Дерево вырастает из семени.
Все мудрое просто. Так и эта пословица.
Одно поколение арабов передавало ее другому, а то — третьему… Из глубины веков дошла она до слуха Дмитрия Андреевича — и поразила своей мудростью, запечатлелась в его памяти.
Но сейчас Дмитрий Андреевич был далек от размышлений над истоками и сутью пословицы. Заключенная в ней давно осмысленная мудрость таилась у него где-то глубоко в дальнем ларчике. И не это ли древнее изречение питало его торопливую мысль, которую он спешил выразить на бумаге?..
Дмитрий Андреевич сидел за приткнутым к простенку письменным столом и писал письмо старому другу, сослуживцу, товарищу по неволе. За спиной у него, в углу, на убавленной до предела громкости, приемник передавал последние известия. Московский диктор читал вести из зарубежных стран.
Положив тонкую ученическую ручку, Дмитрий Андреевич откинулся на стуле и прислушался к тому, что передает радио. Ему показалось, что слова сообщений доносятся не из Москвы, а из тех далеких стран, о которых говорил диктор. Как будто летят они к нему за тридевять земель. И не просто летят, а с трудом пробиваются сквозь рев морей и океанов, сквозь свист ветров в горных теснинах, и достигают его дома в маленькой северной деревеньке, спрятавшейся в сосновых кировских лесах, уже ослабевшие, утратившие силу звука. А может, это слух у него стал слабеть?..
— Из Алжира сообщают…
Дмитрий Андреевич встрепенулся, не по-стариковски легко повернулся вместе со стулом к приемнику.
— Ну-ка, ну-ка, что там у них новенького, — произнес он скороговоркой и потянулся рукой к регулятору громкости.
Но, оглянувшись через плечо на стоявшую у противоположной стены кровать, опустил руку: «Послушаю так».
Склонившись, он приблизил ухо к приемнику. Слушал сосредоточенно, с затаенным дыханием. А когда передача окончилась, энергично вскинул голову, взметнулся со стула и, сунув большие пальцы рук за пояс, резко провел ими спереди назад — расправил складки рубахи.
— Молодец, Ахмет, и впредь так действуй! — воскликнул он. — Довольно, как верблюду, возить на горбу золото и питаться колючками!
— Что ты говоришь? Какой верблюд, какое золото? — болезненно-усталым голосом спросила с кровати жена.
— Я разбудил тебя? Извини, забылся, — сказал виновато Дмитрий Андреевич. — Хорошие вести передавали из Алжира, ну, я и не сдержался… похвалил старого друга Ахмета.
— А-а! — жена тяжело опустила веки.
Дмитрий Андреевич прислонился к косяку окна. За окном, словно в мыльной пене, стояли заиндевевшие деревья. Под их величавыми купами разбежались по пригоркам врассыпную дома, занесенные по застрехи снегом.
Вечерело. Крепчал на дворе мороз. Он разрисовал стекла в затейливые узоры, чем-то напоминающие перья петушиного хвоста. Но перед взором Дмитрия Андреевича эти перья предстали ветками финиковых пальм. «Белые пальмы?..» Через верхнюю, еще не замерзшую, часть окна Дмитрий Андреевич увидел бегущие по снежной целине волны белой поземки. Нет, не поземки… Это струились и текли желто-серые пески. Дрожало марево раскаленного воздуха. Вдруг послышались гортанные возгласы погонщиков верблюдов. Из-за веток пальмы смутно проступило смуглое, затушеванное годами, лицо туарега Ахмета. Меж черных лохматых бровей пролегла глубокая борозда — туарег силится постичь смысл слов, сказанных ему белым невольником.
— Эх, ты, не поймешь никак! Да чего ж тут непонятного? Гоните вы их прочь со своей земли ко всем чертям! — и Дмитрий сделал выразительное движение коленом.
Наконец-то Ахмет догадался, о чем идет речь, что ему советует русский. Он испуганно вытаращил глаза и, хлопая руками по бедрам, запричитал:
— А-ля-ля! А-ля-ля! А кто нас кормить будет?
— Да ведь земля-то ваша, ваша!..
Без малого полвека минуло с того дня. Не одну верблюжью тропу замели жгучие пески, не одного обессилевшего от жажды туарега похоронили они. Все эти годы Дмитрий Андреевич ждал каких-то перемен, с жадностью ловил всякую весточку из Северной Африки. Но того, что хотелось услышать, не сообщали. «Как же так получается? — размышлял он порой. — Неужели там ничего не изменилось, все — по-старому, как пятьдесят и сто лет назад?..»
Но вот по радио и в печати зазвучало слово Аурес. Оно рассеяло сомнения, завладело мыслями Дмитрия Андреевича. Аурес — название горного района Алжира, ранее известное, может быть, одним географам, — узнал весь мир. Здесь в ночь на первое ноября тысяча девятьсот пятьдесят четвертого года три тысячи плохо вооруженных алжирских патриотов зажгли факел национально-освободительной войны против французских поработителей.
Аурес! Он опять заставил Дмитрия Андреевича, как и в те, памятные годы, жить думами о двух странах. Только тогда он жил на чужбине и не переставал думать о родине. А теперь из родных краев он что ни день уносился мысленно к горнякам Уэнзы, к виноградарям Телля, к скотоводам Кабилии, к походным кострам восставших арабов и берберов — потомков свободолюбивых нумидийских кочевников. Он был сердцем с ними, радовался их успехам, испытывал горечь при неудачах.
И настал день, который принес Дмитрию Андреевичу истинное удовлетворение. Алжирские патриоты победили. Сверкая пестрыми одеждами, клокотал и бурлил Алжир.
И вместе с ним ликовал в далекой северной деревушке России старый школьный учитель.
Сообщения из Алжира стали публиковать в газетах и передавать по радио почти ежедневно. Дмитрий Андреевич старался не пропустить ни одно из них.
Газеты писали:
«850 тысяч французов покинуло Алжир после завоевания им независимости».
— Ага, побежали! — восклицал Дмитрий Андреевич.
Радио сообщало:
«По улицам Алжира в торжественном марше прошли герои армии национального освобождения, работники предприятий и учреждений, представители комитетов самоуправления и сельскохозяйственных ферм. Демонстрация проходила под лозунгами: «Наше будущее — это социализм! Объединимся для строительства социализма!»
— Так, так, Ахмет, молодец, правильно держишь прицел! — одобрительно говорил Дмитрий Андреевич.
А сегодняшнее сообщение о передаче земли феллахам воскресило в его памяти разговор с туарегом Ахметом. «Земля-то ведь ваша, ваша!» — убеждал тогда Дмитрий Попов феллаха. Горячо убеждал. И, как будто, не зря…
Дмитрий Андреевич отошел от окна, снова сел за стол, заваленный газетами и книгами, продолжил письмо. Писал торопливо, размашисто, кое-где вставлял пропущенные буквы и слова — мысль обгоняла руку.
«Я так думаю, — излагал он свои раздумья давнишнему другу Михаилу Томашину, — во всех этих делах в Алжире есть и наша доля участия. Хотя, может быть, и небольшая, но есть! Ведь не может зачахнуть доброе семя. Арабы, с которыми мы вели беседы, конечно, как и мы с тобой, состарились. За оружие взялись их сыновья, внуки. Отцы и деды наверняка рассказывали им о наших беседах, о том, за что мы, русские, вели борьбу, за что в непривычных, тяжелых для северян условиях испытывали непосильный принудительный труд, недоедали, страдали от болезней, побоев, издевательств и переносили другие невзгоды. Как ты думаешь: ошибаюсь я или прав?..»
Младший унтер-офицер Дмитрий Попов прощался с друзьями по палате. Он обошел всех — и тяжело раненых, и «ходячих» больных. И сестер милосердия. Подавая крепкую сухую руку, каждому находил слова благодарности, сочувствия, ободрения.
Друзья, скрывая за суровой скупостью напутствий теплоту чувства, говорили в ответ:
— Ну, бывай здоров!
— Счастливо тебе!
— Да больше не попадай сюда!
Неудачливым оказался первый год войны для молодого унтера. Зимой, при наступлении на крепость Перемышль, он был ранен в правое плечо — пуля прошла навылет. Не успел, как говорят, очухаться, вторая попала в руку — на сей раз под Вильной. Счастлив, что этим отделался, могло быть и хуже.
А сейчас куда? Что ждет его впереди?
В потрепанной, мятой шинели Попов шел по московской улице. После пропитанных лекарствами палат на свежем воздухе кружилась голова. Москва дышала ему в лицо осенней непогодью. Сеялся мелкий и нудный дождь вперемежку со снегом, ветер сорил на тротуары мокрые листья, качал за заборами тонкие ветки рябины, гнущиеся от грузных кистей спелых ягод.
— Ишь ты, сколько ее ноне уродило!
Дмитрий вспомнил родные таежные леса, раскиданные среди них небольшие селения, в которых жили его соплеменники — не избалованные природой, прилежные в труде коми или, как их называли царские чиновники, — зыряне.
В летнюю или в такую вот, осеннюю, пору любил он со своими сверстниками — деревенскими ребятами бродить по тем лесам: собирать грибы, ломать спелую черемуху, прихваченную инеем холодную рябину, жечь костры. «Эх, махнуть бы недельки на две домой, в свое Глотово! Похлестать бы на току снопы цепом, помочь отцу вывезти по первопутку дрова из леса».
Из-за угла навстречу Попову выскочила пролетка с рыжебородым кучером на козлах. В пролетке — дама под черной вуалью, рядом с ней — офицер с закрученными штопором усами. Офицер что-то рассказывал даме, то склоняясь к ее уху, то откидываясь назад, пьяно хохотал.
Разбрызгивая жидкую, смешанную со снежной кашицей грязь, пролетка пронеслась мимо. Попов озлобленно посмотрел ей вслед: «Вон она какая у них, война-то, — веселая!» Колеса пролетки словно оборвали нити воспоминаний о доме. Вид хохочущего офицера вернул Дмитрия к действительности. «Куда меня определят? — задумался он. — В Москве оставят, в запасном полку, или сразу в действующую?»
Не предполагал дважды раненый унтер-офицер Дмитрий Попов, что о его назначении уже позаботились — и не кто-нибудь, а сам государь-император, самодержец всероссийский. Еще в феврале 1915 года в Петербург прибыл из союзной Франции Поль Думер. Ловкий сенатор зачастил с визитами к высокопоставленным военным чинам и министрам царского правительства. Посланец французских буржуа настойчиво добивался того, чтобы Россия направила триста тысяч своих солдат и офицеров на французско-германский фронт в обмен на пушки и снаряды.
На официальном приеме у Николая II, на котором, кроме Поля Думера, присутствовали французский посол Морис Палеолог и министр иностранных дел России Сазонов, состоялась окончательная сделка — царь пообещал Франции русских солдат. Для обмана общественного мнения было распространено сообщение, что части комплектуются из добровольцев и что направляются они, как специальные формирования русской армии для оказания помощи союзной Франции.
Первая бригада особого назначения была скомплектована из двух полков, каждый из которых включал по три батальона. Кроме того, в бригаду входил еще один маршевый батальон. В нее зачислялись специально отобранные, наиболее подготовленные солдаты и офицеры. Только вот добровольцев почему-то не оказалось… На всю бригаду, на все десять с половиной тысяч человек объявился лишь один доброволец… генерал Лохвицкий. «Государь-император высочайше соизволил» назначить его командиром бригады.
Люди, видевшие и знавшие в то время этого генерала, позднее рассказывали о нем так: «Хотя ему было уже за пятьдесят, но выглядел он совсем молодо, — выше среднего роста, чисто выбритый, подтянутый и подвижный. Носил шинель простого солдатского сукна и защитного цвета генеральские погоны. Полную генеральскую форму надевал лишь тогда, когда принимал парады или представлялся высшим властям. Французским языком владел в совершенстве. Требовал от солдат «образцового поведения, беспрекословного исполнения своего воинского долга» и «небывалой железной дисциплины», подчеркивая, что на них возложена особая задача — «представлять в союзной России стране русскую армию». Таким запечатлелся он в памяти у солдат.
