Книга вторая НА БУРУНАХ

1

В тени верзиловской хаты сидели Сережка Пыжов и Кондрат Юдин. Они поглядывали вверх, где высоко-высоко будто повисла на невидимых нитях пара голубей. Кондрат по-птичьи вертел маленькой головой, нацеливаясь ввысь то одним, то другим глазом. Сережка щурился, стараясь глядеть в знойное небо сквозь узкие щелки век, ослепленный щедрой яркостью синего небосвода, закрывал глаза и в наступившей темени еще долго видел бегущие по кругу маленькие оранжевые солнца.

— Белый твой, конечно, не тае, — говорил Кондрат. — Супротив голубки ничего не стоит.

Сережка посмеивался. С утра поднял он своих лучших летунов. Все уже сели. И только эти еще стоят в поднебесье. Без единого круга поднимаются они, круто забирая вверх, и так же садятся, медленно спускаясь по отвесной, часто-часто взмахивая крыльями. Его любимцы забирались так высоко, что скрывались с глаз, теряясь в бездонном небе.

— Нет, ты погляди, дядь Кондрат, погляди, как он хвост держит!

— Глядеть нечега. Твой белый мне и задаром не нужен. Ты б краще на моего злодея взглянул. Грудь — во! — развел Кондрат руки. — Носок, — показал кончик коричневого от никотина ногтя, — ну, что у горобца. Крылья, хвост распластает — шар.

— Это какой же? Не краснобокий ли?

— А что?

— Так он же «кораблит», на хвост садится, будто с горки катится.

— И-и, «катится». Все б так катились. Спытай Геську, коли мне не веришь. Геська все точно скажет, бо как ни приучаю — нет в нем голубятницкой стихии.

Геська — приемный сын Кондрату, а Сережке — товарищ. Вместе и в фабрично-заводское училище поступили.

— Тому ничего не надо, абы на руках догоры ногами ходить, — продолжал Кондрат. — Хвизкультурник. Откуда тая блажь? — Подсел к Сережке ближе и снова за свое: — Скоки я держу охоту? Почитай, годов тридцать. Какие фокусники перебывали за той период у этих вот самых руках! — разжал он ладони. — Сгадую, черный белохвостый был. У-у, что за умник! — Кондрат даже зажмурился и головой, которая почти вся утопала в ветхом картузишке, умиленно покачал. — Куда токи ни заносил! Пущу, а он, шельмец, все одно дорогу домой найдет. И на Путиловке пускал. И на Ветке. Взовьется, оглядится. Тут голубятники со всех сторон своих подтрухивают, чтоб, значит, замануть. А он, звиняй на слове, нужду свою справит и прямым направлением на родное подворье. Разов двадцать выкуп брал. Что токи ему не делали: и маховики выдергивали, и в резку пускали, и паровали. А лишь крылья отрастут — о уже шукай у Кондрата. С Бальфуровки прилетел, с Боссэ... А по месту и казать нечега. Схочется выпить — зараз его в пазуху и на продаж. Поки тую бутылку разопьем, глядь, уже дома — сидит, нитки распутывает. Стало быть, с крыши на крышу... А то было как-то — пеши добрался. И такая с ним стихия приключилась.

Последнее время Кондрат охотился на Сережкину красно-рябую голубку, эту самую, что сейчас стоит в голубой выси.

Поймать ее не смог. Теперь иначе думает заполучить ее. Потому и затеял этот разговор. Издалека повел:

— Да, повидал, повидал я на своем веку справжних красавцев, а краснобокий, скажу тебе, всех превзошел. По нынешним временам — редкостный голубь. Спаровать бы его с твоей красно-рябой...

— Не продам я ее.

— А и не надо! — оживился Кондрат. — Моего возьми... — Уловив недоумение в глазах Сережки, быстро добавил: — А молодь — на двоих.

— Это еще если спаруются.

— Никуды не денутся. Перво-наперво — в корзину их. Недельку подержать вместе... Ох и молодь из-под той пары выйдет!

— Белого жаль, — сказал Сережка. — Вон как рядышком держится. Все время рядышком: и на земле, и в небе.

Ему было не по себе. Согласиться с Кондратом, разлучить белого с голубкой представлялось ему предательством по отношению к своим любимцам, ничем не оправданным вероломством. На это Сережка не мог пойти.

В свои пятнадцать лет Сергей имел определенные суждения о хорошем и плохом, о подлости и порядочности. Он вытянулся, внешне огрубел, выглядел нескладным, длинноруким. Некогда светлая челка превратилась в русый вьющийся, как у всех Пыжовых, чуб. В чертах его лица преобладали мягкие материнские линии. Но крутой изгиб бровей и чуткие крылья носа выдавали в нем пыжовскую породу.

Для своего роста Сергей несколько тонковат. Это была юношеская худоба. Но, конечно, сказалось и недоедание в прошлом году, после которого он никак не оправится. Сергей, как и большинство его сверстников, тяжело пережил то время. Тимофей и Елена, как ни бились, как ни старались, отказывая себе во всем, кроме пустой затирки и редкого супа из кукурузной крупы, ничего не могли ему дать. С тех пор и осталась на лице Сергея какая-то болезненная, прозрачная бледность.

После семилетки Елена хотела определить Сергея в Днепропетровскую железнодорожную профшколу, где учится ее племянница Фрося. Но ей страшно было отпускать сына одного: ведь мальчик еще — в чужом городе, вдали от родителей, долго ли до беды. Пока она колебалась, пока в ней происходила борьба между разумом и слепым материнским чувством страха за свое дитя, Сергей определился в поселковое фабрично-заводское училище.

«И правильно, — поддержал его Тимофей. — То, что умеешь, за плечами не носить. Главное — кусок хлеба всегда сможешь честно заработать. А захочешь учиться дальше — успеешь. Только начинаешь жить».

Уже две недели ходит Сережка в училище. Все тут ему ново, все интересно: теоретические занятия, практика в мастерских, шумная суматоха в училищной столовой. Вместо продуктовых карточек им выдают талоны на завтрак, обед, ужин. И веселые вечера в общежитии для иногородних, среди которых Сережка уже нашел себе друзей...

— Так как же, Серега? — снова принялся за свое Кондрат.

— Вы о чем?

Кондрат крякнул.

— Пойду я, — поднялся он. Еще раз взглянул вверх, решительно проговорил: — Порву головы остатним «дикарям». Хай Ульяна в суп их кидает. Приходи есть.

Сережка засмеялся. Его рассмешил столь неожиданный поворот в мыслях собеседника. Однако для Кондрата такой вывод был естественен и логичен.

— Те черти каго хошь испортят, — задержавшись, пояснил Кондрат. — Голубь, он что малое дитя — переимчивый. Ноне на кладбище во-от таких огольцов гонял, — показал рукой, едва подняв ее над землей. — Поспешаю, значит, ан глядь, из-за кустов — дым валит. Туда. А они во все стороны так и пыхнули. И цигарки покидали. Конские каштаны подсушенные смалили, идолята. Стало быть, под взрослых подделываются. — Кондрат сплюнул, пустив слюну тонкой струйкой сквозь щель в передних зубах. — Так и голубь, — вел он не спеша, — наглядится, как те чертополохи зигзуги выкомаривают, и себе пошел коленца выкидывать. Оно ведь как получается? Что путнєє перенять — ого скоки трудов нужно. А непутевое само репьем липнет.

На подворье появился Геська.

— Батя, — укорил он, — маманя как в воду глядела.

— Глядела, глядела! — возмутился Кондрат. — Да что мне, и словом перекинуться не можно? Что вы все заладили навчать?!

Геська улыбнулся:

— Я ничего. То маманя.

— Ходите тут по пятам. Житья от вас нет.

Но Геська знал, что сказано это беззлобно, что такая уж манера у его названого отца, что на самом деле он безобидный, чудаковатый и очень добрый, по крайней мере, к нему, своему приемышу.

— Хай вам всячина, — продолжал Кондрат. — Иду — Он взял свой узелок, еще раз глянул вверх на опускающихся голубей и вдруг замахал руками, тонко, пронзительно закричїл: — Шу-гу! Шу-гу!

Его крик подхватили Сережка, Геська. Сергей метнулся за пугалом. Но уже ничто не могло отпугнуть ястреба, нацелившегося на голубку, будто в ужасе застывшую на месте. Все произошло мгновенно. Ястреб стремительно ринулся вниз. Но в последний момент навстречу ему, загораживая свою подругу, взметнулся голубь. Они сшиблись. По ветру поплыли белые перья. Зажав еще трепыхающуюся добычу цепкими лапами, ястреб потянул в степь. Кондрат, Сережка и Геська бежали вслед за ним, задрав головы, кричали в надежде, что пернатый разбойник выпустит жертву.

— Шу-гу! Шу-гу!

Ястреб летел все дальше и дальше, снижаясь по кривой. И наконец сел на копну скошенного хлеба. Кондрат отстал. А возбужденные, запыхавшиеся мальчишки упорно продолжали преследование. Но как только приблизились, ястреб прервал свою трапезу, грузно взлетел, тяжело взмахивая крыльями.

2

— Во, дьявол. Ну, разбойник. Такого голуба загубить... — ворчал Кондрат, — И на что она, та пакость, создана? — Покачал головой, продолжая по своему обыкновению размышлять вслух: — Натворил тот дедок всевышний несуразнога. Видать, с пьяных глаз. Ту же тещу взять. Зловреднее уже и придумать ничего нельзя.

Шел Кондрат в больницу. Ульяна послала матери кое-что из продуктов передать. Нес узелок, рассуждал:

— Черта лысога дождалась бы ты от меня, коли б не Ульяна.

С тещей Кондрат не ладил. Издавна. Еще с тех пор, как узнал, что не хотела она отдавать за него дочку. Помоложе была — все норовила верховодить в доме. Как же, приданое хорошее дала. До сих пор попрекает этим. Укоряет за то, что Кондрат не приумножил ее богатство, что пустил по ветру нажитое ею. Не может она понять душу Кондрата. Или не желает понимать. Потому и схватки между ними бывали жестокие с мордобоем и скандалом.

А теперь они из-за Геськи ссорились. Старуха невзлюбила мальчишку уже только за то, что не свой он, не их крови. Кондрата больше всего это возмущало. Еще бы. Весь угол обвешала иконами, о христианском милосердии толкует, а несчастного сироту готова со света сжить.

— Отродье кулацкое, — говорил Кондрат, не очень торопясь к теще в больницу. — Фарисейка. И как тебя земля терпит.

Его окликнул Иван Пыжов.

— Опять с кем-то лаешься? — усмехнувшись, сказал он, зная привычку Кондрата разговаривать с самим собой.

— Чего же мне не лаяться? — радостно отозвался Кондрат, довольный тем, что повстречался человек, с которым можно перекинуться словом. Здороваясь с Иваном, он приподнял картуз, оживленно продолжал: — Во, брат, как оно в жизни-то поворачивается... Фу-у, притомился. Сидай, перекурим.

Они присели на крыльцо, достали табак, бумагу, начали сосредоточенно вертеть самокрутки. Иван искоса посмотрел на Кондрата, спросил:

— Ты это про что речь повел?

— Да как же, — прикуривая свою любимую «козью ножку», охотно заговорил Кондрат. — У Глашки-то дитя нашлось!

— Родила.

— Та чул я — с постояльцем сошлась.

— Сошлась. Ты его знаешь. Пришлый, Евдоким Кириченко.

— Вот и я про это самое кажу, — подхватил Кондрат. — Как Емельку Косога понимать, доискиваюсь. Выходит, грешил он на Глафиру?

— Тебе-то что за печаль?

— Мне оно и впрямь ни к чему. Токи зачем же на бабу валить, коли сам гнилой. Справедливость, пытаю, где?

— Нашел с кого справедливость спрашивать. Коли б жил праведно, — не ударился бы в бега. А то завеялся так, что и носа не кажет.

— Може, в допре? — высказал предположение Кондрат. — Може, вовсе в ящик сыграл? Стихия — она и не такие фортели выкидывает... Конечно, — вел неторопливо, — сбежал от жинки, что же ей оставалось делать? И год прошел — нету, и два — ни слуху ни духу...

— Розыск объявлен. Ежели жив — найдут. К тому же паспорта выдавать начали. Без паспорта сразу накроют.

— Надо бы накрыть. Из-за него, паразита, и Тимоша зазря пострадал.

— Так это ты Косого лаял, — понимающе закивал Иван. — А я гляжу, руками размахиваешь. Ну, думаю, кому-то икается.

Кондрат удивленно посмотрел на него, возразил:

— Косой тот к слову пришелся. Разговор у меня с тещей, будь она неладна. И в воскресенья от нее покоя нет. Вот видишь, — указал он на узелок, — подкармливаю. В больницу несу, чтоб на казенных харчах не отощала.

Иван коротко засмеялся:

— Больница-то во-он где. А тебя занесло куда? Совсем в другую сторону.

— Занесло. Токи я скажу тебе, Иван, такую любовь зараз видел... иному человеку вовсе недоступную. Вроде тварь неразумная — птица, а поди ж...

— Что-то ты загадками говоришь.

Кондрат сдвинул плечами.

— Какие же тут загадки? Он — ястреб-разбойник — на голубку нацелился. Крылья склал, когти выпустил и — вниз. — Кондрат растопырил согнутые пальцы, живо изображая нападение ястреба. — А голубь, значит, видит такое дело, попрощался с белым светом, кинулся наперехват. Токи прикрыл свою подругу, тут они и сшиблись. — Кондрат помолчал, раз, другой пыхнул дымом, снова заговорил: — Вот, Иван, стихия какая — любовь. А голубь, коли по справедливости, цены ему нет.

— Это известно. Иначе и не может быть. У тебя, Кондрат, каждый знает, все необыкновенное.

Кондрат уставился на него, захлопал редкими белесыми ресничками.

— Так не обо мне разговор вовсе. Сережкин голубь. Белый, тот, который с красно-рябой был спарован.

— Так это у Сережки такое стряслось? Жаль. Того голубя хорошо знаю. Красавец.

— И я кажу. Чистых кровей птица. А уж умница... Бежали за тем негодяем, думали — кинет. Не-е, унес. — Кондрат развел руками, мол, ничего не поделаешь, сказал: — Хичник. — Повернулся к Ивану: — А у тебя, значит, выходной. — Поинтересовался: — Ну, как в артели? Дыхаете?

— Всяко бывает, — ответил Иван уклончиво. — А ты, чул, ушел из песочницы?

Кондрат приосанился.

— Оно, конечно, и песочницу топить надо умеючи, — помедлив, заговорил он. — Очень даже аварийная работа. Да прикинул — токи в непогодь нужен тот песок, А как вёдро? То-то и оно. Иной сказ — тендер. Без тендера, считай, и паровоза нет. Сам суди, куда уголь брать, воду?..

— Некуда, — согласился Иван, кивая седой головой.

— А без угля, без воды годен он, паровоз? Мертвая железина. Вот, брат, какая стихия. Можно сказать, самое главное в том паровозе — тендер. Ну, я и постиг. Слесарь. Это тебе не истопник какой-то. Специальность кореннога пролетарьята. Правда, мороки с тем тендером, скажу тебе!..

— Ну, пошел, пошел. Тебя послушать — весь корень в тендере.

— От правды никуда не денешься. Она, голубушка, завсегда себя покажет.

Иван уже и не рад был, что окликнул Кондрата. В кои времена выдался свободный денек. Хотел поработать у себя на усадьбе. Да разве от Кондрата отвяжешься? Уже о приемыше начал рассказывать.

— Пустил Геську по своей линии, — говорил он не без гордости. И хотя Иван промолчал, дабы не было зацепки для продолжения разговора, Кондрат не унимался. — А что? — спросил, словно услышал возражение. — Малый с понятием, науку ту играючи схватывает. С Сережкой в одном классе — слесарном. А попомучился, поки пристроил. Какая у Геськи метрика? Нет ее. Пошел в сельсовет, потребовал записать на себя безроднога мальчишку. Что ж ему, как кутенку, без хвамилии жить?! Ну, насел на писаря Митрофана Грудскога. «Ты что, — кажу, — не разумеешь этога? Человек зростает!» А Митрошка в ответ: «Прав таких не имею. Это коли встречному-поперечному прихоть ублажать, что получится?» И так он меня разобидел этим! «Какой же я «встречный-поперечный»?! — пытаю. — Да меня же кажная собака знает!» — «Гражданская запись законность требует», — стоит он на своем. Вижу — криком не прошибешь дьявола, и уже тише кажу ему: неужто, мол, наши законы поперек пути мальцу станут? Безродный он, Геська. «Понимаешь? — кажу. — Стихия такая с мальцом приключилась. Отца с маткой не помнит. Где родился — не знает. Когда на свет появился — без понятиев. А в фабзавуч — метрику подавай. Что ж мне, попа шукать?»

— Уломал? — спросил Иван, заинтересовавшись этой историей.

— Где там! Попервах, правда, поскреб он затылок, взялся было писать свидетельство о рождении и отложил ручку. «Нет, незаконно, — уперся. — Не ты ему отец? Не ты. Как же ему хвамилию твою указывать? — А потом вдруг присоветовал: — Верно ты, Кондрат, сообразил. Дуй к попу. Прихвати подношение — и валяй. Мигом все уладится».

— Неужто к попу послал?

— Не веришь? Как на духу, вот тебе крест святой, — перекрестился Кондрат. — Кажу Митрошке: «Погоди, погоди. С попом мне связываться не с руки. Супротив убеждения моега это. Ты краще кончай службу, и пойдем ко мне. Раздавим бутылочку, покалякаем. Гляди, и дотолкуемся...» Клюнуло. Задвигал он ящиками стола, бумаги укладывает. «Давно бы так, — обрадовался. — Оно ж кажный знает: сухая ложка рот дерет. Какой же при этом разговор может получиться? А тихо да мирно, по одной, по другой — оно и даст себя знать. К чему подношение попу отдавать? Нет, таго нельзя допустить». А я, значит, поддакиваю, мол, верно ты, Митроша, рассудил. Как служителю культа отдавать, — хай лучше свой человек попользуется.

И снова Иван не выдержал.

— Каков Митроша! А?! Взял магарыч?

— Больно нетерпелив ты, — недовольно сказал Кондрат. — Я ж не могу с пятога на десятое сигать. Вся правда нарушится.

— Да что ж мне, и возмутиться нельзя?! Забрался, паразит, в сельсовет и шкодит! С трудового человека тянет. И ты тоже хорош. Небось сам Митрофану посулил на лапу.

— Посулишь, коли припрет, — озлился Кондрат, — Я ж к нему по закону обратился. А ты слухай, как оно обернулось. Собрались мы выходить, а тут Савелий к крыльцу подкатил, загремел деревянной ногой по ступенькам. Митрофан поспешил сесть за стол. Ну, а я ругнулся, мол, принесли тебя черти не ко времени. Савелий, само собой, таго не чул. Поручкались мы. Он и пытает: «Каким ветром занесло тебя к нам?» — «Да как тебе, Тихонович, сказать? — отвечаю. — Нужда привела». — «Говори какая? — подбивает он меня открыться. — Коли в наших силах — поможем». Веришь, Иван, у меня мозги набекрень: казать ли? Нет? Прикинул: если улажу с Савелием, — магарыч цел останется, а откажет, с Митрофаном дотолкуюсь. В любом случае, выходит, ничего не теряю. Взял и выложил свое дело. «Мне в том, Тихонович, — доказываю, — сам знаешь, никакой корысти. Нельзя на Юдина записать — пишите что вздумается. Но не может же человек без хвамилии обходиться». — «Зачем другую? — сказал Савелий. — Ты его растишь, на тебя и запишем. Юдин — хвамилия известная». Я, конечно, удивился, что так просто все это решается. «Хвамилия пристойная, — кажу Савелию. — То верно». — «Так и сделаем, — на это ответил Савелий. — Проведем постановлением сельсовета, и все будет законно. Приходи в пятницу». Глянул я на Митрофана, а он, как кобель блудный, глаза ховает, носом в бумажки тычется. И такая меня досада взяла. Кажу: «Спасибо тебе, Тихонович. В добрую минуту ты припожаловал. А штат свой все же научи законы понимать, чтоб, значит, заблуждений не было...»

— Да-а, — протянул Иван. — Тут еще вопрос, кто кого ввел в заблуждение.

— Нет, не кажи. Доверили тебе власть, так ты не крути людям пуговки, объясни, как таго закон требует. Был у меня случай...

— Ты, Кондрат, будто торопился в больницу. Теща не заскучает?

— Та теща у меня уже в печенках сидит, — отмахнулся Кондрат, свертывая новую самокрутку. — Никакога сладу с ней нет. Как черт на нее насел. Прячет еду и жрет втихомолку. Поначалу на Геську мы, грешным делом, списывали. Сам знаешь, из урок малый, только тем и жив был, что стащит. А потом застукал ее, ведьму старую, и раз, и другой. Уже и облегчение с продуктами, а она не кидает своега. Ульяна ино срамить начнет: «Как же это, маманя? Голодом не морим, лучший кусок — вам, себе отказываем, а вы...» Думаешь, разумеет, что по карточкам токи норму дают? Забьется в угол под образа, как упырь, вытаращит баньки свои бесстыжие... — Кондрат презрительно плюнул. — Чи два века думает прожить? Чи, може, хворь у нее такая?.. Слышь, Иван? Сбежниха-то ждет своего, — вне всякой связи с тем, о чем он только что говорил, заметил Кондрат. — Сватались уже двое — отказала.

— Как же иначе при живом-то муже.

— Это ж скоки уже он сидит? — проговорил Кондрат, прищурился, вспоминая, когда арестовали Маркела. — Ну да, — продолжал оживленно, — пятый год пошел. — Стало быть, любую половину отбыл. — Покосился на Ивана. — А правду кажут, вроде ездила к нему Сбежниха?

— Ездила. Далече его загнали. Беломорский канал строил.

— Ишь ты. А правду толкуют, что, мол, казал он жинке, будто не ведает, как те винтовки в клуне оказались?

— Толкуют. Всякое толкуют.

— Значит, и такое может быть, что безвинно в заключении содержится?

Иван вскочил, возмутился:

— И что ты пристал банным листом, пьявкой присосался! Откуда же мне все это знать?! Сам кажешь: «Стихия правит человеком».

— Доподлинно, — подтвердил Кондрат. — Токи она... Да ты присядь, — пригласил Ивана, не замечая его нетерпения. — Все сбираюсь спытать тебя. Вот ты чужедальние края объездил. В Австралии серед английцев жил, по-ихнему кумекаешь. У меня вопрос: как, к примеру, по-англицки «теща»?

— Кому что, — усмехнулся Иван, — а курке — просо.

— И не кажи! — согласился Кондрат. — Так как же? По-англицки?

— Послушай, друг мой ситный, — теряя терпение, начал Иван. — Не рассказать ли тебе присказку на «чи»?

— Ну-ка, ну-ка, — выказал Кондрат живейший интерес. — Послухаем.

— Не дошло, значит. А я ведь к тому, что по хозяйству кой-что надобно сделать. В уборочную, сам знаешь, не до того было. Хочу сад вскопать.

Кондрат поднялся, засуетился.

— Что ж ты молчал?

— Так гость вроде. Гостя не можно выставлять с подворья.

— Где лопаты? — горячился Кондрат. — Мы это зараз в два счета провернем — смычку пролетарьята с колхозным крестьянством.

Они шли в конец сада. Радуясь тому, что объявился неожиданный помощник, Иван весело говорил:

— У Мокеевны шкалик припасен этак литра на два. Давно стоит. Случая не было за него взяться.

— Не знал, что делать. Меня бы покликал.

— Теперь уж не уйдет от нас.

— Може, зараз по маленькой пропустим? — неуверенно предложил Кондрат. — Для начала. А? Чтоб, значит, взбодриться.

— Ты как тот цыган, который к попу в работники нанимался, — усмехнулся Иван. И вдруг забеспокоился: — Как же это я? — Воткнув лопату в землю, повернулся к Кондрату. — Нехорошо получается. Про свой интерес хлопочу, а про тебя и забыл. Тебе ж к теще идти.

— Подождет, — возразил Кондрат, не прекращая работы. — Ничего с ней не станется... Подождет.

3

Тимофей закачал в котел воду левым инжектором, взглянул на манометр. Стрелка дрогнула, медленно поползла вниз. Тогда он открыл дверку топки, схватил длинный тяжелый резак и, заслоняя от огня лицо, несколько раз протянул им, разбивая спекшийся жар.

Лязгал металлический фартук, прикрывающий стык между паровозной будкой и тендером, ходил ходуном под ногами. Тимофей, балансируя, отбросил резак, кинул несколько лопат угля, стараясь рассыпать его по всей площади топки. Пламя забурлило, загудело. Одним резким толчком Тимофей послал дверку на место. Стрелка манометра поползла вверх, к контрольной отметке.

— Хорошо! — сказал механик. Он немного приоткрыл регулятор пара и снова стал смотреть вперед, на бегущую под колеса колею.

Тимофей повернулся к кочегару, подгребающему в лоток уголь.

— Водички, Андрюша, ему дай.

— Как же, забыл спросить, — проворчал Андрей.

В самом деле, будто он не знает своих обязанностей. Уж кому-кому, а ему известно, что смоченный уголь и горит лучше, и пыли от него меньше.

Чумазый, крепко сбитый, Андрей лихо орудует на тендере. Но его, как магнитом, тянет к правому крылу паровоза, туда, где сейчас сидит Максимыч. И особенно когда они проезжают мимо путевых будок и стрелочных постов. Он знает всех стрелочниц на Волновском плече, где их бригада совершает рейсы. А выбора никак не сделает.

Совсем недавно ездит Андрей с Максимычем и Тимофеем, а хоть сейчас можно переводить в помощники машиниста. Для помощника что главное? Топить. Иной всю жизнь ездит за левым крылом, а ТОПИТЬ ПО-настоящему не умеет — то пар теряет, то плавит предохранительные пробки. Большое это искусство — быть хозяином огня и воды, поддерживать правильный режим работы котла. Андрей с этим делом справляется, хотя специально и не обучался. Перенимал от Тимофея, стараясь как можно чаще подменять его.

Продолжая ворчать себе под нос, Андрей поливал из шланга уголь. А Тимофей сел на свое место, подставив встречному ветру разгоряченное лицо.

Вот уж четвертый год, как он снова на паровозе, снова с Максимычем. А чтоб попасть на свое левое крыло, пришлось начинать все сызнова. Сначала его поставили на маневровую «овечку». Работали в границах станции: формировали составы, подавали порожняк под погрузку, а груженые вагоны под выгрузку. Работа, конечно, нужная, но Тимофей с завистью провожал глазами пробегавшие мимо составы. Потом его перевели на «щуку». Паровозы этой серии сильней «овечек». И занималась их бригада тем, что толкала составы, идущие на подъем в сторону Ясногоровки. Выпихнут до четвертого блочка, а сами — на стрелку и скорее назад резервом, чтобы успеть к следующему поезду. Тут уже веселей было. И все же Тимофею не терпелось дорваться до настоящего дела. Вскоре такой случай представился. Надо было срочно заменить заболевшего. Раз послали в поездку, другой, да так и остался. Потом его забрал к себе Максимыч, с которым Тимофей немало ездил до того, как райпартком послал на село.

Да, Тимофей долго будет помнить село. На всю жизнь наука. Ни за что ни про что едва не поплатился партбилетом. Как же, нашли кому пришить искривление линии партии в колхозном строительстве. Тимофей уже без прежней боли думал об этом. И единственно лишь жалел о потерянном времени, о том, что отброшен назад и вынужден возвращаться уже хоженой дорогой.

Разные мысли роились у Тимофея в голове. Во время поездки чего только не передумаешь...

Их путь пересек ястреб, проплыл над степью, величественно и грозно взирая окрест со своего высока. В отдалении кружило еще несколько этих мрачных птиц. Угрюмые, молчаливые, они были жестоки и беспощадны, вероятно, от сознания собственной силы и безнаказанности. В этом небе они хозяева. Здесь вершится их закон и суд, ввергающий в трепет все пернатое царство.

Тимофей проводил глазами хищную тень, вспомнил Сережку, который» чуть ли не плача, рассказывал ему о гибели белого голубя.

«Сережка, — тепло улыбнулся Тимофей, — вырос ты, сын. Вот что главное. А голубь... Жалко, конечно. Но так уж, видно, в природе ведется: цыпленок склевывает червяка, а коршун рвет цыпленка. Только человек может и должен разумно управлять инстинктами».

Тимофей задумался о сыне. Но это не мешало ему работать. Семафор, выдвинутый далеко вперед от Плескуновой будки, скрытой за крутым поворотом, показывал, что путь свободен.

— Семафор открыт! — громко сказал Тимофей.

— Открыт, — эхом отозвался Максимыч.

Таков закон на транспорте — для обеспечения безопасности движения повторять сигналы за тем, кто увидел их первым.

Поезд легко вписался в кривую. Вот и будка. Андрей кинулся к окну, крикнул:

— Привет, Любаша!

Будочник свирепо погрозил ему флажком. Максимыч сипло засмеялся. Обескураженный Андрей почесал затылок, надвинув промасленную кепку на глаза, и тоже рассмеялся.

— Влип, колосник ему в бок, — проговорил, давясь смехом.

Тимофей не понял, что произошло. Но, увидев веселые лица своих товарищей, улыбнулся и тут же озабоченно сказал:

— Пошуруй, Андрюша, пикой.

Поезд приближался к Крутому Яру. Тимофей взглянул в окно. Отыскал крышу верзиловской хаты, где живет вот уже тринадцать лет, дернул за привод гудка.

— Родина, — не то утверждая, не то спрашивая, проговорил Максимыч.

Сам он поселковый житель, из Алеевки. И так же, как Тимофей, ездит заступать на смену рабочим поездом. Правда, это не совсем удобно. Но что поделаешь? Вся тяга перебазировалась в Ясногоровку, которая стала крупнейшим железнодорожным узлом.

А поезд загрохотал на входных стрелках. Замелькали огромные осокоры, а в их тени двухэтажные «казенные» дома, выстроившиеся вдоль железнодорожного полотна. Позади остались станция, пакгауз, выходной семафор, бывшая усадьба Милашина, где теперь разместился совхоз... И снова — простор осенней донецкой степи. Курганы. Глубокие балки. Скирды соломы. Желтые пажити, уж кое-где прорезанные черными полосами пахоты.

Пажити... Вспомнился разговор с Игнатом Шеховцовым, принявшим артель от Изота, ушедшего в политотдел машинно-тракторной станции. Игнат почернел, осунулся. Махнул рукой, когда Тимофей поинтересовался, как идут дела.

«Отхлестали в райкоме, — сказал, нервно поеживаясь. — Уходят из колхоза. А что я могу сделать? Силой не удержу!»

Конечно, Крутой Яр — не глубинка сельскохозяйственная, где можно лишь возле земли прокормиться. Здесь, кто побойчей и помоложе, имеют возможность на транспорт устроиться, на кирпичный завод, на шахты... Тимофей предвидел, что так может произойти, если не поддержать людей материально. А Игнат говорил, будто и урожай неплохой собрали...

Поезд бежал, пересчитывал стыки рельсов, все дальше и дальше. Последнее время спокойнее стало в поездках. По всей дороге проведены большие путейские работы. Обычные рельсы, безотказно служившие «эховским» паровозам, «щукам» и «овечкам», заменены более надежными — утяжеленного типа, укреплена путевая подушка, рядом с доживающими свой век семафорами устанавливаются светофоры. Вместо ручных стрелочных переводов действуют автоматические. Эксплуатационники получают автоблокировку. Тяга — с дня на день ждет новый мощный паровоз. Правда, станции по-прежнему забиты грузами, успевай только вывозить. Тимофей не ропщет, что уже забыл, когда нормально отдыхал. Всем паровозникам сейчас не сладко. Только вернется из поездки, а вызывалыцик уже стучит в окно: «На восемнадцать ноль-ноль депо «Запад».

Хорошо, что хоть с обезличкой наконец покончили. А то ведь отправляешься в путь и не знаешь, вернешься ли. Всучили им как-то паровоз, выпихнули из депо, не дав как следует осмотреть машину, устранить дефекты. Как же — спешка, борьба за увеличение оборота подвижного состава. А в пути едва дышла не потеряли. Вовремя Тимофей обратил внимание на какой-то посторонний металлический лязг. Пришлось останавливаться. Задержали движение по всей дороге...

Спокойно ездить на знакомом «плече». Профиль пути известен до малейшей подробности. Знаешь, где придержать, где дать на всю железку, а где, не опасаясь потерять пар, пустить инжекторы. И машине легче, и топливо экономится, и уверенней чувствует себя бригада. Только Максимыч уж больно осторожничает. Редко позволяет себе посылать рычаг регулятора пара до предела. Все больше на среднем режиме выдерживает.

В нынешнем рейсе Максимыч особенно осторожен. Произошла какая-то заминка у соседей, и пришлось им вести состав на Гришино. Позади остались Алеевка, разъезд Галушки. Станцию Очерет тоже прошли с ходу. Максимыч посмотрел на часы, удовлетворенно проговорил:

— Отлично.

— Ползем, а не едем, — заметил Тимофей.

— Тише едешь — дальше будешь.

— Ой, стара твоя присказка, Максимыч.

Механик кольнул Тимофея взглядом.

— С каких это пор яйца кур стали учить?

— Да ты не обижайся, — улыбнулся Тимофей. И сразу же стал серьезнее. — Новое в жизнь стучится. Тут бы и поддержать его, дать «зеленую улицу».

— Беспокойный ты человек, Тимофей. Трудный. Как тебя только жинка терпит?

— Терпит. Не знаю уж как, но терпит.

— Тогда восстал против обезлички. Будто тебе больше всех надо.

— А ведь был прав.

— Что с того? Коли б сверху не распорядились...

Разговор пришлось прервать — въезжали на станцию. Максимыч сбавил ход, остановил паровоз против водоразборной колонки. Высунулся из окна, крикнул:

— Ну как, Андрюша? В норме?

— Все в порядке! — отозвался Андрей, направляя подвешенный к хоботу колонки металлический конус в люк тендера.

Пользуясь стоянкой, Тимофей обошел паровоз, проверил, не греются ли буксы, смазал ползунки, хозяйским глазом окинул ходовую часть. Осмотром остался доволен. Все в ажуре. Впрочем, иначе и не могло быть. Каждый болт, каждая гайка ощупаны.

В паровозную будку он поднялся, когда Максимыч уже стронул состав, вытер паклей руки, уселся на свое место за левым крылом.

В Гришино паровоз отцепили, угнали в парк, где он будет стоять, покуда не подвернется состав на Ясногоровку. Максимыч победно шевелил усами: без происшествий провел он поезд на незнакомом «плече». Открыл свой сундучок, собираясь есть, окликнул напарников:

— Тимофей! Андрюха! Присаживайтесь.

Андрей не заставил себя ждать — расположился рядом.

Тимофей повернулся к механику:

— Как же, Максимыч, ездить будем?

— О чем это ты?

— Ты вот говоришь: после трудов праведных не грех и перекусить. А труды-то наши не очень праведные. С прохладцей работаем.

Максимыч даже поперхнулся.

— Да-да, — продолжал Тимофей. — Не выжимаем из паровоза всего, что он может дать.

— Ишь ты, каков «герой», — поддел Максимыч, — Выше правил технической эксплуатации не прыгнешь.

— Не все правила хороши, — возразил Тимофей. — Мы ведь можем ездить быстрее!

— Далась тебе эта быстрота, — проворчал Максимыч. — Ну есть такие возможности. И состав можно брать потяжелей.

— Так в чем же дело?!

— А в том, что ежели каждый будет тешить свою блажь — не жди добра. Это же транспорт. Движение поездов!

Тимофей задумался. Будто и верные слова говорит Максимыч, а все ж чем-то они неправильны.

— Нас попрекать нечем, — вел свое Максимыч. — Все, что требуется, выполняем. В чести ходим. Хвалят. Ударники. В пример ставят. Опять же — зарабатываем неплохо. Так что уж поверь мне, старому воробью: ни к чему все эти твои «выбрыки». А голова пусть болит у тех, кому по должности думать полагается.

— Ну, знаешь, Максимыч, с такими рассуждениями бог знает куда можно докатиться.

— Куда ни катись — все там будем. Я раньше... Как-никак пятый десяток доживаю. Ты — позже...

Снизу послышался крик:

— Эй, механик! Двигай под состав!

4

Шум, лязг в мастерских. У длинных, через все помещение, верстаков стояли «фабзайчата». Мастер показал, как надо держать зубило, как замахиваться молотком. Ребята учились рубить железо. Казалось, простое дело, а поди ж ты: больше не по зубилам — по рукам приходились удары. Мастер шутил:

«Ничего, до свадьбы заживет. — Он продвигался вдоль верстаков, время от времени делал замечания то одному, то другому: — Не души молоток. Не клюй... Свободней, свободней заноси руку... А стойка! Где твоя стойка? Вот так, так. Левую ногу немного вперед...»

Геська уверенно гнал железную стружку. Зубило, скользя по губкам тисков, все круче завивало спираль. Отрубил полоску — новую начал гнать. У Геськи до крови разбита рука, но это нисколько его не обескураживало — замахивался по всем правилам, так, чтобы большой палец, обхватывающий рукоятку молотка, проходил на уровне уха. И хотя молоток иногда снова опускался на ушибленные места — терпел. О, Геська привычный к всевозможной боли. Эти ушибы — ничего не стоящие царапины по сравнению с тем, что ему приходилось испытывать в жизни.

К Кондрату Юдину Геська попал после долгих скитаний по белу свету — беспомощный, больной. Единственное, что он запомнил, когда Кондрат притащил его к себе домой, — хищное лицо старухи, смотревшее на него из-под образов. Растворяясь в надвинувшемся мраке забытья, оно сверкало по-совиному круглыми, немигающими, мертвенного блеска глазами.

Старуха являлась ему в бредовых сновидениях, хватала его за горло длинными когтистыми пальцами и душила. Геська метался в постели, плакал, кричал... Но страшное видение так же внезапно исчезало, как и появлялось. Геська успокаивался, затихал... Потом приходила молодая и, наверное, красивая женщина. Лица ее Геська не видел. И лишь аромат, исходящий от нее, напоминал ему о чем-то далеком, давно утерянном. Ее прихода Геська ждал с трепетным волнением. Он слышал, как при ее появлении в какой-то сладкой истоме замирало сердце. А после, когда она удалялась, так и не показав своего лица, гулко билось в груди — необыкновенно большое и тяжелое... Потом Геська падал со сцепления вагонов под колеса поезда, как упал когда-то его дружок Колька Грак, и так же, как он, лежал у рельса бесформенной массой, прикрытой окровавленными лохмотьями... Временами за ним гонялся мнимый слепой и немой, у которого Геська был поводырем, дергал за вихры, поучал: «Не обманешь — не проживешь...» Перед глазами Геськи сверкали ножи урок, зарезавших его любимца — старого чекиста, начальника детской трудовой колонии. Эти ножи впивались в Геськино тело... Он слышал злобный голос Филонки — предводителя шайки домушников: «У меня разговор короткий. Струсишь — перо в бок». Лез Геська в форточку, испытывая холодную жуть... К нему являлся его корешок Кирюха Чмур, звал ехать с собой. «Ма-а-хнем в А-а-дессу-ма-а-му», — говорил он, заикаясь. Лицо его при этом дергалось, глаза подмаргивали, будто пытались помочь непослушному языку... Геську снова и снова, уже в который раз, били торговки — исступленно, чем попало. Геська стонал, корчился, извивался, пряча от ударов голову... Ему чудились погони, от которых никак не уйти...

Он долго болел и все же поборол сыпняк. Когда к Геське возвратилось сознание, было утро. В горнице стояла тишина. Сквозь густо заиндевевшие, причудливо расписанные морозом оконные стекла еле пробивался свет поздней зимней зари. Геська повел взглядом и вдруг увидел старуху. Она сидела в углу под образами, на том самом месте, где Геська увидел ее впервые. Старуха что-то жадно ела, с опаской посматривая на двери.

Геська невольно затаил дыхание, сжался. Но и это едва уловимое движение привлекло внимание старухи. Она поспешно сунула руку с недоеденным куском под платок, концы которого прикрывали ей грудь, уставилась на Геську круглыми глазами с красными веками без ресниц.

И Геська не выдержал этого взгляда. Какой-то необъяснимый страх приподнял его. «Бежать, бежать:», — пронеслось в голове. Но силы иссякли. Что-то темное, тяжелое вновь навалилось на него. Геська упал на подушку.

Потом он снова, и уже окончательно, пришел в себя. Возле него сидел Кондрат. Этого человека Геська тоже уже где-то видел. Геська напряг память и вспомнил чудаковатого мужичка, песочницу...

А Кондрат, увидев, что Геська очнулся, взволнованно закричал: «Ульяна! Слышь?! Да где же ты запропастилась?! Геська очухался!»

На его крик пришла Ульяна. Поправила Геське подушку, улыбнулась ему. Повернулась к мужу. «Чего гвалт поднял? — сердито сказала. — Напугаешь дитя, балахманный». Она потрогала Геськин лоб, провела шероховатой ладонью по его щеке. И Геська ощутил ласковую теплоту ее руки. «Слава богу, — сказала она. — Теперь на поправку пойдет».

...Геська рубил железо. Взмах у него широкий, сильный. Федор Дмитриевич не нарадуется, глядя на Геську: способный парнишка, все схватывает на лету.

Хорошо у Геськи на душе. Живет он у Кондрата, горя не знает. А поначалу убегал. Первый раз — сразу же после выздоровления. И причиной была старуха, перед которой он испытывал какой-то необъяснимый ужас.

Кондрат нашел его на решетках электростанции, где Геська грелся, и снова привел домой, убеждая, что старуха хотя и страшная с вида, но безвредная.

А второй раз Геська убегал, разобидевшись на Кондрата. Уворовал Геська пару кролей, принес их домой, спрятал в сарае. На тот случай Кондрат нагрянул. Понял, что произошло, задохнулся от негодования.

«Где взял?» — едва выдавил.

Геська потупился.

«Урка ты паразитский! — взвизгнул Кондрат. — Позорить меня удумал?! Перед честным народом позорить?!

И, не помня себя, влепил Геське пощечину.

Потом целую неделю искал Геську. Привез его из Ясногоровки — грязного, успевшего завшиветь. Извинялся: «С досады я. Понимаешь? Совладеть не мог с собой. Уж больно ты меня огорчил, хай тебе всячина. Зараз и пальцем не трону. Токи ж и ты понятие имей...»

Геська и сам уже жалел, что сбежал от Кондрата. Холодными ночами щенком скулил, вспоминая и теплую постель, и сытую еду, и ласковые руки неродной матери. И только гордость не позволяла ему вернуться. Потому и не бежал от Кондрата, когда тот столкнулся с ним нос к носу на привокзальном рынке, дал себя увезти.

Пять лет уже живет Геська в семье Юдиных. И не был он в тягость. Минувший год уж как поприжал, а обошлось. Пригодились Геське прежние навыки, вовсю себя показал. Сусликов начал ловить, приносил колоски. Всей школой ходили они по полям с полотняными сумками. Туда складывали каждый колосок, найденный в стерне. Потом сдавали колхозному кладовщику. А Геська нет-нет, и ухитрялся прятать свою добычу в штанины.

Кондрат нашумел на Геську, запретил это делать.

Потом случилось такое, что еще больше привязало Геську к Кондрату. Однажды притащил Геська домой полную пазуху кукурузных початков.

«Украл?» — строго спросил Кондрат.

Геська сыпанул горсть кукурузных зерен на печку, небрежно сказал;

«А, на станции от этого добра — пакгауз ломится».

Кукуруза запрыгала на чугунных плитах печки, лопаясь и выворачиваясь белопенным нутром. Геська смачно сжевал несколько «баранчиков», протянул Кондрату:

«Попробуй, вкусно...»

Кондрат отказался. Ему хотелось накричать на Геську, чтобы он бросал свои босяцкие привычки, затопать ногами, наконец, взяться за ремень. Но он вовремя спохватился, вспомнив, как реагировал Геська на его пощечину.

«Ворованного не пользую, — хмуро проговорил Кондрат. — От него мне кишки сводит. И тебе кажу: в корень гляди».

Его перебила старуха.

«В том нет греха, коли в дом несет, — глухо проговорила она. Сгребла в подол поджаренные, еще горячие зерна, уселась на свое место в темном углу под образами. И уже оттуда продолжала: — Благодарствуй, что не из дому тащит. Семя-то чужое, порченое...»

И раньше старуха не упускала случая попрекнуть Геську, напомнить о том, что его взяли в дом из милости. Он сносил это. Но всякому терпению приходит конец. Потому и было первым желанием Геськи сейчас же бежать из этого дома, от этого настороженного, всюду преследующего его, холодно мерцающего взгляда старухи. Однако Кондрат опередил его.

«Погодь, — предостерегающе поднял руку. — Я зараз побалакаю с этой «праведницей». — И тотчас взорвался: — Ты что ж это, старая перечница?! Казал, не займай малого?! Казал?! А ты не кидаешь своега? Доколь будешь совать свой нос, куда не просят? — негодуя, продолжал он, пользуясь тем, что на тот случай Ульяны не оказалось дома. — Какой он порченый? А? Сама ты порченая. К богам жмешься, а всю жизнь грешишь, еще и мальца на пакость подбиваешь!»

Старуха ни слова не молви.та. Только смотрела на Кондрата ненавидящим взглядом.

Многое, очень многое понял Геська тогда. Он дал себе слово никогда не брать чужого. И не потому, что вдруг осознал всю неприглядность воровства. Скорее — в отместку старухе...

А теперь Геська и вовсе преобразился. Теперь он — Юдин. Герасим Юдин. И отчество ему записали Кондратьевич. Кое-кто даже сходство находит у Геськи с Кондратом. Такой же Геська низкорослый, как Кондрат, такой же белобрысый...

Стоял Геська у верстака, рубил железо, зажатое в тисках, и временами посматривал на Сережку — не отстать бы. А мастер уже поглядывает на часы. И едва он ударил по буферной тарелке, что означало перерыв в занятиях, Геська сразу к Сережке:

— Сколько отрубил?

Сережка усмехнулся:

— А ты?

— Я — всю железину изрубил.

— И я всю.

— Зато у меня вон как рука сбита, — не без гордости показал Геська следы ушибов. — До крови...

— А я по косточке трахнул, — не мог удержаться Сережка. — Смотри, вспухла.

В последний час занятий ребята выпиливали «ласточкин хвост». Работа для них сложная, кропотливая. Надо так подогнать железные плашки, чтоб просвета не было. Увлеклись и не заметили, как прошло время.

— Бежи, Геська, сдавай инструмент, — сказал Сергей, заслышав сигнал окончания работы. При этом он косил глазом на нос — не вытер ли случайно мазутное пятно, которое, по его мнению, очень было ему к лицу. — А я, — продолжал он озабоченно, — с верстака смету.

Геська помчался к инструменталке занимать очередь. Он тоже был весь перепачканный, как и другие ребята. Глядя на них, мастер лишь щурил в усмешке глаза. Уж кто-кто, а он знает: пройдет время, и эти пацаны, которые сейчас так старательно мажут свои рожицы, чтобы выглядеть настоящими работягами, увидят красоту рабочего человека совсем в ином. Сам когда-то переболел их болезнью. И теперь знает, что, видимо, каждое поколение рабочего класса проходит один путь — от чисто внешнего, романтического восприятия своего нового положения до понимания всей значимости своей созидательной, преобразующей мир силы.

Шел мастер вдоль верстаков, посматривал, как ребята убирают после себя, говорил:

— Между прочим, рабочее место — святое место. Настоящий рабочий никогда не оставит его захламленным. Привыкайте к порядку смолоду. Тиски обмахнуть ветошью. Дежурным — подмести. Да поторапливайтесь. Сегодня — получка. Сегодня, между прочим, вы уже по-настоящему почувствуете себя рабочими людьми. А рабочий человек знает цену деньгам. Это каждый из вас должен намотать себе, между прочим, на ус. Деньги тратить — тоже умение требуется...

А ребятам уже не терпелось быстрее бежать в училище за получкой.

— Айда, Серега, прямиком! — предложил Геська, когда наконец-то их отпустили из мастерских. — Через депо и вагонный парк.

Этот путь был значительно короче, и они надеялись раньше других попасть в училище к окошечку кассы.

— Ты что будешь делать с деньгами? — спросил Геська своего товарища.

Сережка сдвинул плечами.

— Маме отдам. Куда же их? А ты?

— Конфет хочется... — мечтательно сказал Геська.

Сергей засмеялся:

— Как маленький.

Попав в депо, они остановились возле только что поднятого паровоза. Поглазели, заглянули ему под брюхо, обошли вокруг.

— Еще один на подъемку стал, — сказал Геська. И продолжал, отвечая на Сережкино насмешливое замечание: — Хоть бы раз наесться до отвала горошка или подушечек.

На них накричал начальник цеха:

— Чего путаетесь под ногами? Почему без мастера?!

Озабоченный чем-то, он побежал по своим делам. А друзья посмотрели ему вслед, переглянулись.

— Чумной какой-то, — весело проговорил Геська. — совсем замотался.

Они пошли своей дорогой. Геська снова вернулся к прерванному разговору:

— Знаешь, бывают такие подушечки — будто атласные. Должно быть, так и тают во рту... А то еще ирис молочный. В ящичках плоских. Из фанеры. Рубануть бы такой ящичек. А?

Сергей не разделял восторгов своего друга. Однако понимал Геську. Конечно, когда там ему перепадало сладостей, если и хлеб не всегда ел вдосталь. А свою покупку Сергей облюбовал давно. Почти каждый день заходит в магазин посмотреть — на месте ли. Гребень он хочет подарить матери. Красивый резной гребень.

— Эй, огольцы! — окликнул их Афоня Глазунов из крайней канавы, где стоял на ремонте тендер. — Давай сюда! — махнул он рукой. И когда те повернули к нему, сказал своему напарнику, скрытому от ребят: — Слышь, Кондрат. Гляди, каких я помощников раздобыл.

Кондрат глянул из-за колеса.

— А, рабочий класс, — сказал он, не без гордости взглянув на Геську. — Чего болтаетесь?

— Гляжу, шастают без дела, — подхватил Афоня. — Дай, думаю, покличу. Може, тележки подсобят выкатить.

— Все ловчишь, — недовольно проговорил Кондрат. — Иксплотацию разводишь.

— Чего там, — вмешался Сережка. — Нам не трудно.

— Подсобим, — поддержал его Геська.

— «Не трудно», — проворчал Кондрат. — Знаю, что не трудно. Ну, беритесь, коли пришли... Р-р-раз! Еще-о р-р-раз!

Тележки тендера выкатили по рельсам на деповский двор. Сначала одну, потом — другую. Афоня не спеша пошел в депо за инструментом. Кондрат сел перекурить, свертывая «козью ножку», взглянул на ребят.

— С занятий, что ли?

Геська кивнул.

— Так-так. Домой, значит.

— В училище, — сказал Сережка.

— Это мы через депо рванули, чтобы быстрей, — пояснил Геська. — Получку сегодня дают.

— Ишь ты. Получку...

Геська переступил с ноги на ногу, порываясь что-то сказать.

— Ну, говори, говори, — подбодрил его Кондрат.

— Я, батя, просить хотел, — нерешительно начал Геська. — Насчет конфет...

На выручку другу пришел Сережка:

— Конфет он хочет купить, дядя Кондрат.

— Ага, — подтвердил Геська.

— Зачем пытаешь? — Кондрат сделал удивленное лицо. — Деньги твои. Сам заработал — сам и...

Первую получку обмыть полагается, — прервал Кондрата возвратившийся Афонька, сообразив, о чем разговор. — По всем законам.

Коснись это кого другого, Кондрат, конечно же, поддержал бы Афоню. Но тут...

— Заткнись, — сердито сказал он. — Нет таких законов. Одна дурь. — Повернулся к ребятам: — Не слухайте этого змея.

— Нешто откажешься? — усмехнулся Афоня — акого еще не было.

— Валяйте, ребятки, за своей получкой, — не обращая внимания на Афоньку, сказал Кондрат. — И так мы вас придержали. А про деньги, — повернулся он к Геське, — что ж тебе, Герасим, присоветовать? Смекай сам, как их употребить...

— Много ты ему свободы даешь, — осуждающе заговорил Афоня, когда они с Кондратом остались одни. — «Сам смекай», — передразнил Кондрата. — А он, сопля, их и просадит в один день на разные фигли-мигли.

Кондрат молча пыхтел цигаркой, смотрел на удаляющихся ребят, улыбнулся чему-то своему. Афоня глянул на него, покачал головой.

— Блаженный, — молвил с издевкой. — Задаром, что ли, ты его кормить должен?! — повысил он голос. — Получил — отдай!

— Вот и видно, что нет в тебе, Афонька, душевности, — наконец отозвался Кондрат. — Никак не возьмешь в толк, что, може, мальцу те марафеты — навроде как квашеная пелюстка тяжелой бабе.

— Ха! Гы-гы! — засмеялся Афонька. — И выгадает же такое!

— Дикий ты, Афонька, — сказал Кондрат. — Когда появляется человек на белом свете, в нем всего поровну заложено: и добра, и зла. Это я так представляю, поскольку несмышленые младенцы все как есть безгрешные. А как токи хватит титьку — с таго и начинается: у однога — хорошее перевесит, у другога — плохое. Так.ты, сдается мне, когда впервой присосался, — порченога молока хлебнул.

— Сам ты порченый, — озлился Афонька.

— Видишь, я тебе без злобы, жалеючи кажу, — укорил Кондрат, — как это есть несчастье великое. А ты зверем кидаешься. Кажешь, мой Герасим просадит получку. А може, не просадит? Може, теперь, когда в него поверили, подумает?..

— Поглядим, — уже не так воинственно отозвался Афоня. — А зараз кончай свою политграмоту.

— Верно. Пора и за дело, — согласился Кондрат, отбрасывая окурок, — авай-ка мы перво-наперво выберем подбивку из букс. Тащи противень.

А Сергей и Геська миновали вагонный парк, перешли через железнодорожные колеи.

— Видал, какой у меня батя! — похвалился Геська.

Он еще что-то хотел сказать, но впереди послышался визгливый женский крик. Из-за угла дома выскочил беспризорник. Увидев ребят, он метнулся в сторону, пытаясь прорваться к составам.

— Стой! — кинулся вслед за ним Геська, — Стой!

Сережка пустился наперерез, отрезал беглецу путь к вагонному парку.

Беспризорник предпринял отчаянную попытку скрыться от погони. Однако он не бросал спрятанного под рубахой. Это связывало его движения. И Геська, бежавший налегке, настиг его.

— Стой, говорю, — выдохнул он, пытаясь поймать убегавшего за ворот.

Беспризорник увернулся. Тогда Геська, изловчившись, перецепил его ногой и, не удержавшись, вместе с ним повалился на землю. Беглец подхватился проворней. Но бежать уже было поздно. Его крепко схватил за руку успевший подбежать Сережка.

Геська при падении ушибся. Поднимаясь, сердито проговорил:

— Паразит. Из-за тебя... — И оторопел, увидев лицо беспризорника, уловив в нем что-то знакомое. «Эти веснушки... рваная губа... — пронеслось у него в голове. — На базаре в Просяной разорвали Кирюшке губу. Торговки. Украденный калач изо рта вырвали. Конечно же...» Но еще не совсем уверенно Геська молвил: — Чмур?

— Н-не зна-аю такого, — настороженно отозвался беспризорник.

Едва он заговорил, Геська обрадованно воскликнул:

— Чмур! Точно — Чмур!

Сережка удивленно, ничего не понимая, смотрел то на Геську, то на задержанного.

Кирюшка исподлобья глянул на Геську. Нет, он не помнит такого знакомого, Но откуда же тому известна его блатная кличка? И что сделают эти сявки? В милицию отведут? А там Чмуром лучше не называйся. Сразу отправят в Пятихатки, где он обворовал ларек. Так думал Кирюшка. Потому и решил упорствовать до конца. Угрюмо проронил:

— Н-не ку-у-пишь. Н-на дешевку не ло-о-влюсь.

Подоспела женщина, гнавшаяся за Кирюшкой. Справившись с одышкой, возбужденно заговорила:

— Попался, негодяй! Вот я тебе! — подняла сжатые кулаки.

Кирюшка съежился, прикрыл голову руками. Это движение почти инстинктивное, было очень хорошо знакомо Геське. Когда-то он тоже вот так же закрывался, попавшись на воровстве. А его били... били... И сердце немело от тоски, боли, страха.

— Э, нет, тетя, — поспешил он вмешаться. — Драться нельзя.

— Ворюга! — кричала женщина, пытаясь ударить Кирюшку.

Ей помешал Сережка. А Геська выдернул из-под рубахи Кирюшки скомканное влажное белье и сунул ей в руки.

— Забирайте, тетя, свое добро.

Женщина прижала белье к груди.

— Сушить повесила, — принялась объяснять она, — а этот... У, шаромыжник! — замахнулась на Кирюшку. — Нашел у кого тащить. — Повернулась к ребятам: — Помогите мне в милицию его спровадить.

— В милицию мы его доставим, — казал Геська. — вы, тетя, глядите, как бы остальное белье не ушло с веревки.

— И то правда, — забеспокоилась женщина. — Побегу. А вы уж...

— Не сомневайтесь, — заверил Геська. И едва женщина отошла, повернулся к Кирюшке: — Нечисто работаешь, Чмур.

Кирюшка уже узнал Геську, немало дивясь тому, как он изменился. А ведь удивляться-то нечему. Пять лет прошло. Были они совсем пацанами, а теперь вон каким стал его друг. «Да, видно, забыл, как вместе голодали, вшей искали в головах друг у друга, спали в обнимку, чтоб теплее было», — вспоминал Кирюшка прошлое. Все забыл Геська. В милицию собирается сдать. И не уйти от них, не сбежать. Ослабел он. Второй день ничего во рту не было. От обиды на Геську, от сознания своего бессилия, Кирюшка еще больше ожесточился.

— Ве-э-ди, — проговорил вызывающе.

Геська повернулся к Сергею, который начал догадываться, с кем их свел случай, удивленно воскликнул:

— Вместе же бродяжничали, он меня, Геську, старого друга, не признает!

— Дру-уг до первого ля-а-гавого, — проворчал Кирюшка.

Геська засмеялся открыто, заразительно.

— Ну и Кирюха! Ну и дурак! Маневр не понял. Надо же было от тетеньки отвязаться! — хлопнул его по плечу. — Идем с нами. Получка у нас. Понял? — подморгнул он Кирюшке. — А потом к нам двинем, найдем что-нибудь пошамать.

Они направились к училищу. Кирюшка недоверчиво посматривал на ребят, однако шел с ними.

— Это — Сергей, — сказал ему Геська, указывая на своего товарища. — В одной группе учимся. Слесарями будем.

— Те-э-бя же попутали вместе с Фи-и-лонкой, — заговорил Кирюшка.

— Нет, Кирюха, — отозвался Геська. — Ушел я тогда.

— Фи-и-лонка на Беломорка-а-нале вкалывал.

Геська махнул рукой.

— Туда ему и дорога. — Заглянул Кирюшке в глаза: — А ты? Все еще куски сшибаешь?

— Гу-у-ляю.

— Кончал бы, Кирюха, с этим, — посоветовал Геська. — Поживешь пока у нас. Батя устроит куда-нибудь. Он у меня, знаешь, какой! На большой с присыпкой!

— И у нас можно перебыть первое время, — вмешался Сергей. — Специальность получишь. А так что ж? Сколько не воруй — попадешься.

Кирюшка задумался. Конечно, ему уже осточертела его собачья жизнь. Разве сравниться ему с Геськой. Вон каким он стал: и одетый, и сытый.

Ребята остановились возле большого двухэтажного здания.

— Училище, — сказал Геська. — Подожди нас, Кирюша, здесь. Мы мигом.

...Когда, получив деньги, Геська и Сергей вышли на улицу, Кирюшки уже не было...

— Искали мы его, — рассказывал Геська дома. — Кинулись с Сережкой в одну сторону, в другую. Товарную станцию всю обшарили — нигде нет.

— Одним миром мазаны, — сказал Кондрат. — Ты тоже убегал. А почему? По дурости своей. По дикости.

— Жаль Кирюшку, — с сожалением проговорил Геська.

— А дичает человек, когда один остается, — продолжал Кондрат. — В одиночку, значит. Потому люди и жмутся друг к дружке: селятся рядом, знакомых заводят, друзей... Да ты не печалься, — подбодрил он Геську. — Не дадут пропасть твоему корешку. Стихия не та.

Они сидели в ожидании обеда. Ульяна готовила стол, хлопотала у печи, у шкафа с посудой, прислушивалась к разговору.

— Стренется хтось твоему Кирюшке, — вставила она, взглянув на Геську. — Лаской не пойдет к хорошей жизни — силой поведут. А как же иначе, если он, глупой, своей же выгоды не понимает.

Когда все было готово, она вышла и вскоре появилась в праздничной кофте, накинув на плечи цветастую косынку.

— Что это ты, мать, вырядилась? — удивился Кондрат. — Чи праздник какой?

— Праздник и есть, — ответила Ульяна.

Кондрат только теперь обратил внимание, что и стол был необычным. Стояла тарелка с селедкой, политой постным маслом и уксусом, перец фаршированный. Недоуменно глянул на жену.

— Герасим получку принес, — сказала Ульяна, что-то придерживая под фартуком. — Мне косынку подарил, — она гордо повела плечом, показывая обнову. — А тебе — вот, — вынула из-под фартука и поставила на стол бутылку водки.

— Ух ты! — воскликнул Кондрат. — Ну, удружил. А как же марафета? — вспомнил он разговор в депо.

— Что я, маленький? — отозвался Геська.

— Купил бы и марафет. Нас одарил, а себя?

Геська махнул рукой.

— Их же по карточкам дают.

Кондрат повернулся к Ульяне:

— Поимей в виду, мать. Будешь в лавке — вместо сахара марафеты возьми. — Он разлил водку в стаканы — себе, Ульяне и Геське немного. — Пробовал? — спросил у него. И, когда тот отрицательно качнул головой, продолжал: — Спробуй. Трошки можно. Впервой на хлеб заработал. Такое в жизни раз бывает.

— Навроде именинника ты сегодня у нас, — поддержала Ульяна.

— Поднимем, — оржественно заговорил Кондрат, — чтоб, значит, ты, Герасим, жил праведно гордость свою, рабочую, имел... Ну, будьмо.

Они выпили. Геська храбро глотнул водку, почувствовал, как обожгло горло, перехватило дыхание.

— Хлебом, хлебом занюхивай, — подсказал ему Кондрат. — Это зелье хлебнога духа не выносит.

— Соленого возьми, — вмешалась Ульяна. Наколола вилкой кусочек селедки, поднесла Геське. — Ешь. — Укоризненно глянула на мужа: — Не надо было наливать мальцу.

— Пусть, — прожевав, отозвался Кондрат. Весело подморгнул Геське: — Что? Слезу вышибло?.. Ничего, — похлопал он его по плечу. — Теперь будешь знать, какая она, стихия эта. А то кажут, будто мы, мужики, мед пьем.

Легкий хмель кружил Геське голову. Приятная теплота разлилась по всему телу, будто горячей стала кровь.

— На закусь нажимай, — кивнул ему Кондрат. — Закусь — первое дело при выпивке. — И повернулся к Ульяне: — Мать, борща ему влей. А я еще трохи выпью. Как-никак день сегодня и впрямь праздничный.

Он тоже немного захмелел.

— Об чем я хлопочу? — доверительно говорил Геське. — Тебя на ноги поставить. Где денется Кондрат, чтоб ты, значит, прокормить себя мог.

— Живи, батя, — сказал Геська. Он вообще был очень щедр, этот мальчишка. А приютившим его людям готов был отдать всего себя, весь мир. — Живи, — повторил он. — Прокормимся. Вот выучусь...

— Еще коли будет твоя ласка, — говорил Кондрат, — чтоб названую мать в старости не кинул.

Обычно не особенно разговорчивый, слегка опьянев, Геська вдруг ощутил потребность высказаться, рассказать о больших добрых чувствах, которые питает к неродному отцу и матери. Но он не находил слов и лишь твердил:

— Что ты, батя! Как можно — кинуть. Что ты!

— Э-эх, милок, — вел Кондрат. — Не прыймай близко к сердцу, токи повидал я на своем веку — и кровным родителям иные детки кажут: «Вот вам бог, а вот — порог».

Геська покраснел, словно это его обвинили в черной неблагодарности. А Кондрат не унимался:

— Мы-то тебе кто? Вроде десятая вода на киселе. Какие у нас права, окромя любви нашей?..

— Ну, пристал к парню со своей любовью, — вмешалась Ульяна, — Залил глаза и плетешь, сам не ведая что.

— Чую я — сила во мне не та стала, — не слушая ее, продолжал Кондрат.

— Меньше в бутылку заглядай, — незлобно сказала Ульяна, поднимаясь из-за стола. — Иной сказ — к делу когда выпить. А ты и без дела хлобыщешь.

Она и перед Кондратом поставила миску с борщом, вышла управляться по хозяйству.

Геська сонно жмурился. Последнее время он вообще стал помногу спать. Как чуть пригреется — так и в дрему. «Зростает, — добродушно усмехаясь, говорила Ульяна. — Отроки завсегда отсыпаются, чтоб потом, когда кавалерами станут, с девками ночами куролесить». Видя, что Геську одолевает сон, Кондрат сказал ему:

— Лягай, Герасим. Придави ухо.

5

Прежде чем лечь в постель, Глафира убавила фитиль керосиновой лампы, склонилась над зыбкой.

— Зайчонок мой маленький, — прошептала, не отрывая любящего взгляда от сынишки. Поправила у него на голове капор, обшитый кружевами, коснулась одеяла. — Спи, кровпнушка моя. Спи.

Она не спеша разделась. Перед тем как надеть ночную рубашку, с любопытством, будто никогда не видела себя нагую, стала рассматривать свое обнаженное тело. С удовлетворением отметила про себя, что беременность и роды не испортили его форм — они лишь слегка округлились, налились той полнотой, которую дает материнство. Еле касаясь, она провела руками сверху вниз по упругим грудям, по мягкому прохладному животу и сильным бедрам. Потом изогнулась — длинноногая, статная — вынула из коронки шпильки, запрокинула голову, легким движением сбрасывая косу, и она, ниспадая, заструилась по спине.

В следующее мгновение Глафира, словно устыдившись своей наготы, проворно накинула на себя рубашку, улеглась, вытянулась в постели, закрыла глаза.

Никогда она не была так счастлива, как теперь. Никогда не ощущала жизнь вот так — каждой клеточкой своего молодого, сильного тела.

Глафира невольно вспомнила свое первое безрадостное замужество, оскорбления, которые терпела от Емельяна. Он попрекал, что у них нет детей. Напившись, лютовал: «Только и знаешь на гробках выть! Да хлеб переводишь! Выгоню к чертям собачьим!..»

Как все это далеко!

Да, она была ошеломлена бегством Емельяна. Он ушел внезапно, не сказав ни слова. Дом оставил, приусадебный участок. Какое ни есть — хозяйство. Глафира не знала, что и подумать, как дальше жить, что делать. Днем еще кое-как забывалась, находя себе работу. А ночами, оставшись одна на весь дом, трепетала от страха. Потому и взяла квартиранта — Евдокима Кириченко. Перевелся он из Волновского депо. Слесарь. Приехал с двенадцатилетней дочкой Людой. Вдовец. Искал, где бы угол снять. Люди и указали Емелькино подворье.

Не задумываясь, Глафира сдала комнату жильцам. А постоялец попросил, если можно, и столоваться у хозяйки. «Сам я можу і абияк, — сказал ей, — а от дочка...»

Она согласилась готовить еду и для них, обшивать, обстирывать, с радостью беря на себя эти хлопоты.

Не знала она, почему таким покладистым оказался квартирант. Думала, из-за безвыходного положения. А у него с первого взгляда на хозяйку екнуло в груди и заныло, заныло, как в пору первой влюбленности.

Снова ожил дом. Тоскующая по детям Глафира привязалась к девочке. А детское сердце отзывчиво на ласку. Прошло немного времени, и Люда уже души не чаяла в тете Глаше, при каждом удобном случае рассказывала отцу, какая она хорошая, добрая и самая красивая...

Евдоким грустно смотрел на дочь, говорил: «Так-так». А сам думал о том, что эти слова, как бы специально предназначенные для того, чтобы ребенок мог с восхищением отозваться о своей матери, его девочка адресует совсем чужой женщине.

Его радовали отношения, установившиеся между Людой и хозяйкой. У них даже появились какие-то секреты. Доволен был и уходом за дочерью: всегда чистая, вовремя накормлена, и в школу ее отправит Глафира Васильевна, и из школы встретит.

И сам Евдоким все больше и больше достоинств находил в ней — своей новой хозяйке. Но он помнил, что у нее есть муж, и опасался, что добрые чувства этой женщины к его дочери могут смениться отчужденностью и тогда девочка уже ощутимей познает горечь сиротства. Потому однажды и затеял разговор.

«Зайве, Глафіра Василівна, балувати мою Людку. П’ятирічною лишилася вона без матері. Не пам’ятає пестощів. Не треба і привчати».

Боялся Евдоким вовсе обездолить дочку. Поэтому вот уже седьмой год вдовцом оставался. Думал, что ведь не прикажешь новой жене полюбить чужое дитя. Неспроста, видно, о падчерицах столько грустных песен сложено, столько слов печальных в народе говорено.

«Зайве, — овторил Евдоким, как-то виновато взглянув на Глафиру. — Хай і живе так, не знаючи цих радощів. Як потім зневірятися...»

