки.

Вот и сейчас, пока девочки еще не проснулись, Луша торопилась закончить мытье полов.

— О, да у тебя тут все блестит! — воскликнул появившийся у раскрытого окна Василий. — Товарищ Павлова, смир-р-но! — неожиданно скомандовал он. — За образцовое выполнение хозяйственных работ в квартире объявляю благодарность!

— Рада стараться, товарищ старший лейтенант! Смотри, не забудь записать благодарность в мой послужной список.

— Не беспокойся, не забуду. Спят? — кивнул Павлов на дочек.

— Угомонились.

— А я тебе новость принес: только что дежурный принял телефонограмму — всех жен комсостава приглашают в Перемышль, там будет завтра отрядное женское собрание. Поедешь?

— Конечно, — обрадовалась Луша. — Заодно и по магазинам побегаю. Иринке надо сандальки купить, да и себе, может, что на платье подберу.

— Тогда кончай с приборкой поживее и собирайся. Машина продукты привезла, разгрузят — обратно пойдет. На ней и уедешь.

— А как же ты? Управишься тут с ними? — озабоченно взглянула Луша на спящих дочек.

— Ничего, управлюсь.

Посоветовавшись, они решили все же пригласить на время отъезда Луши дочку знакомого крестьянина из соседнего села — Геню. Настоящее имя ее было Ядвига, родители ласково называли девочку Ядзеней, а Ира переделала на свой лад — в Геню. Так и стали ее звать на заставе.

— Сейчас я кого-нибудь пошлю за Геней, — сказал Павлов, — а позднее сам дойду до Яна.

Через полчаса Луша уже сидела в кабине грузовика. Шофер завел мотор. У Василия вдруг защемило в груди. Но он ничего не сказал жене, а только крикнул вдогонку:

— Завтра, смотри, возвращайся! Не задерживайся!

…Ян Тырда отбивал во дворе старую косу. Увидев Павлова, он прислонил ее к стене хаты и пошел навстречу.

— Здравствуйте, товарищ начальник! — сказал он по-русски, приподнимая над головой выгоревшую на солнце войлочную шляпу.

— Добрый вечер, пан! — произнес Павлов, подавая руку.

— Га, пан! — рассмеялся Тырда. — Проше сядать… А может, и так. Может, и вправду паном стал. Сколько лет я ею, — он показал на отливающую синевой косу, — косил панское поле, а теперь вот уже второй год буду косить свое. А кто мне землю дал? Русские большевики. Выходит, это вы меня паном сделали…

Они присели на завалинку и по-крестьянски, не спеша, повели разговор о земле, о хозяйстве, о видах на урожай. Ян Тырда, вспоминая прошлое, рассказал, как он отбывал панщину, с утра до ночи гнул спину на чужой земле. А что заработал? Мозоли на руках да обидную кличку «быдло»…

В дальнем конце улицы, спускавшейся к реке, запылило возвращавшееся с пастбища стадо. Давно ли сюда, на запад, на Сан, переместилась со Збруча граница — еще и двух лет нет, а у Яна Тырды уже гуляют в стаде корова с телком. Вон она важно несет бледно-розовое вымя, переполненное молоком. В конюшне бьет копытом конь, доставшийся при разделе панского именья. В хлеву хрюкает кабанчик. Наконец-то пришел достаток и в дом Тырды, стали явью мечты, от которых, бывало, не спалось по ночам. И все-таки опять нет покоя его душе, опять донимают, пересиливая сон, думы — тревожные думы о том, а надолго ли это счастье, не вернется ли старая, бессчетное число раз клятая, жизнь?

Ян покрутил в задумчивости прокуренный ус и, кашлянув от смущения, сказал:

— А что я хочу спросить вас, Василий Яковлевич: не придется ли в скором времени нам воевать? Как вы думаете?

— С кем?

— С германом, с кем же больше? Недавно жинки с покоса пришли, сказывают, с той стороны, из-за Сана, им кричали косцы: немцы войска подвозят, по всему Засанью расквартированы их части.

— Если они начнут, будем драться, а там еще посмотрим, чья возьмет!..

Прощаясь, Павлов пообещал Тырде отпустить завтра Ядвигу сразу же, как только вернется жена.