Во Франции перед выступлением на фронт особую бригаду, разместившуюся в лагерях, посетил президент страны Раймон Пуанкаре. С восхищением оглядывая замерших в строю «русских орлов», он несколько раз произнес: «Тре бьен! Тре бьен!» — «Очень хорошо!» Президент был доволен — Россия прислала отборных молодцов.
Не оставили без внимания прибытие на франко-германский фронт русской бригады и немцы. Они подготовились к ее встрече по-своему — выставили на позиции дощечки с надписями: «Здравствуйте, первая русская бригада. Вам не хватило земли умереть в России, вы умрете во Франции». И как только русские солдаты стали занимать позиции, немецкая артиллерия открыла массированный огонь.
Вслед за первой бригадой царское правительство поспешило направить во Францию еще одну.
Хмурым августовским днем стоял на корме парохода в окружении солдат маршевой роты унтер-офицер Попов. Со щемящей сердце тоской смотрел на удаляющийся Архангельск. Не удалось ему побывать после ранения в Глотове, навестить родных. По выходе из госпиталя на фронт его не послали и в запасном полку не оставили, а посадили на пароход и по царскому велению повезли в далекую, неведомую Францию. «Почему мы должны воевать за французов?» — думал Попов, но ответа найти не мог.
В тяжелом молчании прощались с родной землей солдаты.
Кто знает, доведется ли еще ступить на нее когда-нибудь. Может, придется сложить голову на чужой земле…
Солдат — горемыка, хуже лапотного лыка.
— О, рюсс! Рюсс! — французские солдаты окружили Михаила Томашина.
— Эка невидаль! — усмехнулся рядовой восьмой роты. — Да нас здесь сейчас столько, хоть пруд пруди!
Он шел в местечко купить кое-что по мелочи. И совершенно неожиданно попал в гости к французам. Они перехватили его на пути, когда Михаил проходил мимо их военного городка, принялись угощать сигаретами, потащили к себе в казарму.
Русский солдат с берегов Камы не случайно привлек внимание французов. Он был крепкого сложения, с игравшими под гимнастеркой литыми мускулами. Плечи — покатые, подбородок массивный, нос широкий, с крутыми раскрылками. Французы, восторгаясь, хлопали его по плотной спине. Даже фуражка Томашина, с высоко задранной над козырьком тульей, большая, как решето, пошла по рукам и вызвала возгласы удивления. Он окончательно покорил хозяев, когда сказал, что понимает французскую речь и что зовут его Мишелем.
Томашин походил по казарме, посмотрел, в каких условиях живут его «союзники». Распрощался с ними он дружески. Этот случайный и короткий визит не был тем эпизодом, которые легко и быстро забываются. Наблюдательный солдат увидел много такого, над чем раньше почти не задумывался.
Он заметил, что в отношениях между солдатами и офицерами в русской и французской армиях есть разница. У французов они как-то проще, гуманнее. А русские офицеры, привыкшие заниматься рукоприкладством дома, в России, не стеснялись делать это и здесь, во Франции, даже на глазах у жителей.
Во французских казармах для каждого солдата стояла отдельная кровать, с матрацем, простыней, одеялом и подушкой. «Не то что у нас, на всех одни нары. И под боком шинель, и под головой шинель, и вместо одеяла — все та же шинель».
Не ускользнуло от его глаза и то, что каждый французский солдат получал обед на кухне лично, в свой котелок, где имелись отделения для первого и второго. После обеда — сам мыл его и чистил. «А у нас солдата кормят, как скотину». И верно, в восьмой роте носили суп с кухни бачками для всего взвода. Из бачков разливали его в ржавые тазы — один таз на десять человек. Солдаты садились вокруг него и наперегонки хлебали суп ложками. По окончании обеда дневальные мыли эти тазы, а помои сливали обратно в бачки и относили на помойку.
«Как же так? — размышлял Томашин, возвращаясь к своим. — Они солдаты, и мы солдаты, а живем по-разному. Конечно, и они подневольные, да все же лучше живут. А мы будто не люди: едим из общей посуды, спим вповалку. Виноват не виноват — по зубам бьют. По какому такому праву? И когда этому самодурству настанет конец?..»
Первый особый пехотный полк находился на позициях под Реймсом, в Шампани, когда в России революционный народ повалил трон императора Николая. Однако весть о революции дошла до солдат не сразу. Офицеры держали ее в тайне, скрывали от подчиненных. Командование бригады по-прежнему требовало от солдат беспрекословного повиновения приказам, заставляло воевать и жертвовать жизнями во имя интересов русских и французских империалистов.
Но все утаенное рано или поздно становится явным. Известия о событиях на родине проникли в полк и дошли до солдат, минуя офицеров.
В те дни в подразделениях полка все чаще стала появляться чуть сгорбленная фигура худощавого, с впалой грудью солдата Яниса Балтайса. Многие хорошо знали этого латыша, умевшего заставить даже офицеров относиться к нему с уважением, свободно владевшего несколькими языками, в том числе и французским. Еще по пути во Францию Балтайс завоевал среди солдат такую известность, что нередко можно было услышать, как они говорили меж собой: «А ты не знаешь, как поступить? Так иди к Балтайсу, он тебя научит!»
Сейчас, в минуты затишья, Балтайс говорил солдатам:
— В России революция. Народ сверг царя. Об этом пишут французские газеты, а офицеры скрывают это от нас. Можем ли мы верить командирам, которые стараются нас обмануть? Нет. Нам надо самим организоваться, создать солдатские советы.
Слова Балтайса глубоко западали в души. Солдатам уже давно опостылела война.
Пятая рота не выходила из боев. Немецкая артиллерия вела методичный обстрел ее позиций. Собраться на митинг, чтобы избрать представителей в солдатский совет, не было возможности. Но все же выборы здесь провели — опросом.
По окопам ходил солдат с листочком бумаги и спрашивал:
— Кто согласный выбрать рядового Федора Булатова и младшего унтер-офицера Дмитрия Попова, подписуйтесь!
И ставя, кто подпись, кто, по неграмотности, крестик, солдаты говорили:
— Знаем, хорошие ребята!
— За Попова — с полным удовольствием!
— Он за нас постоит, зря в обиду не даст.
— Энтот стреляный, самому натерла холку военная лямка!
Выбор пятой роты на Попова пал не случайно. Он был развитее и грамотнее других. Хотя в детстве и с опозданием пошел в церковно-приходскую школу — десяти лет, но окончил ее успешно. После этого сам две зимы учил грамоте сельских ребятишек. В армии служил пятый год, с солдатами был справедлив и честен.
Через несколько дней Дмитрий Попов и Федор Булатов отправились в Реймс. Был конец марта. День выдался теплый, по-настоящему весенний. От чистого, свежего воздуха распирало грудь. Шли они споро и довольно быстро добрались до разрушенного снарядом стекольного завода. Когда вошли в его сумрачный подвал, то с яркого солнечного света Попов сначала ничего не мог разглядеть. И лишь пообвыкнув немного, увидел, что тут собрались представители разных рот первой бригады.
Вскоре появились и организаторы этого первого, пока еще нелегального, собрания солдатских депутатов. Кивнув на них, Попов полюбопытствовал у темноусого соседа:
— Не скажешь, кто такие будут?
— Отчего ж не сказать — большевики. Справа-то Быстров, а второй Савин.
Собрание продолжалось недолго. Оно избрало делегацию, которой поручило пойти в штаб дивизии и предъявить командованию следующие требования: немедленно объявить в подразделениях «Декларацию прав солдата» и приказы, изданные Временным правительством, бригаду снять с передовых позиций, отвести в тыл и предоставить отдых, а затем вернуть на родину, в Россию. В противном случае — сниматься с фронта самостоятельно. Делегатам поручили ознакомить с этим решением всех солдат.
Оживленно обмениваясь впечатлениями о собрании, Попов и Булатов спешили в роту. Теперь-то они знали, что надо делать, о чем говорить с солдатами.
После длительного пребывания на передовой, восьмая рота вместе с другими отводилась на отдых. Изнуренный лишениями окопной жизни, рядовой Томашин устало шагал по обочине дороги.
— Рюсс! Николя капут! — сказал ему повстречавшийся круглолицый француз.
— Что, что? — остановил его Томашин.
О событиях в России восьмая рота еще не знала. Здесь не оказалось таких осведомленных солдат, каким был Балтайс в первом полку.
— Николя так! — и француз обвел рукой вокруг шеи.
— Ребята, что это он говорит?
Вокруг француза столпились солдаты. Они нетерпеливо выспрашивали его, следили за жестами и мимикой, пытаясь понять, что же случилось с царем. Но толку дать не могли. Что-то произошло, а что — разве у него разберешь. Солдатами овладело возбуждение. Какие только не высказывались догадки!
В лагере тайком от офицеров достали французскую газету. Нашелся унтер-офицер, немного знающий французский язык. Стал читать.
Послышались возгласы:
— Царя скинули?
— Да что ты!
— Что же будет дальше?
— А ты слушай, не перебивай!..
Что будет дальше? Этот вопрос волновал всех. Все ждали чего-то большого, необычного. И в первую очередь — конца войны, «замирения», возвращения на родину. Который уже день то тут, то там собирались солдаты в кружки и вели оживленные разговоры. От кружка к кружку ходили члены инициативной группы маршевого батальона Волков, Козлов, Махонько. Они рассказывали о том, что происходит в России, говорили, что вышел новый закон — называется «Декларация прав солдата».
— А что в нем написано? — допытывались солдаты.
— Шут его знает. Надо требовать у офицеров: пусть зачитают.
Но командование третьей бригады придерживалось иного мнения. Генерал Марушевский предупредил солдат: никаких сходок и собраний! Если так будет продолжаться, он завтра же вновь отправит их на передовую. Генерал не был способен понять изменившейся обстановки и держал себя так, словно ничего не произошло.
Солдаты не выполнили приказ генерала, и через два дня он осуществил свою угрозу. Перед отправкой на передовую роты построили. Офицеры взывали к ним: «Братцы! Не посрамим матушки-России! Будем драться, как орлы, по-суворовски!» Солдаты угрюмо молчали…
Из лагеря выступили с полной выкладкой: со скатками и ранцами, с боезапасом патронов и гранат, с винтовками и противогазами. Солнце изрядно пригревало. Идти во французских касках, которые были выданы всем русским солдатам по прибытии во Францию, было жарко и утомительно. Смахивая ребром ладони пот со лба, Томашин слушал, как его товарищи недовольно роптали:
— Отдохнули, называется!
— Вот тебе и пасха!
— Будем теперь христосоваться с германцем снарядами!
На передовом участке фронта, который они заняли, перед глазами Томашина предстала жуткая картина. Всюду лежали неубранные трупы зуавов — французских пехотинцев, набранных из алжирцев.
Неприятель укрепился на высоких скалах, господствующих над окружающей местностью. Впереди оборонительных рубежей — в несколько рядов колючая проволока. Трудно было рассчитывать на то, что удастся прорвать оборону и взять эту неприступную крепость. «То же и с нами будет!» — говорили солдаты, глядя на погибших африканцев.
Так и получилось. Прорвать оборону немцев бригада не смогла. Предпринятое наступление с самого же начала захлебнулось. Бригада оказалась сильно потрепанной, понесла большие потери. В восьмой роте пятого полка, исключая подобранных на поле боя раненых, осталось всего восемь человек.
— Братцы, да ведь нас специально хотят перебить здесь! — крикнул какой-то незнакомый Томашину солдат, втыкая штык в землю. — Хватит проливать кровь за буржуев, айда в тыл!