Уже два года минуло, как Глафира оставалась соломенной вдовой: вроде и замужем, и без мужа. И защитить некому — сама отбивалась от охотников до чужих подушек. Были такие. Стучали среди ночи в окошко, нашептывали: «Что тебе стоит? Все одно — яловая». И по дому без мужских рук — хоть пропади. Одно надо сделать, другое, третье, десятое...

Нет, в ту пору квартирант ну просто находкой был для нее: «кавалеров» отвадил, усадьбу привел в порядок. Она замечала на себе его взгляды, в значении которых женщине трудно ошибиться. Но не отвечала взаимностью. Евдоким по натуре своей был мягким, податливым. Она не любила таких уж очень нерешительных людей. Вот Емельян хоть и дрался, измывался над ней, а все же был по сердцу...

Странное оно — женское сердце. Его презирают, а оно домогается любви. Его любят, а оно остается безучастным. И вдруг какие-то неведомые силы всколыхнут его, заставят взволноваться, затрепетать. И тогда еще разительнее проявляется его нелогичность, непоследовательность.

Людская молва давно свела Глафиру и Евдокима. Еще бы — не день, не два под одной крышей. В саду, в огороде — вместе. За столом — вместе. И возле девочки хлопочет Глафира. Посмотреть со стороны — семья.

Но равнодушной оставалась Глафира к Евдокиму. Видела — любит. Ночами слышала его взволнованное дыхание за простенком. Знала наверное, что не обидит, не насмеется. А сердце — не дрогнуло, не отозвалось.

Так и шло до того дня, когда Евдоким заговорил о дочке. Щемящая бабья жалость резанула сердце Глафиры. Она словно очнулась от какого-то забытья, будто впервые увидела этого молчаливого человека, упорно борющегося с самим собой, подавляющего свои чувства, страдающего ради того, чтобы не знал страдания его ребенок.

Тогда она не ответила Евдокиму, потрясенная его словами. Не сказала о своей привязанности к Люде. Не пыталась доказывать, что просьба его жестока не только по отношению к девочке, которой просто-таки необходима теплота женских рук, но и к ней, Глафире, ибо лишает ее единственной радости в жизни...

В ту ночь Глафира сама пришла к Евдокиму, склонилась над ним, шепнула:

«Подвинься...»

Нет, она не надеялась, что эта близость изменит ее жизнь. Но спустя некоторое время ее вдруг стошнило, а потом захотелось кислого. «Неужто?» — подумала она, зная из разговоров баб, к чему это, и еще не смея верить. Кинулась Глафира по соседкам. «На молодое», — в один голос сказали те. «Коли еще тошнехонько бывает — примета верная». Вскоре Глафира уже не сомневалась: будет матерью. Она боялась радоваться — еще беды накличешь. Она беспрекословно следовала многочисленным советам и наставлениям многоопытных старушек. «Не приведи господи уворовать вишенку, — строго предупреждали ее, — коли не хочешь красного пятна на лице младенца». — «Смотри, не ходи через дыры в заборах, — поучали ее, — не то пуповиной удушит ребеночка». — «А чтоб горбатым не был, — ненароком через коромысло не переступи». Она с суеверным страхом отворачивалась при встречах от калек, чтобы, не дай бог, не перешло уродство на дитя. Глафира бродила босой по утренней росе, береглась, чтоб не испугаться, остерегалась «дурного» глаза... И все это ради того, кто жил у нее под сердцем, кто настойчивее и настойчивее напоминал о себе и кого она ждала, как высшей награды.

А носила Глафира аккуратно, красиво.

«Не знала ты, Глаша, что делать, — добродушно подшучивали бабы. — Давно надо было мужика сменить».

Другие, глядя на ее пополневший стан, говорили:

«Не было бы Глашке счастья, так несчастье помогло».

Иные женщины болезненно переносят беременность, дурнеют с виду, становятся капризными, раздражительными. Глафира же наоборот — расцвела, похорошела, подобрела душой, стала покладистей, сговорчивей. Жизнь ее наполнилась новым содержанием. Уже не бабья жалость, а по-настоящему большое чувство связывало Глафиру с Евдокимом. Он дал почувствовать ей всю прелесть взаимного уважения и доверия. И она не могла не полюбить Евдокима всем сердцем.

Все, что было с ней в прошлом, Глафире казалось каким-то страшным кошмаром. У нее и в мыслях не было перечить Емельяну, возмущаться, восставать против его надругательств. Она слепо подчинялась ему во всем, памятуя божескую заповедь: «Жена да убоится своего мужа». По этой заповеди жила ее мать — тихая, забитая женщина. В таких правилах воспитывалась и она при нелюдимом и суровом отце.

Теперь Глафира удивлялась, как могла терпеть такое. Шесть лет она промучилась с Емельяном и все это время даже не подозревала, что между мужем и женой могут быть вот такие добрые, сердечные отношения, какие сложились у нее с Евдокимом.

Глафира родила легко и благополучно. Материнство преобразило ее. Как гордо проходила она крутоярскими улицами, держа в руках своего сына, словно драгоценность! Какая величавость появилась в ее движениях!..

Малыш заворочался в зыбке, подал голос. Глафира схватилась с постели, перепеленала его.

— Горобчик ты мой, — приговаривала она. — Мужичок мой дорогой. За папой соскучился? Да? Папа ту-ту. На работе папа.

Глафира дала сыну грудь. Он сразу же захлебнулся, закашлялся, сердито загорланил.

— А ты не жадничай, — сказала Глафира, слегка похлопывая его ладонью. — Ну, успокаивайся. Людочку разбудишь.

Малыш нашел сосок, зачмокал, засопел. Легонько покачиваясь, Глафира влюбленно смотрела на него, приговаривала:

— Да не спеши. Ишь, паучок, присосался — не оторвешь.

Приятная истома разлилась по ее телу. Глафира, все так же покачиваясь, зажмурилась. Почему-то снова вспомнился Емельян. Да, первое время она еще со страхом ожидала его возвращения. Потом, готовясь стать матерью, и вовсе забыла о том, что значил в ее жизни этот человек. Чем дальше, все больше убеждалась Глафира — нечего ей бояться. Объявится — что ж, чистая она и перед богом, и перед людьми, и перед своей совестью. Чистоту эту дало ей материнство, сознание того, что свершила свое бабье предназначение.

Малыш уснул под грудью. Глафира осторожно уложила его в зыбку, поправила постель и улеглась сама. Сквозь дрему услышала, как загремела цепь. Злобный рык кобеля сразу же сменился радостным повизгиванием. Она выбралась из-под одеяла, зашлепала босая в сенцы, решив, что приехал Евдоким.

— Что так рано? — сонно проговорила, откидывая крючок с двери, и тут же вернулась в дом, юркнула в постель. — Теплая вода на печке, — сказала она. Зевая и укладываясь поудобнее, продолжала: — Есть будешь? В духовке возьми.

— Буду, коли угостишь.

Глафира замерла. И, уже зная, кого так опрометчиво впустила среди ночи в дом, испуганно обернулась, привстала.

— Ты?!

На пороге стоял Емельян.

Глафира потянула одеяло к подбородку, еле слышно, удивленно, растерянно вымолвила:

— Пришел?..

Видимо, рабская покорность и страх перед этим человеком все время продолжали в ней жить. Неожиданное появление Емельяна парализовало ее волю. Глафира сжалась, оцепенела.

— Не ждала? — пропек ее взглядом Емельян. Он успел заметить сложенную на стуле одежду девочки-подростка, почуял чужой мужской дух. — Так-то супружескую верность блюдешь? — Зло выдохнул: — У-у, сука! — Поднял кулак, шагнул к ней. И вдруг оторопел, наткнувшись на зыбку. — А это что?..

Глафира увидела, как Емельян хищно навис над ее Николкой, протянул к нему руки. Услышала:

— Вот это любовь! С сосунком приняла? Ну-ка, поглядим...

Он сгреб маленький сверток одной рукой, приподнял.

— Не тронь! — закричала она, рванувшись к Емельяну.

Емельян уронил дитя в зыбку, а оно заголосило, зашлось в плаче. Глафира подхватила его на руки, прижала к груди, вскинула голову.

— Мой это сын! Мой! — бросила в лицо Емельяну. И, не стесняясь, обнажила грудь, дала ее все еще всхлипывающему малышу. — Моя ягодка, мое зернышко дорогое, — запричитала над ним.

— Твой? — с трудом вымолвил Емельян. — Выродила?.. — Любовь, ненависть, ревность, гнев — все эти чувства разом взбунтовались в нем. — Убью-у! — прохрипел он, двинувшись к Глафире.

А с печи широко раскрытыми глазами смотрела на них Люда.

— Мама, мамочка, — беззвучно шептала она побелевшими губами.

Но Глафира уже овладела собой. Прижимая к себе дитя, предупредила:

— Не подходи! Добром прошу — не подходи!

Решительность Глафиры привела в замешательство Емельяна, а девочка помогла побороть сковывавший ее страх. Она спрыгнула с печи, стала рядом с неродной матерью — тонкая, хрупкая.

Емельян вдруг сник, сел за стол, обхватил голову руками, замычал, как от нестерпимой боли.

Нескладно сложилась Емелькина жизнь после того, как он бежал из Крутого Яра. Год бродяжничал. Связался с такими же — кто от возмездия скрывался. Засыпались на спекуляции. Три года отсидел — сапоги тачал.

Он любил Глафиру. Помнил о ней. Но любил по-своему, не видя в ней человека. И вспоминал лишь ее тело — тугое, упругое. О нем тосковал.

После освобождения направили его к месту жительства. Волей-неволей пришлось возвращаться. Емельян даже обрадовался этому. Да, видно, преждевременно. Не ждала его Глафира. Похорошела, расцвела, а не для него. Вон стоит — едва прикрытая ночной рубашкой, но уже недоступная, чужая. И дитя на руках держит. Свое дитя. Значит, не она тому виной...

Емельян застонал, заскрежетал зубами.

— Чего уселись? — исподлобья глядя на него, осмелев заговорила Люда. — Уходите. Не то вот папка придет...

Емельян снова налился злобой.

— А ну, выметайтесь отседова! — загремел на весь дом.

— Не задержимся, — с достоинством отозвалась Глафира, — девайся, детка, — сказала Люде. И сама накинула платье, потеплей завернула дитя.

Емельян подхватился, распахнул окно на улицу, с остервенением стал выбрасывать Глафирины пожитки.

От двери Глафира глянула на беснующегося Емельяна, и будто жалость к нему шевельнулась в груди, но она подавила в себе это чувство.

— Идем, детка. Идем, — легонько подтолкнула к выходу прижавшуюся к ней девочку. И уже без сожаления, не оглядываясь, вышла, навсегда покидая чужой теперь для нее дом.

6

В депо Тимофей увидел начальника политотдела отделения дороги Клима Дорохова, еще издали заговорил:

— На ловца и зверь бежит.

— Это я-то зверь? — добродушно загудел Дорохов. Он был все таким же, каким его прежде знал Тимофей — немногословным, внешне медлительным. Только будто еще шире стал в плечах бывший матрос. Синяя тужурка едва сходилась на его могучей груди. Пожал руку Тимофея. — Располагайся, — пригласил его, усаживаясь на верстак. — Как съездили?

Тимофей поставил сундучок, не спеша достал папиросы, протянул Дорохову.

— «Гвоздики» тянешь?

— Покрепче других, — отозвался Тимофей.

— Ну, давай, — Дорохов потянулся к пачке. — Закурим, чтоб дома не журились.

— Спрашиваешь, как съездили? — заговорил Тимофей, искоса поглядывая на собеседника, словно изучая его. — Неплохо съездили. Можно сказать — хорошо.

— Еще бы. Дед у тебя — настоящий профессор.

— Таких механиков поискать, — охотно согласился Тимофей. — Есть чему поучиться.

— Вот и пользуйся. Набирайся ума. — Дорохов пустил струйку дыма, поинтересовался: — А я зачем понадобился?

— Понимаешь, Клим, — начал Тимофей, — в поездках хорошо думается. И пришло мне в голову такое, что одному не под силу разгрызть. Теперь вот вслух хочется поразмыслить. Может быть, поспорить.

— Валяй.

— Съездили мы, говорю, нормально. А ведь можно лучше, быстрее.

— Хорошему предела нет.

— Нет, я не так выразился, — поспешно поправился Тимофей. — «Можно» — не то слово. Нужно быстрее ездить. Просто-таки необходимо.

— И это верно, — заметил Дорохов. Улыбнулся: — Что-то не получается у нас спор.

— Получится, — заверил его Тимофей. — Для начала ответь мне, как совместить скоростное движение с существующими порядками?

— Погоди, погоди. О каком скоростном движении толкуешь?

— Как же! Обезличка помогла увеличить грузооборот, но гробила паровозы. Теперь — спаренная езда. Локомотивный парк заметно улучшился. А скорости прежние. Скорости ограничены. И никого не интересует, сколько пробыл в пути, когда привел состав в пункт назначения. Как это понять?

Дорохов повел бровью, прищурился:

— А знаешь, Тимофей, тут что-то есть.

— Ага! Это тебе первый «гвоздь».

— Ну, ну, забивай.

Тимофей ближе подвинулся к Дорохову, доверительно заговорил:

— Не совсем ладно получается и с нагрузкой. Не в полную силу используем мощь тяги. Надо увеличивать тоннаж.

— Существуют нормативы, — возразил Дорохов. — Технически обоснованные, проверенные жизнью.

— Так, так. — Тимофей потупился. — «Проверены жизнью». — Вскинул голову. — А какой жизнью? Той, что уже отошла!

— Инженеров эмоциями не прошибешь, — предупредил Дорохов. — Докажи, что это необходимо, что это возможно.

Доказательств у Тимофея было больше, чем достаточно. Прикидывал и так, и так.

— Необходимость ты лучше меня можешь доказать, — начал он. — Социализм строим. С каждым днем возрастает потребность в перевозках. Вон сколько грузов на станциях задерживается! А их ждут. Без них дело стопорится. Не зря Центральный Комитет назвал транспорт узким местом в народном хозяйстве.

— Верно. Не зря.

— За два года, конечно, многое изменилось. Дали себя знать новая организация труда, повышение зарплаты. И в техническом перевооружении кое-что сделали. Теперь о возможностях можно по-новому судить, — продолжал Тимофей. — Раньше, бывало, чуть перебрал вес — рвались форкопы. Но ведь теперь автосцепка! Когда разрабатывались нормативы, тормоза ни к черту не годились. Приходилось проводникам на тормозных площадках вагонов помогать механику держать состав. А сейчас — автостоп! Повернул ручку общего крана машиниста, и тотчас прихватывает все колесные пары, — Тимофей вгляделся в лицо Дорохова. — Ну, что? А если учесть, что паровозы на средних режимах работают? И, наконец, каким было путевое хозяйство? А каким стало? Полностью обновлено!

— Вижу, неплохо обмозговал, — задумчиво проговорил Дорохов. — Действительно, условия для роста есть.

— А из прорыва никак не выйдем. Почему, спрашивается? Потому, что готовых решений ждем. Надеемся, что за нас будут головы ломать в Цека и Энкапээсе. А по-хорошему, надо и нам искать, пробовать.

Вокруг них сновали люди, шумела, лязгала, грохотала металлом деповская жизнь. Дорохов раздумывал над предложением Тимофея. Заманчивое оно. Дельное. Охватывает главные показатели работы транспорта: скорость и тоннаж. Чего же еще искать лучшего? Но Клим знает и то, что не так-то просто будет внедрять в жизнь эти новшества. Метнул быстрый взгляд на собеседника:

— С Максимычем советовался? Как он, возьмет тяжеловес?

Тимофей замялся:

— Прикажете — возьмет.

— А без приказания?

— Это у него надо спросить.

— По-нят-но.

Дорохов почесал за ухом. Он видел трудности будущей работы. Внедрять скоростную езду — значит, устанавливать график движения и для товарных поездов. А среди тяговиков и среди эксплуатационников есть любители спокойной жизни, и Дорохов внутренне уже готовился к этой борьбе.

— Не унывай, — ободрил он Тимофея. — Поговорю с начальником отделения, в политотделе дороги, посоветуюсь с Громовым. Обсудим с коммунистами.

Их разговор прервал табельщик, позвавший Дорохова к телефону.

— Так-то, — сказал Дорохов, толкнул Тимофея в плечо. — На курсах все в порядке? Давай скорее заканчивай, да за правое крыло.

— Поспешаю, — улыбнулся Тимофей.

Домой Тимофей ехал вместе с Максимычем. Старый машинист расположился в вагоне по-домашнему, прикорнул в уголке. Привык уже к этим поездкам — на работу, с работы. Молодежь в карты режется, анекдоты рассказывает. Много ребят набирается в рабочем поезде из Крутого Яра, из поселка: поездные бригады, кондукторский резерв, путейцы, слесари-паровозники и вагонники, кое-кто из конторщиков. Шумят, галдят, ну, цыганский табор на колесах, и только. А Максимыч дремлет себе. Полчаса пути — тоже время. Заметно стал уставать Максимыч. На курсы посылали вместе с Тимофеем, новую машину осваивать — долго отказывался. «Поздно переучиваться, — говорил. — Как-нибудь до пенсии дотяну на старом коне». А все же пришлось согласиться. Время такое. Остановишься — отстанешь.

Пышные усы Максимыча шевелились при каждом выдохе. Тимофей смотрел на них, на осунувшееся после поездки лицо своего механика, думал:

«Нет, Максимыч. Если каждый забьется в свою нору, что же получится? Нам нельзя так. Никак нельзя. Вот ты говорил, мол, ученый я уже, а все суюсь, куда не просят. Понял я, понял, о какой «учености» толковал. Ну, сняли с председателя. Выговор влепили. Что же после этого, становиться в позу обиженного? Уйти от борьбы?! Нет-нет, Максимыч. Плохо ты знаешь большевиков. До всего нам дело. За все мы в ответе. За все...»

А потом Тимофей мысленно возвратился к разговору с Дороховым. Радовало, что Клим поддержал его. Значит, правильным путем он шел. Только так можно ликвидировать пробки на станциях, справиться с заданиями пятилетнего плана.

«Разве еще попытаться агитнуть Максимыча?» — подумал он и тронул своего спутника за плечо.

— Что? Приехали? — засуетился тот.

— Почти, — отозвался Тимофей.

Максимыч глянул в окно, снова привалился в уголок, недовольно проговорил:

— Позже не мог толкнуть? Еще только к Крутому Яру подъезжаем.

— Просыпайся, просыпайся, — теребил его Тимофей. — А то как бы тебя в Очерет не завезли.

— И то может случиться, — согласился Максимыч. — Было — катался, — остал папиросы, закурил сам, предложил Тимофею.

— А я наш разговор вспомнил, — сказал Тимофей, разминая папиросу. — Размышлял.

— Что тут размышлять? Выполняй указания и не шамаркай.

— Это я уже слышал. Не верю я тебе, Максимыч. Не такой ты, за кого выдаешь себя.

— Ишь ты. «Не такой». А какой же?

— Беседовал я с Дороховым, — не отвечая на его вопрос, продолжал Тимофей. — Спрашивал он, возьмешь ли состав сверх нормы?

— А ты ему что?

— Посоветовал к тебе обратиться.

— М-да, — Максимыч пошевелил усами. — Значит, спрашивал? Выходит, поддерживает тебя?

— Да ведь стоящее дело! Куда ни кинь — стоящее. И стране во как нужно. И нам прямая выгода в заработке.

— Оно конечно.

— А как же, Максимыч! Тем как раз мы сильны, что интересы совпадают личные и общественные. Взаимная заинтересованность. Государство о нас хлопочет, мы — о государстве.

— Однако, говоришь, спрашивал Дорохов-то? — не без гордости переспросил Максимыч.

— Дорохов мужик головатый. Начинать такое кому зря не поручит.

Поезд подходил к Крутому Яру. Тимофей подхватил свой сундучок.

— Ну, как, Максимыч? — спросил, собираясь выходить. — Решился?

— Какой ты быстрый. Тут подумать не мешает.

Тимофей засмеялся, пошел к тамбуру. На полпути обернулся, крикнул:

— Думай, Максимыч! Только гляди не прошиби! Опередят в два счета!

Тимофей спрыгнул уже на ходу. Шел домой, думал: «Осторожный дед. Очень осторожный. Но уж если возьмется...»

7

У перекрестка Тимофея окликнул Савелий Верзилов:

— Погоди!

Последнее время Савелий стал каким-то неузнаваемым — мрачным, раздражительным.

— Не могу я, — сказал Савелий. — Куда угодно пойду: сторожем, конюхом, за свиньями доглядать...

«Пока сами на ноги не сопнемся...» — всплыли в памяти Тимофея слова Игната Шеховцова. Давно это, при разговоре с Громовым, было сказано. Игнат советовал не прижимать всех хозяев подряд. Дать возможность сеять тем, кто своими силами, «без эксплуатации:» обходится, пока артели окрепнут. И ведь в чем-то был прав мудрый мужик. Не смогли колхозы сразу поднять все земли. Посевные площади, хотя и временно, но сократились.

Тимофей не порывал связей с артелью. В свободное время нет-нет, и заглянет в правление. А то к нему заявятся знакомые мужики. Савелий Тихонович посвящает в свои хлопоты и заботы, радости и беды.

Вечерело. Савелий ковылял рядом с Тимофеем, думая о чем-то своем: Им повстречался Семен Акольцев. На нем — до блеска начищенные хромовые сапоги, новая косоворотка, подвязанная шелковым крученым шнуром с кисточками на концах. Видно было — обрадовался встрече. Поздоровался, оживленно заговорил:

— Все собираюсь к вам зайти, Тимофей Авдеевич.

— За чем же дело стало?

— Боязно как-то.

— Такой ферт — и боязно, — усмехнулся Тимофей. — Всем трактористам позор.

Савелий угрюмо повел глазом, не вмешиваясь в разговор.

— Кто же тебя так настрахал? — повернулся Тимофей к Семену.

— Та есть одна... — тихо проговорил Семен, потянувшись пятерней к затылку.

— Ишь ты! — присвистнул Тимофей. — То зелье такое... Ну, что ж, идем, потолкуем, как твоему горю помочь.

— Только не теперь, не теперь.

Тимофею нравился этот парень — работящий, скромный, покладистый. Для Семена он с радостью бы сделал все от него зависящее. Потому и взял его за рукав, увлекая за собой, сказал:

— Чего же откладывать?

Семен испуганно отдернул руку, чуть ли не бегом подался прочь, крикнул:

— В другой раз, Тимофей Авдеевич!

— Как знаешь, — проговорил Тимофей. Повернулся к Савелию: — Видал, каковы женихи пошли?

Но Савелий далек был от всего этого.

— Нет, не могу, — замотал он головой. — Разрешили самую малость дать колхозникам. Снова «нажимать», «мобилизовывать»? Как же людям в глаза смотреть? Уйду. Уйду ко всем чертям!.. Рабочим полегче. На карточки получают. А крестьяне, которые растят хлеб...

— Нет на тебя Заболотного, — вставил Тимофей. — Во-первых, противопоставляешь крестьян рабочим. Во-вторых, если следовать твоим суждениям, поскольку рабочие не производят хлеб, значит, и есть его не имеют права? Значит, удушить рабочих голодом? Крестьянская республика?

— Тю-тю на тебя, — отмахнулся Савелий.

— Конечно, мы получаем продукты по карточкам, — казал Тимофей. — Но колхозникам, сам говоришь, тоже что-то дали. Да еще у каждого приусадебный участок. Земля!.. Оно и получается так на так. И решение твое неверное. Порой мы дальше своей хаты ничего не хотим видеть. Семья-то у нас большая. Вся страна. И если радость — всем. А беда — тоже поровну.

— Пожалуй, — наконец согласился Савелий.

— Видимо, накопление идет. Не век же эти карточки будут. Нет, Тихонович, — подытожил Тимофей, — ты малость не разобрался. Потому и выводы твои не того...

— Об этом и Громов толковал. Как раз от него иду.

— Ну, как он там?

— Совещание проводил. Всем, говорит, трудно. Надо, мол, иметь мужество противостоять этим трудностям, общими усилиями преодолевать их.

— Вот видишь. Не один я так думаю. Сейчас, Савелий Тихонович, многие пытаются разобраться в том, что происходит.

— Да уж чего только не наслышишься, — кивнул Савелий. Похлопал Тимофея по спине. — Ну, топай, рабочий класс. Отдыхай. А мне еще в сельсовет надо.

И пошел своей дорогой — строгий, сосредоточенный.

Едва Тимофей вошел в сени, кто-то, притаившийся за дверью, бросился к нему сзади, закрыл ладонями глаза. Ладони были маленькие, теплые.

— Не дури, Ленка, — с напускной строгостью проговорил Тимофей. Но тут же ощутил: эти ладони были более упругими и цепкими, нежели у его жены. Тимофей ловко увернулся, освобождаясь от удерживающих его рук. — Фрося?..

— Нечестно, дядя Тимофей, — возмутилась Фрося.

— Ух ты какая! — невольно вырвалось у Тимофея.

Перед ним стояла стройная девушка в городском платье, в черных прюнелевых туфельках на высоком каблучке. Казалось, ей одной было отдано все лучшее, что дает человеку молодость. А ее красота, и раньше привлекавшая к себе внимание, стала более яркой, неповторимой. Еще круче ломались шелковистые брови, словно крылья деревенской ласточки, стремительно проносящейся над полями. Загадочнее мерцали зауженные, как у пращуров-степняков, с несколько косоватым разрезом глаза.

— А ты не засматривайся на хорошеньких девиц, — вмешалась Елена. — Не смущай.

— Да ну вас, — застеснялась Фрося и убежала в комнату к Сережке.

Тимофей быстро помылся, переоделся. Его уже ждали к столу. Он вошел, направляясь к Фросе, заговорил:

— Ну-ка, ну-ка, племянница, покажись. Получше разгляжу, — остановился возле нее. — Да-а, — восхищенно протянул. — Скажу тебе, мать, хлопцам — беда. Не одному голову вскружит.

— Нужны они, как же, — отозвалась Фрося.

Тимофею вдруг открылись глаза на странное поведение Семена Акольцева.

«Так вот, оказывается, что», — подумал он. А вслух сказал:

— Знаем мы вас. Всех, конечно, ни к чему, а одного возле себя держать не мешает. Хотя бы такого, как Сеня Акольцев.

— Дядя Тимофей! — зарделась Фрося.

— Парень хоть куда, — продолжал Тимофей, решивший замолвить за Семена словечко. — Первый тракторист. С головой парень. Не балованный. И собой представительный.

— Ну да, ну да, — поддержала Тимофея Киреевна, суетящаяся у стола. — Парень он не в пример иным пустобрехам. Уважительный.

— Тетя Лена, скажите им! — взмолилась Фрося.

— Или уже городского нашла? — допытывался Тимофей.

— Городские до добра не доведут, — вторила ему Киреевна.

Фрося рассказывала об учебе. Программа у них большая и интересная. Преподаватели хорошие. Живет она в общежитии. Город ей нравится. И самое большое его украшение — Днепр. По воскресеньям она с девчонками ходит на городской пляж.

Елена вздохнула, считая, что сама подрезала крылья своему сыну, оставив его при себе.

— Стало быть, но эксплуатации пошла? — снова обратился Тимофей к Фросе. — Кем же ты станешь?

— Дежурной по станции.

— О-о-о! — поднял брови Тимофей. — Нравится?

— Еще бы!

— А мне — нет, — сказал Сергей.

— Глупенький, — заметила Елена. — Чего же еще желать лучшего? Всегда на месте, чистый, в тепле.

— Потому и не нравится, — буркнул Сергей. — Девчачье дело.

— У нас и ребята занимаются, — возразила Фрося. — Ребят даже больше.

— То такие ребята, — не уступал Сергей. — Ищут, что полегче.

Вмешалась Елена:

— Сереженька, что ты говоришь?

— Я, мама, уже давно не «Сереженька», — с достоинством ответил Сергей. — А во-вторых, тоже могу иметь свое мнение.

— Ага, ага! — воскликнул Тимофей. — Получила?

— Негоже, — упрекнула Тимофея Киреевна. — Его, идоленка, приструнить бы надо, чтоб не перечил матери. Ну да.

— Пыжовы, — махнула рукой Елена, словно одно уже это служило им оправданием. И повернулась к племяннице: — Ешь, Фросенька, ешь.

Ради нее хозяйки постарались разнообразить закуски. Елена подвинула к Фросе картофельники, Киреевна нахваливала соус.

— Клади, не стесняйся. Вкусный соус. Из свежих грибочков. Мой Савелий его очень даже любит. А мы не оставим ему. Пусть не опаздывает. Носит его нелегкая по ночам.

— В сельсовет пошел, — сообщил ей Тимофей, — Какие-то дела.

— Дела, дела, — проворчала старуха, недовольная тем, что сын часто задерживается допоздна.

Фросе соус понравился.

— Где же это у нас грибные места отыскались? — удивилась она.

— Сергей приволок, — отозвалась Киреевна. — А уж откуда — бог его знает.

— В посадке полно, — сказал Сергей.

— Ну да, ну да, — закивала Киреевна. — Гриб не шибко ценный. Опенок. Но свой вкус дает.

— А у вас как со снабжением? — спросила Елена Фросю.

— Наверное, как везде.

— Студенческая еда известная, — заметил Тимофей, — Чай, сахар, хлеб.

Фрося засмеялась:

— Почти угадали.

— И когда уже все это кончится? — вздохнула Елена.

— Ничего, — подбодрил ее Тимофей. — Скоро и мы заживем богато.

— Больше всего мне нравится твое бодрячество, — раздраженно сказала Елена.

— Так ведь к тому идет!

— Есть логика, — не уступала Елена. — Ее законами живут разумные существа. Хочу понять логическую связь между некоторыми событиями.

Фрося и Сергей притихли, внимательно вслушиваясь в разговор. А Тимофей спросил у жены:

— Между какими событиями?

— Какие же мы победители, если в стране не хватает продовольствия, если существует карточная система распределения продуктов?

— Ты забыла, что есть еще и логика борьбы, — вспыхнул Тимофей.

Фросю так и подмывало вмешаться в разговор.

— Ой тетя Лена! — не выдержала она. — Сломать то, что утверждалось веками, тысячелетиями!.. Да ведь это революция, если вы хотите знать!

— Верно! — подхватил Тимофей. — Все названо своими именами. Революция в деревне!

— И все же...

Нет, с Еленой трудно было спорить. Они ни до чего не договорились.

Тимофей был глубоко убежден в том, что коллективизация — действительно грандиозная победа в социалистическом строительстве и что трудности с продовольствием — явление временное.

Так же думала и Фрося.

Они еще немного поговорили о том, о сем. Фрося начала прощаться.

— Заходи к нам, — приглашала Елена.

— И не забудь, о чем я говорил, — смеясь, добавил Тимофей. — Парень он...

— Ладно, ладно, — перебила его Фрося. — Не забуду!

Спать укладывались молча. Тимофей невольно вспомнил разговор с Савелием Тихоновичем, нынешний спор с Еленой, и ему стало не по себе.

— Как же это ты? — заговорил он. — Во всем сомневаешься.

— Перестань, — отмахнулась Елена. — Хорошо рассуждать на всем готовом. А тут каждый день голову ломай, чем бы накормить.

Тимофей умолк. Он понимал, что Еленой вновь овладели сомнения, знал, что они сразу же исчезнут, как только улучшится жизнь. С мыслями об этом он и уснул, сморенный усталостью.

А Елена не могла спать. Лунный рассеянный свет наполнил комнату. Понемногу улеглось волнение, вызванное разговором с Тимофеем. Затем пришел Савелий. Ему открыла Киреевна. Было слышно, как он ужинал, как ворчала Киреевна. И снова наступила тишина. Елена приподнялась, оперлась на локоть, долго смотрела в лицо спящего мужа.

Ее слуха коснулся странный звук — будто какие-то с трудом сдерживаемые рыдания.

Она прислушалась. И вдруг поняла: что-то с Сережкой. Именно из боковушки, где он спал, слышались эти звуки.

Елена выбралась из-под одеяла, прошла к комнате сына, в тревоге приоткрыла дверь.

Горела свеча. Сергей лежал на кровати ничком и плакал навзрыд, уткнувшись лицом в подушку.

Обеспокоенная Елена склонилась над ним,, положила руку на его вздрагивающие плечи, тихо спросила:

— Что с тобой, сына?

Сергей повел плечом, стараясь сбросить руку матери.

— Тебя кто обидел? — допытывалась Елена.

Она попыталась приподнять его голову, заглянуть в лицо. Но Сергей увернулся, грубо сквозь всхлипывания бросил:

— Уйди, мам! Уйди!

Взгляд Елены упал на книгу, которую сжимал Сергей в руке. «Овод», — прочла она. И лишь тогда поняла, что происходит с сыном. В свое время она тоже оплакивала судьбу полюбившегося ей Артура.

И Елена покинула комнату Сергея, тонко почувствовав, почему он так дерзко прогоняет ее. Вырос сын. Уже по-мужски стыдится своих слез. А душа осталась как в детстве — мягкой, податливой, отзывчивой на людские страдания, легко ранимой.

«Пусть, — думала она. — Пусть останется наедине со своими чувствами, мыслями. Так будет лучше».

8

У Нюшки Глазуновой что на уме, то и на языке. Словоохотлива она, хвастлива. Зная за женой эту слабость, Афоня не раз внушал ей: «Людям есть нечего, а ты распатякиваешь, на разные мысли наводишь. Еще, чего доброго, грабителей привадишь. Ото лучше молчи да дышь». Но стоит появиться кому из знакомых, Нюшка сразу забывает советы мужа Да и не мудрено. Живет она словно затворница. С тех пор, как ушли из колхоза, почти не бывает на людях — хозяйство подле себя крепко держит.

Выскочив из дома на стук калитки, она увидела Пелагею Колесову, радостно приветила:

— Заходи, заходи.

— Я на минутку, — отозвалась Пелагея. — Выбрала время постирать, а своя доска развалилась.

— Экое горе! — подхватила Нюшка.

— И не кажи. Теперь по людях бегай, нишшенствуй. В сельпо — нет. А той Лаврушка пока сделает...

— Да, да. Совсем обленился мужик. Зельем разбаловали.

— Верные твои слова, Нюша. Когда ишшо за тую доску примется, а магарыч уже затребовал.

— Ах, господи! — воскликнула Нюшка. — Пойло Маньке пора давать. Взгляни, какая она у меня красавица.

Подхватив ведро, заспешила в хлев. Следом неохотно шла Пелагея. Не велика радость смотреть чужое добро.

Нюшка погладила корову.

— Мань, Мань. — Повернулась к Пелагее: — К зиме теленочка ожидаем... Добрых телят дает. А уж молочная... Ну, просто пофартило нам с Манькой. Афоня на скотском рынке в Югове взял. И заплатил не так чтобы дорого. Глянула я и заголосила: «Объегорили, сучьи дети! Пропали денежки!» А она ж худющая, ну, кости да кожа. Вымя — с кулачок. «Где же твои глаза были? — пытаю. — Как же ее, кажу, доить, ежели и дернуть не за что?» Поверишь, Палаша, заместо доек во-от такие пупырышки, — показала она кончик мизинца.

Никогда не была Пелагея завистливой. А посмотрела на дородную, холеную корову, лениво потянувшуюся к ведру с пойлом, и засосало в груди, заныло. Была и у нее телка. Дарья Шеховцова, приставленная к колхозному коровнику, говорила, что ныне Ласточка больше всех молока дает. Ну и что с того ей, Пелагее? Какая корысть? Вон у Нюшки глаза светятся. Достаток приносит в дом ее Манька.

Незаметно Нюшка увлекла Пелагею к свиньям.

— Малой только к пасхе поспеет, — тараторила она без умолку, не давая Пелагее и слова сказать: — А Ваську лишь до рождества додержу... Ну-ну, — говорила, почесывая кабана за ухом, — ложись, ложись, нагуливай сало. — И к Пелагее: — Перестрадала с ним, не дай бог. Вычистили поздновато. Он и приболел. Думали, прирезать доведется. Нет, обошлось. Еще и неплохой получился.

— Справный кабанчик.

— Я, Палаша, только кабанчиков и держу. Не приведи господь со свинками путаться. Оно, конечно, у свинки и сало слаще, и мясо. Да уж больно много заковык с нею. Харч в нее вгонишь, а ее, сатану, размордует, враз весь жир спустит. Это при нынешней-то бескормице!

— Времена такие, что и для себя пишши не достанешь. Куда уж тут про скотину думать? Наши-то, колхозные, верешшат, бедные, с голоду. Все загородки погрызли.

Нюшка сокрушенно покачала головой:

— То беда большая.

— А ты, гляжу, хорошо живешь.

— Слава богу, не жалуюсь, — отозвалась Нюшка. — Надоумило моего Афанасия колхоз кинуть, в рабочие податься. — Маленькая, кругленькая, подвижная, она доверительно глянула на Пелагею, будто под большим секретом добавила: — Знак господь подал. Как спалили Тимошкину постройку, а заодно и нашу хату мало не пустили дымом по ветру, то первое было знамение. Потом вилами шибку высадили — в лежанку метили, где мой-то завсегда почивал. Тут Афоня и смекнул, что к чему. Не стал дожидаться, пока гром грянет. А я-то, дура, сколько слез выплакала, когда он коней продавал, от земли отрывался! И все — зря. Скажу тебе, Палаша, как пошел Афоня в депо — и горя не знаем. Вроде на свет народились. И ему спокойней. Ни клятый, ни мятый. Отработал свое — вольный казак. Сам себе хозяин. Опять же, зарплата. Налог только на землю. И мне сподручнее. То было ни свет, ни заря беги в колхоз. Да целый день допоздна колотись. А ныне — иждивенка. Сиди дома, занимайся своими бабьими делами, веди хозяйство, за детьми доглядай. Еще и карточки дают — хлебные, продуктовые, промтоварные. Детишкам паек. Ну, а старшой — Иван — уже сам на хлеб зарабатывает. Афоня его на паровоз пристроил. Тоже не из дома, а в дом несет.

«К тому же и молоко свое, сметана, сыр, масло, — неприязненно подумала Пелагея. — Небось снятое молочко продаешь. Люди и снятому рады, когда ребеночку надо, а достать негде».

Подворье у Глазуновых полно всякого добра. Все имеет свое место: дымогарные трубы, побелевшие от накипи, а среди них кое-где и совсем новые, шпалы, мотки проволоки. Против дома — сарай, курятник — будто только что сделанные и еще не поставленные на тележки вагоны.

Пелагея повела глазом в глубь сада. Земля уже вскопана, деревья побелены известью. Ограда в порядке.

Попав к Глазуновым, будто в каком-то другом мире очутилась Пелагея. Все здесь дышало достатком, домовитостью. И сама Нюшка будто светилась от довольства.

На крыльцо вышел меньший сынишка Нюшки — большеголовый, толстощекий, с ломтем хлеба в руке. За ним выбежала девчонка — упитанная, кругленькая, похожая на Нюшку. Увидев мать, она закричала:

— Ленька хлеб переводит — не намазал! — И смачно откусила от своего ломтя, покрытого толстым слоем масла.

— А я не хочу, — сердито отозвался мальчишка.

Нюшка сплеснула руками, глянула на Пелагею, словно ища у нее сочувствия:

— Вот горе-то! — И к сыну: — Ведь сытнее будет.

А у Пелагеи будто оборвалось что-то внутри. Затуманился взор. Смотрела на капризного, пресыщенного Нюшкиного отпрыска, а видела своего сына Митяньку — худенького, изможденного, истаявшего, как свечка. Похоронила Пелагея Митяньку. Простыл минувшей осенью, в школу бегая. Одежонка известно какая. К тому же слабость от недоедания. К весне и сгорел. Сухота одолела. Не было у Митяньки сил противиться ей. Бывало, смотрит умными глазками и говорит: «Я, маманя, выдюжаю. У меня батина кость. Крепкая. Батя сказывал: были бы кости, а мясо нарастет. — И добавит: — Ячных коржей хочется...» Уже и в беспамятстве все просил, чтоб испекли ему ячных коржей...

Качало Пелагею из стороны в сторону, катились по щекам слезы. А Нюшка, накричав на сына и не замечая того, что творится с Пелагеей, продолжала:

— Попервах, правда, не могла свыкнуться с духом мазутным. Мутит меня — и край. Заявится после работы — хоть из дому беги. А уж стирать рабочее — вовсе нож в сердце. — И тут только вспомнила, зачем пришла к ней Пелагея. — Вот голова пустая, — укорила себя Нюшка. — Уже запамятовала. Зараз вынесу тебе стиральную доску.

Не слышала Пелагея ее слов, спотыкаясь, побрела со двора.

— Куда же ты? — наконец обратила на нее внимание Нюшка. — А доску?! — обеспокоенно крикнула вслед. — Доску возьми!

Не оглянулась Пелагея. Согнуло ее, бедную, к земле. Крепилась, как могла. И не выдержала, безутешно заголосила — тонко да жалобно:

— Головушка моя нешшастная! Судьбинушка моя горькая! Да не сберегла я тебя, кровушка моя!

Сердце Пелагеи снова, как и на похоронах, сжималось в смертельной тоске. Но тогда, навсегда прощаясь со своим Митянькой, Пелагея испытывала лишь нестерпимую боль и отчаяние. А теперь вдруг появилась ожесточенность.

Она шла крутоярскими улицами, кляня все на свете. Постепенно острота внезапно обрушившейся на нее душевной боли притупилась. Однако возбуждение не оставляло Пелагею.

«Как же это? — думала она, сравнивая свои и Нюшкины достатки, свое и ее хозяйство, — Не по правде делается. Чем мой Харлаша хуже Афоньки? Мы вдвоем с утра до ночи спины гнем и еле концы с концами сводим, ни одна беда не обходит, а Нюшка барыней живет, горя не ведает...»

В правление колхоза Пелагея вошла, уже приняв решение. Ее не остановило то, что у Шеховцова сидели Иван Пыжов и незнакомый ей человек, угрюмо кинула Игнату:

— Выписывай.

Игнат понял ее по-своему. Последнее время к нему все чаще обращаются колхозники с просьбой хоть что-нибудь дать из артельной кладовой.

— Только семенной остался, Пелагея, — ответил он. — Сами постановили: никому ни фунта.

— Из колхоза выписывай!

Иван Пыжов от неожиданности уронил из рук фуражку, кряхтя, стал поднимать ее. Незнакомец переглянулся с Шеховцовым, проницательно, изучающе уставился на посетительницу. Он сидел боком к Пелагее — приземистый, жилистый, как и все колхозники, опаленный солнцем.

Пелагея удостоила его лишь беглым взглядом. Вся ее боль, все отчаяние, вся ожесточенность обрушилась на Шеховцова:

— Чего гляделки вытарашшил?! Повертай, кажу, заявление! Выходим мы с Харлашей.

— Погоди, погоди, Пелагея, — прервал ее Игнат. — Что-то мне Харлампий не говорил такого.

— Харлампия я вписывала! — возбужденно продолжала Пелагея, — Я и выпишу. И телку уведу!

— Ты, гражданка, куда пришла? — нахмурился тот, незнакомый, сидящий у Шеховцова. — Врываешься. Кричишь. Что это тебе — базар?

— Твое дело десятое! — отрезала Пелагея. — Сидишь — и сиди. Не до тебя балакаю.

— С тобой, Пелагея, секретарь райкома разговаривает, — сказал Игнат.

— Секлетарь? — Пелагея перевела на него взгляд. Она никогда не видела Громова, но слышала, что у того, как говорили мужики, «ухо рваное». Громов повернулся к ней, и Пелагея воочию убедилась: в самом деле, перед ней секретарь. — А-а, так это ты и есть главный начальник в районе?! — угрожающе проговорила она.

Говоря по правде, Игнат даже рад был, что так случилось. Пусть Громов сам хлебнет этой «затирки». Небось ругает председателей за то, что люди уходят.

— Ты-то мне и нужен — секлетарь! — подступила Пелагея к Громову.

— Что тебе? — сузил глаза Артем, усмотрев в ее требовании подрыв колхозных устоев и потому испытывая к этой женщине чуть ли не личную вражду.

— Закон, пытаю, один для всех?

— Закон ищешь? — уставился на нее Громов. — А сама из колхоза бежишь! Да таких...

— Ты не страшшай! Не страшшай!

— Закон ей понадобился! — зло продолжал Громов. — У нас два закона: для друзей — один, а для таких, как ты, недобитых кулацких элементов, — другой.

Иван Пыжов неодобрительно тряхнул сивой головой. Но его опередила Пелагея.

— Ты кому это кажешь?! — возмущенно воскликнула. — Кто кулацкий элемент? — недоуменно-вопрошающе обратилась к Игнату, Ивану: — Это я-то кулацкий элемент? Да чтоб у тебя, — снова повернулась к Громову, — язык отсох! Чтоб у тебя гляделки повылазили!

— Поосторожней в выражениях, — предупредил Громов.

— Ага! — все больше закипала Пелагея. — Не понравилось. Тебе, значит, можно измываться над человеком, обзывать его. Ты начальник. А мне нельзя перечить оговору?! Да мой Харлаша сам Мишку Пыжова вывозил, коли хочешь знать! И в колхоз мы пошли, как все!

Крики Пелагеи собрали любопытных. Мужики стояли возле правления, прислушиваясь к тому, что происходило в помещении. Кто-то разыскал Харлампия и сказал, что его жинка бунтует, самого Громова на все корки раскладывает. Харлампий, запыхавшись, ворвался в помещение, начал было успокаивать жену.

— А-а, прибег, — отстранила его Пелагея. — Спытай у него, — кивнула в сторону секретаря райкома, — кто ты есть, — и снова к Громову: — Идем, идем, поглядишь на злыдни этого элемента кулацкого!

— Уймись, — басил Харлампий, оттаскивая ее от Громова. — Работа у них такая. Понимать надо.

— Один закон трудяшшему человеку даден! — кричала Пелагея, — Алексеевна в ликбезе так вчила. А ты, — бросала в лицо Громову, — дохозяйновался: расклал тот закон так, что у одних из горла валится, а другим — зубы на полку клади, как все одно они без надобности.

— Та-ак, — протянул Громов. — Вижу, разговорчивая. Ну-ка, что еще скажешь? — Обернулся к Игнату и Ивану Пыжову. — Любуйтесь плодами своей работы. Дожили: в открытую подкулачники орудуют, разлагают, разваливают колхоз!

Игнат в волнении обкусывал ногти. Он знал, что Громов горяч, вспыльчив, крут. Но никак не предполагал, что все это так обернется. И поспешил вмешаться, чтоб хоть как-нибудь смягчить, сгладить неприятное впечатление.

— Ты, Пелагея, успокойся, — сказал он. — Подумайте еще с Харлампием, что и как. Со всех сторон поглядите.

— Игнат дело говорит, — вставил Иван Пыжов. — Крутой поворот... Обмозговать надо.

Громов презрительно щурил отсвечивающие лихорадочным блеском глаза. У него сложилось свое, причем далеко не лестное мнение об этой колхознице. И, словно утверждая его в этом мнении, Пелагея заговорила!

— Глядеть, Игнат, нечего. Поскольку правильный закон, по которому Афонька с Нюшкой живут, под тот закон и мы с Харлашей пойдем.

— Подумайте, — повторил Игнат. — На нерве такое не решается. Спокойно договоритесь меж собой, тогда и приходите... Неволить вас никто не станет. Жаль только таких работников терять. Да и Харлампшо не сладко будет на производстве.

— На каком производстве? — спросил Харлампий. Он не слышал начала разговора, не знал о домогательствах Пелагеи. О том, чтобы уйти из колхоза, они никогда не толковали. И вдруг «на производство». — Почему на производство? — уставился он на жену.

— Выписываемся мы.

Харлампий растерянно почесал затылок.

— Как же так? — двинулся вслед за женой — большой, нескладный. — Не свыкший я...

— Афонька может в том депо работать, Кондрат тоже может, другие мужики, а у тебя руки не оттедова выросли?! — раздраженно проговорила Пелагея. — Митяньку захоронили, — продолжала дрогнувшим голосом, — хочешь и дочку загубить? Насквозь светится. — Пелагея смахнула набежавшую слезу, горестно покачала головой. — Не сами уходим. Жизнь гонит. — Повернулась к хмуро глядевшему Громову, преднамеренно низко поклонилась: — Звиняй, коли не так сказала. Вам, ученым, оно видней. Только кулаков ты, секлетарь, не там ишшешь. — В ее голосе еще звучала обида. — Не там прошшупываешь.

9

О смерти тещи Кондрат узнал на работе.

— Хорони теперь, — проворчал он, вытирая паклей испачканные руки. Повернулся к напарнику и уже веселей продолжал: — Ну, Афоня, поскольку такая стихия приключилась — тяни сам лямку. А мне по всем законам три дня бражничать полагается. Пойду к мастеру отпрашиваться.

Его отпустили. И чего вовсе не ожидал Кондрат — дали десять рублей из профсоюзной кассы на похороны.

— Ишь ты, — говорил Кондрат сам с собой, — считай, нашел червонец.

Он и не опомнился, как оказался на базаре у двери пивной. Недоумевая, остановился. Но тут же рассудил, что по такому случаю не грех выпить.

Кондрат хлебнул стакан водки, запил пивом. Потом, прихватив в магазине пол-литра, поспешил к Лаврентию Толмачеву — он в свободное время столярными поделками промышлял: скамьи делал, столы, шкафчики. Лаврентия дома не оказалось, и Кондрат подался на колхозный двор. На завалинке дома, где помещалось правление, сидели мужики.

— Бог помочь, — заговорил Кондрат, подходя к ним. — Как погляжу — кучеряво живете. Сказано, вольный народ — хочу работаю, хочу — нет.

— Да и ты, видать, не из подневольных, — заметил Харлампий, явившийся в правление оформлять свой уход из колхоза. — С утра пораньше хмельного хватил.

— Тебе до тага дела нет, — неприязненно глянул Кондрат в сторону своего бывшего друга, — коли у самога нема причины выпить.

Харлампий добродушно отозвался:

— Причину завсегда можно отыскать. Дурное дело — не хитрое.

— Ну, снова схватились, — примирительно молвил Лаврентий.

— А ну его, беса лохматого, — в сердцах махнул рукой Кондрат. — Некогда с ним вожжаться. Идем, Лаврушечка. Посудину надобно сколотить для покойницы.

— То надо, — согласился Лаврентий. — Вот только найду ли матерьял?

— Найдешь, найдешь, — говорил Кондрат, увлекая его за собой. — Зараз я тебе хвокус покажу. — И он вынул из сумки горлышко бутылки, подморгнул Лаврентию: — Ну, как?

— Вроде были где-то кой-какие дощечки, — поспешил согласиться Лаврентий.

Они вошли к Лаврентию в сарай. Кондрат по-хозяйски смахнул стружки, выставил на верстак поллитровку, достал из сумки закуску.

Выпили, договорились о цене. Кондрат подался было со двора, но его окликнул Лаврентий, выбежав из сарая:

— А по какой мерке делать? Пожалуй, твоего росточка теща-то.

— Не-е, не кажи, Лаврушечка, — возразил Кондрат, напыжившись. — У меня рост как рост. А она помене будет. Помене.

— Коли так, с тебя смерок возьму, — подходя к нему, проговорил Лаврентий. — Не вертись. — Он обмерил Кондрата обрывком веревки в длину и по ширине спины, успокоил: — Малость урежу — в самый раз угодим.

— Ишь ты, — выйдя за ворота толмачевского подворья, заговорил Кондрат. — «Матерьяла нет». А как поднес — и матерьял нашелся. Вот она, стихия, какая.

Он был очень доволен собой. И тем обиднее ему было выслушивать нарекания Ульяны.

— Набрался уже?! — заголосила онд, едва муж переступил порог хаты, — Ну, что мне с тобой, окаянным, делать? Мать на смертном одре, а он глаза свои бесстыжие залил. — Ульяна всплакнула, вытерла слезы фартуком. — В мертвецкой лежит — забирать надо. Могилу рыть надо. Гроб заказывать. Поминки готовить, чтоб как у людей...

— Токи без паники.

— Я тебе зараз дам «паники»! — еще пуще разошлась Ульяна. — Носит нелегкая, когда столько хлопот! Бражничаешь!..

— Ну и дура баба. Будто по своей охоте ту чарку выпил. Лаврушку магарычил. Гроб уже делает. Теперь Петру Ремезу нести.

— Жирно будет платить да еще шкаликом пригощать.

Кондрат хмыкнул.

— Коли такая разумная — сама иди коней добывать.

— Ладно уж, — наконец уступила Ульяна. Недовольно добавила: — На кладбище загляни, чтоб яму как следует выкопали. Двоих мужиков договорила. Велела им рыть рядом с папашиной могилой... В гроб стружек намостишь. Да заедь домой — подушку уложим. Смертную одежду тоже возьмешь...

— Собирай, — прервал ее Кондрат. — Прихвачу зараз с собой, чтоб не колесить по деревне, лишний крюк не делать.

Он занес узел Лаврентию. У того дела подвигались споро.

— Осталось крышку собрать до кучи. — Смахнул со лба пот, глянул на Кондрата, усмехнулся: — Что это тебя кидает? Или спьянел? Так вроде не от чего.

— От горести, — осклабился Кондрат. — Как сгадаю — сиротой стал, так и валит меня жаль. — Он похлопал Лаврентия по плечу, — Поспешай, Лаврушечка, а я пошел Ремеза шукать. Зараз приеду...

Петра он нашел во дворе магазина сельпо. Тот долго прикидывал, сколько запросить, говорил, что за товаром надо ехать, что кони притомились, что овес подорожал, мялся, жался.

— Не сомневайся, — убеждал Кондрат. — Мигом вернемся.

Приехали они, когда Лаврентий уже наживлял гвозди но краям крышки. Кондрат кинулся к нему целоваться.

— Золотой ты человек, Лаврушечка. Пообещал — сделал. Вот уж за что уважаю. А ты сомневался, — повернулся он к Петру. — Тут, брат, ни минуты простоя. Хоть зараз — со двора. Токи мы малость погодим, — продолжал Кондрат, выставляя поллитровку.

Лаврентий, которому тоже ударил хмель в голову, почуяв дармовую выпивку, не захотел оставаться дома.

— Подсоблю, — сказал он Кондрату. — Как в таком деле не подсобить.

Кондрат припал к нему.

— Век не забуду, Лаврушечка. Зараз приедем — накроем Ульяну еще на пол-литра.

Они шли рядом с бричкой. Петро понукал лошадей, легонько подстегивая их вожжами. Возле Емелькиного подворья сказал:

— Глядите, Емелька кустарем заделался.

На воротах Емельяна Косова красовалась вывеска: «Подчинка сапог, штиблет и протчая обувка».

— Кажут, в допре научили сапожницкому ремеслу, — проговорил Лаврентий.

— Емелька дурак, — прервал его Кондрат. — От него баба сбегла. И правильно. Дело не в том. Как бы нам еще бутылкой разжиться, вот в чем загвоздка. А то как бы теща в обиде не осталась. Мне главное — теще потрафить.

— Сам кажешь — Ульяну потрусим, — забеспокоился Лаврентий.

— Точно, — кивал Кондрат. — Только это когда будет? А душа зараз горит, вот в чем стихия... — И вдруг закричал: — Стой! Стой, Петро! Придержи коней. Мотьку проехали!

— Куда ты? — окликнул его Петро.

— Пожди трохи, к твоей крале заскочу, — отозвался Кондрат. Сдернул с себя пиджак, повернулся к Лаврентию: — Идем. Выторгуем зараз пару бутылок самогона.

Мотька — крепкая рябоватая молодка, самогонщица и перекупщица, о которой чего только не говорят. Живет она — не тужит. То один заскочит, то другой. И не с пустыми руками. Не раз бабы, сговорившись, впутывались ей в волосы, расписывали ногтями лицо. А с нее — как с гуся вода. Еще и насмехается над обманутыми женами: «Коли мужики сигают в гречку — на себя пеняйте. Знать, секрета любви не разумеете. Спробуйте ежака себе подкладать».

Вот такая Мотька. Наметанным глазом она сразу же определила, что пиджак по меньшей мере тридцатку стоит.

— Ну? — уставилась на Кондрата. — Что это за лохмотья суешь?

— Да что ты, Мотенька! — опешил Кондрат. — Побойся бога! Какие лохмотья? Ты ж глянь.

Мотька снова пощупала товар, в раздумье сказала:

— Разве что бутылку занапастить?..

Кондрат возмутился:

— Как за бутылку отдать, краще пошматую!

— Ладно уж. — Мотька пренебрежительно кинула пиджак на лежанку. — Пользуйтесь тем, что жалость у меня к вам, алкоголики пропойные. — Вынесла две бутылки, ткнула им: — Чтоб вы уже залились тою самогонкой.

— Горит? — деловито осведомился Кондрат.

— Нешто первый раз берешь?! — накинулась на него Мотька.

— Во, чертова баба, — Кондрат попятился к двери. — Бувай здорова. Женихов тебе поболе! — вываливаясь из дома, крикнул он.

Вскоре они въехали в больничный двор. Отдали Гуровне узел со смертной одеждой. После небольших формальностей Кондрату выдали покойницу. С горем пополам ее втиснули в гроб.

— Закоротили гробок, — укоризненно качнула головой няня. — Что ж то за мастер делал? Руки бы ему покорчило.

— Не, Гуровна, — озразил Кондрат. — В самый раз ящичек. — Налил ей самогона. — Бери, пей.

— Нет, нет, — замахала руками няня. — Как можно? На службе я... Или пригубить? — Потянулась за стаканом. — Не хотела помирать. Ой, как не хотела, — продолжала Гуровна. Выпила, ладонью вытерла губы, перекрестилась: — Царство небесное.

А Кондрат наливал уже Петру, потом — Лаврентию, себе. Приговаривал:

— Не-е, уж как Кондрат поминает тещу — так таго она и не заслуживает вовсе. А что? — уставился на Лаврентия, хотя тот и не перечил. — Для тещеньки ничего мне не жаль: остатнюю рубашечку заложу.

— Езжайте, езжайте с богом, — выпроваживала их Гуровна. — Ульяна небось уже очи проглядела.

— И то, — наконец согласился Кондрат. — Ульяна у меня... Что ж Ульяна наказывала? — Стал свертывать «козью ножку». — А, сгадал, — Повернулся к Петру: — Трогай прямым сообщением на кладбище. Ямку поглядеть велела.

Хмель сделал Петра покладистым.

— На кладбище так на кладбище. Все одно с тебя плата.

Кондрат шел рядом с Лаврентием, говорил ему:

— Видишь, какая в ней вредность сидит. Уже померла, а с Кондрата тянет.

— Похоронить — что пожар перенесть, — поддакнул Лаврентий.

— Вот и я к тому, — совсем захмелев, подхватил Кондрат. — Взять взяла в приймы — не совладала против нашей с Ульяной Любови. Токи ж и помытарила... Ну да Кондрат лиха не помнит. Не-е. Обхаживала бога, чтоб в царствие небесное встрять? Пожалте. Почему не порадеть человеку.

Могила была готова. Заглядывая в яму, Кондрат пьяно качнулся и едва не свалился в нее. Он успел схватиться за Лаврентия, которого тоже качало из стороны в сторону, заговорил к немуг

— Давай, Лаврушечка, сотворим благо. — Потащил его к бричке, взялся за гроб, — Бери с того краю. Ну, ссаживай.

— Вы, что, в своем уме? — вмешался Петро. — Что выгадали? — попытался он их образумить.

— Не перечь! — решительно отстранил его Кондрат. — Ты кто? Возчик. Нанялся — продался. Твое дело — сторона.

— А он зять родной, — тыча Кондрата в грудь, пьяно объяснял Лаврентий Петру.

Кондрат гордо поднял голову:

— Родной зять. Верно Лаврушечка каже.

Вдвоем они быстро управились. У Петра в бричке и веревка нашлась, которой он ящики при перевозке обвязывает, и лопата. Опустили гроб в могилу, закидали рыжей глиной.

— А что? — рассуждал Кондрат. — Неверные, чул, в день смерти спроваживают своих упокойников в загробную жизнь. Вот токи им выпить возбороняется. А нам такога запрета нет, — доставая оставшуюся поллитровку, продолжал он. — Нам — даже наоборот. Сам господь велит.

С кладбища -они ехали в бричке. Захмелевший Петро пустил коней вскачь. Клубилась пыль. С криком разбегались, разлетались с дороги куры. Лаяли вслед дворовые псы. Кондрат и Лаврентий, обнявшись, загорланили:

— Как у нашего свата

Из вербы-лозы хата.

Из белой березы.

Едем мы твере-о-зы!..

Сокрушенно качали головами бабы:

— Там унокойницу ждут, а они идолы, весельную затянули.

Посмеивались встречные мужики:

— Знатно Кондрат тещу поминает.

А Кондрат, уже совсем одурев, самозабвенно тянул:

...Едем мы твере-о-зы!..

10

Сложные чувства владели Громовым во время стычки с Пелагеей Колесовой. Сначала его удивило столь бесцеремонное поведение этой колхозницы. Он даже опешил под ее напором. Еще бы. Только Тимофею Пыжову когда-то позволял он такие дерзости. Но с тех пор столько воды утекло!

Да, за четыре года многое изменилось. Произошла перестройка руководящих партийных органов на местах. Нужно было поднять роль секретаря райкома. Об этом особенно часто напоминал Громову заведующий отделом обкома партии Заболотный. И в самом деле. Чего бы ни коснулось: хлебозаготовки ли, посевные кампании, уборочные, воспитательная работа, деятельность советских органов и общественных организаций, выполнение планов промышленными предприятиями района, не с кого-нибудь спрашивали, а с него, секретаря. И Громов все больше проникался мыслью о своей исключительности, убежденностью, что люди не смогут без него и шагу ступить, что их надо постоянно направлять, организовывать, подхлестывать. Полнота данной ему власти в сочетании с его энергией и страстью неколебимого идейного борца не замедлили дать свои результаты. Район вышел в число передовых. В обкоме о Громове сложилось мнение как об инициативном, толковом партийном работнике. Шумиху вокруг Громова всячески поддерживал Заболотный, ибо отсветы славы падали на него, курирующего группу районов, куда входило громовское хозяйство.

Нет, о скрытом механизме, пущенном в движение Заболотным, Артем не знал. Он искренне считал, что действует правильно. Потому так естественна был^а реакция Громова в стычке с Пелагеей Колесовой. Удивление, сменилось раздражительностью, которая, в свою очередь, привела к ожесточенности.

Уже потом, оставшись наедине с собой, Артем понял, что перегнул, что не так надо было разговаривать с этой женщиной. Он вспомнил о своих распоряжениях, данных Игнату. И вдруг ощутил: Игнат их не выполнит, а он, Громов, со своей стороны, не сможет потребовать их выполнения, не сможет осуществить свои угрозы. В связи с этим ему подумалось, что Игнат чем-то напоминает Тимофея Пыжова. В них было что-то общее, хотя они очень отличались друг от друга. Отстаивая свою точку зрения, Тимофей становился на дыбы, шел с открытым забралом, рубил сплеча, бушевал. Нынешний же гагаевский председатель больше молчит, не прекословит и, тем не менее, несмотря ни на что, поступает в соответствии со своими убеждениями. Эта черта характера Игната для Громова была более приемлема. По крайней мере, Игнат умел добиться своего, не задевая при этом его, громовское, самолюбие.

Артем решил не напоминать Игнату о своем приказании, касающемся дальнейшей судьбы Пелагеи и Харлампия Колесовых. Придя к такому выводу, он облегченно вздохнул, ибо по натуре своей не был ни жестоким, ни злопамятным.

В райкоме царила тишина. Не дав передохнуть после уборки зерновых, после сева озимых, Громов снова отослал почти всех своих работников в колхозы. Надо было форсировать сбор овощей, а главное — позаботиться о том, чтобы хорошо подготовиться к зимовке скота.

Лишь за дверью у Громова тихо шелестела бумагами и приглушенно отвечала на телефонные звонки бессменный секретарь Громова — Кланя.

Вчера начальник политотдела отделения дороги Клим Дорохов сообщил, что гришинские поездные бригады уже водят мощные грузовые локомотивы серии «ФД». Громов захотел посмотреть новые паровозы на стоянке в Ясногоровском депо. А Дорохов пообещал прислать за ним дрезину.

Создание политотделов на транспорте несколько облегчило работу райкомов. Политотделы взяли на себя руководство всеми транспортными партийными организациями. Однако их деятельность была подчинена территориальным партийным органам. Дорохов являлся членом бюро райкома партии, а Громов, естественно, интересовался работой политотдела, вникал в нее, помогал. Взаимоотношения между ними установились деловые и добрые. Бывали, конечно, и стычки.

Ожидая дрезину, Артем просмотрел сводки осенних полевых работ, поступившие из колхозов донесения уполномоченных райкома. Ему предстояло выступать на областном совещании, делиться опытом массово-политической работы на селе, в результате которой, как квалифицировал Заболотный, район вышел на первое место по производству всех видов сельскохозяйственной продукции.

Артем кое-что набросал на бумаге. Потом попросил Кланю разыскать по телефону председателя райисполкома.

Кланя тотчас же принялась звонить. Ей не надо было говорить дважды. За время работы с Громовым она многому научилась. Она умела по самым, казалось бы, незначительным приметам определять смену настроения Громова, — приближение «грозы» или, наоборот, хорошего расположения духа. Те, кого вызывал Громов к себе или кому надо было попасть на прием по своим делам, не забывали навести у нее справки о «погоде». Случалось, по ее совету кое-кто откладывал свой визит и, как правило, не жалел об этом. Хозяйственники, председатели колхозов, все, кому частенько приходилось бывать в райкоме, с доброй улыбкой называли ее «синоптиком», каждый в отдельности считал, что пользуется ее особыми симпатиями. А Кланя заботилась лишь об одном человеке. И этим человеком был Громов. Предугадывая душевное состояние Артема, она старалась оградить его от самого себя. И зачастую ей удавалось это. Ради Артема она много делала такого, что вовсе не входило в ее служебные обязанности. Напоминала Громову о еде. Убирала его кабинет. Купила белого материала и ситца, пошила занавески и шторы на окна. Привела в порядок кушетку, на которой, засидевшись допоздна, Артем коротал ночные часы. Принесла из дому подушку, набитую пером, а старую, с давно не стиранной наволочкой и уже перетертой на труху соломой, выбросила. Трудней было с ширмой. Но и ее достала Кланя, установила со вкусом, отгородив спальный угол.

Кланя любила Громова. Любила давно и безответно, ибо для Артема она оставалась лишь помощницей — исполнительной, пунктуальной. Разве мог он, не замечающий даже того, что уже давно не стало секретом для многих, предполагать о другой, скрытой жизни этой девушки. Разве мог подумать, что подчеркнутой официальностью она, как броней, пыталась прикрыть свое неразделенное чувство.

По сути, это был нехитрый прием самозащиты, к которому в подобных случаях прибегают и мужчины и женщины, боясь осмеяния. Кланя не была исключением. Она смирилась. Вернее, она и не надеялась на взаимность. Тем не менее взваливала на себя все больше хлопот, пытаясь хоть внешне как-то скрасить одинокую жизнь Громова.

Кланя отыскала председателя райисполкома на хуторе Уханском. Приоткрыв дверь в кабинет, сказала!

— Одинцов на проводе.

Громов сразу же поднял трубку.

— Фрол? Здоров. Чего это тебя там носит? Инвентаризация скота? Ясно. Действуй. Что я хотел? Мне надо сводные данные для доклада...

Пока Громов разговаривал с Одинцовым, в приемную вошел Игнат Шеховцов.

— Слышу — у себя, — брадовался, что застал Громова. Улыбнулся

Клане: — А как «погода»?

— Вообще-то — «пасмурно», — ответила Кланя, еще с утра заметившая, что Громов чем-то недоволен. — Вызывал?

— Да нет. Сам пришел.

— Может, в другое время подойдете?

Игнат махнул рукой, проговорил:

— Семь бед — один ответ. — И потянул на себя дверь.

— Подожди! — крикнул Громов.

— Ого! — взметнул брови Игнат, присаживаясь возле столика Клаки. — Действительно, не того...

Но Кланя, по одной ей известным интонациям, определила:

— Ничего страшного. «Распогодилось».

И они усмехнулись друг другу.

А Громов продолжал разговор:

— Что ты там бормочешь? Какие раки?.. А-а, раки! Нет, не могу. Ладно, ладно. Напоминаю...

Зазвенел другой аппарат, соединяющий райком с обкомом по прямому проводу.

— Подожди у трубки, Фрол, — сказал Громов, — обком вызывает.

Звонил Заболотный.

— Готовлюсь, Степан Мефодиевич, — выслушав его, ответил Громов. — Сделаю. Постараюсь. Конечно, отмечу. Да, да. Развеяться?.. — Громов замялся. Неуверенно проговорил: — Развеяться можно... Да, — подтвердил более решительно. — Договорились. Всего доброго, Степан Мефодиевич.

Громов задумался. Потом вспомнил, что его ждет Одинцов, потянулся к отложенной трубке, вздохнул.

— Что так тяжко? — донесся до него отдаленный голос Одинцова.

— С Заболотным разговаривал, — отозвался Громов. — В гости набивается... Чудесно? — Громов хмыкнул: — как его принимать? На тебя положиться? Серьезно?.. Ну, давай, Фрол, выручай, — обрадовался Артем. — Так я могу быть спокойным? Значит, договорились. — И напомнил о том, что просил: — Не забудь о сведениях. К шести вечера чтоб были у меня.

В кабинет снова заглянул Игнат, которому уже надоело ждать. Громов поманил его рукой, дескать, входи, а в трубку бросил:

— Ну, будь здоров.