— Добже, добже! — ответил Ям.

Село постепенно затихало, не зажигая огней, укладывалось спать. Павлов спорой походкой шел вдоль плетней по узенькой тропинке, выбитой в траве босыми ногами селянских девчат и ребятишек.

В стодоле, мимо которого он проходил, всхрапнул конь, закудахтали потревоженные куры. Где-то хлопали калитки. От клуба доносился веселый говор и смех — там балагурили с девчатами сельские хлопцы…

Все это, по выработавшейся с годами пограничной привычке, ловил чутким ухом Павлов. Но сколько он ни напрягал слух, среди вечерних звуков не услышал тех, которые в последние дни доносились с той стороны, заставляя погранзаставу быть настороже.

Тихо было в раскинувшемся за Саном старинном украинском городе Ярославе. Тихо было и в соседних с Ярославом селах Жемове и Добче, откуда с позавчерашнего утра и до сегодняшнего полудня пограничным нарядам слышалось гудение танковых и автомобильных моторов, ржание лошадей.

Не знал Павлов, что на его заставу уже наведены стволы орудий и минометов; что в районе Ярослава и прилегающих к нему сел и хуторов заняли исходные позиции для наступления танковая дивизия и конный корпус семнадцатой армии генерала фон Штюльпнагеля, приготовилась к внезапному прыжку вся группа армий «Юг», а на дальних аэродромах замерли в ожидании сигнала тяжелые бомбовозы четвертого германского воздушного флота.

Не знал Павлов и того, что на одной из застав округа задержан перебежчик — немецкий солдат Альфред Лискоф и что, по его словам, командир взвода лейтенант Шульц уже объявил солдатам: завтра на рассвете непобедимая немецкая армия начнет наступление против России. О сообщении солдата, в прошлом рабочего из города Кольверка, сына коммуниста, было немедленно доложено командованию погранвойск. Перебежчика приказали направить во Львов.

«Почему же на той стороне притихли? — думал Павлов. — Закончили учения и отдыхают? Ведь завтра воскресенье. Или это затишье перед бурей? Вон и Ян Тырда говорит: немцы готовятся к войне». Разговоры об этом Павлов слышал от местных жителей не первый раз. А дыму без огня не бывает… Но почему от командования никакого предупреждения нет?..

Павлова беспокоила смутная тревога. «Эх, не стоило Луше уезжать в Перемышль! Зря отпустил!» — вздохнул он и прибавил шагу.

На заставе дежурный доложил ему: на границе происшествий нет, возвратившиеся наряды ничего особого не заметили. Все спокойно. Но это-то и тревожило Павлова, вызывало у него подозрения.

Он заглянул на минутку домой. Спеленутая Аллочка начмокивала во сне пустышкой. Ира лежала на кровати в обнимку с куклой, а Геня прикорнула на диване. Пусть спят… На столе что-то было закрыто скатеркой. Павлов поднял уголок, усмехнувшись, поглядел на приготовленные для него Геней яичницу и стакан молока; есть не стал, только выпил молоко и, выйдя на цыпочках из дома, ушел проверять наряды.

С границы он вернулся после полуночи. Не раздеваясь, лишь расстегнув ворот гимнастерки и ослабив ремень, прилег на кушетку — через час нужно было вставать, чтобы выслать на границу новые наряды.

Короткий сон оборвал внезапный взрыв. Тугая волна ударила по окнам, со звоном посыпались стекла. Павлов вскочил. Вскрикнула и заплакала Ира. Перепуганная Геня взметнулась, не зная, что делать.

«Артналет! Снаряд… Куда он попал? Заставу — в ружье… в окопы! Детей… что делать с ними?»

— Геня, беги с девочками к себе домой! — крикнул на ходу Павлов.

Через минуту, между взрывами, на дворе заставы раздался его повелительный голос:

— Застава — к бою! Занять оборону по боевому расчету!

*

…Разбуженные артиллерийской канонадой и перестрелкой у моста через Сан, женщины метались по комнатам в Доме приезжих. Слышались испуганные, взволнованные голоса:

— Да что ж это такое делается?

— Ой, батюшки, пожар!