— Пошли в лагерь!
Живыми ручьями, сливаясь в единый поток, солдаты третьей бригады потекли с передовой к дороге. Михаил Томашин увидел, как идущий впереди его солдат сорвал со своих плеч погоны. Долго не раздумывая, он поступил так же. Потом, сдернув с головы каску, принялся отковыривать от нее штыком двуглавого орла.
— Ты что делаешь, сукин сын? Как ты смеешь! — напустился на Томашина невесть откуда взявшийся сам генерал Марушевский. Он задыхался от ярости. — Засужу мерзавца!
— Поберегитесь, а то как бы не задеть ненароком! — отбросив в сторону орла, взмахнул Томашин штыком.
Марушевский опешил. Томашин молча, с достоинством прошел мимо.
— Генералы вместе с царем продали нас французам. Арестовать генерала! — закричали солдаты.
Томашин кинулся назад, к тому месту, где произошла стычка с Марушевским, но генерала уже не оказалось.
„В приказе по 1-му особому пехотному полку № 205 от 22 июня (5 июля) 1917 г. значится младший унтер-офицер 5 роты Попов Дмитрий, командированный в качестве члена полкового совета на дивизионный съезд“.
Рядовой Михаил Томашин и унтер-офицер Дмитрий Попов служили не только в разных ротах, но и в разных бригадах. Тогда они еще не знали друг друга, но делали одно общее дело: как члены солдатских выборных органов, вели революционную агитацию среди солдат.
После отвода первой бригады с передовых позиций ее расквартировали в местечках Бай и Монтмор. Солдаты собирались кучками и горячо обсуждали последние события в России и в экспедиционных войсках. Дмитрий Попов старался помочь им разобраться в том, что происходит. Все ждали чего-то еще, каких-то коренных перемен. Но перемен не было. И Попов раскрывал солдатам глаза на то, что хотя царь и свергнут, но у них здесь, по сути дела, ничего не изменилось. Иной лишь стала форма обращения солдат к офицерам: вместо «ваше благородие» стали называть «господин поручик», «господин капитан», да по вечерам, перед отбоем, перестали петь «Боже, царя храни». А остальное все осталось по-старому. Офицеры занимаются пьянством и картежной игрой, а, проигравшись, вымещают зло на солдатах. Солдат заставили присягнуть Временному правительству, которое стоит за продолжение войны. Командование дивизии во главе с генералом Лохвицким препятствует проникновению в войска известий о том, что происходит в России.
Такие летучие сходки, возникая то тут, то там, быстро революционизировали солдат. Выступая на них, младший унтер-офицер Попов говорил: «Довольно проливать кровь за французских буржуев! Даешь Россию!» И эти слова встречались гулом одобрения. Большевистское влияние в солдатской среде росло день ото дня. Росло несмотря на то, что солдаты с самого начала лишились двух своих руководителей. В безуспешном наступлении на форт Бримон погиб Быстров, и был тяжело ранен Савин — организаторы нелегального собрания в первой бригаде.
Совет первого полка возглавили Балтайс, Волков, Болхаревский, Глоба и другие. Все они были из нижних чинов или по-большевистски настроенных унтер-офицеров.
Как-то за Поповым прибежал посыльный.
— Тебя вызывает Балтайс! — сказал он.
Когда Дмитрий пришел в полковой совет, Янис сообщил ему:
— У нас пока дела идут неплохо. Основная масса на нашей стороне. А вот во втором полку в комитет пролезли меньшевики и эсеры. Надо вырвать солдат из-под их влияния!
Балтайс сделал паузу, как бы давая Попову возможность осмыслить всю важность предстоящей задачи, а затем продолжил:
— Мы думаем поручить это дело группе членов нашего совета. В том числе и вам. Как вы на это смотрите?
— Я готов выполнить распоряжение совета! — ответил Попов.
— Хорошо. Тогда вот вам пачка листовок — раздадите их солдатам.
В тот же день посланцы совета появились в подразделениях второго полка.
— Зачем вам проливать кровь на чужой земле? Ради каких таких сладких пирогов? — спрашивал Дмитрий Попов у окруживших его солдат. — Пусть нас отправят на родину, а там мы посмотрим, что нам дальше делать: или воевать, или по домам идти.
— Верно! Правильно! Пусть отправляют в Россию! — возбужденно гудели солдаты.
— А если верно, так почему вы слушаете офицерских прислужников и прихлебателей? Разве вы не видите, куда они вас тянут? Опять под офицерскую палку, опять в окопы, под немецкие пули и снаряды! Гоните вы их прочь из полкового комитета! Конец войне, да здравствует свобода!
— Да здравствует свобода! Даешь Россию! — закричали солдаты.
На шум прибежал офицер. Стал допытываться, что происходит. Заметив Попова, приказал ему немедленно покинуть помещение и идти в свою часть. Попов отказался подчиниться. Офицер стал угрожать ему арестом.
— Вот вам и свобода. Рта не дают раскрыть, — сказал Попов, обратившись к солдатам.
Те возбужденно зашумели, теснее сжимая кольцо вокруг офицера. Тому ничего не оставалось, как поспешно ретироваться.
Агитаторы первого полка сделали свое дело. По прибытии в лагерь Ля-Куртин солдаты второго полка изгнали из полкового комитета офицерских ставленников. Взамен их избрали новый состав комитета во главе с рядовым Анатолием Гусевым.
Сколько ни упирались реакционные офицеры и генерал Лохвицкий, им пришлось уступить требованиям солдат — отвести русские войска в тыл. Первая бригада разместилась в местечке Ля-Куртин. Вслед за нею в этот лагерь стали прибывать части третьей бригады. Полковой совет первого полка выслал для их встречи своих представителей.
Члены совета знали, что солдаты третьей бригады плохо осведомлены о том, что делается в России, что вообще эта бригада по своему составу отличается от первой, в особенности от первого полка.
Этот полк формировался в Москве. В него было зачислено много солдат и унтер-офицеров, до призыва работавших в центральных городах и губерниях России. Здесь были недавние рабочие, мастеровые, грузчики, учителя, конторщики… Многим из них были памятны события 1905—1907 годов; некоторые сами участвовали в стачках и забастовках.
Третья бригада была разнороднее. В большинстве своем она состояла из крестьян отдаленных губерний. В ней не оказалось такого крепкого революционного ядра, как в первой.
Посылая для встречи эшелонов с солдатами этой бригады на станцию Ля-Куртин ту же группу агитаторов, что ходила во второй полк, члены совета наказывали:
— Помните, народ там всякий: есть наши сторонники, есть и ярые противники, а большинство — ни туда, ни сюда. Надо им помочь разобраться в обстановке, познакомить их с требованиями, которые мы предъявили командованию…
На железнодорожной платформе, у вагонов, собирались толпами солдаты. И опять слышался страстный голос Дмитрия Попова:
— Офицеры и генералы стоят за продолжение войны. Если им очень хочется, пусть воюют в свое удовольствие, а нам-то какая корысть погибать тут в окопах, в чужой стране. Требуйте отправки домой!
Офицеры встречали агитаторов в штыки. Однажды дежурный по эшелону, разгоняя митинг, арестовал Попова и Чукичева за «крамольные» речи. Но на защиту их стал полковой совет. По его настоянию арестованные тут же были освобождены.
А спустя некоторое время Дмитрию Попову снова пришлось лезть в драку. В июне его послали на дивизионный съезд солдатских представителей. Кроме него делегатами от первого полка были младший унтер-офицер Михаил Волков, ефрейтор Тихон Петров и другие революционно настроенные солдаты и унтеры. В частях же третьей бригады делегатов подбирали офицеры и, естественно, таких, которые были угодны командованию.
— Ну, ребята, придется бой держать! — сказал Михаил Волков, когда они прибыли на съезд.
— Не первый раз. Теперь-то мы уж стреляные, — ответил Дмитрий.
На съезде действительно разгорелась жаркая схватка. Ярый меньшевик военврач Маршак, подполковник Иеске, штабной писарь Владимир Ушаков пытались убедить делегатов, что отказ сражаться на фронте есть измена родине и солдатскому долгу. Попову и его товарищам пришлось не раз выступать, чтобы дать им отпор.
Представитель Временного правительства при главной квартире французской армии генерал-майор Занкевич доносил в Петроград Керенскому, что солдаты дивизии требуют отправки на родину. На эти донесения Керенский с присущим ему позерством ответил:
«Я прошу лично от себя и от правительства разъяснить войскам современное положение в России, выяснить их нужды, разобрать причины недоразумений и сказать солдатам, что я стою на страже их интересов…»
А позднее Керенский тому же Занкевичу приказал:
«В частях, пользующихся свободой собраний для неповиновения распоряжениям командного состава, собраний не допускать, а преступников, вносящих разложение, немедленно изъять и предавать суду; ввести военно-революционные суды и не останавливаться перед применением силы оружия и расстрела непокорных, как отдельных лиц, так и целых соединений».
И меры принимались…
В полуоткрытое окно доносился шум города. Париж гудел. По улице спешили прохожие, извозчики развозили пассажиров, продавцы зазывали покупателей, мальчишки, звонко выкрикивая последние новости, продавали газеты.
Полковник Лисовский захлопнул створку окна. После вчерашней попойки на душе у него было муторно. Ему хотелось подышать свежим воздухом, но шум и суета на улице раздражали его. «Хорошо бы сейчас бросить все эти осточертевшие бумаги и катануть куда-нибудь в загородный парк или в лес… разумеется, не одному. Но, увы! Надо же кончать с этими смутьянами. Расследование и так слишком затянулось… Признаться, и возни с ними более, чем предостаточно. Шутка сказать, двадцать четыре обвиняемых и свыше полсотни свидетелей…»
Прежде чем продолжить обвинительный акт «по делу о беспорядках в частях 1-й особой пехотной дивизии, имевших место в лагере Ля-Куртин», полковник принялся его перечитывать. Не все подряд, а на выборку, чтобы восстановить в памяти написанное.
«В марте 1917 года, — говорилось в акте, — еще задолго до объявления русским войскам, находящимся на французском фронте, постановления Временного правительства о солдатских комитетах, декларации прав солдата-гражданина, в некоторых частях вышеуказанных войск стали обнаруживаться брожения в солдатских массах… Брожения можно объяснить целым рядом причин, наиболее резкими из них являлись: 1) распространившиеся среди солдат листки «Правды» и некоторых швейцарских изданий, с весьма определенным пацифистским направлением, 2) приходившие из госпиталей Франции солдатские письма, …появившиеся одновременно с этим во французских газетах сведения о братании русских солдат с немцами, имевшем место на русском фронте.
Всеми этими фактами стали пользоваться разные злонамеренные лица в целях распространения смуты в русских войсках, находящихся во Франции.
К этому времени, определяемому приблизительно серединой апреля 1917 года, при 1-м особом пехотном полку образовался так называемый полковой совет, во главе которого стали младший унтер-офицер названного полка Волков и того же полка солдат Балтайс, пользовавшиеся большим влиянием в солдатских массах».
Далее шло изложение «преступлений», совершенных «злонамеренными лицами».
…Выведенные из боев русские войска располагались в окрестностях замка Бай. Первого мая их решил посетить представитель русского верховного командования генерал Палицын. Перед его приездом генерал Лохвицкий отдал приказание: построить солдат без винтовок, красные флаги в строй не выносить. Солдаты не выполнили приказания — встретили генерала Палицына с революционными флагами, а третий батальон первого полка вышел на построение с винтовками.
Когда командование русских войск во Франции получило приказы Временного правительства об организации комитетов и дисциплинарных судов, создание их во втором особом полку не встретило больших затруднений. Иначе обстояло дело в первом пехотном полку: полковой совет здесь не захотел переименовываться в комитет. Возглавляемый солдатом Балтайсом, унтер-офицером Волковым, ефрейтором Болхаревским, он продолжал действовать под тем же названием.