Окончив разговор с Одинцовым, он вопросительно посмотрел на вошедшего.

— Вот пришел, — сказал Игнат.

— Вижу.

— Давай, наказывай.

— Есть за что?

— Отпустил я их с миром.

— Та-ак. — Громов насупился, поняв, о ком он говорит.

Игнат невольно подумал, что уж в этот раз Кланя наверняка обмишулилась в своих прогнозах. Спорить с Громовым у него не было ни малейшего желания. Да и вообще Игнат никогда не был сторонником разговора на повышенных тонах. Он неопределенно пожал плечами, проговорил:

— Тут, Артем Иванович, особая статья. Неправ ты, обозвав Пелагею и Харлампия кулацким элементом, шкурниками. Наши это люди — труженики. — Не знал Игнат, что все нынешнее утро Громов снова и снова возвращался к злополучному разговору, с присущей ему прямотой кое-что не одобрил в своих действиях. Игнат просто был удивлен терпимостью Громова к нему, не выполнившему секретарских указаний. Решив воспользоваться этим обстоятельством, Игнат смело сказал: — Такое, Артем Иванович, на нерве не решается. Думаешь, я это говорил им — Пелагее, Харлампию? Нет. Тебе говорил. А ты понес, понес...

— Ну, ладно, — прервал его Громов, давая понять, что инцидент считает исчерпанным. — Ты тоже хорош. Партийную линию в деревне надо проводить тверже, настойчивей.

Игнат снова, но уже иначе, подумал о Клане: «Точно влепила прогноз».

А Громов перевел на другое:

— Что там у вас приключилось? Говорят, покойников крадут?

Игнат усмехнулся.

— Информирован не совсем правильно. Кондрат Юдин забрал тещу из мертвецкой по всем законам. Потом уже началось это самое. Дома люди ожидают, старушки поприходили проводить покойницу, попа привезли. А Кондрат с дружками доставил ее, рабу божью, прямым ходом на кладбище, свою панихиду над ней справил да и прикопал.

— Свою, говоришь, панихиду? — засмеялся Громов.

— Ну да. Представляешь, какая это была панихида, ежели с утра глаза залил.

— По пьянке, значит?..

Игнат внезапно расхохотался.

— Ты что? — недоумевающе глянул на него Громов.

— Самое... самое, — давился смехом Игнат, — потом случилось. Жинка его того... выпорола.

— Да ну?

— С пьяного стащила портки и по всем правилам... А тот вытаращил спросонок балахманные глаза и... и спрашивает: «Неу-уж-то врангелевцы возвернулись?»

— Ай! Ай! — вскрикивал Громов. — Ну, умора.

Кланя, ничего не понимая, прислушивалась к хохоту, доносившемуся из кабинета секретаря, и невольно улыбалась.

А Игнат тем временем продолжал?

— Неделю в огородах прятался.

— От «врангелевцев»? — стонал Громов, вытирая проступившие слезы.

— От Ульяны.

Громов увидел заглянувшую Кланю.

— Что там?

— Можно ехать, Артем Иванович.

— Добре, — Громов поднялся. Недовольно сказал Игнату: — Вечно у вас в Гагаевке черт-те что творится, — И охваченный уже новыми заботами, заторопился: — Пошли, пошли.

В приемной Громов задержался, обратился к Клане:

— Чуть не забыл. Придется сегодня вечером поработать. Так ты уж...

— Хорошо, Артем Иванович, — кивнула Кланя, стараясь не выдавать своей радости. Лицо ее зарделось, глаза повеселели. Ведь это еще несколько часов ей представляется возможность побыть возле него!

11

Дрезину пустили в «окно» между товарными поездами. Она фыркнула мотором и легко побежала по накатанной блестящей колее, сверкая свежей краской и мытыми стеклами.

— Отличный экипаж, — сказал Громов, усаживаясь на полумягкое сидение.

— Ничего особенного, — отозвался моторист — франтоватый паренек, выставивший белый воротничок поверх ворота отутюженного синего комбинезона. На груди у него позванивали начищенные до блеска значки ГТО, ГСО, а также Осоавиахима и ворошиловского стрелка.

Станция с ее разветвленной сетью путей, стрелками, крестовинами, контрольными столбиками, со светофорами и водоразборными кранами, вытянувшими свои хоботы, осталась позади.

— С ветерком? — на мгновение обернулся к Громову моторист.

— Давай!

Моторист добавил газа. Дрезина взвизгнула электросиреной и вырвалась на простор. Глядя на убегающие назад хаты Крутого Яра, Громов раздумчиво заговорил:

— Быстрая езда... К ней стремится человечество на протяжении всей своей жизни, создавая все новые, более совершенные средства сообщения, перевозки грузов.

— В небо забрались! — подхватил моторист. — Сто пятьдесят — двести километров в час. Вот это скорость!

— Не то еще будет. Двадцатый век нетерпелив.

Дрезина резко затормозила.

— Не дают разогнаться, — сердито сказал моторист.

Они еле тащились на самом, как говорится, хвосте товарного поезда, догнав его в пути.

— Пойду в летчики, — продолжал парнишка. — Путиловский аэроклуб набирает желающих. То ли дело — жми на железку, сколько твоей душе хочется.

— Не побоишься?

Парнишка, лишь зазвенев своими регалиями, остановил дрезину против четвертого блокпоста. Поезд ушел в товарный парк, а им сделали стрелку в недавно отстроенное депо «Запад».

— Люблю смелых людей, — сказал Громов, когда дрезина тронулась. — Давай знакомиться.

— Вас-то я знаю. А меня Анатолием звать.

— Анатолий так Анатолий. Желаю тебе, Толик, покорить воздушный океан...

Дорохов уже ждал Громова. Случилось так, что встречать секретаря райкома пришли начальник депо Ян Казимирович Кончаловский, секретарь деповской парторганизации Чухно, председатель профкома, политотдельцы. Артем невольно приосанился.

— Собрал свиту, — пожимая Дорохову руку, укоризненно, но так, чтобы никто не слышал, сказал ему. Затем поздоровался с остальными. — Ну, где эти красавцы? Показывайте.

Дорохов кивнул Кончаловскому. Ян Казимирович выкатился вперед. Он был небольшим, кругленьким, с брюшком, еле вмещающимся под форменным кителем. Вытирая большим носовым платком лысину под приподнятой фуражкой, Ян Казимирович пригласил:

— Пожалуйте.

Громов двинулся за ним. Следом потянулись сопровождающие. И это тоже приятно защекотало самолюбие Громова. Его догнал Дорохов, задержавшийся у дрезины, пошел рядом.

— Новости есть хорошие, Артем. Думаем взорвать к чертовой матери существующие на транспорте порядки.

— Ого! — брови Громова изломались, поползли круто вверх. — Замахнулись, прямо скажем... Кто же это вас надоумил?

— Наш общий знакомый, Тимофей Пыжов.

— Тимофей?! — Громов помолчал, качнул головой. — Все такой же. По «почерку» можно узнать. — И строже добавил: — Смотри, не влипни в историю с этим фантазером.

Он пошел дальше, вслед за терпеливо ожидавшим его Яном Казимировичем. Начальник депо еще до революции получил инженерное образование. Дело свое знал превосходно. Инструкции, приказы выполнял неукоснительно. Его ценили. С его мнением считались, хотя за глаза и посмеивались, называя величайшим педантом.

— Пыжову увлечься — раз плюнуть, — возобновляя прерванный разговор, обратился Громов к Дорохову. — Как бы этот шум боком не вышел.

— Я все прикинул, проверил. Теперь вот с Яном Казимировичем еще надо посоветоваться.

Кончаловский вопросительно взглянул на Дорохова.

— Что же предлагает Пыжов? — спросил Громов.

Дорохов не успел ответить. В деповском дворе, куда они вошли, стоял под парами новый локомотив.

— Ух, какая громадина! — восхищенно воскликнул Громов.

Паровоз действительно поражал своими размерами, формами. Даже по внешнему виду он выгодно отличался от отживающих свой век собратьев. Удлиненный котел, низкая труба и выполненная в удачных пропорциях паровозная будка как бы подчеркивали мощь и стремительность этого гиганта.

Объяснения давал Ян Казимирович.

— Новый локомотив и по габаритам, и по весу, и по мощности намного превышает паровозы серии «Эх», «Эу», «Эр». В нем заключено две тысячи лошадиных сил. Нагрузка на ось — двадцать тонн. Запроектированная скорость с расчетным весом в две тысячи пятьдесят тонн составляет двадцать три километра в час.

— А у «эховских» — пятнадцать километров, — вставил Дорохов. — Разница!

Они обошли вокруг паровоза, любуясь им, словно живым существом. Задержались возле кочегара, вытиравшего ветошью задний брус.

— Начищаем? — лыбнулся Громов.

Кочегар покосился на него, проворчал:

— Как же, начистишь... черта такого.

— Вот и угоди, — посмеиваясь, проговорил Дорохов.

— Так ведь попробуй его обработать! Минуты свободной не выкроишь, — заметил кочегар.

— Почти на десять метров длиннее «эховского», — объяснил Громову Ян Казимирович. — Естественно, больше времени требуется на уход.

— А количество людей в бригаде не увеличили?

— Нет.

Вмешался Дорохов:

— Четвертого человека разрешается посылать лишь в том случае, если выходит из строя стоккер. — И уловив на себе вопросительный взгляд Громова, добавил: — Стоккер — специальное устройство, автоматически подающее уголь в топку.

— Да-да, — не торопясь, начал объяснять Ян Казимирович. — Площадь топки здесь такова, что один помощник физически не в состоянии поддерживать необходимое давление в котле. Стоккер подает уголь на «стол», к нему подведены сопла, и топливо разбрасывается по всей площади топки сжатым паром.

— Интересная новинка, — отметил Громов.

— Значительно облегчает труд помощника машиниста, — сказал Ян Казимирович и пригласил Громова подняться в паровозную будку.

Здесь тоже все было красиво, монументально, сияло начищенной медью и бронзой.

Когда, распрощавшись с бригадой, шли к конторе, в Громове шевельнулось чувство, схожее с завистью.

— Как же это понимать, товарищ Кончаловский? Гришинцам дали новые паровозы, а нам — нет? — Он пришел к мысли, что их обошли, обидели и что повинно в этом руководство депо. — Что, неважно зарекомендовали себя?

— Ему лучше знать, — кивнул Ян Казимирович на Дорохова.

— Так как же, Клим? — повернулся к нему Громов.

— Очевидно, всему свой черед, — ответил Дорохов. — «ФД» только начали появляться. Использовать их целесообразнее на больших перегонах. А мы в основном работаем на коротких плечах. Вот Энкапээс и распределяет, исходя из этого.

«Свиты» уже не было. Они втроем пересекли деповский двор, цех подъемки и вошли в кабинет Кончаловского. Следом за ними пришел секретарь парторганизации, бывший помощник машиниста Илларион Чухно, скромно уселся в сторонке. Ян Казимирович, сняв фуражку, вытер лысину, обрамленную сединой, и, расстегнув тугой ворот кителя, облегченно вздохнул. Громов, едва усевшись, закурил, а Дорохов продолжил свою мысль:

— Давайте посоветуемся. Тимофей Пыжов предлагает повысить техническую скорость имеющихся локомотивов одновременно с увеличением веса состава. Выигрыш при том — несомненный.

Ян Казимирович приподнял брови, оттопырил полные губы, ничем другим не выказывая своего отношения к этому предложению. Громов же с живейшим интересом повернулся к Дорохову:

— Эти новости ты и имел в виду?

— Да.

— А знаешь, мысль верная. По пути к вам я как раз думал об этом. Резервы, резервы искать надо. Но как все это будет выглядеть практически?

— Увеличить форсировку котлов, цеплять большие составы.

— Всего-навсего? — удивился Громов, недоумевая, почему такое простое решение не приходило раньше. — Так это в наших силах, товарищи! — Он полуобернулся к Яну Казимировичу, посмотрел на секретаря парторганизации. — Что скажете?

— У нас есть бумаги. В них все расписано. Мой долг мобилизовать партийцев, чтоб не было никаких нарушений.

Выдвинув ящик стола, Кончаловский отыскал нужный ему документ, подал Громову.

— Что это? — мельком взглянув на текст, спросил Громов.

— Наш непреложный закон, — поправляя пенсне, сказал Кончаловский. — Правила технической эксплуатации. То, чем руководствуемся в своей работе.

Громов полистал брошюру. А Ян Казимирович продолжал, как человек, которого и среди ночи разбуди — не ошибется ни в одном параграфе, ни в одном пункте:

— Этими правилами категорически запрещается превышать установленные скорости. Строго ограничен и вес составов. Сверх нормы можно взять не больше пятнадцати тонн.

Громов покосился на Дорохова. И Клим не без иронии подтвердил:

— Действительно, Ян Казимирович непревзойденный знаток того, что можно и чего нельзя.

— Ничего не поделаешь, — в тон ему ответил Ян Казимирович. — Служба такая.

— Но ведь пятнадцать тонн — не выход из положения, — вмешался Громов. — Если имеются все основания, все возможности увеличить вес и ускорить оборот подвижного состава, почему бы этого не сделать?

— Возможности, конечно, есть, — согласился Ян Козимирович. — В каждом механизме заключены гораздо большие мощности, нежели те, которые устанавливаются нормами технической эксплуатации.

— Вот-вот, — вмешался Дорохов. — На этом и основаны предложения Пыжова: взять от техники все, что возможно.

— У возможного тоже есть предел, — спокойно заметил Ян Казимирович. — А там, где кончается инженерный расчет... По крайней мере, я не настолько самонадеян, чтобы определять границы этого возможного.

Громов был очень внимателен. Он где-то слышал выражение «даже металл старится». Но ведь речь идет не о работе на износ, не о том, чтобы «насиловать» технику, а всего лишь о более полном, рациональном ее использовании. Это именно то, что называется резервами. И это очень нужно стране, народу.

— Почему вы, товарищ Кончаловский, берете лишь техническую сторону дела? — заговорил Громов. — Разве вас не волнуют нужды нашего народного хозяйства!

— Я инженер, товарищ секретарь, — с достоинством ответил Ян Казимирович. — Потому, прежде всего, и говорю о технических возможностях.

— Но вы — советский инженер. Вы должны быть заинтересованы...

— Совсем незначительное повышение режима работы каждого паровоза в общей сложности может дать огромный экономический эффект, — горячо заговорил Дорохов.

— И с этим согласен, — сказал Ян Казимирович. — Я — за повышение технических показателей. Однако надо, чтобы они были научно обоснованы, узаконены. Ведь и такое может произойти, что при сверхнормативной форсировке котла с одним паровозом ничего не случится, а другой — взорвется. Кто будет виноват?

— Ах, вот вы чего боитесь? — воскликнул Громов. — Ответственности!..

Ян Казимирович побагровел, сердито сверкнул стеклами пенсне.

— Я не снимаю с себя ответственности за порученное мне дело, — холодно проговорил он. — Моя деятельность регламентирована приказами, инструкциями, правилами. И я должен их выполнить, а не обсуждать. Советую и вам прекратить этот схоластический разговор.

— Почему же? — сощурился Громов, задетый таким обращением. — Давайте...

— Потому, что эти приказы исходят от народного комиссара путей сообщения, — прервал его Ян Казимирович. — Потому что инструкции и правила разработаны в Энкапээсе и утверждены народным комиссаром путей сообщения. Народным комиссаром!

Артем мельком увидел лицо Чухно. Оно как бы говорило: «Ну, что? Не я ли прав? Бумаги для того пишут, чтоб ими руководствоваться».

Такой оборот разговора несколько обескуражил Громова. В самом деле, не станет же он, малосведущий в технике человек, опровергать то, чем не год и не два занимались специалисты! Что подписано самим наркомом! Вместе с тем он остро чувствовал веяния времени. Уже сам факт появления мысли о пересмотре прежних представлений о скорости и тоннаже — свидетельство того нового, что рождается в жизни. Не приди Пыжов к такому мнению, кто-нибудь другой заговорит об этом.

Видно, к тому идет. Вот и Дорохов солидарен с Тимофеем, поддерживает его.

Громов кинул быстрый взгляд на начальника депо.

— А как же с инициативой масс? Вы что же, товарищ Кончаловский, вовсе отвергаете поиск?

— Да нет, Артем, — загудел Дорохов. — То уже лишнее ты говоришь. Як Казимирович и изобретателям дает простор, и соревнование у него в депо вовсю развернуто. Новое он поддерживает.

— В разумных рамках, — уточнил Ян Казимирович.

Громов развел руками.

— И тут рамки, границы... Куда ни кинь — редел. А нам не сковывать инициативу надо, не вгонять в какие-то рамки, а направлять в нужное русло.

— Не знаю, не знаю, — сказал Ян Казимирович. — Тут уж сами разбирайтесь, как и куда ее направлять. А я по долгу службы обязан наказывать машиниста, если его инициатива приведет к нарушению правил технической эксплуатации. Так же, как не могу заставить его делать то, что не предусмотрено этими правилами. Каждый технически грамотный и дисциплинированный командир производства скажет, что я прав, — уверенно проговорил он. И, помолчав, добавил: — Нельзя же, нельзя, товарищи, так подрывать основу основ нашего большого железнодорожного хозяйства! Тем более вам!..

— Я, как секретарь парторганизации, полностью поддерживаю Яна Казимировича, — вставил Чухно. — Дисциплина для всех обязательна.

Громов не предполагал, что встретит такое сопротивление.

— Жаль, что не пришли к единому мнению, — прощаясь, сказал он.

Поднялся и Дорохов — большой, грузный, загремел отодвигаемым

стулом.

— Надеюсь, — посмотрел на Чухно, на Кончаловского, — вы еще вернетесь к нашему разговору. Может быть, появятся какие предложения, мысли, так вы прямым сообщением ко мне.

— А кто из нас прав, — рассудит жизнь, — сказал Громов. — Мне кажется... я даже уверен, если будете придерживаться своих нынешних взглядов — рассудит не в вашу пользу.

12

Кланя успела собрать нужные для доклада сводки, выкроила время, чтобы сбегать домой перекусить и предупредить мать, что задержится на работе дольше обычного.

Старушка покачала головой.

— Все работа, работа... Время пару искать. Подружки давно замуж повыскакивали.

Что могла ответить Кланя? Двадцать пять лет — не так уж много. Но и не мало. Могла бы уже обзавестись семьей. Приглядывались ребята, пытались ухаживать, да не любы все. А тот, кто сердцу мил, кто поразил ее воображение, ничего не видит, ничего не знает...

Как на свиданье, наряжалась Кланя. И была уверена, что это ни к чему, а все же надела свое лучшее платье, фильдеперсовые чулки, туфли на высоком каблуке. Посмотрела в зеркало.

— Дуреха, — сказала своему отражению и заторопилась в райком.

Громова еще не было. Кланя установила пишущую машинку на приставной столик в кабинете секретаря, где обычно печатала срочные материалы. Положила рядом стопку чистой бумаги, резинку, включила настольную лампу. Да, именно такой мягкий рассеянный свет нравится Громову. Ему тогда лучше думается.

Она была права: Громов, как всегда, не удостоил ее вниманием. Не заметил и промелькнувшую в ее глазах радость, когда он появился в кабинете.

— Давно ждешь? — спросил на ходу. — Понимаешь, задержался. Ну, да ты извини.

— Ничего, Артем Иванович, — сдержанно ответила Кланя, усаживаясь на свое место.

— Вот и вижу — сердишься, — не унимался Громов. — Небось женихи ждут, а тут этот доклад, будь он неладен. Верно?

— Женихи не про меня, — сказала Кланя.

— Напрасно. Очень даже напрасно. Видно, и я виноват — не даю разгуляться. Но обещаю: женим. Непременно женим!

Кланя усмехнулась:

— Так ведь это мужчины женятся. Женщины замуж выходят.

— Отдадим, — с готовностью согласился Громов. — Как скажешь, так и выдадим.

Он рылся в бумагах на своем столе, совершенно далекий от того разговора, какой вел со своей секретаршей.

— Кончаловский... Кончаловский Ян Казимирович. Обрусевший поляк, — рассуждал вслух. — Трус или наоборот?..

Кланя терпеливо ждала.

— Представляешь, — обратился к ней Громов, — впервые со мной такое. Не могу определить, что у человека на уме. Ну, да ладно, разберемся. — И перешел на другое: — Спрашивали меня?

— Конечно, спрашивали, — тихо ответила Кланя, покусывая губы. — Всем вы нужны.

— Надеюсь...

— Да-да. Отвечала так, как вы просили.

Громов удовлетворенно качнул головой, энергично потер руки.

— За дело, Кланя. За дело. Чувствую, допоздна задержимся. Придется провожать.

— К чему, если это вам в тягость.

— Угадала. Ей-ей, угадала! Чертовски неловко чувствую себя в роли кавалера.

— Не волнуйтесь, Артем Иванович, — сказала Кланя, понимая, что это лишь отговорка, за которой скрывается его полнейшее к ней равнодушие. — Сама дорогу найду. Лучше бы кончали эти... разговоры.

— Верно! — подхватил Громов, даже не заметив откровенной досады, прозвучавшей в ее последних словах. — Не будем терять времени.

Он диктовал, расхаживая вдоль кабинета за спиной у Клани. И по стене, по потолку двигалась его большая угловатая тень.

Кланя склонилась над пишущей машинкой. Свет настольной лампы золотил светлые Кланины волосы, падал на сосредоточенное, казавшееся суровым лицо, на красивые, изящной полноты руки. Быстрые пальцы привычно отыскивали нужные клавиши. Фразы одна за другой ложились на бумагу.

В ней как бы жили два существа. Одно из них воспринимало слова Громова и четко, почти автоматически перекладывало их на лист. Другое же пыталось найти оправдание своей привязанности к Артему.

«Ведь это естественное, искреннее чувство, — думала Кланя. — Кто запретит мне любить? Правда, он старше. Ему уже тридцать четыре. Но как он неустроен в жизни!»

Да, для нее не было бы большей радости — стать его подругой, верным товарищем и помощником, матерью его детей...

И тут же Кланя испытывала невероятные муки самобичевания. Ее не замечают, ее отвергают, а она... на что-то надеется, чего-то добивается...

Кланя изнемогала в этой борьбе. И все же у нее хватит сил взять себя в руки. Нет, она никогда не уронит собственного достоинства. Скорее вырвет из сердца эту любовь, раз и навсегда избавится от нее, как от мучительного наваждения.

— Ну, что тут у нас получается? — услышала Кланя голос Громова.

Он подошел к ней, заглянул в текст. Кланя замерла, ожидая, что вот-

вот его рука, как обычно, ляжет ей на плечо. Эти прикосновения волновали ее, хотя и знала, что для Артема они ничего не значат. Но в этот раз он лишь проговорил:

— Так-так. Пойдем дальше... — И снова зашагал к ширме, закрывающей его кушетку, и обратно. — Между прочим, — неожиданно прервал сам себя, — ты помнишь Тимофея Пыжова? — спросил оживленно.

— Которого сняли?

— Он самый.

— Чего же не помнить? Помню. Вечно скандалил.

— Скандалил? Ну, нет, голубушка. Я и сейчас жалею, что так получилось. Стоящий он мужик. Головатый.

А Клане было безразлично, каков этот Тимофей Пыжов.

— Он и в депо все такой же, — продолжал Артем. — Молодец. Ищет человек. Понимаешь? Ищет и находит. И какие возможности открываются?.. Да, запустил он ерша спецам. — Это Артем уже говорил скорее себе, чем Клане. — Надо будет поддержать.

Кланя нетерпеливо коснулась клавишей машинки. И Громов снова начал диктовать. Он называл цифры, даже не обращаясь к сводкам, фамилии лучших председателей колхозов, передовиков уборки, сопоставляя данные минувшего года с нынешними...

Может быть, она идеализировала Громова, все еще находясь под властью своих чувств? Но нет. С прежним все кончено. Кланя еле успевала печатать за ним и сердито думала:

«Односторонний ты человек, Артем. Сухарь бесчувственный. Ну и живи, как знаешь, как умеешь».

Громов притушил папиросу, облегченно вздохнул:

— Кажется, закругляться будем... Вообще-то, Кланя, поработали мы по-ударному. А Заболотному все же надо будет сказать, чтоб живее ворочался. Вечно его распоряжения валятся как снег на голову.

— Можно вынимать лист? — безучастно спросила Кланя.

— Погоди, погоди, — Артем снова подошел к ней, — на чем мы остановились?

Его рука легла Клане на плечо. Она сделала попытку увернуться. Но Артем перечитывал последний абзац и не придал значения этому ее движению. Кланя запрокинула голову, чтобы глянуть ему в лицо, как она думала — презрительно, уничтожающе. Ее волосы защекотали ему подбородок. Артем уловил их запах. Они пахли дождем и еще чем-то свежим, волнующим. А в следующее мгновение совсем рядом он увидел ее глаза, только глаза. Они укоряли и любили, отчаивались и надеялись, спрашивали и ободряли.

Артем невольно отстранился, но не мог оторвать от них восхищенный взгляд.

Кланя устало сомкнула веки. Артем удивленно, будто впервые увидел, стал рассматривать ее лицо. И оно поразило его своей женственной, притягательной красотой. Ему вдруг открылось то, чего он раньше не замечал, мимо чего проходил равнодушно. Сдерживая себя, он легонько коснулся ее щеки. И уже торопливей, взволнованней скользнул рукой вниз по шее.

У нее дрогнули ресницы, какая-то вымученная, болезненная улыбка тронула губы. Артем припал к ним, едва отвечающим на его поцелуй...

Когда Артем погасил лампу, у Клани отчаянно забилось сердце. «Еще не поздно уйти. Еще... — И уже поплыла у него на руках. Сладкая боязнь захватила ей дух, в захмелевшей голове промелькнуло: — Вот она, моя непутевая любовь».

13

Занятия уже заканчивались, когда мастер обнаружил, что исчезли его часы. Обычно он их выкладывал на стол, чтоб нечаянно где-нибудь не раздавить. Так сделал и нынче. И вот, поди ж ты, как сквозь землю провалились. Он перерыл все у себя на столе, заглядывал в ящики, обшарил карманы — часы не находились. Но и посторонних никого в мастерских не было.

«Неужто кто из ребят?»

Он сел, расстроенный не столько потерей часов, сколько тем, что среди его воспитанников растет кто-то не чистый на руку.

Вот они, его мальчишки, занятые работой, стоят у верстаков. Взгляд мастера скользит с одного лица на другое. Вон опиливает головку молотка Сергей Пыжов — лучший его ученик. От чрезмерной старательности даже кончик языка высунул. Этот не позволит себе взять чужое. За ним — Геська Юдин. Он поглядывает, как идут дела у Сергея, и торопится, чтобы опередить своего друга. Между ними давно такое соперничество. Взгляд у Геськи чистый, открытый.

И дальше, вдоль верстаков, лица, лица: внимательные, пытливые, озорные, равнодушные, насмешливые, сердитые. Балагур и весельчак Роман Изломов несколько встревожен. Но это, видимо, потому, что опасается, как бы не затоньшить боек. В его руке кронциркуль, которым он замеряет размеры.

Время занятий истекло, и мастер объявил:

— Сдать инструменты! Обмахнуть тиски! Прибрать на верстаках!

Ребятам не надо было повторять дважды — засуетились, забегали.

И когда, закончив свои дела, выстроились у тисков, мастер проговорил:

— У меня, между прочим, пропали часы.

Наступило молчание.

— Пропали во время, между прочим, последнего перерыва.

И сразу тишина взорвалась:

— А кто оставался в мастерских?! Тот, наверное, и взял!

— Юдин был! — воскликнул Ромка Изломов.

На Геське сосредоточились все взгляды. Он съежился под ними, побледнел.

— Не брал я часы, — проговорил запинаясь.

— Рассказывай сказки!

— Больше некому! Лучше отдай по-хорошему!

Геська затравленно смотрел то в одну, то в другую сторону, откуда раздавались возгласы. Обвинение ошарашило его.

— Чего с ним цацкаться! — кричали ребята. — Был уркой, уркой и остался!

— Не привыкать воровать!

— За такие слова надо морду бить, — вмешался Сергей, не менее Геськи пораженный случившимся.

— Я сам, — пытался дотянуться к Ромке, угрожающе заговорил Геська. — Я сам ему «фасад» раскрашу!

— Вот и видно, что не бросил свои босяцкие привычки!

— Обожди! — удержал Геську Сергей. — Если обыскивать, — повернулся к мастеру, — так всех обыскивать!

— Обыскивать, ребята, мы никого не будем. Я, между прочим, считаю это унизительным для человека. Давайте договоримся так: кто взял, тот и вернет. В ящик ли положит, или на стол, на верстак... И обо мне, между прочим, меньше всего заботьтесь. Купить себе новые часы я всегда смогу. Но если пропажа найдется, — значит, вы спасли человека. В противном же случае в мире одним негодяем станет больше. — Мастер умолк. По всему видно — очень расстроился. Махнул рукой. — Идите, — глухо проговорил и отвернулся.

Ребята валом повалили к двери. Геська протиснулся к Ромке Изломову, схватил за тужурку, сжал кулак.

— Ты видел? Видел?!

— А что, не входил в мастерские? — стараясь освободиться, говорил Ромка. — Скажешь, не входил?

— Так я же за мячом к своему ящику. Сам же просил мяч вынести.

Ромка хмыкнул:

— Может, и за мячом...

У Геськи от обиды зашлось сердце. Не помнил, как ткнул Ромку кулаком в лицо. На него накинулись, пытаясь оттащить от Ромки, схватили за руки. Геська вырвался и убежал.

Многое связывает Сергея с Геськой. А недавно у них появилась и общая тайна. Правда, Геська скрытничает, но Сережка понимает, почему он все время тянет его к той дороге, по которой ходит из школы Люда Кириченко. Сережа охотно следует за Геськой потому, что вместе с Людой возвращается ее неразлучная подружка Настенька Колесова, при встрече с которой у Сережки непривычно тревожно и радостно бьется сердце.

«Нет, такой человек, как Геська, не может быть вором», — еще и еще раз говорил себе Сережка. Он торопился к Геське, чтобы успокоить, ободрить, сказать, что не даст его в обиду...

Но Геськи дома не было.

— А чего это вы порознь? — удивилась тетка Ульяна. Озабоченный вид Сережки насторожил ее. — Али что случилось? — встревожилась она.

— И ничего не случилось, — смутился Сережка, сказав неправду.

Это не ускользнуло от внимания Ульяны.

— Да нет, ты уж кажи, — еще больше обеспокоилась она. — Натворили делов? Отвечай, коли спрашивают! — подступила к Сережке. — у!

И Сережка вынужден был все рассказать.

— Ах ты, господи! — испуганно воскликнула Ульяна. — Как же это? Типун им на язык, окаянным!

— Так я пойду, тетя Ульяна. Поищу его.

— Поищи, поищи, Сергунька, — зачастила Ульяна. — Вот горе-то. Обидчивый он у нас, а тут такое... Э-эх, — добавила в сердцах, — где что ни возьмется — все на нашу голову!

Сергей обегал все места, где мог быть Геська. Побывал на солонцах — в самом низу яра. Там, у небольшого ручья под старой, но все еще могучей вербой, они любили посиживать. Обшарил Сергей и байрачек, куда не раз забивались. Заглянул в песочный карьер. Оттуда подался в поселок...

Геськи нигде не было. На ночь не пришел он домой. Утром не явился в училище. Кондрат и Ульяна с ног сбились, отыскивая его. Но безрезультатно.

— А може, того, прихватил те часы? — нерешительно предположила Ульяна. — Може, соблазнился?

Кондрат сердито взглянул на жену.

— И-и, торочит такое. От наговора он сбег. От позору незаслуженнога. Вот я доберусь до них! — пригрозил. — Я им, канальям анафемским, учиню разнос!

А в училище, уже зная, что Геська не ночевал дома, ребята толковали свое:

— Стыдно стало — и сбежал.

Сережка понимал: очень опрометчиво поступил его друг. Сам себе навредил. Конечно, теперь все складывается против него. Попробуй в таких обстоятельствах отстаивать его. Тем не менее Сергей продолжал доказывать:

— Легче всего на Геську вину свалить. А воришка, может быть, среди нас ходит!

И лишь Ромка Изломов, не в пример вчерашнему, помалкивал. Видать, не может забыть Геськин кулак, оставивший след на его лице.

Занятия по теории окончились. После обеда группа пошла в мастерские. И тут вдруг стало известно, что пропажа нашлась. Эта новость снова всколыхнула ребят.

— Ну, что?! Что?! — говорил Сергей. — Геська взял? Да? Геська?

— А може, он приходил и подкинул?

— «Приходил», — передразнил Сергей. — Да от вас можно забежать на край света!

— Вот это верно, — поддержал Сергея мастер. — Нехорошо вы обошлись с Герасимом Юдиным. Не по-товарищески.

— Знать бы...

— Не поверили, — продолжал мастер. — Он, между прочим, говорил, что не брал. Он к вам обращался, на вас надеялся. А вы его предали. И тем самым покрыли, между прочим, истинного виновника.

Ребята насторожились, ожидая услышать его имя.

— А он был среди вас, этот воришка. Молчал и радовался тому, что вы пошли по ложному пути.

Мастер мог бы назвать вора, который, приоткрыв дверь мастерских, быстро огляделся, положил часы на верстак и исчез. Но он не хотел сообщать ребятам о своем открытии.

— Теперь это не имеет значения, — казал им. — Правда, из-за этого человека безвинно пострадал Герасим Юдин...

— Скажите, кто у нас вор?

— Мы ему!..

— Вот-вот, так и знал, — отозвался мастер. — Одного вам мало, чтоб, между прочим, и второй сбежал?.. Нет, ребята. То уже большая наша победа, что у человека заговорила совесть.

Остаток дня прошел в работе. Но у каждого на уме было это необычное происшествие. Строились догадки, предположения. Ведь тот, кто вернул часы, так и не был назван.

В конце работы мастер попросил остаться Романа Изломова. Ребята насторожились, подозрительно поглядывая на него.

— Поможешь убрать в инструментальной, — поспешил добавить мастер. Каждый вечер он кого-нибудь оставляет обтирать и раскладывать по полкам сданный после занятий инструмент.

Мальчишки покинули мастерские, сразу же потеряв интерес к Ромке, которому нынче выпало исполнять это нехитрое задание.

Роман без особого энтузиазма взял в руки ветошь. Последние два дня окончательно вымотали его. Сколько он пережил страха, когда подбирался к этим часам! У него был хорошо продуманный план. И не случайно он попросил Геську сходить в мастерские за мячом. К тому времени часы уже были надежно припрятаны. Случилось все так, как Ромка предполагал: ребята обвинили Геську.

А потом Ромку терзала совесть. Он долго раздумывал: вернуть часы или нет. И сам не знал, что повлияло на его решение: то ли жалость к несправедливо оговоренному Геське, то ли какая другая причина.

Конечно, самое простое было бы честно признаться, подойти к мастеру и отдать ему злосчастные часы. Однако на этот шаг Ромка не решился. Он лишь на мгновение представил возмущение ребят, их презрение, и ему стало не по себе. Но и подбросить часы тоже нелегко. Что, если увидят?

Одним словом, перетрусил Ромка, измучился.

«Зато уж теперь все кончилось», — думал он, занимаясь своим делом.

К нему подошел мастер, заглянул в глаза.

— Я не ошибся в тебе?

Роман забеспокоился, смутно догадываясь, что имеет в виду мастер. Но вида не подал. Ведь когда он подбрасывал часы, в мастерских никого не было.

— Как ты считаешь, я правильно сделал, не указав виновника? Или надо было сказать ребятам?

Роман потупился. Теперь он понял: то не были пустые слова, когда мастер намекал, что знает вора.

— Так как же?

— Я никогда, никогда... — взволнованно заговорил Ромка.

— Ладно, — кивнул мастер. — Пусть это останется между нами.

Ромка с благодарностью взглянул на него, облегченно вздохнул.

14

Одинцов постарался на славу. Гостей он умел принимать. И, чего греха таить, любил показать свои организаторские способности — все у него было предусмотрено, заблаговременно подготовлено. Он, конечно, знал, что Заболотного не удивишь консервами, и делал ставку на «экзотику»: в притопленном мешке ожидали своего череда раки, камыши опоясывала сеть, а на случай, если она окажется пустой, в садке плескались заранее наловленные окуни.

Все это, безусловно, потребовало от Одинцова немалых усилий. Нужно было выбрать место. На хутор Уханский и тем более на Саенковские плесы — далеко добираться. В Вороньем лесу — неинтересно. Можно расположиться за Крутым Яром в байрачке, но там нет воды.

Остановился на Глупой балке: и близко, и пруд хороший. Пришлось дать указания местному председателю соответственно встретить гостей.

Спустя некоторое время Одинцов помчался на место, чтобы все проверить. Приготовлениями он остался доволен. Даже сушняк для костра собран.

Гости не заставили себя ждать. На большаке запылило. Одинцов чиркнул спичкой. Костер загорелся сразу. Языки пламени жадно стали лизать закопченные бока казана с водой.

Одинцов не ошибся, подумав, что это едут Заболотный и Громов. Кто же иной может быть, если в районе нет ни одной легковой автомашины. Серенький «оппелек», свернув с проселка и сбавив ход, стал приближаться, медленно, будто на ощупь двигаясь вдоль берега, преодолевая рытвины и ухабы. Вскоре он остановился возле Одинцова, фыркнул последний раз и умолк. Громов первым вышел из машины. Здороваясь с Одинцовым и взглядом указывая на машину, спросил:

— Ну, как конь?

К ним подошел Заболотный — вразвалочку, не спеша.

— Знакомься, Степан Мефодиевич, — заговорил Громов, представляя ему Одинцова. — Фрол Яковлевич. Я говорил тебе о нем.

— Как же, как же, помню, — небрежно подавая руку, сказал Заболотный. — Если не ошибаюсь — твой председатель исполкома...

Артем почувствовал неловкость. Это подчеркнутое «твой» не осталось незамеченным и Одинцовым. Наступило некоторое замешательство. Но Заболотный, очевидно, не обмолвился.

— Что ж, рад знакомству, — продолжал великодушно, — Очень рад. Уж расписывал тебя Артем — красок не жалел. — Посмотрел по сторонам. — Местечко выбрал красивое. Верно. А вот порядка, — выразительно почесал пальцем шею, — не вижу.

— Все в наших руках, — с готовностью отозвался Одинцов. И поинтересовался: — Сеточку потащить нет желания?

— Да нет уж, — отозвался Заболотный. — Небось свежо в воде.

— Ясно. Незачем вам мокнуть, — тотчас же согласился Одинцов. — Один момент, — и закричал троим мужчинам, сидящим на берегу в отдалении: — Ребята! Давай шуруй!

Сняв портки и подвернув повыше рубашки, ежась и переминаясь с ноги на ногу, мужики вошли в воду.

— А это еще зачем? — недовольно проговорил Громов. Кинул сердитый взгляд на Одинцова. — Что за барские замашки?

Одинцов хмыкнул, ища поддержки, повернулся к Заболотному.

— У него, — кивнул на Артема, — всегда так. Как что — сразу формулировочка. А рыбаки эти — друзья мои наилучшие. Сами напросились. Им сеть завести — лучшего удовольствия и на свете нет.

— Что рыбалка, что охота — пуще неволи, — согласился Заболотный.

— Ишь, как управляются, — указал Одинцов в их сторону, как бы приглашая Громова и Заболотного убедиться в справедливости своих слов. Но в действиях «рыбаков» ему, видимо, что-то не понравилось. — Куда?! — переполошился он. — Рано тащить!

Артем отошел к костру. А Одинцов продолжал наставлять своих помощников:

— Хрокалом попугайте ее, идолову тварь, чтоб в сети кинулась. Хрокалом!

Громов обкладывал-закопченные бока казана сушняком и думал о своем. Его отчет произвел впечатление. Секретарь обкома остался доволен. «Учитесь у Громова, — говорил участникам совещания. — Поставьте так работу, чтобы, как у него в районе, во всем чувствовалась твердая партийная рука». И не случайно Громов спросил у Одинцова: «Как конь?» «Оппелек», на котором они приехали, — подарок секретаря обкома. Отныне он закреплен за Артемом, передан на баланс райкома.

И еще что-то радостное жило, пело в груди Артема. «Что бы это могло быть?» — силился он понять. И вдруг догадался: Кданя! Ну, конечно же — любовь, так неожиданно и так властно завладевшая им. Он видел, как смутилась Кланя и тут же взяла себя в руки, подчеркнуто официально подала ему записку. Одинцова, когда они с Заболотным появились в райкоме. Он готов был целовать и целовать ее вздрагивающие губы, но смог лишь кивнуть, испытывая в тот миг жгучее чувство вины.

Слуха Артема коснулись какие-то странные звуки. Будто где-то далеко ухали взрывы. Артем обернулся и сразу же понял их происхождение. «Заговорило» хрокало — отрезок железной трубы, насаженный на деревянный держак. Этим хрокалом один из рыбаков, как пестом, толок воду, пугая рыбу. Два других шли по сторонам и били по камышам палками.

— Хорош! — крикнул Одинцов. — Теперь выбирай снасть!

Сеть выволокли на берег. В ней трепыхались окуни, щуки. А у нижней шкаторины — с шапку величиной, медлительные, сразу же затихшие караси.

— Ишь ты, — качнул головой Заболотный. — Свежина что надо.

Тройную уху сварил Одинцов. Две большие луковицы положил в казан — для сладости и аромата. Приправил душистым перцем, лавровым листом. И Заболотный увлекся. Потирая руки, давал советы, принюхивался, приговаривал:

— Знатная ушица. Дымком пахнет.

Все продумал Одинцов: и подстилку припас, и миски, и деревянные расписные ложки. Казан уже сняли с костра. Его место заняло ведро раков. По этой части Одинцов был непревзойденным мастером. Прежде чем ставить раков на огонь, густо пересыпал их посеченным зеленым укропом, круто посолил.

— Молодец у тебя исполком, — повернувшись к Артему, нахваливал Заболотный Одинцова. — Ей-ей, позавидуешь. — Окинул взглядом разложенную закуску, батарею бутылок с водкой и пивом. — Лишь птичьего молока не хватает.

Заболотный любил не так выпить, как поесть. А тут такое великолепие. Выдался чудесный день бабьего лета — паутинка серебрится в неярких, но еще теплых лучах солнца, тихонько перешептываются камыши, всюду неповторимые краски увядающей природы, прозрачная даль, щекочущий аромат ухи, дымок костра...

Он считал себя лириком, этот преждевременно расплывшийся и полысевший человек, хотя во всем, что делал, руководствовался лишь холодным расчетом. Он не ошибся, рассудив, что Артем может стать тем коньком, который вывезет и его, Заболотного. Вышло так, как он предполагал. Секретарь обкома поставил его в пример. О нем сложилось мнение как о работнике, обладающем непревзойденным даром растить и воспитывать низовые партийные кадры. А теперь еще Артем не забыл вспомнить о нем в своем отчете. Неважно, что ему пришлось подсказать эту мысль. Зато снова рядом с именем лучшего секретаря райкома партии прозвучало имя умелого и требовательного наставника Заболотного.

Они выпили и по одной, и по второй. Немножко захмелев, с жадностью хлебая уху, Заболотный говорил Артему:

— Небось приятно купаться в славе? То-то, дружище. Говори спасибо Степану Мефодиевичу. Будешь за меня держаться — не пропадешь.

— Как «держаться»? — усмехнулся Артем. — За ручку? Так вроде не маленький.

— Ты не ершись, — прервал его Заболотный. — Конечно, не маленький. Да только много не знаешь из того, что нам, вверху, известно. Вот и слушай, когда старшие учат уму-разуму. Постановление о перестройке парторганов, о повышении роли секретаря райкома — не временное мероприятие. Речь идет о постоянном росте партийного влияния во всех сферах общественной жизни. За все ты в ответе. В том числе за Советскую власть в районе. Вот о чем говорят директивы. И забывать об этом нельзя. А ты еще мягковат. Ты еще либеральничаешь в отдельных случаях.

— Органы Советской власти имеют свое подчинение, — возразил Артем.

— Да-да, имеют, — согласился Заболотный. — Только без первого никто не решается... Вот так.

Одинцов слушал Заболотного, кивал, поддакивал. Если во время знакомства его так и подмывало нагрубить этому, как он считал, самовлюбленному чинуше, хотелось доказать, что и он, как председатель райисполкома, кое-что значит, то теперь даже подумать об этом не мог. И чего ради он должен лезть на рожон? Ясней ясного сказано о его месте. Так даже спокойней — не нужно ломать голову, принимать самостоятельные решения... Он и сейчас ничего не предпринимает без согласования с Громовым. Так зачем возмущаться? Зачем копья ломать? Заболотный, конечно, знает, что говорит. И повыше начальство, оказывается, без секретаря обкома партии ни шагу.

А Заболотный, все больше подчеркивая свою значимость, продолжал:

— У вас, вижу, этот вопрос отрегулирован как нельзя лучше. Достаточно было слова секретаря — и все, как в сказке, — многозначительно намекнул на этот шикарный прием. — А почему? Думаешь, благодаря тебе? — погрозил он Артему коротким, будто обрубленным, пальцем. — Тебе еще учиться и учиться, как людей в руках держать. Председатель твой умница. Вот почему. Понимает, не в пример некоторым, линию партии. Верно, Фрол Яковлевич?

— Слово партии для меня — закон, — подтвердил Одинцов.

— Хвалю! Честное слово — хвалю! Я сразу вижу, с кем имею дело. Исполнительный, толковый, с людьми можешь обращаться. Повезло Громову. Ей-ей, повезло. Слышишь, Артем? А то ведь были этакие райисполкомовские наполеончики. В позу становились. Мы, дескать, сами коммунисты — в опеке не нуждаемся. На деле же к оппортунизму скатились. Пришлось растолковывать права и обязанности, прибегать к оргвыводам.

Одинцов всячески угождал гостю, стараясь оставить о себе хорошее впечатление. Колхозников, по настоянию Громова, он отпустил и теперь управлялся сам. Из посторонних лишь шофер был свидетелем их разговора. Он выпил немного водки, предложенной Заболотным, поел, покопался в моторе, прошелся тряпкой по кузову и от нечего делать завалился на заднее сидение подремать.

Между тем, прихлебывая пиво и заедая его раками, Заболотный продолжал поучать Артема:

— Обзавелся машиной — это, брат, полдела. Главное — подобрать шофера. Понял? — И тут же оживился, засверкал масляными глазками: — У тебя, вижу, губа не дура. Пикантную девицу в приемную посадил. Придется на вечерок...

— Моя жена, — побагровел Артем.

Одинцов от неожиданности поперхнулся, закашлялся. Заболотный понял свою бестактность, попытался свести все к шутке:

— Ай-яй-яй! Вот тебе и холостяк. Лучшие люди на глазах гибнут.

— Пора уж, — поддержал Громова Одинцов, хотя и не поверил ему. — Не век холостяковать. — И тут же перевел на другое: — В следующий раз перед тем, как варить раков, я их вам, Степан Мефодиевич, в молоке подержу. Божественный вкус!

— Ну-ну, — благосклонно кивнул Заболотный. Он ел не переставая, шлепая толстыми мокрыми губами, то и дело запивая пивом. — Между прочим, моя патовина не может достать в городе хороших арбузов, — обратился к Громову.

— Не подвозят?

— Наверное, подвозят. Да не то, что надо, — вставил Одинцов.

— Святые слова! — воскликнул Заболотный, проникаясь все большими симпатиями к этому понятливому разбитному малому. — Именно не то, что надо.

— Так вы адресок оставьте, — подсказал Одинцов, — подбросим. — И, уловив недовольный взгляд Громова, добавил: — Беру это на себя.

— Обяжешь. Очень обяжешь, — сказал Заболотный. — Рассчитаемся по рыночным ценам. — Заметив протестующий жест Одинцова, поспешно продолжал: — Да-да. Служебное положение здесь ни при чем. У меня такой закон: взял — плати.

«Как бы не так, — подумал Одинцов. — С одной стороны, надо быть безмозглым ослом, чтобы брать с тебя плату, а с другой — только неисправимый дурак может надеяться получить ее от тебя».

Заболотный насытился, отвалился от ведра, в котором еще оставались раки. Сокрушенно проговорил:

— Глазами бы ел, а нутро не принимает.

— Ничего, — успокоил его Одинцов, — никуда от нас не уйдет. Расправимся погодя.

— И то верно. — Заболотный огляделся, отдуваясь, запрокинулся на спину. — Благодать какая! — удовлетворенно простонал. И тут же пожаловался: — А мы ее не видим. Все работа, работа...

Над ним, со свистом разрезая воздух, промчался табунок чирят и потянул на дальний, скрытый за складкой местности, угол пруда. Там начинались тянущиеся по дну балки, заросшие кугой, камышами, болотным разнотравьем плеса.

Заболотный привстал, провожая взглядом дичь. А слева в том же направлении потянуло несколько кряковых. В одиночку, парами, целыми выводками утки возвращались с полей на воду. Начинался вечерний лет.

— Эх, не знал, что здесь такая охота, — сожалеюще проговорил Заболотный. — Позоревал бы с ружьишком.

— Мое возьмите, — предложил Одинцов. — «Зауэр», шестнадцатый калибр.

— Прихватил?

— Да так, на всякий случай.

Заболотный переобулся, подвязал патронташ, вскинул ружье, похвалил:

— Легкое... Ухватистое. Посмотрим, как бой, — проговорил, двинувшись вдоль берега.

Громов не принимал участия в разговоре. Он уже по горло был сыт кривляниями Заболотного. «Корчит из себя великую личность», — неприязненно подумал.

Ему не терпелось побыстрее кончать эту вылазку еще и потому, что всем сердцем рвался к Клане. Ведь сейчас он просто обязан быть возле нее, своей любушки.

— И где ты, Фрол, взялся со своим ружьем, — проворчал, когда Заболотный уже не мог их слышать.

— Пусть потешится, — отозвался Одинцов. — Недолго ждать. Стемнеет — лет кончится.

— Если бы ты знал, как он мне надоел, — вздохнул Артем. — Хуже горькой редьки!

Заболотный уходил все дальше, держась самой кромки воды, надеясь взять дичь с подхода. На взлете ее удобнее бить — гораздо проще, чем набравшую скорость, стремительно мчащуюся в свободном полете. Стрелял он уже по такому сумасшедшему чирку. Как вьюн, скользнул мимо, едва не задев крылом. Попробуй угодить, если глазом не успеешь моргнуть, как его уже и след простыл.

Солнце еще не село. Но неотвратимо опускалось — большое и неяркое. Однако у него хватало жара, чтобы окрасить в оранжевые тона половину неба. Утки на нем прочерчивали черный пунктир.

Охотничье счастье не улыбалось Заболотному. Тогда он решил затаиться в камышах, авось налетит что-нибудь. Ступил в воду, побрел к зарослям. И тотчас же из ближней крепи шумно поднялся крыжень. Выстрел с правого ствола не достиг цели, видимо, Заболотный поторопился. Птица уже была над рогозом, когда ударил второй выстрел. Дробь выбила перья. Крыжак качнулся и, изменив направление полета, боком потянул к противоположной стороне плеса. Заболотный кинулся за ним, продираясь сквозь заросли и с трудом переставляя ноги в вязкой тине.

На другую сторону плеса он перебрался сравнительно благополучно, если не считать того, что в сапоги попала вода. Где-то, примерно здесь, должен был упасть селезень. Заболотный бросился в одну сторону, в другую, пошел по кругу, захватывая все больше пространства, а подстреленная птица как сквозь землю провалилась или под воду ушла. Второе — более вероятно. Ныряет такой подранок — один клюв на поверхности, чтоб не задохнуться без воздуха, или в непролазные крепи забивается. Попробуй отыскать. Без хорошей собаки не взять.

Да, Заболотному определенно не везло. Напрасно лишь ноги промочил. Но охотничий азарт гнал его все дальше. Он стрелял по бекасам, куликам, по уткам, пролетающим явно вне досягаемости выстрела. Горячась, непростительно мазал. И уже думал возвращаться, когда наконец его упорство было вознаграждено. Напоровшись грудью на заряд свинца, чирок замертво свалился к ногам охотника. Успех взбодрил Заболотного, прибавил сил. Он подвязал добычу и снова двинулся в путь, отмахиваясь от назойливых комаров. Вскоре подстрелил лыску, выплывшую из камышей на чистую воду. Другую — ранил и долго гонялся за ней, пока добил третьим выстрелом.

А между тем заря догорела. И как-то уж очень быстро сгустилась темень. Надо было возвращаться. Заболотный выбрался на сухое, огляделся, Вокруг был мрак. Тонко зудели комары. Глухо ухнула выпь. Что-то пискнуло и зашуршало в камышах. Булькнул поднявшийся со дна воздушный пузырь.

Заболотный в нерешительности посмотрел вправо по балке, влево. Плеса тянулись в обе стороны. Гоняясь за дичью, он пересекал их несколько раз и теперь не знал, куда же податься, чтобы вернуться к своим. Но выбор надо было делать. Ему казалось, что он сориентировался верно. И в самом деле,, спустя некоторое время в отдалении замигал огонек костра. Заболотный прибавил шагу, довольный, что так легко выпутался из затруднительного положения. Однако радость его была преждевременной. У костра сидела женщина. Медленно покачиваясь, что-то тихо напевала — протяжное, заунывное. Услышав шаги, подслеповато уставилась в ночь. Темень скрывала идущего. Она закрыла глаза и, склонив голову, прислушалась. Выждав, когда путник приблизился, заговорила — гортанно, скороговоркой:

— По болоту ходил, уток стрелял, много устал, не туда путь держал, садись — гостем будешь.

Она бросила в костер сушняк, пламя вспыхнуло ярче, осветив пришельца. Женщина окинула его быстрым взглядом, кивком указала место у костра и снова стала смотреть в пламя. Огоньки играли в ее темных восточного разреза глазах, отражались в массивных серьгах. Тускло поблескивало намисто из старых монет, виднеющееся у отворотов черного плюшевого жакета.

Заболотный мельком взглянул на нее. Заметил позади шатер, иронически скривил губы:

— Колдуний еще не хватало. Откуда такая взялась?

Тронутое временем, но все еще красивое лицо цыганки оставалось невозмутимым. Лишь дрогнули брови.

— Огонь греет, не спрашивая, достоин ли ты его тепла, — заговорила она. — Птица поет, не заботясь, все ли понимают ее песню.

— Что ты там бормочешь? — усаживаясь на солому и стаскивая сапоги, спросил Заболотный. Он протянул ноги к пламени, отодвинув котелок, зарытый в горячую золу.

Цыганка приподнялась,установила котелок с другой стороны костра, палкой пригребла к нему уголья, что-то по-своему приговаривая.

— Тарабарщину оставь, — сказал Заболотный. От его мокрых, прогретых огнем носков поднимался пар. Он удовлетворенно крякнул, продолжал: — Толкай свою речь дальше.

— Солнцу не нужно говорить — свети, ветру — дуй. Свинья есть свинья. Волк не станет овцой. Доброе слово слышат лишь добрые уши.

— Эк, затараторила, — качнул головой Заболотный, не поняв, к чему все это сказано. — Вот уж никогда не думал, что попаду в такую компанию! Ты что же, от табора отбилась?

— Табор... Табор... Ушел табор, — вздохнула цыганка.

И снова долгим взглядом уставилась в пламя. Сколько она себя помнит, костер был вечным ее спутником. Она тянулась к огню несмышленым младенцем. У костра прошли ее детские забавы, отшумела в танцах и песнях горячая вихревая юность, расцвела любовь. Он, огонь, видел ее первый поцелуй и был единственным свидетелем брачной ночи. Он слышал крик боли и первый крик ее дитяти. Как мир старый и вечно новый, огонь костра согревал ее и в счастье и в горе. Тихо потрескивая и извиваясь, он вызывал смутные видения, навевал чудные сны наяву, полнился отзвуками ушедших в века времен. И тогда, как и в этот вечер, начинал явственней звучать, о чем-то нашептывать, куда-то звать голос крови далеких предков.

Заболотный разнежился. Приятная теплота разлилась по уставшему телу. Он никуда не спешил, уверенный в том, что за ним приедут.

Автомобиль еще был скрыт складкой местности, и лишь но отсвету фар угадывалось его движение. Он медленно полз вдоль плеса.

— Тебя ищут, — сказала цыганка ровным, бесстрастным голосом. Бросила на красные угли солому, поверх нее положила сушняк, застыла в своей неизменной позе.

Заболотный не стал ждать, пока подъедет машина, обулся, пошел ей навстречу.

И снова в ночи таинственно поблескивал одинокий костер. Женщина думала свою длинную, как дорога у табора, думу. Мерцали звезды так же, как вчера, как тысячу лет назад. И так же всходила луна. И сонная степь бормотала что-то приглушенно, невнятно...

А потом пришел Родька Изломов, присел у огня, сверкая серебряной серьгой.

— Как живешь, Мариула? — спросил, набивая трубку.

Молчание.

— Пойдем домой, Мариула.

На плесах в камышах прошелестел ветер.

— Трудно мне, Мариула.

Стрельнул перегоревший сучок, и рой искр взметнулся в небо.

— Совсем с ног сбился: в депо, дома...

— Бери поешь, Родион.

Она сняла котелок с угольев, приоткрыла крышку. Вкусно запахло хорошо протомившейся гречневой кашей. Родион взял ложку, испытующе глянул на жену. Столько уже лет прошло, как покинули они табор, а в ней продолжает бродить былое. С наступлением тепла вселяется в Мариулу беспокойство: места себе не находит, тоскует, жадно смотрит в синюю даль. И тогда Родион отпускает ее на неделю-две дохнуть степным ветром, посидеть у костра.

— Потом снова раскину шатер, — пообещал он. — А сейчас, Мариула, стирать надо. У Романа нет чистого белья.

— Ты ешь, ешь...

Он поел и, как когда-то раньше, вытянулся во всю длину, положив голову ей на колени.

— Хорошо было, Мариула?

— Приволье... — Она забралась пятерней в его все еще густые, буйные кудри. — Душой помолодела.

— Управимся, еще на недельку иди, пока холода не наступили

— Пойду.

— А домой когда, Мариула?

— Завтра домой...

Потрескивал костер.

Вздыхала ночь.

Пальцы Мариулы путались в бороде мужа, оглаживали лицо.

Миллиардами глаз смотрели на них звезды. И, словно стесняясь их бесцеремонного подглядывания, Мариула шепнула:

— Идем, Родя, в шатер...

15

Харлампий устроился работать в вагонном парке. Обязанности его немудрые — смазчик. В одной руке — крючок из проволоки, в другой — масленка с мазутом. Откинул крючком крышку буксовой коробки, влил мазут и пошел дальше, к следующей колесной паре. В конце состава переходит на другую сторону и таким же образом движется в обратном направлении. Хорошо, когда не к спеху. Да только так почти не бывает. Обежит один состав, а тут уже другой готов к отправлению.

Тяжело Харлампию. Пар от него валит, пот градом катится. К.концу смены ног не чует. А тут еще смотри в оба, чтоб невзначай под поезд не угодить. Носятся же они, как угорелые. Один только-только вильнул хвостом, глядишь, мчится следующий или встречный прет.

В свободную минуту садится Харлампий в сторонке и смотрит, как управляются составители поездов. У них и вовсе работа сумасшедшая. В зубах — свисток, в обеих руках тяжелые железные башмаки. Сунется вагон с горки, набирает скорость — успей вовремя башмак под колеса подставить, не то так и врежется в формируемый состав. А потом еще вперед надо забежать, стать между буферными стаканами, изловчиться серьги форкопов на крюки накинуть и свинтить. А там уже следующий вагон приближается. Зазеваешься, и без руки можно остаться или вообще к праотцам отправиться. Задавило недавно одного буферными тарелками. Не успел увернуться.

Хмурый приезжает Харлампий домой. Пелагея и так к нему, и этак, старается угодить во всем. Еще бы! Кормилец! Рабочую карточку принес в дом. И ей определена норма, как иждивенке, и дочке. Жить можно. Да только и Пелагее, глядя на мужа, как-то не по себе. Видит, гнетет Харлампия его новая работа.

— Попервах к кажному делу приспосабливаться доводится, — успокаивающе говорила ему, — Ишши там разные облегчения и уловки. Приноравливайся. Ежели и со злыми бабами свыкаются...

Против этого аргумента ничего не скажешь. Конечно, ко всему можно привыкнуть. Как говорится, стерпится — слюбится. Только какое дело Харлампию до всего этого? Он знает, что не для него этот суматошный темп жизни, этот грохот, суета. Его крестьянская натура воспринимает лишь то, что делается не спеша, с осторожинкой, что обстоятельно, со всех сторон продумано, семь раз отмерено... Зовет его земля — настойчиво, властно, пьянят зеленя, кружит голову пряный аромат пахоты...

Да, отрезанный он ломоть. Косой сказал: «Попользовались тобой, Харлаша, как хотели, колхоз тот сколачивая. А теперь, стало быть, не нужон. Катись на свои хлеба».

К Емельке зашел Харлампий сапоги чинить: побегал на гравии вокруг составов — и будто не было подошв. Такой ремонт дома не сделаешь. Впервые они встретились с тех пор, когда Харлампий вез связанного Емельяна в тачке.

— Мог бы отказать тебе, — проговорил Емельян, — как своему главному обидчику. Да уж ладно. Зараз не разберешь, кто больше наказан: я чи ты.

Харлампий возразил, дескать, их с Пелагеей никто не наказывал, мол, сами ушли.

— Отож она, жизнь, и устругнула с вами такую шутку, — сказал Емельян. — От своего дела оторвала и в той вертеп кинула. — Емельян, как заправский сапожник, орудовал шилом и дратвой. Видать, времени было достаточно, чтобы в совершенстве овладеть этим ремеслом. — Ты, Харлампий, прикинь, — говорил он между делом, — откуда быть хлебу, ежели хлеборобов от земли увели, а приставили к ней... прости, господи, мои прегрешения. Тот же гагаевский колхоз взять. Был Тимофей Пыжов. Записан он у меня. Все обиды значатся. Но как председатель, говорю, хорош был? Хорош. Понимал до тонкости хозяйство. А сковырнули.

— За колхоз радеешь? — хмыкнул Харлампий. — Колхоз в добрых руках — Игнат Шеховцов принял.

— Та знаю, знаю, — отозвался Емельян. — У нас — в добрых, в крестьянских. Наконец-то по справедливости. А у других? Тысячники верховодят! Без всякого понятия свой интерес гнут.

— Опять же наговариваешь, — стоял на своем Харлампий. — С добрым сердцем к нам люди пришли.

— А радеть мне нечего, — пристукнув молотком деревянный гвоздь, продолжал Емельян. — Наставил второй — ударил, третий вогнал в подметку, четвертый... — Отак и колхозы прихлопнутся один по одному. На том и кончится «революция в деревне». И начнет начальство шукать: «А где вы, отзовитесь, кто землю понимает!.. Да беритесь хозяйствовать, а то уже жрать нечего».

Харлампий почесал затылок. Трудно ему — угрюмому и молчаливому — тягаться с Емельяном, который со спекулянтами якшался, блатной жизни хлебнул. И все же ввернул:

— Ждешь, что хозяев призовут? Ну-ну. Да только уж больно долго они возвертаются.

— А ты что ж? — поддел Емельян. — Меня заарестовывал. Идейный, значит. А из колхоза сбег.

Харлампий заерзал на скамеечке.

— И не мог не сбежать, — подбодрил его Емельян, — поскольку главная идея в животе находится... — Он прошелся рашпилем по подметкам, зачистил подборы, насмолил их. — Хоть по душе выбрал работу?

— Не так, чтоб и важная, — заговорил Харлампий. — А все же... Глядеть надо в оба. Бывает, песок сыпят в буксы. Проморгаешь — авария.

— Ишь ты, — качнул головой Емельян.

— Ежели вовремя заметят, как она горит, — отцеплять вагон приходится, — неторопливо продолжал Харлампий. — А не увидят — шейка оси может отвалиться на ходу. То вже большое крушение, как вагоны полезут друг на друга.

Харлампий взял сапоги, рассчитался.

— Так ты гляди получше! — крикнул ему Емельян вслед.

Он не оговорился, когда сказал, что ведет учет нанесенным ему обидам. Все записано: кто, когда и при каких обстоятельствах обидел его действием или словом. В этом списке значатся почти все крутоярцы: и его бывшая жена Глафира, и Тимофей Пыжов, и Харлампий, и Иван Пыжов, и даже Кондрат Юдин, в свое время обманувший его надежды.

Время от времени Емельян перечитывает свои записи, восстанавливает в памяти подробности, дописывает новые фамилии, факты.

Для чего он ведет этот учет? Емельян и сам не может сказать определенно и вразумительно. Но чувствует он при этом щемящую жалость к себе за испорченную, неудавшуюся жизнь и возрастающую ненависть к тем, кто каким-то образом усугублял его печальную участь. Он даже испытывает нечто похожее на удовольствие оттого, что травит свою душу.

По всем статьям разлад у Емельяна. Хозяйство рухнуло. Финотдел крепко прижимает налогом. После того, как ушла от него Глафира, живет он одиноко. Никак не осмелится жениться, злые бабьи языки «гнилым» нарекли. И пошло уже по Крутому Яру не Косой Емельян, а Гнилой.

Харлампий снова и снова возвращается мыслью к Емельке. Делает свое дело, а перед глазами Емелькин насмешливый взгляд, в ушах звучат его слова: «Отак и колхозы прихлопнутся один по одному...»

Емельян и не подозревал, какое смятение посеял в душе Харлампия. «А ты и не мог не сбежать, — сказал уверенно, убежденно, — поскольку главная идея в животе находится...»

«Что ж это получается?» — размышлял Харлампий. Он был тугодум, и ему нужно было время, чтобы разобраться во всем этом. С одной стороны, и упрекнуть его не за что: жить надо — есть надо. Вот и подался за рабочим пайком. А с другой — что же есть, ежели все побегут из колхозов? Кто будет продукты производить?

Харлампий заправил масленку, побежал вдоль состава. Хлопали, откидываясь, крышки, длинный носок масленки с любопытством заглядывал в буксовые коробки, где надо было — добавлял мазута и спешил дальше.

Любой может выполнять эти нехитрые обязанности. Для этого не надо иметь семь пядей во лбу. А вот понимать землю... Хлеб растить...

«Что ж ты тут путаешься? — в сердцах выругал себя Харлампий. — Ждешь, поки колхоз рушится? То ж, выходит, Косой правду брехал? Конец революции в деревне? Придут прежние хозяева?..»

Он сегодня же поговорит с Пелагеей. Возвращаться им надо в колхоз. Видно, на роду у них — подле земли вековать. И нечего того журавля ловить, который в небе.

Пелагея, конечно, поймет его. Она и сама поговаривает, что не усидит дома. Бегала уже к Дарье Шеховцовой, смотрела, как управляется в новом коровнике. Никак, место себе облюбовует. С ней еще надо будет посоветоваться. Нет, не о том, стоит ли идти к Игнату. То уж Харлампий настоит на своем. Тем более, Игнат приглашал их, когда отпускал с миром. Посоветоваться ему надо с Пелагеей о том, как обкрутиться до нового урожая. Или хотя бы до первой зелени протянуть. И вовсе не о себе беспокоится Харлампий. О дочке — Настеньке. Думает, как ее поддержать, как сберечь в эту трудную пору...

Харлампий торопливо тыкал носком масленки в буксы, спеша обойти буквально сию минуту отправляющийся состав. А помыслами был в колхозе, среди своих мужиков, в кругу привычных забот.

Вот уже и последний вагон. Наконец-то можно будет пройти в «брехаловку» — передохнуть, погреться, обсушиться. А дождь усилился. Преждевременно сгустились сумерки. Харлампий поднял воротник куртки, нахохлившись, шагнул на соседний рельс, услышал чей-то предостерегающий крик, и тотчас что-то огромное сбило его с ног, навалилось... И уже ничего не слышал, не чувствовал, лишь в угасающем сознании еще какое-то мгновение жил затухающий, немеющий крик.

А потом и он исчез. Все исчезло. Ничего не было: ни синюшного, не по-детски удрученного горем лица Настеньки, стоящей у гроба, ни людской толчеи, ни сумасшедших воплей Пелагеи: «Ой, что ж я содеяла, что сотворила! Это я, я убила его, свою ладушку! Я послала за распроклятушшим пайком! Казните меня люди! Казните меня!..»

Не слышал он Кондрата Юдина, пришедшего на кладбище после похорон. Кондрат присел на камень рядом с могильным холмом, вздохнул:

— Эх, Харлаша, Харлаша. Неважны твои дела. Ой, неважны. Ты ж завсегда был себе на уме, и на тебе — примудрился у такую стихию вскочить. Знать, верно кажут: судьбу и конем не объедешь. А со мной ты зря не мирил. Токи Кондрат зла не помнит. Нет. Выпьем, Харлаша. Это тебе... — Он вылил на могилу полстакана водки. — А мне — остаток. С одной посуды. Стало быть, на брудершафту, на веки вечные мировая, — Выпил, замотал головой. — Не-е, Харлаша, — продолжал раздумчиво, — не туды ты встрял. За землю тебе держаться — износу бы не было... Вот и Пелагея твоя овдовела, совсем ума лишилась. «Казните меня!» — кричит. А куда уж больше той казни, как лишиться такой опоры. Теперь кричи — не кричи. Не подмогут слезы. Не-е, не подмогут... Выпьем, Харлаша.

В этот раз Кондрат совсем немного водки отлил на могилу Харлампия, а всю остальную поторопился опрокинуть себе в рот.