— Уж не штаб ли горит?

— Штаб, штаб!

— Неужто война?

Луша сидела на койке у окна. Все, что творилось вокруг, казалось ей не настоящим, похожим на страшный сон. Вчера съехавшиеся с застав женщины видели, как над Перемышлем прошел самолет со свастикой на фюзеляже. Вечером, когда Луша возвращалась с концерта из гарнизонного Дома Красной Армии по набережной Сана, ей показалось странным, почему заречная, немецкая, часть города почти полностью затемнена. Странным и жутким. Сейчас женщины опасливо выглядывали в окна. Отсюда было видно, что делается в городе. Там, на улицах, в утренней мгле вставали темные фонтаны разрывов. На берегу Сана, у моста, в городском парке уже кипел бой. С запада на восток, завывая моторами, одна за другой прошли три группы самолетов. Но Павлова словно ничего не видела. После первого же артиллерийского залпа она как будто окаменела.

— Луша, Луша! — вздрагивая от взрывов, теребила ее за рукав Елена Елютина. — Очнись! На тебе лица нет!

К Елене испуганно жалась дочка-школьница. Она приехала с матерью в город, чтобы сходить на концерт, посмотреть кино, а увидела, как рушатся дома от снарядов.

— Ох, Лена, — вырвалось у Лукерьи, — что там с моими? Уж кляну себя, кляну: дура я, дура, зачем поехала!

— Да ты подожди, не казнись! — попыталась подбодрить ее Елена. — Может, у наших спокойно. Может, они только здесь налетели — на штаб, на город. Давай-ка позвоним на заставы.

Луша бросилась в соседнюю комнату к телефону, но коммутатор штаба не отвечал. Откуда было знать женщинам, что вражеские диверсанты из фольксдойче перерезали телефонные провода. Да если бы они и не были перерезаны, штаб все равно не смог бы ответить. Первыми же снарядами немцы вывели из строя станции — радио и телефонную. Штаб не мог связаться с заставами, с полевыми армейскими частями, гарнизонами укрепрайонов, не мог доложить о нападении управлению пограничных войск, расположенному во Львове.

Над городом вставали клубящиеся косые столбы пожаров. Горели вокзал и вагоны на железнодорожных путях, склады, нефтехранилище, электростанция. Часа через три после начала обстрела артиллерия перенесла огонь на загородные тыловые дороги. Стала явственнее ружейная и пулеметная стрельба на ближних и дальних улицах. Только в городском парке она уже утихла. Просочившаяся сюда рота «бранденбуржцев», переодетых в гражданскую одежду, — со специальным заданием посеять в городе панику, — к тому времени была полностью уничтожена пограничниками.

О женщинах, съехавшихся в Перемышль, в первые часы забыли. О них вспомнили, когда перестрелка приблизилась почти к самому Дому приезжих. Начальник пограничного отряда подполковник Тарутин вызвал интенданта Гончарова.

— Жен комсостава и штабные документы эвакуировать в тыл, в Нижанковичи! — приказал он ему.

Гончаров напрямую к дому прорваться не смог: подъезд находился под пулеметным обстрелом. С двумя пограничниками он проник сюда окольным путем.

Женщины вылезали в окно, на крышу какого-то сарая. С крыши спускались во двор. Перебирались через забор в крепость. По двору ее бежали до ближней улочки. Там их ждали грузовики. Эвакуация проходила быстро — все были без вещей, лишь с маленькими чемоданчиками или сумочками.

Павлова и Елютина держались вместе. Лукерья помогала Елене выводить дочку, принимала девочку из окна, поддерживала на лестнице, когда спускались с сарая.

— Держись за меня! Не бойся, не уроню! — подбадривала она девочку.

Когда машины выскочили на львовское шоссе, женщины увидели: Перемышль горел. Горели пограничные заставы, украинские и польские села и хутора, расположенные по правому берегу пограничной реки. На дороге и по обочинам валялись разбитые машины, повозки, мертвые лошади с оскаленными зубами, убитые люди в военной и гражданской одежде. Над шоссе, словно стервятники, кружили немецкие самолеты. Они гонялись даже за отдельными пешеходами.