Совет первого полка организовал выпуск бюллетеней для солдат, в которых призывал их к отказу воевать. В одном из них была помещена «Солдатская памятка Льва Толстого», напоминавшая о заповеди «Не убий». Полковник Котович указал совету на то, что недопустимо печатать заметки явно антивоенного характера. В ответ на это в бюллетенях стали появляться письма с русского фронта, выдержки из газет, в которых высказывались мысли о прекращении войны, о братании солдат.
У казарм и бараков лагеря Ля-Куртин ежедневно проводились солдатские митинги. Ораторы призывали не выходить на занятия, требовать от командования отправки русских бригад в Россию. На дверях полкового совета первого особого полка появился лозунг: «Долой войну!»
В двадцатых числах июня генерал Лохвицкий, ставший начальником первой особой пехотной дивизии, включившей в себя 1-ю и 3-ю бригады, отдал приказ приступить к занятиям. Солдаты первого полка ночью собрались на митинг и условились: на занятия не выходить.
Генерал Занкевич, прибыв в Ля-Куртин вечером 24 июня, издал приказ о выводе из лагеря всех солдат, которые еще верны Временному правительству и подчиняются его требованиям. Офицеры объявили приказ во всех частях. Командир первого пехотного полка полковник Сперанский лично беседовал с солдатами, призывал их идти за ним «во имя долга перед родиной». Но в некоторых ротах приказ генерала был освистан, в некоторых — изорван.
На следующее утро Ля-Куртин покинули только части третьей бригады и офицеры первого и второго полков. Они расположились бивуачным порядком в окрестностях города Фельтен. Первая бригада почти целиком осталась в лагере Ля-Куртин.
С этого момента начинается деление дивизии на «фельтенцев» и «куртинцев».
«С этого же времени, — говорилось далее в обвинительном заключении, — кладется начало и ряду других событий, приведших в результате к весьма печальным последствиям… Все воинские части, оставшиеся в лагере Ля-Куртин, к началу сентября 1917 года пришли как таковые в состояние полнейшей непригодности для выполнения каких-либо задач, возложенных на армию для борьбы с Германией, и сделались не только бесполезными, но и вредными для внутреннего спокойствия Франции…
…По приказанию представителя Временного правительства генерала Занкевича была образована следственная комиссия, коей было поручено с возможной ясностью установить главные причины ненормального брожения, с такой силой охватившего солдатские массы 1-й особой пехотной бригады, и выделить из этих масс тех из руководителей, деятельность которых вела к последствиям вредным и не была направлена в сторону укрепления боевой мощи находившихся на французском фронте русских частей…»
Полковник оторвался от чтения, встал, прошелся вокруг стола. Он еще раз мысленно пробежал то, что прочел, и остался доволен. «Общая обстановка обрисована неплохо, усилия командования восстановить в дивизии порядок показаны довольно выпукло, причины беспорядков обоснованы… Ну, и труды следственной комиссии не забыты. Все, как полагается!»
Размявшись, он присел к столу и вновь склонился над рукописью обвинительного акта:
«К числу таких руководителей комиссия относит 1-го особого пехотного полка: 1) младшего унтер-офицера Михаила Волкова и 2) солдата Яниса Балтайса, деятельность коих начинает быть заметной еще в период нахождения русских войск на боевой линии… Некоторые свидетели, например, солдат Бережной, считают солдата Балтайса исходным пунктом, от которого получило свое развитие все последующее движение солдатских масс 1-й особой пехотной дивизии. Свидетель удостоверяет, что главною мыслью в речах Балтайса всегда являлся лозунг «Долой войну» и «Мир во что бы то ни стало», причем последние мысли Балтайс старался внушить и солдатам других полков дивизии при помощи своих помощников — агитаторов. Из показаний допрошенных свидетелей можно установить, что солдат Балтайс неоднократно высказывал свои симпатии известному агитатору Ленину и заявлял, что война нужна только буржуазии и капиталистам.
…Балтайс, действуя весьма умело и осторожно, всеми силами стремился показать, что он не ведет за собою массы, а наоборот сам только следует за ними, являясь как бы простым выразителем общественного мнения. Но несмотря на всю указанную осторожность, солдат Балтайс не мог в некоторых случаях не выступать активно и произносил речи явно агитационного характера…
Следствием установлено, что солдат Янис Балтайс имел некоторые знакомства в Париже, носившие по всем данным характер знакомств партийных, преследовавших известные политические цели. Об этих знакомствах он сам высказывался в разговорах с солдатами, причем говорил, что у него имеются связи в Париже и Швейцарии.
…По показанию прапорщика Котковского, бывшего начальником команды разведчиков 1-го полка, в коей состоял и Балтайс в январе 1917 года, во время стоянки полка на секторе Мод, к нему приехал в команду тайный агент штаба V французской армии. Агенту было поручено расследовать дело о рядовом Балтайсе, возникшее из переписки его с французскими солдатами, причем агенту было предоставлено право ареста Балтайса. Агент показал прапорщику Котковскому (в то время еще унтер-офицеру) копированные цензурой письма Балтайса и его корреспондентов, причем свидетель убедился, что письма эти, написанные частью на русском, частью на французском языке, носили явно антимилитарный характер… Тогда же у Балтайса был произведен обыск, на коем выяснилось, что Балтайс имел переписку с какой-то женщиной из Парижа, от которой, судя по письмам, он получал деньги. Какими суммами получались эти деньги, а также кто была вышеуказанная женщина — розыску установить не удалось, точно так же, как не удалось разыскать и других лиц, с коими Балтайс состоял в переписке. Тогда же со стороны присланного агента возник вопрос об аресте Балтайса как заподозренного в шпионстве, но ареста этого не последовало…»
Обстоятельно изложив состав преступления рядового Яниса Балтайса, двадцати восьми лет, лютеранского вероисповедания, уроженца Курляндской губернии, полковник Лисовский перешел к другим обвиняемым. Основываясь на показаниях прапорщика Котковского и других свидетелей, он писал, что ближайшим сотрудником и помощником Балтайса был младший унтер-офицер Михаил Волков. На бригадном митинге, проходившем в середине июня в лагере Ля-Куртин, Волков призывал солдат не выходить на занятия. На этом же митинге он говорил, что надо требовать во что бы то ни стало отправки в Россию. Позднее Волков вместе с унтер-офицером Барановым, ефрейтором Тихоном Петровым, старшим унтер-офицером Валявкой убеждал солдат не подчиняться приказу командования и не выходить из лагеря Ля-Куртин.
Ефрейтор Арсений Болхаревский выступал перед солдатами первой роты против войны. Старший писарь Григорий Гузеев говорил своим товарищам на собраниях, чтобы они не верили Временному правительству. Рядовой Анатолий Гусев, ставший во главе комитета во втором особом пехотном полку, подстрекал солдат не подчиняться приказам генерала Занкевича, не сражаться против немцев на французском фронте.
Ефрейтор первого маршевого батальона Иван Савельев агитировал за сепаратный мир с Германией и произносил лозунги: «Долой Керенского, да здравствует Ленин!» Младший унтер-офицер второй саперной роты Иван Шитогубов кричал на митинге офицерам, когда они выступали: «Неправильно!»
Перечень обвиняемых с комментариями полковника все увеличивался…
Наконец, полковник Лисовский стал излагать формулу обвинения:
«На основании изложенного рядовой Янис Балтайс, мл. унтер-офицер Михаил Волков, ст. унтер-офицер Иван Валявка, ефрейтор Арсений Болхаревский, ефрейтор Иван Савельев, мл. унтер-офицер Иван Шитогубов, рядовой Анатолий Гусев, мл. унтер-офицер Сергей Баранов, ст. писарь Григорий Гузеев, рядовой Константин Шафоростов, мл. унтер-офицер Никита Тимофеев, ст. унтер-офицер Афанасий Гуров, мл. унтер-офицер Тимофей Бушуев, рядовой Ермолай Азаренко, мл. унтер-офицер Алексей Вдовенко, ефрейтор Иван Старов, рядовой Афанасий Макаренко, рядовой Егор Писаренко, рядовой Федор Кабанов, рядовой Егор Юров, ефрейтор Тихон Петров, мл. унтер-офицер Василий Омельченко, ефрейтор Сергей Белоножко и рядовой Тимофей Тимощенко обвиняются в том, что… находясь в составе русских войск во Франции, с целью побудить солдат 1-й особой пехотной дивизии отказаться от дальнейшего участия от военных действий, они посредством бесед, речей, воззваний и бюллетеней доказывали, что на французском фронте оставаться не следует, что необходимо категорически отказаться от участия на этом фронте в военных действиях, требовать возвращения в Россию, не подчиняться начальникам и не исполнять общего распоряжения представителя Временного правительства от 25 июня о выходе всех безусловно подчиняющихся Временному правительству солдат из лагеря Ля-Куртин…»
Далее следовали статьи, по которым обвиняемые привлекались к ответственности, и заключение:
«Все вышепоименованные в выводах обвинительного акта воинские чины предаются отрядному суду русских войск во Франции. Обвинительный акт составлен в гор. Париже 28 октября 1917 года. Исполняющий обязанности Военного прокурора полковник Лисовский».
Полковник поставил размашистую подпись и, облегченно отдуваясь, откинулся на спинку стула. Никогда еще не было у него такого трудного дела.
В обвинительном акте прокурор Лисовский написал, что следственной комиссии «было поручено с возможной ясностью установить главные причины ненормального брожения…» Поручающие могли бы упрекнуть прокурора в чем угодно, но только не в отсутствии усердия и прилежания. В свободное от кутежей время прокурор искал, устанавливал, вызывал, допрашивал… И все это делал так, как было угодно командованию дивизии и представителям Временного правительства. Там, где не хватало доказательств, он старался найти их или извратить факты.
Когда для встречи прибывающей в Ля-Куртин третьей бригады на станцию пришли члены полкового совета первого полка Попов и Чукичев, у них, как уже было сказано, произошла стычка с дежурным офицером. В обвинительном заключении это было подано, как серьезные столкновения, которые привели-де к возникновению враждебных отношений между третьей и первой бригадами.
Одним из главных руководителей солдатского совета первого полка был Янис Балтайс. Во Франции Янис установил связи с товарищами по РСДРП. За ним повели слежку, а потом обвинили даже в том, что он продался немцам и является германским шпионом. Прибывший для проверки благонадежности Балтайса специальный следователь уличить его в этом, конечно, не смог, но все же пытался арестовать его. На защиту своего товарища поднялась вся разведрота.
Дело пришлось прекратить. И предлог был придуман благовидный: мол, командир роты дал о Балтайсе положительный отзыв. Прокурор Лисовский знал все это. Но он снова вытащил шитое белыми нитками дело по обвинению Балтайса в измене, и ни мало не заботясь о достоверности фактов, даже не пытаясь свести концы с концами, изложил его в обвинительном акте.
А вот там, где дело касалось действительных преступлений, совершенных офицерами и генералами, у прокурора Лисовского пропадала память. Он совсем забыл, что еще в середине апреля генерал Лохвицкий пытался разоружить первую бригаду и лишить ее революционного ядра. Сразу же после получения из России известий о свержении самодержавия солдаты русских экспедиционных войск во Франции были лишены права увольнения из своих частей. Командование установило особую зону, за пределы которой выходить солдатам категорически запрещалось. Вводя такой режим, оно стремилось разделаться с солдатскими вожаками.
Нарушил однажды Дмитрий Попов установленный запрет, попытался отлучиться из лагеря, — его тут же сцапал патруль:
— Кто такой, куда пошел?