— Ты звиняй меня, Харлаша, — проговорил. — Оно не жаль таго зелья, так у тебя токи дух остался, а у меня еще и плоть свою долю требует. Може, трохи не домерял — опять же, не виноват я, рука дернулась. Нерва у меня, Харлаша, хлипкой стала. — Он поднялся, надел картуз. — Покедова, Харлаша. Наведаюсь как-нибудь. — И пошел прочь, покачивая головой, искренне удивляясь: — Черт-те что. Какая-то задрыпанная «кукушка», кажись, подопри Харлаша плечом — и сковырнет с рельсов, а поди ж ты — передавила. Был Харлампий — нет Харлампия. Просто...

Кондрат сдвинул плечами, ожесточенно плюнул, махнул рукой.

16

Когда Геська — обиженный, оскорбленный — убежал из мастерской, в нем все кипело, негодовало. А потом он вдруг испугался: как идти домой? Что скажет бате?

Заныло на душе у Геськи, заскребло. Поверят ли ему дома или вот так же?.. Конечно, все на него указывают. И свои если не скажут, так подумают.

Нет, не сможет Геська выдержать этого. Уйдет куда глаза глядят. Подцепится на любой проходящий поезд и... Наверное, у него так на роду написано.

Он шел, пересекая деповский двор, еще не зная, что предпринять, на что решиться. Его окликнул Виктор — знакомый слесарь, к которому он с Сережкой иногда заходил. Жил Виктор здесь же, в деповском общежитии. Узнав, в чем дело, потащил Геську к себе.

— Несправедливость всегда, во все времена ранила души людей, — говорил он, встряхивая светлым кудрявым чубом. Он снял мазутную робу, побежал умываться, крикнул Геське: — Подожди!

Геська осмотрелся. В комнате было три койки — еще два пария жило с Виктором. Посреди — стол, застланный газетами. Над койкой Виктора висит портрет Есенина — собственноручная работа Виктора, выполненная акварелью.

В углу комнаты стоял подрамник с натянутым холстом. Виктор увлекался рисованием, и у него получалось неплохо. Однако он был лентяем. Лентяем в силу свойства своего характера. Он предавался мечтательности и созерцательности с гораздо большей охотой, чем делал все остальное.

— Ты не робей! — вернувшись в комнату, подбодрил он Геську. — «Все пройдет, как с белых яблонь дым...» Сейчас примем по маленькой, и сразу отступят неприятности.

А Геське и вправду захотелось хлебнуть «горячего до слез», такого, чтоб сняло горечь с сердца, если это в самом деле возможно.

— Закуски маловато, — сказал Виктор, обшарив тумбочку. — Хлебная корка — будет чем занюхать. Халвы немного... А-а, — махнул рукой, — сойдет.

Они выпили. В этот раз водка уже не казалась Геське такой противной, как прежде. Он быстро захмелел, но облегчения не почувствовал. Виктор, закрыв глаза, декламировал:

Годы молодые с забубенной славой.

Отравил я сам вас горькою отравой...

Геська слушал, и ему начинало казаться, что это и о нем стихи. Обида еще пуще разбередила его.

— Ты слышь? Слы-ышь, Витя? — говорил он, заметно растягивая слова. — Они на меня сваливают. А я не брал. Могу забожиться.

— Успокойся. Друзья тебе верят? Верят. Что еще надо?

— А чего обида не проходит? А? Ты ж говорил...

— Ну да, говорил. Только ее заливать надо, в вине топить. Понял? Подставляй стакан. Сейчас как рукой снимет.

И снова начал читать стихи.

— Здорово! — восхищенно сказал Геська, все больше хмелея.

— Сила. Такой поэт!

Геська слушал, подперев кулаком хмельную голову. И сладостная истома наполняла его душу. Какие-то свои, близкие ему и волнующие его образы рождались в нем, обретали плоть, воплощались в знакомые черты. Не смысл захватил его, не строки, надо прямо сказать, не имеющие к нему никакого отношения. А тон, созвучие с теми чувствами, которые пробудились в нем последнее время. И та далекая женщина — предмет любви поэта, его взволнованного, страстного обращения к ней — вставала перед Геськой в образе Люды. Да, это ей, соседской девчонке, переадресовал Геська слова поэта:

...Поступь нежная, легкий стан.

Если б знала ты сердцем упорным.

Как умеет любить хулиган.

Как умеет он быть покорным...

Виктор читал и читал стихи по памяти из «Москвы кабацкой», из цикла «Любовь хулигана». И сам поддался их расслабляющей, гипнотической силе: склонился над столом, загрустил.

Потом Геська порывался уйти. Но Виктор его не пустил. И Геська, немного побузив, уснул. Вскоре и Виктор последовал его примеру, уже засыпая, пробормотал:

...Но и я кого-нибудь зарежу

Под осенний свист...

Так и проспали на одной койке вдвоем.

Утром, пока Геська еще спал, Виктор выкупил по карточке хлеб и ржавую хамсу. Не забыл прихватить и четвертушку за три пятнадцать — похмелиться. Пока бегал — сварился картофель в мундирах.

— Царский завтрак! — потирал руки Виктор.

Товарищи его по комнате уже ушли, и снова они остались вдвоем.

— Вставай! — командовал Виктор.

Он еле поднял Геську. У того трещала голова, и его мутило.

— Примешь двадцать капель, как на свет народишься, — сказал Виктор.

Геську едва не стошнило, когда он пил. Но странное дело, не прошло и пяти минут, как он почувствовал себя значительно лучше. А еще через некоторое время — и вовсе хорошо. Такое уж, хоть песни пой.

— А ты закусывай, — советовал Виктор. — Это нас вчера прихватило — жратвы не было. Зато уж сегодня... Бери «карие глазки», — указал на хамсу. — Первейший закусон, кто толк понимает.

После завтрака Виктор поспешил на работу, наказав Геське никуда не уходить. А Геське и самому не хотелось двигаться. Хмельная усталость разлилась по телу, веки отяжелели. Видно, неспокойным был пьяный ночной сон вдвоем на одной койке. Геська откинулся к подушке. В голове всплывали, а затем как-то терялись, исчезали мысли. Геська подумал о неродных отце и матери. И ему стало не по себе. Наверное, ищут его, как и в прошлый раз. А может быть, и не ищут. Им же указали на него как на вора. Что другое, а воровства батя не потерпит. Конечно, не ищут. Зачем им такой позор?

«И Люда, наверное, узнает. И отвернется с презрением», — как о ком-то совсем чужом и незнакомом, думал он о себе. А память подсказала услышанное вчера:

...И та, чье имя берегу.

Меня прогонит от порога...

Больше ничего Геська не помнил. Он уснул. Снилось ему что-то веселое, радостное — во сне он улыбался и даже похихикивал. И спал до тех пор, пока не пришли Виктор и Сережка.

Сначала Геське досталось от Сергея.

— Пошел вон, — отстранил его от себя, когда Геська кинулся обниматься. — Друг называется. Как с цепи сорвался, убежал. Значит, я для тебя никто?

Потом Геське давал взбучку батя.

— Ты что ж это, сукин сын, — выговаривал Кондрат Геське. — Неужто мы не знаем тебя? Нешто поверим тем харцызякам? Что ж ты бегаешь от нас с матерью, как навроде от врагов лютых? Мать всю ночь не спала. Тебя, дурака, выглядаючи, глаза просмотрела. Скоки раз вчил тебя: в беде не можно человеку одному оставаться. Последний раз кажу, вдругорядь — портки стащу! — пригрозил, будто и в самом деле сумеет справиться с Геськой.

И наконец, Геську отчитал мастер за прогул, сказал, что не все подозревали его в краже, так почему он наплевал в душу тем, кто верил ему?

— И меня ты, Герасим, обидел, — сказал он. — Не знаю только, за что? Плохого я тебе не делал...

И снова потянулись дни учебы. Теперь они выходят в депо на рабочее место. Здесь интереснее. По всем бригадам должны будут пройти.

Сережка и Геська к арматурщикам попали. Работают они под началом Степановича — подвижного, шустрого дяденьки, балагура и весельчака, однако знающего свое дело, зубы проевшего на арматуре.

— Инжектор, ребятки, для паровоза — как сердце для человека, — говорил он. — Сердце кровь гонит, а инжектор — воду в котел. Откажет инжектор — беда, уноси ноги. Так рванет, что чертям станет тошно. Потому их два ставят. На случай, если какой откажет. Только таких случаев не должно быть. Ясно? Главное — притирка клапанов. Не на порошке — на муке стеклянной притирать. А потом пемзой тертой доводочку делать. Понятно? С маслицем, чтоб все честь по чести. Хотите — научу. Нет — катитесь ко всем чертям.

— Хотим, — заверил его Геська.

— Вот это другое дело, — обрадовался Степанович. — Глядите сюда...

Сережка случайно взглянул в окно. По бульвару вдоль железнодорожной линии шли Настенька и Люда. Сережка тихонько подтолкнул товарища. Настеньку он давно не видел. После смерти отца она долго болела. А потом Сережка встретил ее по пути из школы. Шел рядом и не знал, что сказать. Уже у дома заговорил, предлагая ей свое заступничество. Очевидно, это прозвучало неуместно. На глазах у нее появились слезы. И Сережка, как мог, успокаивал ее...

Сережка вспоминал тот разговор и не заметил, как исчез Геська. Его не было в паровозной будке.

— «Хотим», — ворчал Степанович. — Вижу, как вы хотите. Лишь бы день до вечера. Уже сорвался. Ищи — свищи. Работнички.

Его внимание привлекли собравшиеся внизу люди. Они смотрели в одну сторону, а на лицах — и страх, и восхищение. Степанович проследил за их взглядами и обмер.

— Ах ты, шельмец, — еле выговорил.

Теперь и Сережка увидел Геську. Он маячил над трубой паровоза ногами вверх. Это была великолепная стойка. Временами казалось, что Геська вот-вот потеряет равновесие и грохнется вниз. Но всякий раз, умело сбалансировав, он оставался на высоте.

Это зрелище привлекало все больше людей. Они не сводили с Геськи глаз, возбужденно переговаривались:

— Да что же он, негодяй, делает?

— И крикнуть нельзя — свалится.

Из депо к тендерным тележкам вышел Кондрат. Увидел всю эту картину, восхищенно воскликнул:

— Эк выкомаривает, сучий сын!

— Не шуми, — зашикали на Кондрата. — Упадет.

— Никуды не денется, — не без гордости отозвался Кондрат. — Его и хлебом не корми, а подай эту самую хвизкультуру.

Геська все еще стоял на вытянутых руках ногами вверх. Лицо его налилось кровью, в глазах замельтешили белые звезды, кромка трубы врезалась в ладони, руки дрожали.

— Кончай, стервец, представление! — закричал Кондрат, обеспокоенный тем, что все это, конечно же, станет известно начальнику депо. А у того разговоры коротки...

Геська медленно-медленно опустил ноги, сложившись как перочинный ножик, стал у трубы, глянул в сторону бульвара. Люда, шла, не оглядываясь, что-то оживленно рассказывала Настеньке.

17

В Москве только еще собирался Пленум ЦК, а разговоры о нем уже шли давно, сразу же после того, как страна отпраздновала семнадцатую годовщину Октября. В народе ходили слухи об отмене карточек на хлеб, о каких-то новых порядках в сельском хозяйстве.

Еленой владело приподнятое настроение. Она своего добилась. Вернее, и ее голос помог восторжествовать справедливости. И хоть в ответ на свое письмо в Наркомпрос она получила грубый, начальственный окрик, бригадный метод обучения, против которого Елена выступала, приказал долго жить. С какой радостью в начале учебного года они вышвырнули из классов столы и установили парты! Но главное даже не в этом. А в том, что пересматривались школьные программы, совершенствовалась методика преподавания, повышалась роль учителя.

— Оказывается, Филипп Макарович, — говорила Елена Дыкину, — при необходимости не только можно, но и нужно писать, нужно добиваться правды, бороться за нее.

— А чего эта правда вам стоила? — покачал головой Дыкин. — На вас, Елена Алексеевна, больно было смотреть.

— Это не столь важно, — ответила она. — Важнее — результат, итоги борьбы...

Пленум действительно принял решение об отмене карточек на хлеб и некоторые другие продукты, рассмотрел и утвердил примерный устав сельхозартели.

Елена воспрянула духом. Кончилась эта неопределенность, затянувшаяся полоса неудач и бед... И напрасно она вела спор с Тимофеем. Правым оказался он. Конечно, только победители могли выстоять в условиях коренной ломки сельскохозяйственных устоев страны, накопить силы и сделать первый шаг к изобилию, к удовлетворению потребностей народа.

Теперь снова проснулась в Елене жажда деятельности. Она охотно откликалась на все просьбы секретаря парторганизации, больше времени отдавала своей работе в школе. И к делам мужа проявляла постоянный интерес. Елена поддерживала Тимофея в его поисках. Правда, не так горячо, как ему хотелось бы. Повышение скорости, увеличение веса состава представлялось ей дерзким вызовом техническим возможностям транспорта. Она гордилась тем, что эта мысль появилась у Тимофея, что он берется ее осуществить. Однако, как человек несведущий в тонкостях этого предприятия, опасалась, как бы любимый человек не попал в беду.

Может быть, увлекшись всеми этими делами и хлопотами, Елена несколько ослабила контроль за Сережкой? Конечно, она в него верит. Но уже дважды ей показалось, что от сына попахивает спиртным. Елена не решилась проверить его или потребовать объяснения, боясь обидеть своим недоверием. Однако оставлять так, как есть, тоже не годится.

И еще Есенин, которого Сережка переписывает в толстую тетрадь. Елене нравится этот оригинальный, самобытный поэт. Она считает, что его произведения надо вернуть людям. Тогда не будут ходить по рукам старые издания и списки, представляющие Есенина односторонне, искажающие его творчество.

Однажды она спросила сына, чем ему полюбился Есенин.

Сережка ответил: «Всем».

Ответ не удовлетворил Елену. Тогда он сказал: «А тем, что свои чувства он так описывает, словно мои».

При этом Сережка будто даже покраснел. И перед Еленой встала еще большая загадка. О каких чувствах толкует ее сын?

Правда, она не очень придавала этому значение, понимая, чем навеяно Сережкино настроение. Не боялась его увлечения Есениным. Просто Елена знала, что придет время и кто-нибудь другой займет юношеское воображение, вытеснив все остальное. А потом еще и еще будут появляться, а затем исчезать эти увлечения, чтобы уступить место другим, пока не изведанным и потому — желанным.

Все шло естественным образом. В семье снова воцарились мир и любовь. Тимофей приезжал возбужденный, радостный: экзамены он сдал, необходимый километраж наездил, и аттестационная комиссия присвоила ему звание механика третьего класса. Теперь он — за правым крылом паровоза, водит составы до Волнова и обратно. И он видит, как успешно решаются планы второй пятилетки, принятые в начале года на Семнадцатом съезде партии. То, что намечалось по транспорту на пятилетие, на их плече сделано за год. Легкий профиль рельсов заменен тяжелым. Одновременно укрепили полотно щебеночным балластом. Намного увеличили грузооборот. Им почти не приходится отсиживаться в бригадном доме. Привел состав — сразу же подаешь паровоз на поворотный круг. Постоял немного под парами — ив обратный рейс.

Стал Тимофей машинистом, но не торопился брать тяжеловес. Оказывается, не так просто быть в задуманном предприятии первым человеком. Ответственность делает людей более осторожными, сдержанными. Правда, одни становятся такими из-за возрастающего чувства страха. Другим осторожность помогает лучше все взвесить, проанализировать, чтобы, в конечном счете, действовать наверняка.

Тимофей относился ко вторым. Он не бросался в неизвестность очертя голову. Он пробовал, экспериментировал. Ведь дело новое, его надо со всех сторон проверить хотя бы для того, чтобы из-за какой-то ерунды не погубить в самом начале.

И Тимофей тщательно выверял тяговые возможности своего локомотива. Да, он шел на нарушение существующих инструкций, наставлений и на отдельных участках пути превышал скорость. Он подтягивал реверс к центру на одно-два деления, посылал рычаг регулятора пара от себя в крайнее положение до отказа; срабатывал большой клапан, и Тимофей даже физически ощущал, как резко и колоссально возрастает мощь паровоза.

Андрей, ставший помощником у Тимофея, восхищенно говорил:

— Ну и прет, колосник ему в бок!

А совсем молодой кочегар — сын Афоньки Глазунова — испуганно ворочал глазищами.

— Не тушуйся, Ванюра, — подбадривал его Андрей. — Это только репетиция. Вот когда тысячи три подцепим, колосник ему в бок! — И хозяйски покрикивал: — Уголька подгорни, Ванюра! Да водички ему дай! С водичкой он жарче горит.

Тимофей присматривался, как ведет себя машина с повышенной форсировкой котла на спусках и на подъемах, в сушь и в дождливые дни.

А время шло, накапливался опыт. Уже можно было теребить Дорохова. Но настала плохая пора для транспорта — зима: обледенение рельсов, метели, снежные заносы, зимние туманы. Ставить под удар еще не завоевавшее признание дело Тимофей не решался. Но и зря не терял времени. Он продолжал опыты на свой страх и риск в сложнейших метеорологических условиях. Ведь грузы не будут ждать хорошей погоды, их надо перевозить круглый год.

Потому и возвращался Тимофей из поездок возбужденный и радостный, что его испытания проходили успешно. Дома его радость становилась радостью Елены. А ее рассказы о своих хлопотах, делах, переживаниях находили живейший отклик у Тимофея. И лишь по-прежнему они несколько расходились во взглядах на воспитание. Елену приводило в ужас то, что Сережка нет-нет, да и выпивает. Растерянная, в большой тревоге сказала она об этом Тимофею. А он усмехнулся:

— Эх ты, напуганная гусыня. Ты что же, хочешь, чтобы над твоим сыном смеялись? Есть мужское братство, голубушка. А этой ребятне не так выпить хочется, как показать, что и они взрослые. Понятно? Ты уж поверь мне — сам таким был.

Елена укоризненно покачала головой.

— Я-то думаю, откуда у мальчишки такие наклонности? А он, бедный, и не виноват...

Тимофей обнял жену, прижался лицом к ее щеке.

— Да-да, мать, — заговорил, играя голосом. — Нам повезло. В его пору я уже влюблялся..! Впрочем, — живо подхватил, — не удивлюсь и этому. Небось сын своего отца.

А Сережка в самом деле любил. И страдал. И испытывал муки ревности...

Они занимались в одном классе. И еще тогда эта девчушка взволновала его. Потом он ушел учиться на слесаря, а Настенька со своей подружкой Людой оканчивала открывшуюся в поселке фабрично-заводскую десятилетку.

Для него уже было большой радостью хоть издали увидеть Настеньку. Но это случалось все реже и реже.

Она заметно хорошела, привлекая внимание парней. И голенастый, еще по-детски застенчивый Сергей, с едва пробивающимся над верхней губой пушком, казался смешным со своей робкой, запрятанной за семью замками любовью. Это давняя несправедливость и неотвратимая беда сверстников: девчонка раньше становится девушкой, чем подросток — парнем. Трагедия эта не минула и Сережку. В праздничные каникулы он так и не смог подойти к Настеньке — возле нее все время был какой-то студент. Даже из своего шумливого дружного кружка, как казалось Сережке, они как-то выделялись. Он ей что-то нашептывал, и она смеялась. Он провожал ее...

А потом пришли зимние каникулы, и снова появился студент. Сережка увидел их в клубе, гордо прошел мимо, будто не замечая, будто это не у него сжалось сердце и занемело, а потом вдруг гулко забилось, готовое вырваться из груди. Студент покосился на Сережку, поправил галстук, что-то сказал Настеньке, и они оба усмехнулись, а потом примкнули к своим товарищам.

Геська увел Сергея курить. По пути говорил:

— Мы некрасивые. Нас не за что любить. Посмотри на себя: шинель, ворот рубашки распахнут.

— А мне так легче дышать, — зло отозвался Сергей.

— Мы что? Мы — работяги. А пижоны инженерами станут, командовать нами будут.

Сережке никогда не приходила в голову такая мысль. Он не мог даже представить себе, что вот это различие в состоянии разрушить дружбу, привязанность, любовь...

— Да-да, — говорил Геська, с жадностью хватая табачный дым, — А наши «дамы», — он криво усмехнулся, — такие же простые, «как все. как сто тысяч других в России».

Нет, нет, Сережка не мог согласиться с этим. Настенька — исключение. Настенька — единственная в мире. И все же перед Сережкой рушилось что-то важное, значимое. Правда, он не говорил Настеньке о своей любви. Он больше молчал. Но в его взглядах, во всем его поведении, в поступках разве трудно ошибиться?

Они отыскали Виктора, забивавшего «козла», зашли в магазин, а потом направились в общежитие. Скрипел под ногами снег, лунный, таинственный, причудливый свет лежал на заиндевевших деревьях. Придерживая бутылку, Виктор мечтательно проговорил:

— Найти бы клад с золотишком да нагрянуть в торгсин!.. А там, братцы мои, и джин английский, и французское шампанское, и шпроты, и сардины, и икра черная, и икра красная, и прочая, и прочая невообразимая закусь.

— А-а, — махнул рукой Геська. — Русская горькая похлеще всяких джинов.

А Сережка молчал. И у него очень плохо было на душе.

Хлебнув водки и сразу захмелев, он вдруг пришел к выводу, что Геська прав, что она, Настенька, «такая ж простая, как все...», если, не хуже. Она предала его любовь, насмеялась над самыми чистыми, самыми сокровенными его чувствами.

— «Вы помните, — читал Виктор под перебор струн, — вы все, конечно, помните...» — Резко отбросил гитару, — Что ж, мы тоже можем написать письмо. Как, братва?..

В это письмо Сережка вложил всю свою боль, всю горечь пережитого, все то, что было, но больше — чего не было, что дорисовывало ему воображение, что подсказывала пьяная злость. Он еще не знал, что любовь вольна, как ветер, что она не терпит принуждения, не поддается каким-либо условиям. Многого еще Сережка не знал. Он любил и требовал ответного чувства. И, разуверившись, ревновал, загорался местью. Карандаш птицей порхал над бумагой.

— «Излюбили тебя, измызгали — невтерпеж, — диктовал Виктор. — Что ж ты смотришь так синими брызгами? Иль в морду хошь?..»

— Продались, — бубнил Геська. — Интересно, за сколько они продались?

Он имел в виду и Люду, тоже примкнувшую к студенческой компании.

Нет, Сережка, конечно, не соображал, что творит. Письмо передали Настеньке. А через два дня Люда шепнула Сережке:

— Что ты наделал? Дурак ты, дурак. Тебя она любила...

И сунула ему в руку записку.

Настенька писала, что хочет с ним встретиться. И место указала, и время. Записка была сухая, холодная.

Только теперь понял Сережка всю мерзость содеянного. Как на плаху, шел он на это свидание.

Она пришла бледная, непривычно серьезная, сдержанная. Лишь кивнула слегка и пошла по заметенной снегом дороге.

— Ты можешь забыть? — тихо молвил Сережка.

Настенька не ответила. Она думала о своем. «За что? — спрашивала себя. — За что так надругался?» И цепенела от обиды.

— Как ты мог, вот так?..

Сережка усиленно тянул папиросу.

— Как ты мог?..

— Я не хотел.

— С Геськой упражнялись?

— Втроем.

— И Виктор? — удивилась.

— И Виктор.

— Как же так?.. Он мне дружбу предлагал.

— Дружбу?..

О святая простота! Какой же ты глупец, Сережка! Нет, не глупец. Ты, очевидно, не от мира сего. Ты даже не мог подумать, что среди друзей возможно такое вероломство.

— Так вы втроем смеялись, выдумывали гадости, чтобы было обидней и больней? — уточнила Настенька. — Что ж, своего добились.

А потрясенный предательством Виктора, Сережка онемел. Он чувствовал, что теряет Настеньку. Смотрел на ее строгий профиль и любил еще больше, еще отчаянней.

...Злобствовал ветер, мел поземку. К ночи усиливался мороз. На пустынной завьюженной дороге — двое. Они удручены. Это ясно с первого взгляда: веселье и радость не сутулят плеч. На нем железнодорожная шинель и собачья шапка. Ворот рубахи распахнут. Руки — в карманах. Она куталась в осеннее пальтишко, заталкивала под платок выбившуюся наружу непослушную заиндевевшую прядку волос. Он ковырял носком ботинка сугроб. Слушал завывание ветра. В голове пронеслось: «Как будто тысяча гнусавейших дьячков, поет она планидой — сволочь вьюга...»

— Простудишься, — сказала она. — Закрой душу.

У него появилась надежда.

— Может, забудем? — кинул на нее неуверенный, спрашивающий взгляд.

Она смотрела в сторону. В ее глазах все еще жили и недоумение, и обида. Медленно и непреклонно качнула головой.

— Не провожай меня.

И она ушла, как уходят навсегда, — торопливо и не оглядываясь.

18

Не было, наверное, в Крутом Яру такой семьи, которой бы не коснулась беда. Одних, правда, лишь чуть заденет, а на иных насядет и толчет, толчет... И тогда, сочувственно вздыхая и боясь накликать несчастье на себя, люди говорят; «Пришла беда — отворяй ворота».

Вот так и с Пелагеей Колесовой случилось. Похоронила сынишку. Куда уж быть большему горю? Столько пережила! Так исстрадалась! Глаза выплакала! Казалось бы, и хватит одному человеку этой тяжести. Но только приподнялась Пелагея, только-только начала приходить в себя — погиб Харлампий.

Пелагея едва не тронулась умом.

— О господи! — кричала в исступлении. — Есть ли мера твоей жестокости?!

— Вспомнила творца нашего? — услышала тихий вкрадчивый голос. — Тем, кто забывает, он напоминает о себе...

Чуть позади Пелагеи стояла монашка. Пелагея видела ее на похоронах Авдея Пыжова. Обернувшись к ней, сквозь плач проговорила:

— Что ж, ему мало было сыночка? Дитя безвинного?

— Знать, велики твои прегрешения перед ним...

— Так ведь он велит прошшать ближнему своему, а сам, как тать: навовсе обездолил, радость и опору отнял.

— Паче всего бойся хулить имя его. — Голос прозвучал строже, внушительней. — Радость твоя — в нем. Он — опора твоя...

Зачастила к Пелагее сестра Алевтина. И один вечер просидела, толкуя о боге, и другой, и третий. Она ездит по тем местам, где нет церквей. Договаривается с верующими, какие и кому нужны требы. О времени сговаривается. А потом приезжает батюшка и крестит детей, поминает умерших, венчает, освящает жилища...

А вместе с Алевтиной обсели Пелагею свои, крутоярские старушки богомольные — крестились, шептали молитвы, укоряли:

— Забыла ты слово божье.

— Отступилась от веры.

Пуще всех бабка Пастерначка наседала:

— Грех-то какой! К закрытию храма руку свою приложила.

— Ох-хо-хо, — вздыхала сестра Алевтина. — Разорение храмов божьих — самый тяжкий грех.

Старушки поддакивали:

— Самый страшный.

— Вот господь и покарал, Пелагея.

— Да я ж, как все, — лепетала Пелагея, убитая горем, вконец издерганная. — Что ж он на меня одну?..

— Не ропщи, Пелагея. Не ропщи. Благодарствуй спасителя — к себе призвал и сынишку твоего и мужа.

Пелагея никак не могла сообразить, как же это получается. Если это он, всевышний, покарал, так за что же его благодарить?

— Неисповедимы пути господни, — поучала сестра Алевтина. — Не нам, простым смертным, судить о его деяниях.

Но Пелагея все еще пыталась разобраться во всем этом.

— Упорствуешь в своей ереси?

— Ой Пелагея, не гневи господа нашего, — шамкали старухи.

— Он милостив, наш утешитель, — шелестели сухие губы сестры Алевтины. — Доверься ему, и тебе станет легче. Помышляй не о мирской суете, а о том, какой предстанешь в судный день пред его светлым ликом...

Пелагея скорбно качала головой, думая о своей утрате, о свалившемся на нее несчастье.

— Берегись, — голос сестры Алевтины понизился до зловещего шепота. — Ему все ведомо. Он все видит... — И снова — вкрадчиво: — От тебя тоже зависит, откроются ли перед твоими близкими врата рая или будут они вечно мучиться в геенне огненной.

— Что же мне делать? — в великой тревоге спрашивала Пелагея.

— Просить господа нашего о милости к рабам его Харлампию и отроку Димитрию.

— Молиться... — добавила бабка Пастерначка.

— Верить...

— Господи! — взвыла Пелагея. — Коли призвал их к себе, так пристрой же своей властью, где получше. А я уж для тебя все сделаю!

Сестра Алевтина испуганно осенила Пелагею крестом.

— Свят, свят. Упаси и помилуй. Что ты?! Кто же торгуется с господом богом?

— Совсем рехнулась, — осуждающе проговорила бабка Пастерначка.

— Да как же к нему обрашшаться? — растерялась Пелагея.

— Просто — верь. Проси и верь. Он сам увидит добро, содеянное тобой. И ответит добром. Для начала если б ты разрешила останавливаться у себя батюшке. — Сестра Алевтина испытующе глянула на Пелагею. — Богоугодное это дело. Зачтется...

— Пусть останавливается, — согласилась Пелагея.

А потом приехал отец Феодосий — молодой, красивый, с небольшой темной бородкой, с глазами выразительными и блестящими, обрамленными густыми длинными ресницами.

— Мир и благодать дому сему, — заговорил, входя в комнату. Благословил хозяйку. Осмотрелся. Помещение ему понравилось: просторно, чисто, опрятно. И хозяйка, судя по всему, надежная.

Вот так и стал дом Колесовых чем-то вроде молитвенного дома. Алевтина помогла Пелагее обзавестись иконами. Сходились сюда верующие слушать проповеди. В дни приезда отца Феодосия несли сюда крестить детей. И приходили молодые пары тайно венчаться после того, как регистрировали свой брак в сельсовете...

Все больше и больше засасывало Пелагею. Без молитвы и спать не ляжет. Без молитвы не начнет день. Без молитвы за еду не примется. И постится вовремя. Ревностно бьет поклоны перед ликом святителя, выпросив эпитимию за то, что отступилась от веры. И все это ради того, чтобы им, покойникам, сладко жилось на том свете. Ради того, чтобы с Настенькой ничего не случилось. Да, может быть, имела в виду и себе вымолить местечко где-то рядом со своими безвременно усопшими.

И отец Феодосий все больше нравился Пелагее своим обхождением — кротким да смиренным.

— Был бы чуть поавантажней, — говорили о нем старушки. И умиленно добавляли: — Зато уж точный тебе ангелочек. Ну, с иконы снятый, и все тут...

А в дом к Пелагее все чаще приходили люди из далеких хуторов, уже не говоря о своих. Даже небольшой хор собрали. Антонида Пыжова в нем поет — тоже утешение ищет в жизни своей разбитой, исковерканной. Так и не,знает она, вдовой осталась или жив где-то Василий, да не отзывается.

И кто ни идет — хоть что-нибудь несет. Приношения принимает Алевтина. Часть отвозит отцу Феодосию, который лишь иногда остается ночевать, задержавшись допоздна. Остальное же оставляет Пелагее. С ней она и живет почти безвыездно. И еще Пелагее платит за то, что домом ее пользуются. Вот с этого и живет Пелагея. Звали в колхоз — не пошла. Сам председатель приходил, предлагал помощь.

— Не займай меня! — ощетинилась. — От вас все беды на голову мою разнешшасную!

Не удалось Игнату разубедить Пелагею. Раздосадованный, опечаленный ушел.

Попыталась было Настенька сказать матери, что эти сборища мешают ей учиться, что ей уже перед товарищами своими стыдно: не дом, а церковь.

Пелагея прикрикнула на нее:

— Молодая ишшо матери указывать! Стыдно ей. А жрать не стыдно?!

Словно кнутом стеганула Настеньку — отпрянула, побледнела.

Не было, наверное, в Крутом Яру такой семьи, которой бы не коснулась беда. И лишь новый дом Петра Ремеза она обходит стороной. Может быть, потому, что отгорожен он от внешнего мира высоким деревянным забором — доска к доске, и щели не найти. Ворота запирались замком. И от калитки до крыльца бегал на цепи кобель, купленный у Емельки.

Полной чашей был дом Петра Ремеза. Даже в самое трудное время ни в чем здесь не ощущали недостатка.

Петр работал все там же — в сельпо. Сам экспедитор, сам грузчик, сам возчик. На базах знакомство заимел, хорошими друзьями обзавелся. Делал с ними «финты», как говорят, рука руку моет. Однако на большие дела не решался. И Степанида удерживала из боязни.

— По нынешним временам, — говорила она, — если накроют — не сносить головы.

А когда базы тоже опустели, пришлось Петру тряхнуть золотишком. Сначала присматривался, не ловушка ли этот торгсин.

— Кто его знает? — рассуждала вслух осторожная Степанида. — Принесешь золото, а тебя за это самое место: показывай, где остальное лежит? Да туда, где Макар телят не пас. От них всего можно ждать, — повторяла свою любимую фразу.

Бывая в городе, Петро несколько раз заходил в магазин торгового синдиката, будто ради любопытства. Люди сдавали золотые вещи, монеты, зубы, безделушки... Получали то, что просили, и уходили. Никто у них не спрашивал ни фамилии, ни адреса. Никто не задерживал. И Петро осмелел. Нет-нет и смотается, бывало, в торгсин. А в нем все можно было достать. Только брал Петро самое необходимое. И тут прибеднялся: привезет колечко ли, крестик, цепочку ли золотую и жмется, спорит с приемщиком за каждую унцию. Муку, жиры, сахар выбирал Петро, ни разу не позволив себе взять ни вина, ни Танюшке сладостей.

Да, не бедовали в этом доме. А жизнь все равно текла безрадостно, тягуче. О чем бы ни начинался разговор, обязательно к деньгам сводится, к тому, что экономней надо жить, бережливее, не распускать желудки. И все прислушиваются: где? что? как?.. Петро из города слухи привозит один другого страшнее.

— Таньку не выпускай за ворота, — сказал как-то.

— Что с ней станется?

— А то, что детей крадут. Банду накрыли...

Степанида перекрестилась.

— Не приведи, господи. — И зло добавила: — Дожились. Дохазяйновали! Скоро сами себя поедят.

Она негодовала, злословила. Ей жаль было истраченного золота. Она никак не могла смириться с тем, что часть его пришлось отвезти в торгсин.

А жизнь выравнивалась, улучшалась. У людей повеселели лица. И только в доме за высоким забором все оставалось по-прежнему: мрачно, настороженно, безрадостно.

К этому времени Петро снова сошелся поближе с Емельяном Косовым. Даже немного поддержал его в трудную пору, кое-чем делился с ним.

Гонор давно оставил Емельяна. Тихим да смирным стал. Потрафляя Петру, говорил, не стесняясь своего бедственного положения:

— Прижало так, что мало ноги не вытянул. — И не забывал всякий раз добавлять: — Спасибо, Петро. Жизнью тебе обязан.

Петро отмахивался, хотя ему и лестно было слышать такие слова.

— Свои мы люди, Емельян, — говорил в таких случаях. — Кого тогда выручать, как не своего.

Казалось, поддерживая связь с Емельяном, Петро не преследовал какие-то особые цели. На самом же деле, зная злобный характер Емельяна, Петро поддабривался к нему. Тем более, такая дружба ни к чему его не обязывала, и связь эта ему лично ничем не угрожала, так как Косова давно оставили в покое, предоставив ему возможность «перековываться» самостоятельно.

О, совсем иначе повел бы себя Петро с Емельяном, если бы знал о его ночных прогулках. Несомненно, и ноги его не было бы у Емельки, потому что, конечно, небезопасно быть другом того, кто выводит из строя подвижной состав транспорта. А Емелька наспециализировался сыпать песок в буксы вагонов... И тешит себя тем, что кто-то отвечает за это. Кого-то снимают с работы, отдают под суд, садят в тюрьму. А что? Он тоже сидел... Рушится счастье чьих-то семей? Ну и пусть. У него тоже не стало семьи...

Об одном только сожалеет Емельян: что горят эти буксы где-то, что где-то валятся под откос поезда, а он не видит результатов своих стараний.

Да, перетрусил бы Петро, узнай он, чем занимается безобидный ремесленник. Но Емельян даже не затевал прежних разговоров. Запомнил, как к ним отнесся Петро, отмахивающийся от политики, как черт от ладана. Потому и толковал он больше о том, что починки не несут, что почти в каждой семье есть свои доморощенные сапожники и необходимый инструмент.

К Емельяну Петро заходит, когда «половинкой» обзаведется.

— Вот где благодать, — говорит, появляясь на пороге Емелькиного дома. — Уже одно то, что баб нет, сердце радует.

Емельян уже знает, что и к чему — переворачивает табличку на обратную сторону, где написано: «Закрыто».

Любит Петро выпить не спеша, с разговорами. Дома — обязательно Степанида вмешается со своей критикой, перепортит все. В забегаловках тоже — толчея, суматоха, галдеж. Зато уж у Емельяна... По чарке выпьют — новостями поделятся. По другой — глядишь, кому-нибудь косточки перемоют. Еще по одной — о бабьей вредности можно душу излить.

Нынче Петро одно дельце провернул со своими знакомыми из промтоварной базы. Хорошие деньги взял. Со свежей копейки прихватил бутылку, чтоб не пересыхал тот родничок, откуда они чистенькими плывут ему в карман.

Выставил Петро водку, развернул сверток с закуской.

— Кто это в черную рамку попал? — бросив взгляд на промасленную газету, спросил Емельян.

— Ты что, с луны свалился? — удивился Петро. — Об этом же только и толкуют.

Емельян расправил газету, быстро пробежал глазами сообщение об убийстве Кирова, посмотрел на портрет, обведенный траурной каймой, медленно, не без злорадства проговорил:

— Кокнули. Верного сына...

— У партейных форменный переполох, — вставил Петро.

— За этого упокойника не грех и выпить, — не слушая его, продолжал Емельян. — А еще больше — за сокола, что выклевал такую знатную птицу.

— Видать, отчаянный.

— Не тебе чета, — упрекнул Емельян.

Петро охотно согласился:

— Я для такого дела не гож.

Они еще посудачили. Распили водку. И когда Петро ушел, Емельян снова принялся перечитывать так обрадовавшие его строки.

«Значит, и там имеются свои люди, ежели в самый Смольный пробрались, — размышлял он. — Это уже неплохо». И возбужденно потирал руки: Сознание того, что он не одинок, что где-то, может быть, совсем рядом, есть его единомышленники, приободрило Емельяна.

Конечно, без труда не вынешь и рыбку из пруда. Приходится рисковать. Недавно и его чуть не сцапали. И сейчас не может понять, что же произошло. Возле состава встретился он с самим начальником милиции, возле буксы, в которую сыпанул песок.

«Чего шляешься по путям? — приглушенно, зло сказал Недрянко, снимая руку с кобуры. — Марш отсюда!»

Емельян уже прощался с волей. Растерянно пробормотал, что уголька вышел насобирать. Даже не сообразил, как нескладно соврал. В самом деле, кто же собирает уголь в темноте? А когда понял, что его отпускают с миром, пустился со всех ног.

«Пронесло. Слава богу, пронесло!» — ликовал он.

Вот как было. Просто повезло ему. Оказывается, в тот вечер воры ограбили поезд. Преступники скрылись. Их стали искать в Крутом Яру. Обысками руководил Недрянко.

«Непременно нагрянет, спросит, что возле состава делал», — в тревоге думал Емельян.

Однако время шло, а его никто не тревожил. Так и вышел сухим из воды.

19

Лаврентий было собрался податься в деревообделочный цех вагоноремонтного пункта. Он даже ходил туда, смотрел. Работа не пыльная, а денежная: заделывать дыры в стенках вагонов, чинить полы, крыши, ремонтировать борты железнодорожных платформ. Для такого специалиста, как он, — дело плевое.

Но тут случилась беда с Харлампием, и призадумался Лаврентий: ведь не пойди Харлампий на производство — был бы жив.

А потом стала вольная продажа хлеба — совсем отпала необходимость искать пропитания где-то на стороне. Успокоились «беженцы», навалились на работу вместе с теми, кто и не думал трогаться с места.

Игнат собрал правление совместно с активом. И выглядел он словно именинник. Исчез страх, что артель вот-вот распадется. Партия нацеливает на хозяйственное укрепление колхозов. Игнат вспомнил схватку Изота с Тимофеем. Ведь Тимофей еще в то время предвидел, в каком направлении должны развиваться колхозы.

Об этом шла речь и на Втором съезде колхозников-ударников. С волнением следили крутоярцы за работой съезда. Со всей страны съехались в Москву представители колхозного производства. Решали, как вести дела, как жить.

— Что ж, товарищи, — заговорил Игнат. — С новым примерным Уставом сельхозартели мы ознакомились. Подходит он нам по всем статьям.

Его поддержали — многоголосо, шумно:

— Може, хоть порядок какой встановится.

— Теперь каждый будет иметь общий интерес.

— Лучше сработаем — больше получим.

— Зараз не о заработке думать надо, — вмешался Иван Пыжов. — Заработок сам по себе придет, ежели о деле как следует дотолкуемся.

— Верно! — поддержал его Игнат. — Иван верно кажет. У нас как бывает? Курочка еще, звиняйте, в гнезде, а бабка уже со сковородкой носится. Считаем, что получать. А нам бы, в первую голову, похлопотать про урожай.

Предвесенние хлопоты захватили всех: готовили семена, ремонтировали инвентарь, сбрую, вывозили на поля навоз. Привычные это работы. Из года в год занимаются ими хлеборобы. Но нынче по-особому брались за дело — с каким-то небывалым подъемом. А все потому, что снова воскресла надежда.

Мысль электрифицировать село подал Савелий Верзилов. Сельсовет выделил для этого часть средств. Приобрели столбы. Дорожный мастер разрешил взять старые, ненужные рельсы.

И начались работы по электрификации Крутого Яра. Игнат освободил Семена от вывозки на поля навоза. Там конной тягой обходились. А Семен на тракторных санях подвозил рельсы, проволоку. Бригаду его укомплектовали ребятами, такими, что дело горит в руках.

По-разному восприняли эту затею крутоярцы. Одни всячески поддерживали, помогали ямы рыть, ставить столбы. Иные же скептически щурились, мол, нашли куда деньги убивать.

— Лучше бы дорогу в поселок проложили, — говорил Лаврентий Толмачев. — В распутицу черт ногу сломит на тех колдобинах, а мы, смертные, и подавно.

— Век прожили без этого самого электричества, — вторили ему, особенно пожилые.

Но дело застопорилось. Электростанция не разрешила подключиться к сети.

На тот случай Громов прикатил. Дошло до него, что крутоярцы занялись электрификацией. Решил сам посмотреть. Что, если увлеклись и забросили подготовку к севу? Председатель новый, неопытный, чего доброго, дров наломает.

Вошел в правление, а там галдеж. Обсели мужики Игната, шумят:

— Допрежь разузнать надо было!

— Пустил на ветер денежки-то наши!

— Какие денежки?! — кричал Игнат. — Почти задаром линию провели.

— А что с того? Без толку маячат те столбы перед глазами.

— Сколько труда положили! Лучше бы его земле отдать.

— Вот это верные слова! — воскликнул Громов и двинулся от порога. Обошел собравшихся, поздоровался с каждым, — Посевная на носу. О хлебе надо думать.

— Не хлебом единым жив человек, — возразил Игнат.

Громов нахмурился.

— Ты мне, Игнат Прохорович, баки не забивай, — сказал недружелюбно. — Эту премудрость и без тебя постиг. Говорю о том, что болит.

— Можно подумать, что нам оно не болит, — отозвался Игнат. — В этой посевной, Артем Иванович, жизнь наша.

Игната избрали колхозники своим председателем сразу же после того, как Холодов ушел возглавлять политотдел, созданный при Алеевской машинно-тракторной станции. И не ошиблись. Помимо того, что знает, Игнат землю, как самого себя, еще и хитринка в нем гнездится, без которой никак нельзя вести хозяйство.

Окунулся Игнат в дела с головой. Днем — хозяйственные хлопоты, ночами — над книжками корпит. Грамотишка-то у него лишь та, что в ликбезе получил. Берет у Елены задания и учится. Политграмоту штудирует, историю. Газеты перечитывает от первого до последнего слова.

И внешне изменился Игнат. Видать, новое положение обязывало. Подтянутей стал, бороду подстригает, в разговоре нет-нет и книжное словцо вставит. Однако, где надо, сереньким прикинется.

Нынче он сразу сообразил, с чем Громов пожаловал. Совсем недавно в райкоме был разнос тем председателям, которые отвлекаются от подготовки к весне. Потому Игнат и сориентировался, какой тактики ему придерживаться. У них тоже еще не все сделано. И тем не менее, он счел возможным сказать:

— Днями, Артем Иванович, сбирался докладывать. Заканчиваем работы. — Повернулся к Ивану Пыжову: — Так, Авдеевич?

— Точно.

— Остаются кое-какие мелочи, — продолжал Игнат. — Управимся.

Это заявление не было ни бахвальством, ни очковтирательством.

Впереди еще достаточно времени, чтобы встретить посевную во всеоружии. Игнат уверен, что так оно и будет.

— Смотри, — предостерег Громов, — весной никакие оправдания не будут приниматься во внимание. — И тут же удивился: — Как это вы успели сработать на два фронта?

— Сработали, — сказал Игнат. — Да только, выходит, напрасно пупы надрывали. Начальник электростанции отказался давать нам энергию. Уломал бы его? А? — с надеждой взглянул на Громова.

Артем присвистнул:

— Вот оно что... тут, братцы, и я бессилен. На его стороне закон. Он бережет государственную собственность.

— А мы что, не государственные? — спросил Иван Пыжов. — Другого сорту, или как? Что ж нам, всю жизнь в потемках проводить?

— Не сразу Москва строилась, — отозвался Артем. — Погодите малость. Все будет.

— Будет вам и белка, будет и свисток?

— Угу, — закивал Громов. — Не верите? — Обвел взглядом присутствующих.

— Так семнадцать годов прошло! — возбужденно воскликнул Игнат. — Днепрогэс построили! А мы только и того, что заменили лучины да жировики гасом.

— Только ли? — сощурился Громов.

Семен Акольцев взволнованно слушал этот разговор. Для него секретарь райкома был чуть ли не сверхъестественным существом. И вдруг ему так прекословят... К тому же явно несправедливо умаляют то, что сделано. Особенно дядька Иван. Ведь такой путь прошли! Сломили сопротивление кулачества. По всей стране утвердились колхозы. Победил социализм. У них, в Крутом Яру, тоже на каждом шагу проглядывает то новое, что родилось в жизни. Как же можно не замечать этого?! И Семен не выдержал:

— Не путайте, дядька Иван, грешное с праведным.

И тут же смутился, умолк.

— Ну-ка, ну-ка, — подбодрил его Громов. — Растолкуй товарищу его заблуждения.

— Электричество нам, товарищ секретарь, во как нужно, — провел Семен рукой по шее. — Тут я с ним согласен, — осмелел Семен. — А вот то, что совершили, тоже надо видеть. Я так понимаю.

— Правильно понимаешь, — сказал Громов.

— И не забывать, что социализм есть Советская власть плюс электрификация всей страны, — вставил Игнат.

— Формулу заучил, — кивнул Громов, — верно, к тому идем. Да только и с возможностями нужно считаться.

— Мне черт с ним, с тем светом, — ворчал Иван. — Детишков жалко. Портют глаза над книжками, при том окаянном светильнике уроки делаючи. Угорают. Наши ведь. Смена...

Громов задумался, затеребил искалеченное ухо. Конечно, если идти по официальной линии, ничего не получится. Еще и хвост накрутить могут. А если использовать свое влияние, свои связи...

— Возможности, Артем Иванович, в наших условиях имеются, — не унимался Игнат. — В поселке своя электростанция. Надо-то нам самую малость. И не задаром. Пусть плату берут от лампочки.

— Вы уже не откажите, посодействуйте, Артем Иванович, — подхватил Семен.

И вот эти просительные интонации сделали то, что казалось невозможным. Снова Громовым овладело приятное ощущение своей значимости. Да, он может отказать — оснований для этого больше чем достаточно: всему свое время, а сейчас главная задача — обеспечить страну хлебом. Чтобы добиться этого, нельзя распылять силы. Но он может и помочь. Достаточно его слова...

— Что ж, — медленно заговорил. — Придется выручать, коли уж так просите.

— Вот это разговор! — прогудел Иван Пыжов.

— Премного благодарны, — подхватил Семен.

А Игнат молчал, теребил стриженую бороду.

— Сомневаешься? — удивился Громов.

— Как можно! — пытаясь пригасить вспыхнувшее в глазах лукавство, воскликнул Игнат. — Все знают: коли уж Артем Иванович пообещает...

— То-то, — усмехнулся Громов. — Электрифицируйте. Стройте в Гагаевке социализм.

— По тем столбам и радиотрансляционную сеть с поселка проведем, — выхватился Семен.

— Молодец, — похвалил его Громов. — Будут затруднения — приходи прямо ко мне.

И вдруг умолк, почувствовав, что повторяет Заболотного, чью манеру держаться с людьми сам же осуждает, Артем нахмурился, досадуя на себя. «Вот так она и въедается, эта ржавчина», — пронеслось в голове.

А Игнат обеспокоился, не раздумает ли Громов. Поднялся, протянул ему руку.

— От имени и по поручению... дай-ка я тебе, Артем Иванович, руку пожму.

— Черти полосатые! — рассмеялся Артем. — Думаете, секретарь райкома может закон нарушить? И ему ничего не будет? Толкаете вы меня, братцы, на преступление. Ну, да ладно уже. Если удастся — попробую помочь.

Возле машины столпились вездесущие мальчишки. Те, кто посмелее, касались ее полированных боков, заглядывали через стекла на приборы, с опаской косясь на шофера: и рассмотреть получше хочется эту диковину, впервые примчавшуюся к ним в село, и неизвестно, как поведет себя парень, сидящий в машине. А шофер опустил стекло, когда ребята уже чересчур навалились на автомобиль, сказал:

— Ну-ка, братва, задний ход!

Мальчишки шарахнулись в стороны. Однако, видя, что опасность не угрожает, снова подступили ближе, переговариваясь:

— А у него пальца нету на руке.

— Дядь, тебе машина палец оторвала?

Не знали они, что задели самое больное место Анатолия. Мальцом он из самопала стрелял, трубку разорвало, и палец срезало. А теперь из-за этого злополучного пальца не допустила его медицинская комиссия к занятиям в аэроклубе. Как ни просился, как ни доказывал — не взяли. Расстроился Анатолий. Мечтал летчиком стать, мчаться по воздушным дорогам, не ожидая, пока тебе сделают нужную стрелку, а ничего из той мечты не вышло. Совсем пал духом Анатолий. Хорошо, что Громов встретился. Поинтересовался, скоро ли мертвые петли будет выписывать в воздухе. Не забыл, оказывается, их давнишний разговор. Анатолий пожаловался на свою горькую судьбу. Громов и забрал его к себе шофером. Двигатель-то Анатолий хорошо знает. Подучился малость баранку крутить и принял машину. Все же не привязан к рельсам — мчи, куда вздумается, на все четыре стороны.

Такое-то приключилось с Анатолием. А тут еще эти пацаны. Анатолий приоткрыл дверку, будто намереваясь выйти.

— Вот я вам задам!..

Мальчишки настороженно отступили, готовые дать стрекача. Стояли в безопасном отдалении, пританцовывая и толкаясь, кто в валенках, кто в сапогах не по росту или в сбитых опорках. Одни в шапках, другие в картузах. Самый меньший — видимо, в материном платке, концы которого, перекрещиваясь на груди, были завязаны сзади. И одежонка на них пестрая: зипунишки, поддевки, фуфайки, заплатанные полушубки.

— Компания что надо, — усмехнулся Анатолий. — Вышел из машины, прихватив тряпку, открыл капот, позвал: — Ну, механики, мотор хотите поглядеть? Подходи ближе.

Вторично приглашать не потребовалось.

— Только руками не трогать, — предупредил Анатолий. — Вот свечи, бензонасос, карбюратор...

— А ты, дяденька, рявкни машиной.

— Ишь, чего захотел. Нельзя рявкать без дела. Вот буду трогаться с места, тогда по всем правилам надо подавать сигнал, мол, берегись, наеду.

— Покататься бы...

— Ну, этого я вам сейчас не обещаю. В другой раз покатаю. Сейчас уже некогда.

На крыльцо вышел Громов в сопровождении Игната и других мужиков.

— Сделаем, как условились, — говорил он.

Анатолий включил зажигание, взял заводную ручку.

— Давай, братва, теперь подальше. — Крутнул ею раз, второй. Поколдовал над мотором, сунувшись головой под капот. Снова крутнул, и мотор заработал.

Громов попрощался со всеми за руку, а Игната отвел в сторону:

— Револьвер есть?

— А что?

— После выстрела в Смольном кое-где подняло голову недобитое отребье. Если оружия нет — получи в райотделе милиции.

— Ладно, — кивнул Игнат, заранее зная, что не пойдет ни за каким оружием.

— Ну, смотри. Да повнимательнее приглядывайся к людям, — сказал Громов, усаживаясь в машину.

Анатолий включил первую скорость, вторую и, разогнавшись, перешел на прямую передачу, нажал на газ. Машина стремительно рванулась вперед. Следом за ней пустились мальчишки, но сразу же отстали.

— Интересный народ, — весело проговорил Анатолий.

Громов не поддержал разговор. Сидел нахохлившись, строго смотрел вперед на дорогу. Вчера в обкоме партии он слушал лекцию о международном положении. Неспокойно в мире. Тревожно. Япония разожгла пожар войны на Востоке, оккупировала Маньчжурию, ведет бои в Китае. Фашизм пришел к власти в Германии. Вводится всеобщая трудовая повинность. Огромные средства идут на вооружение. «Пушки вместо масла», — провозглашают идеологи фашизма. Они призывают немцев подтянуть животы сейчас с тем, чтобы в будущем получить все богатства мира. В центре Европы образовывается очаг войны.

Надо держать порох сухим! Как надо двигать экономику! Выполнению этой задачи служит второй пятилетний план развития народного хозяйства. Один за другим встают в строй действующих новые заводы: «Азовсталь», Новокраматорский машиностроительный, «Запорожсталь», Криворожский металлургический, Харьковский турбинный. Открываются новые шахты... Реконструируются старые заводы и рудники. Возникают угольнометаллургические базы на Урале, в Сибири. Каждый день газеты приносят вести о победной поступи пятилетки. И это в условиях непрекращающегося сопротивления вражеских элементов. Троцкизм окончательно переродился, собрал под свои желтые знамена банду политических ренегатов, отщепенцев, стал орудием международного империализма. Исполком Коминтерна одобряет и поддерживает борьбу партии против фракционеров всех мастей за укрепление единства партийных рядов, за упрочение диктатуры пролетариата.

Его мысли прервал Анатолий:

— Артем Иванович, домой?

Громов свел брови к переносице.

— Пора обедать, — продолжал Анатолий.

— Оно и неплохо бы пообедать, — взглянув на часы, согласился Громов, — Да только вези-ка ты меня, голубчик, в райком.

У Громова была назначена важная встреча. Ноябрьский Пленум ЦК решил ликвидировать политотделы при машинно-тракторных станциях. Подходят строго обусловленные сроки реорганизации. Сегодня они с начальником политотдела должны дотолковаться, как практически осуществить эту перестройку, куда определить бывших работников политотдела. Самого начальника политотдела обком прочит ему вторым секретарем. Громов не против этого. Изот Холодов — мужик дельный. Как раз кстати подмога. Последнее время Артем совсем завяз в обмене партийных документов. Надо и заведующего отделом проконтролировать: все ли делается так, как надо? И уйму времени отбирает вручение партбилетов. С каждым членом партии надо хоть несколькими словами переброситься, пожелать добрых дел. А текущая работа! А чрезвычайные происшествия! Сейчас надо разбираться, кто виноват в том, что запороли только вчера отремонтированный паровоз. Сорвались перевозки грузов, нанесен ущерб соцстроительству. Вот и успей всюду вникнуть.

Да, это хорошо, что в райкомах вводится должность второго секретаря. Объем работы все возрастает, задачи усложняются. Одному человеку подчас просто физически уже невозможно со всем справиться.

Громов покосился на шофера:

— Ну, что надулся?

— Вам-то ничего, — проворчал Анатолий, осторожно «пересаживая» машину через рытвину. — А мне опять от Клани Григорьевны влетит.

— Боишься? Вот не думал. Ну да ты не переживай, я тоже боюсь.

Анатолий рассмеялся.

— Да-да. Скажу тебе, — доверительно продолжал Громов, — беда. Раньше, бывало, поел — хорошо, нет — ну и ладно. Сменил рубашку/ не сменил — никому до того дела нет. Когда спать лег, когда поднялся — никого не интересует. Сам себе хозяина сам пью, сам гуляю... А теперь... Слушай меня, парень. Не женись. Страшнее жинки зверя нет.

— Так-то я вам и поверил.

Они подъехали к райкому. Громов толкнул дверку.

— Ладно, — проговорил Анатолий. — Смотаюсь я сейчас к вам домой. Может быть, Кланя Григорьевна передаст что-нибудь перекусить.

— Вот это дельный разговор! — оживился Громов. — Давай, жми.

20

Сережка ворвался в дом — шумный, возбужденный.

— Гот-тово, Киреевна! — закричал еще с порога.

— Тише, тш-ш, — зашикала старушка. — Отец с ночи. Почивают. Сережка прикусил язык, подошел к ней, зашептал горячо, взволнованно:

— Пробу сдавали. Только двоим дали четвертый разряд. Мне и Геське.

— Это что же такое?

— Разряд, — повторил Сережка — Квалификация.

— Ну да, ну да, — закивала старушка. — На пятерку, стало быть, не вытянул.

— Ой, какая вы. Пятый уже потом дают. Уж как поработаешь в депо. А нам — больше третий. Это только мне и Геське отвалили.

— Что это вы там шепчетесь? — подал голос Тимофей.

— Вот, — развела руками Киреевна. — Пробудил-таки, непутевый.

— Сергей, ты?

— Ну да, ну да. — Киреевна осуждающе взглянула на Сережку. — Кому же еще быть?

Сережка заглянул в комнату, где отдыхал отец.

— Входи, — позвал Тимофей.

Окно было занавешено, и в комнате стоял полумрак.

— Спи, — сказал Сережка.

— Уже выспался, — проговорил Тимофей, отодвинулся к стенке, освобождая место сыну. — Садись, — похлопал по краю постели.

Сережка подсел к отцу, провел рукой по груди. Он знает, вот этот шрам, повыше ключицы, остался от сабельной раны, полученной под Касторной. А этот... Странно все же, как бывает. Еще немножко, и пробила бы пуля сердце. И не стало бы отца. И не было бы Сережки. Как-то чудно и страшно: мир — без Сережки...

Под рукой у него билось сердце отца — спокойно, размеренно. А ведь оно билось и раньше, когда Сережка вовсе не существовал на свете: волновалось, любило, ненавидело, печалилось, закипало гневом, что-то принимало и что-то отвергало. У него была своя жизнь, о которой Сережка знает лишь понаслышке и далеко не все. Потому и представляется ему эта жизнь какой-то таинственной и прекрасной, потому и волнует его юношеское воображение.

Тимофей потянулся к Сережке, обхватил его за плечи, не без напряжения привлек упирающегося сына к себе.

— Ого! — проговорил с восхищением. — Накопил силенки. Скоро уже и не справишься с тобой.

Он по-медвежьи мял упругое тело сына. Сережка сопротивлялся, как мог. Наконец ему удалось выскользнуть из отцовских рук. Отшатнулся — раскрасневшийся, взлохмаченный.

— Ну тебя, — сказал, тяжело дыша.

— Обидно, что батьку не пересилишь? Так то еще успеется. Дурное дело — не хитрое.

— Говоришь такое.

Сережке не терпелось поделиться своей радостью, но что-то удерживало его. И всегда вот так с ним. Киреевне, матери, деду Ивану, дядьке Савелию может сразу выплеснуть всего себя. Перед отцом же, зная его сдержанность в проявлении чувств, не то что теряется, а просто и сам становится немногословным.

— Ну, ладно, ладно, — между тем проговорил Тимофей. — Что там у тебя? О чем секретничал с бабушкой?

— Какие там секреты!

— А все же?

Сережка начал рассказывать так, словно все это его нисколько не трогает. Но все же чувства, испытываемые им, перехлестывали через край.

— На экзаменах термическая обработка металла попалась, — говорил, все больше воспламеняясь. — А я ее назубок знаю. Измерительный инструмент — на пятерку. Пайка латунью и оловом — все как есть рассказал. На практике, ого, сколько приходилось паять! Члены комиссии только ахают. Давай, говорят, Пыжов, расскажи, что такое шабровка. Это уже дополнительный вопрос. Ну, я и начал все по порядку, и как краску из сажи делать, и как шабер затачивать на песчаном точиле, и как пятна разбивать...

— Ишь ты.

— А они снова и снова: «Ударно-режущий инструмент?», «Притирка?», «Поршневая группа?». Думают поймать: и так, и сяк спрашивают, гоняют по всей программе. Никак не заловят!

— Поди ж ты! — юбуясь сыном, воскликнул Тимофей.

— Хлопцы рты пооткрывали. Мастер улыбается, подмигивает. Уже и члены комиссии выдохнулись: что ни спросят, а я так и режу. Тогда председатель говорит: «Сукин ты сын!..»

И Сережка вдруг смутился, умолк.

— Ну, ну? — нетерпеливо подался к нему Тимофей. — Чего ж это он тебя так?

— Та ну его. Сказал, что слезу у него вышиб.

Тимофей засмеялся. Попытался было снова схватить сына, но Сережка увернулся, проворчал:

— Оставь свои телячьи нежности.

— Ах ты негодник! — возмутился Тимофей.

— Кого это ты тут честишь? — раздался знакомый голос. На пороге комнаты появился Иван Пыжов. — Сынишка проштрафился?

— То я провинился, — отшутился Тимофей, натягивая брюки. — Хотел приласкать, а он, змееныш, не дается.

— Вот оно что.

— Да, выросли мы, дед Иван, — продолжал Тимофей, поглядывая на сына. — Переходим на самостоятельные хлеба. Можешь поздравить — слесарь!

Иван обнял Сережку, похлопал по спине.

— То большое событие. Поздравляю. — Присел на стул. — А назначенье куда?

— В нашем Алеевском депо буду работать.

Тимофей застлал постель, снял с окна занавеску. В комнате сразу посветлело. Иван взял попавшуюся под руку газету, разворачивая ее, проговорил:

— Так оно в жизни и ведется: мы — стареем, дети — растут. Видел Антониду. От Егорки письмо пришло. Танку водит.

— Танкистом?! — воскликнул Сергей. — Ух ты!

— У ней будто мотор на тракторный схожий, — сказал Иван.

Явно завидуя своему двоюродному брату, Сергей пояснил:

Внутреннего сгорания мотор.

— Отож Егорка и угодил на эту самую танку. Семен на «фордзоне» натаскивал.

— Да, — вмешался Тимофей, — растет молодежь. Разлетается...

Иван, бегло просматривавший газету, вдруг рассмеялся, показал Тимофею рисунок:

— Гляди! Гляди, как она, контра, извивается! И выгадают же так ловко изобразить.

Иван числится в группе сочувствующих при партийной ячейке. Политграмоту изучает и текущую политику. Многое он уже постиг.

— И чего бы ото копырсались? — взглянул на Тимофея. — Али и впрямь надеются повернуть старое? Так не бывать же тому!

— Не бывать, — подтвердил Тимофей.

Сережка воспользовался этим разговором, подался из комнаты. Однако Тимофей заметил его исчезновение, окликнул:

— Далеко?

— К Геське сбегаю.

— На обед не опаздывай, — предупредил Тимофей.

Иван помолчал, вздохнул.

— Вот и ты, Тимофей, дождался помощника.

Тимофей тоже посерьезнел.

— Не о том хлопотал, — сказал задумчиво. — И без него в состоянии семью содержать. Хотелось мне рабочую закалку парню дать. Для его же пользы. Чтоб в жизни крепче на ногах стоял.

— Хлопец справный.

— Пусть слесарит, — продолжал Тимофей. — Одновременно можно в вечернюю школу ходить. Ума тоже надо набираться.

А Сережка шел крутоярскими улицами. Ему хотелось кричать на всю округу о своей радости, о том, как здорово жить на свете, когда тебе шестнадцать лет и все впереди. А еще хотелось, чтоб увидели его люди, и ахали, и удивлялись: «Неужто это Тимофеев сын?..»

Да, еще вчера бегал здесь фабзайчонок Сережка. Сегодня же... сегодня идет слесарь четвертого разряда Сергей Тимофеевич Пыжов. И не пристало ему мчаться сломя голову.

Но люди, видимо, были заняты в этот погожий день своими весенними хлопотами: работали в поле, на огородах. И только бабка Пастерначка, поставив ноги, обутые в валенки, на маленькую скамеечку и привалившись спиной к хате, дремала против солнышка на завалинке.

Сергей свернул на дорогу, ведущую к Юдиным, и неожиданно увидел мать. Она торопливо шла навстречу. Озабоченное ее лицо вдруг прояснилось, заискрилось счастливой улыбкой.

— Сереженька! — невольно воскликнула. — Ну, что? Как? — забросала вопросами, поглаживая его плечо и заглядывая в глаза.

— Нормально, — сказал Сергей и слегка отстранился, как бы опасаясь, что материнскую ласку увидят со стороны и это унизит его мужское достоинство.

— А все же? Все же? — допытывалась Елена. — Трудно было? — уловила нетерпеливое движение сына. — Да куда ты торопишься?

— К Геське.

— А у меня «окно» — урока нет. Хочу домой наведаться. Папа отдыхает?

— С дедом Иваном в политику ударились.

Елена улыбнулась:

— Вот чудаки. Когда ни сбегутся — все о том же. — Взяла Сережку за локоть. — Проводи меня немного. — И увлекла сына с собой. — Успеешь к своему Геське. Надеюсь, он тоже сдал?

— В Ясногоровское депо его направляют.

— А ты здесь, да? Здесь будешь?

Сережка кивнул.

— Вот это замечательно!

— Что же хорошего? С другом разлучили.

— Ничего. И с Гесей будешь дружить, и новые товарищи найдутся.

Она шла рядом с сыном — маленькая, хрупкая, на полголовы ниже его, и вся светилась. Ей, как и всякой матери, не было чуждо тщеславие, потому так сияло ее лицо. И улыбчивые губы, и сияющие глаза словно говорили: смотрите все, весь мир, все человечество, какого сына я вам вырастила, какого красавца!

Елена немного прошла с сыном и отпустила его.

— Беги уж, — сказала со вздохом. — Потом все расскажешь, — проводила его любящим взглядом.


Сережку весь день преследовал бравурный напев. Почему-то лишь две строчки из этой песни звучали в нем, просились наружу. И наконец вырвались.

За соцсоревнование, за пятилетний план.

Мы выполним задание рабочих и крестьян... —

пел Сережка, подходя к дому Юдиных. Увидел Геську во дворе на турнике, крикнул:

— Эй, Герасим!

Тот оглянулся, махнул Сережке рукой, мол, давай сюда.

— Что я скажу тебе! — заговорил Сергей, подходя к нему. — Никогда не догадаешься.

— Конечно, — усмехнулся Геська. — Догадайся, когда ты сам не знаешь, что еще можешь выдумать. — Спрыгнул с турника. Лицо у него красное — кровь прилила. Чубчик — торчком. — Что?

— Егор наш танкистом служит!

Геська недоверчиво посмотрел на друга.

— Не веришь, да? Дед Иван сейчас сказал. Письмо пришло.

— И шлем у него, и кожаные перчатки до локтей?

— А как же. Водитель танка.

— Вот это да... — только и смог вымолвить Геська. Но тут же, очевидно, усматривая прямую связь между тем, что услышал, и о чем подумал, сказал: — Уже двенадцать раз подтягиваюсь на турнике, А на ГТО надо шесть. Понял? В два раза больше!

— Там же еще бег, метание гранаты, полоса препятствий, переход в противогазах, плавание в одежде... — напомнил Сергей. — Целый комплекс. Вот бы чем заняться! К труду мы вроде готовы. А к обороне? Небось видел, какая ряшка у того штурмовика из кино? Такого, если нападет, сбить с ног, знаешь?..

— Собьем, — отозвался Геська. — «Броня крепка и танки наши быстры...» Читал плакат в депо?

— Гераська, воды! — приоткрыв дверь, крикнула из сеней Ульяна. Увидела Сергея, вышла на крыльцо. — Значит, поздравить можно, Сергуха? Какие вы показные стали, — продолжала, умиленно покачивая головой. — Ну, глядела бы на вас и глядела, да прибираться надо.

Пока Геська бегал по делам, Сергей подпрыгнул, повис на турнике, начал подтягиваться.

— Ты в какую бригаду попал? — спросил, когда Геська возвратился.

— Не знаю. Скажут.

— А я в дышловую. Там тренировочка еще та будет. Что ни возьми — тяжелющее.

— Дышла — известно, — кивнул Геська. И, помолчав, добавил: — Как-то боязно мне. — Вопросительно глянул на Сережку. — Тебе тоже?

Сережка не спеша проговорил:

— Чего бояться? Не в лесу. Среди людей будем. В бригаду назначат. А там и бригадир есть. Помогут.

Геська сказал:

— Ладно. Поживем — увидим. — И добавил: — Смотри, не опаздывай.