В Нижанковичах, в тридцати километрах от Перемышля, вывезенных и пришедших с границы женщин и детей набралось около сотни. И хотя каждая из жен командиров в душе не допускала даже мысли, что ее муж погиб в первой схватке с врагом, многие к этому времени уже стали вдовами. Это были первые беженцы войны.

Ночью их эвакуировали во Львов.

И в Нижанковичах, и по пути во Львов, везде, где только представлялась возможность, Павлова спрашивала у каждого встречного красноармейца и командира в зеленой фуражке, не знают ли они чего-либо о судьбе ее мужа и дочек. Ей отвечали одно: «Нет, не знаю. Ничем обрадовать не могу».

Лишь один штабной командир, ехавший во Львов, очевидно, для связи, несколько утешил ее:

— Дерутся ваши, крепко дерутся! Стрельба на вашем участке не утихает ни на минуту. Да вы не волнуйтесь. У них там двадцать два станковых пулемета и батальон из укрепрайона, так что голыми руками их не возьмешь!..

Так она и уехала из Львова, ничего не узнав о своей семье.

В вагоне, переполненном эвакуированными, было тесно и душно. Поезд шел не по расписанию, а как придется, подолгу стоял на станциях и разъездах, уступая дорогу воинским эшелонам. Лукерья Самсоновна, казалось, ничего этого не замечала. Всеми своими мыслями она была там, на заставе.

Миновали Киев. Осталась позади Украина. Началось Поволжье. Чтобы попасть на родину, в Кировскую область, Павловой давно бы надо сделать пересадку на Москву, но она все ехала и ехала в том же вагоне, словно ей было все равно, куда ее везут.

В поезде она близко сошлась с женой командира-пограничника Екатериной Бакаевой. Так вместе с ней и доехала до ее родного города — Мелекеса. На родине Екатерину ждало письмо от мужа, в котором он сообщал, что жив и здоров, продолжает воевать. Лукерья Самсоновна, не медля ни минуты, послала Бакаеву телеграмму: «Прошу сообщить о судьбе Павлова». И вот, — нескоро, но пришел короткий ответ:

«Мужа не жди глубоко сочувствую Бакаев».

*

Была у Яна Тырды одна дочь, а стало три. У кого война убавила семьи, а ему прибавила. Глядя на плачущих девочек, он задумчиво теребил висячие усы и тяжко вздыхал.

Трехлетняя Ира протяжно тянула:

— Маму на-до-о-о! Ма-а-му на-до-о-о!

— Не плачь, не плачь! — уговаривала ее Геня. — Вот скоро прогонят германа, и мама приедет.

Часто плакала Ира, а еще чаще — двухмесячная Алла. Сморщив носишко, она чмокала губами, искала материнскую грудь. Ей подливали в рожок коровьего молока.

Тырда не мог спокойно смотреть на детские слезы. Он уходил из хаты, искал себе какое-нибудь дело во дворе. Но чем бы ни были заняты руки, думы о судьбе девочек не покидали его. «Скоро прогонят германа, и мама приедет», — вспоминал он слова дочери и опять сокрушенно вздыхал: нет, видно, не скоро. Немцы во всю трубят о победах, фронт уходит все дальше на восток. Хватит ли у России сил повернуть его вспять?..

Не успел Ян Тырда определить, что ему делать с девочками, как на него обрушились новые беды.

Без материнского молока Аллочка заболела. Она судорожно корчилась в люльке. Почти круглые сутки Геня качала ее, носила на руках — малютка плакала день и ночь, забываясь сном на короткие минуты. Она таяла на глазах, в ней еле теплилась жизнь. Через две недели она погасла.

«Иезус-Мария! — сокрушался Ян, строгая доски для гробика. — Приедет Лукерья Самсоновна, как в глаза ей буду смотреть? Скажет: не уберегли дочку. Что я отвечу?»

Чужое горе стало его горем. Крепкий, не знавший устали в работе, Тырда как-то сразу сдал, постарел.

Ира держалась в семье Яна отчужденно. Все ей здесь было незнакомо: люди, обстановка, язык. Но от Гени она не отходила ни на шаг. И та относилась к ней, как к младшей сестренке, делала все, чтобы девочка не чувствовала своего одиночества, меньше тосковала о матери. Шла Геня сено грести — Иру с собой, в огород грядки полоть — Ире первая морковка, корову доить — Ире чашка парного молока.