Опознав в задержанном члена полкового совета, подполковник Иеске и поручик Годин упекли Попова во французскую тюрьму: «Ага, ты ратовал за свободу, так вот тебе свобода!»
Встретил рядового Томашина с двумя товарищами у выхода из зоны щеголеватый офицер, налетел коршуном:
— Увольнительные есть?
— Никак нет, господин офицер! — вытянулись солдаты.
— Почему самовольно покинули лагерь?
— Мы ненадолго, пошли купить бумаги да конвертов.
— Какой роты, фамилия? — ткнул офицер пальцем в Томашина.
Томашин схитрил — сказал вымышленную фамилию и другую роту. То же сделали его спутники. И только это спасло их от ареста и наказания.
Генералы Занкевич и Лохвицкий требовали от солдат полного подчинения командованию и Временному правительству, продолжавшему войну. За неповиновение грозили смертной казнью. По приказу Занкевича тем, кто отказался выйти из лагеря Ля-Куртин в Фельтен с третьей бригадой, на одну треть был сокращен продовольственный паек. Куртинцев перевели на тыловое денежное содержание, лишили заграничных денег.
Это было лишь начало репрессивных мер. Затем последовало уменьшение хлебного пайка более, чем на половину, мяса вместо четырехсот граммов в сутки стали давать семьдесят пять. Французам-торговцам строго-настрого запретили продавать куртинцам какие-либо продукты. Даже лошадей не пощадил генерал — лишил фуража. Три тысячи голодных коней беспокойно бились в станках, грызли все, что можно грызть, и жалобно ржали в конюшнях.
Голодали кони, голодали и солдаты. Чтобы не умереть с голоду, стали резать лошадей. Вскоре конина стала единственным продуктом питания.
У прокурора Лисовского не поднялась рука привести в обвинительном акте приказ-ультиматум генерала Занкевича.
«Солдатам лагеря Ля-Куртин, — предписывается в том ультиматуме. — Приказываю сегодня же изъять, и арестовать 100 человек ваших вожаков, заставивших вас встать на преступный и гибельный путь. Арестовать кроме того еще 1500 человек наиболее беспокойных, а потому нежелательных в ваших рядах элементов, вносящих разложение. Исполнение сего приказания я буду считать первым шагом признания Временного правительства и моих распоряжений. Новые указания будут мною даны вам завтра».
Но генерал напрасно ждал. Никто ему не привел ни полутора тысяч, ни ста, ни полета, ни даже полдесятка скрученных по рукам «вожаков» и «наиболее беспокойных». Они были беспокойными только для генерала, а для солдат — выразителями их дум и чаяний. Часть руководителей революционно настроенных солдат во главе с Волковым, Балтайсом, Валявкой, желая избежать кровопролития, сами вышли из лагеря (все они, конечно, тут же были арестованы). Но и этот их шаг не спас остальных куртинцев от расправы. Командование сперва полностью прекратило всякое снабжение непокорных солдат продовольствием. Затем блокировало их, используя для этого верные правительству воинские части, сводный батальон, присланную Керенским артиллерийскую батарею и французскую артиллерию. Сорок тысяч карателей обрушили свой огонь на девять тысяч солдат, оставшихся в Ля-Куртине. Артиллерия засыпала лагерь снарядами. Сотни ни в чем не повинных людей погибли на чужбине. По приказу генерала Занкевича их убили за то, что они отказались убивать других, за то, что просили отправить их на родину.
Они погибли неукрощенные.
Обо всем этом Лисовский в обвинительном акте не обмолвился, конечно, ни словом. Он ведь писал его не за тем, чтобы выявить преступления царских прислужников, а для того, чтобы очернить и осудить руководителей солдатских советов и комитетов. И суд состоялся. Только не над солдатскими вожаками, — этому помешала Октябрьская революция, — а над самим исполняющим обязанности военного прокурора полковником Лисовским и ему подобными. То был суд истории.
„В копии постановления следственной комиссии от 23 августа 1917 года значится рядовой 8 роты 5-го особого пехотного полна Томашин Михаил, приговоренный к аресту за участие в волнениях, происшедших в 1-й особой пехотной бригаде“.
Солдат, не подчинившихся приказу командования сдать оружие и покинуть ля-куртинские казармы, объявили мятежниками и изменниками Родине.
Началась осада. Мужественные куртинцы с возгласами: «За Родину! За революцию! За свободу!» — стойко отбивали атаки карателей. Но силы были неравными.
К исходу пятых суток положение оставшихся в лагере Ля-Куртин революционных солдат 1-й бригады и части присоединившихся к ним солдат 3-й бригады стало чрезвычайно тяжелым. У осажденных не было ни продовольствия, ни медикаментов. Обстрел продолжался. Раненые взывали о помощи. По двору лагеря носились взбесившиеся лошади.
Положение оказалось трагически-безнадежным. Осажденные подняли над верхними этажами казарм белые флаги и начали выходить из лагеря. Группа во главе с унтер-офицером Глобой осталась. Остался и Михаил Томашин. Вместе со старшим унтер-офицером Демченко и младшим унтер-офицером Кобелевым они решили не сдаваться военным властям, а ночью проскользнуть сквозь кольцо окружения и совершить побег.
В темноте трое стали выбираться из лагеря. Но едва миновали ворота, как залегли — попали под сильный пулеметный огонь, который вели по лагерю осаждавшие войска. Лежать пришлось долго. Уже перед рассветом стрельба стихла и друзья пошли дальше. Уйти далеко от лагеря им не удалось. Задержала сторожевая застава.
Здоровенный солдат налетел в темноте на Томашина и сбил его с ног. Сдернув с Михаила сапоги, швырнул взамен свои — старые, изорванные. Вслед за сапогами таким же способом обменил фуражку. Подъехали два французских кавалериста — драгуны, вооруженные пиками. Они взяли задержанных под конвой и отвели в одну из палаток, в которых были размещены вышедшие накануне куртинцы.
Около десяти часов утра всех построили в две шеренги. К строю подскакали верхом на конях два незнакомых офицера.
— Кто такие? — спрашивали солдаты друг у друга. Офицеров никто не знал. Но вот вдоль строя побежала весть:
— Сказывают, какой-то князь Марузи.
— Это который же князь?
— Видать, тот, что в плисовых шароварах.
Всадники спешились. Обладатель широких плисовых штанов достал из кармана список и стал выкрикивать фамилии. Отзывались не все. Очевидно, некоторых внесенных в список здесь не было.
— Рядовой Томашин! — услышал внезапно Михаил. От неожиданности вздрогнул и чуть не ответил «я», но, спохватившись, плотнее сжал губы.
Промолчал и стоявший рядом Демченко. Закончив перекличку, всадники ускакали. Строй распустили. Вокруг палаток стояли часовые-французы.
Среди солдат ходили тревожные слухи. Чувствовалось, что затевается расправа. На душе у Томашина было неспокойно. Надо что-то делать. Сговорившись с Демченко и Кобелевым, вновь решили бежать.
Поздно вечером трое друзей проскользнули мимо часовых и направились к шоссейной дороге, ведущей в горы, в Швейцарию. Они имели при себе компас, географическую карту, у каждого в кармане лежало по револьверу. Отойдя около десятка километров, залегли в кустах на опушке леса — позади послышался конский топот. Вскоре показались всадники — французский офицер и солдат. Осадив коней против того места, где укрылись беглецы, офицер сказал: «Нет, сюда они не должны пойти!» Всадники повернули коней и ускакали обратно.
Томашин и два его товарища продолжали путь. По дороге идти опасались, пробирались лесной чащей. В лесу бледными пятнами падал на землю лунный свет. Повеяло сырой свежестью. Внезапно навалился туман. Не зная местности, шли наугад. Вдруг под ногами зачавкало. Болото!
Весь остаток ночи плутали по кочковатому болоту. Насилу выбрались из него, когда уже начало светать. Вымокшие, усталые, они нашли посреди кустарника укромное местечко, сняли верхнюю одежду и, развесив ее сушить на солнцепеке, уснули крепким оном. Выспавшись, поели диких яблок-паданцев, а с наступлением вечера пошли дальше. Ориентировались по указателям, стоявшим на перекрестках дорог, сверяя их показания с картой.
Шли всю ночь, почти не отдыхая. И следующую ночь провели в пути. Спотыкаясь в темноте о пни и коряги в лесу, о камни на горных откосах, разбили обувь, изорвали одежду. Все трое были голодны, но думали о еде меньше всего. Спешили побыстрее добраться до Швейцарии. Они уже считали себя вне опасности и надумали идти днем. В местечке Манза зашли в ресторанчик поесть. Утолив голод, сразу же скрылись в камышах. Но местные жандармы приняли их за переодетых немецких солдат-дезертиров. Выследили и задержали. Оружие и деньги отобрали, на руки надели наручники. А когда узнали, что они русские, доставили в лагерь, где находились куртинцы. Оттуда в закрытых арестантских каретах их переправили в тюрьму города Бордо.
Здесь Михаил Томашин вновь увидел руководителей куртинцев. Их тут было около ста человек, в том числе и члены совета Глоба, Азаренко, Балтайс и многие другие. От них он узнал, что по другим лагерям и в фортовых подвалах острова Экс раскидано и заключено еще шестьсот подследственных. Всем им грозило суровое наказание…
Куртинцы томились в тюремных застенках чужой страны. Терзались неизвестностью. Никто не знал, что их ожидает в будущем, какую еще расправу учинят над ними.
Янис Балтайс и здесь не сидел сложа руки. На прогулках он ободрял заключенных, говорил им: «Не падайте духом! Требуйте отправки в Россию. Пусть нас судят там, если мы в чем виноваты». Люди тянулись к нему, внимали его советам.
Вот и Дмитрий Попов, увидев Яниса на тюремном дворе с газетой в руках, подошел к нему и спросил:
— Какие новости?
А про себя с восхищением подумал: «Как это он ухитряется газеты доставать?»
Янис оторвался от газеты, но ответил не сразу. Потер исхудавшей рукой лоб и раздумчиво произнес:
— Что-то там у нас происходит. А что, сказать пока трудно. Сообщения очень противоречивы. Но, судя по всему, в Петрограде неспокойно.
И он рассказал Попову, что французская пресса, ссылаясь на передачи русских радиостанций, пишет о каких-то беспорядках в России. «В Петрограде анархия!» — кричит она. Керенский в очередном воззвании, переданном радиостанцией Царского села, заявляет: «В России все спокойно! Никакой революции нет!..» Передача прерывается и в эфир летят слова: «Керенский вас обманывает, не верьте ему!.. Вся власть Советам!..» «Крейсер «Аврора» с Балтики передает: «В России революция!..»
— Наберитесь терпения, — хлопнул Янис Дмитрия по острым лопаткам. — Думаю, через день-два все прояснится.
Они и не предполагали, что в эту самую пору из Петрограда в Царское село спешил черноусый унтер-офицер, чтобы побыстрее передать всему миру, а значит, и им, весть о свершившейся в России революции. Унтер-офицера, сына рабочего маленькой полукустарной фабрики по выпуску серпов в захолустном городке Яранске Вятской губернии, звали Николаем Дождиковым. Служил он старшим радиотехником на самой мощной по тому времени в России Царскосельской радиостанции. После февраля семнадцатого года был избран товарищами председателем станционно-технического комитета. Он возвращался из Петрограда с очень важным поручением.
В вагоне было накурено — ехали в основном военные: солдаты, матросы. Дождиков смотрел в окно вагона на бегущие мимо осенние пейзажи и ничего не видел. С тихой, как-будто проступающей откуда-то изнутри улыбкой он снова и снова припоминал все подробности встречи, которая только что была у него в Смольном.
А произошла она так.