Они договорились встретиться у клуба, и Сережка заспешил домой. Конечно, его опечалило то, что теперь лишь вечерами сможет видеться со своим верным другом Геськой. И его тоже волновал предстоящий выход на работу. Однако как бы там ни было, а радость продолжала нести его на своих крыльях. Он и не опомнился, как свернул на улицу, где живут Колесовы. Видно, где-то глубоко в нем теплилась надежда хотя бы издали увидеть Настеньку. Увидеть именно сейчас, когда для полноты счастья ему не хватает лишь этого. Но Сережка заставил себя повернуть назад. Если она не захотела мириться, что ж, у него тоже есть гордость...

Он все дальше уходил от заветной калитки. И почему-то блекла весна и угасала радость.

21

Все благоприятствовало Тимофею в этой поездке: денек выдался тихий, солнечный, перегон оказался свободным до самого Волнова, каждая станция на пути следования поезда звала к себе, завлекала зелеными огнями светофоров. Машина работала безупречно. Тимофей физически ощущал ее мощь, чувствовал, как она повинуется его рукам, будто живое разумное существо.

— Покажем класс?! — крикнул Андрею и весело подмигнул.

Андрей недоумевающе посмотрел на механика, соображая, что бы это значило.

— Жиманем на всю железку?!

— Мы жиманем, а потом нас жиманут, — усмехнулся Андрей, хлопнул форменным картузом по ладони. — Волков бояться — в лес не ходить. Двум смертям не бывать — одной не миновать. Давай, колосник ему в бок!

Кочегар спустился с тендера, спросил Андрея, можно ли подбросить в топку.

— Э, нет, Вашора, — отозвался Андрей. — Придется тебя натаскивать в другой раз. А сейчас... завали-ка ты меня угольком. Сам топить буду.

— Чего скаредничаешь?

Андрей поднял палец, многозначительно сказал:

— Опытно-показательный рейс. Понял? Валяй на свое место уголь подгребать. Да гляди, чтоб не сдуло.

На этом кончились «мероприятия организационного характера». Они отлично понимали, чем все это может кончиться, если что случится в пути. Молча, сосредоточенно делали свое дело.

Тимофей бросил взгляд на манометр, поколдовал над реверсом, и туго поддающийся рычаг регулятора пара вдруг легко скользнул до «пятки» в крайнее левое положение. Полностью открылся большой клапан. Тимофей «попустил» реверс, и локомотив помчался на всех парах. Замелькали за окном паровозной будки телеграфные столбы, посадки, разъезды... Засвистел встречный ветер. Непривычно громко загромыхал состав.

Острый взгляд Тимофея будто ввинчивался в стремительно мчавшуюся к ним даль. Рука лежала на рукоятке общего крана. Знает Тимофей, что в случае опасности, необходимости экстренного торможения и секунда дорога.

— Вижу зеленый! — время от времени нарушал он воцарившееся в паровозной будке молчание.

— Вижу зеленый! — вторил ему Андрей.

Для него эксперименты Тимофея не прошли даром. Сам видел, как при езде на большом клапане увеличивается расход пара. Тут уж нельзя ловить ворон. Потому и держал он под неослабным вниманием манометр, водомерное стекло, топку. То уголь подбрасывает, то шурует пикой спекшийся под разбушевавшимся пламенем жар, прикрывая рукавицей лоснящееся от пота разгоряченное лицо, то добавляет в котел воду.

Красиво работал Андрей, с этакой форсистой удалью.

— Подгорни-ка, Ванюра, уголька! — покрикивал. — Покрути прессмасленку!

Ванюра беспрекословно выполняет указания Андрея. Он, правда, несколько медлительный по своей натуре, этот здоровенный парень, но делает все обстоятельно. И уже не пучит в страхе глаза, когда паровоз, сконцентрировав в себе мощь сотен лошадиных сил, начинает вздрагивать от напряжения. Теперь Вашора лишь пошире расставляет ноги, как моряк на палубе попавшего в шторм корабля. Он тоже «обстрелян» предварительными опытами Тимофея. Наполнил углем совок, пошел, держась за поручни, по боковой площадке к пресс-масленке. Встречный воздушный поток рвал с него тужурку, парусом вздувал ее на спине, силился свалить с ног этого великана.

— Вижу зеленый! — сквозь грохот доносился до Андрея звенящий голос механика.

— Зеленый! — отзывался Андрей.

Они мчались со все более нарастающей скоростью. На закруглениях Тимофей нет-нет и оглядывался назад, на гибкий, вписывающийся в кривую состав. Там, где предусматривалось правилами движения, подавал сигнал, энергично дергая привод гудка. Победный, ликующий крик паровоза разносился далеко окрест. И ему, басовитому, могучему, вторила зазвучавшая в груди Тимофея какая-то по-мальчишечьи беспечная и озорная песня.

Скорость увлекла Тимофея, как разгоряченного, нетерпеливого наездника.

«Ну-ка, на что ты способен? — мысленно вел он разговор со своим стальным конем. — Чем можешь послужить социализму? Докажи этим маловерам и ученым педантам, какая в тебе таится сила, какие возможности...»

Не дождался Тимофей официального разрешения осуществить скоростной рейс. Был он у начальника депо. Кончаловский терпеливо его выслушал и даже не стал отвечать, а выложил перед ним Устав железных дорог страны, ткнул пальцем в соответствующие параграфы приказов, инструкций. «Видите? — спросил. И тут же добавил, давая понять, что не намерен попусту тратить время: — Будьте здоровы».

Дорохов тоже ничем не помог Тимофею, хотя и поддерживает его.

«Вышестоящие инстанции изучают твое предложение, — сказал, похлопывая Тимофея по плечу. — Потерпи малость».

А у Тимофея не хватило терпения. Может быть, тому виной по-весеннему праздничное настроение? Может быть, он захмелел от ощущения своей власти над этим огнедышащим чудовищем? И вот мчится состав, громыхая, как первая разудалая гроза. Вслед за ним летят бумажки, жухлые листья, клубится взбитая вихревыми потоками, рассеянная вдоль всего железнодорожного полотна угольная и рудная пыль.

Только врываясь в пределы станции, Тимофей пускал паровоз по инерции и немного притормаживал. Дежурные ошалело шарахались от состава, испуганно-недоумевающе смотрели ему вслед. Потом кричали в телефонную трубку:

«Отделение! Диспетчер! Маршрут как с цепи сорвался».

Станция Югово сообщала:

«Какой-то сумасшедший промчался со скоростью километров восемьдесят в час».

«Чи показились вони там, чи щось трапилось», — тревожно докладывали со следующего пункта.

Тимофей уверенно вел состав. Вырываясь за границы станции, он снова наддавал ходу. Победный крик паровоза уносился назад и еще долго звучал в ушах обеспокоенных, недоумевающих, восхищенных, напуганных станционных работников.

— Наделали шелесту! — воскликнул Андрей. — Видал, как забегали, колосник им в бок!

Тимофей тоже обратил внимание на необычайную суету станционного персонала. Не знал он, что, опережая его в пути, по селектору понесся приказ принять все меры для предотвращения аварии, позаботиться о безопасности людей, работающих на линии.

Передав это распоряжение, диспетчер доложил о случившемся начальнику отделения дороги. Через пять минут у него уже собрались Дорохов, начальники паровозной и эксплуатационной служб.

— Может быть, Викентий Петрович, тормоза у них отказали? — высказал предположение начальник паровозной службы.

— Хулиганство, — безапелляционно заявил эксплуатационник.

— Кто механик?

— Пыжов.

Дорохов облегченно вздохнул. Нет, не тормоза тому причина. В этом отношении можно быть совершенно спокойным.

К нему повернулся начальник отделения:

— Это тот самый прожектер?

— Тот самый.

Впалая щека начальника отделения дернулась, глаза сузились.

— Снять с паровоза. Арестовать.

Дорохов кашлянул, забарабанил по столу, выжидающе посмотрел на начальника отделения. Викентий Петрович дал указание начальнику эксплуатации предпринять все, что считает нужным.

— Остался последний перегон, — сказал тот. — Попытаюсь придержать у Волнова.

— Попытайтесь. — Викентий Петрович тут же обратился к начальнику тяги: — Потребуйте объяснение от Кончаловского, — И когда они остались одни с Дороховым, продолжал: — Вот негодяй. Что же он вытворяет! Только недавно ознакомили всех с приказом наркома, и на тебе!

— Слушай, Викентий. Приказ, конечно, строгий. Но ведь ни крушения, ни аварии не случилось.

— Еще этого не хватало.

— Нет, ты не горячись, — продолжал Дорохов, уже решивший до конца защищать Тимофея. — Слышал? Почти в два раза быстрее покрыл расстояние. Вдумайся.

— Это ты, Клим, вдумайся. Шесть тысяч случаев ухарской езды на дорогах! Мы дали шесть тысяч первый. Тебе, как политическому руководителю...

— В приказе шла речь именно о глупо хулиганской, ухарской езде, — уточнил Дорохов. — А рейс Пыжова, судя по всему, осмысленный, хорошо подготовленный.

— Тем более Пыжов виноват, сознательно нарушая приказ. Учти, дадим ему поблажку — другие последуют его примеру. Представляешь, какой хаос?! За это нас по головке никто не погладит.

— А я не хочу, чтобы меня гладили, — сердито сказал Дорохов, — Пусть и по зубам схвачу, лишь бы дело выиграло. Конечно, — продолжал взволнованно, — ты хозяин. Ты можешь загнать Пыжова в кочегары, можешь вообще убрать из депо, можешь, наконец, ко дну пустить. Все это в твоей власти. Но присмотрись! То, что сегодня сделал Пыжов, — свежий ветер в зарифленных парусах транспорта. Отважные моряки в таких случаях отдают рифы, чтоб увеличить площадь паруса. И тогда — стремительный бег по волнам, ближе берег. Тем же, кто в страхе перед стихией рубит мачту, — не видать желанной цели. Я давно присматриваюсь к работе транспорта. Сравниваю с тем, что делают шахтеры, металлурги, строители. И знаешь, Викентий, грустно становится. Ведь у нас форменный прорыв. Узкое место. И думается, потому, что транспорт более, чем какая-либо иная отрасль народного хозяйства, подвержен консерватизму.

— Загнул, Клим, — качнул головой начальник отделения. — Загнул. Просто у нас своя специфика.

— Ничего себе «специфика». Обставились параграфами «от» и «до». Регламентирован каждый шаг. Разве строителей ругают, если они раньше установленного срока сдают дом? И кому придет в голову наказывать шахтера, когда он дает сверхплановый уголь? Почему же мы боимся взять больший вес, увеличить скорость?

— М-да, — неопределенно протянул начальник отделения.

— Вот тебе и «м-да», — с жаром подхватил Дорохов. — Никто ведь не заставляет, а люди думают, ищут. В толще народной рождаются вот эти ростки нового, социалистического отношения к труду. Смотри, как растет сознание ответственности за наше общее дело. И мы с тобой, руководители-большевики, не должны сами же ставить препоны тому, что пробудила в рабочем человеке революция. Но учти, если бы мы даже захотели, никакие наши усилия не остановят ни Пыжова, ни Изотова, ни Пашу Ангелину, ни Марию Демченко... Их тысячи. Великие тысячи ударников, передовиков производства. Их имена гремят по всей стране. И это хорошо, что с них берут пример.

— В этом ты, конечно, прав.

— Прикинь, что может дать социализму начинание того же Пыжова?

— Но я не думаю, что Устав железных дорог, приказы наркома ты квалифицируешь как препоны на пути нового, — в свою очередь заговорил Викентий Петрович. — Устав надо выполнять. Приказы наркома не подлежат обсуждению. Правила технической эксплуатации железных дорог страны — закон для всех транспортников.

— Ты же прекрасно понимаешь, что законы устанавливают люди. И живут по этим законам до тех пор, пока не возникает необходимость изменить их. Тогда законы сопротивляются точно так же, как иные облеченные полнотой власти руководители, привыкшие к мысли о своей непогрешимости.

Викентий Петрович нахмурился, приняв на свой счет последнее замечание Дорохова.

— Конечно, — продолжал Клим, — на транспорте должен быть какой-то регламент, Однако нужны поиски, эксперименты, чтобы на их основе создать новое транспортное законодательство, соответствующее нынешним техническим возможностям и отвечающее требованиям сегодняшнего дня.

Викентий Петрович уставился в окно. Дорохов мял папиросу.

— Так как же с Пыжовым?

— С Пыжовым... — Викентий Петрович почесал карандашом бровь, сказал со вздохом; — Эх, Клим, Клим, начпо ты мой дорогой. Да на твоем месте я использовал бы этот факт как отправную точку в борьбе против разгильдяев. Вот так бы я поступил с Пыжовым.

— Ну нет уж, уволь. На это я не пойду.

— Поглядим еще, чем кончится этот галоп, — проговорил Викентий Петрович. Позвонил диспетчеру: — Ну, как там?

Ему ответили, что состав благополучно миновал последнюю перед Волновым станцию, что дано указание остановить его у входного светофора.

Викентий Петрович положил трубку, тихо ругнулся:

— Анархист. — И тут же, гася невольно зазвучавшие в голосе нотки восхищения, добавил: — Однако смелый, дьявол его бери. Отчаянная голова.

Дорохову было досадно, что они не достигли взаимопонимания. Но он знал отношение Громова к тому, что предлагал в свое время Тимофей, и рассчитывал на его поддержку. Уже выходя из кабинета, Клим попытался еще раз прощупать почву.

— Так как же, Викентий? Договоримся или будем ссориться?

Викентий Петрович снова почесал бровь, поморщил лоб.

— Подумаю, — отозвался нехотя, недовольно. — Подумаю.

А поезд мчался легко и свободно, как необъезженный, не знающий узды скакун. Седая грива дыма стлалась по ветру. В громовом голосе паровоза слышались отзвуки дикого ржанья тысячеголовых степных табунов.

На губах Тимофея блуждала улыбка, а взгляд оставался острым, цепким. Он все замечал, этот взгляд: и бегущую навстречу колею, и флажки будочников на переездах, и показания манометра, и то, как слаженно, самоотверженно работают его товарищи. Вся его фигура выражала порыв, устремленность вперед. Казалось, что весь он состоит из. сплошного переплетения нервов — так резко обострились чувства и реакция на малейшие раздражители. А душа продолжала петь и полниться радостью.

Андрей наклонился к топке, когда услышал недовольный голос Тимофея:

— Вижу красный!

Захлопнув дверку, Андрей кинулся к своему крылу. Невдалеке мерцал рубиновый глаз светофора.

— Красный! — подтвердил. И добавил: — Обязательно надо было праздник испортить.

Для того, чтобы сбить скорость, расстояние было более чем достаточное. Тимофей продул цилиндры, перекрыл пар, а когда машина покатилась по инерции, подал сигнал остановки и начал торможение.

Они остановились у светофора. Паровоз мелко нетерпеливо вздрагивал. Стрелка манометра поползла к контрольке: сработали предохранительные клапаны. Андрей закачал в котел немного воды, чтобы быстрее сбить давление. Повторил:

— Испортили праздник, колосник им в бок.

— Принимать, наверное, некуда, — сказал Тимофей. — Не ждали так быстро.

Ванюра присел на срез совка, вытер большим синим платком пот с запорошенного угольной пылью лица, медленно проговорил:

— Давно так не ворочался. В костях зудит.

— Вот и отдыхай, — съязвил Андрей. — Для тебя постарались станционные крысы.

— А я что? Я — ничего. Даже будто щекотно от той зуды.

Андрей устал не менее кочегара. Держать котел на повышенном режиме — по-настоящему надо шуровать. Он тоже не прочь отдохнуть. Да только лучше, если бы уже дотянуть до места. И все же взял молоток, масленку и скользнул из паровозной будки. Вскоре он уже посвистывал, постукивал, осматривая ходовую часть, подливая смазку.

Тимофей, высунувшись из окна, посматривал на него. Время от времени бросал беглые взгляды на светофор. За ним начинался Волнов. Знакомые контуры города вырисовывались совсем невдалеке, рукой подать.

Андрей успел обойти паровоз, смазать трущиеся части, подняться в паровозную будку, а светофор все так же грозно и загадочно мерцал своим страшным глазом.

— Засели, колосник им в бок, — угрюмо проговорил Андрей. — Паразиты чертовы, не могли путь освободить.

Тимофею не хотелось думать о последствиях этого стремительного рейса, заранее зная, что ничего хорошего не сулит ему возвращение в депо. Он жадно смотрел на открывающуюся из окна паровоза степную даль и слышал таинственные, невнятные зовы.

— Придремнули? — коснулся его слуха голос Андрея, и Тимофей ощутил его руку на своем плече. — Зеленый дали, Авдеевич.

Они медленно вползли в товарный парк и стали на отведенном им пути. Прибежал дежурный по станции.

— Баламуты! — закричал. — Живы?! Здоровы?!

Тимофей сердито высунулся из окна, увидел форменную красную фуражку.

— В чем дело?

Дежурный запрокинул голову.

— Это я у вас хочу спросить, что случилось.

— У нас ничего не случилось, колосник тебе в бок! — скалил зубы Андрей, появившись в дверях паровозной будки. — Это вы здесь все обленились.

— То-то «ничего». Из-за вас, чертей, селектор охрип. Готовь, механик, «задний брус» под разделку!

— Не твоя забота, — отозвался Тимофей. — Давай, отцепляй.

Дежурный метнулся за сцепщиком. Андрей повернулся к Тимофею, сверкнул озорными глазами.

— По всему видать, кое-кто наклал в штаны.


Звонок из отделения дороги не на шутку напугал Яна Казимировича Кончаловского. От него потребовали объяснения, а Ян Казимирович лишь твердил растерянно:

— Как же это? Как он смел?

— Что за порядки у вас в депо? — гремел голос начальника паровозной службы. — Разберитесь! Доложите мне лично!

Было от чего переполошиться Кончаловскому. Пыжов поставил его под удар начальства. Хорош же руководитель, если его машинисты делают все, что им заблагорассудится! Ведь так получается. А то еще и политическую базу подведут: отсутствие воспитательной работы, круговая порука, очковтирательство. Этого Ян Казимирович боится пуще всего.

Он вытер вспотевшую лысину, пригладил на затылке седеющую оборку волос, потянулся к чернильному прибору.

«Руководствуясь приказом народного комиссара путей сообщения № 83/Ц от 19 марта 1935 года, — писал Кончаловский, — за хулиганско-ухарскую езду машиниста третьего класса Пыжова Тимофея Авдеевича — отстранить от работы. Материалы расследования направить в прокуратуру для привлечения Т. А. Пыжова к судебной ответственности...»

Этим же приказом Кончаловский смещал помощника машиниста Андрея Раздольнова в кочегары, а кочегара переводил в слесари. Напоминал всему личному составу депо о необходимости строго соблюдать железную дисциплину.

...А в это время Тимофей готовился в обратный рейс. Паровоз стоял под составом, набирая пары. Ждали отправления. Вместе с дежурным, вручившим путевой лист, пришел машинист-наставник, представился, предъявил документы.

Внизу смеялся дежурный:

— Что, баламуты, добегались?! С конвоем прошвырнетесь!

— Ты, рожденный ползать! — прервал его Андрей. — Заткнись, колосник тебе в горло.

Назад ехали по старинке. Попытался было Тимофей дать на всю железку, но вмешался машинист-наставник. Согласно положению, он имел право в любой момент отстранить Тимофея и взять на себя управление локомотивом. С его авторитетом Тимофей не мог не считаться. Машинистами-наставниками назначают лишь механиков первого класса. А этот к тому же, видать, сам по себе был еще и занудным человеком. Чуть ли не экзамен Тимофею устроил. Каждый шаг, каждое движение фиксировал.

Тимофей помалкивал, хмурился, делал свое дело. Косил глазом на наставника, когда тот переключился на Андрея со своими поучениями: как топить, как держать пар.

Андрей не молчал. Не такой у него характер.

— Эк, жалость, — говорил с наигранной простоватостью. — И где вы раньше были? Ехали сюда — по дурости своей притомились: сказать-то некому, чтоб не утруждали себя! Представляете? — сокрушенно качнул головой. — Или не верите?.. Ванюра! — окликнул кочегара. — У кого кости зудели?

— У меня же и зудели.

— Вот слышите? Ну, да теперь хоть отдохнем. Спасибо вам за заботу.

— Много разговариваешь, — заметил машинист-наставник.

— Виноват. Исправлюсь! — отрапортовал Андрей, поплевал на руки и взял лопату.

Машинист-наставник имел определенное задание: взять под контроль обратный, фактически последний рейс Тимофея и в случае чего самому привести состав в Ясногоровку, поскольку Пыжова уже ждал в депо приказ о снятии с работы. Но Тимофей неукоснительно выполнял все правила технической эксплуатации, не давая больше повода вмешиваться в свои действия. Он отлично вел маршрут, был внимателен и сосредоточен. Лишь временами улыбался, представляя, каким было лицо Кончаловского, когда он узнал об этой поездке. «Небось уже выговоряку приготовил, — подумал Тимофей. — Ну да черт с ним. Как-нибудь переживем. Зато уж душу отвел».

22

Разные люди встречались на пути Фроси: и грубовато-напористые, и молчаливые, робкие вздыхатели, преследовавшие ее лишь взглядами, полными обожания, восхищения и грусти. В техникуме почти все ребята были от нее без ума. Да что ребята! Преподаватели засматривались. А один даже уговаривал уехать с ним.

Никто из них не взволновал девичье сердце. Их внимание меньше всего трогало Фросю. Ее любовь еще где-то ходила-бродила стороной.

Фрося работает дежурным по станции. После окончания учебы направили ее в Алеевку. Нравится ей шумная станционная жизнь.

Особое удовольствие испытывала Фрося, встречая -и провожая поезда. В форменном, изящном, подогнанном по фигуре кителе, в красной фуражке, с сигнальными флажками в руке выходила она на перрон — строгая, сосредоточенная. Мимо нее сновали пассажиры, торопящиеся в буфет и из буфета, бежали желающие запастись водой. Тут же суетились провожающие и встречающие.

Фрося посматривала на часы, подходила к станционному колоколу. И не ожидая, пока угаснет его мелодичный звон, поднимала накрученный на древко флажок. Раздавалась трель кондукторского свистка. Затем — гудок паровоза. Состав трогался. Проплывали окна вагонов, а в них — лица, лица, лица. Многие из них улыбались ей, остающейся на этой станции: одни — просто так, невольно поддаваясь ее обаянию, другие — с грустинкой, словно сожалея, что эта красота лишь на мгновение явилась их взорам и они ее больше никогда не увидят. Кое-кто удивленно таращил глаза. Им в диковинку было видеть девушку дежурной по станции. Озорники же забрасывали ее воздушными поцелуями, манили куда-то в свои, не известные ей дали...

Нынешнее дежурство было беспокойное, и Фрося радовалась, что оно подходит к концу. Оставалось еще принять и отправить киевский поезд. Тогда она освободится, подождет немного, пока прибудет рабочий поезд, следующий в Ясногоровку, и, чтобы не идти, подъедет до Крутого Яра. Она всегда так добирается домой.

С киевского сошел всего один человек. Фрося невольно обратила на него внимание. Поравнявшись с ней, он будто споткнулся. На какое-то мгновение из взгляды встретились. В его глазах промелькнуло уже знакомое ей выражение восхищенного удивления. Фрося нахмурилась.

— Смотрите, товарищ, под ноги, — дерзко сказала ему. — Не то авария может случиться.

Он смутился, прошел мимо. И все же оглянулся. Фрося видела это, хотя и не смотрела в его сторону. Подумала: «Бывают же такие красивые...»

Ей никогда не встречался этот человек. Она бы могла поклясться в этом, ибо, раз увидев, его невозможно забыть. Уж очень он приметный: темная кудреватая бородка, а лицо совсем молодое. И на нем глаза — черные, загадочные, словно омут.

Фрося невольно посмотрела ему вслед. В это мгновение незнакомец снова обернулся. Она поспешно отвела взгляд...

Семен Акольцев угощал Кондрата Юдина и Лаврентия Толмачева.

— Ты не сумлевайся, — говорил ему Кондрат. — Сделаем все честь по чести. Как, Лаврушечка?

— Не впервой, — отозвался Лаврентий.

— Не-е, не увернется она от своей стихии, — продолжал Кондрат. — На этом деле я зубы съел. Кто сосватал девку Алешке Матющенко? Кондрат сосватал. А Прошке рябому? Уж какая норовистая была...

— Только ты, Кондрат, не заносись, — вмешался Лаврентий, которому перед Семеном и себе хотелось набить цену. — Перво-наперво, надобно сказ знать.

— Не тебе меня вчить, Лаврушечка, — с достоинством отозвался Кондрат.

Семен забеспокоился:

— Вы уж не ссорьтесь.

Мужики потянулись за стаканами.

— Как можно, — откликнулись в один голос.

А Кондрат добавил:

— Это у нас производственное совещание зараз кому что казать, уточняем. К такому разговору еще бы шкалик выставил.

— Выставлю, — пообещал Семен. — За мною не пропадет. — Он опасался, как бы не перепились его ходоки преждевременно. — Сделаете свое — будете пить, сколько душа примет, — успокоил их.

— И то верно, — согласился Лаврентий. — Неспроста кажут: кончил дело — гуляй смело.

— Допивайте пока, закусывайте, а я пойду, — взглянув на часы, забеспокоился Семен. — Как увижу, что домой направилась, — дам знать.

— Валяй, валяй, — согласился Кондрат. И когда Семен ушел, подмигнул Лаврентию: — Щось наш жених девок дюже боится. Гляди, сосватаем, а он неприспособленным окажется. А? — вопросительно уставился на Лаврентия. — Вот будет потеха!

— И не говори.

— Потеха, кажу, как девка нам ноги из этога самога места повыдергивает, — смеясь, добавил Кондрат.

— Та может, — кивнул Лаврентий. — Давай замочим, чтоб своими ногами ходить до самой смерти.

— Есть такая думка, — отозвался Кондрат. — Где какой был завалящий али попорченный: косой, оспой побитый, хромой, сухорукий — всех пристроил. И ничего, топаю поки своими. Этога тоже, даст бог, сплавим.

В том, что Семен имеет какой-то недостаток, Кондрат не сомневался. Иначе чего бы обращаться за помощью.

— Бравые ребятки сами себе находят невест, — рассуждал он. — Иной, глядишь, так женихается, что не он, а девки бегают за ним, да еще друг у дружки перья скубут.

— Это по-нашенски.

— Бывает, свадьбу сыграют, а через два-три месяца уже и дитенок, — озорно сверкнул глазами Кондрат. — Ульяну я вот таким кандибобером и сосватал у той чертовки старой, хай ей икнется на том свете.

— То такое дело. Девкам, как ни таись, как ни хоронись, а тая любовь себя покажет...

Тем временем Семен облюбовал наблюдательный пункт и затаился.

Казалось, ему нечего было обижаться на судьбу. И при силе, и уважают его: за нрав покладистый, за то, что работает, не считаясь со временем.

Да, о Семене односельчане не скажут худого слова. Помнят то, что сделал он для общества. Ценят. Радоваться бы Семену, но он не испытывает радости, считает, что его обошла судьба, обидела. Ушли его сверстники в армию, уже и отслужить успели, уже младшие их сменили. Вот и Егорка Пыжов в танкисты попал. Каждую осень с песнями и удалыми припевками под гармошку оставляют крутоярские ребята привычные дела, родных, любимых, чтобы постигнуть воинскую науку — самую главную для настоящего мужчины, защитника своего очага, своей Родины. А Семена не берут. Освободили от воинской повинности подчистую. Плоская стопа у него оказалась. Родился таким. Другой бы на седьмом небе был. Есть еще такие, что всеми правдами и неправдами уклоняются от воинской службы. А Семен страдал: мысль о физической неполноценности угнетала его. Он сделался робким, застенчивым, нерешительным. Давно Семен любит Фросю Пыжову. А никак не осмелится поговорить, объясниться.

Не надеясь на себя, решил Семен заслать к Фросе сватов. Авось они подсобят его горю. Договорил Кондрата и Лаврентия. А теперь, поглядывая на дорогу, по которой всегда ходит Фрося, думал: «Не отказаться ли от сватовства, пока никто еще не знает?»

Фрося не шла. Семен будто даже обрадовался этому. Поспешил к Кондрату и Лаврентию.

— Ничего, наверное, не получится, — сказал им. — Видать, задерживается.

Но Кондрат уже не мог отказаться от обещанного магарыча.

— Невеста нам и не нужна, — подал голос. — Была бы Антонида. В таких делах с родителями толкуют.

— Доподлинно, — поддержал его Лаврентий. — Попервах с родительницей разговор. Потом невесту кликать на смотрины.

— А как же! — воскликнул уже малость захмелевший Кондрат. — Сперва проверим ее данные по хвизической подготовке, поскольку верно кажут умные люди, что с лица воду не пить.

— Баб мы для того и берем, чтоб могла в доме хозяйствовать, — вставил Лаврентий.

— На поведению тоже поглядим. Може в ней какая вредная стихия сидит? Може, не подойдет нам?!

Семен ужаснулся. Растерянно забормотал:

— Зарежете. Без ножа зарежете. Ну его к лешему с этим сватовством... Лучше ото сидите. Сейчас водку выставлю.

— Э, нет, мил человек, — запротестовал Кондрат. — Задаром я не свыкший угощаться. — Похлопал Семена по плечу: — Да ты не боись! Все в ажуре будет, как по писаному. — Повернулся к дружку: — Айда, Лаврушечка.

— Это мы в два счета сообразим, — пообещал Лаврентий, направляясь к двери вслед за Кондратом.

Семен остался в великом смятении. А воинственно настроенные сваты направились на солонцы к дому бабки Пастерначки, где в свое время нашла кров Антонида с детьми.

На полпути Лаврентий заколебался:

— Може, повернем? А?

Кондрат смерил его недовольным взглядом.

— Оно, знаешь, молодые ныне не очень того... — оправдывался Лаврентий. — Еще как пуганет!..

Кондрат храбрился:

— Плохо ты девок знаешь, Лаврушечка. А я их, милых, как самога себя познал. Иная, глядишь, недовольствие выказывает, будто и в самом деле якаясь принцесса. Копни же душу — аж трусится, так ей тот замуж свербит.

— Это уж непременно.

— Такое зелье, такое, что токи и на уме, как бы кому на шею сесть. Потом же еще и вередует: то не так, это не так. Со своей вот скоки уже живу! — оживился Кондрат. — Вроде пора бы утихомириться. Да нет же. Приключилось так, что отрезал я бороду. У Афоньки литру выспорил, То я уже допрежь решил, поскольку рабочему человеку, прямо скажем, борода вовсе ни к чему. Прихожу, значит, домой. А Ульяна заперлась изнутри и не впущает. Кажет, не знаю такога. У меня, кажет, был мужик как мужик, а это щось такое прибилось непонятное. — Кондрат затеребил реденькую, только начавшую отрастать бороденку. — Вот так-то, Лаврушечка. Кажись, какое твое собачье дело? Борода-то моя! Хочу — ношу, хочу — выскубу. Ан нет, не тут-то было. Выходит, не моя.

— Аспиды эти бабы, — охотно согласился Лаврентий, — Не дай бог, скольки они кровушки нам портют.

— Да-да, — печально закивал Кондрат. — Отож я и прикидываю, как быть с Семеном? Больно хорош парень. Жаль меня берет. Попадет к Фроське в лапы — не воскресать. Нравом уж очень мягок. Из таких бабы веревки вьют...

— Ой, вьют.

— Може, — останавливаясь, продолжал Кондрат, — избавим его от этой напасти? — Вопросительно глянул на Лаврентия. — Може, убережем от той зловредной стихии?

— Как же ты его убережешь, когда сам в петлю лезет? Не, Кондрат. Никак не убережешь. От этой напасти нет спасения.

Кондрат постоял посреди улицы, подумал.

— Во как оно устроено. Видать, и впрямь не увернуться Семену. — Весело сверкнул глазами. — Идем, Лаврушечка. Запродадим еще одну душу на муки вечные...

Их приняла Антонида.

— Ко мне? — удивилась.

— К тебе, к тебе, — закивал Кондрат, сдернул с головы картуз.

— Садитесь, гостями будете, — пригласила Антонида, вовсе не подозревая, с какой целью пожаловали к ней односельчане.

Кондрат и Лаврентий степенно уселись в красном углу, переглянулись. Кондрат кашлянул в кулак.

— То ж наш молодой князь зверя выследил...

— Ох, боже ж мой! — воскликнула Антонида. — Никак сватать Фросю пришли?! — засуетилась, забегала. — Как нескладно у меня приключилось — и пригостить особо нечем, — убивалась она. Кинулась в сени. — Погодите, гостюшки дорогие, — сказала на ходу. — Хоть наливочку достану.

Кондрат подмигнул своему дружку.

— Ну, что, Лаврушечка? Видал? А ты боялся. Уведем девку, и не пикнет.

Возвратилась Антонида, собрал на скорую руку закуску, разлила наливку в стаканы.

— Пригощайтесь, сватушки. Чем богаты, тем и рады.

Ее умилило то, что жених по старому обычаю заслал сватов.

«Видать, порядочный человек, — подумала она. — Не чета иным свистунам, которые на современный манер родительского благословения не спрашивают».

Кондрат поблагодарил за чарку, выпил, не спеша продолжал:

— А тая куница — красна девица — у вас в дому схоронилась.

— Сюда след привел, — вставил Лаврентий.

— Кто же тот князь? — поинтересовалась Антонида, нарушая почти забытый церемониал сватовства.

— В самом деле — кто? — весело спросила Фрося, входя в комнату. Она раскраснелась от быстрой ходьбы. А тут еще такое услыхала! Глаза ее вначале суровые и колючие, заискрились смехом.

С приходом Фроси Кондрат было растерялся, заерзал по скамье. Но Фросю одернула Антонида.

— А ты слушай, — строго сказала ей, — что люди добрые кажут.

И Кондрат приободрился.

— Такога молодца вам отыскали! Парень на все село!

— А в селе — три хаты, — насмешливо вставила Фрося.

— Лучшега жениха и желать не приходится, — вел свое Кондрат.

— И лицом пригож, и статью вышел, — добавил Лаврентий. — С достатком малый.

— При деле хорошем, — подхватил Кондрат. — В почете ходит.

— Партейный, — многозначительно поднял палец Лаврентий.

— Не Семен ли, случаем? — просто так спросила Фрося, вспомнив, что о нем ей говорил и дядя Тимофей.

Кондрат обрадовался:

— Гляди, угадала! — Повернулся к Антониде. — Ну, мать, по всему видно, нам тут и делать нечега, коли сердце сердцу весточку подает.

— Парень и впрямь ладный, — сказала Антонида. — Степенный да тихий.

— Тихий, тихий! — с готовностью подтвердил Кондрат. — Такой тихий — страх один.

Лаврентий подтолкнул своего дружка, мол, говори, да не заговаривайся.

— Ну да, — поспешил загладить свою ошибку Кондрат. — Я это про то, что дюже он стеснительный. Твоя-то слова плохога от него не услышит. Не-эт.

Антонида шумно вздохнула. Вот и она дождалась сватовства дочери. Без отца вырастила, выходила. Вспомнила Василия уже без сожаления, без боли. Подумала: «Глянул бы на дочку». Да, самой пришлось Антониде колотиться с детьми. И ничего, не хуже, как у людей, получилось. Егорка отслужит, женится. Специальность у него хорошая. Всегда заработает на семью. Фрося ученье кончила, обеспечивает и себя, и ее, Антониду. Теперь бы еще в семейной жизни ее устроить, и помирать можно. Семен Антониде нравится: спокойный, уважительный. Она не против отдать за него дочку.

— Вы пейте, пейте, — спохватилась Антонида. — Дело такое. Фросенька, подай еще наливки!

Но Фроси не было в комнате.

— Куда-то уже подалась, — покачала головой Антонида. — Сказано — молодое. Тут судьба ее решается, а ей и байдуже.

Только ошиблась Антонида. Сватовство не было безразличным Фросе. Оно и насмешило и возмутило ее.

В первое мгновение Фрося хотела бесцеремонно выставить послов Семена. Но тут же передумала, решив ответить незадачливому жениху тем же. Обшарила клуню, не нашла то, что искала. Обошла соседей. Безуспешно. И только у запасливой Нюшки Глазуновой ее поиски увенчались успехом. Правда, обошелся Нюшкин товар втридорога. Зато уж и выбрала Фрося!.. Ввалилась в горницу и с ходу плюхнула свою покупку на колени ошеломленному Кондрату.

— Фу, — выдохнула с облегчением. Откинула за спину тяжелую русую косу. — Еле донесла.

— Гарбуз... — растерянно проговорил Кондрат.

Антонида, не менее гостей потрясенная случившимся, всплеснула руками:

— Боже мой! Что ж ты выгадала, негодница?! Этакую насмешку человеку!

— Это, маманя, не я выдумала, — ответила Фрося. — По обычаю жениху весточку посылаю. Сам того захотел.

Фрося уже давно собиралась навестить Елену и Тимофея, да все как-то не хватало времени. А тут такой случай. Надо же рассказать им, как ее сватали, — хоть посмеяться вместе.

Но веселого разговора не получилось. С Тимофеем опять приключилась беда. Пятый день сидит дома. Уволили. Дорожная прокуратура ведет следствие. Взяли подписку о невыезде.

Обо всем этом узнала Фрося от Елены в первые же минуты своего прихода.

— А где же дядя? — спросила Фрося, не видя Тимофея дома.

— Снова вызвали, — смахивая слезы, проговорила Елена. — Уехал еще утром.

— Ты, мама, какая-то... — ломким голосом заговорил притихший, присмиревший Сережка. Но так и не сказал, какая она. Нахмурился, повел плечами, ну, точно так, как это делает отец.

— Понимаешь, Дорохов его поддерживал, — начала объяснять Елена, — Кинулся Тимоша к нему. Да ведь надо такому случиться — вызвали его в Москву. А начальник отделения не принимает... Судить собираются.

Елена всхлипнула, высморкалась в платочек, заморгала покрасневшими от слез веками, как обиженный ребенок.

— Мама, — укорил Сергей.

— Ну что ты заладил «мама», «мама»! — в сердцах воскликнула Елена. И тише добавила: — Да-да. Знаю, Сереженька. Надо держать себя в руках. А сил моих уже не хватает.

— Правда все равно победит, — сказал Сергей.

— Конечно, — горячо поддержала его Фрося. — Не только света в окне, что начальник отделения. Есть и повыше его. Пусть дядя Тимофей в райком пойдет.

— К Громову? — саркастически усмехнулась Елена. — С Громовым Тимошу уже сводила жизнь. Долго будет помнить.

— К начальнику дороги можно поехать, — стояла на своем Фрося.

— Не хочет никуда обращаться, — вздохнула Елена. — Посмотрю, говорит, чем все это кончится. А сам уже почернел весь...

С тяжелым сердцем ушла Фрося от Елены, так и не дождавшись Тимофея. Вечер выдался тихий, теплый. Шла по крутоярским улицам, поглядывала на звезды, слушала звуки затихающего села. А мысли сменяли одна другую — разные, беспорядочные. Сначала она думала о несчастье, постигшем семью Тимофея. Вся эта история представлялась ей каким-то издевательством над хорошими людьми. Она, как специалист, тоже считает возможным и необходимым повысить на железной дороге техническую скорость. Рано или поздно к этому придет транспорт. Так почему же ополчились на Тимофея?.. Фросе очень жаль Елену. Совсем перевелась. Слова не может спокойно сказать. Фрося почему-то уверена: все закончится благополучно. Но кто и что возместит подорванное здоровье? Какая сила вернет прежнюю жизнестойкость? Может быть, любовь? В любви они счастливы. Фрося видит: Сколько уже живут вместе, а все, как молодята. Когда-то Фрося сказала об этом Елене. Елена повела плечами...

«Как-то само собой получается, — немножко подумав, заговорила она. — Просто интересно мне с ним. Понимаешь? Вот вроде знаю человека. Куда уж больше — муж! Кажется, все познано: самые потаенные уголки души, нрав... Потом убеждаешься, что это не так. Вдруг совсем по-иному проявляется уже известная тебе черта характера. И все — открытия, открытия... Мне кажется — одной жизни недостаточно, чтобы по-настоящему узнать человека, настолько глубок и сложен его духовный мир».

«А дяде тоже интересно с вами?» — простодушно выпалила Фрося.

Елена рассмеялась.

«Это у него спроси».

«Почему же так случается, что распадаются совсем молодые семьи? — допытывалась Фрося. — Им же еще узнавать и узнавать друг друга!»

«Значит, отсутствовала такая потребность, — убежденно ответила Елена. И объяснила свою мысль: — Видишь ли, Фросенька, любовь, основанная лишь на физической привязанности, очень зыбка. Она не выдерживает испытания временем. Достаточно одной из сторон пресытиться... и увлеченность проходит. Иные после этого, подчиняясь условностям морали, продолжают жить под одной крышей — бесконечно далекие, чужие друг другу. Иные — ищут новый объект. Да-да. Я говорю не только о мужчинах. А находят они то же самое, хотя и тешат себя иллюзией новизны».

Этот разговор хорошо запомнился Фросе. Ведь она хочет настоящей любви. Она ищет ответы на вопросы, очень для нее важные.

Ей вспомнилось сватовство. Фрося невольно улыбнулась, живо вспомнив все, что произошло. Она нисколько не раскаивается в своем поступке. Поделом Кондрату и Лаврентию — старым греховодникам, а с ними заодно и Семену.

Почему-то сразу же наплывом предстало перед ней лицо незнакомца — совсем близко, как сегодня на перроне, почти глаза в глаза. И исчезло, оставив странное ощущение не то радости, не то тревоги, заполнив ее душу какими-то смутными, противоречивыми чувствами. Совсем неожиданно мелькнула мысль: «Какой-то он необыкновенный. С ним, наверное, было бы интересно...»

Поднялась луна, и ее отраженный свет падал на землю, придавая этому погожему вечеру особое очарование. Фросе повстречалась парочка. Парень вел девушку, поддерживая за талию. Шли, никого и ничего не замечая — безмолвные, отрешенные от мира сего. И Фрося невольно позавидовала им. Она так и не узнала, кто это был. Впрочем, откуда ей знать? Пока Фрося училась, поднялось новое поколение. Это кто-то из них — бывших сопляков — горланит на всю округу:

...Она меня так и носит.

А я ее хочу бросить!..

Фрося свернула на свою улицу, пошла домой. Теперь она думала о завтрашнем дне. С утра — на смену. И мысли ее уже были заняты предстоящими делами.

Еще в сенях она услышала говор, доносящийся из комнаты. В голоса матери и хозяйки вплетался мягкий баритон.

«Неужто опять сваты?» — мгновенно пронеслось в голове. Гнев, негодование взбунтовали Фросину кровь. Пыжовская ярость бросила Фросю вперед. Еще не зная, что предпримет, но готовая на все, Фрося рванула дверь, решительно шагнула через порог и... оторопела.

— Вы?.. — не спросила, а выдохнула — так неожиданна была эта встреча.

За столом сидел тот, чернобородый, с молодым лицом и глазами темными, глубокими, как омут. Он тоже, видимо, не ожидал встретить в этом доме девушку, привлекшую его внимание на перроне. Смутился. Привстал. Неловко поклонился.

— Моя доченька, — с материнской гордостью сказала Антонида.

— Рад, очень рад, — еще раз поклонился гость.

— Проходи, Фросенька, к столу, — позвала Антонида. — Повечеряешь с нами.

Фрося терялась в догадках: кто он? Почему оказался в их доме? Но тут заговорила бабка Пастерначка. Увидев, что гость отложил вилку, обратилась к нему:

— А вы кушайте, отец Феодосий. Кушайте.

«Отец Феодосий?.. Священник?..» — поразилась Фрося, испытывая такое чувство, будто ее безжалостно обманули.

— Садись, — сказала ей мать.

Фрося повела глазами на гостя.

— К святой вечере? — скривилась не то брезгливо, не то сожалея о чем-то. — Спасибо. Не хочу.

— У вас, может быть, свое отношение к религии, — видимо, поняв состояние Фроси, заговорил отец Феодосий. Он оправился от смущения, прямо смотрел в глаза взволнованной девушки — чуть-чуть строго, чуть-чуть с насмешкой. И продолжал: — Но пища не станет хуже оттого, что вы съедите ее в присутствии священнослужителя.

— Вы так думаете? — дерзко отозвалась Фрося.

— Уверяю вас. — У него был приятный голос мягкого тембра. И портили его лишь вкрадчивые интонации. — Уверяю, — повторил он. — Это нисколько не повредит вашим атеистическим принципам.

— В этом я не сомневаюсь, — сказала Фрося. — Но хлеб делить предпочитаю с друзьями.

Антонида вопросительно посмотрела на дочь, как бы призывая ее уважительнее относиться к гостю. А бабка Пастерначка пропекла девушку недовольным взглядом, сердито проворчала:

— Помолчи, безбожница.

— Нет, зачем же так, Иллиодоровна, — отозвался отец Феодосий. — Может быть, нам и в самом деле следует поговорить.

— В другой раз, — бескомпромиссно бросила Фрося, давая понять, что говорить им не о чем, и пошла в свою горенку.

Она считала, что сказано все. Но в ответ услышала:

— В другой так в другой...

Бабка Пастерначка шумно вздохнула.

— Ну и детки, спаси нас, творец, и помилуй.

— Господь с вами, Лидоровна, — на свой манер произнося отчество хозяйки дома, возразила Антонида. — Не жалуюсь я на своих детей. Слава богу, с его помощью на ноги поставила. Егорка, правда, покладистей. Фрося — своенравней. Да ведь совсем взрослая.

— Все от него. Все от создателя, — помирил их отец Феодосий.

А Фрося укладывалась спать. Она слышала, как, поговорив еще некоторое время, мать и хозяйка проводили гостя со двора. Лежала и корила себя: «Не догадалась. Эта борода, прическа... — Хмыкнула: — Необыкновенный». Ей даже неловко стало, что так могла подумать.

23

Будто в угаре провел Артем два-три месяца после женитьбы. Кланя посвятила ему все свое время. А времени у нее было больше чем достаточно. После замужества она, естественно, не могла оставаться на прежней должности и передала дела Виктории — совсем юной девчушке, присланной райкомом комсомола. Но, уволившись, Кланя не стала подыскивать себе другое место, рассудив, что теперь может позволить себе и не работать. Она употребила все свое умение на то, чтобы Артем ни в чем не испытывал неудобства. Если Кланя ухитрялась кое-что для него делать, будучи девицей, то уж теперь, в качестве жены, показала себя во всем блеске. У нее всегда вовремя была приготовлена еда. Она тщательно следила за его одеждой. В доме поддерживалась идеальная чистота. И была обязательная улыбка при встрече. И шуршащие, накрахмаленные простыни в постели...

А потом были первые слезы. И дикая, унизительная сцена ревности. Случилось так, что, засидевшись допоздна, Артем но старой холостяцкой привычке заночевал в райкоме. Он не видел в этом ничего предосудительного. В самом деле, ну почему он должен глухой ночью беспокоить беременную жену, когда есть кушетка, на которой можно провести остаток ночи. Ему ведь не привыкать.

«Да-да! Вот именно! Не привыкать!» — как одержимая, выкрикивала Кланя, заламывая руки.

«Ты это о чем?» — не понял Артем.

«Сам знаешь! — кричала Кланя. — Порядочные мужья дома ночуют!»

О, она помнила эту кушетку. И в воображении одна за другой вставали картины измены мужа.

«Добился своего?! — надвигалась на него большим округлым животом. — Все отдала тебе! Все! А теперь не нужна?! Теперь нос воротишь?!»

Этот необузданный взрыв ошеломил Артема. А потом он сообразил, в чем его обвиняют, и невольно усмехнулся, чем вызвал у жены новый приступ истерики.

Артем впервые попал в такой оборот.

«Черт знает что», — рассердился он. В нем закипало негодование. Однако тут же возникло чувство страха: если не положить этому конец, что станется с Кланей? С будущим ребенком? Артем подавил в себе готовую выплеснуться ответную волну протеста, возмущения.

«Ну, успокойся, — привлек Кланю к себе. — Хватит. Выдумала ты все. Себя пожалей. Дитя. Ну, куда это годится».

Кланя обмякла в его руках. Всхлипывая, потребовала, чтобы он больше никогда не ночевал у себя в кабинете. Артем охотно дал такое обещание.

После этого наступили спокойные дни. И все же, для верности, Кланя разрушила то, что в свое время так любовно создавала. Улучив момент, когда Артем уехал в один из колхозов, с помощью райисполкомовского кучера просто выкрала из кабинета злополучную кушетку.

Казалось, между ними установились мир и спокойствие. Но через некоторое время все повторилось. Артем снова не ночевал дома. Колхозное собрание, на котором он был, затянулось. Выехали поздно. В степи обломалась машина. «Полетела» полуось. Сначала Артем помогал Анатолию, пытавшемуся что-нибудь сделать. А когда поняли, что усилия их напрасны, Артем оставил машину на шофера, а сам пошел в ближайшее хозяйство, находившееся километрах в шести. Пока дошел, пока отыскал и поднял с постели председателя, пока нашли конюха, пока запрягли... Приехал он домой на рассвете.

Опять были слезы, упреки, обвинения во всех смертных грехах. И снова он вынужден был оправдываться, доказывать, что ни в чем не виноват, лишь бы она успокоилась, лишь бы как-то утихомирить ее. А сам наливался злобой.

«Какой-то кошмар, — скрежетал зубами Артем. — Ужас!»

Произошла совершенно непонятная метаморфоза. Куда девалась та робкая, безответная девушка, которая отдалась ему, как только он этого пожелал? Откуда у нее вот эти, уже осточертевшие Артему капризы? Ноет, брюзжит, охает. То у нее ноги отекли, то жалуется, что подурнела лицом. То аппетита нет. То где-то закололо. То видела плохой сон... И во всем этом, оказывается, виноват он, Артем. Оказывается, из-за него ей приходится выносить эти муки, а он будто бы платит ей черной неблагодарностью, надолго оставляет одну.

«Но я же не могу забросить всю работу р сидеть возле тебя», — говорил Артем.

«Конечно, со мной, вот такой, тебе теперь неинтересно, — отвечала она. — Небось Виту обхаживаешь?»

«Совсем спятила, — сердился Артем. — Да ведь она мне в дочери годится!»

«Знаем, знаем этих девиц. Так и метят урвать, где плохо лежит».

Артем жестоко думал: «Не по себе ли судишь?» Но он ни разу не высказал эту мысль. Махал рукой, мол, больной человек. И тут же спрашивал себя, а что он знал о своей будущей жене, когда шел расписываться? Какие у нее интересы? Какие устремления? О чем она думала?.. Как-то так все случилось, что во всем этом уже некогда было разбираться. И вот — результат: не понимают они друг друга.

Впрочем, были и светлые часы в их жизни. Кланя преображалась. Встречала Артема сияющим взглядом, хлопотала возле него. В постели брала его руку и прижимала к своему животу.

«Слышишь? — счастливо шептала. — Слышишь, как бьется?»

А дитя и впрямь уже стучалось. Утихнет, а потом снова дает себя знать: тук-тук-тук.

«Ишь, разоряется, — шутил Артем. У него теплело на душе. Забывались все неприятности. Он бережно ласкал жену. — Эх, ты, птаха, — говорил ей. — Придумываешь разные глупости и переживаешь».

«Так вы же, мужчины, ненадежный народ. Помануть только — сразу бежите».

«Не все такие», — возражал Артем.

«И ты не такой?»

«Конечно», — говорил он, целуя ее волосы.

Они долго не засыпали. Выясняли, кого бы им хотелось: мальчика или девочку? Артем говорил, что для него лично это не имеет никакого значения.

По правде говоря, он, как большинство отцов, хотел бы сына — продолжателя рода, фамилии. Однако если сказать так, а родится дочь? Это при Кланиной-то впечатлительности! Нет, Артем не мог не подумать о последствиях. Он даже в этом щадил жену.

В эти минуты у них находилось о чем говорить. Кланя интересовалась его делами, горячо настаивала, чтобы он хоть немного поберег свое здоровье, так как теперь принадлежит не только себе, но и ей, и будущему младенцу.

В разговоре она могла совсем не к месту сказать:

«Если бы ты знал, как обидно быть обманутой. Особенно когда ждешь ребенка».

И ему приходилось снова уверять Кланю, что у него и в мыслях этого нет. Вместе с тем Артем старался внушить, что работа у него сумасшедшая, что всякое бывает, что ей пора привыкнуть к этому.

«Ты ведь знаешь, — говорил жене. — Ты ведь помнишь: порой и ночевать приходилось в колхозах, и задерживаться на несколько дней».

Кланя это знала — не один год проработала в райкоме. Она это помнила. И обещала не портить ему нервы и настроение своими подозрениями.

А потом... потом все начиналось сначала.

«Хотя бы уже скорее рожала», — тоскливо думал Артем после очередной размолвки. Он сидел у себя в кабинете — хмурый, злой, не отвечая на телефонные звонки. «Нет, надо что-то предпринимать. Надо кончать эту канитель. Кончать?.. То-то будет злословья: Громов бросил жену с ребенком! Допустим, Громов — муж этой женщины, после того, что вынес от нее, мог бы переморгать. А коммунист Громов? А Громов — руководитель партийной организации района? Имеет ли он право своим поступком хоть каким-то образом запятнать это святое звание? Об этом не может быть и речи. Тогда что же делать? Где выход?»

Отворилась дверь, заглянула Вита.

— Я просил не беспокоить меня! — сердито сказал Громов.

— Беспокою не я, — с достоинством ответила девушка. — Прокуратура.

Артем недовольно поднял трубку:

— Громов. Да. Здравствуйте. Что, что? Судить? Не буду же я... Послушайте... Дорохов? В Москве Дорохов. Знаете? Так что вы от меня хотите? — Артема все больше раздражал этот бестолковый разговор. — Подлежит уголовной ответственности? Ну и судите себе на здоровье!

Он резко положил трубку.

— Всем нужны няньки, — проворчал в сердцах. Закурил. Только теперь вспомнил, что ему так и не назвали фамилию подсудимого, хмыкнул: — Ну и работнички.

Он попросил Виту соединить его с дорожной прокуратурой, зашагал по кабинету.

«Где же выход? — возвратился к своему наболевшему. — Вот уж...» Из-за этих передряг у него все из рук валится, ни за что не хочется браться.

Его раздумья прервала Вита, сообщившая, что на проводе сам прокурор. Громов подошел к телефону.

— Кто это мне сейчас от вас звонил? — спросил он. — Следователь? Так вы его хоть научите дела докладывать. Наговорил сорок бочек арестантов, а фамилию своего подследственного так и не удосужился сообщить. Что? Молодой? Ну оно и видно. Да-да. Так кого вы собираетесь судить? Пыжова?... — Артем сощурился, уточнил: — Это машиниста? Тимофея Авдеевича? — Нервно забарабанил пальцами по столу, потянулся к уху. — Погоди, погоди. Да, член партии. Ты мне не рассказывай. Я, кажется, в курсе. Присылай дело... Что? Все ясно? По телефону решали? Может быть, и решали... С этим делом хочу сам ознакомиться. Через час чтоб было у меня.

Артем не стал звать Виту, чтобы разыскать шофера. С некоторых пор Анатолий не покидает приемную. Как свободная минутка, так и заявляется сюда.

И в самом деле, когда Артем вышел из кабинета, Анатолий был на своем обычном месте возле стола Виты.

— Заводи, — сказал ему Артем и пошел следом, предупредив Виту, что едет в Крутой Яр.

Это решение само собой появилось у Артема. Он не задумывался, удобно ли ехать к Тимофею домой. И как они встретятся после того, что между ними произошло. Просто это было естественное движение души. Ведь у него фактически просили санкцию на арест Тимофея Пыжова. И он не мог ее дать, не разобравшись в существе дела. Насколько он понял, Тимофея привлекают к ответственности за смелость, за поиск. И если это действительно так?.. Но это потом. Это он выяснит. А сейчас он поглядывал на Анатолия, то хмурился, то улыбался.

— Что вы, Артем Иванович? — чувствуя на себе его какой-то странный взгляд, забеспокоился Анатолий.

— Да вот смотрю, будто магнитом тебя притягивает в приемную.

Анатолий смутился, сделал вид, словно что-то привлекло его внимание на дороге.

— С чего бы это? — не унимался Громов.

— Ну вас, Артем Иванович.

— Небось Вита?

— Что, плохая девчонка?

Артем двинул плечами.

— Мир-ровая!

— А что же у нее «мир-рового»? Как это понимать?

Теперь Анатолий недоуменно посмотрел на «хозяина». Ведь это и так ясно.

— Красивая, конечно...

«И все, — подумал Артем, — вот и весь критерий, тот крючок, на который мы попадаемся. И что бы там ни говорили о любви как о проявлении высших и самых прекрасных духовных сил, все, как и тысячи веков назад, начинается с плоти».

Артем повернулся к Анатолию:

— Ты все же того, не спеши. Присмотрись, узнай ее характер, склонности.

Анатолий нисколько не сомневался в том, что Вита как раз и является абсолютным совершенством.

— Может быть, личное дело завести?

Артем умолк. Закурил. Подумал, к чему он призывает этого парнишку? К осмотрительности? Но ведь любовь и рассудочность — исключающие друг друга понятия.

Его внимание привлекали новые дома, выросшие за садом железнодорожной больницы. И с другой стороны дороги появились строения, молодые сады.

— Расширяется Алеевка, — заговорил он. — Если так дальше пойдет, не оглянешься, как с Крутым Яром соединимся.

— Строятся многие.

А мысли Громова уже снова были заняты Тимофеем Пыжовым.

Его размышления прервал Анатолий.

— Вам куда? В правление? — спросил Анатолий.

— Нет-нет. Поспрашивай, где живет Пыжов. К нему подъедем.

Они быстро отыскали верзиловское подворье — первый встречный показал, куда надо ехать. Артем велел Анатолию подождать и вошел во двор.

Тимофей рубил дрова. Уже целый ворох наколол, а топор все взлетал вверх, на мгновение замирал и тут же обрушивался на поленья.

— Ну, силен! — невольно воскликнул Громов.

Тимофей обернулся, увидел секретаря райкома. В первое мгновение он даже растерялся — так неожиданно было для него появление Громова. А тот подошел, взял у него топор.

— А дай-ка я.

Поставил чурку «на попа», размахнулся — хрясь! Поставил следующую, следующую...

— Кха! — Пополам. — Кха! — Еще пополам.

Разгорячился, снял тужурку, кинул ее Тимофею. И пошел, и пошел — только щепки в стороны.

— Получается, — одобрительно проговорил Тимофей. — Можешь подряды брать.

— А что? — задорно отозвался Артем. — На хлеб заработаю. — Отбросил топор, взял куртку. — Ну, здоров.

— Здравствуй, — сказал Тимофей, пожимая протянутую руку, все еще недоумевая, каким ветром занесло Громова, и уже догадываясь, что приехал он неспроста.

— Заготовками занимаешься? — Громов указал взглядом на ворох дров.

— Приходится.

— Надо, надо, — согласился Громов. Быстро взглянул на Тимофея. — И долго еще будешь гулять?

— Пока не посадят.

— Есть за что садить?

— Начальству видней, — уклончиво ответил Тимофей, стараясь понять, с чем приехал Громов.

— А ты не знаешь? Так-так, — протянул Артем. И вдруг вскипел: — Почему не пришел?!

Тимофей глянул ему в глаза.

— Откровенно?

— Разумеется.

— Не надеялся на поддержку.

— Ну, спасибо тебе, Тимофей. — В голосе Артема прозвучала обида. — Спасибо.

— И еще... не хотел надоедать. Одно не забылось, на́ тебе — другое. Там — Пыжов. Тут — Пыжов. Только и дел у райкома, что Пыжовым заниматься.

— Очень мило. Да тебя, брат, как погляжу, основательно попутал эгоцентризм! Как же — Пыжов. Пуп земли! А ты о деле подумал? Ты дело отстаивай!

Вывод секретаря райкома ошеломил Тимофея. Ведь выходит, что Громов, ругая его, фактически поддерживает в главном? Однако Тимофей еще боялся поверить в это. Как-то уж очень медленно достал папиросу, размял ее, продул мундштук, прикурил. Он выигрывал время, обдумывая ответ.

— Пожалуй, — наконец нарушил молчание, — ты это верно...

Громов не дал ему договорить.

— Лучше скажи, собираешься ли расплачиваться за дрова? Или я даром работал?

— Твоя цена? — в тон ему спросил Тимофей.

— Сто граммов.

— Всего-навсего?

— Больше нельзя...

Приглашая Громова в дом, Тимофей уже не сомневался: сто граммов — лишь предлог. Артем, видимо, хочет более подробно узнать о том, что произошло, составить об этом свое собственное мнение. И если это так, он, Тимофей, ничего не станет скрывать.

Рисунок был нехитрый — цветочки, листики. Шелк ложился на полотно нитка к нитке. Временами Кланя опускала работу на колени и сидела так, ничего не видя, хотя и смотрела прямо перед собой. Она отяжелела, и даже это, казалось бы, нетрудное занятие утомляло ее. К тому же она никак не могла обрести душевное спокойствие. Ее страшили предстоящие роды, еще не испытанная ею боль — неотвратимая, неизбежная, от которой никуда не уйти, которую ничем не предотвратить.

Кланя пыталась утешить себя тем, что ведь не она первая, не она последняя, что это удел всех женщин. А тут же, совсем непрошеной, являлась мысль о трагическом исходе. Да, она слышала, она знает...

Кланя старалась не думать об этом. Но болезненное наваждение не проходило. Оно отравляло и ее жизнь, и жизнь близких ей людей.

К ней ходили врач и патронажная сестра. Советовали не волноваться, больше двигаться, бывать на воздухе, выполнять посильную работу, физические упражнения. Они убеждали, что беременность проходит нормально, что ей не грозят осложнения. Это Артем, испытывая величайшую неловкость, вынужден был попросить Дмитрия Саввича — главврача больницы, — чтоб его жене, ввиду исключительно тяжелого психологического состояния, было уделено особое внимание. Но Кланя выслушивала советы, наставления, заверения и оставалась такой же, какой была.

Она обвиняла мужа в эгоизме, упрекала за то, что не уделяет ей достаточного внимания, что для него на первом месте работа, а потом уж жена. И это в то время, когда ради него ей приходится страдать! Распаляя себя таким образом, Кланя ожесточалась. Вот и сегодня наскандалила. Он ушел, хлопнув дверью, не притронувшись к еде — возбужденный, рассерженный. И теперь Кланя раскаивалась. Теперь тиранила себя за то, что отпустила его голодным. Ведь она любит Артема. Забота о нем составляет весь смысл ее жизни.

Кланя тяжело перевела дух, снова склонилась над вышивкой. И вдруг вскрикнула. Боль, возникшая где-то внизу живота, пронизала все тело, отдалась в сердце, согнула Кланю в три погибели.

Ее мать суматошно кинулась к ней из другой комнаты. И когда вошла, Кланя уже не кричала. Боль отступила так же внезапно, как и появилась. Кланя сидела бледная, покрытая испариной, будто заглядывая в себя, прислушиваясь к тому, что происходит в ней.

— Фу ты, непутевая, — проворчала старушка. — Напугала до смерти. Я уж невесть что подумала. — Подошла к ней, погладила голову. — Радоваться надо, доченька. Скоро уже...

— Артему позвони, мама, — испуганно попросила Кланя. — Пусть сейчас же едет домой.

— Позвоню уж, позвоню...

Вита ответила, что Артема Ивановича сейчас в райкоме нет и, зная куда он уехал, обещала его разыскать. Она связалась с правлением крутоярской артели. Но туда Громов не приезжал. Вита растерялась. У его жены начались предродовые схватки, а он как сквозь землю провалился. Ведь Кланю Григорьевну, наверное, надо везти в больницу! Вита переговорила с главврачом.

А у Клани снова был приступ не сравнимой ни с чем боли. И хотя он тоже прошел, волнение и страх оставались. У нее шумело в голове. Все окружающее воспринималось как-то странно, отчужденно. Это чувство не проходило и тогда, когда ее вывели из дома, усадили на больничную линейку, повезли. Сначала она думала об Артеме: «Не приехал. Оставил одну...» Но при этом она не ощущала прежней остроты неудовольствия и обиды, будто это ее не трогало. А потом она и вовсе забыла обо всем на свете. Одна-единственная мысль заполнила все ее существо: «Только бы не в пути... Только бы добраться до больницы».

24

Разговор с Тимофеем многое дал Громову. И прежде всего укрепил его в мысли, что начинание Тимофея надо поддержать. Правда, Артем не очень распространялся. Он больше слушал, лишь временами задавал вопросы, уточняя интересовавшие его детали. Ему хотелось быть исключительно объективным. Хотя он верил Тимофею, хотя сам загорелся его поисками новых путей развития транспорта, полагалось выслушать и другую сторону, чье мнение, зафиксированное в материалах следствия, судя по всему, прямо противоположно.

От Тимофея Громов поехал в райком, решив сразу же ознакомиться с делом. Однако его планам не суждено было осуществиться. Взволнованная Вита рассказала о том, что произошло в его отсутствие, и Артем помчался в больницу.

Его провели в кабинет главврача. Дмитрий Саввич поднялся, шагнул ему навстречу.

— Что? Как? — в тревоге заговорил Артем. Пожал руку Дмитрия Саввича, беспокойно заглядывая ему в глаза.

— Мне остается лишь поздравить вас с сыном.

— Благополучно?!

— А почему бы и нет? Там такой гренадер! Четыре сто вес.

— А жена? Жена?!

— Все как и должно быть.

Артем засуетился, готовый уже бежать в палату.

— У меня, Артем Иванович, исключения ни для кого нет, — проговорил Дмитрий Саввич. — К роженицам не пущу.

— Что за разговоры? Должен же я повидать жену, сына.

Дмитрий Саввич вызвал няню, что-то сказал ей, повернулся к Артему:

— Только через дверное стекло.

— Ну и бюрократ же ты! — в сердцах проговорил Громов, достал папиросу. — Ну и бюрократ, — повторил осуждающе.

— Ничего не поделаешь, — развел руками Дмитрий Саввич. — Приходится...

— Да-да, — перебил его Громов. — Знаю. Инфекция и так далее и тому подобное. Прячете за этой ширмой свои черствые души.

Он уже ворчал просто так, как человек, прекрасно понимающий, что не прав, но все еще упорствующий, лишь бы за ним оставалось последнее слово.

Главврача Артем давно знает как превосходного хирурга и хорошего организатора. Не зря он возглавляет районную больницу.

Деятельный, энергичный, внимательный, знающий свое дело, он быстро завоевал авторитет и у сотрудников, и у пациентов. А после того, как поставил на ноги умирающую Елену Пыжову, после еще нескольких случаев, когда Дмитрий Саввич возвращал к жизни, казалось бы, совсем безнадежных больных, о нем заговорили, и все, кто нуждался в медицинской помощи, стремились попасть только к нему.

Дмитрий Саввич невозмутимо покуривал. А Громов, раздавив окурок в пепельнице, заторопился:

— Черт с тобой. Через стекло, так через стекло. Давай халат.

Возвратилась няня с букетом подснежников.

— Эти мне еще отцы, — заговорила, — все на одну колодку.

— Вы о чем, Гуровна? — уже зная, что имеет в виду няня, поинтересовался Дмитрий Саввич.

— Бестолковщина, кажу. Как же, прибег к жене. А с чем? С пустыми руками.

— Схлопотали? — рассмеялся Дмитрий Саввич.

— Да-а. Не додумал...

— То-то и оно! Сказано — мужики. Ему жинка такого богатыря выродила, а он... не догадался хоть маненько порадовать ее. — Гуровна подошла к Громову, протянула ему букетик: — Бери уж, коли сам не сообразил.

— Вот так, уважаемый Артем Иванович, нас, мужиков, учат, — чтобы как-то смягчить не совсем почтительную тираду Гуровны, Дмитрий Саввич по-братски разделил с Громовым ее обвинения.

— Вас коли не обтесывать... — Гуровна разгладила халат на спине у Артема. — Идите уже свиданничать...

Ночь была по-весеннему свежая, звездная. Малейшие звуки отдавались в ней эхом, жили, звенели. Артем бродил по улицам уснувшего поселка, прислушивался к говору ночи — хмельной от охвативших его чувств. Как-то сразу все изменилось, приобрело иное значение. Вот тот живой комочек, который ему показали в больнице, с молочными, лишенными какого-либо выражения глазами, тот пискун с непомерно большим беззубым ртом, со сморщенным, как печеное яблоко, личиком — частица его самого, его сын! Уже одно это пьянило Артема. Он — отец. Шутка ли? Отец!

Но как слаб, как беспомощен этот комочек жизни, его сын. Его надо оградить от случайностей, от болезней, вскормить, вырастить, сделать человеком, хорошим человеком, нужным стране, обществу...

Перед Артемом вставало лицо Клани — бледное, обескровленное, обрамленное в беспорядке рассыпавшимися по подушке чудесными волосами. Он видел искусанные припухшие губы и ставшие какими-то непривычно большими и глубокими усталые глаза, при виде его озарившиеся радостью. Через дверное стекло он кивал ей, улыбался, показывал жестами, мол, не пускают, подбадривал. И едва не ушел с цветами. Гуровна взяла их у него, поставила в стакан с водой на тумбочке возле Кланиной койки. Клана смотрела на него безмятежно, счастливо, как человек, свершивший что-то очень важное, трудное, опасное, которому уже ничто не угрожает, который может позволить себе просто отдохнуть, насладиться покоем...

Артем все ходил и ходил. Никто ему не мешал, ничто не отвлекало от роившихся в голове мыслей. Он думал о том, что ничто в жизни не дается даром. За радость материнства Кланя заплатила душевными и физическими страданиями, отдав сыну частицу своей плоти, крови. И он тоже должен платить вниманием, заботой, возросшими обязанностями и ответственностью.