Со временем девочка привыкла. Подражая Ядвиге, она уже называла Яна «тату», а ее мать — «маму». Она стала в семье как родная. «То добже!» — удовлетворенно думал Ян.

А в селе хозяйничали немцы. Они отобрали у Тырды лошадь, оставив взамен ее старую, с избитыми плечами и потертой холкой, клячу. Ни пахать на ней, ни возы возить. «Теперь все хозяйство пойдет прахом!» — махнул рукой Ян, взглянув на вислогубую коняку. За Саном, в Ярославе, стоял немецкий гарнизон. Для него то и дело требовали масло, сало, птицу. По селам и хуторам Присанья шныряли немецкие прислужники и холуи — украинские националисты. Они вылавливали в лесах и тихих хуторах оставшихся раненых пограничников, партийных и советских работников, местных активистов, измывались над женами командиров.

Как-то Ядвига прибежала из села в слезах и бросилась к отцу с мольбами, чтобы он спас Иру. От подружки, дочки корчмаря, она узнала, что пьяный немецкий офицер грозился утопить девочку в колодце: говорит, чтобы и духу большевистского не было!

Долго в ту ночь, ворочаясь с боку на бок, не мог уснуть старый Тырда — вспоминал прошлое, думал о том, как поступить с дочкой Павловых.

Всю жизнь ясновельможные паны разжигали у Яна чувство вражды к русским. И устно, и печатно твердили изо дня в день: он живет бедно потому, что земли мало; а землю, говорили они, захватили русские и украинцы. Вот когда Польша раздвинет свои восточные границы от Балтийского моря до Черного, тогда Тырда разбогатеет и тоже станет паном. Но для этого надо разбить русских большевиков, этих красных комиссаров, которые согнали всех крестьян России в коммуны, обобществили их жен, заставили спать под одним одеялом. Они, эти русские большевики, и здесь не прочь бы создать такую же коммуну…

Нельзя сказать, что Ян сильно верил этому, но и сказать, что совсем не верил, — тоже нельзя. А когда пришли на Сан «русские большевики» в зеленых фуражках, тогда он окончательно убедился, что все эти разговоры выеденного яйца не стоят. После прихода Красной Армии ему дали землю, от панского поля отрезали — ее оказалось вполне достаточно для всех крестьян села; и скотом обзавестись помогли, и налоги сократили. Он считал себя в большом долгу перед большевиками, потому и приютил у себя русских девочек. И сейчас, когда Ядвига сказала, что немец грозится убить Иру, Ян решил удочерить ее. Но не это лишило его сна и покоя, а сомнение в том, правильно ли он поступит, если окрестит дочь советского офицера, коммуниста, в костеле…

А утром, неся на руках принаряженную Иру, он шел вместе с Ядзеней по улице села. Удивленные селяне смотрели им вслед.

— Проше ойченьку, — обратился Тырда к ксендзу, — окрестите ее и запишите на мое имя.

Так Ираида Павлова стала католичкой Ириной Тырда, а по семейному просто — Ирця. Ириной ее нарекли потому, что в семье Тырды никто, даже Ядвига, не знал ее полного имени — Ираида.

А о судьбе Лукерьи Самсоновны не было никаких вестей. Где она, жива ли — ни слуху, ни духу. От дальних знакомых узнал Тырда, что будто бы всех жен комсостава в первый же день войны отправили из Перемышля на машинах во Львов. А что с ними дальше сталось, никто сказать не мог. Может, погибла Лукерья где-нибудь на дальней дороге от вражеской бомбы, может, скончалась от лихой болезни или увезли на каторжные работы в Германию. А может, и жива-здорова.