На Царскосельской радиостанции скопились радиограммы, принятые из многих стран Европы. Раньше их обычно доставляли в генеральный штаб Временного правительства. Но рано утром 25 октября из Петрограда приехал представитель командного комитета, он же руководитель большевистской организации станции Василий Суслин и привез весть о том, что Зимний дворец взят революционными войсками и восставшими рабочими, «временные» правители арестованы, а Керенский бежал. Куда девать теперь радиограммы, кому их доставлять? Общее собрание команды, восторженно принявшее сообщение о событиях в столице, решило командировать с радиограммами в Петроград Дождикова, чтобы он передал их новому правительству.
Взяв разносную книгу и пакет, залепленный большими сургучными печатями, испещренный надписями: «Совершенно секретно», «Весьма срочно», унтер-офицер Николай Дождиков отправился в путь. В Смольном, показывая пакет, он с трудом убедил часовых пропустить его к Ленину. А когда на третьем этаже открыл дверь, обозначенную цифрой «36», то в небольшой чистой комнате увидел склонившегося над столом, что-то писавшего человека с крупным выпуклым лбом. На столе стояли чернильный прибор с ученическими ручками, простыми и цветными карандашами, календарь, телефонный аппарат, лежали блокноты и бумага. К столу были приставлены два мягких кресла, у стен — венские стулья. Владимир Ильич был в темном костюме, белой сорочке. Галстук в косую полоску аккуратно заправлен под жилетку. Быстро написав что-то на бумажке, он передал ее стоявшему у стола матросу, и тот вышел. Дождиков приблизился к столу.
— У вас что, товарищ? — спросил Владимир Ильич.
— Радиограммы — сводки и сообщения о положении на фронтах. И наши, и заграничные, — объяснил Дождиков.
— Откуда они?
— С Царскосельской радиостанции, — и радист подал толстый пакет.
— Это ваша радиостанция передала в эфир небольшую агитку за власть Советов? — спросил Ленин и поинтересовался, кто вел передачу.
Дождиков признался, что это сделал он, и коротко рассказал, как все произошло. На станции шла передача очередного воззвания Керенского. Дежурный радист еще не закончил ее, как Дождиков передал в эфир: «Всем, всем, всем!.. Товарищи трудящиеся! Керенский вас обманывает, не верьте ему, берите власть в свои руки! Вся власть Советам!» А чтобы дежурный офицер не мог знать об этой передаче, Дождиков отключил краску у контрольного аппарата, установленного в соседней комнате.
— Вы поступили очень хорошо, сделали большое дело. От имени Советской власти благодарю вас за это выступление в эфире! — и Владимир Ильич крепко пожал Дождикову руку, еще раз повторив: — Это очень хорошо!
Вскрыв пакет, он стал просматривать радиограммы. Потом попросил рассказать о работе и мощности станции.
Дождиков объяснил, что Царскосельская радиостанция производит обмен зашифрованными правительственными и дипломатическими радиограммами, а также передает и принимает открытые сводки и сообщения, работает с радиостанциями Парижа, Лиона, Рима и других городов Европы. Передачи станции могут быть приняты в радиусе пяти тысяч верст.
— Прекрасно! — сказал Ленин. — И впредь продолжайте прием радиограмм. Все заграничные сообщения с сегодняшнего дня приносите сюда, в Смольный. Наши радиотелеграммы передавайте в первую очередь, как правительственные. А вот это передайте в эфир несколько раз.
Владимир Ильич вручил Дождикову листовку с воззванием «К гражданам России!».
…Спохватившись, Дождиков раскрыл книгу: «Не потерял ли ленинскую листовку? Нет, здесь!» Захлопнув книгу, зажал ее поплотнее под мышкой. Поезд подходил к Царскому селу.
На радиостанции он сразу же прошел в дежурное помещение, сел к аппарату и начал передавать: «Всем, всем, всем!.. К гражданам России! Временное правительство низложено. Государственная власть перешла в руки органа Петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов…»
…А на второй день, — быть может, в то время, когда Владимир Ильич Ленин вручал Николаю Дождикову для передачи в эфир декреты о мире и о земле, — Попов снова увидел Балтайса на тюремном дворе с газетой в руках.
Янис был возбужден. Он сообщил Попову и подошедшим с ним заключенным:
— В России революция! Власть перешла в руки рабочих и крестьян! Сформировано правительство во главе с Лениным! Поздравляю вас всех, товарищи, с этим величайшим событием!
— Эх, скорей бы на родину! — воскликнул кто-то.
— Теперь уже ждать осталось недолго! — уверенно произнес Балтайс.
Надежды куртинцев на быструю отправку домой оказались так же далеки от осуществления, как они сами были далеки от родины. Франция продолжала войну с Германией, и ее правительство ни мало не беспокоилось о судьбе русских солдат, о возвращении их в Россию. Военная администрация сделала несколько попыток заставить куртинцев работать в имениях крупных землевладельцев, но из этой затеи ничего не вышло — солдаты отказывались от работы, требовали отправки в Россию. Тогда их стали переталкивать из тюрьмы в тюрьму. Остров Экс, Бордо, Рошфор, Леманс, Марсель…
По улицам Марселя двинулась длинная колонна, построенная по четыре. Попов и Томашин шли рядом. Они познакомились и подружились в Рошфоре и теперь все время держались вместе. Шагая в ногу, с вещевыми мешками за спиной, смотрели они на удивленных марсельцев. А тем было чему удивляться. Колонна двигалась в плотном окружении зуавов. В красных мундирах, держа наперевес винтовки с примкнутыми штыками, зуавы облегли ее подвижной цепью с обеих сторон. Так во Франции конвоировали только самых опасных преступников.
— Хотелось бы знать, куда это нас ведут в сопровождении такого нарядного эскорта? — сказал Томашин.
— Похоже на то, что в порт, — промолвил Попов. — Уж не домой ли собираются отправить?
— Ну, вряд ли!
В порту их все так же строем заставили пройти на пароход, а там загнали в трюмы. Прогудел гудок и судно отчалило. Куда везут? Зачем? Что их ждет впереди?..
Дмитрию вспомнилась отправка из Архангельска. Прощаясь тогда с тающей в дымке родной землей, он тоскливо думал, придется ли еще ему и обступившим его солдатам ступить на нее. Многим уже не придется. Одни погибли у форта Бримон, другие расстреляны из пулеметов и артиллерии в лагере Ля-Куртин, третьи умерли голодной смертью в тюрьмах или казнены по приговору военных судов. Какие еще испытания ждут оставшихся в живых? Под дрожащее покачивание парохода смутные мысли тяжело ворочались, не давали Дмитрию покоя…
Шли вторые сутки. На горизонте стал вырастать город. Измотанные качкой и морской болезнью — пароход попал в шторм — зуавы лежали, где придется. Попов и Томашин стояли на палубе. Они смотрели на открывающуюся перед ними в лучах восходящего солнца панораму северного африканского побережья: персиковые, мандариновые и апельсиновые сады, виноградники, шеренги высоких голоствольных пальм, каменные дома на склоне горы, среди которых маячил скачущий куда-то на коне всадник.
— Какой город? — спросил Попов у отупевшего от качки зуава.
— Алжир.
— Алжир! Алжир! — побежала весть из уст в уста.
На берег куртинцев высадили только вечером. Опять построили в колонну по четыре, опять оцепили с обеих сторон с винтовками наперевес зуавы — почти на каждого русского один конвойный — и повели по улицам города на вокзал. Глядя на худых и босых, одетых в рубище «туземцев», Попов сказал Томашину:
— И здесь не сладко живут!
Откуда он мог знать, что годовой доход алжирского феллаха-крестьянина без малого в полтора десятка раз меньше дохода жителя Франции.
В вагонах третьего класса, под усиленным конвоем, тысячу восемьсот русских солдат доставили на станцию Афревиль. Здесь их разбили на шесть рабочих рот и разместили в бараках, обнесенных колючей проволокой, по наружному обводу которой ходили часовые.
Попов и Томашин попали в шестую роту. Такие же команды были направлены в другие лагеря, раскиданные по всему Алжиру.
— Ну, как тут живется? — спросил Попов у солдата, прибывшего сюда раньше.
— Поживешь, увидишь! — ответил тот уклончиво.
— А харчи какие? — поинтересовался Томашин.
— Харчи, браток, фасоля с верблюжатиной, и то не досыта.
— А делаете что?
— Что прикажут, то и делаем. Дрова на спине таскаем. За пять верст из лесу. Мало возьмешь — бьют, много возьмешь да отстанешь — тоже бьют.
— Так ведь это же каторга! — воскликнул Попов.
— А ты думал! — солдат криво усмехнулся и зло сплюнул. — Все мы теперь белые невольники. Французское командование, сказывают, продало нас здешним помещикам дешевле рабочей скотины. Красная цена каждому из нас — полдюжины бутылок вина и несколько связок табаку. А чуть провинишься, будешь вот так же греть камнями спину…
Попов и Томашин посмотрели в ту сторону, куда показал их собеседник, и увидели странное зрелище. Меж двух рядов колючей проволоки стоял солдат с вещевым мешком за спиной, до отказа набитым какой-то кладью. От немилосердно палящего солнца по лицу его струился пот.
— В мешке — камни. Полтора пуда.
Друзья были поражены.
— Да как он терпит такое издевательство! — вырвалось у Томашина.
— Можно не повиноваться, — заметил собеседник, — тогда посадят в карцер на хлеб и воду. А то так есть еще один выход — записаться в иностранный легион… — но, увидев, крепко стиснутые кулаки Томашина и колючий взгляд Попова, поспешил перевести разговор на другую тему.
Через несколько дней после прибытия Попова и Томашина в Афревиль в лагере произошло событие, взволновавшее всех.
С утра все разошлись на работу по своим участкам. Шестая рота была направлена в лес за дровами. Трем взводам второй роты приказали до обеда сходить шесть раз за камнями к реке. Но они успели сделать лишь четыре «ходки». Их за это наказали — лишили обеда. Два взвода таскали дрова из лесу. Данное им задание они выполнили и должны были получить обед, но в знак солидарности с товарищами отказались от него.
Когда взвод Попова и Томашина прибыл на обед, вся вторая рота уже была выведена из барака на открытую площадку под жгучие лучи солнца. Голодные, усталые, испытывая муки жажды, невольники стояли, окруженные усиленной охраной, под наведенными на них дулами пулеметов.
Увидя это, остальные роты тоже отказались от обеда. Их загнали в барак, вокруг него выставили пулеметы. Послышались пулеметные очереди — это охранники по приказанию коменданта стреляли в воздух для устрашения «бунтовщиков».
Затем заключенных повзводно, под угрозой применения оружия, увели на работы. В их отсутствие в бараке произвели обыск. По возвращении с работ вечером опять всех загнали в барак и строго-настрого запретили выходить из него. А вторая рота все стояла на площадке. Началась гроза, пошел дождь. Он хлестал измученных и обессилевших солдат, которым даже не разрешалось сдвинуться с места.
Так, под солнцем и дождем, без обеда и ужина, под наведенным на них оружием они простояли до позднего вечера, до самого отбоя.
Из лагеря русских солдат посылали работать на фермы. Палатки, в которых они жили, стояли на кромке сада с лимонными деревьями. В полдень, когда все вокруг замерло от изнывающего зноя, от них отделились двое и через табачную плантацию направились к зарослям кустарника.
Это были Попов и Томашин.
— Деньги послал? — спросил Дмитрий друга.
— Да.
— Сколько набралось?
— Двадцать два с полтиной, — ответил Михаил.
— Не богато, но и то поддержка.
Несколько дней назад из лх команды арестовали за «вредную пропаганду» одиннадцать человек и отправили в тюрьму города Медеа, в дисциплинарный батальон. Там их, по дошедшим на ферму Перманжа сообщениям, в самое жаркое время дня заставляли надевать шинели, поверх их скатки из одеял, вместо пробковых касок — синие французские кепки, и во всем этом — бегать по каменистой дороге. Многие при этом не выдерживали, падали от тепловых ударов.