Ночь шла на убыль, а Артему не хотелось спать. Уже гасли звезды, когда ноги привели его на вокзал. Артем прошел по безлюдному перрону. Пассажирский зал тоже был пуст. Заглянул на служебную половину. В коридоре — темно. Он открыл ближайшую дверь. В комнате линейного милицейского поста, свесив голову на грудь, спал милиционер. Из глубины помещения доносился стук телеграфного аппарата. Приоткрылась дверь справа, выглянула девушка в железнодорожной форме с двумя «гайками» в петлицах.

— Вам что, товарищ, нужно? — строго спросила.

От неожиданности Артем замешкался с ответом.

— Да так, — замялся он. — На огонек зашел.

— Посторонним здесь делать нечего. Это — служебное помещение.

В голосе девушки Артем уловил где-то ранее слышанные интонации.

Ему казалось, что в чертах лица проглядывает что-то неуловимо знакомое. Он подался немного вперед, словно хотел получше всмотреться в лицо девушки. Но она расценила это движение по-своему.

— Оставьте помещение! — решительно приказала.

— Однако вы очень строги, — попытался отшутиться Артем. Он стоял теперь в полосе света, падающего из раскрытых дверей, и силился вспомнить, у кого же видел вот такие брови, такие глаза...

— Оставьте помещение! — повторила девушка.

— Гражданин, — послышалось сзади, — не будем скандалить. Давайте пройдем.

Артем обернулся на голос. Милиционер поначалу опешил, но тут же вытянулся, приложил руку к козырьку фуражки:

— Здравия желаю, товарищ секретарь райкома!

Желаю и вам здоровья, — усмехнулся Артем. — А вот спать на посту — не годится. Девушка воюет с нарушителем порядка, а вы...

— Виноват, товарищ Громов! — снова козырнул милиционер.

Артем снисходительно махнул рукой.

— Можете идти... А вы, — улыбаясь повернулся к девушке, когда милиционер удалился, — решительная.

— Простите, пожалуйста, — смущенно пробормотала Фрося. — Не приходилось вас видеть.

Недавно у нас?

— И давно, и недавно. В Днепропетровске училась. А вообще-то местная.

Они вошли в комнату дежурного по станции. Громов подсел к телефону.

— Можно попользоваться? — спросил, поднимая трубку.

— Конечно, конечно.

Громов попросил соединить его с больницей.

— Что-то произошло? — обеспокоенно спросила Фрося.

— Произошло? Ну да. Произошло. Сын родился!

— Вот как! — вырвалось у Фроси. — Поздравляю.

Артем кивнул. Его соединили. Дежурный врач сказал, что роженица и ребенок чувствуют себя хорошо, что они спят. Громов поблагодарил, поднялся. Доверительно сообщил:

— А я всю ночь брожу.

— Еще бы! — воскликнула Фрося. — Такая радость.

Громов посерьезнел. Ругнул себя: «Болтаю, как восторженный мальчишка». И вообще вся эта история с бодрствованием, как подумалось ему, выглядела как-то несолидно.

— Радость, конечно, большая, — сказал он сдержанно. И заторопился: — Не буду мешать. Всего вам доброго. — Уже от двери обернулся; — Да, а вы так и не назвали себя.

— Пыжова моя фамилия.

— Пыжова? Не в родстве ли с Тимофеем Авдеевичем?

— Племянница.

— Ну вот! — будто даже обрадовался Громов. — А я смотрю, что-то знакомое... Даже в характере! — засмеялся он, махнул рукой. — Ни пуха ни пера!

Оставшись одна, Фрося улыбнулась, подумала: «Пугали Громовым, мол, суров и недоступен, а он, оказывается, очень простой, да к тому же еще чудак». И не могла сдержать смех, вспомнив, как Громов растерялся, когда она предложила ему покинуть служебное помещение.

В это время возвратился Артем, озабоченно спросил:

— Кем вы работаете? Дежурной по станции? Значит, эксплуатационник.

— Да, конечно, — погасив усмешку, подтвердила Фрося.

Громов вопросительно посмотрел на девушку.

— Не смогли бы вы мне помочь разобраться в одном деле?

— Если смогу, пожалуйста.

— Вот вы эксплуатационник, — начал Громов, присаживаясь к столу. — Скажите мне, какова пропускная способность железных дорог?

— Такими данными я просто не располагаю, — призналась Фрося, — К тому же это, очевидно, является государственной тайной...

— Вы правы. Я не совсем правильно поставил вопрос. Меня интересует, можно ли увеличить грузопоток, к примеру, по нашей станции?

— По меньшей мере в два раза.

— Угу. Значит, можно... А за счет чего?

— Скорость, вес, график.

— Ну, а как это увязывается с безопасностью движения? Не вызовет ли ваша триединая формула увеличения аварий?

Фрося отмела его опасения как несостоятельные.

— Вот смотрите. — Провела на листе бумаги линию, разбила ее на участки. — Это перегоны от светофора к светофору. Поезда можно пускать один за другим. Система автоматической сигнализации сообщает, свободен ли следующий перегон.

Артем смотрел на рисунок, на Фросю, снова на рисунок и все больше убеждался, что при соответствующей организации то, о чем говорит Пыжова, вполне осуществимо. И тут же невольно подумал: «Как счастливо сочетаются в этой девушке красота и ум».

— К тому же, — продолжала Фрося, — автоматизированы стрелочные переводы. И это тоже намного снижает вероятность аварий.

Фрося надела фуражку, взяла фонарь. Ей нужно было встречать проходящий поезд. Поднялся и Громов.

— Спасибо, растолковали.

Они вышли на перрон вместе. Небо посветлело. На востоке затеплилась заря. Брезжил рассвет. Со стороны Ясногоровки нарастал грохот состава.

— Хорошее будет утро, — проговорила Фрося.

— Да-да, — согласился Громов озабоченно, как человек, чьи мысли заняты совершенно иным. Он поспешно распрощался и ушел.

Фрося хотела было окликнуть его, попросить помочь Тимофею. Ей почему-то показалось, что секретарь райкома не останется безучастным к ее просьбе. Но не посмела. Подняла фонарь, повернув его зеленым стеклом так, чтобы мог видеть механик приближающегося поезда.

А Громов, поняв, что теперь уж все равно не уснет, направился в райком. Сторож открыл ему дверь, обрадованно заговорил:

— Раненько вы, Артем Иванович, ныне пожаловали. — Ему явно хотелось поболтать со скуки. — Али не спится?

— Не спится, Сидорович, — подтвердил Громов и, не задерживаясь, прошел в свой кабинет.

Дело Тимофея Пыжова лежало у него на столе поверх прочих бумаг. Громов посмотрел на него и решительно раскрыл папку. Он внимательно прочел приказ начальника депо. На основании этого приказа Пыжовым занялись следственные органы.

Затем Артем перелистал дело. Объяснительные записки обвиняемого и членов его бригады, показания свидетелей, протоколы допросов, выводы экспертов, обвинительное заключение — все было подшито бумажка к бумажке.

Объяснительная записка Пыжова вызвала у него особый интерес. Тимофей не защищался, не оправдывался. Он доказывал необходимость в корне изменить существующие нормы, писал о возросших технических возможностях транспорта. На примере своей поездки показывал, что скоростная езда — осуществима. Это были мысли беспокойного, заинтересованного человека, большевика, который не может мириться с застоем, которому небезразлично, сделает ли железнодорожный транспорт качественный скачок вперед или будет плестись в хвосте событий, так и не сказав своего решающего слова в социалистическом строительстве.

Объяснение кочегара было малограмотным и невразумительным. Он писал, видимо, по чьей-то подсказке о том, что не смел ослушаться машиниста, что, как обычно, выполнял свои обязанности, и просил начальника депо не переводить его в ремонтники, а оставить на паровозе.

Зато помощник машиниста Андрей Раздольнов сочинил любопытный документ. Он во всем поддерживал Тимофея, оправдывал его действия, дерзил: «А вам, товарищ (?) Кончаловский, не живым делом руководить, а сторожить потушенные паровозы из запаса НКПС. Чувствую — с вами каши не сваришь. И ваше «благодеяние» — то, что перевели в кочегары — мне ни к чему. Или увольняйте (свет не сошелся клином на вашем депо), или садите вместе с Пыжовым...»

Объяснительные записки были написаны на имя начальника депо. Их приобщили к делу в качестве обвинительных материалов.

Начальники и дежурные по станции, стрелочники, путеобходчики свидетельствовали о превышении скорости.

Машинист-наставник, возвращавшийся с бригадой Тимофея в основное депо, писал о том, что и во время обратного рейса Пыжов пытался нарушить правила технической эксплуатации.

В протоколах допроса Тимофей не отступал от своих убеждений. Создавалось впечатление, будто он сам усугубляет свою вину.

«...Вопрос. Вы прорабатывали приказ наркома № 83/Ц?

Ответ. Да, прорабатывал.

Вопрос. Следовательно, вы его знаете?

Ответ. Да, знаю.

Вопрос. Значит, вы сознательно его нарушили?

Ответ. Видите ли, приказ направлен против хулиганско-ухарской езды. Я думаю, что нашу поездку нельзя так рассматривать.

Следователь. Меня меньше всего интересует, что вы думаете. Отвечайте по существу.

Пыжов. Я и говорю по существу.

Следователь. Вы превысили скорость?

Пыжов. А разве вы не заинтересованы в том, чтобы увеличить грузооборот?

Следователь. Вопросы буду задавать я. Превысили скорость?

Пыжов. Из-за чего же весь сыр-бор! Конечно, превысил.

Следователь. И делали это сознательно?

Пыжов. Если хотите — да.

Следователь. Вот это как раз и нужно было уточнить.

Пыжов. Потому что так ездить, как ездим сейчас, — саботаж.

Следователь. Перейдем к следующему вопросу...»

Примерно все протоколы допросов носили такой же характер. Тимофей не думал о том, чтобы как-то сгладить свои ответы, придать им хотя бы обтекаемую форму, игнорировал смягчающие обстоятельства, которыми при желании можно было бы воспользоваться. Может быть, это сказалось и на обвинительном заключении — суровом и категоричном. Оно все пестрело цитатами из Устава железных дорог и правил технической эксплуатации, номерами приказов, параграфами из многочисленных постановлений и инструкций.

Наступило утро, а Громов и не замечал этого. Он читал бумаги, задумываясь, перечитывал отдельные места, качал головой и одну за другой жег папиросы.

Вита пришла на работу, открыла дверь в кабинет, в испуге вскрикнула. Громов поднял на нее глаза.

— Думала — пожар, — смутившись, сказала Вита. Прошла к окну, открыла форточку. — Пусть хоть проветрится немного.

И только тогда Громов увидел, что рассвело. Посмотрел на часы. Начинался рабочий день. Артем поднялся из-за стола, потянулся, несколько раз с силой развел руки в стороны, прошелся по кабинету.

Он решил посоветоваться с районным прокурором, позвонил ему, пригласил к себе.

Дверь приоткрыл Изот.

— Входи, входи! — крикнул Артем.

— Сейчас, — отозвался Изот, скрылся за дверью и вскоре возвратился с бумагами. — Тут я набросал проект решения по Крутоярскому кирпичному заводу, — сказал озабоченно. — Может быть, обсудим?

Артем взял у него бумаги, а ему подвинул папку прокуратуры. Изот раскрыл папку с несколько безразличным видом, так как у него были свои заботы, свои дела, не терпящие отлагательств. Он пробежал глазами первую страницу и сразу же подался вперед.

— Что, что?

— Читай, — сказал Артем.

Изот торопливо перелистал дело, задерживаясь то на одном, то на другом документе. Перечитал санкцию дорожного прокурора на арест Тимофея Пыжова, которой лишь не хватало визы секретаря райкома.

— Да что они, с ума посходили?! — в волнении заерзал на стуле Изот.

Вошел районный прокурор.

— Нужна твоя помощь, — пожимая его руку, заговорил Громов. — Познакомься с этим делом. Скажи свои соображения.

Прокурор протер очки, прочел:

— Пыжов Тимофей Авдеевич... — глянул на Громова: — то тот самый Пыжов? Когда-то мы его...

— Тот самый.

— Помнится, он у меня оставил хорошее впечатление. Ну-ка, посмотрим.

К прокурору подошел Изот, заглядывая через плечо, читал материалы следствия. А Громов знакомился с проектом, принесенным Изотом. Временами он отвлекался, бросая на них быстрые взгляды. Лицо прокурора оставалось непроницаемым. Поблескивала металлическая оправа очков, за стеклами жили строгие, внимательные глаза.

Прямой противоположностью ему был Изот. Сначала он сожалеюще качнул головой. Но по мере чтения все больше хмурился, сердито сопел. Наконец не выдержал:

— Это черт знает что!

Громову Изот нравился и как человек, и как работник. Будучи начальником политотдела МТС, Изот обогатил свой опыт партийного работника. Это помогло ему сразу же вжиться в свои новые обязанности, а их у второго секретаря райкома немало. Артем заметил, что Изот несколько увлекающийся по натуре человек. И он еще не умел владеть своими чувствами.

— Ай да Тимофей! — снова заговорил Изот. — Ну и режет! Ну и вправляет мозги!

— Пока ему вправляют.

Прокурор хранил молчание. Дело заинтересовало его, и он наметанным профессиональным взглядом изучал работу своих коллег из железнодорожной прокуратуры.

В кабинет вошел председатель райисполкома Одинцов.

— Я на минутку, — сказал, здороваясь. Склонился к Громову: — Еду в Югово. Загляну и к Заболотному. — Добавил тише: — Что-нибудь передать от тебя?

— Кстати явился, — будто не слыша вопроса, отозвался Артем. — Надо решить одно дело.

— Созываешь бюро?

— Думаю, справимся в рабочем порядке.

Одинцов ехал на инструктаж в облисполком. Но хотел использовать этот вызов и для того, чтобы завезти на квартиру Заболотному подарок — пуд меда. Не впервые «подбрасывает» продукты. Ему надо было спешить, и он нетерпеливо спросил:

— Что, важное?

— Важное. Судить или миловать человека.

— Тоже мне — вопрос. Будто без меня не разберетесь. К своему мнению добавишь мое.

— Значит, судить?

— Ну когда я тебе перечил? Судить так судить.

— Слушай, Фрол, — сдержанно заговорил Громов, — не нравится мне в тебе вот это безразличие. Ведь ты даже не спросил, о ком речь.

— Какая разница. Кто бы ни был, а если нарушил закон... Мы должны быть принципиальными.

— Иди, — махнул рукой Громов, словно хотел поскорее избавиться от собеседника. — Разберемся.

— Вот это по-деловому, — обрадовался Одинцов. — Так я помчался. А голосом моим можешь распорядиться по своему усмотрению. Я тебе доверяю.

Громов проводил его колючим взглядом.

— Доверяешь... А я тебе что-то не очень. — Увидел, что прокурор уставился в окно, поторопил его: — Ну, каково твое мнение?

— Какой-то парадокс, — в раздумье заговорил прокурор. — Юридически обвинение обосновано. И вместе с тем противоречит здравому смыслу, противоречит нашим целям и задачам.

— Чем оно обосновано? — вмешался Изот.

— Я, правда, недостаточно знаком с Уставом железных дорог и с приказами наркома, — продолжал прокурор. — Но поскольку они фигурируют в деле, поскольку на них опирается обвинение, значит, они регламентируют поведение железнодорожного персонала на службе. Пыжов преступил этот регламент, нарушил установленный порядок, и в результате его привлекают к ответственности. Но...

— Дутое это дело, — убежденно сказал Изот. — Из пальца высосанное.

Громов прервал его:

— Оставь. Послушаем сведущего человека.

— Есть несколько «но». Пыжов утверждает, что их поездка не может квалифицироваться как хулиганско-ухарская. Надо почитать этот приказ.

Громов согласно кивнул.

— Нельзя не не обратить внимания на некоторую заданность в ведении следствия, — развивал свою мысль прокурор. — В каждом деле есть смягчающие вину обстоятельства. Они существуют объективно. Но в материалах следствия не нашли своего отражения.

— А как тебе нравится, что объяснительные записки представлены уже после приказа Кончаловского? — поинтересовался Громов.

— Да, я заметил. И это показывает начальника депо не с лучшей стороны.

— Канцелярская душа, — горячился Изот. — Перестраховщик! Не выслушав людей, сразу под суд.

— Это больше относится к личным качествам Кончаловского как руководителя, — сказал прокурор. — Хотя тоже может быть использовано защитой.

«Толковый мужик», — подумал Громов, довольный тем, что догадался посоветоваться с ним.

— Наконец, в этом деле, — прокурор положил руку на папку, — есть очень слабое место. Причем по главному пункту обвинения.

— Интересно, — насторожился Громов.

— Пыжова обвиняют в превышении скорости, а прямых улик в деле нет. — Прокурор закурил, прищурился. — Насколько мне известно, на паровозах еще нет устройства, фиксирующего скорость движения. Никто не может установить, какая же скорость была на самом деле. В данном случае она представлена не фактически, а установлена аналитическим путем, то есть вследствие умозаключений.

— Но ведь Тимофей сознался, что превысил скорость, — напомнил Громов.

— Это еще ничего не значит, — пояснил прокурор. — В практике судопроизводства немало случаев, когда обвиняемые начисто отвергают все, сказанное ранее. Достаточно Пыжову указать, что его вынудили дать такие показания, как обвинение рушится. Тогда суд или сам берется устанавливать истину, или возвращает дело на доследование.

— Даже так, — задумчиво проговорил Громов.

— Тимофей не откажется от своих слов, — сказал Изот.

— Да, — согласился с ним прокурор. — Тимофей Пыжов, я теперь окончательно убедился в этом, очень порядочный человек. Для него прежде всего — дело. За него волнуется, за него воюет, хотя с. точки зрения обывателя поступает по меньшей мере глупо.

— Да-да, — заговорил Громов. — Я с ним беседовал...

— Ну и что предпримешь? — спросил прокурор.

Артем не успел ответить, взял трубку зазвеневшего телефона.

— Точно, — подтвердил. — Он самый. Здравствуй. — Поднял руку, как бы призывая своих собеседников повременить с разговорами. — Конечно, ознакомился. Нет. Не дам... Почему? — Лицо Артема сделалось злым. — Это я должен спрашивать: почему вы так торопитесь угробить хорошего человека, а заодно и его дело?!

Изот одобрительно кивнул, сразу же догадавшись, о чем и о ком речь.

Прокурор внимательно смотрел на Громова, поняв, что слова секретаря райкома являются ответом и на его вопрос.

— Только без громких фраз, — продолжал свой разговор Громов. Чувствовалось, что в нем все кипит. — Да-да. Вам только дай волю — всю партийную организацию пересажаете... Окончательное ли мнение? А ты как думаешь? Надо же хоть немного соображать! — Разволновавшись, он уже не стеснялся в выражениях. — И позаботься о восстановлении Пыжова на работе! — повысил голос. — Не ты снимал? Ну, хорошо. Этим я сам займусь.

Он швырнул трубку на аппарат. Рука привычным движением потянулась к мочке изуродованного уха.

— Ну? — вопросительно посмотрел на своих товарищей.

— Правильно! — горячо поддержал его Изот, — Я сразу тебе хотел сказать: охаять, осудить дело, которое начал Тимофей, по меньшей мере — политическое недомыслие.

— Абсолютно верно, — сказал прокурор. Он прикурил, поднялся. — При всех обстоятельствах ты прав.

— Значит, так тому и быть, — подвел итог Громов. Прощаясь с прокурором, поинтересовался: — Как дело с кражей? Есть что новое?

— Пока на точке замерзания.

Кража, о которой спрашивал Громов, наделала много шума. Злоумышленники вскрыли один из вагонов остановившегося в пути поезда и похитили товаров более чем на десять тысяч рублей. Произошло это ночью на подъеме железнодорожного профиля в районе Крутого Яра.

— У гагаев искали? — спросил Изот.

— Недрянко ищет. Подключились железнодорожные следственные органы. Обнаружена интересная деталь. Воры проникли именно туда, где находились наиболее ценные вещи. Значит, каким-то образом им стал известен номер вагона.

— Н-да, вся эта история не весьма приятна, — пробормотал Громов. И, еще раз пожав руку прокурору, добавил: — Ты там накачай этих работничков, чтоб живее шевелились.

Изот повернулся к Громову, остановившемуся в задумчивости у окна.

— Ты представляешь, какой мерзавец этот Кончаловский! — все еще не мог он успокоиться. — Не задумываясь отдать человека под суд. А почему его держат?

— Говорят — хороший специалист.

— Причина немаловажная. Только надо будет, наверное, его вызвать и растолковать кое-какие вещи.

— Это идея.

Изот взял со стола свои бумаги.

— А мне что скажешь?

— Тебе? Скажу, что проект хорош. Готовь на бюро.

Изот ушел к себе, а Артем все еще стоял у окна и смотрел на улицу. Взгляд его ни на чем не задерживался, ничего не фиксировал. Артем думал о Кончаловском. Вспомнился знак вопроса, поставленный Андреем Раздольновым в своей объяснительной записке после слова «товарищ», словно парень сомневается, можно ли так называть Кончаловского.

Потом Артем вдруг понял, чего ему не хватало все это утро, что он должен был сделать и до чего не доходили руки. Тут же позвонил Дмитрию Саввичу, узнал, какое самочувствие жены и сына. Обрадовавшись хорошим вестям, пообещал нагрянуть и прорваться к своим, какие бы преграды перед ним ни воздвигались.

Артем подхватился, пошел в приемную, заранее зная, что Анатолия надо искать именно там, на своем постоянном месте — за столом против Виты. Так оно и было.

— К байрачку есть подъезды? — спросил у него.

— Доберемся, — с готовностью отозвался Анатолий.

Странным и трогательным было это зрелище. По байрачку, окутанному нежной зеленоватой дымкой, словно дитя, носился седеющий человек. Легкое пальто на нем распахнуто, кепка сдернута с головы. Он склонялся над едва проклюнувшейся из почек молодой зеленью, жадно вдыхая ее аромат, и блаженно улыбался. Собирал охапки уже подсохших после талых вод и дождей лежалых листьев, хмелея от их пряного духа, и швырял по ветру... Потом брел, пошатываясь, будто хлебнувший лишку беспечный кутила. Выходя на поляны, он разбрасывал руки, как птица крылья, запрокидывал голову, подставляя лицо ласковому весеннему солнцу, в восторге кричал:

— Красотища!

А в небе перекликались жаворонки. Необычайно звонкой была брачная песнь синиц. Обеспокоенно и страстно звал зяблик запропастившуюся куда-то подругу.

— Кра-со-ти-ща! — кричал человек, словно прозревший слепой, вдруг увидевший то, что невыносимо долго было от него скрыто.

Он мелькал среди деревьев, припадал к стволам, ощупывал и шел дальше; наклонялся к земле, что-то высматривал. Перед ним оказалась целая россыпь пролесков, и человек оторопел, в нерешительности остановился у края этого синего лесного озера.

— Так вот как вы растете, — тихо и удивленно проговорил. — Вы-то мне и нужны, голубчики.

И он начал рвать цветы — поспешно и неумело.

Пожалуй, многие бы удивились, узнав в этом человеке Громова. Но вокруг не было ни души, и только в отдалении, на опушке байрачка, стоял райкомовский «оппелек», а в нем, склонившись на баранку, подремывал шофер.

25

На коленях Фроси лежала старая, потрепанная книга. За четверть века, прошедшие со времени ее выхода, она, видимо побывала во многих руках. Обложка ее клеена-переклеена, страницы пожелтели и словно распухли, а углы их, захватанные пальцами, округлились.

Фрося откинулась к спинке стула, закрыла глаза. Очевидно, прочитанное произвело на нее большое впечатление.

Сдерживая дыхание, со стыдливым любопытством постигала Фрося мысли умудренного долгой жизнью великого старца.

Но почему он сводит любовь лишь к плотской страсти? Фрося не согласна. Ведь между любящими устанавливается и своеобразная, не менее важная в их взаимоотношениях духовная близость. Настоящая любовь без этого совершенно невозможна. Вот и Елена говорила ей об этом.

Непонятно Фросе и другое: как может он, этот возвышенный ум, утверждать, будто в том, что человечество еще не достигло своего идеала, повинна любовь? Ей кажется, наоборот — именно это могущественное чувство движет мир к прекрасному, благодаря ему совершаются подвиги, осуществляется, казалось бы, невозможное.

Правда, любовь пробуждает в человеке и низменные страсти, толкает его на преступления. Тогда как же?..

Фрося все еще находилась под впечатлением прочитанного. Стук в дверь прервал ее размышления. Вошел отец Феодосий. Его появление привело Фросю в некоторое замешательство.

— Наверное, к бабушке? — спросила она.

— В миру меня зовут Виталием Карповичем, — проговорил отец Феодосий. И улыбнулся: — А вы, Ефросинья Васильевна, небось считаете, что у меня лишь к старушкам могут быть дела? — В его голосе снова зазвучали столь неприятные Фросе вкрадчивые интонации.

Фрося всем своим видом старалась показать, что ей нет никакого дела до всего этого.

А отец Феодосий продолжал:

— Что это вы читаете? — Взял книгу в руки, взглянул на титульный лист. — О «Крейцерова соната»! Потрясающая вещь! — Прочел эпиграф: — «А я говорю вам, что всякий, кто смотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействовал с нею в сердце своем...» — Взглянул на Фросю: — Мудро? Между прочим, продолжая эту мысль, святой Матфей предлагает: «Если правый глаз твой соблазняет тебя, вырви его и брось от себя, ибо лучше для тебя, чтобы погиб один из членов твоих, а не все тело твое было ввержено в геенну», — процитировал он по памяти. — Вот так религия, которую вы, Ефросинья Васильевна, ставите ни во что, воюет за добродетель, целомудрие, за добропорядочность в человеческих отношениях. Очевидно, Толстой не случайно обратился к евангелию, хотя порой и неверно толковал его изречения. Помните, как он отстаивал безбрачие?.. В этом несомненно впечатляющем сочинении с особой силой проявилась авторская непоследовательность.

— Не догадываетесь, почему так произошло?

— А вам это тоже бросилось в глаза? Мне думается, объяснить такую путаницу в мыслях великого человека нетрудно. Граф Толстой несколько переоценил свои силы и возможности. Смертному, пусть у него даже семь пядей во лбу, не дано постичь всю мудрость и глубину учения Христа. Ему надо было сказать «верую», как говорят все православные. А он усомнился в божеских истинах, попытался ревизовать их и стал жертвой своей гордыни.

— Нет, — возразила Фрося, — все обстоит гораздо проще. Беда его в том, что вступил в полемику с непоследовательным, противоречивым сочинением — евангелием. Одна непоследовательность вызвала другую.

— С вами так же трудно спорить, как и с упрямым графом, — полушутя-полусерьезно проговорил отец Феодосий.

— Ну, не говорите. Со Львом Николаевичем вам, пожалуй, легче было. Доводы не подействовали, устрашение не помогло — отлучили от церкви, предали анафеме. Куда уж проще! И после этого вы еще говорите о просветительстве, о своем гуманизме?! Со всех амвонов на Руси поносили имя того, кто создал «Войну и мир», «Анну Каренину», «Воскресение», «Крейцерову сонату»!.. — Фрося задохнулась от возмущения, на мгновение умолкла, повелительным жестом остановила пытающегося что-то сказать отца Феодосия. — Да, и «Крейцерову сонату», — продолжала взволнованно. — Пусть он и ошибался кое в чем, но он думал, сомневался, искал. «Смущал» народ своей «ересью». Вот этого вы не могли простить ему.

В дом вошла бабка Пастерначка и помешала дальнейшему разговору.

— Вот уж гость дорогой, — обрадовалась она, засуетилась. — Присаживайтесь, отец Феодосий, — подвинула к нему стул. — Что ж ты, — повернулась к Фросе, — не приглашаешь человека? Сама сидишь...

— Нет-нет, я пойду, Иллиодоровна. И так уже замешкался.

Фрося поднялась, молча пошла в свою горницу, захватив с собой книгу. Бабка Пастерначка проводила ее подозрительным взглядом, повернулась к отцу Феодосию.

— Мы тут немного поговорили, — сказал он.

То, что разговор был и что носил он далеко не мирный характер, бабка Пастерначка определила без особого труда. Человек и менее наблюдательный, чем эта дотошная старуха, смог бы заметить холодные глаза девушки и несколько растерянный вид отца Феодосия.

— Небось снова нагрубила, — заговорила она, нисколько не сомневаясь в своей догадке. — Вы уж, отец Феодосий, поостерегитесь. Скаженная кровь в ней — пыжовская. Не девица — исчадие ада.

— Как ни трудно, а веру надо защищать, Иллиодоровна, — отозвался отец Феодосий. — Кому же, как не нам, нести в люди слово божье, направлять заблудших на путь истины.


Женщине достаточно мимолетного взгляда, чтобы определить степень заинтересованности собой. Фрося не была исключением. Она помнила взгляд отца Феодосия на перроне. Тогда он засмотрелся на нее, а потом еще и оглянулся. Видела его смущение, когда их знакомили. Встречаясь с ней, он всякий раз предупредительно раскланивался.

Фрося вдруг поняла, что ей приятно его внимание, и рассердилась.

«Еще не хватает попом увлечься», — мысленно укорила себя.

Нынче, когда он снова приехал и, увидев ее на перроне, подошел, как к старой знакомой, Фрося сказала, что его деятельность в Крутом Яру противозаконна и что для него лучше будет, если перестанет появляться здесь.

«Каждый несет свой крест», — ответил он тогда ей.

Еле дождалась Фрося конца смены. По пути домой свернула к Верзиловым.

— Киреевна! — через плетень окликнула старую Верзилиху, снимающую с веревки просохшее белье. — Савелий Тихонович дома?

— В сельсовете али еще где носит нелегкая. И обедать не приходил.

Из распахнутого окна высунулась Елена.

— Ты что ж не заходишь?!

Пришлось Фросе войти в дом. Она не могла не заметить перемен, которые произошли в Елене с тех пор, как виделись последний раз.

Тогда Елена еле сдерживала слезы, а сейчас вся светится радостью.

— Почему не спрашиваешь, как наши дела? — улыбнулась Елена.

— Вижу — неплохие.

— Представляешь, Фросенька, я и сейчас никак не опомнюсь. Громов был у нас. Сам приехал.

— Я же говорила. Надо было сразу к нему обращаться.

— Нет, ты только представь себе! — воскликнула Елена. — Представь мое состояние. Вхожу в дом, а они мирно беседуют. На столе — бутылка, кое-какая закуска. Тимоша же в таких делах совсем ребенок: огурцы достал из погреба да так и поставил, не нарезав, не полив маслом, сырые яички положил, хлеб. Кинулась я что-нибудь приготовить, а он, Громов, смеется. «Не надо, — говорит, — наш мужской уют нарушать. Вам, — говорит мне как-то загадочно, — еще представится случай отличиться своими способностями гостеприимной хозяйки». — Елена недоумевающе посмотрела на Фросю. — Нет, ты что-нибудь понимаешь?.. А потом все больше молчал. Слушал Тимофея. Рюмку водки выпил. Никогда не думала, что он такой душевный человек.

— Да-да, — рассеянно подтвердила Фрося.

— И ведь выручил Тимофея из беды, — возбужденно продолжала Елена. — Восстановил. Снова ездит. — Взглянула на Фросю: — Да ты не слушаешь?

— Помните, как закрывали церковь? — помедлив, заговорила Фрося, — Сами жители решили. Мы еще подписи собирали. А сейчас снова попик зачастил.

— Как это? Почему? Зачем?

— Об этом и хотела спросить Савелия Тихоновича.

— Легок на помине, — взглянув в окно, сказала Елена. — Как раз подъехал.

Они видели, как Савелий накинул вожжи на кол плетня и направился к дому. Услышали голос Киреевны:

— Наконец-то явился, блудный сын. Хотя бы обедать приезжал вовремя.

— Вечно ты ворчишь, мать. Значит, некогда было.

— Иди, иди уже, — миролюбиво продолжала Киреевна. — Сейчас подам на стол. — И добавила: — Фрося пришла к Елене. Тебя спрашивала...

— Не так уж плохи мои дела, — входя в дом, заговорил Савелий, — если такие красивые девушки интересуются. Нынче с одной свиданничал. А тут уже вторая ждет.

— Вот как! — засмеялась Елена. — С кем же это вы свиданничали?

— И не говори, Алексеевна, — посерьезнел Савелий. — Палагеи Колесовой дочка приходила.

— Настенька?

— Да она же. Чуть не плачет. Дрожит вся. Видать, не, сразу решилась в сельсовет обращаться.

— Что ж такое? — обеспокоилась Елена. — Опять какая беда навалилась?

— Навалилась... Пашка, оказывается, в дуросветство кинулась. Молельню в доме открыла. Монашка подле нее пригрелась, поп приезжает. Совсем охмурили бабу.

— Не в наших правилах оскорблять чувства верующих, — заговорила Елена. — Но при открытии церквей, молитвенных домов существует какой-то порядок, обязательный для всех.

— Вот и я говорю — незаконно, — загорячилась Фрося, взволнованно расплетая и вновь заплетая конец косы. — Если так дальше пойдет, гляди, и сектанты разные обоснуются.

— То ж втолковывал, — пояснил Савелий. — В облисполкоме есть уполномоченный по делам православной церкви и культов. Пусть обращаются туда. А то что ж это за самовольство...

— Ты что, товарищ Грудский, закона не знаешь?! — кричал Одинцов на плутоватого приземистого мужичишку, понуро стоявшего у его стола. — Или не про тебя они писаны?!

— Дак салу дымок требуется.

— Свиней и прочий забойный скот предписано свежевать, а шкуры сдавать государству, — вставил Савелий Верзилов, вызванный вместе со своим провинившимся секретарем к председателю райисполкома. — Ты же знаешь.

— Какое ж то сало, коли без шкурки?! — твердил Митрофан Грудский.

— Прикидываешься дурачком, а сам Красную Армию без сапог оставляешь?! — загремел Одинцов. — Да я с самого тебя шкуру спущу! В тартарары загоню!

Митрофан Грудский переминался с ноги на ногу, косился в сторону Савелия. Одинцов сразу сообразил, что к чему.

— Выйди, Савелий Тихонович, — попросил Верзилова. — Я с ним по-своему поговорю. А тебя потом покличу.

Едва Савелий скрылся за дверью, Митрофан шепнул:

— Так что, Фрол Яковлевич, не сумлевайтесь, хозяйка довольны остались окорочком. А соломкой я его обклал не по злому умыслу, по причине несознательности.

— Купить, значит, хочешь? Мне, председателю райисполкома, суешь взятку?

— Боже упаси! Как можно! Мы с понятием. То у нас свои дела с вашей хозяюшкой. А к вам, Фрол Яковлевич, за милостью.

— Ну, это другое дело. Ладно уж. Заплатишь штраф.

— Дак с одного козла двух шкур не дерут.

— Выговор тоже запишем, — продолжал Одинцов. — А как же иначе? При службе находишься.

— Не по справедливости, Фрол Яковлевич, — заныл Митрофан.

— Вот и делай людям добро, — рассердился Одинцов. — Развел огнище на всю округу, облаял председателя сельсовета — своего, так сказать, начальника, злостно закон нарушил... Читай, — ткнул пальцем в письмо. — Общество требует наказать со всей революционной строгостью.

— Не дай бог, как разъярились.

— Вот видишь. Тебя уводишь из-под статьи, а ты еще носом крутишь.

— Так вы, Фрол Яковлевич, хоть помене с меня возьмите, — попросил Митрофан. — Ячной соломкой смалил. Стоющий окорок получился...

Выйдя на улицу, забормотал:

— Объегорил, сучье вымя. То ж верно говорится: когда из пана пан — еще терпимо, а вот из хама пан...

Одинцов позвал Савелия Верзилова. Встретил его недовольно.

— Распустил подчиненных.

— Секретаря пора менять, — сказал Савелий. — Это не первый его фортель. Я тебе докладывал...

— Ишь, какой ретивый! Кадры надо воспитывать. Для начала решением исполкома вынесем ему выговор.

— Горбатого могила исправит, — возразил Савелий. — Не на своем месте Митрошка. На руку не чист.

Одинцов взвился:

— Гробишь человека нашего, бедняцкого класса, а церковникам потачку даешь?! Под носом у сельсовета гнездо свили... Лапоть ты или власть? Для чего тебя поставил?!

— Не ори. Не ты меня ставил. Народ избрал. Так же, как тебя. И разговаривай с народом по-человечески. Не то вдругорядь не проголосует. — Гремя деревянной ногой, Савелий подошел к столу, налил из графина, выпил. — Это к твоему сведению, — проговорил, успокаиваясь.

— Учитель выискался, — уже тише сказал Одинцов. — Дело есть дело. Ты мне по должности подчиняешься. И я требую...

— Верно. Требовать с нас полагается. Но ежели говорить о деле — твои данные устарели.

— Значит, принял меры?

— А то как же.

— Пригрози Колесовой, мол, дом отберем, — подсказал Одинцов.

Савелий отрицательно качнул головой.

— Пелагея и без того судьбой обижена. С ней по-хорошему обойтись следует.

— Либеральничаешь?

— Може, и так. Только что ж добивать несчастную женщину. Помочь бы ей... А попика настращал! Пелагея может и не знать порядков а он ведь в курсе.

— И тут смалодушничал, — жестко сказал Одинцов. — Надо было сразу брать.

— У тебя такое понятие, у меня — свое. Оттого, что кинем священнослужителя за решетку, верующих не поубавится. Тут что-то другое придумать надо.

— Ну, ну, мудруй, — съязвил Одинцов. И не стал больше задерживать Савелия. Лишь сказал на прощанье: — Смотри там...

В свое время Одинцов пришел к заключению, что при таком беспокойном секретаре райкома партии, как Громов, особо утруждать себя работой ни к чему. В самом деле, зачем волноваться, переживать, стараться, если так или иначе все будет сделано, потому что Громов в лепешку разобьется, а не допустит срывов.

Одинцов уяснил себе: как бы и что бы там ни было, а первый спрос с партийных органов. Потому он и пригрелся под крылышком у Громова, осуществляя общее руководство, по существу, ни за что в полной мере не отвечая.

Правда, с некоторых пор Громов стал чаще теребить его, а то и выказывать недовольство — «подкапываться», как решил Одинцов. Он было совсем упал духом, чувствуя, что доживает в председательском кресле последние дни. Однако состоялось знакомство с Заболотным. Одинцов делал все, чтобы как можно чаще напоминать ему о себе, и таким образом упрочил свое положение, найдя в Заболотном весьма влиятельного защитника.

Выпроводив Савелия Верзилова, Одинцов посмотрел ему вслед, злорадно проговорил:

— Ничего, ничего, праведник. На чем-нибудь засеку. Избирал-то народ, а снимать буду я.

26

Паровоз Тимофея Пыжова возвратился с экипировки и стал под состав. Тимофей сам осмотрел ходовую часть, постучал по дышловым клиньям, смазал мазутом параллели. Потом крикнул кочегару, чтоб плотней перекрыл подтекающий водомерный краник тендера, и снова закружил вокруг локомотива.

Ванюра выполнил распоряжение механика и принялся драить с песочком латунную звезду на дверке передней топки.

Так же, как всегда, с веселой удалью шуровал Андрей. Стрелка манометра уже приближалась к контрольке — хоть сейчас давай рабочий ход.

Но светофор еще не разрешал отправляться. И каждый занимался своими привычными предрейсовыми делами. Однако в нынешних приготовлениях угадывалось что-то необычное. Оно, это необычное, проглядывало во всем: и в сосредоточенном взгляде механика, может быть, с большей придирчивостью ощупывающем узлы машины, и в удалых движениях Андрея — картинно-небрежных, но на самом деле точных и безошибочных, в чрезмерной суетливости кочегара, и в том, что на паровозе находилось не предусмотренное штатным расписанием еще одно лицо. Еле втиснувшись широкими плечами в проем окна, из паровозной будки поглядывал на Тимофея начальник политотдела Ясногоровского отделения железной дороги Клим Дорохов.

— Порядок? — окликнул он Тимофея.

Тимофей запрокинул голову, встретился со строго-пытливым взглядом Дорохова, И хотя сам волновался перед необычной поездкой — на хвосте тысяча тонн сверх нормы, — ему захотелось обнадежить Клима, сказать что-нибудь такое, чтоб сошла с его лица тень озабоченности и тревоги.

— Как в аптеке! — отозвался он. Оглянулся на светофор, добавил: — Ага, приглашают в дорогу.

Схватившись за поручни, Тимофей быстро поднялся в паровозную будку.

— Вижу зеленый, — сообщил ему Андрей.

— Зеленый, зеленый, — явно волнуясь, ответил Тимофей. Может быть, из-за этого волнения несколько дольше обычного задержал в руке кольцо привода гудка. Взвился крик паровоза — мощный и торжественный. А когда он смолк и стало необычайно тихо, Тимофей взялся за рычаг регулятора пара. — Ну, — обвел всех взглядом, — двинули?..

— Давай, — кивнул Дорохов.

Паровоз подался вперед — плавно, свободно. Все ждали рывка, который всегда следует за вольным скольжением, когда трогается с места состав. Вот и рывок. Металлический лязг побежал от вагона к вагону и, не достигнув хвоста, утих. Машине не хватило силы. Тимофей поспешно послал рычаг дальше. И тогда пробуксовали колеса, паровоз загарцевал на месте, как вздыбленный конь.

— Колосник ему в бок, — тихо ругнулся Андрей, недоумевая. Ведь все было правильно. На подходе к составу Авдеич открыл заслонку песочницы, посыпал рельсы песком. И с места брал, как всегда.

Тимофей тоже не понял, что же произошло. Машина тряслась. И он скорее не обдуманно, а подсознательно, рефлекторно резко перекрыл пар.

— Не возьмет, — проговорил Ванюра.

Дорохов вопросительно и обеспокоенно смотрел на Тимофея.

— Возьмет, возьмет, — упрямо повторял Тимофей, мучительно отыскивая причину случившегося.

Нет, он не думал о том, как будут реагировать те, кто выступал против их экспериментов, если опыт провалится. Он взял нервы в кулак и, кажется, нашел то, что искал. Ну да! Тысяча тонн лишнего веса что-нибудь да значат! Надо качнуть состав, дать больший рывок. При этом необходимо использовать откат, не допуская угасания амплитуды качки, вовремя открыть регулятор.

Тимофей сдал паровоз назад, снова перевел реверс на передний ход. Весь напрягся, сосредоточился.

Состав дернулся, заскрежетал металлом. Но в этот раз могучая волна достигла конечного вагона, стронула его с места. И все они, до отказа груженные, поскрипывая рессорами, еще упираясь, оказывая сопротивление, покатились — медленно, неохотно.

— Пошли, колосник ему в бок! — восторженно воскликнул Андрей. Паровоз натужно дышал, словно отплевываясь отсечкой. — Ага! — продолжал Андрей. — Не нравится?! Привык к легкой жизни? Мы эту дурь сейчас...

— Ну-ка, ну-ка, — подзадорил его Дорохов, испытывая расположение к этому веселому и деятельному парню. — Такой ли в деле, как на языке?

Андрея трудно смутить. Его не останавливает и то, что перед ним большой начальник. Не стесняется в выражениях.

— А что? — задиристо вскинул голову. — Сейчас дам ему под хвост — побежит! — И рывком отворил дверку топки.

Выгибаясь, как живое существо, длинный-предлинный состав уже громыхал на выходных стрелках. Клим, молча похлопав Тимофея по плечу, занял место за левым крылом.

Разрешение на этот эксперимент Дорохов просто вырвал у начальника отделения дороги. Викентий Петрович вначале и слушать об этом не хотел. Однако Клим был настойчив. Он снова ездил в Москву и возвратился, переполненный впечатлениями. После Всесоюзного совещания железнодорожников транспорт готовился к качественному скачку.

«К сожалению, пока это одни лишь эмоции, — выслушав его, развел руками Викентий Петрович. — А жизнь требует выполнения приказов».

Клим не сдавался. Поистине, надо было иметь дороховскую убежденность, его упорство, чтобы добиться согласия.

Уступая в главном, начальник отделения поставил условие ни в коем случае не привлекать к осуществлению эксперимента бригаду Пыжова.

О, эти человеческие слабости! Даже большие люди попадают в их плен. Викентий Петрович не мог забыть и простить Пыжову, что из-за него испытал неприятнейшие минуты во время разговора с Громовым, что против своего желания был вынужден дать указание прекратить судебное расследование и восстановить Пыжова в должности.

Но слабость — одно, а объективность — другое. И хотя Клим где-то вычитал, что надо уважать человеческие слабости, относиться к ним с терпимостью, при столкновении с этим явлением в жизни в нем все возмутилось. Пришлось бороться за Тимофея из-за чисто принципиальных соображений, отстаивая справедливость, и потому, что более подходящей кандидатуры для проведения рискованного опыта Клим не видел. По его мнению, Тимофей был наиболее подготовленным к такой поездке, как специалист, уже накопивший определенный опыт работы по-новому. И что еще более важно — Тимофей был готов к этому психологически. Такое сочетание — немаловажный фактор в достижении успеха.

В споре у Клима даже начало складываться впечатление, будто начальник отделения преднамеренно обрекает задуманное предприятие на провал, чтобы потом сказать: «Ну, что?..» Чтобы бравировать своей проницательностью, чтоб раз и навсегда положить конец всяким экспериментам и поискам, нарушающим спокойное течение жизни. Его так и подмывало высказать все это в глаза Викентию Петровичу — не подыскивая смягчающих слов и обтекаемых фраз. Однако он сдержался, этот бывший матрос, умеющий, если надо, рубить с плеча. У него хватило такта, особенно не задевая по-интеллигентски сверхчувствительное самолюбие Викентия Петровича, высказать все, что думал.

«Хорош же ты, Викентий, — прогудел, хитровато щурясь — хорош... А если без шуток, поскольку возлагаешь ответственность на меня, — тут уж я вправе выбирать себе спутников».

Так совершенно неожиданно пришла мысль о том, что в пробный рейс отправится и он, Дорохов. Этим только и удалось отстоять Тимофея Пыжова и его бригаду.

Вот почему первый тяжеловесный состав ведет Тимофей Пыжов. Вот почему Клим оказался у него на паровозе.

А станция уже осталась позади. И, вырвавшись на простор, поезд все убыстрял и убыстрял свой бег. Клим прислушивался к грохоту, следовавшему за ними по пятам. На закруглениях бросал тревожные взгляды в конец состава.

Да, тревога и надежда, эти очень разные чувства, никогда еще не соседствовали в нем так близко, как сейчас. Но он умел владеть собой. Он ничем не высказывал своего беспокойства. Все такой же медлительный внешне, он остро схватывал все, что происходило в паровозной будке. Вот Андрей закачал в котел воду. Вот развернулся к совку с углем, схватил лопату и тут же резко послал корпус в обратную сторону, навстречу молочно-белому огню, пылающему в топке. Пламя на мгновение вспыхнуло в зло сощуренных глазах, знойными бликами пробежало по разгоряченному, напряженно-дерзкому лицу. Но Андрей уже вне его власти. Потом снова крутой поворот и встреча с огнем. Помогает ему кочегар. Топят «вприхлоп», чтобы напрасно не выхолаживать топку. Ванюра открывает створки дверки лишь в тот момент, когда Андрей готов бросить очередную порцию угля. У них это здорово отработано.

Потом Андрей, натянув поплотней рукавицы, вбросил в топку острие резака. И опять начался поединок человека с огнем. Андрей то бросался вперед, прикрывая рукавицей лицо, то отступал. Тяжелый резак вспорол спекшийся жар. Пламя загудело сильней, яростней. Задымилась рукавица. Андрей, не замечая этого, с новой и новой отвагой делал выпады, будто дразнил ревущего в топке зверя, будто играл с ним. Но, видимо, Андрей прекрасно знал его коварный норов — нет-нет и косился на водомерное стекло.

Клим перевел взгляд на механика. Тимофей стоял у себя за правым крылом, подавшись вперед, — весь внимание и настороженность.

Клим поймал себя на мысли, что он здесь совершенно ненужный, лишний человек, что и без него все шло бы вот так четко и слаженно, вот так по-настоящему красиво. И ему даже стало обидно, что ничего не может внести от себя в этот хорошо сработавшийся ансамбль, живущий одними заботами, стремящийся к единой цели, настолько спаявшийся в труде, что казался наделенным единым дыханием.

Но Клим уже и тому был рад, что увидел эту маленькую трудовую ячейку в деле. И ее труд представился ему прообразом труда в новом, коммунистическом обществе. И он уже думал о том, как использовать этот пример трудового братства в политической работе...

Югово проследовали, почти не сбавляя ход. И снова, как в минувшую скоростную поездку, но на этот раз заблаговременно предупрежденный, весь персонал станции высыпал на перрон взглянуть на необычный маршрут. Паровоз давно скрылся за выходным светофором, а вагоны все бежали, бежали вслед, и под ними прогибалась колея, вместе, со шпалами пульсируя на балластной подушке.

Клим сверил время. На первом отрезке пути сэкономили что-то около семи минут. Выигрыш во времени отметил про себя и Тимофей, хотя в нынешней поездке не стояла задача скоростного пробега. Просто нужно было доказать возможность вождения тяжеловесов. И Тимофей время от времени притормаживал. В связи с увеличением массы состава возрастала инерция, а следовательно, и тормозной путь. Это надо иметь в виду, надо предвидеть, чтоб не опростоволоситься, как при отправлении.

Тимофей посмотрел на манометр. Пара — больше чем достаточно. Невольно подумал: «Сейчас бы давануть на большой клапан». Только нет, нельзя рисковать. Перед поездкой они с Климом имели возможность все продумать, обо всем договориться. Решили сначала отработать каждый элемент в отдельности, а потом уже сливать их воедино — в скоростную езду тяжеловесов. Такой вывод не случаен. Они не хотели, да и не имели права из-за какой-то, может быть, случайности, из-за того, что не хватило выдержки, ставить под удар свое выстраданное...

Тимофей, конечно, сознавал всю ответственность задуманного дела. Он вел поезд как нельзя лучше. Но мысль дать на всю железку подзуживала и подзуживала. А тут еще Дорохов вздумал высказать свои впечатления стоявшему рядом с ним Андрею:

— Молодцы. Хорошо идете.

— Да-да, — подхватил Андрей. И с присущей ему прямотой, нисколько не скрывая иронии, добавил: — Улита едет, когда-то будет, колосник ей в бок.

— Однако ты ершистый, — сказал Клим.

И снова Андрей не полез в карман за словом:

— А нам и нельзя быть иными. С огнем дело имеем. А оно же известно: с чем поведешься, того и наберешься, — на ходу переиначил известную пословицу.

Дорохов усмехнулся, перевел взгляд на Тимофея и в его глазах вдруг увидел такой же, как и у Андрея, лихорадочный пламень нетерпения. Какое-то мгновение они смотрели друг другу в глаза. Тимофей безмолвно спрашивал и ждал. Клим — колебался, взвешивал. Он сразу понял, что от него хотят. Но ему надо было время, чтобы подготовить себя к решению. А рассудок уже напоминал, что в каждом открытии, в каждом эксперименте всегда есть элемент риска — разумного, опирающегося на знание дела, а иногда лишь на убежденность, что без дерзания просто невозможен прогресс. И ему ведь очень хотелось стать ближе этим ребятам, почувствовать себя частицей их дружного коллектива, а не сторонним наблюдателем.

Поистине нет ничего быстротечнее человеческой мысли. Сомнения, раздумья и выводы, к которым пришел Клим, заняли какие-то секунды. Не успел Тимофей отвести взгляд, как уже получил ответ на свой немой вопрос. И, чтоб у него не оставалось на сей счет никаких сомнений, Дорохов сказал коротко, по-флотски:

— Добро!

После этого Клим уже не мог усидеть на месте. Ему не терпелось ощутить этот миг, когда в паровоз, как говорит Ванюра, «одним махом вселяется тысяча чертей».

Но Тимофей не торопился. Уж он-то знает, какая мощь врывается в цилиндры. Тут надо с головой все делать. Следует подумать о том, чтобы не допустить обрыва — вон какая тяжесть грохочет позади! Не случайно время от времени он притормаживает, поджимая состав на себя..

Тимофей выжидал. Как только состав пошел внатяжку, он подтянул реверс, уже привычным движением послал рукоятку регулятора пара до отказа и начал попускать. Паровоз качнуло вперед, и он помчался — легко, свободно увлекая за собой огромную тяжесть. Дорохов только какой-то миг испытал знакомое ощущение, как бывало при большой волне, когда палуба уходит из-под ног.

— Вот это да! — услышал он восторженный возглас Андрея. — Теперь пойдет, колосник ему в бок!

Дорохов посмотрел на Тимофея, который, высунувшись из окна, озабоченно обернулся к составу. Усилившийся встречный поток знойного воздуха ожесточенно теребил его тронутый сединой чуб.

Первым желанием Дорохова было броситься к Тимофею, обнять, поблагодарить за пережитую радость. Но он сдержался, весь отдаваясь волнующему, увлекающему волшебству скорости. На его глазах рождалось будущее. Он увидел воплощение того, о чем говорилось на Всесоюзном совещании — конкретное проявление умного, по-хозяйски расчетливого использования паровоза. И он снова подумал о том, что должен мобилизовать коммунистов, сделать так, чтобы это будущее как можно скорее стало сегодняшним днем для всех паровозных бригад...

Август дышал зноем. Жар исходил и от котла. Врывающийся в паровозную будку сухой и горячий степной ветер не приносил облегчения. Во рту пересыхало, а каждая клеточка тела сочилась потом. Клим больше других страдал от изнуряющего зноя. Он с завистью посматривал на сухого, жилистого Андрея, бросавшего уголь в топку: как дьяволенок, извивается — сильный, тренированный. Когда-то и он, Клим Дорохов, был вот таким. Когда-то и он бросал уголь в корабельные топки. В бою, под обстрелом интервентов. И ничего. Не задыхался вот так, как большая выброшенная на берег рыба.

Пальцы его сами застегнули робу. И ноги сами привели к Андрею. Клим оттер его плечом, взял из рук лопату.

— Передохни, — сказал. Опытным глазом сразу же определил, куда надо подбросить уголька. Кинул одну лопату в раструску, вторую, третью...

Он работал, может быть, не так быстро, как Андрей, но ловко и сноровисто. В его движениях, в том, как брал уголь, как пускал его веером, угадывалась профессиональная хватка. Этого Андрей не мог не заметить.

— А у вас, товарищ начпо, того... неплохо получается.

— Травишь, сучий сын, — тяжело перевел дух Клим. Ему лестно было услышать похвалу. Но он не обольщался. Конечно, однажды приобретенные навыки не забываются всю жизнь. Однако ведь время тоже кое-что да значит. — Годы не те, Андрюха, — сказал не без сожаления.

— Подумаешь, годы, — возразил Андрей. — В такие годы еще о-го-го! — заговорщицки подмигнул он. — А насчет «соцнакопления», — выразительно глянул на брюшко Дорохова, — два-три месяца у меня в дублерах походите — как бабки пошепчут.

Тимофей не вмешивался в разговор. Смотрел вперед, слушал, улыбался, прикидывал, что ответит Дорохов.

Клим не заставил себя долго ждать.

— Говоришь, поможет?

— Наукой доказано. Без обмана. Ежели что — приходите.

— Спасибо, — засмеялся Дорохов. — Буду иметь в виду.

Ванюра все это время подавал Андрею какие-то знаки, испуганно пучил глаза, манил к себе. Андрей досадливо отмахнулся. Но тот не унимался. Пришлось подниматься к нему на тендер.

— Ты что, балаболка, плетешь? — возбужденно зашептал Ванюра. — На кого критику наводишь? Такое начальство, а он... Гляди, как бы сам не полетел в дублеры, а заодно и мы с Авдеичем.

— За этим и звал? Ах ты, деревня, чертов гагай, колосник тебе в бок. За шкуру свою испугался. Во жила! — возмущался Андрей. — И когда ты станешь человеком? Горе ты мое!

Ванюра действительно был и горем, и проклятьем Андрея. После того, что случилось во время следствия, Андрей никогда бы не стал работать с ним в одной бригаде. Тимофей Авдеевич уговорил. Мол, надо помочь хлопцу стать на ноги. Мол, нехорошо отмахиваться от живого человека. И вот уже сколько времени Андрей воспитывает его, а он опять же за свое.

— Ты мне эти штучки оставь, — строго предупредил Андрей.

— Так ведь...

— Считай, что разговор не окончен. Лекцию прочту по свободе. А сейчас греби уголь.

Андрей быстро спустился вниз. Глянул на приборы. Воды достаточно, давление пара подходящее. Со своего левого крыла высунулся из окна. Паровоз мчался на всех парах, чеканя отсечку. Андрей тихо ругнул Ванюру, потом себя — за то, что отвлекся от работы. Увидел будочника с флажком в руке, сквозь грохот услышал голос рожка.

— Путь свободен! — крикнул, повернувшись к Тимофею.

— Свободен! — отозвался Тимофей.

— Свободен, — стоя рядом с ним, подтвердил Дорохов. У него уже не было сомнений в благополучном исходе эксперимента.

Потом, правда, им дважды приходилось останавливаться у светофоров, так как в пути догоняли впереди идущий обычным ходом маршрут. Зато на свободных перегонах Тимофей легко менял ритм работы машины. Зато уже научился трогать с места и правильно определять увеличившийся тормозной путь.

Это была победа. Она отзывалась стозвонной радостью в их сердцах.

27

Сдав машину бригаде Максимыча, они уселись на сундучки тут же.

у паровоза, усталые и гордые этой усталостью. Закурили.

— Значит, к шести часам приглашаю к себе, — сказал Тимофей.

— А что у вас, Тимофей Авдеевич? Или праздник какой?

— Праздник и есть, Андрюха. Такой рейс нельзя не «замочить».

— И то верно, — согласился Андрей. — Рейс — что надо!

Тимофей не спеша достал часы. Щелкнула крышка, на которой выгравировано: «По заказу НКПС». Такие всем механикам выдали.

— Двенадцать, — проговорил. — Через двадцать пять минут наш подойдет. А ты, Андрей, пятичасовым подъедешь.

— Меня только помани гулянкой, и пеши примчу, — засмеялся Андрей. Бросил окурок. — А то, може, раньше сбежимся? Я такой, что уже бы и начинать.

— Потерпишь, — отшутился Тимофей.

— А жинка у вас сердитая? — не унимался Андрей.

— Как тебе сказать? Увидишь.

— Сердитая у Авдеича жинка? — повернулся Андрей к Ванюре.

Но Ванюру, видимо, беспокоило иное. Он вскочил, озабоченно сказал:

— Не опоздать бы к поезду.

Время, конечно, было в запасе. Торопиться еще не следовало. Но Андрей озорно крикнул:

— Хватай сундук! Беги!

Он потянулся к сундучку Ванюры, намереваясь подать ему в руки.

— Ого! — невольно вырвалось у него. — А сундучок-то тяжеловат.

Ванюра наершился:

— Не тебе нести.

— Уголь? — презрительно сощурился Андрей.

— А хотя бы и так? Подумаешь, куска угля жалко.

— Не угля, а тебя жаль, паразита дурнявого. А ну, высыпь, колосник тебе в бок!

— Андрей дело тебе говорит, — вмешался Тимофей.

Пришлось Ванюре нести свой груз к будке стрелочника и там опорожнить сундучок.

Остаток пути шли молча. Порывался было Андрей сказать свое веское слово, но Тимофей прервал его:

— Ладно, Андрюха, не надо омрачать такой день...

А сам думал о том, что этот Афонькин выкормыш и в самом деле испортил праздник. Какой же это сумбур у него в голове?!

И лишь дома Тимофей малость успокоился, решив, что у него еще будет время заняться этим парнем. Праздник должен быть праздником. Вот и Елена поздравила его с успехом, выслушав «доклад» о поездке. И в этот миг, наверное, не было на всем свете женщины, счастливее ее. И наверное, ни одна жена не гордилась так мужем, как она своим Тимофеем.

Тимофей подхватил Елену на руки, закружил по комнате. Целовал и снова кружил.

— Да уймись ты, — смеялась Елена. — Ну, непутевый! — И то припадала к колючей щеке, то отстранялась, упираясь кулачками в его грудь. — Мальчишка ты несносный! С поездки ведь. Укладывайся отдыхать.

— Отдыхать?! — вскричал Тимофей. — Э, нет, голубушка. Гостей будем принимать! Из бригады ребята придут. Помощник и кочегар.

— Почему же ты раньше не предупредил? Что же я вам на стол подам? Вечно ты ставишь меня в неловкое положение перед чужими людьми.

— Чужими? — Тимофей приподнял бровь. — Ну и сказанула же ты, Ленка! Да ведь это моя вторая семья. А значит, и твоя. Свои ребята! Давно бы надо было поближе сойтись.

— Будто своих можно угощать чем попало, — проворчала Елена. — Чего глаза мозолишь! — шутливо прикрикнула на него. — Марш в магазин!..

К приходу гостей все было готово. И они не заставили себя ждать. Тимофей даже ахнул, увидев Андрея.

— Ну, аристократ.

Конечно, они встречались лишь на работе. Там известно какая одежда. Роба. А сейчас на нем хорошо подогнанный темно-синий костюм, тонкая белая рубашка, галстук. Белеют в меру выставленные накрахмаленные манжеты. Лацкан украшает значок ГТО второй ступени. В руках — цветы.

— А вот и Елена Алексеевна, — представил Тимофей вышедшую на крылечко жену.

— Это вам, — подавая ей букет, сказал Андрей.

Тимофей подшучивал над Андреем:

— Поддабриваешься к хозяйке? Да? Ах ты, лиса!

— А что же остается делать? Спрашивал, спрашивал, сердитая ли Елена Алексеевна, а вы так и не ответили. Тут уж инстинкт самосохранения.

Вмешалась Елена:

— А ты смотри на молодежь и учись хорошим манерам. Уже забыла, когда цветы приносил...

— Ага, значит, сообща на меня? — проговорил Тимофей. — Слышишь, Иван? Придется нам тоже объединяться.

Ванюра лишь застенчиво улыбнулся. В своей голубой футболке, простых брюках и парусиновых туфлях он неловко себя чувствовал рядом с расфранченным Андреем. Вообще, если говорить по правде, после того, как его отчитали за уголь, Ванюра решил не идти к Тимофею Авдеевичу. А отец дураком обозвал. «Не будь олухом, — сказал. — Не всегда механики приглашают к себе кочегаров». И бутылочку водки сунул. Ванюра не знает, куда деть эту злосчастную бутылку, и еще больше теряется.

На выручку ему пришел Тимофей.

— А, ты со своей выпивкой! Давай, давай! — Сам взял у него из рук поллитровку и поставил на стол. — Пригодится.

С самого начала за столом создалась непринужденная обстановка. Наполнили рюмки. Подняли.

— В обществе воспитанных людей, — начал Тимофей, — первый тост принято провозглашать в честь хозяйки дома.

— Я с удовольствием, — кивнула Елена.

— Но мы — паровозники. А где вы видели воспитанных паровозников? К тому же у нас два дома. Не берусь утверждать, в каком доме мы больше живем: в том ли, где семья, или в доме на колесах.

— Ну и пейте за свой паровоз! — поняв намерение Тимофея, воскликнула Елена. Демонстративно поставила свою рюмку, вызывающе сказала: — Пейте.

— Вот-вот, — подхватил Тимофей. — Об этом я и хотел сказать. Чувствуете, друзья мои, какой металл звенит в голосе Елены Алексеевны? В переводе на человеческий язык это значит: «Попытайтесь только не посвятить мне первый тост, не видать вам ни печеного перца, ни яичницы с колбасой...»

Ребята засмеялись. Не выдержала и Елена. Лишь Тимофей оставался подчеркнуто серьезным, хотя и в его глазах прыгали смешинки.

— Я вас спрашиваю, друзья, что делать?

— Будем воспитанными! Давайте будем воспитанными, колосник...

— Правильно, Андрей! — подхватил Тимофей. — Иного выхода нет. Придется выпить за благополучие этой женщины, в чьих руках наше сегодняшнее бытие. — Он исподтишка подмигнул Елене — озорно, радостно. Шепнул: — Будь здорова.

Мало-помалу и Ванюра втянулся в разговор, осмелел. Невольно подумал, что дома у них никогда не бывает вот так просто и весело. А чтоб гости собрались — такого Ванюра не помнит. У отца одно на уме — копить, тянуть в дом все, что плохо лежит. Нет, лучше не вспоминать об этом.

Тимофей оглядел стол, зачастил:

— Так-так-так. Вижу, пришло время наливать. — Взял бутылку. — Ну, теперь и за второй дом можно выпить. За то, чтобы колеса крутились, чтоб все у нас было, как в хорошей семье.

Елена тоже пригубила и ушла на кухню. Разговор больше касался последней поездки.

— Доказали? — допытывался Андрей. И сам же отвечал: — Доказали. Начпо доволен? Доволен. Можно, значит...

— Ты погоди, — прервал его Тимофей. — Это у нас пробная поездка. Одна за столько времени. А если каждый рейс такой? Выдержишь?

— Выдержу.

— А Иван выдержит? А я?

— Выдержите. Силенки что у одного, что у другого.

— Верно, — согласился Тимофей. — Силу нам с Иваном не занимать. Только не эту силу, не эту выдержку имею в виду. Внутренняя самодисциплина, собранность, вот чем мы взяли... Работа у нас какая? Коллективная. Каждый в отдельности мы ничего не значим, ничего не стоим. А вместе — горы сдвинем.

— Само собой, — проговорил Андрей.

— Но ведь надо, чтобы мы все время были вместе, чтоб понимали друг друга, научились владеть собой, своими чувствами. И когда потребуется — сумели бы подчинить их коллективной воле. А то ты придешь на смену чем-то расстроенный или...

— Да как же не расстроишься?! — воскликнул Андрей. — Батя словно с цепи сорвался: пятую жинку привел. У меня уже от этих «мамаш» в глазах рябит.

— И так же закладывает? — спросил Тимофей.

— Куда там! Похлеще прежнего. «Нам, — говорит, — составителям, один конец — под колесом».

— Да-а. Какое уж тут спокойствие? Вот я и прикидываю: ты придешь расстроенный, или я заявлюсь после перепоя с тяжелой головой, или Ивану почему-то не захочется уголь грести. Что получится?

— Толку не будет, — согласился Андрей.

— Вот мне и думается, что бригаду должны объединять не только производственные интересы. Нужна заинтересованность во всем. Взаимовыручка.

— Ну, Ванюра уже себя показал: «И я не я, и хата не моя, и меня заставили».

— Ты долго еще пилить будешь? — обиделся Ванюра.

— А что, будто лучшим стал, да? — отозвался Андрей. — О себе только думаешь, о своей выгоде. Ты что мне на тендере шептал?.. С получки тащил Тимофея Авдеевича и меня в пивную? Молчишь?.. То-то, бестолковая твоя башка.

Вмешался Тимофей. Он-то знает, откуда у Ивана такая путаница в голове. Знает, не так просто вышибить то, что ему с детства вколачивал Афоня.

— Ладно, — миролюбиво сказал он. — Кое-что Иван уже понял. Поймет и остальное.

— Ничего себе — «понял», — проворчал Андрей. — Сундук угля набухал и попер.

— Ну, хорошо, хорошо, — попытался прервать его Тимофей.

Но Андрей не унимался:

— Вы, Тимофей Авдеевич, погодите. Мне интересно знать, почему он потащил уголь с паровоза? Что, разве ему не дают? Слышишь, Ванюра? Ты получаешь уголь?

— Получаю.

— Тебе не хватает?

— Все тащат.

— Не трепись, — рассердился Андрей. — Тимофей Авдеевич не тащит, я не тащу, другие...

— Дался тебе этот уголь! — возмутился Ванюра. — Мой батя, знаешь, как говорит? «Если с работы идешь и ничего не несешь — зенки со стыда на лоб лезут».

— Вот, пожалуйста, понятие какое у человека, — заговорил Андрей. — А вы, Тимофей Авдеевич, еще заступаетесь.

— Побыл бы в моей шкуре, — как мог, отмахивался Ванюра от Андрея. — Поглядел бы я на тебя.

— А что? На мой характер, я бы ему сказал, — горячился Андрей. — Так бы пуганул!..

— Родителя, да?

Андрей похлопал Ванюру по плечу, доверительно сказал:

— Родителя мы обязаны почитать. А вот тут как раз такой случай, когда надо к черту послать, колосник ему в бок...

Этот совершенно неожиданный поворот в рассуждениях Андрея и то, как он, не повышая тона, и даже будто ласково изложил свои взгляды на взаимоотношения между родителями и взрослыми сыновьями, рассмешило Тимофея.

— Ну, артист! — заливался он смехом. — Уморил! Ей-ей, у топки талант губишь.

Ванюра сидел красный, взъерошенный. Тимофей наклонился к нему.

— Не обижайся. Слышь? Уж больно уморительно этот Андрюха лицедействовал. Не мог я сдержаться.

— Так. Правильно. Извинитесь. Пожалейте, — злословил Андрей. — А он в следующий раз половину паровоза домой утянет.

— Хватит, Андрей, — посерьезнел Тимофей. — Кончай свою критику.

— Разве это человек? — ободренный заступничеством механика, пожаловался ему Ванюра. — Сибирская язва.

— Нет, вы только послушайте его! — теперь уж по-настоящему вскипел Андрей. — Уж если кто из нас язва, так это ты! Язва капитализма на нашем здоровом теле. — Зло уставился на Ванюру. — Экономия топлива — показатель работы бригады? Показатель. Тут стараешься изо всех сил, чтоб и пар держать, и лишнюю лопату угля не" пустить в распыл, а он...