Неизвестна была и судьба начальника заставы. Среди убитых пограничников, стойко оборонявших заставу в первые дни войны, как сказали Тырде, Павлова не нашли…

Время шло. Ядвига из голенастого и угловатого подростка превратилась в стройную, красивую паненку, а Ирина вытянулась, окрепла под крылом своей заботливой нянечки. Вот уже снова прокатился через село Шувско фронт, на этот раз с востока на запад, и, грозно громыхая пушками, ушел за Ярослав. Вот уже те пушки, с опущенными стволами, молчаливые, зачехленные, плавно катятся через село в сторону Львова, и на кумачовых полотнищах, прикрепленных к бортам грузовиков, написано: «Встречай, Родина, своих сыновей с великой Победой!» Вот уже минуло первое послевоенное лето, а от Лукерьи Павловой по-прежнему ни писем, ни телеграмм…

Однажды Ира играла у завалинки в куклы с соседскими девочками.

— Ирцю! — окликнула ее из окна Ядвига.

— Цо?

— Ходь ту, прэнтко!

Когда Ира прибежала в хату, Ядзеня усадила ее на стул, принесла в тазике теплой воды и принялась мыть ей с мылом ноги. Затем вытерла насухо и стала надевать белые-белые гольфы с пушистыми кисточками на шнурочках. Надела и новенькие туфли, платье, причесала пушистые волосы, вплела в них ленту, и отошла, любуясь и словно спрашивая: ну, как?

— Добже! — удовлетворенно сказал Ян.

Ира смотрела на них радостно-удивленно.

— Завтра в школу пойдешь! — объяснила ей Ядвига.

А на другой день они шли по улице к сельской школе, держась за руки, как две родные сестры…

Село, в котором жила Ира, после войны отошло к Польской Народной Республике. Так бы, наверное, и продолжала жить русская девочка в семье польского крестьянина Яна Тырды, если бы не один случай.

В начале второго послевоенного лета служебные пути-дороги привели в Шувско советского офицера. В разговоре с селянами он неожиданно узнал об Ираиде Павловой — дочери своего бывшего сослуживца, и тут же решил наведаться к Тырде.

— Отдай девочку мне, — сказал майор Яну. — Если отца и матери нет в живых, я разыщу родственников, а то и сам удочерю ее.

— Не обижайтесь, пане майор, не отдам. Вдруг у нее мать объявится? А не приедет Лукерья Самсоновна, пусть Ира растет у меня — я ее поважаю лучше родной!

*

На военной машине в сопровождении офицера-пограничника Лукерья Самсоновна спешила в Шувско. Уже давно осталась позади государственная граница, под колеса автомобиля стлалась знакомая дорога на Перемышль, на Ярослав, а Лукерья все молчала. Так она не проронила ни слова до самого Шувска. Разные в ней боролись чувства: боязливая радость сменялась сомнениями — ее ли это девочка? А вдруг это дочь какого-нибудь другого погибшего офицера? Нет, нет, такого не может быть! Довольно с нее того, что она испытала.

С тех пор, как по этой дороге ее увезли пять лет назад на восток, у нее не было радостных дней. Даже праздник Победы принес ей слезы — она еще раз с горечью почувствовала свое вдовье одиночество, еще раз пожалела, что не осталась в тот субботний вечер дома. «Лучше бы уж встретить беду вместе с ними — с мужем, с дочками…» А что все они погибли, она в этом не сомневалась. Все эти годы, где бы она ни работала — в колхозе, на льнозаводе, на маслозаводе, — она сама и через советские органы писала и просила военные штабы и ведомства сообщить ей о судьбе Василия, Ираиды и Аллы. Ответы приходили по форме разные, а по сути одинаковые: точных сведений нет, пропали без вести… И вдруг нежданно-негаданно одна знакомая сообщила ей, что Ира жива, находится в Шувске у Яна Тырды, и будто бы ее даже видел какой-то майор, возвращавшийся из Германии на родину. Майор сообщил об этом одной жене командира, та знакомой Лукерьи — так и дошла эта весть по цепочке до далекой деревни Верхне-Березово, затерявшейся среди лесов на северо-западе Кировской области. Не откладывая ни дня, ни часа, Павлова добралась в путь.

По обочинам шоссе стояли задумчивые яблони с набивающимися плодами, мелькали узкие полоски кое-где еще не сжатой пшеницы, ровные рядки окученного картофеля. До чего же жарко в машине. И этот резкий залах бензина, просто дышать нечем! У Лукерьи ломит виски, обсохли губы. Будет ли конец дороге? Скорей бы уж доехать, узнать…

Вот, наконец-то, и Шувско. И дом Тырды.