А сегодня туда увезли еще двух человек. Попов и Томашин собрали и послали с ними деньги на дополнительное питание «штрафников», а то совсем загинут от истощения и болезней.
Прежде чем войти в кустарник, друзья осмотрелись кругом и, нигде не заметив ничего подозрительного, двинулись дальше тайной, одним им известной, тропой. Вот и то укромное местечко, куда они приходят уже не первый раз. Дмитрий вытаскивает из тайника сверток, развертывает его и принимается считать исписанные листочки бумаги.
— Сколько? — спрашивает Михаил.
— Мало. Надо, чтобы на все команды хватило, — говорит Дмитрий.
Где-то в стороне слышится шорох. Друзья настораживаются, но, услышав условный сигнал, спокойно рассаживаются поудобнее.
Через минуту-две перед ними предстает Гаврил Елисеев. Он тоже куртинец, но работает не с ними, а на соседней ферме Далез.
Теперь их трое. Каждый берет из свертка листок бумаги, карандаш и начинает переписывать воззвание, с-которым они решили обратиться ко всем русским солдатам, находящимся на каторжных работах в Африке. Дмитрий Попов пишет лежа. Пожелтевшее от хинина лицо его сосредоточенно. Из-под тонкой кожи выпирают скулы, короткий горбатый нос кажется на исхудавшем лице больше. Михаил Томашин положил на колени дощечку и пишет на ней, ссутулившись. Покатые раньше плечи стали у него какими-то угловатыми, сквозь гимнастерку проступают широкие лемеха лопаток. Елисеев долго умащивается, все никак не может по-настоящему пристроиться. В грамоте он не очень силен и ему это дело дается труднее других.
Воззвание они сочинили сами, а сейчас размножают на все рабочие команды. В негр они вложили все самое сокровенное, самое наболевшее. Скоро год, как кончилась война в Европе, ходят слухи о подписании мира, а о них, сосланных сюда на каторжные работы русских солдатах, как будто все забыли. Об отправке домой никто и не заикается. В каждое слово, в каждую строчку они вкладывали все свои горести и муки, унижения и издевательства, тоску по отечеству.
Выводя убористым почерком букву за буквой, Михаил Томашин вспоминал о том, как им жилось на ферме Мезон Блянш. На работу выводили под усиленным конвоем. По десять — двенадцать часов в сутки рыхлили на полях кирками землю, таскали на спине тяжелые баки, наполненные купоросом, опрыскивали виноградники, жали серпами рожь и пшеницу. На ночь, словно скот, их загоняли в конюшню и двери ее запирали на замок. Спали на соломе. Стоило только на нее лечь, как со всех сторон набрасывались тучей земляные блохи и начинали донимать изнуренных людей. Одежда у всех — рванье, с рук не сходят мозоли, а в награду — окрики да ругань француза-надсмотрщика.
Истощенных людей косил испанский грипп. В одной лишь ихней команде за несколько дней умерло 26 человек. Умершие лежали под арбами, а живые с состраданием говорили о них: «Отмучались! Отстрадались!» И, предавая их чужой земле, вздыхали: «Эх, сердечные, никто из родных не придет на вашу могилу и не будет знать, где вы спите вечным сном…»
Рука Дмитрия Попова бегала по бумаге быстро. Что ни говори, а две зимы учительствовал в школе. Он вкладывал в строчки воззвания все, что у него накопилось за эти годы. А накопилось много…
На ферме Газан, владелец которой постоянно жил в Париже, вершил суд и расправу управляющий. Он никогда ничем не был доволен. Однажды Попов и Томашин пожаловались ему на скудное питание и на плохое освещение в бараке. На второй день он прислал офицера с солдатами. Офицер кричал на русских: «Анархисты, социалисты!» Затем, вызвав из строя шесть человек, приказал им забрать вещевые мешки и следовать в Мондови. Там, в канцелярии, «анархистов» проверили по списку. Попова в списке не оказалось, и его отослали обратно. Штрафников направили ремонтировать железнодорожные пути на станцию Сен Жозеф. Дмитрий Попов посылал им туда французские газеты.
Плохо было на ферме Газан, а на станции оказалось еще хуже. Даже кипятку на всех не хватало. Даже соломы на «постели» не давали. Томашин пожаловался на это старшему команды фельдфебелю Кулешову, агитировавшему их записываться в иностранный легион (теперь уже для борьбы против большевиков). Тот недовольно ответил:
— На свои деньги я вам солому покупать не буду!
Всякому терпению бывает конец. Кончилось оно и у Томашина. Вдвоем с солдатом Бабушкиным они самовольно уехали в Мондови. Подпрапорщик Аджюдан приказал им ехать обратно. Они не подчинились. За отказ их арестовали на десять суток и посадили на полуголодный паек.
Кончилось терпение и у Попова. После прибытия Михаила из-под ареста они решили поднять всех русских в Алжире на забастовку. Для этого и составили воззвание и размножали его сейчас тайком в зарослях кустарника. Они написали его так, как будто оно пришло сюда из метрополии — от имени русских эмигрантов-большевиков, находящихся в Париже. Воззвание начиналось с обращения к соотечественникам: «Товарищи!»
А дальше в нем говорилось:
«Настало время… когда вы должны более чем когда-либо требовать вашей отправки в Россию. Теперь более уверенно вы можете потребовать это потому, что война закончена и мир уже подписан, дорога безопасна, и пароходы свободны, к тому же самое важное это то, что вы вполне можете надеяться на опору французских рабочих, которые уже давно требуют отправки вас на родину и всегда будут готовы поддержать вас…
Для того, чтобы предъявить эти требования, нужно тесно сплотиться между собою… Правда, в настоящий момент вы лишены всякой организации благодаря вашей разбросанности по разным частям, а без организации, без связи невозможно предъявить никаких требований. Дабы помочь вам в пользу вашей отправки в Россию, мы делаем громкий призыв ко всем командам русских солдат, находящихся в Африке, разбросанных по разным частям на протяжении десятков и сотен верст, утомленных от непосильных трудов и изнывающих от знойных лучей палящего солнца.
Услышьте голос этого призыва, наши братья по трудовой неволе, наши ныне загнанные под знойные лучи африканского солнца, обреченные болезням и смерти, братья! В глубине ваших сердец, истомленных печалью, найдите отклик на этот зов возмущенья, на этот благовест гордой надежды. Приступите же скорее к делу, организуйтесь, сплотитесь тесно и крепко для совместной работы, посылайте надежных людей в другие соседние команды и роты, совместно и дружно требуйте отправки на родину, совместно и дружно — долой работу!
С 21 июля вы покинете работу и этим докажете французским рабочим, на поддержку которых вы вполне можете рассчитывать, что вы не есть волонтеры, то есть работающие по своему желанию. Мы не сомневаемся в том, что вы не останетесь равнодушными к этому. Неужели же вы настолько пали духом, что не сможете сплотиться и подойти друг к другу, тогда как в России миллионы объединились в одно для совместного действия и мужественно защищают правое дело».
Из рук в руки, из команды в команду, из роты в роту пошли листочки с воззванием. Их читали тайно. Тем, кому не удалось прочесть, пересказывали содержание. И забастовка вспыхнула. Дружно. Повсеместно. 21 июля все команды русских солдат, расположенные в окрестностях порода Бон, бросили работу. Требование — одно: «Отправьте нас на родину!»
Французское командование и колониальные власти были ошеломлены неожиданным, хорошо подготовленным выступлением. На него откликнулась пресса, откликнулись трудящиеся Франции. Социалистическая газета, выходившая в городе Бон, в тот же день писала, что русские солдаты содержатся в Алжире в страшно тяжелых условиях, что французское правительство не проявляет о них никакой заботы и ничего не делает для их скорейшей отправки на родину. Газета назвала районы, в которых были прекращены работы.
Через своих прислужников власти узнали, что ядро зачинщиков забастовки находится в команде, работающей в районе местечка Мондови. На второй день рано утром сюда прибыл отряд алжирских солдат во главе с капитаном-французом. Забастовщики лежали на нарах: кто спал, а кто, проснувшись, еще не успел подняться.
— Встать! — подал команду офицер.
Никто не пошевелился.
— Встать! — закричал капитан.
Но это не помогло. Тогда в помещение был введен взвод солдат. Угрожая штыками, а кое-где и пуская их в ход, солдаты стали поднимать и выгонять людей на площадку. Попов не подчинился. К нему подскочил офицер и несколько раз ударил кулаком по голове.
Всю команду построили. Капитан потребовал выдачи зачинщиков. В ответ прозвучало прежнее требование: «Отправьте нас в Россию!»
А их отправили… на окраину Мондови, заключили в стены разрушенного каменного здания, где даже невозможно было укрыться от лучей палящего солнца. Вокруг этой полуразвалившейся тюрьмы выставили усиленную охрану. Вещевые мешки, ремни и все, что имелось из продовольствия, отобрали. Оставили только ложки, кружки и фляги для воды.
Затем в одних гимнастерках перевели в сырой подвал без окон. Дверь наглухо закрыли. Ни свежего воздуха, ни света. Ни табаку, ни спичек. Восемь суток держали их в этом подвале на полуголодном пайке. На девятые сутки в полдень посадили на поезд и повезли на юг страны.
Бледные, исхудавшие, с заросшими щетиной лицами, Попов и Томашин были не похожи сами на себя. Но это сейчас их мало заботило. Их беспокоило одно: куда везут?
— Да уж, конечно, не к теще на блины! — старался приободрить шуткой товарища Михаил.
— Я готов все вынести, только бы от нашей забастовки была польза! — убежденно произнес Попов.
Друзья еще не знали, что забастовка всколыхнула весь Алжир и Францию. В защиту ее участников выступили видные прогрессивные деятели, писатели. Правительство Франции вынуждено было пойти на первую уступку, русским солдатам в Алжире улучшили питание.
Высланных в бесплодную пустыню высадили возле города Бискра и повели в лагерь Тольга. Они шли среди раскаленных песков Сахары, обливаясь соленым потом, задыхаясь от горячего воздуха. Перед глазами струилось марево, вставали миражи с голубыми морями, плещущими прохладной волной.
В лагере им показали на длинный барак-землянку:
— Здесь будете жить!
Барак оказался без окон, для входа имел овальное отверстие. Высота его была менее полутора метров.
— Как свинарник! — сказал Попов, влезая в него, согнувшись в три погибели.
— Интересно, долго ли нам придется лазить в эту дыру? — произнес Томашин.
В потемках они расстелили на земле соломенные маты. От горячего сухого воздуха перехватывало дыхание. Откуда-то наносило гарью. Прогорклая чечевица, которую им выдали на ужин, жгла внутри. Хотелось пить. Попов вылез из барака, но не успел встать, как наткнулся на штык охранника.
— Воды… пить хочу, — Дмитрий показал, что ему надо.
Охранник, богатырского сложения негр-сенегалец, помедлил, очевидно, обдумывая, как ему поступить, а потом кому-то крикнул в темноту. Через минуту пришел другой негр и повел Попова к роднику, который тихо струился в двухстах метрах от лагеря.
У родника Дмитрий обмылся, досыта напился, набрал воды во флягу. Но когда вернулся в барак, здесь ему показалось еще более душно и жарко, чем раньше. Он почувствовал, что задыхается, что ему совершенно нечем дышать. Рубашка на теле до нитки пропиталась потом.
Не прошло и часа, как фляга его опустела и он опять стал испытывать жажду. Но вторично выйти за водой не решился. Надо как-то привыкать!
А привыкать было неимоверно трудно. Их привезли в Сахару в такое время года, когда солнце в полдень стоит над головой, пески и камни так накаляются, что даже те успевают остыть за ночь.