Тимофей был очень доволен, что возник этот разговор. Конечно, Ивану нужно все высказать. Дать понять, что от него хотят. И в этом Андрей оказывает ему неоценимую услугу. Но Тимофей начал уже побаиваться, как бы не перехлестнуть через край.

— Можно подумать, что для перепалки вы не нашли лучшего места, чей мой дом, — сказал строго.

— Нет, вы только представьте себе, Тимофей Авдеевич, — уже не мог так сразу умолкнуть Андрей. — Встречает его на путях стрелок военизированной охраны, а то, гляди, и сам Кончаловский. «Ну-ка, показывай, что несешь?..» И это кочегар передового экипажа! Позор!

— Я что сказал! — повысил голос Тимофей. — Вы чего собрались?.. И ты, — повернулся к Андрею, — и ты Иван, — мои гости. И давайте не будем обижать друг друга. По крайней мере, в своем доме я этого не позволю.

— Так это он... — начал было Андрей. Налил Тимофею, Ванюре, себе. — Давай мировую, что ли, — потянулся рюмкой к Ванюре.

— Вот это другой разговор, — одобрительно отозвался Тимофей. — И кто старое помянет, тому глаз вон.

— А на меня ты, Иван, не дуйся, — мирно продолжал Андрей, — Думаешь, мне удовольствие — психовать?.. Не хочется, чтобы ты жмотом стал.

Елена принесла салат, с укором глянула на мужа.

— Ох и возьмусь же я за тебя! — пригрозила. — На вечеринку ребят пригласил или на производственное совещание?

— Сейчас, мать, — пообещал Тимофей. — Сейчас так гульнем, что чертям станет тошно!

Елена демонстративно закрыла уши, вышла, и тотчас же донесся ее радушный возглас:

— Входи, входи! Вот кстати!.. — Потом — какой-то шепот. Приглушенное и настойчивое: — Не выдумывай, пожалуйста. — И снова — радостное: — Тимоша, ты посмотри, кто к нам пришел!

На пороге в сопровождении улыбчивой хозяйки появилась нарядная, несколько растерявшаяся Фрося. Поздоровалась, закинула за спину косу. Тимофей поднялся ей навстречу:

— Ты же просто молодчина, Фросенька!

Андрей с любопытством рассматривал ее. А Тимофей продолжал:

— Вот и чудесно. Давай к столу. Знакомься с женихами.

— С Иваном мы свои люди, — сказала Фрося, кивнув ему.

— А это мой помощник Андрей Раздольное, — представил Тимофей.

Андрей поднялся, слегка наклонил голову.

— Видишь, какой шаркун! — засмеялся Тимофей, — Учти, сердцеед и волокита, гроза девчат.

Андрей смутился, не ожидал такой аттестации. Услышал ее насмешливое:

— Очень приятно познакомиться.

— Предостерегаю только потому, что родная племянница, — не унимался Тимофей. — Чтоб потом не было никаких претензий.

— Тимоша, ну что ты! — всплеснула руками Елена. — Такое говоришь о приличном молодом человеке! Вы, Андрей, — повернулась к нему, — не позволяйте так подшучивать над собой.

— Что поделаешь, Елена Алексеевна, — уже овладев собой, сказал Андрей. — Против правды не попрешь.

— Что и требовалось доказать, — между тем продолжал дурачиться Тимофей. — Ты, Фросенька, видишь яркое доказательство моей правоты. Одну уже покорил.

— Да, теперь я знаю, какой это страшный человек, — бросив лукавый взгляд на Андрея, проговорила Фрося. — Спасибо, дядя Тимофей. Вы открыли мне глаза. — И тут же прыснула со смеху. А вместе с нею смеялись и остальные, особенно Иван, довольный тем, что в этот раз под перекрестный огонь попал не он, а Андрей.

— Но я и другое поняла! — вдруг воскликнула Фрося. — Поняла, что в этом доме не дождешься, когда предложат выпить.

— Об этом и я говорю, — поддержал Андрей.

Тимофей смущенно почесал затылок.

— Ну и шельмы. Подкузьмили. — Наливая ей рюмку, пригрозил: — Держись, Фроська. Теперь-то не увернешься. Заставлю выпить до дна.

Фрося легким движением вскинула голову.

— Вы меня удивляете, дядя Тимофей. Разве возможно, чтоб где-нибудь, когда-нибудь железнодорожник отказывался от рюмки?

— Бахвалка несчастная, — проворчал Тимофей.

— За ваши успехи!

Фрося подняла рюмку.

Вообще ее приход внес большое оживление в компанию. Перекусив, Фрося сорвалась с места, склонилась над патефоном. Комната наполнилась музыкой. Нежный доверительный голос сообщал о своих потаенных надеждах и желаниях:

Сердце в груди

Бьется, как птица.

И хочется знать, что ждет впереди.

И хочется счастья...

А потом пел Утесов о сердце, которому не хочется покоя, о любви, что нечаянно нагрянув, окрашивает весь мир в удивительные, чудесные тона.

Андрей смотрел на Фросю и улыбался. И какая-то тревожная радость — неясная и влекущая — нарушала покой его собственного сердца.

— Танго! — объявила Фрося. — «Утомленное солнце».

Тимофей подтолкнул Андрея локтем.

— Ладно уж, — понимающе усмехнулся. — Иди, танцуй... пока разрешаю.

Едва прозвучали первые такты мелодии, Андрей подошел к Фросе. Она положила руку ему на плечо. Андрея охватила непонятная робость. Никогда с ним такого не случалось. И потому так неуверенно сделал проходку. Но скованность быстро исчезла. Следующее на Андрей выполнил смелее.

— Крепче держи — легче будет танцевать, — шепнула Фрося.

И он вдруг почувствовал себя с ней легко и свободно.

— Ишь, как выкомаривают западноевропейский, — восхищенно проговорил Тимофей. — Гляди, Иван. Учись.

— Я лучше выпью, — отозвался Ванюра. — Давайте, Тимофей Авдеевич, еще по маленькой.

— А за что?

— Так просто.

— Так просто не пью. Выпьем за тебя. За твое хорошее будущее.

Подошла Елена, составила им компанию. А потом потащила упирающегося Тимофея танцевать.

Иван посматривал на Андрея. Вон какой пижон. И костюм, и галстук, и туфли «джимми»... А почему у него, Ивана, нет всего этого? Что, помешала бы ему вот такая одежда? Чем он хуже других? Ведь он тоже неплохо зарабатывает. А все из-за отца. У него один сказ: «Нечего деньги швырять на ветер. Будешь жениться — купим».

И Иван прикидывал: «Может быть, это тоже тот случай, когда надо послать батю к черту?»

За окном сгущались сиреневые августовские сумерки. Заявился Сергей на велосипеде, вкатил его в кухню, пошептался с матерью, перекусил на скорую руку и ушел. Подъехали на линейке Киреевна и Савелий Тихонович — были у знакомых на хуторе. Их сразу потащили к столу. А Фрося и Андрей танцевали. Когда же в третий раз «солнце попрощалось с морем», Фрося сказала:

— Иметь только две пластинки — преступление, дядя Тимофей. Пойду принесу свои.

— А помощник не нужен? — тут же напросился в провожатые Андрей.

— Помощник? — Фрося мгновение колебалась. — Пойдем.

28

Вечер был тихий. Всходила луна. Пахло яблоками и молоком.

Они шли бок о бок. Андрей слышал шелест шелка и легкое дыхание Фроси. Ему хотелось, чтоб эта дорога не кончалась никогда.

— Хорошо у вас, — со вздохом проговорил он. — Хорошо...

— Звезда падает! — воскликнула Фрося. — Быстрее задумай желание.

— А ты?

— И я задумала.

— Какое?

— А ты какое?

Андрей смутился, отвел взгляд.

— Нет, сейчас не скажу... Потом.

— Тогда и я — потом, — резко сказала Фрося, досадуя, что шутка умерла.

Некоторое время они шли молча. Первым не выдержал Андрей:

— Так это верно сказал Тимофей Авдеевич?

— Что сказал?

— Да вот... как мы выходили.

— Насчет поклонников, что ли? — осведомилась Фрося. — Куда уж вернее.

— Так, ясно, — проговорил Андрей, усмехнувшись.

Фрося с любопытством посмотрела на него.

— А о тебе он верно все это?..

— О, да, — важно ответил Андрей.

— Так, ясно, — повторила Фрося его слова.

Они взглянули друг на друга и рассмеялись.

Вот таким — веселым и лукавым — Андрей больше нравился Фросе.

— Теперь я окончательно убедилась, что имею дело с сильной личностью, — сказала она. — Тебя даже водка не берет.

— Это точно. Хоть инжектором закачивай — не берет, колосник ему в бок.

— Какой колосник?

— Ясное дело — паровозный. Присказка такая.

— Оригинальная присказка. Сколько живу — не слышала. В книге где вычитал, сам придумал, или как?

— Ишь, чего захотела! — будто даже испугался Андрей. — Этого нельзя говорить. Иначе вся сила потеряется.

Фрося понимающе кивнула.

— Волшебство, конечно.

— В том-то и дело, — многозначительно сказал Андрей. И тут же предложил: — Хочешь, проверим?

Фрося согласилась, абсолютно уверенная в том, что сразу же разоблачит этого доморощенного факира.

— Я у вас впервые, — продолжал Андрей. — И никого, конечно, здесь не знаю. Верно?

— Допустим.

— Мы идем, как шли, и я буду говорить, где живет колхозник, а где наш брат транспортник.

— Договорились, — усмехнулась Фрося, предвкушая легкую победу.

— Колхозника двор, — слегка замедлив шаги, определил Андрей.

— Ну, это ты случайно угадал. Давай дальше.

— И это колхозника. И это... Вот тут живет кто-то из наших. А дальше опять колхозник.

— Игнат Шеховцов — их председатель, — растерянно проговорила Фрося.

— Ну, что? — торжествовал Андрей. — Еще нужны доказательства? Пожалуйста... Колхозника дом.

— Лаврентий Толмачев живет, — подтвердила Фрося.

— А тут — деповский.

— Афанасия же Глазунова подворье. Бати Ивана вашего.

«Видно, еще та штучка этот Афанасий Глазунов», — подумал Андрей. А вслух сказал:

— Значит, случайно это я все? Да?

— Нет, Андрюшка, ты просто гений! Рассказывай, как это ты? Ну? — заглянула ему в глаза.

...Совсем близко ее губы. Вот они — улыбчивые, полураскрытые, будто чего-то ждущие. Надо лишь слегка наклониться, и можно их поцеловать.

Очевидно, все это прочла Фрося в его глазах. Отстранилась, отпустила его руку, пошла рядом, наклонив голову.

— Я ж говорил... — тихо сказал Андрей, — волшебство...

И что он имел в виду — трудно было понять. То ли отвечал на вопрос, то ли говорил о волшебстве этого чудесного вечера, о волшебстве любви, увлекшей его на своих крыльях.

— А все же? — настаивала Фрося. — Как ты узнавал?

— Хитрая какая, — рассмеялся он. — Сразу все хочешь выпытать.

— Ну и не надо, — рассердилась Фрося.

Тогда Андрей пообещал сказать, но только в другой раз, недвусмысленно намекая на то, что не теряет надежды вскоре встретиться с ней.

— Вот, пожалуйста, тоже колхозник, — рисуясь, указал он на подворье, мимо которого проходили.

— Попал пальцем в небо! — захлопала в ладоши Фрося. — Пальцем в небо! Пальцем в небо! Кондрат Юдин здесь живет. Понятно? Слесарь нашего депо.

— Не может быть, — Андрей недоверчиво посмотрел на Фросю. Нет, она не обманывала. — Одну минутку, — сказал. Закрыл глаза, что-то пошептал. — Все правильно, — снова заговорил. — Совсем недавно ушел из колхоза.

— Он и дня в колхозе не был! — заливалась смехом Фрося. — Эх ты, «факир».

Андрей постоял, подумал, пожал плечами.

— Если так, надо ему памятник ставить. Где у вас главная площадь?

— На солонцах.

— Вот на солонцах и ставить памятник Кондрату Юдину. Из чистой бронзы.

— За что же такая честь?

— И написать: «Человек с чистой рабочей совестью», — продолжал Андрей. — В пример остальным гагаям, работающим на производстве.

— Чем же они хуже Кондрата?

Андрей помолчал, оглянулся.

— Видишь вон ту изгородь? — указал рукой. — Там еще будто кто-то промелькнул. Видишь, из чего она сделана?

— Конечно.

— Теперь скажи, продаются дымогарные трубы, проволока, железный уголок, вагонные доски?.. То-то. Все взято из запаса НКПС. Даже жаровые трубы в дело пустили, к хозяйству приспособили. У них видишь ли, «зенки на лоб лезут», если идут с работы и ничего не волокут.

— А я — как слепая. И на виду все, и не обратила внимания.

— Пригляделось оно тебе, вот и... — Андрей вдруг умолк, шумно втянул носом воздух раз, другой, восхищенно воскликнул: — Ох, как пахнет, колосник ему в бок! — Быстро огляделся. Сладкий цветочный аромат доносился из палисадника, с которым они поравнялись. — Иди, — потихоньку шепнул Фросе, — я сейчас...

Через некоторое время Фрося услышала позади себя топот, крики:

— Лови его! Ах ты негодяй! Каторжник! Погибели на тебя нет!

Придерживая цветы, Андрей догнал Фросю, увлек за собой. Только

в конце улицы они остановились, переглянулись и рассмеялись — озорно, возбужденно.

— На, держи, — Андрей свалил ей на руки свои трофеи. Бесшабашно сказал: — Кажется, спину на проволоке оставил.

Фрося еще пуще расхохоталась.

— И поделом тебе, воришка.

— Не понимаешь ты ничего. Просто вор у вора дубинку спер. Слыхала, как орал? Сам небось уже все депо к себе перетащил. Того ему не жаль. То как должное считает. А у себя несчастного цветка не даст спокойно сорвать. Горло за него готов перегрызть. — Он еще что-то бубнил себе под нос, возмущался. — Да, что там с пиджаком? — вдруг вспомнил. — А ну, глянь.

Фрося похлопала по спине, может быть, сильнее, чем того требовала необходимость.

— Чего ты? — выгнулся Андрей. — Не знала, как отлупить?

— Я же проверяю. В этот раз обошлось.

— Они, воры, все такие. Паразиты... То еще счастье, что не колючей проволокой огородился.

— А жаль, — снова засмеялась Фрося. — Надо бы.

— Вот тебе и на. Из-за нее, можно сказать, пострадал...

— В том-то и дело, что не пострадал. Вообще, как погляжу, многого ты еще, Андрей, не понимаешь. Чем больше жертва ради девушки, тем девушка благодарней и нежней. Запомнил?

— Вот досада. И здесь не повезло. Ну что ему, ворюге, стоило навесить колючую проволоку!

Перебрасываясь шутками, они прошли остаток пути. Дома Фрося поставила цветы в кувшин с водой, передала Андрею картонную коробку с пластинками, и они двинулись назад.

Вечер все так же пах яблоками. И легко дышалось. Необыкновенно мирными, чуть приглушенными, угасающими были вечерние звуки. И это будоражило воображение Андрея.

Но больше всего его волновало то, что рядом с ним шла Фрося — самая чудесная из всех девушек, каких ему приходилось встречать в жизни, самая желанная. В ней уживались, ну, прямо-таки противоположные качества. Она казалась строгой, серьезной, а между тем была неистощима на веселые выдумки и затеи. В ее обществе Андрей чувствовал себя непринужденно. С ней было интересно. В ней угадывалась нерастраченная духовная чистота, почти детская непосредственность в проявлении чувств. И она была красива. Так красива, что представлялась Андрею неземным существом, сошедшим к нему в этот удивительный вечер.

Еще одна падающая звезда прочертила небосвод.

— Загадала? — тронул Фросино плечо Андрей.

— Да.

— То, что и раньше?

— То, что и раньше.

— И не скажешь?

— Не скажу. Нехорошо выпытывать девичьи секреты.

Из переулка вышли двое и преградили им путь. Фрося отступила, потянув за собой Андрея. Она узнала этих ребят. Это о них ходит дурная слава в Крутом Яру как о самых отпетых хулиганах. Первый — коренастый, крепкий, в рубашке с небрежно распахнутым воротом, с прилизанной челкой, спущенной на левый глаз, — Митька Фасон. А за ним — здоровый, неповоротливый увалень — Фомка Маркаров. Фрося заметила и третьего, видимо, не желающего быть узнанным. Он стоял подальше, в тени.

У нее в страхе сжалось сердце. Не за себя. Нет. Ее не посмеют тронуть. Изобьют Андрея, прогонят... И он больше никогда не придет. После этого разве он сможет встретиться с ней!

— Ну? — угрожающе проговорил Митька. — Что за пижон здеся объявился?

Фрося шагнула вперед, будто пытаясь собой заслонить Андрея.

— Уходи, Фасон, — строго сказала. — Слышишь, уходи!

— Птичка, ша! — прервал ее Митька. — Имеем интерес до твоего кавалера. — Он говорил, растягивая слова, по-блатному коверкая речь: — Слышь, Сися, растолкуй шикарному красавчику его заблуждения.

— Можно. — Фомка поддернул рукава темной косоворотки.

— Он, кажется, по ошибке чужих девок обхаживает, — продолжал Митька, — Не спросясь, подхватил красавку.

— Что вам надо? — спросил Андрей.

— Во, он опять ошибся! — воскликнул Митька. — Это мы спрашиваем, откуда ты такой неграмотный на наши головы?

— Идите, ребята, по-хорошему, — казал Андрей. Ему не хотелось, чтобы Фрося была свидетелем драки, исход которой не сулил ему ничего хорошего. И он сделал еще одну попытку разойтись мирно: — Выпили, ну и идите своей дорогой. Вы меня не видели, я — вас.

— Ха! — скричал Митька, поворачиваясь к своему дружку. — Еще немного, и он скажет, что поил нас.

Фомка зверовато ухмыльнулся.

— У пижона со страха затемнение. Это бывает.

Нервы Андрея напряглись. Закипала злоба. Он отдал Фросе пластинки.

— Отойди, — попросил.

Фрося увидела его побледневшее лицо, обострившиеся скулы, испуганно шепнула:

— Бежим, Андрюша. Бежим.

— Куда, птичка? От Фасона не так быстро можно уйти.

— Хватит кривляться, — оборвал его Андрей. — Если говорить, так по-мужски, колосник тебе в бок.

— Сися, ты что-нибудь понял? Он, кажется, заговорил с той ноты, что режет мне левое ухо. Он сам выпросил. — Митька изогнулся, замахиваясь кулаком. — Так получи же пачку! — выдохнул, подаваясь всем телом вперед.

Андрей успел перехватить его руку. Взвыв от боли, Митька перевалился через подставленное Андреем бедро, как мешок, грохнулся о дорогу. Фомка двинулся на помощь товарищу, но напоролся на сильный прямой удар в солнечное сплетение, ахнул и осел, хватая ротом воздух.

Пока Андрей разделывался с ним, подхватился Митька, нашарил камень, пошел на Андрея, намереваясь напасть сзади. Фрося закричала, и Андрей вовремя увернулся, тут же захватил занесенную для удара руку, камень вывалился, а Митька снова упал на землю.

Андрей огляделся, тяжело выдохнул, вытер платочком лицо, шею.

К нему кинулась Фрося, прижалась.

— Идем отсюда, Андрюша, — обеспокоенно заговорила. — Идем. Там еще один... в переулке.

Но тот, третий, не ввязываясь в драку, торопливо удалился, держась теневой стороны.

— Вот и все, — еще раз глубоко вздохнул Андрей. — Теперь порядок.

Фомка сидел в дорожной пыли. А Митька поднялся. Руки его висели вдоль туловища, как плети. Он пошатывался, временами тряс головой.

— Что ж, Фасон, сочувствую, — сказал Андрей. — Теперь с ложечки будут кормить, пока руки отойдут. Это я тебе точно говорю.

— Погоди, — хрипло пригрозил Митька. — Еще встретимся.

Андрей отослал Фросю в сторонку, шепнул Митьке:

— Это тебе за то, что своих не узнал. Понял? — добродушно подморгнул ему. — А обознаешься в другой раз — побей меня закон, разделаю, как бог черепаху. Учти. И корешку на ухо «стукни».

Митька даже рот раскрыл от удивления, выпучил глаза.

Андрей ухмылялся, довольный своей выходкой. По крайней мере, теперь его здесь никто не тронет.

— Ой, как я боялась, как боялась! — заговорила Фрося, когда он подошел. Взяла его под руку. — От них всего можно было ждать.

— Сначала и я боялся, — признался Андрей. — Думал, что с настоящими блатными дело имею, а они — котята...

— Ты так страшно дрался!

— Вовсе и не дрался.

— Ну да, «не дрался». Они сами падали.

— Мне-то что за выгода? Опять никакой жертвы. Даже нос не расквасили.

Фрося засмеялась, лукаво поглядывая на него.

— Если бы ты сам с ними справился, а то ведь волшебная присказка помогла.

— В драке никакое волшебство не поможет. А вот самбо — да... Это такие приемы самообороны, — уловив вопросительный взгляд Фроси, пояснил Андрей. — Нас на заставе этим приемам обучали. Сильнейшая штука! Встречается, например, диверсант, нарушитель границы. Пусть даже с револьвером. Все равно в два счета можно скрутить, только бы раньше не выстрелил, так дашь приемчиком — револьвер или там нож — в сторону, а его через бедро. Сустав — хрясь. Готово. Безвредный.

Фрося шла, не отпуская от себя Андрея. Ей приятно было идти вот так, опираясь на его сильную руку. Она слушала его, а сама снова и снова думала о том, как он не похож на тех, других, кто добивался ее взаимности. Она отыскивала и находила в нем все новые и новые привлекательные черты, не подозревая, что повторяет в этом его, Андрея, который совсем недавно вот так же старался постичь ее внутренний мир.

— Конечно, — продолжал Андрей, — их, диверсантов, тоже обучают. Но тут уж кто ловчей, того и верх. Сумеешь первым захватить, еще поживешь на белом свете. Нет — тут тебе и смерть.

Фрося вздрогнула, лишь на мгновение представив Андрея бездыханным. Невольно плотнее прижалась к нему.

— Замерзла? Хочешь, пиджак дам?

— Еще одна звезда сгорела, — сказала Фрося.

— Ага. Звездопад.

— Загадал?

Андрей махнул рукой.

— Все равно не сбывается.

— Что ты?! Сбудется!

Они уже подошли к калитке верзиловского двора. Остановились. Из дома доносились голоса — вечеринка была в разгаре.

— Сбудется? — недоверчиво глянул на нее Андрей. — Правда?

Фрося кивнула.

— Если очень, очень хочешь этого, — добавила еле слышно.

И он ее поцеловал. Торопливо, словно боясь растерять вдруг обретенную решительность, привлек к себе и поцеловал.

Потом какое-то мгновение стояли притихшие, растерянные.

Потом Фрося выскользнула из его рук и, смеясь, взбежала на крылечко.

29

Реже стали видеться Сережка и Геська. А что поделаешь? Рабочие люди. У каждого забот добавилось, обязанностей. Смотришь, не одно, так другое задерживает в депо. То профсоюзное собрание, то митинг, то занятие политшколы. Бывают и бригадные собрания, и производственные совещания. Как же! Хоть теперь и самостоятельные, а все равно в коллективе работают. Как все, так и они. К тому же у Геськи много времени забирают переезды в Ясногоровку и обратно — с работы.

Иногда смены не совпадают.

Казалось, так и отвыкнуть друг от друга можно, охладеть, но у них же еще крепче стала дружба. Наверное, потому, что общими были и сердечные тайны.

Друзья лежали на берегу пруда, подставив солнцу животы. Приехали они сюда на Сережкином велосипеде, расположились возле вышки для прыжков в воду. Тут обрыв и самое глубокое место. Только после работы могут они вот так нежиться на солнце. Да еще по воскресеньям. Не то что студенты, которые все дни напролет проводят на пруду. У них своя компания. Собираются на другом берегу, где девчонки купаются. Режутся в подкидного и, кто проиграл, того берут за руки, за ноги и, раскачав, бросают в воду. До них Сережке и Геське нет дела.

Впрочем, это не совсем так. Это они лишь с виду безразличны, а сами нет-нет и поглядывают в ту сторону, потому что и Настенька, и Люда вместе с другими девчонками там же.

— Скоро уедут, — проговорил Геська. — Дядька Евдоким сказал.

Геська работает в бригаде Евдокима Кириченко. А тому, видно, передали, что его слесаренок приударяет за дочкой. Теперь «зятьком» Геську называет. «Мені, — говорит, — кращого зятька і не треба». А вчера снова подшучивал: «Дивись, зятьок, щоб з носом Людка не залишила...»

— Городскими теперь будут, — особенно не распространяясь, подытожил Геська.

Сережка курил, молчал. Он-то знает, о ком говорит друг. Готовятся девчонки поступать в институт. Последние дни дома. Что уж тут...

Солнце припекает, торопится излить свой зной, словно чувствует, что скоро небо затянут тяжелые тучи и тогда не пробиться к земле, не обогреть ее.

Сережка перевалился со спины на живот, склонился над Геськой.

— Смотри-ка, — заговорил, чтобы отвлечься от невеселых мыслей. — Ты растешь, и родимое пятно твое растет.

— Чего ему не расти?

— А форма все такая же, — продолжал Сергей. Сухим стебельком обвел контуры. — Одно крыло, другое. Голова... Будто птица летит.

— Ага. Приметный.

— Интересно. Правда?

— Хорошо хоть возле ключицы примостилось, — отозвался Геська. — А если бы на морде? Представляешь?!

— Да, — засмеялся Сергей. — Ни смыть, ни соскоблить.

— Ни подождать, пока само сойдет, как твой синяк.

Синяк на скуле у Сережки уже рассасывается. Появился он в минувший вторник, когда Сережка и Ромка Изломов выясняли, кто кого одним ударом с ног свалит.

Может быть, такое состязание кое-кому покажется диким, противоестественным. Вот и его отцу тоже не понравилось. Он так и сказал Сережке: «Мы дрались с врагами. Тут все ясно и логично. Но как можно поднять руку на своего же товарища?.. Не понимаю». А Сережка подумал, что в этом они и не поймут друг друга. Конечно, отцу хорошо рассуждать. Время такое было. Красные и белые в открытую сшиблись. А где они сейчас — враги? Не сразу и найдешь, когда надо силу испробовать...

Сережка взглянул на Геську.

— Все же сшиб Цыгана, — сказал удовлетворенно. — А я устоял.

— Тут главное — подготовиться к удару. Ноги пошире расставить.

— А он что, не готовился? Я же не напал из-за угла. Все было по-честному.

— Может, со мной потягаешься?

Сережка отрицательно качнул головой.

— Ничего не получится.

— Не собьешь?

— Рука на тебя не поднимется, — начал объяснять Сергей. — Понимаешь, тут еще злость должна быть. Тогда, знаешь, какая сила появляется! Аж в зубах ломит.

— Чего тебе на Ромку злиться?

— Я и не злился. Это уже потом. А сначала мы просто так уговорились. Кинули пятак. Ему выпало первым бить. Он и ударил. Думаешь не больно? Ого! Искры из глаз посыпались... Вот тогда и осерчал на него. Да еще вспомнилось, что тебя вором обзывал. Ка-ак врезал с левой, так он и с катушек долой.

— Без злости, конечно... Без злости не тот удар. — Геська задумался. — Виктора давно видел?

Сергей потянул папироску.

— Его уже нет в депо, — сказал, сплевывая попавший в рот табак. — Куда-то уехал.

— Ишь, паразит. Напакостил и смылся.

— Ладно, — остановил его Сергей. — Хватит об этом. — И, помолчав немного, добавил: — Скорей перейти бы на семичасовый рабочий день.

— И что тогда?

— Махну куда-нибудь.

— Это ты хорошо придумал! — загорелся Геська. — Давай вместе!

Они взобрались на самую верхнюю площадку вышки, предупредив

мальчишек, которые прыгали «солдатиком» с нижних ярусов, чтобы не помешали им. Мальчишки, задрав головы, ждали их прыжка, заранее предвкушая удовольствие от этого зрелища. А Сережка и Геська стояли на площадке и с десятиметровой высоты смотрели на зеркало пруда. Оно сверкало, искрилось под солнцем и потому казалось далеким-далеким. Не впервые им прыгать отсюда, распластавшись в воздухе и раскинув руки, отдаваться пьянящему чувству полета. Но всякий раз что-то удерживает их у кромки помоста, невольно появляется желание спуститься ниже. Это страх перед бездной — унизительный и оскорбляющий. Тогда, наперекор ему, они бросаются головой вниз, потому что им невыносима даже мысль о малодушии.

А с того берега доносился звон гитары и грудной, с грустинкой Настенькин голос:

Пара гнедых, запряженных с зарею.

Тощих, голодных и жалких на вид.

Тихо плететесь вы мелкой рысцою...

Сережка усилием воли заставил себя не смотреть в ту сторону.

— Приготовились, — сказал Геська.

Снизу уже кричали мальчишки!

— Эй, заснули там?

— Сами не прыгаете и другим не даете!

— Слабо, да?!

Сергей и Геська подошли к самому краю помоста, сложили ладони у груди, развели локти, наклонились.

— Два... три! — скомандовал Сергей.

И они, спружинив на ногах, оттолкнулись, как птицы от ветки. И как , птицы, расправляющие в полете крылья, раскинули руки. У самой воды выбросили их вперед и скрылись из глаз, подняв фонтаны брызг. Следом за ними, как груши, посыпалась восторженная ребятня. А Сережка и Геська уже плыли саженками, громко прихлопывая ладонями по воде.

Они долго плавали, пересекли пруд вдоль и возвратились назад. Все саженками, саженками. И не изгибаясь, не переваливаясь с бока на бок, не вихляя головами, как это делают новички. И не потому, что им хотелось прихвастнуть. Просто, где бы они ни были, что бы ни делали, рядом с ними незримо присутствовали эти взбаламутившие их души девчонки. Сережке, Геське и сейчас чудились их взгляды. И им было невыразимо хорошо. Уходила прочь усталость. Откуда-то появлялись новые силы.

Но те, ради кого предпринимались эти героические усилия, были заняты совершенно иным. Они не видели ни их одновременного прыжка с вышки, ни далекого рейда...

— Завтра уж поплаваем, — сказал Геська, выбираясь на берег. — Отведем душу за всю неделю. Пораньше собирайся.

— Завтра в колхоз, — отозвался Сергей. — С ребятами из депо.

— Чего там не видели?

— Помочь надо овощи собрать.

Геська подумал, махнул рукой.

— Ладно... Я тоже с тобой.

— Подшефные они наши, — пояснил Сергей. И без видимой связи, продолжал: — Ты когда-нибудь обращал внимание на глаза?

— На свои, что ли? — скептически усмехнулся Геська.

— Да ну тебя! На людские. Вот с кем встречался, с кем видишься?

Геська вытер майкой лицо, попрыгал на одной ноге, склонив к плечу голову, чтоб вытекла из уха попавшая туда вода. Ответил:

— Не присматривался.

— А я вчера видел глаза, — медленно, задумчиво заговорил Сережка, — грустные-грустные... Никогда не видел таких грустных глаз. Знаешь, просто сердце зашлось, защемило. Сам не знаю почему... Она даже улыбалась. А глаза оставались такими же, будто им больно. Понимаешь? Будто им нестерпимо больно, а сказать об этом не могут и лишь смотрят, смотрят...

— У кого же такие глаза?

Сергей посмотрел на Геську.

— А ну-ка, — заглянул в его глаза, видимо, что-то прикидывая, сравнивая. — Цвет точно, как у тебя, — сказал уверенно. — Не то сероголубой, не то голубовато-серый. Только у тебя они вон как сверкают. А у нее потухшие. — Сережка вздохнул. — Клара Георгиевна. Так зовут ее. В вечерней школе немецкий преподает. Говорят, с пацанами не может заниматься. Слезы текут, и все тут. Чего бы это?.. Приходила к нам в депо. Красивая... И странная. Шляпо на ней — как раньше буржуазия носила: широкие поля, сбоку матерчатые цветочки. Воротник платья весь из кружев.

— Чокнутая какая-то.

— С комсоргом нашим разговаривала. Просила, чтоб направлял ребят учиться.

— Записался?

Сережка словно не слышал вопроса.

— Сама улыбается, а глаза — плачут, — говорил удивленно, недоумевающе.

Их внимание привлек взрыв смеха там, на другом берегу. Сергей покосился в ту сторону, проронил:

— Людку поволокли к воде.

— Пусть волокут, — не оборачиваясь, отозвался Геська.

Они снова лежали против солнца на выжженном зноем порыжевшем спорыше. Молчали.

— Может быть, ей нравится, — наконец, проговорил Геська.

И снова умолк.

А Сережке тоже не хотелось говорить. Це хотелось ни о чем думать. Даже о грустных глазах Клары Георгиевны. Вот так бы лежать и лежать. И чтоб беззвучно, неторопливо проплывали причудливые, подсвеченные солнцем белесые облака.

30

Экспериментальная поездка Пыжова вызвала немало толков в депо. Мнения были разные. Сторонники Тимофея не скрывали своего восхищения. Другие пророчили беду, мол, доездится, пока шею свернет. Были и такие, что помалкивали, выжидали, думали.

А Тимофей все так же отправлялся в свои необычные рейсы. И с каждым разом ему цепляли составы все тяжелее. На этом настоял Дорохов, с помощью Громова добившийся того, чтобы бригада Тимофея Пыжова продолжала опыты скоростного вождения тяжеловесов.

Да, разговоров было больше чем достаточно. И просто так судачили вокруг да около, строили всевозможные предположения. И злословили: дескать, этого гагая Пыжова и хлебом не корми, лишь дай покрасоваться на виду у народа. Ну, а желающих последовать его примеру не находилось.

Максимыч избегал этих разговоров. А если и вмешивался, то лишь для того, чтобы приструнить злопыхателей. Каждый раз, сменяя Тимофея, он с тревогой спрашивал: «Ну, как?» Потом придирчиво осматривал машину и удивлялся, что с нею ничего не произошло.

Однажды, сдав паровоз, Максимыч не сошел, как обычно, а остался в будке.

«Проедусь с тобой, — будто между прочим сказал Тимофею. — Все равно торопиться некуда. Холостякую. Старуха гостевать подалась в Киев».

Хитрил, конечно, старик. Не позволяла гордость в открытую идти на выучку. Только уж больно наивной была эта хитрость. Тимофей без особого труда понял: присмотреться хочет Максимыч. Пригасил мелькнувшую было улыбку, предложил:

«Давай, Максимыч, на правое крыло. А я по старой памяти помощником тебе послужу».

Отказался Максимыч.

«Правым крылом меня не удивишь, — сказал сдержанно, — а вот пассажиром на паровозе оказаться, — усмехнулся он, — и впрямь в диковинку».

Смирно сидел в сторонке, тянул папиросу, из-под мохнатых бровей поглядывал на Тимофея, примечал, что и как он делает.

Где-то посреди пути, когда на желтый огонь светофора пришлось сбить скорость, Мыксимыч не выдержал.

«Перекури», — сказал Тимофею, заняв его место.

Тимофей с видом искушенного человека следил за действиями Максимыча, готовый в нужный момент прийти на помощь. И вдруг ощутил себя в роли ученика. Максимыч демонстрировал, как надо переходить на большой клапан. Сделал это он ловко, мягко, эластично. Вероятно, потому, что движения его были не такими резкими, как у Тимофея, и более точными. Особенно при работе с реверсом.

А Максимыч вел состав, чуть склонив голову, как человек, прислушивающийся к чему-то. Он и в самом деле прислушивался, этот стреляный воробей, этот тертый калач, за долгие годы научившийся безошибочно определять состояние машины по ее дыханию. И его лицо выражало удивление, сменяющееся удовлетворенностью.

В следующий раз Максимыч остался с помощником и кочегаром, без обиняков сказал:

«В тесноте, да не в обиде. Хочется, Тимоша, чтоб они глянули на твоих орлов в деле».

А потом потребовал, чтоб и ему цепляли тяжеловесные составы. Иногда добивался своего, иногда получал отказ. Ведь официальное разрешение экспериментировать дано лишь одной бригаде. Но это не смущало Максимыча. Так или иначе, ему удалось значительно увеличить оборот паровоза, перевезти больше груза, чем обычно. Уже две бригады в депо работали по-новому, и это не могло не заинтересовать инженеров.

«Смотрите, — говорил им Клим, — инспектируйте, сопоставляйте, анализируйте. Не сомневаюсь — придете к моим выводам».

У него уже появились единомышленники. Расчеты его сбывались. Ход был сделан правильно. Кто же станет отрицать очевидные вещи, не боясь прослыть невеждой и перестраховщиком!

Его немного удивляло и тревожило некоторое безразличие паровозных бригад к тому, что затеял Пыжов. Нет, толки вокруг эксперимента Тимофея не затихают. Но разговоры разговорами, а, кроме Максимыча, никто не заявил о своей готовности водить тяжеловесы.

Однако Клим не особенно переживал. Еще все впереди. Аванс, в соответствии с классом, всем механикам выписывают одинаковый. Естественно, ничего и не могло произойти. А вот в получку, когда производятся окончательные расчеты за месяц работы...

Получка... Говорят, вернее всего можно познать характер человека, его сущность в процессе труда, в отношении к труду. Но не менее полное представление о людях можно составить и по их отношению к деньгам.

Получка... Стоят у окошка кассы люди. Одни со смены, в рабочей одежде. Другие — в чистом, придя из дому. Очередь. Молодежь. Пожилые. Юнцы и отцы семейств. Одни мирно беседуют. Подойдет очередь — получат свои деньги, никуда не денутся. А вон тот все время тянет шею к окошку, скрытому за головами впереди стоящих, то и дело покрикивает: «Ну, что там застопорились? Быстрей шевелись!:» Этот провожает взглядом каждого, кто уже отходит от окошка. Смотрит не на лица, а на деньги, и глаза его отсвечивают лихорадочным блеском. Один сосредоточен, видимо, что-то прикидывает. Другой беззаботно хохочет, рассказывая какую-то смешную историю.

И получают деньги по-разному. Один с достоинством берет их в руки и на виду у всех не спеша кладет в боковой карман. Другой, не считая, сгребает пятерней и сует в карман брюк. У этого на лице целая гамма чувств: и извинительная улыбка кассиру, и подозрительный взгляд в сторону соседа, и радость обладания этими хрустящими бумажками, и опасение потерять их. А тот, что нетерпеливо поглядывал на окошко, теперь дважды пересчитывает деньги, сердито отталкивает плечом напирающего сзади, отвечает на возгласы недовольных его медлительностью: «Успеете. Не горит». Этот забирает только бумажки, пренебрежительно смахивая мелочь на стол кассира. А старый знакомый, что с блеском в глазах, волком смотрит — не обсчитали бы, загораживает собой окошко, чтоб не видели, не слышали, сколько ему причитается. Переспрашивает, какие вычеты по подоходному налогу, по займу. Пальцы его дрожат. И, уронив мелкую монету, ждет, пока ее вернут, как бы там ни возмущалась, ни шумела очередь.

Распоряжаются деньгами, кто как привык, у кого какие принципы. Один несет домой всю получку, хотя и не без того, чтобы выпить сто граммов и кружку пива. Другой откладывает часть денег для своих, мужских, нужд прямо здесь же, едва отойдя от кассы. И еще бравирует этим, мол, бабе что ни дай, рада будет, дескать, не так воспитаны, чтоб у жинки клянчить на пиво и папиросы. Иные не кичатся самостоятельностью в финансовых вопросах, не прочь прослыть добропорядочными семьянинами, при случае даже могут осудить вот тех, откровенных зажимал, а потихоньку, между прочим, тоже утаивают часть заработка от жен. В общем, кто во что горазд.

Да, многое можно постичь в человеке по его отношению к деньгам...

В Ясногоровском депо выдавали получку. И все происходило, как обычно. Стоял такой же сдержанный гул в помещении, где собрались почти все свободные от работы паровозные бригады. Может быть, чуть медленней, чем в дни выплаты аванса, двигалась очередь. В получку всегда приходится считать большие суммы. Один за другим подходили к окошку, расписывались в ведомости. Кассир-плательщик, с коротко остриженной, седой головой, со своим неизменным погасшим и прилипшим к губе махорочным окурком, отсчитывал купюры: Паровозники — денежный народ. Кочегарам по четыреста-пятьсот рублей доплаты. Помощникам — побольше. О машинистах и говорить не приходится. До девятисот рублей некоторые получают в дополнение к авансу.

Нетерпеливые уже отправились в пристанционную забегаловку отметить день получки. Кое-кто поджидал своих напарников. Так уж исстари появилось у паровозников: помощники и кочегары угощают механиков. Считается, что они дают заработать. К тому же, как ни крути, достаточно слова машиниста, и снимут с паровоза. Он может и прижать работой так, что невтерпеж. А может и послабление дать. Совестливые машинисты не злоупотребляют своей властью. И на пропой вносят равную долю. Но есть такие, что принимают магарыч как должное. Некоторые сами напоминают забывчивым подчиненным об угощении. Выпьют, и пошли разговоры о том, как раньше ценили механиков и что теперь совершенно не то. Вспоминают давние поездки и такие фантастические случаи, с которыми разве только охотничьи байки могут потягаться.

Достигла заветного окошка и бригада Тимофея Пыжова. Все трое — один за другим.

«Вам, Тимофей Авдеевич, тысяча шестьсот тридцать два рубля и семьдесят одна копеечка, — торжественно проговорил кассир, показывая пальцем, где следует расписаться — Будьте любезны».

По очереди пролетело: «Тыща ше-ше-ше...» И стало тихо-тихо.

Андрею Раздольнову насчитали тысячу сто рублей. И уже окончательно поразила всех доплата Ивана Глазунова. Восемьсот рублей!

«Ты гляди, какой прыткий! — послышался недоумевающе-завистливый возглас. — Без году неделя на паровозе — больше тыщи в месяц!»

«Работать надо, — отозвался Андрей, — а не гонять пары впустую!»

Тогда и случилось то, чего так ждал Дорохов. И в политотдел, и в отделение дороги начали поступать заявления с требованием пересмотреть существующие предельные нормы технической эксплуатации локомотивов. Писали о том, что пора узаконить результаты экспериментальных поездок Тимофея Пыжова, разрешить езду на большом клапане всем паровозным бригадам, всем дать возможность водить тяжеловесные составы. Грозили сообщить в газету, что у начальства есть любимчики и пасынки, иначе чем же объяснить то, что Пыжову дают зарабатывать, а остальным нет. Были и коллективные послания, и от имени бригады, и от отдельных лиц. Викентий Петрович совал эти заявления Климу, раздраженно говорил:

«Вот, полюбуйся, к чему привели твои эксперименты. Все вдруг возомнили себя чуть ли не академиками. Все хотят водить скоростные тяжеловесы».

«Это же чудесно!» — отвечал Клим.

«Как? Без подготовки? С разным уровнем квалификации?!»

Клим сразу же ухватился за эту мысль. Ведь в постоянных хлопотах он совершенно упустил из вида это обстоятельство. Тимофей, конечно, опытный механик, второй класс имеет. Но поначалу и у него не все шло гладко. Приходилось искать верные решения, двигаться ощупью. Зато теперь значительно легче будет остальным машинистам.

И Дорохов уже прикидывал, как сделать, чтобы опыт бригады Тимофея Пыжова стал достоянием всех паровозных бригад. Организовать курсы? Школу передового опыта? Несомненно, нужны теоретические занятия. А где взять лекторов? И практическая езда (хотя бы несколько часов) совершенно необходима.

Все это мгновенно пронеслось в голове Дорохова.

«А если организовать эту подготовку? — спросил он — Деньги найдем?»

«Как ты, Клим, надоел мне, — устало проговорил Викентий Петрович. — То одно, то другое... Даже при самых благоприятных условиях я не смогу выполнить вот эти требования. — Он вдруг раздраженно бросил на стол корреспонденцию: — Не имею права! Пойми же ты!..»

Дорохов, конечно, понимал Викентия Петровича. Он и не хотел склонять его к нарушению железнодорожных уставов.

Просто Клим был убежден, что в жизнь транспорта врывается новое и что это новое победит, утвердится. А для того, чтобы потом не пороть горячку, хотел заблаговременно подготовить людей. Начальнику отделения, видимо, не до этого. Большое хозяйство на плечах. Ясногоровское отделение — крупнейшее на дороге. И требования, планы, соответственно, повышены. Так что успевай только поворачиваться.

Правда, начальник политотдела не в меньшей степени отвечает за выполнение производственных заданий. А если разобраться глубже, пожалуй, даже в большей. Потому что он посланец партии, ее полпред. И если партия говорит, что успех дела в данный момент решают кадры, овладевшие техникой, эту мысль он должен донести до сознания каждого работника и сделать все, чтобы успех был достигнут. Если начальник отделения может жить заботами сегодняшнего дня, он, Дорохов, выполняя текущую работу, должен находить время для того, чтобы заглянуть в завтра.

И он нашел выход из затруднительного положения. Подсказал идею членам партийного бюро депо. Среди инженерно-технических работников нашлись люди, согласившиеся читать лекции, не требуя оплаты. Договорился с Тимофеем и Максимычем, что в каждую поездку с ними будут отправляться бригады стажеров.

В полной уверенности, что все улажено, Дорохов уехал в Алеевское ремонтное депо на партийное собрание. Задержался там, выясняя, почему потек только что вышедший из ремонта паровоз. Потом остался на заседание бюро райкома партии. Встретившись с Громовым, похвалился своим детищем — первой на дороге школой передового опыта.

...А школа не работала. Запланированное занятие не состоялось. Начальник депо не разрешил использовать помещение учебного пункта, сказав, что с ним по этому вопросу не говорили.

Дорохов в самом деле как-то упустил предупредить Кончаловского. Может быть, надеялся, что об этом решении сообщит начальнику депо секретарь парторганизации Чухно. В общем, встретившись с Кончаловским, Клим сдержал кипевшее в нем негодование, проговорил:

«Теперь будете знать».

Но Кончаловский стал возражать, что фактически эта школа нелегальная, так как нет приказа о ее создании, что по инструкции запрещено допускать на наровоз посторонних лиц. Он апеллировал к секретарю парторганизации. И Чухно заколебался, поставив под сомнение правильность решения партийного бюро.

Бот тогда Климу, впервые за многие годы, изменила его выдержка.

Весь словарный «букет» старых боцманов обрушил он на головы Кончаловского и Чухно.

«Позвольте...» — оторопело заговорил Кончаловский.

«Нет, не позволю! — гремел Дорохов. — Не позволю гробить живое дело!»

Да, очень непохож был этот разговор на тот, прежний, когда Клим и Громов пытались доказать руководителям депо целесообразность работы по-новому. Тогда Дорохов и сам лишь примерялся, мог лишь предполагать, какой экономический эффект даст предложение Пыжова. Позиция Чухно у него не вызвала тогда такой резкой реакции, как у Громова. Но, видимо, Артем был прав, советуя подыскать другого, более энергичного секретаря парторганизации. Теперь Клим сам убеждался в этом. Не на месте Чухно. Произошли такие сдвиги, уже практикой, опытом доказана возможность более полного использования машины. А он все так же остается на своих прежних позициях, все так же подпевает Кончаловскому. Потому таким несдержанным и беспощадным был Дорохов.

Деповские остряки не преминули подметить перемены, происшедшие в их начальнике.

«Будто бабки пошептали нашему Янеку. Таким же стал добреньким да покладистым. Видать, постарались. И про инструкции забыл».

«Какие бабки! Это матрос, говорят, передал ему привет от морской богоматери!»

Изменения, происшедшие в Кончаловском, объяснялись гораздо проще. Ян Казимирович понял, что зарвался, что с Дороховым надо держать ухо востро.

Школа передового опыта начала функционировать. В слушателях недостатка не было. Но еще более охотно поездные бригады проходили стажировку. Клим созвал семинар секретарей первичных партийных организаций, потребовал создания таких же школ на всех участках.

В эти дни газеты принесли весть о рекордной поездке машиниста Славянского депо Петра Кривоноса. С газетной полосы смотрел на Дорохова несколько смущенный человек. Он будто недоумевал, почему к нему такое внимание, почему возле него суетится фоторепортер, нацеливая свой аппарат то с одной, то с другой стороны.

Клим подумал, что вот так бы, наверное, смотрел на людей Тимофей Пыжов. На какое-то мгновение ему стало обидно, что не их отделению досталась пальма первенства. Но тут же прогнал эту мысль.

«Молодцы, — сказал он, направляясь в кабинет начальника отделения. — Молодцы! — повторил, протягивая газету Викентию Петровичу. — Значит, не только мы искали. Вот оно, Викентий. Начинается!..»

И не ошибся Клим Дорохов. На всю страну прогремело имя забойщика шахты «Ирмино» Алексея Стаханова. В четырнадцать раз перекрыл он сменное задание по добыче угля. Каждый день все новые имена появлялись на газетных страницах. Могучее движение передовиков производства врывалось во все сферы трудовой деятельности советских людей. Быстрее! Больше! Качественней! Экономней!.. Вступали в строй заводы, фабрики, линии электропередач, железные дороги... «Даешь! Даешь!! Даешь!!!» — гремело по всей стране. Все новые и новые месторождения угля, руды, нефти открывали поисковые геологические партии, устремляясь в Заполярье, Сибирь, в пески знойных пустынь. Вслед за ними двигались строители. Вырастали Хибины, Кузбасс, Карагандинский угольный разрез, поднимались нефтяные вышки Ишимбая — второго Баку. На востоке страны развивалась, крепла мощная угольнометаллургическая база. В тайге рождались города. Амбары полнились зерном нового урожая. Мальчишки бегали в школу и играли в «Чапаева». Юность влюблялась и училась метко стрелять, пела о Каховке и танцевала танго «Брызги шампанского», стояла в дозоре на границе, мечтала о коммунизме, постигала науку в институтских аудиториях, читала о том, как закалялась сталь, и варила сталь, добывала уголь, выращивала хлеб, водила поезда... Шла с отцами своими плечом к плечу.

Экономней!

Качественней!

Выше!

Больше!

Быстрей!

Будто торопились успеть сделать что-то очень важное, очень нужное.

31

Дорохов спешил в депо. Поскрипывал под ногами снег. Морозные иглы кололи лицо. Он шагал по протоптанной стежке, пересекающей товарный парк, и думал о том, что наступило очень трудное для транспорта время: снежные заносы, обледенелые колеи, густые зимние туманы, обжигающие морозы. Зимой всегда тяжелей и людям и технике. А нынче зима особенно лютая. Чтобы в такую пору работать безаварийно, нужна отличная организация труда.

Пленум ЦК, собравшийся в самом конце минувшего года, дал высокую оценку стахановскому движению. Отметил, что оно является результатом победы социализма, обеспечивает дальнейший расцвет духовной и материальной жизни советского общества, укрепляет позиции социализма во всемирном масштабе.

Дорохова радовало, что в сложных условиях все же смог сделать кое-что, отвечающее нынешним постановлениям ЦК. Взять хотя бы эксперименты Пыжова. А школы передового опыта! Кое-кому еще надо создавать курсы, спешно повышать квалификацию своих работников. А паровозные бригады Ясногоровского отделения дороги включились в работу по-новому без промедления. Начальник отделения благодарно пожал его руку, с чувством сказал: «Не знаю, что и делал бы без тебя». И Громов звонил. Поздравил, пожелал успехов.

Сейчас Дорохов разослал весь аппарат политотдела в низовые партийные организации. Себе взял самую крупную — Ясногоровского депо.

Надо ознакомить с постановлением Пленума не только коммунистов, но и комсомольцев, беспартийных, сообща наметить мероприятия, договориться, как дальше работать.

Давно уже собрания не привлекали столько людей. Активистам не пришлось ходить по цехам и объявлять дополнительно, как это случалось раньше. За неимением более подходящего места разместились в цехе подъемки: на верстаках, на подъемниках, на буксовых коробках и дышлах, просто стоя или привалившись к чему-нибудь плечом. Чувствовалась большая заинтересованность в предстоящем разговоре. И она сразу проявилась. Информацию Дорохова выслушали со вниманием. Особый интерес вызвала та часть постановления, где ставились конкретные задачи по транспорту. И едва Клим умолк, вдруг заговорили все. Словно рокот пронесся — глухой, угрожающий, — в котором явственно послышались голоса:

— Вот те и выясняется, кто стопорил!

— К ответу их!

Председательствовал на собрании Тимофей Пыжов. В этом он не новичок. У него своя манера — не мешает живой дискуссии. Бывает же, человек теряется, выходя на люди, а с места, гляди, что-нибудь дельное скажет.

— Кто смелый? У кого что болит? — обвел он взглядом присутствующих. — Давай выкладывай свои соображения.

Повторить приглашение не пришлось. Один за другим поднимались желающие высказаться и говорили о наболевшем, о том, что думали, и не стеснялись в выражениях. В выступлениях то и дело упоминалось имя Кончаловского. Паровозники припомнили, как он свирепствовал, наказывая за малейшее проявление инициативы.

— Пусть объяснит, за что отдавал под суд Пыжова! — выкрикнули сзади.

— И почему придерживал остальных, когда люди потянулись к большому клапану? — добавил Андрей Раздольнов. Вышел вперед. — Тут нас и любимчиками обзывали, особенно после получки, и прочими несообразными словами, — продолжал он. — Только не по его желанию, — Андрей указал на Кончаловского, сидящего неподалеку от президиума, — не по его доброте мы нажимали на всю железку. А скорее наоборот, колосник ему в бок. Это для ясности... И я не буду спрашивать, сопротивлялся он начинанию передовиков или не сумел возглавить. Сопротивлялся как самый злостный предельщик и перестраховщик. Это сопротивление почти каждый из нас испытал на своей шкуре. А поэтому нашему начальнику депо надо ломать рога, как между прочим, и постановление предписывает.

Ян Казимирович ерзал на стуле, раз за разом вытирая лысину большим платком, оборачивался к президиуму, раздраженно бросал:

— Безобразие... Невежество...

И, едва Андрей сел, потеснив Ванюру Глазунова, Ян Казимирович обратился к председателю:

— Прошу оградить от оскорблений, от хулиганских выпадов. Если молодой человек не понимает, я могу объяснить.

— Хорошо, — согласился Тимофей, — только давайте, наверное, выслушаем остальных выступающих, а тогда уж заодно...

А страсти накалялись. Шла речь о недостаточно четкой организации труда на ремонте. О потерях из-за частых простоев. Об авралах и чрезмерно возросших сверхурочных работах.

Комсорг механического цеха рассказал, как в свое время токари предложили новую технологию обработки бандажей колесных пар. Трудоемкую, отбирающую много времени операцию можно было сократить вдвое. Но ребята не нашли поддержки у руководителей депо.

— Нам сказали, что не с нашими мозгами браться за это дело, — говорил он. — Хочу теперь разобраться, как же это понимать? ЦК доверяет нашим мозгам, а товарищ Кончаловский не доверяет. ЦК прямо указывает, что стахановско-кривоносовское движение должно быть направлено на повышение качества и сокращение сроков ремонта, на бесперебойную выдачу паровозов под поезда. А товарищ Кончаловский зажимает толковое предложение.

Выступил Максимыч.

— Я как беспартийный скажу слово, — говорил он. — Прямо скажу: всем нам по душе такая директива. Что в ней главное? А то, что сразу двух зайцев бьет. И государству выгода от этого движения, поскольку оно темп дает всей индустриализации, и рабочему прямой выигрыш в заработке. Вот я всю жизнь по старинке ездил. Тимофей, бывало, насядет, чтоб побыстрей оборачивался да потяжелей состав брал. Ну, а я, как раньше это делалось: «Тебе что за печаль? — отвечаю. — Топи, знай!» А он: «Нам, — говорит, — большевикам, до всего дело». Вот так-то. Потом, как за правое крыло пересел, и показал, какое, значит, ему дело. Обставил!

Послышался смех, замелькали улыбки, раздались возгласы:

— Ага!

— Донял?!

— Как же! — подхватил Максимыч. — Машина одна и та же, а результаты разные. Пришлось идти на выучку.

— Не прибедняйся, Максимыч! — откликнулся Тимофей. — Та поездка была мне уроком!

— Ладно, Тимоша, — отозвался Максимыч. — Не в том дело, кто кому помог. А веду я к тому, что раньше, бывало, ежели мастеровой заимеет какую смекалистую хитринку по части своей работы, — ни в жизнь не поделится.

— Это верно!

— Ни в жизнь! — поддержали его пожилые рабочие.

— Вот как он изменился, рабочий класс, — о гордостью проговорил Максимыч. Помолчал, оглядывая своих товарищей. Встретился взглядом с Андреем, обратился к нему: — А ты, Андрей, хоть и в передовиках ходишь, да зелен еще так разговаривать с Яном Казимировичем. Легче всего кричать «предельщик», когда знаешь лишь свою лопату. Сложное это дело — начальствовать. Над тобой один хозяин — механик. А над ним, ого, сколько! И каждый распоряжения шлет, приказы разные. Тут надо с понятием...

Ян Казимирович снова заерзал на стуле.

— Разрешите.

Тимофей кивнул.

— Я не стану опровергать выдвинутые против меня обвинения, — поспешил Ян Казимирович воспользоваться поддержкой Максимыча. — Они абсурдны. Это ясно каждому мало-мальски рассудительному человеку. Скажу откровенно, мне очень понравился критический дух собрания. Критиковали много и правильно. Недостатки у нас есть. Их надо вскрывать. Но почему-то никто из выступающих ни словом не обмолвился о путях преодоления выявленных недостатков.

Дорохов подумал о том, что беда Яна Казимировича заключается в его характере. Отсутствуют в нем бойцовские качества, не хватает смелости.

Конечно, он не знал, какие тяжкие минуты пережил Кончаловский, пока в его адрес неслись громы и молнии выступающих. Пожалуй, за многие годы Ян Казимирович впервые так испугался.

— Да-да, — уже уверенней продолжал Ян Казимирович. — Одно дело критиковать, а другое — подумать о том, как выполнить постановление Пленума. Без этого наша критика не принесет никакой пользы.

— Нельзя скатываться к критиканству, — поддержал его Чухно.

— Совершенно верно, — подхватил Ян Казимирович.

Тут же Кончаловский развернул перед слушателями стройную систему хозяйственных и административных мероприятий, имевших целью значительно повысить производительность труда. Говорил о внедрении скоростного резания на токарных станках с применением резцов со специальной напайкой и охлаждением мыльной водой. О создании своего деповского бюро по рационализации и изобретательству. О поточном методе производства деталей. О сменных графиках...

Он настаивал на необходимости всячески укреплять авторитет мастера, бригадира, напомнил, что возрастает ответственность каждого работника за порученное дело. Предложил предоставлять стахановцам всяческие льготы по профсоюзной линии.

— Это мы провернем, — вставил Чухно.

— Ну, як, зятьок? — усмехнулся Евдоким Кириченко сидящему рядом с ним Геське. — Второпав?

Геська уже привык, что Людкин отец вот так шутя называет его, но не понял, чем он недоволен. Что-то, видимо, не нравилось ему. Геська, например, не может сказать такого о себе. Вроде правильно говорят начальник депо и секретарь парторганизации.

А Ян Казимирович уже развивал мысли об экономии.

— Сколько пропадает электродных огарков? — вопрошал он. — Ведь их можно сварить и пускать в дело... С паровозов уплывают сотни тонн угля в сундучках паровозных бригад. Почему бы комсомольцам не организовать рейд по охране социалистической собственности?!

— Правильно, Ян Казимирович, — снова заговорил Чухно, одобрительно кивая головой. — Все это мы отметим в решении собрания.

Ян Казимирович усаживался, обмахиваясь своим необычных размеров платком.

— Правильно, — повторил Чухно.

И тогда поднялся Евдоким Кириченко.

— А тепер, мабуть, і я скажу!

Тимофей хорошо знает Евдокима. Редко он выступает. Товарищи подшучивают над ним: «Нашему Евдокиму не до разговоров: население увеличивает». Крутоярцы только и судачат об этом. Мол, Евдоким не зря увел жинку у Емельки. Четвертого уже понесла Глафира.

— У мене розмова до Іларіона, — заговорил Евдоким, неохотно поднимаясь. — Хочу спитати, товариш Чухно, коли ти встиг виродитись?

— Ты же успеваешь! Что ни год — родины! — хохотнул какой-то охальник. И взвился, как всплеск, разноголосый, озорной, безобидный смех. Даже Дорохов не удержался.

— Сукины сыны! — прогудел в восхищении.

Тимофей, и сам улыбаясь, впервые потянулся карандашом к графину, намереваясь призвать собрание к порядку. Его остановил Евдоким.

— Нехай поіржуть, бо трохи стомились від розумних промов нашого начальника... — Помолчал немного. — Тут хтось нетямущий родинами цікавиться. Скажу так: аби була молодиця справна та до вподоби. — Евдоким поднял руку, как бы призывая к вниманию. — Але це не все! Потрібно ще... — Он таинственно оглянулся и продолжал: — А що саме потрібно, мабуть, у жінок треба довідатись. Жіночки у цих справах неперевершені знавці. Еге ж? — подмигнул стоявшей невдалеке инструментальщице тете Шуре.

— Та еге! Еге! — воскликнула она.

И снова грянул смех. У Яна Казимировича недоуменно, раздраженно задергались плечи. Чухно покраснел, повысил голос:

— Товарищ Кириченко, здесь партийное собрание. Серьезные вопросы надо решать по-серьезному.

— А я и веду до того, — тоже повысил голос Евдоким. В наступившей тишине как-то угрожающе прозвучали его слова: — Гадаєш, задля веселощів запитував, коли ти встиг виродитися? Ми ж тебе обирали не таким. Людиною був. А став отим птахом, що шарманщики колись носили. Скажеш розумне, скажеш дурне — все повторює. — Евдоким подождал, пока утихнет прокатившийся по цеху шумок, и продолжал: — Вчора ти казав: «Правильно», — коли начальник папірцями від людей відгороджувався. А сьогодні теж говориш: «Правильно». Якому ж «правильно» вірити? Як отой кручений панич, звиваєшся. Бач, вигадав, — «критиканство». Це ж як розуміти? Людям рота замазати? Ні, ти все вислухай. Тут начальник депо нам такого нарозповідав, такого наобіцяв... Три мішки гречаної вовни, і всі не повні. А ти підпрягаєшся: «сделаем», «отметим в решении», «провернем». Де ж ти раніш був? Хіба для того, щоб ви як слід виконували свою справу, потрібне спеціальне рішення ЦК?

Такого от Евдокима никто не ждал. Слушали его внимательно, одобряюще. А Евдоким все так же обращался к секретарю парторганизации:

— Якщо бути відвертим, на тобі, Іларіоне, більша провина. Наш начальник — службовець, йому що головне? Аби виконувався план. Як він виконується — байдуже. А ти ж більшовик. Партійний керівник. Хоч раз ти обурився, мовляв, трам-тарарам, не туди повертаєш, Яче Казимировичу! Не так партія вчить!.. Не було такого. Під стіл пішки ходиш, як у тому сімействі, де жінка верховодить.

Опять по цеху прошло оживление. Геська тоже начинает понимать, что происходит. Оказывается, и начальники бывают двуличными: говорят одно, а делают другое. Однако здорово их Кириченко раскусил. И Геська с гордостью подумал о своем бригадире: «Не побоялся!» А Андрей, поддев Ванюру локтем, выкрикнул:

— Так, Евдоким Кириллович, так, колосник им в бок!

Чухно сидел в президиуме на виду у всех и чувствовал себя не весьма приятно. Он порывался прервать Евдокима, что-то приглушенно доказывал Тимофею, оборачивался к Дорохову, размахивал руками. Клим, по-бычьи нагнув голову, зло смотрел на него.

Евдоким заканчивал свое выступление:

— I думка у мене така, що тебе, товаришу Іларіон Чухно, треба знімати. Повернешся на паровоз, може, знову станеш людиною...

Многое открылось Дорохову на этом собрании. Во многом он утвердился. Чухно явно не на своем месте. В отношении Кончаловского — тоже вроде все понятно. Пока поработает. Правда, не за совесть, а за страх. Но ничего не поделаешь. Надо будет присмотреться к молодым инженерам и готовить замену.

32

Чем больше Ванюра узнавал Тимофея Авдеевича и Андрея, тем мелочней и противней казался он самому себе, тем ничтожнее представлялась собственная жизнь.

Прежде такие мысли просто не могли прийти в голову. У него вообще не было потребности думать. Он видел, как живет отец, что делает. Изо дня в день слышал одно и то же: «Жить надо для себя», «Всяк хлопочет, добра себе хочет», «Своя рубашка ближе к телу»... О, в этом его отец знал толк! Все это само собой укоренилось в сознании Ванюры. Известно же — яблоко от яблони недалеко катится. Даже понятия не имел, что можно жить как-то иначе. С такими взглядами он пришел на паровоз и сразу же столкнулся с иной жизнью, совершенно не похожей на ту, которую знал. Вот тогда Ванюра впервые подумал о том, кто же прав: отец ли со своей неуемной, какой-то угрюмой жаждой накопления или новые товарищи?

Его невольно влекло к этим открытым, веселым людям. Они тоже были одержимы, но не стяжательством, как его отец. Тимофей Авдеевич почти все поездные бригады пропустил через свой паровоз — стажировал. Ни копейки за это не потребовал, хотя и уменьшился заработок. Шутка ли, возиться с посторонними. Толкутся в паровозной будке, только мешают. Среди механиков тоже разные есть. Одни понятливые, быстро схватывают все, что Авдеевич показывает. С другими же хлопот не оберешься: гонора много, а понятия ни на грош.

Удивило и то, что его механик не помнил зла. Какую свинью подложил Ванюра Авдеевичу своими показаниями следователю! Другой на его месте и на пушечный выстрел не подпустил бы к себе. А он оставил в своей бригаде.

Тянулся Ванюра и к Авдеевичу, и к Андрею, а старое, то, что отец с малолетства в голову вбил, тащило назад. Вот так и с углем получилось, и со злосчастной бутылкой водки...

Вечеринка у Тимофея Авдеевича и вовсе разбередила душу Ванюры. Сам он себе опостылел. Озлобился на себя, на отца, мать, на их распроклятую волчью жизнь. Будто в логово схоронились от всего мира. В доме, во дворе, в сарае, куда ни повернись — краденое. И не хватает решимости высказать все отцу, взбунтоваться. Смотрел из-под нахмуренных бровей на него — большого, все еще сильного, уверенного в своей праведности. Знал, его ничем не прошибешь.

Тогда-то Ванюра и придумал, каким образом вести войну с отцом, чтоб хоть немного возвыситься в своих собственных глазах, чтоб не так мучила совесть.

Однажды он появился перед окошком выдачи инструмента, извлек из сундучка связку сверл различных размеров, комплект метчиков для нарезки гаек от самых малых до дюйма с четвертью и отдал тете Шуре.

«Как же мы оформим? — забеспокоилась инструментальщица. — Подожди, соколик, цехового начальника покличу. Може, какую бумагу даст в бухгалтерию».

«Какую еще бумагу, — возразил Ванюра. — Если надо — принимай так, и дело с концом».

«Добра-то сколько! — всплеснула руками тетя Шура. — Денег, видать, немалых стоит».

«А мне девать деньги некуда, — усмехнулся Ванюра. — Холостой».

И ушел, оставив инструментальщицу в недоумении.

Потом он еще несколько раз приходил сюда. Как собирается в поездку, так что-нибудь и прихватит. Гаечные ключи притащил, зубилья, крейсмеселя, кронциркули, внутромеры, угольники, три ножовочных станка, напильники всяческих форм и размеров.

Тетя Шура уже перестала удивляться. Как старого знакомого встречала Ванюру. А он приходил все реже и реже.

«Что-то забывать ты меня стал, — говорила она. — Небось уже экономию наводишь?»

«Да нет, — ответил Ванюра. — Пока с батей живу, еще похожу к вам».

Тетя Шура по-своему поняла его.

«По мне — хотя бы ты и вовсе не женился», — смеялась в ответ, принимая французский ключ, плоскогубцы, ручные тиски.

Все это Ванюра проделывал в величайшей тайне. Стыдно было говорить, что отец вор, и неловко сознаваться в своей нерешительности, в том, что вот так, по-мальчишески наивно, ведет с ним борьбу.

Он, конечно, глубоко заблуждался, думая, что товарищи ничего не знают. Тимофей давно приметил паломничество Ванюры в инструменталку. Вместе ведь на работу ездят. Сказал Андрею, а тому не стоило особого труда установить истину.

«Ну вот, — выслушав Андрея, сказал Тимофей. — А ты хотел отмахнуться от парня. Из него еще человек может получиться. — И, улыбаясь, качнул головой: — Придумал же такое...»

Они договорились молчать, чтобы не смущать Ванюру. И все же, когда зачастил в кладовую, подобравшись к отцовским запасам болтов, гаек, шайб, заклепок, Андрей тут же подшутил, мол, изменил Ванюра тете Шуре, к Зойке стал похаживать.

«Губа не дура, — говорил, смеясь, — Помоложе нашел. Небось и свадьбу скоро сыграем».

«Да уж не буду дожидаться твоей», — отвечал Ванюра, имея в виду ухаживание Андрея за Фросей.

А время летело. То, чему они прокладывали дорогу, уже прочно вошло в жизнь. Большинство бригад водит скоростные тяжеловесы. Введен график и для движения товарных поездов. В хлопотах, в спешке и оглянуться не успел, как снова апрель на дворе.

Да, время уплывало. Ванюра ждал столкновения с отцом. Но отец что-то мешкал. Не мог же он не заметить опустошения в своих запасах. Однако Ванюра ошибался, думая так. Отец действительно ничего не замечал, потому что за все это время у него ни разу не возникла потребность в тех предметах и в инструменте, которые он с таким упорством тащил в дом...