С замирающим сердцем Лукерья Самсоновна торопливо переступила порог хаты. За столом — она видела только ее одну — сидела чем-то очень знакомая и в то же время совершенно незнакомая светловолосая девочка с голубыми бантиками в косичках и, болтая босыми ножонками, пила из эмалированной кружки молоко.

— Ира, дочурка моя родная!.. Кровинушка ты моя! — ринулась мать к девочке.

— Цо то? Я не вем тэй пани, — отстранилась удивленная Ира.

Лукерья не поняла слов дочери, но сердцем почуяла, что та не признает в ней мать. Вот и гостинцы не взяла, отвела назад руки. Какое материнское сердце может выдержать это! Лукерья Самсоновна разрыдалась.

— Доченька, милая, ведь я твоя мама, мама… — повторяла она.

Ира насупленно молчала. С немым состраданием наблюдали эту сцену и старый Ян, и Ядвига, и офицер-пограничник, и собравшиеся у открытого окна хаты соседи.

…Долго пришлось Лукерье Самсоновне уговаривать дочь поехать с ней, объяснять, как и почему она осталась тут без матери. Ира, уцепившись за Ядвигу, прильнув к ней, говорила:

— Никуда я от вас не поеду!..

Только после того, как Ядвига сказала, что поедет вместе с ними, Ира согласилась сесть в машину.

Нет, пожалуй, таких слов благодарности, которых бы не сказала Лукерья Самсоновна Яну Тырде за воспитание дочери. Она хотела было вознаградить Яна, но тот остановил ее на полуслове: «Ничего не возьму! Забудьте об этом и думать».

На прощанье старый Ян крепко поцеловал Иру и произнес дрогнувшим голосом:

— Ну, будь счастлива, дочка!

Хлопнула дверца. Машина, разгоняя кур, запылила по улице села. Ядвига проводила Иру и Лукерью Самсоновну далеко в поле. Тяжело было и ей расставаться с сестричкой.

Машина остановилась. Геня прижала Иру к груди:

— Прощай, сестричка! Расти счастливой, люби маму. Не забывай и меня…

Сорвав с головы платок и уткнув в него лицо, чтобы заглушить рыдания, она метнулась с дороги в высокие подсолнухи.

*

В тот же день мы сидели с Лукерьей Самсоновной в номере офицерской гостиницы во Львове, на площади Перемоги — Победы. Слабый ветерок колыхал на окнах тюлевые занавески. В комнате было тихо, прохладно.

Окна ее выходили на затененный пятиэтажным зданием двор, и ни летний зной, ни шум машин, проносившихся по площади, почти не проникали сюда.

Лукерья Самсоновна сбивчиво рассказывала мне о дочери, о себе. Она была полна радости, что ее дочь теперь с ней, и полна тихой скорби от посещения тех мест, где лежит в земле ее маленькая Аллочка и где стойко сражался с врагами ее муж. О судьбе Василия ничего определенного узнать от жителей Шувска ей не удалось.

Перед нами посреди комнаты играла уже освоившаяся в новой обстановке, живая, подвижная девочка лет восьми, в белом платьице и белых, домашней вязки, гольфах с завязанными у колен кисточками. У нее были такие же светлые и пушистые волосы и такие же серые глаза, как у Лукерьи Самсоновны. Подбрасывая голубой шар, она что-то тихонько напевала по-польски. Вдруг шар выскользнул из рук и плавно поплыл в дальний угол комнаты. Девочка кинулась за ним вдогонку и нечаянно натолкнулась на стоявшую поблизости кровать.

— Ирочка! — взметнулась с места Лукерья Самсоновна. — Больно? Ушиблась?

Девочка отрицательно покачала головой.

— Горемычная ты моя… Как же называть-то меня будешь? Зови меня — мама. Хорошо?

— Ма-ма, — повторила девочка протяжно.

Лукерья Самсоновна подхватила ее на руки и принялась целовать.

— Вы уж извините меня, — обратилась ко мне Павлова, опуская Иру да пол и вытирая глаза. — Ведь она — единственное, что оставила мне война.