Лагерь Тольга был с трех сторон обнесен высокими глухими стенами. С четвертой, западной, стороны его ограждала колючая проволока. У ворот единственного прохода, сделанного в заграждении, день и ночь стояли часовые-негры.
Вокруг лагеря простирались унылые голые пески. Не на чем задержаться глазу. Днем, в жару, невольники пустыня сидели в тесных конурах в одном нательном белье, изнемогая от зноя. Покидать барак разрешалось только вечером, и то на очень короткое время.
Как-то — это случилось в начале сентября — пленники услышали среди бела дня громкие и тревожные крики часового. Попов и Томашин вылезли из барака и увидели, что часовой, покинув пост, бежит от ворот к караульному помещению.
— Что случилось? С чего это он задал стрекача? — промолвил Дмитрий.
— А кто их разберет, — отозвался Михаил.
Но скоро обоим стало понятно странное поведение часового. На лагерь стремительно надвигалось темное облако поднятого высоко над землей песку. Оно затмило солнце, росло и ширилось на глазах. И вдруг на друзей обрушился шквальный ветер, принялся сечь их раскаленным песком, проникал повсюду: под одежду, в уши, глаза, скрипел на зубах. Они поспешили в укрытие и, схватив, кому что попало под руку — кто рубашку, кто полотенце, — и поспешно закутали себе головы. А на дворе свирепствовал самум. С завыванием и свистом он все крушил на своем пути. Он поднимал с земли тонны песку, мусор, стебли сухой травы, и все это, покрутив и основательно перемолов в своих воронках и завихрениях, яростно швырял во все стороны.
Закончился самум коротким ливнем.
А на второй день русские невольники хоронили своего товарища — рядового Грибанова, скоропостижно скончавшегося от апоплексического удара. Гроб, сколоченный из деревянных ящиков, опустили в могилу, вырытую в полкилометре от лагеря. Могила была неглубокая, всего полметра — под верхним слоем песка оказался сплошной камень. Прежде, чем предать тело земле, пропели: «Вы жертвою пали…» Сверху на могилу насыпали небольшой песчаный холмик. Конвоиры молча наблюдали за ними.
С похорон Попов возвращался задумчивый и сумрачный. Через два-три дня никто не сможет найти могилы товарища. Пески пустыни не лежат на одном месте, они кочуют, движутся. И там, где сегодня холмик, завтра будет голое место, а послезавтра бархан. Из тридцати двух человек, прибывших в Тольгу, похоронили уже пятерых. И впервые за все годы пребывания за пределами родной земли Дмитрию стало жутко от мысли, что им не выбраться отсюда. Так же вот зароют в каменную яму и никто не будет знать, где ты похоронен…
День шел за днем. В конце декабря команду русских невольников из Тольги перевели в город Сук-Арас. Оттуда направили на работу сначала к одному владельцу виноградных плантаций, затем — к другому. И опять Попов и Томашин поливали, окучивали, рыхлили, удобряли… Изможденные от недоедания, почерневшие от жгучих лучей Сахары, они еле таскали ноги.
Они видели, что местные, коренные жители не меньше их страдают от французских колонизаторов. Арабы за гроши гнули спину с утра до вечера. И в жару, по раскаленной, как сковородка, земле, и в холодную, дождливую тору алжирцы-феллахи ходили босые. На них жалко было смотреть. За малейшую провинность нарядчики били их палками. А попробуй, заступись! И тебе попадет, и вдвойне — пострадавшему.
Наступила страда. Алжирцы с русскими на одном поле жали хозяйскую пшеницу. Среди жнецов у Михаила Томашина вызвал сострадание пожилой араб. Он был страшно худой — кожа да кости, и в каких-то жалких рубищах — почти совсем голый. Солнце нещадно жгло тело араба, а ему нечем было его прикрыть. Михаил сжалился над ним и отдал свое запасное белье. Это так обрадовало несчастного, что тот не знал, как отблагодарить Томашина. Прикладывая руку к сердцу, алжирец кланялся и что-то взволнованно говорил на своем языке.
— Ладно, носи на здоровье! — добродушно хлопнул его по плечу Томашин.
Этот дружеский жест и сам подарок вызвали у наблюдавших сцену арабов возгласы одобрения.
Арабы знали, что белые невольники сосланы в Алжир за отказ воевать, за неповиновение царским генералам, и сочувствовали русским солдатам. Но многие из них даже боялись мысли, чтобы самим подняться против французских хозяев и изгнать их из страны. Правда, некоторые алжирцы во время войны уклонялись от воинской повинности, уходили в горы, но это был очень пассивный протест. При всяком удобном случае и Томашин, и Попов старались растолковать им, почему они плохо и бедно живут и что надо делать, чтобы жизнь «стала лучше.
Именно в одну из таких бесед и произошел у Попова тот разговор с туарегом Ахметом, когда Дмитрий выразительным движением ноги показал, как ему следует поступить с хозяином. Погонщик верблюдов Ахмет не сразу понял, что советует русский. А потом, когда догадался, в чем дело, стал испуганно оглядываться по сторонам.
— Ну, и забили вам головы! — горячился Попов и снова принимался объяснять, что хозяину надо дать пинка, а землю его забрать в свои руки.
— А-ля-ля! А-ля-ля! — причитал Ахмет и растерянно хлопал себя по бедрам.
«Учу Ахмета, как выгнать хозяина, а сам тоже работаю на хозяина. Неладно получается», — размышлял вечером Дмитрий, укладываясь спать. Он легонько толкнул в бок задремавшего Михаила:
— Слышь, Миша, нужно что-то делать!
— Что? — встрепенулся тот.
— Надо как-то выбираться отсюда. Сколько же можно терпеть эту каторгу?
— Надо-то надо, а как?
В ту ночь они долго не спали, горячо шептали что-то друг другу. А через несколько дней управляющий имением вдруг завопил на всю плантацию. Он обнаружил кем-то вырубленные виноградные лозы. И не на шутку перепугался: «Эти варвары могут вырубить все, и тогда уж не жди поблажки от хозяина». Управляющий сразу же отказался от русских солдат, добился того, чтобы их отправили в другое место, подальше от его имения.
Прощаясь с Ахметом, с которым он уже успел по-настоящему подружиться, Дмитрий Попов, показывая на вырубленные лозы, растолковал ему новый смысл старой арабской пословицы:
— Кто сеет шипы, тот не соберет винограда!
Наконец-то пришел долгожданный день! В тот день Алжир был «полонен» русскими солдатами. То там, то тут в арабскую речь вплетались певучие русские слова, среди черно-агатовых глаз мелькали голубые, светло-серые…
Михаила Томашина и Дмитрия Попова снова разлучили. То машин ожидал отправки на родину, в казармах, расположенных на самом берегу Средиземного моря. К их команде еще должна была присоединиться большая партия из Мезон Карре. Настроение у всех было приподнятое. Коротая время, солдаты веселились, как могли. Откуда-то появились балалайка, гитара, и под их несложный дуэт начались танцы, зазвучали русские песни.
Приставленный для «поддержания порядка» взвод зуавов, оставив в гнездах пулеметы, толпился тут же, наблюдая за весельем русских. Зуавы разбегались по местам, как только кто-нибудь давал им знать, что идет офицер проверять посты. Офицер уходил — и они опять оставляли пулеметы.
28 августа 1920 года на судне «Австрия» непокоренные русские революционные солдаты отплыли от берегов колониального Алжира. В числе тысячи семисот человек находился и Томашин. Когда судно отчалило, Михаил заметил, как несколько солдат подошло к борту. Вывернув карманы, они выкидывали что-то в море.
— Ну его к черту! — воскликнул один из них.
«Хинин выбрасывают», — догадался Томашин. Он посмотрел на товарищей и словно впервые заметил, что у всех у них лица и белки глаз покрыты налетом желтизны. Это от хинина. По два раза в день принимали его, как средство, предостерегающее от тропической малярии. Но многим и это не помогло. Десятки, сотни русских солдат никогда уже не вернутся к родным очагам, не обнимут своих матерей, не приласкают ждущих их жен и детей. Они остались лежать под сиротливыми холмиками в песках Сахары, на равнинах Константины, на плантациях Телля.
Михаил вспомнил, как в Сук-Арасе, куда их перевели из Сахары на ремонт железнодорожных путей, они устанавливали с Дмитрием на собранные деньги скромный памятник пятидесяти умершим товарищам. При открытии его Дмитрий Попов сказал:
— Наши товарищи мечтали вернуться на родину, но подневольная каторжная работа и гнет довели их до того, что они преждевременно лишились жизни, умерли здесь, на чужой земле, вдали от отчизны. Будем вечно хранить о них память в наших сердцах!
И, глядя затуманенными глазами на удаляющееся побережье, Томашин снял с головы фуражку. Вслед за ним сняли головные уборы и другие. На палубе воцарилась тишина…
Дмитрия Попова перед отправкой на родину упрятали в Оранскую крепость: в наказание за то, что в Сук-Арасе он связался с группой местных социалистов, участвовал в их нелегальных собраниях и вел агитацию среди русских солдат и арабов. Колониальные власти настолько опасались горстки заключенных в крепости русских мятежников, что через каждые две недели полностью заменяли охрану, состоявшую из солдат-алжирцев.
Но на этом злоключения Попова не кончились.
Команду, в которую он был включен для отправки домой, перед самой посадкой на пароход разместили в полуверсте от города Алжира и лишили горячей пищи. Солдаты требовали объяснить, за что их напоследок подвергли такому наказанию. Но те, кто занимался репатриацией, только разводили руками или отговаривались тем, что, дескать, выдадут продукты сухим пайком. Однако подоплека была, видимо, иная. Команда шла к Алжиру с красными флагами, с революционными песнями. А это пришлось не но вкусу французской администрации.
— Дайте нам горячую пищу! — стали требовать русские солдаты у французского офицера.
Дело запахло скандалом. Через несколько минут в лагере появился губернатор Алжира. Он миролюбиво сказал:
— Мы дадим вам горячую пищу и все необходимое на дорогу, только ведите себя тихо, не скандальте. Поезжайте спокойно в Россию.
«Отчего это они такие ласковые и обходительные?» — ломал голову Попов. Он не знал тогда, что их меняют на французских пленных. Всякая задержка с отправкой русских солдат из Алжира могла вызвать задержку отправки пленных французов из Советской России и повести к международным осложнениям.
Пароход «Батавия», на котором отправлялся Попов, был забит до отказа. На него посадили две тысячи четыреста человек. Все были одеты в обмундирование царской армии. Но группа наиболее революционно настроенных солдат, в числе которых находился и Дмитрий Попов, была одета в черные арестантские шинели. Эту группу упрятали в трюм и не выпускали оттуда до самой Одессы.
Это последнее наказание не могло омрачить радостного настроения Попова. Он и все его товарищи жили одним — встречей с родиной, не с той, какую они покинули по велению царя четыре года назад, а с новой, молодой, революционной, какую предсказывал им Балтайс. «Где-то он сейчас? Остался ли жив или сгноили его царские прислужники — генералы во французских тюрьмах? Или так же, как мучались они, где-нибудь мучается еще на каторжных работах?» Лишь через год, уже на родине, Дмитрий Попов встретится с Михаилом Волковым и узнает от него, что Янис Балтайс возвратился в Россию, побыл сначала в Петрограде, затем в Москве. А вскоре он уехал к себе в Латвию на партийную работу.
«Как ты думаешь: ошибаюсь я или прав в том, что в революционных преобразованиях в Алжире есть доля и наших усилий?» — спрашивает Дмитрий Попов в письмах своего старого друга Михаила Томашина, проживающего в городе Добрянке Пермской области. И Томашин отвечает: конечно, есть, должна быть.
И это так. Стойкость, беззаветная преданность революции большой группы русских солдат, разбросанных по всему Алжиру, не могла не оставить своих следов у алжирцев.