Мы вернулись к прерванному разговору. Но я видел, что Павловой сейчас не до меня, и попрощался с ней…

Прошло пятнадцать лет после этой встречи. По заданию редакции я приехал в село Черновское Кировской области. Ездил по полям, беседовал с механизаторами, льноводами. И вдруг в мимолетном разговоре услышал знакомые названия деревень: Большая Медведовщина, Верхне-Березово. Те самые деревни, которые когда-то называла мне во Львове Лукерья Самсоновна Павлова, рассказывая о себе и погибшем муже-пограничнике. Где она сейчас? Где ее дочь? Как они живут? Спросил председателя колхоза Юрия Гавриловича Лебедева — не знает и не слыхал. Но Лебедев тут же стал звонить во все концы по телефону: в школу, в клуб и еще куда-то.

— Есть Павлова Лиза и дочь у нее Любовь; не эти ли?

— Нет, — отвечаю, — не эти.

И снова звонки. Наконец, выясняется: Лукерья Самсоновна работает уборщицей в Верхне-Березовской школе.

И опять мы сидим с ней и вспоминаем прошлое. Сидим летним вечером у ворот на вынесенных из избы стульях. Теперь ее не надо спрашивать об одном и том же дважды — она рассказывает подробно и все по порядку. Из этого рассказа я узнал, что Ира мало-помалу привыкла к ней, училась в школе, окончила в Черновском десятилетку. Училась она хорошо, но до самого последнего класса труднее всего ей давался русский язык. После учебы вышла замуж за приезжавшего к родным в Черновское шахтера и уехала на Урал.

— Я уж бабушкой стала, — рассмеялась Павлова. — К ним пока не еду, хочу здесь до пенсии доработать.

С Яном Тырдой они вначале переписывались, а потом Ядвига вышла замуж, сам Тырда куда-то из Шувска переехал, и связи оборвались.

Перед прощаньем Павлова, вздохнув, сказала:

— Сохнуть уж я стала, надломила меня война. Горя, которое она принесла, хватит нам на всю жизнь, да еще и детям нашим останется…

В эту, вторую нашу встречу, Лукерья Самсоновна спросила меня, не слыхал ли я чего-нибудь о муже. О Павлове я ничего не знал, но пообещал ей навести справки. Долго и безуспешно писал в разные места, обращался к старым знакомым-пограничникам, к писателю Владимиру Беляеву, интересовавшемуся одно время обороной Перемышля и написавшему книгу «Граница в огне». Но помочь мне никто не мог. Наконец, послал письмо в «Львовскую правду». Газета его напечатала. А через несколько дней я получил письмо из Равы Русской от бывшего пограничника Владимира Алексеевича Пушкарева. Он сообщал, что погранкомендатура, которой командовал капитан Савченко и в состав которой входила застава старшего лейтенанта Павлова, дралась на пограничных рубежах до 28 июня.

«Я служил на заставе старшего лейтенанта Евдокимова. В ночь на 22 июня, — пишет Владимир Алексеевич, — находился с рядовым Клименко в наряде у оврага Грязного. Овраг подходил к реке Сан. В 3 часа 35 минут послышался гул самолетов. Потом появились лодки с немцами.

С первых часов войны гитлеровцы сразу почувствовали, что имеют дело с пограничниками. Они хотели с засученными рукавами пройти через границу, но осеклись. Мы вдвоем уложили из ручного пулемета на реке Сан более двух десятков вражеских солдат.

Совместно с частями укрепрайона мы получили приказ удерживать границу. В ночь на 29 июня нам приказали отойти в направлении Перемышля. Но Перемышль был уже занят. Поэтому пошли на Медыку — Мостиску — Львов — Броды.

Когда мы подходили ко Львову, примерно около местечка Зимине Воды обнаружили вражеский десант в форме внутренних войск НКВД около ста человек, который был нами разгромлен полностью.

Старшего лейтенанта Павлова я знал. Он погиб геройски под Бродами, когда ваши две комендатуры уничтожали немецкий десант. Это было с 29 на 30 июня 1941 года».

Это пока все, что стало известно о начальнике заставы Василии Павлове.

Загрузка...