Только что Ванюра распрощался с Тимофеем Авдеевичем. Шел весенними уже просохшими крутоярскими улицами безмерно счастливый и благодарный Тимофею Авдеевичу за науку, за то, что по-иному стал смотреть на мир.

Это праздничное настроение, владевшее им всю дорогу, сразу же померкло, едва он ступил на родное подворье. Нехотя поплелся к дому, сел на крыльце, поставил рядом сундучок. Тяжелым взглядом уперся в два полутораметровых обрезка железнодорожных рельсов, сложенных за сараем возле дымогарных труб. Вчера еще этих рельсов не было.

Из дома вышла мать.

— Убился, сыночек? — проговорила участливо. Наклоняясь к сундучку, спросила: — Уголька часом не прихватил?

— Обойдетесь! — резко ответил Иван.

— То так, — согласилась она. — Да все же экономия своему. — У нее в руках была кошелка. Направляясь к калитке, сказала: — Схожу в лавку.

Надо было стаскивать с себя робу, мыться. Неплохо бы и отдохнуть после ночного рейса. А Ванюра сидел на крылечке, мучительно думал: «Почему они у меня такие — отец, мать?»

Его внимание привлекли мальчишки. Шумной оравой они двигались по улице, катили перед собой тачки, выкрикивали:

— Собираем старые ведра, кастрюли, чайники!

— Очищаем дворы от ненужного железного лома!

Вашора подошел к калитке, увидел Леньку, услышал, как он говорил своим товарищам:

— Поехали к нам. Полную тачку наберем железин разных. У нас этого добра...

Ленька смутился, обнаружив на своем пути старшего брата. И даже будто испугался, замешкался. Ребята тоже в нерешительности остановились.

— Чего стали? — проговорил Вашора. Распахнул ворота. — Давай, въезжай!

Мальчишки не заставили себя ждать, вкатили тачки во двор.

— У нас субботник, — пояснил Ленька. — Металлолом собираем.

— Догадываюсь, — отозвался Вашора. Для него было приятной неожиданностью то, что меньший братишка, по существу, оказался единомышленником. «Полную тачку наберем», — вспомнились его слова. И Ванюра приободрился, словно вот эта маленькая поддержка укрепила в нем решимость.

А потом произошло такое, на что при иных обстоятельствах Ванюра, может быть, и не отважился.

— Мотай за остальными, — сказал он Леньке.

— Как же, нужны они тут. Свой металлолом кому-то отдавать? У нас соревнование, чей отряд больше...

— Мотай, мотай, дуралей! — прикрикнул Ванюра. — Все равно государству сдавать. А своим отрядом и до вечера не управитесь.

Вскоре к подворью Глазуновых сбежались почти все школьники.

— Живей! Не задерживай! — командовал Ванюра, помогая загружать тачки.

Все, что в течение нескольких лет накапливалось Афанасием Глазуновым, сплыло со двора за какие-то час или два. Когда последняя тачка выкатилась за ворота, возвратилась мать.

— Да что же это деется?! — накинулась на Ванюру. — Как же ты посмел?!

— Ладно, мать, не шуми. Задаром пришло, задаром и ушло. По справедливости.

— Ишь умник какой выискался! — не унималась Нюшка. — Родитель надрывался, наживал, а он пустил все за здорово живешь.

— Не все. Еще с ограды трубы повыдергиваю. Потому как надо наживать честно.

— Ну погодь уж, погодь, — пригрозила Нюшка. — Вот отец явится. Повчишь его, как жить на белом свете.

Ванюра лишь усмехнулся. Учить он, конечно, никого не собирается. Тем более отца. И бояться его нечего. Пошумит, да и успокоится. А дело сделано. Теперь, может быть, подумает, стоит ли воровать и тащить домой.

Он помылся, перекусил и лег спать с сознанием выполненного долга. И спал крепко, как человек, наработавшийся вволю. Потом какая-то страшная сила сбросила его с постели. Еще плохо соображая, что произошло, Ванюра стал подниматься, но тут же получил удар ногой в зад и со всего маха врезался головой в ножку кровати. Вскрикнув от боли, Ванюра схватился обеими руками за голову. Горячая струя крови протекла между пальцами.

— Кто в дому хозяин?! — хрипел над ним отец. — Може, ты, собачий выродок?!

В комнату вбежала Нюшка, увидела скорчившегося на полу, залитого кровью сына, заголосила:

— Убил, анафема на твою голову! Кто же так вчит, идол ты скаженный? Свое дитя!..

Афанасий обернулся к ней, так глянул, что Нюшка попятилась, в страхе осеняя его крестом. В это время поднялся Ванюра. Стоял пошатываясь, в исподнем белье. Кровь капала на рубашку, залила глаза, и он увидел лицо отца в кровавом свете, лицо, искаженное гримасой дикой, необузданной злобы.

— Хозяин, пытаю, кто в дому? — зловеще двинулся Афонька на сына.

Он не успел снять робу, поспешив сразу же наказать виновника. Детей он считал собственностью, с которой можно поступать, как заблагорассудится: карать или миловать. Сейчас, по его глубокому убеждению, надо было карать. И он шел на Ванюру, свирепо наклонив голову, сжав кулаки.

Афонька даже в мыслях не мог допустить, чтобы дети бунтовали против родителей. Тем более невероятным представлялось открытое сопротивление. Потому, может быть, и растерялся, когда, шагнув к нему навстречу, вздрагивая от сдерживаемой ярости, Ванюра схватил его за грудки, привлек к себе, бросил в лицо: «Паразит!» И боясь, что не совладает с собой, поднимет руку на отца, с силой оттолкнул от себя.

Афоньку ошеломила неслыханная дерзость. Пользуясь его замешательством, Ванюра надел брюки, схватил рубашку, вышел из комнаты. И только тогда Афонька кинулся вслед за ним. Но было уже поздно. Ванюра ушел из дому в чем был.

— Назад! — завопил Афонька, выбежав на крыльцо.

Ванюра не оглянулся.

В бессильной злобе Афонька выкрикнул:

— Будь ты проклят!

Жалобно запричитала Нюшка:

— Помилуй нас, господи. Прости погрешения тяжкие. Сними с дитя неразумного проклятье родительское.

Афонька вернулся в дом и принялся колотить Нюшку — молча, сосредоточенно.

...Уже стемнело, когда к Пыжовым кто-то постучал. Тимофей отложил газету, пошел открывать дверь и через некоторое время возвратился, поддерживая за локоть своего кочегара. Ванюра был полураздетый, бледный. На его лице и рубашке засохла кровь. Он покачивался от слабости, виновато кривил побелевшие губы. Елена поспешила подставить ему стул.

— Ой боже! — ужаснулась. — Где же это тебя так?!

— Потом, потом, — прервал ее Тимофей. Склонился над Ванюрой, осторожно разобрал слипшиеся на голове волосы. — Крепко досталось. Придется идти в больницу — швы накладывать.

— Надо же случиться такому! — сокрушалась Елена.

— Надо. Наверное, надо, — сказал Тимофей. — Когда человек выбирает дорогу в жизни...

33

Словно на седьмом небе был Андрей. Ему казалось, что во всем мире нет человека счастливее его. Да-да, точно так, как и бесчисленные поколения влюбленных всех времен, он идеализировал свое чувство, считая его исключительным, неповторимым.

Нет, он не задумывался над этим величайшим таинством мироздания. Он любил. И сегодня ему ответили тем же. Сегодня Фрося не противилась его ласкам, не ускользала из его беспокойных рук, которым все хотелось знать.

Она боялась и желала этой близости, таящей в себе столько неизведанного, волнующего. Чувствовала ее притягательную силу. Знала, что с каждой встречей все больше и больше уступает ее пьянящей, обезоруживающей власти, что неотвратимо приближается время, когда она уже не сможет противиться неизбежному.

Фрося взяла лицо Андрея в ладони, приблизила к себе.

— Ну что? Что?.. — шепнули измученные, припухшие губы.

В этот миг где-то рождались сердца для будущей любви: где-то тихо угасали, исчерпав свои силы; или вдруг разрывались, недолюбив, пробитые пулями на поле боя... В мире свершалось добро и зло. Звучал смех и лились слезы. Рушились и осуществлялись надежды. И закипал гнев. И ненависть находила свою жертву.

В эту ночь над Юговом вспыхивали зарницы плавок, а в далеком Мадриде полыхал огонь войны. На брусчатках немецких городов гремели кованые сапоги фашистов. Мрачный отсвет их факельных шествий падал на Европу... В стране натужно дышали заводы: ночная смена вносила свой вклад в пятилетку. А в дансингах Лондона и кафе-шантанах Парижа развлекались дельцы и политики, продавалась любовь, звучала легкомысленная музыка, лилось вино...

Вся планета с ее болями и радостями мчалась навстречу своей судьбе. И вместе с нею в звездных мирах парили эти двое, затерявшиеся на просторах земли, бережно прикрытые серебристо-синим пологом июльской ночи. Их сердца бились рядом — молодые и сильные, переполненные любовью.

— Я не могу без тебя, — сказал Андрей. — Я уже не могу...

Фрося долгим взглядом посмотрела ему в глаза — внимательно, пытливо. И дрогнули брови, как крылья у испуганной птицы.

— Хорошим мужем будешь? — спросила. — Верным?.. Нет, не отвечай, — поспешно добавила, — не надо. Разве силой удержишь любовь?..

И снова под темно-зеленым шатром старой яблони начался разговор взглядов, так много для них значащих, полный глубокого смысла, но совершенно недоступный пониманию посторонних.

А потом они распрощались. Андрей быстро шел уже хорошо знакомыми крутоярскими улицами. Надо было успеть на последний рабочий поезд в сторону Ясногоровки. Останется всего три-четыре часа для отдыха, а там и вызывальщик может пожаловать.

Он снова и снова мысленно возвращался к Фросе. Да, этими днями они распишутся, и тогда не будет расставаний, тогда они пойдут рука об руку.

Андрей вздрогнул. Из заоблачных далей разыгравшегося воображения его вернул приглушенный, хрипящий вскрик-стон, отчетливо прозвучавший в тишине ночи. И Андрей побежал туда, откуда донесся этот странный, пугающий звук. У двери магазина лежал человек. И будто какая-то тень метнулась в сторону.

— Стой! — закричал Андрей. — Стой!

Он было кинулся за тенью. Но миновав светлое.пятно, выхваченное из темноты фонарем, остановился. За гранью света еще непроглядней была ночь. Куда бежать? Где искать бандита? А сзади лежал пострадавший. И ему нужно помочь.

Андрей поспешно вернулся. Старик-сторож застонал, открыл глаза, испуганно отшатнулся.

— Не бойся, деда, — проговорил Андрей.

— Ты кто?

— Я-то свой, — отозвался Андрей, — а вот как это ты позволил себя оглушить? И берданку бросил. Небось спал?

— Если бы спал... — Старик потрогал голову. Болезненная гримаса исказила лицо. — Как же это? — недоумевающе посмотрел на Андрея. — При форме же подошел...

Раздался выстрел. Старик охнул, скорчился. Рядом с ним распластался на земле Андрей.

«Перестреляет, — пронеслось у него в голове. — Как цыплят, перестреляет».

До магазина было рукой подать. Андрей схватил берданку, метнулся за угол. Раненый сторож приподнялся, пополз в укрытие.

— Скорее, деда! — крикнул Андрей. — Скорее! Прикрою!

Его крик заглушил выстрел. Пуля, очевидно, достигла цели. Старик ткнулся лицом в землю, затих.

И еще две пули одна за другой прошили уже мертвое тело.

— Сволочь! — Андрей в бессильной ярости нажал на спусковой крючок.

Его ослепил сноп огня, вырвавшийся из ствола, оглушил грохот. В звенящей тишине, наступившей вслед за этим, послышались взволнованные голоса, приближающийся топот. Из переулка выбежали люди. Зажигались огни в ближних хатах — крутоярцы спешили к месту происшествия. Подходили, смотрели на убитого, качали головами, разводили руками.

Андрей рассказывал Тимофею и Савелию Тихоновичу, как все произошло.

Откуда-то появился Недрянко. Перед ним расступились. Он склонился над убитым, повернул его на спину. Поднимаясь, грозно проговорил:

— Та-ак. — Одернул гимнастерку, колючим взглядом пробежал по лицам собравшихся. — Кто стрелял?!

— Шукай ветра в поле, — выхватился Кондрат. — Как же, будет он ждать, поки сцапают. Небось и след простыл.

— А это мы еще поглядим, — хмуро пообещал Недрянко. Потянулся за ружьем, которое все еще сжимал в руках Андрей. — Ну-ка, дай сюда. — Он открыл затвор берданки, принюхался и тут же уставился на Андрея. — Твоих рук дело?!

Андрей даже не нашелся, что ответить.

— Кто таков? — подступил к нему Недрянко.

— Ясногоровский он, — послышалось из толпы.

— Мой помощник, — поспешил вмешаться Тимофей.

— Угу, — хмыкнул Недрянко. Быстро повернулся к Андрею. — Почему здесь оказался среди ночи?

— А это уже вас не касается, — запальчиво отозвался Андрей.

— Вот как заговорил, — протянул Недрянко. Извлек из ружья гильзу, — Может быть, хоть это объяснишь?

— В бандита стрелял.

— Какой же он из себя?

— Не разглядел в темени, — с сожалением сказал Андрей. — Наугад стрелял.

— Ну, ну. Стрелял в бандита, а попал в сторожа?..

— Да как вы смеете? — вспыхнул Андрей.

— Хватит! — оборвал его Недрянко. — Доказывать будешь следствию.

Андрей беспомощно оглянулся на Тимофея.

— Ничего, — ободрил его Тимофей. — Не волнуйся.

Андрея увел Недрянко. Мертвого сторожа отправили в морг. Дежурить у магазина поставили продавца. А люди еще долго не расходились, судачили о случившемся.

— Отжил Фомич. До срока на тот свет спровадили.

— Зазря на парня напраслину возвели. Фроську он обхаживает Пыжову.

— И то верно. Какой ему прок деда сничтожать?

— Не иначе, как к магазину подбирался. Вчерась как раз товар завезли.

— А дед заместь того, чтоб спать...

Крутоярцы терялись в догадках. А больше всех — Емелька Косов. Ему вдруг показалось... Ну да. Будто даже радость промелькнула в глазах Недрянко оттого, что сторож мертв. И исчезла настороженность — парень не мог приметить бандита, какой он из себя... Когда был ограблен поезд, Недрянко тоже, как и сейчас, словно из-под земли появился. И взгляд такой же бегающий, затравленный.

Однажды, когда Ёмелька уже не ожидал гостей из милиции, зашел к нему Недрянко сапог чинить, хотя можно было еще и обойтись без ремонта. Сидел красивый, с нахалинкой в глазах. Постукивал упругой ногой, плотно обтянутой синим галифе.

«К нам не собираешься? — спросил насмешливо. — Може, есть что сказать?»

Емельян помнит, как заныло у него под ложечкой, как, запинаясь, что-то пытался объяснить.

«А то встречу, потолкуем полюбовно, — продолжал Недрянко. — Между прочим, у меня и не такие раскалываются».

Это Емелька и без напоминания знал. Взять того же Маркела Сбежнева. Уж на что безвинный, а признал за собой такое, о чем ни сном, ни духом не ведал.

Так и ушел Недрянко, не причинив Емельке никакого вреда.

«Что же все это значит?» — думал Емелька, еще не смея поверить своей догадке.

Заключение судебно-медицинского эксперта фактически сняло с Андрея обвинение, выдвинутое начальником милиции. Сторож умер от ран, нанесенных не из дробового ружья. К делу были приобщены две деформированные револьверные пули, обнаруженные при вскрытии. Показания Андрея запротоколировали, а его отпустили.

Однако через несколько дней он сам заявился к Недрянко, вспомнив, что старик говорил, будто при форме был человек, подошедший к нему.

— В какой форме? — насторожился Недрянко.

— В том-то и дело, что не успел сказать.

— В железнодорожной? Армейской?

— Чего не знаю, того не знаю.

— Может, кто-то в нашу, милицейскую, форму обрядился?

Андрей не мог ответить.

— Что же ты мне голову морочишь?

— Думал, пригодится.

— Ладно, ладно, — подталкивая Андрея к двери, проговорил Недрянко. — Учтем. А теперь уматывай. Дел невпроворот.

Он и действительно поставил на ноги весь райотдел милиции. Впрочем, внимательный глаз мог бы заметить во всей этой суете что-то показное, неискреннее. Словно Недрянко не столько важно было обнаружить преступника, сколько создать видимость озабоченности и деловитости. На это несоответствие никто не обратил внимания. Следствие затянулось и в конце концов зашло в тупик.

— Опять опростоволосились, — вызвав к себе Недрянко, сердито заговорил Громов.

Недрянко стоял перед ним навытяжку.

— Ищем, Артем Иванович.

— Ну и что?

— Очень трудно вести дело, Артем Иванович. Убийца не оставил никаких улик.

— Улик, говоришь, не оставил? А может, ты не способен их найти? Или не хочешь?

Недрянко вздрогнул. Промелькнувший было в глазах страх сменился еле уловимой иронической усмешкой.

— Юговские криминалисты тоже уехали ни с чем, Артем Иванович. Но мы еще не теряем надежды...

— Ну-ну. Пока не найдешь — на глаза не показывайся.

А над головой Артема уже сгущались тучи. Нашумевшее на всю область и оставшееся не раскрытым дело об ограблении поезда и вот это убийство, о котором на следующий же день Одинцов донес Заболотному, были расценены как экономическая и политическая диверсии. Громова слушали на бюро обкома партии. И больше всех изощрялся Заболотный, обрушив на голову Артема громы и молнии, обвинив его во всех смертных грехах. Он делал это с таким же рвением, как и прежде, когда хвалил. Вслушиваясь в его выступление, Громов вдруг уловил фальшь. Заболотный чем-то напоминал убегающего воришку, кричащего: «Держи вора!».

Артем невольно усмехнулся, и это сразу было использовано Заболотным.

— Мы не в бирюльки играем, товарищ Громов. Потрудитесь вести себя подобающим образом.

Он еще долго говорил о происках врагов Советской власти, о «пятой колонне» внутри страны, о белом терроре и о том, что люди, потерявшие бдительность, должны рассматриваться как прямые пособники и соучастники преступлений против народа.

Громову записали строгий выговор. В специальном решении указывалось, что успехи в социалистическом строительстве вызвали благодушие среди определенной части партийных работников. А это привело к потере бдительности, к политической слепоте. Предписывалось еще и еще раз проверить кадры ответственных работников низового звена, усилить воспитательную работу среди трудящихся, выявлять чуждые элементы, как бы они ни маскировались, своевременно принимать меры для предотвращения вражеских вылазок.

34

Крутоярская артель стала на ноги. Игнат Шеховцов показал себя добрым хозяином — предприимчивым, со смекалкой. В нем крепко сидела крестьянская хитринка, позволяющая и хозяйство вести без ущерба, и разных уполномоченных ублажать. Вон сколько их в последнее время мыкается на селе!

Не без долгих размышлений пришел Игнат к заключению: начальство слушай, а сам не плошай. Как-никак своя боль ближе, чувствительней, чем людям со стороны. Потому, наверное, и надеялся Игнат больше на себя да на своих товарищей. Настоящей находкой оказался Иван Пыжов в роли старшего огородника. И государству вывезли овощей намного больше обычного, и колхозников всех обеспечили.

Теперь никто не помышляет об уходе из артели. Правда, подался в МТС Семен Акольцев. Но на то у него своя причина. Хочет парень забыть неудавшуюся любовь. Решил уехать с глаз долой, чтоб не встречаться с Фросей, не видеть чужого счастья. А убежит ли?..

Да, жил Крутой Яр своими заботами, печалями, радостями. И в его жизни происходило такое, во что и поверить трудно.

Разве мог кто-нибудь подумать, что Иван Глазунов, этот еще совсем недавно забитый парнишка, станет ударником труда, орденоносцем? А ведь шагнул крутоярский паренек под своды Кремля, и ему улыбнулся Михаил Иванович Калинин, пожал руку, сказал доброе слово. И теперь люди солидные, повидавшие немало на своем веку, с почтением относятся к Ивану, а мальчишки забегают вперед, чтобы получше разглядеть сияющий на груди орден «Знак почета».

И разве Андрей Раздольное мечтал о такой чести? Разве старался из-за вознаграждения? Он просто работал, добросовестно выполнял свой долг. Может быть, только самоотверженней, чем другие, может быть, с большей любовью и беспокойством. Его старания увенчал орден Трудового Красного Знамени.

Еще менее заботился о славе Тимофей Пыжов, награжденный орденом Ленина. И уж никто, конечно, даже сам Тимофей, никогда не предполагал, что станет он слушателем Промакадемии — высшей школы руководящих кадров.

«Народному хозяйству нужны политически стойкие, испытанные командиры», — сказал ему начальник политотдела дороги, провожая в путь. И выразил надежду, что Тимофей Пыжов, один из зачинателей стахановско-кривоносовского движения на транспорте, оправдает доверие партии в новых условиях, постигая науку коммунизма.

Вот так и возвратились из Москвы члены прославленного экипажа — переполненные незабываемыми впечатлениями. Радость Андрея и Ивана можно было понять, хотя и омрачалась она разлукой со своим механиком.

35

— Мы расписались, — сказала Фрося матери.

У Антониды будто оборвалось что-то внутри и ноги ослабели. Присела на скамью — расстроенная, обиженная.

— А он? Что ж глаз не кажет?

— На смену заспешил. После поездки дадут три дня.

— Так-так. Я уж подумала, совестится.

Фрося вопросительно взглянула на мать.

— Как же. Увел, не спросясь родительского согласия, под благословение не подошел.

Фрося засмеялась. Обняла мать.

— Ну, не сердись, не сердись. Это все я. А он хороший.

— Ой Фроська, Фроська, — погладив ее голову, вздохнула Антонина. — Отцовской руки на тебя не было, самовольница ты этакая.

— Теперь не очень празднуют отцовскую руку. Афанасий Глазунов многого добился? Ушел Иван из дому. В общежитии живет.

— Да-да. Нет у нынешних детей ни страха божьего, ни почитания к родителям... У твоего-то есть отец, мать? Что за люди?

— Без матери вырос. Умерла еще в двадцать первом.

— Такой же сирота.

— Отец составителем поездов работает, — продолжала Фрося. Ей не хотелось говорить, что после первой он уже несколько жен сменил, а сейчас снова холостякует, что к рюмке тянется. — Комнатка у них в железнодорожном доме.

— Значит, жить негде?

— Как нибудь устроимся.

— Да-да, с милым рай и в шалаше. А дитя появится?

— Квартиру дадут.

— Это все заранее надо устраивать.

— Птицы тоже сначала паруются, а потом сообща гнездо вьют, — возразила Фрося.

— Верно. Только птицы не обзаводятся потомством, не подготовив гнезда.

Антонида не тешила себя надеждой, что Фрося будет венчаться. Ей хотя бы помолиться за счастье дочери, свечку поставить у алтаря. Только и этого она не может сделать. Савелий Верзилов настращал отца Феодосия — не показывается у Пелагеи Колесовой, забыл дорогу в Крутой Яр. Придется на станцию Югово ехать. Она и не такую поездку готова совершить, лишь бы ее Фросеньке посчастливилось в жизни.

— Свадьбу сыграем не хуже, чем у людей, — пообещала.

— Никакой свадьбы не будет, — возразила Фрося.

— Да как же без свадьбы?

Свадьбы крутоярцы играют шумные, разудалые, безалаберные. Издавна так идет. Помнит Антонида, как ее брали в дом первого сельского богатея Авдея Пыжова. До смотрин и в глаза не видела Василия. В свой час жених тремя тройками прискакал: дуги колокольцами увешаны, сбруя — цветами бумажными расцвечена, в конские гривы ленты вплетены. Щедрой рукой откупил ее у парубков местных, хуторских, помчал в церковь. А там уже ждали. Все было красиво, торжественно. Перед богом поклялись в супружеской верности. Поцеловали крест. Гремел хор. На церковных ступенях обсыпали их зерном и серебряными монетами. И снова мчалась свадьба с песнями, гиком, малиновым звоном. Кривлялись ряженые. Подружки пели жалкие, задушевные песни:

Да чи у тебе ж, у Антонидушки, да матушки дома нету?

Да чи выйдя ж, да сустреня, да здоровья суспрося?..

У ворот женихова дома стали парни, веревкой дорогу перегородили, загорланили:

А у нашего дружка голая макушка,

Еще поголеет, что денег жалеет.

Тебе, дружило, не дружковать.

Тебе, дружило, свиней пасть

С длинною ломакою.

С рябою собакою!..

И опять дружкам Василия пришлось откупаться, давать на водку.

Потом через костер ее провели. В сенях новой припевкой встретили, суля ей жизнь легкую в доме свекра.

Да у нас кошки моют ложки

ладо, ладо, душа ль мой.

Да у нас медведь хату мететь

ладо, ладо, душа ль мой...

И начался пир, каких давно не помнили крутоярцы. Авдей Пыжов умел пустить пыль в глаза. Уж такой у него был характер. На чем-то другом мог выгадать, где-то поприжать и чужих, и своих, а первенца женил размашисто, не скупясь. От выпивки, закусок столы ломились. Дружки обносили гостей чаркой и ломтем каравая, приговаривая:

«Есть у нас на беседе... — Называли имя и отчество, и продолжали: — Подойдите поближе, наши молодые вам поклонятся пониже. Каравай принимайте, наших молодых оделяйте: рублем, полтиною, золотою гривенной. Если ваша честь — рубликов шесть. Можно поросеночка, ягненочка, теленочка...»

Брал гость чарку и каравай, ждал, пока молодые поклонятся. Бросал на блюдо деньги, иной ли какой подарок. Или перечислял то, что намерен преподнести в дар молодым. После этого выпивал водку.

А дружки уже вызывали «на беседу» следующего гостя. -И каждый куражился, выхвалялся своей щедростью, всех перещеголять норовил. И каждому надо кланяться, от каждого ждать милости.

Потом еще более стыдное началось, унизительное. Подвыпив, «горько!» кричали, обсматривая ее масляными, похотливыми глазами. Какие-то старухи к брачному ложу повели, обсыпая хмелем. И ждали за дверью, чтоб выдернуть из-под нее простынь, показать пирующим. Вот, мол, глядите, девственницу взял своему сыну Авдей Авдеевич. И уже воздают хвалу невесте:

Да скакал воробей по точку́.

Да спасибо батюшке за дочку́.

Да за честь ее, за хвалу.

За красную калину...

В противном случае поднесли бы ее родителям ложки с дырками. Что ни зачерпнешь — проливается.

На следующий день снова пили, ели, горланили:

Да связали дружка, связали.

Да за что ж его связали?

Украл коробочку с дарами...

Всю неделю куралесили. Перепились. Передрались. Приданое Авдею показалось малым. С того дня и до самой смерти враждовали.

«Може, и права дочка», — подумала Антонида. Что с того, что вот сама она обвенчана по божеским законам, по обычаям в дом свекра вступила? Где оно, ее счастье?

Не стала перечить дочери. Пусть уж молодые как хотят. Жить-то ведь им. Каждый кузнец своего счастья. А люди... Что ж люди? Перепьются да в стороне окажутся. Людям не угодишь. Так или иначе, от пересудов не уйти. Почему бы не позлословить? Ведь Фросе и собрать-то гостей негде, нет своего угла. Затеяла было Антонида разговор с бабкой Пастерначкой: так, мол, и так, Лидоровна, дочка замуж вышла. Не будешь перечить, если людей созову? И слушать не захотела. «Кому другому ще б подумала, а Фроське не дозволю, — сердито ответила. — У меня хата свяченая».

Что верно, то верно: на притолоках в ее доме еще с чистого четверга свечной копотью кресты выписаны.

Зашлось у Антониды сердце. Да что ж ее дитя — антихрист какой?

Не по-божески, Лидоровна, делаешь, — сказала. — Не по-христиански.

Всплакнула украдкой. Вот она, жизнь по чужим углам. И деньги за постой платишь, и дом поддерживаешь, чтоб не развалился. И белят они с Фросей, и полы подмазывают. У старухи какие силы? Немощная. А поди поговори с ней. Хозяйка!

Однако напрасны были ее страхи и переживания. Все устроилось как нельзя лучше. О беде молодоженов узнала Елена и решила собрать гостей к себе.

Так и сделали. Подгадали к воскресенью. Стол приготовили богатый, со вкусом. Тут уже Елена показала свое умение. Помогали ей Антонида и Киреевна. Управились ко времени. Гости на порог — и у хозяев все готово.

Компания собралась небольшая. Степанида пришла с Петром, дядька Иван и Мокеевна. Андрей приехал с отцом — таким же, как и сам, балагуром, и Ивана Глазунова прихватили. Елена с удивлением и удовольствием отметила про себя изменения, происшедшие в Иване. Он будто повзрослел, стал серьезнее, сдержанней. А одет так, что и родной отец не узнает. Все на нем с иголочки: костюм, белоснежная рубашка, галстук, модные туфли. Жених, да и только. Борт пиджака орден украшает.

— Рада тебя видеть, — сказала она ему.

А Степанида в это время говорила Петру в расчете на то, чтобы и другие слышали:

— Растишь, растишь дитя. Поднимется, станет на ноги, и уже отец с матерью не нужны. Ни ласки, ни помощи.

Отец Андрея понял ее по-своему, совершенно не подозревая, что она осуждает Ивана, покинувшего родной дом.

— И не говори, сваха. Явится вот такая, — указал на Фросю, — и пиши пропало.

— Сыны повторяют отцов, — вставил Иван Авдеевич. — Если отец проявил черствость к родителям, будьте уверены, от своего сына получит той же монетой.

— То ж новое воспитание такое, — съязвила Степанида. — Много воли дали.

Фрося стояла в сторонке с парнями и девушками, товарищами Андрея и своими подругами, образовавшими обособленный кружок.

— Слышите? — шепнула им. — Это про нас. — И громко добавила: — Тетя Степа, хватит нравоучений! Честное слово, не такие уж мы плохие, как вы думаете.

— Верно, Фрося, — поддержал ее Савелий Тихонович. Разлил водку, поднял рюмку. — Ну, что ж, — заговорил торжественно, не спеша. — Как посаженый отец желаю нашим молодым счастья. — Озорно подмигнул Андрею, пригубил рюмку, скривился и удивленно сказал, словно совершил величайшее открытие: — Горькая!

— Дядя Савелий, — взмолилась Фрося. — Я же просила...

— Так ведь впрямь горькая, — отозвался Савелий. — Верно, друзья?

— Горькая, — улыбаясь подтвердила Елена.

И все закричали:

— Горькая! Ой, как горькая!

Антонида смахнула слезу, умиленно глядя на дочь. Вот она целуется — смущенная, раскрасневшаяся. Стыдливо прильнула к нему — своему суженому. А в материнском сердце не затихает тревога: настал и ее дочери черед испытать женскую долю, уготованные радости и муки.

Беспокоит Антониду и то, что от Егорки нет весточки. Тимофей откликнулся, подарками наделил. Егорка же и поздравления сестре не прислал, доброго слова. Всегда исправно писал, а тут... Или не одобряет?

За столом оживленно, шумно.

— Вот и породнились, свашенька, — говорил старый Раздольнов, игриво поглядывая на Антониду. — Хлопец у меня бедовый. Весь в родителя: нрава веселого, работящий, орденом пожалованный. И девка, прямо скажу, загляденье, под стать матке своей.

— Куда мне, — невольно зарделась Антонида, польщенная наивным комплиментом. Махнула рукой: — Бабий век — сорок лет. А я уж...

— Може, и так, — не унимался Раздольнов. — Только неспроста же говорится, что в сорок пять — баба ягодка опять.

— Шутник вы, сват, — засмеялась Антонида.

Молодежь веселилась, танцевала. Иван Глазунов задумчиво накручивал патефон, менял пластинки. Ему очень хотелось хотя бы взглянуть на родное подворье. Вон сколько времени минуло! Как там они поживают — отец, мать, Ленька, сестричка? Только не пойдет он на поклон. Уж очень обидел батя, унизил. И жизнь по-разному понимают... Не до веселья Ивану. Накручивает патефон и не слышит музыки.

Петро Ремез начал было обносить гостей рюмкой водки и караваем.

— Есть у нас на беседе...

— Этого еще не хватает! — возмутилась Фрося. — Кончайте, дядя Петя, спектакль.

— А это не невестина забота, — поучала Степанида. — Пришла пора дары собирать.

— Припоздала, — сообщил Савелий. — Мы уже управились: поздравили молодых, преподнесли свои подарки. Можешь и ты...

— Как же так? — забеспокоилась Степанида. — Какие подарки? Не слышала. Може, мне обставить Лену хочется? Не гоже так. Отдай дары, и никто не узнает, чем наделил молодых.

— Какая разница — чем? — заметила Елена. — Лишь бы с доброй душой.

— И стопку при том не выпить? — не затихала Степанида. — Нет, я так не согласна. Подноси мне, Петя. Пусть кто как может, а я... — Взяла рюмку, кусок хлеба, повернулась к Фросе. — Дарю вам на хозяйство сервиз чайный, старинный. Правда, одна чашечка надколота. Так это не беда. Зато уж таких вещей нынче ни за какие деньги не найдешь. Фарфор настоящий, без всякой подделки.

Елена невольно улыбнулась. А Фрося сказала:

— Спасибо вам, тетя Степа. Премного благодарны.

Степанида победоносно оглядела собравшихся, выпила, проговорила:

— Зайди днями. Заберешь.

Андрей подхватил Фросю, увел в круг танцующих. Сладкая близость кружила им головы. Он украдкой целовал ее, свою жену, — еще не познанную и такую желанную. Фрося смущенно отстранялась, испуганно косила глазом: не увидели бы. И словно недоумевала, почему, зачем здесь гости. Разве им не ясно, что ей, Фросе, сейчас никто, кроме Андрея, не нужен?

Кружась, он увлек ее к выходу, шепнул:

— Сбежим?..

Выбравшись за калитку, они опасливо обернулись, взглянули друг на друга и пустились наутек. Эта озорная выходка пришлась им по душе.

— От твоей тети Степы я готов бежать на край света, — запыхавшись, проговорил Андрей. — Вот уж редкостный экземпляр! Сто сот стоит и мерку блох.

— «Колосник ей в бок!» — смеясь, воскликнула Фрося. — Верно? Ты это хотел сказать?

— Почти. Не будь она твоей тетей...

— И твоей.

— Существенная поправка, — согласился Андрей, — Не будь она нашей тетей, я и не такое сказанул бы.

Они почти не умолкали, стараясь скрыть за беспечной болтовней охватившее их нетерпение. Голос Андрея прерывался. В глазах — уже знакомая Фросе, все чаще появляющаяся в последнее время сумасшедшинка. Фрося слышала гулкие удары своего сердца и ждала, зная наверное, зачем он увел ее от людей. И торопила то, что теперь уж неизбежно должно случиться.

А село уже скрылось в яру. Впереди раскинулась степь. Солнце светило им прямо в лица. Голубая, безоблачная ширь неба простиралась над ними.

...Они упали в травы, на виду у всей Вселенной — очарованные любовью дети Земли.

Гулянье продолжалось. Играла музыка. Веселилась молодежь. За столом шла своя беседа.

— Что ни говорите, а нравы портятся, — говорила Степанида. — В наше время разве позволили бы себе девицы вот так липнуть к парням? — качнула головой в сторону танцующих. — Или молодых наших взять. Их одариваешь, а им спины лень согнуть, зазорным считают поклониться.

— Дети как дети, — сказала Антонида, прервав свой разговор со сватом.

— Ну да, ну да, — подхватила Киреевна. — Я вот гляжу на Сережку и сгадую, каким Савелий был в детстве. Небо и земля — так рознятся. Гераську взять. Даром что из беспризорников. Послухайте их, как сберутся. О таком судачат, что и мне невдомек. — И уверенно добавила: — Бойчей ныне пошла ребятня, сноровистей.

— Это вы правильно подметили, Киреевна, — вмешалась Елена. — Каждое новое поколение ребятишек отличается от предыдущего: знаниями, кругозором, интересами.

— А нравы падают, — стояла на своем Степанида.

— Все зависит от того, кто как понимает, что нравственно, а что нет, — отозвалась Елена.

— Вот и я о том же, — заговорил Иван Авдеевич. — У японцев как? Гляжу — плачут, печалятся. Неутешное горе. Кто, пытаю, помер? Выясняется, что вовсе не помер, а ребеночек народился. То ж оплакивают, что на муки в мир пришел. Опять же, когда умирают — все родственники радуются, мол, кончились страдания их любимого человека, и ничего ему больше не надо, и ничто его не огорчит, не опечалит.

Раздольнов наклонился к Антониде.

— Когда любовью занимаются, тоже плачут, — шепнул ей по секрету.

— Да ну вас, сват, совсем, — сконфузилась Антонида. — И выгадаете же такое.

— А что? Тогда не до плачу?..

Забыл старый Раздольнов просьбу сына не злоупотреблять спиртным. Видно, лишку хватил. А тут еще сваха — что маков цвет. Поближе подсел.

— Сдобная ты какая, свашенька, — приглушенно говорил ей. — Завлекательная.

Давно не слышала Антонида таких слов. Все эти годы уходила от них. Лишь для детей жила. А ведь не такая она старая. Ведь взволновала же ее эта грубоватая похвала. Может быть, потому, что хмель кружит голову?

А Раздольнов взял ее за руку, закричал:

— Раздайся, народ, сват со свахой идет! — Подмигнул ей. — Покажем, Антонида Терентьевна, как надо плясать!

— Все одно япошки нам не указ, — все еще горячилась Степанида. — Пусть хоть на головах ходят. А мы о своих нравах должны печься.

Иван Авдеевич сердито тряхнул сивой головой:

— О нравах распинаешься, а Таньку свою как настрополила?

— Таньку? Танька у меня молодец.

— То-то и видно, — заговорил Иван Авдеевич. — Пришел я за своей же пилкой, что Петро у меня брал и не принес. Стучу. Не открывает. Гляжу в щелку: сидит Танька во дворе и ухом не ведет. Покликал ее. «Открой, — говорю, — внучечка». Ни с места. «Ну, ладно, принеси мне пилу. Во-он она лежит». «Эта? — спрашивает. — Не принесу». Как ни бился, как ни уговаривал, мол, пилка позарез нужна, — ничего не добился. Ближний свет через все село не солоно хлебавши топать?!

Степанида засмеялась.

— Деда не впустила, — продолжал Иван Авдеевич. — К деду веры нет! Как же ей с людьми жить? А ты говоришь: «Нравы».

Разговор прервался. Пришла Нюшка Глазунова, попросила позвать сына.

— Люди казали, к вам пошел, — донеслось из сеней.

— У нас, — подтвердила Елена. — А вы входите, — пригласила се. — Не стесняйтесь.

— Нет уж, — замялась Нюшка. — Хай он выйдет на часинку.

С удивлением и восхищением разглядывала Нюшка сына. Не верила своим глазам. Неужто этот по-городскому одетый молодой человек — ее Ванюшка?

Припала к его груди, всплакнула, жалобно приговаривая:

— Совсем забыл нас, сынок. Глаз не кажешь.

— Помню, — сдержанно ответил Иван, поглаживая плечо матери.

— Жив, здоров?

— Здоров.

— Кто же тебя поит, кормит? Кто ходит за тобой? Обстирует?

— Все устроилось.

Нюшка закивала.

— А это, значит, та медаля?

— Орден.

— Глаза отбирает, — вздохнула Нюшка и продолжала: — Ты вернись. Вгорячах он руку поднял. Так ведь не без того, что и повчить надо. Детей надо вчить. Свои пойдут — уразумеешь.

— Смотря чему учить. Хорошему бы учил — иное дело.

— Опять же, родителю видней, что хорошо, а что плохо, — убеждала сына Нюшка. — Какой же это отец своему дитю плохого желает? — Она глянула ему в глаза: — Повертайся домой, Ванюша. Простил он тебя.

— Простил? — Иван насупился. — А я не прощаю.

— Ох, боже мой! — взмолилась Нюшка, — Срам-то какой! Хоть посовестился бы. Сбег из дому, на позорище перед людьми нас с отцом выставил. Нешто нам сладко от этого?.. Слышь, сынок? — затеребила рукав его пиджака. — Не таи обиду. Батя сказал — и пальцем не тронет.

Иван сожалеюще проговорил:

— Ничего он, маманя, не понял.

— Так что ж тут понимать? Обещается не трогать — не тронет. Не бойся.

— Да не боюсь я его вовсе! — волнуясь, воскликнул Иван. — Раз стерплю, два, а на третий и сдачи дам. Дело ведь не в этом! Нечестно он живет. Стыдно...

— А ты не ершись, — ласково прервала его Нюшка. — Не ершись. Всяк живет, как умеет. И такого ще не было, чтоб яйца курицу повчали. Что ж, как у нас разные понятия. Мы люди старые — не перевчишь на новый лад. А жить-то все одно надо семьей.

Иван достал из кармана деньги, отсчитал пятьсот рублей, вложил матери в руку.

— Что это ты? — испугалась Нюшка. — Зачем?

— Купи что-нибудь себе. Малым, может быть, какой гостинец.

Она подняла на него глаза. В них было недоумение, благодарность, надежда.

— Отец-то ждет. Може...

Иван отвернулся.

— Не уживемся мы с ним под одной крышей... — Помолчал, подумал: — Погляжу еще.

36

С Одинцовым Артем ничего не мог поделать. Только прижмет его — окрик из обкома. Вот и сейчас так случилось.

— Идешь на поводу у обывателей, — сурово сказал Заболотный, рассматривая анонимное заявление, представленное Артемом.

— Я проверял, — доказывал Артем. — Все подтверждается. У одних вымогает, другие сами дают «на лапу».

Заболотный хмыкнул:

— Наивный ты человек. Мало ли что могут говорить и писать. Проверка тоже во многом зависит от предвзятости. Кому-то очень хочется дискредитировать Одинцова, убрать нашего работника.

Заболотный пошел на повышение, стал вторым секретарем.

— Чем только занимаешься! — гремел он на Артема. — Ему, видите ли, Одинцов не ко двору пришелся. Ты ищи врагов! Чем больше их обезвредим — тем лучше. И делать это надо своевременно, чтоб не прозвучал сигнал: «Над Россией чистое небо», как прозвучал в Испании, поднимая на мятеж фалангу. Жизнями лучших своих сынов расплачивается республика за то, что вовремя не распознала в своих рядах

скрытых противников, не пресекла измену.

— Советский Союз — не Испания, — возразил Артем.

Заболотный скосил на него глаза.

— Так-так, — медленно процедил. — Может быть, ты не согласен с оценкой политического момента?

— Не пользуйся недозволенными приемами, — ощетинился Артем.

— И это секретарь райкома? — не слушая его, продолжал Заболотный, — Вот так взгляды! В период развернутого строительства социализма усиливается классовая борьба, возрастает сопротивление вражеских элементов, а Громов, видите ли...

— В таком случае, Степан Мефодиевич, позволь усомниться в твоей последовательности и принципиальности.

— Ого! — поднял брови Заболотный. — Ну-ка, ну-ка, послушаем.

Артем уже не мог уйти от этого разговора. Еще во время гулянки на

пруду ему многое в Заболотном не понравилось, вызвало осуждение. Возникшая неприязнь, все это время копившаяся в нем, наконец прорвалась.

— Да, — решительно продолжал он. — Получается именно так. Иначе ты не защищал бы Одинцова.

— Не забывайтесь, товарищ Громов! — вспыхнул Заболотный. — Перед вами секретарь обкома.

— Передо мной — коммунист. И меня удивляет, почему этот коммунист покрывает нечистого на руку человека. Мне пока непонятно, почему ты, партийный работник, не хочешь видеть очевидного.

— Это уже ин-те-ресно, — с расстановкой проговорил Заболотный, пряча от Громова сверкнувшие холодным блеском глаза. — Продолжайте, — добавил подчеркнуто официально.

— Одинцова надо снимать, Степан Мефодиевич, — уже спокойно заговорил Артем. — Немедленно снимать.

— Ну, молодец! — совершенно неожиданно для Громова воскликнул Заболотный. Выкатился из-за стола, хлопнул Артема по плечу. — Экзамен сдал! Твердость, непреклонность, непримиримость — вот наше оружие на современном этапе! Только... не надо стрелять по воробьям. — Полные его губы расплылись в улыбке.

Артем насторожился: «Что за спектакль разыгрывает Заболотный? И почему так рьяно отстаивает Одинцова?»

— Ну, так как же? — добродушно посматривая на Артема, проговорил Заболотный. А сам в это время думал: «Значит, копаешься? Понять меня хочешь? Сомневаешься в моей последовательности и принципиальности? Что ж, были уже такие умники и у нас...» — И снова подал голос: — Согласен со мной?

— Надо разобраться. Поразмыслить.

— Наше дело такое, — согласился Заболотный и подвинул к себе бумаги.

...Нехороший осадок на душе Артема оставил этот разговор. Возвратившись из Югова, он попросил, чтобы принесли учетную карточку и личное дело Одинцова. Перечитал их и ничего особенного не нашел. Анкета такая же, как у многих: из бедных крестьян, образование начальное, военнообязанный, к суду не привлекался, «нет», «не имею», «не состоял»...

— Как же ты дошел до жизни такой? — проговорил Артем. — Перерожденец? — Зажег папиросу, задумался, качнул головой: — Ничего не понимаю.

Вошел Изот, пошутил:

— Э, брат, так заработался, что уже сам с собой разговариваешь?

— Заговоришь. Голова кругом идет. Ведь дело вовсе не в том, что кто-то, как утверждает Заболотный, пытается дискредитировать Одинцова. Это Одинцов своими действиями дискредитирует Советскую власть, под корень рубит доверие к ней.

— Одинцова давно пора гнать, — просматривая сложенную на приставном столике почту, сказал Изот. — Заелся... — Внезапно умолк, быстро пробежал глазами письмо. — Что? — проговорил недоумевающе. Повернулся к Громову: — Читал?

— Еще не смотрел.

Изот брезгливо протянул ему исписанный каракулями листок, зло процедил:

— Какая гадость. Хочется руки вымыть.

Аноним утверждал, что житель Крутого Яра Иван Пыжов — «аглицкий шпиён». Не случайно, мол, его носило семнадцать годов по заграницам. Небось спелся с мировой буржуазией, потому как чужой язык ему своего роднее: «Так и чешет по-аглицки. А еще полюбляет вышеизложенный преступный элемент поезда провожать. Не иначе, считает, сколько их проходит и какой груз имеют».

— Ну, не скотина ли, такое писать! — возмутился Изот. — И на кого? На Ивана Пыжова!

Громов затеребил ухо.

— Знакомый слог.

— Что с того?

— А то, что точно по такому письму взяли Маркела Сбежнева.

— Ты принимаешь его всерьез?

— Если то письмо сослужило нам службу, вправе ли мы не верить второму? Винтовки-то у Сбежнева нашли. И я сам читал показания, где он во всем сознался, видел его подпись.

— Дай закурить, — попросил Изот.

Это было первым признаком овладевавшего им волнения. Тонкими нервными пальцами неумело размял папиросу.

— Ведь мы так окрепли! Так шагнули вперед, что говорить о каком-то сопротивлении, о какой-то угрозе...

Артем задумался. Да, возвратившись со съезда, он тоже был склонен так считать.

— Понимаешь, Артем, — вновь заговорил Изот, — порой мне кажется, что тут что-то не так.

— Не думаю. Дыма без огня не бывает.

— Да-да, я понимаю тебя. С врагами надо держать ухо востро. Но иногда у меня появляется мысль, что кто-то бьет нас нашим же оружием, выводит из строя преданных партии бойцов.

— Не знаю, — сказал Артем. — Ничего не знаю. После разговора с Заболотным я окончательно запутался.

Изот закашлялся, но папиросу не бросил.

— Грудь болит, — проронил, Взглянул на Громова: — Как же с Иваном Авдеевичем рассудишь?

— Что ж тут рассуждать? — устало отозвался Артем. — Мы не можем, не имеем права оставлять сигнал без внимания. Переправим по назначению.

37

Извелась совсем Антонида: нет и нет вестей от Егорки. Был сын, и вроде нет сына. Не иначе, что-то произошло — уж больно щемит материнское сердце. Посылала Фрося письмо в воинскую часть. Просила сообщить о брате, не случилось ли чего с ним. И ответ пришел: «Младший командир Егор Васильевич Пыжов выполняет боевое задание Родины».

Успокоилась было Антонида. «Значит, жив, коли так пишут». Носилась с этим письмом, показывала людям.

«Известно, служба», — говорили ей.

«Что-то не тае, — покачивали головой другие. — В мирное время какое может быть задание?»

«С окопов писали в империалистическую, а чтоб сейчас своей рукой не дать весточку?..»

Ходила Антонида к Елене. Вместе прикидывали, соображали.

«Откликнется», — успокаивала ее Елена, в который уже раз рассматривая потертую бумажку — ответ на Фросин запрос.

«Вот и я так думаю, — подхватила Антонида. — Все ж на месте: подпись, печатка».

«Да-да, этим не шутят, — убежденно говорила Елена. — Значит, и в самом деле не может Егор сейчас написать. И не все ли равно — почему? Очевидно, есть на то серьезные причины».

Антонида охотно соглашалась с этими доводами. Время шло, уплывало, а она все ждала. И Егор откликнулся. Сообщил о том, что не имел возможности сделать это раньше, что наконец смог прочесть все их письма. Поздравил Фросю с замужеством. Высказывал сожаление, что они напрасно беспокоились. «Я жив-здоров, — писал он, — чего и вам всем желаю». Передавал привет родне. Обещал скоро приехать.

И лишь теперь сдали нервы у Антониды. Расплакалась.

— Объявился, — приговаривала сквозь слезы. — Объявился мой касатик.

Трудно давалась Тимофею учеба. Еще бы. Образования-то у него почти никакого. В свое время не успел — по фронтам носило. И потом не до ученья было.

Поначалу Тимофей даже подумывал уйти. В аудиториях сидели прославившиеся на всю страну передовики производства, и среди них его знаменитые земляки: Никита Изотов, Алексей Стаханов, Макар Мазай. Разве может он, Тимофей Пыжов, равнять себя с ними? А присмотрелся к своим новым товарищам и понял, что они такие же, как и он, рабочие люди.

Удержало от опрометчивого шага и упорство, свойственное его характеру. Трудности вызывали в нем естественное желание — во что бы то ни стало преодолеть их.

Занимался он прилежно. Каждый новый шаг вперед вызывал в нем своеобразную жадность: узнать как можно больше, постичь то, что до сих пор еще остается ему неведомым.

Так же, как и общеобразовательные предметы, они изучали труды Маркса, Ленина, материалы партийных съездов. Программа предусматривала обязательное посещение музеев, театров, ознакомление с выдающимися произведениями литературы и искусства.

В Мавзолее Ленина Тимофей с волнением всматривался в дорогие черты Ильича, а в памяти всплывал зимний вечер двадцать четвертого года, невыразимая скорбь, обрушившаяся на него, слезы стариков, испуганно-недоумевающие лица детей, плач деповского гудка... И вспоминались печальные строки, которые в свое время учил Сережка:

...И потекли людские толпы.

Неся знамена впереди.

Чтобы взглянуть на профиль желтый

И красный орден на груди.

Текли. А стужа над землею

Такая лютая была.

Как будто он унес с собою

Частицу нашего тепла...

Он помнит, какое неизгладимое впечатление произвела встреча с Лениным на Ивана и Андрея. Получив награды, все они пришли в Мавзолей к Ильичу. И теперь через всю жизнь пронесут его образ, теперь ни в чем — ни в малом, ни в большом — не погрешат против ленинской правды.

Сюда же мечтает Тимофей привести своего сына. Он сделает это во время зимних каникул, когда и Елена будет свободна, и Сережка, продолжающий учиться в вечерней школе. Правда, нужно будет написать в депо и попросить, чтобы Сергею дали отпуск хотя бы на недельку. Тогда уж Тимофей покажет им Москву, поведет к Кремлю...

С каждой лекцией все шире перед Тимофеем раздвигались рамки представления о мире, о жизни человеческого общества.

Тимофей посылал восторженные письма Елене, восхищаясь всем: Москвой, москвичами, своими товарищами, преподавателями, чудесными условиями, созданными слушателям Промакадемии.

«Для полного счастья не хватает лишь тебя, — писал он. — Помню. Люблю. Жду. — И тут же дурачился: — С ужасом вспоминаю твоего поклонника. Цепенею при мысли, что во время моего отсутствия Филипп Макарович завладеет твоим сердцем».

Дыкин и в самом деле снова принялся обхаживать Елену с упорством маньяка, до.смешного уверенного в своей неотразимости. И Елена отвечала Тимофею: «Между прочим, для тебя это реальная угроза».

Она радовалась, видя, как поднимается Тимофей над самим собой, как от письма к письму растут его интересы, духовные запросы, как обогащается он интеллектуально.

В своих письмах она сообщала ему все крутоярские новости. От нее он узнал о предстоявшем замужестве Фроси, своевременно прислал свои поздравления, подарки и получил в ответ искрящееся неуемной радостью жизни письмо молодоженов. Со временем Андрей сообщил о деповских делах.

И Сережка писал. Его письма доставляли Тимофею большую радость. В каждом из них билась мысль, беспокойная мысль юноши, вступающего в жизнь. Он рассуждал, спорил, ниспровергал и утверждал с бескомпромиссностью юности. Артур — «Овод», до последнего времени властвовавший в его душе, уступил место Павке Корчагину. «Я помню, отец, что это твоя и твоих сверстников молодость. Но мне тоже хочется прожить так, чтобы не было мучительно больно за напрасно прожитые годы. — Будто с кем-то полемизируя, доказывал: — Разве зазорно быть слесарем? Разве профессия определяет суть человека? Главное ведь не в том, кем ты работаешь, а как, каков ты есть. Бывают люди вовсе необразованные. Того же дядю Кондрата взять. Зато какая у него душа! И можно окончить институт, устроиться в жизни, быть внешне привлекательным, но так и не стать человеком в большом, настоящем значении этого слова». И уже из другого письма: «Тебе нравится подставлять лицо шквальным порывам ветра с дождем или снежным вихрям? Чтоб секло, било. Мне — очень. Тогда поет все внутри, и будто наливаешься необыкновенной силой, и кажется, что любое дело по плечу, любая трудность нипочем». Или: «Меня приняли в комсомол. А я ведь еще ничего не сделал!»

Тимофей тепло улыбался, читая Сережкины строки. И говорил с ним — родным и далеким. «Хорошо, сын. Хорошо, что тебе нравится подставлять лицо шквальным порывам ветра с дождем или снежным вихрям. Хорошо, что ты взял себе в спутники Павла Корчагина. И не беда, что ты пока ничего не сделал. Главное — ты понимаешь это. И ты еще успеешь совершить доброе в жизни».

Елена, втайне от сына, писала Тимофею: «Перебирала Сережкины книги. Выпала фотокарточка Настеньки Колесовой. А сзади надпись: «Сереже на память о прошлом». Я поразилась. У них, оказывается, уже есть прошлое! Или, может, было прошлое?.. Он ничего мне не говорит. Но я вижу, чувствую: с ним происходит что-то неладное. Его гнетет какая-то печаль. Купил скрипку и отдает ей все свободное время. Уже кое-что играет. И ни одной мажорной мелодии. Что все это значит? Ума не приложу».

Да, теперь Сережку не успокоишь, как когда-то, переиначенной сказкой. Не настолько он слаб, чтобы искать утешителей. Он гордый, он никому не позволит вторгаться в свой интимный мир. Тимофей прекрасно понимал его. Но и оставить сына наедине с его первыми переживаниями не мог. И он послал Сережке письмо, между прочим, подчеркивая: «Ты прав, сын. Прежде всего надо быть человеком. Жизнь сложна и порою жестока. Слабых она ломает. Безвольные люди быстро поддаются невзгодам и гибнут: спиваются, черствеют душой, становятся обывателями, нравственными уродами, растрачивают себя по мелочам. А сильные — сохраняют человеческое достоинство при всех обстоятельствах. Даже когда сердце млеет от боли, когда, казалось бы, все кончилось и впереди ничего нет...»

Тимофей был больше чем уверен в том, что Сережка поймет его. Должен понять. Правда, он такой же чрезмерно впечатлительный, ранимый, как в детстве. Но рабочая закалка тоже кое-что значит!

Для него снова потянулись относительно спокойные дни. Тимофей с головой ушел в учебу. Лекции, семинары, самостоятельная подготовка, штудирование первоисточников, консультации, собеседования — словно в водовороте закружило, понесло.

И вдруг как гром среди ясного неба: «Арестован дядя Иван». По тону письма, по тому, как прыгали буквы, Тимофей мог представить себе состояние Елены.

В тот вечер он долго бродил по Москве. Всю ночь не сомкнул глаз. Лежал в темноте и думал, думал. Вспоминал поступки Ивана Пыжова, его высказывания, анализировал их. И не находил ничего подозрительного, ничего такого, что хоть каким-то образом выдавало бы в нем врага.

Нет, он не верил. Он не мог согласиться с тем, в чем обвиняют Ивана Пыжова.

Утром Тимофей заявил секретарю партийного комитета о том, что его дядя — Иван Авдеевич Пыжов — арестован.

— Но это, наверное, ошибка, — убежденно добавил он. — Ничего такого за ним не замечалось.

Ему ответили, что разберутся, наведут справки, и отослали на занятия.

38

У крутоярцев только и разговоров, что о Егорке Пыжове. Пройдет улицами, из-за каждого плетня привечают, а потом долго вслед смотрят. Ребята не без зависти формой его любуются, трогают ремни, орден рассматривают.

Девчонки тоже норовят т пути его встретиться, обратить на себя внимание, шуткой, словом с ним перекинуться. И то сказать: жених хоть куда!

Ну, а уж об Антониде и говорить нечего. Словно расцвела, помолодела. И так посадит его, и этак. Глаз не оторвет. За столом — лучшее место ему, лучший кусок. Позаботится, чтобы и рюмочка не высыхала и чтобы еда была свеженькой.

В день приезда Егорки закатила Антонида настоящий пир. И теперь ревниво следит, чтобы не сманывали его из дому.

Кондрат Юдин и Лаврентий Толмачев пришли вместе. Степенно поздоровались во дворе с Антонидой.

— Показывай, мать, своего сокола, — проговорил Кондрат.

— Да что вам тут — смотрины? — будто и в самом деле недовольна приходом односельчан, ответила Антонида. — Ходют, ходют... Передохнуть бы дали малому.

— Смотрины не смотрины, а коли надо — девку подберем, — засмеялся Кондрат. — Женим в два счета. Уж больно нам с Лаврушечкой не терпится к тебе сватами определиться.

Услышав разговор, Егор усмехнулся, поспешил выйти.

— Кого тут женить собираются? — появляясь на крыльце, заговорил он.

Кондрат обернулся к нему, восхищенно выдохнул:

— Ух ты! Так вот каков Егорий Васильевич... Ну, здравствуй, здравствуй. А я чую, мой Гераська про тебя все толдонит. Да что жоно, думаю, такое?... Не-е, не берусь шукать невесту. Не родилась еще такая у нас.

Егор рассмеялся:

— Полно вам, дядя Кондрат.

— Так я ж без брешешь. Верно, Лаврушечка?

— Время, кажу, бежит, — проговорил Лаврентий. — Ой, как бежит. Давно ли трактор разом сторожевали? Помнишь, Егор? Ото на сколько ты вырос, на столько мы постарели.

— Ну, открыл Америку, — прервал его Кондрат, — от той стихии никуды не денешься. Давай краще про политический момент дознаемся.

Он присел тут же, на крыльце, запалил свою вонючую «козью ножку», пыхнул дымом. Егор примостился рядом с ним, улыбнулся.

— Какой с меня политик, дядя Кондрат? Я боец. Старшина танковых войск.

— Не-е, не кажи, — возразил Кондрат. — Это мы с Лаврушечкой тут сиднем сидим, ни шагу с места. А ты, смекаю, кое-что повидал.

— Может быть, и повидал, — согласился Егор. Потянулся к Кондрату за кисетом. — Что же вас интересует?

— Ты токи обходительней с моим табачком, — забеспокоился Кондрат. — С непривычки могет дух зашибить. — И продолжал: — А интересует нас отой Хасан.

— Озеро такое есть, дядя Кондрат, — ответил Егор. — Вблизи Владивостока... Там как раз их и встретили.

— Это нам ведомо из газеток, — сказал Кондрат. — Ты краще, Егорушка, без утайки, — заговорщицки подмигнул ему. — Все доподлинно и растолкуй.

— Так знаю я столько же, сколько и вы.

— Ну, ты арапа не заправляй, — обиделся Кондрат. — Кому другому кажи, токи не нам. Небось за ученья не шибко ордена дают.

— Вот вы о чем! — рассмеялся Егор. — Думаете, что я там был?

— А ты не таись, — наседал Кондрат. — Люди мы с Лаврушей верные.

— Коли что и скажешь — могила, — подтвердил Лаврентий.

— Не был я там, — сказал Егор. — К сожалению, не был. — Он с горем пополам свернул самокрутку, прикурил, осторожно втянул в себя дым, похвалил: — Точно, знатный табачок.

Кондрат даже не обратил внимания на то, как оценили его табак.

— А писали ж, танки... — забеспокоился он.

— Если я не был, это еще ничего не значит, — возразил Егор. — У нас не одна танковая часть. Дальневосточники сами управились.

— Угу, — кивнул Кондрат, все еще не веря Егору. — Значит, не был... Ну, а как понимать эту стихию? Война?.. Не война. Что ж это япошки сунулись?

— Прощупывают, — сказал Егор, — силу нашу пробуют.

— Думали, как в девятьсот четвертом? Ан нет, голубчики. Красная Армия быстро мозги вправит. Так?

— Так-так, дядя Кондрат, — подхватил Егор.

...Потом Кондрат еще раз приходил, да не застал Егора дома — у Фроси и Андрея он гостил.

Вообще в эти дни редко приходилось Егору оставаться наедине. А уж выбравшись, долго бродил теми стежками, которые когда-то топтал босоногим мальчишкой. Уходил на выгон, где пас коров. Спускался к Бурлаковой кринице. Побывал в пожелтевшем байрачке.

Сверху светило нежаркое осеннее солнце. А он вспоминал другие поля — каменистые, покрытые рыжей пылью, изрытые окопами. И другое солнце — слепящее, знойное. Слышал разрывы снарядов, ощущал остервенелые пулеметные плевки, растекающиеся по броне...

Однажды он оказался на сырту, у старого, теперь уже совсем бескрылого ветряка. Сюда он прибегал к деду Ивану. Заглянул на подворье, увидел Мокеевну, окликнул ее.

Старушка ответила на приветствие, выжидающе посмотрела на него, осведомилась:

— Тебе кого надо-то, солдатик?

— Не узнаете?

Мокеевна еще раз из-под ладони окинула его подслеповатым взглядом, пожала плечами.

— Да что вы, бабушка?! — воскликнул Егор. — Пыжов я. Егорка.

Дряблое ее лицо сморщилось, глубокие бороздки перерезали его и

вдоль, и поперек. Выцветшие глаза помокрели.

— Одна осталась, — продолжала Мокеевна. — Одна-одинешенька. Веники вот вяжу на продаж. Жить-то надо. Спасибо, Елена потихоньку помогает. Самой тоже не сладко. Небось натерпелась страху. И Тимоша пострадал. И на Фросеньке окошилось. Иди, иди, Егорушка, пока лихой глаз тебя тут не приметил...

Со стесненным сердцем ушел Егор. Невыразимо жаль было эту безответную старушку, которая даже в горе печется о благополучии своих близких.

Об этом Егор сказал Тимофею, испытывая сумятицу разноречивых чувств.

А что мог ответить Тимофей, если с некоторых пор его самого одолевают тягостные сомнения. В свое время, уже снова работая на паровозе, он пытался переговорить с Изотом Холодовым, возглавившим райком. Изот резко прервал Тимофея и посоветовал придержать язык за зубами.

Чернее грозовой тучи ушел от него Тимофей, мысленно понося своего бывшего парторга отборной бранью.

Он, конечно, не знал, что после его ухода Изот достал из ящика стола письмо, клевещущее на Тимофея Пыжова и его жену — «пробравшуюся в партию дворянку, а ныне школьную дилехторшу», еще раз взглянул на знакомый почерк, медленно изорвал, бросил в корзину и вытер ладонь о ладонь.

Смещение Елены, последовавшее вскоре, Тимофей объяснял все той же причиной, по которой и его отчислили из Промакадемии. Он даже не мог подумать, что сделано это было в интересах самой Елены. Изот убрал ее с видного места, одновременно ублажая анонимщика: меры, мол, по письму приняты.

Да, многое Тимофею не ясно в последнее время.

— Может быть, недоверие ко мне — уже ответная реакция? — в раздумье сказал он. — Как можно доверять коммунисту, сомневающемуся в правильности действий компетентных государственных органов? Может быть, все правильно?

Егор наклонил голову, медленно заговорил:

— Меня ранило под Кордовой. В тот день мы шли в атаку без единого снаряда.

В воображении Тимофея вставали лихие кавалерийские рейды. Глухо стонала земля под копытами лошадей, звенели сабли, редкие артиллерийские разрывы расцветали черно-красными фонтанами. Он видел войну такой, какой она запечатлелась в памяти, и, хотя пытался, не мог представить, как в яростном отчаянном порыве навстречу орудийному огненному шквалу мчатся боевые машины и молчат их пушки.

— Мы давили гусеницами огневые точки врага, — медленно продолжал Егор. — Утюжили окопы. Нам ничего иного не оставалось. И нас уцелело совсем немного.

— Защитники республики с боями отходят на север, — сказал Тимофей. — Последние газетные сообщения.

— Да, одной отваги недостаточно, — отозвался Егор. — Силы далеко не равные. Но мы видели, как они бросают оружие, как бегут, оставляя позиции под натиском горстки храбрецов, как поднимают руки — эти хваленые вояки Гитлера и Муссолини. — Егор достал папиросу, размял ее в пальцах, задумчиво проговорил: — Остаюсь я, дядя Тимофей, на сверхсрочную службу. Будем готовиться. У меня почему-то такое предчувствие, что нам еще придется с ними драться.

39

По селу шел Маркел Сбежнев, во все глаза смотрел по сторонам, узнавал и не узнавал свою Гагаевку. Во многом она изменилась. Выползла из яра, потянулась новыми улицами по бывшему пустырю в сторону Алеевки. Дома добротные, все больше кирпичные, крытые черепицей, а то и этернитом. Ровными клетками сады распланированы. И провода тянутся во все концы — электричество, радиотрансляция.

Да, трудно признать Маркелу Крутой Яр. И не мудрено. Десять лет, день в день, отбыл свой срок. За это время ой-ой сколько воды утекло.

И радостно, и горько на душе у Маркела. Вот он снова на свободе, дома. Как мечтал об этом! Как торопил время!

Молча шел Маркел. Прошлое с жесткими нарами, конвойными, злобствующим кулачьем и босяками, работавшими рядом, не хотелось вспоминать. Настоящего у него еще нет. Надо все начинать заново. А каким станет будущее? И сколько его, этого будущего, осталось?

Молчал Маркел. Неразговорчивым стал. Все больше слушал, что жена говорит. А она ни на минуту не умолкает, глаз с него не сводит и будто изнутри вся светится. Встретила на вокзале, и забылись годы разлуки, тяжкое одиночество, бессонные ночи над рукоделием, чтоб заработать лишнюю копейку, накормить, обуть, одеть детишек — Саньку, Зосима.

Прошел мимо мальчонка, поздоровался.

— А этот, Мария, чей? — спросил Маркел.

— Да Яшка же Алешки Матющенка, — ответила она. Вздохнула: — Растут...

Те, кто знал Маркела, заговаривали, смотрели на него, как на выходца с того света, провожали удивленными и любопытными взглядами.

Встретился Емелька Косов.

— Кого я вижу! — закричал, полез обниматься. — С возвращением тебя, Маркел. Значит, оттрубил? Ну-ну. И то — пора уж. Мария заждалась. Молодец она у тебя, не при ней будь сказано. Ей-ей. Не то что моя шлюха Глашка. Небось помнишь такую? Только отлучился, а она, стерва, хвост в зубы и пошла подолом мести. — И слова не дал сказать Маркелу, заспешил: — так ты заходи по свободе, — пригласил к себе. — Как-никак, на одних харчах с тобой пробавлялись.

Маркел недоумевающе посмотрел ему вслед, перевел взгляд на жену:

— Что это он? Вроде и друзьями не были...

— Как же. Сидел в допре. За спекуляцию. Тож в свояки набивается... А про Глафиру брешет. Не таскалась она. За вдовца вышла и уже целый выводок ему наплодила. Со счета можно сбиться. В минувшем году еще одно появилось — чи пятое, чи шестое. Димкой звать. Потешной такой пацан.

Из переулка донесся топот, послышались зычные слова команды:

— Раз, два! Раз, два! Раз, два, три! Левой! Левой!

Молодой высокий голос повел:

Броня крепка, и танки наши быстры.

И наши люди мужества полны...

— Саня, Саня наш поет, — засуетилась Мария. — Слышишь, Маркеша? Его голос.

Припев грянул мощно, многоголосо:

Гремя огнем, сверкая блеском стали.

Пойдут машины в яростный поход.

Но песня оборвалась на полуслове. Санька увидел отца, невольно приостановился. В передних рядах колонны произошло замешательство.

— Что там такое? — повысил голос лейтенант. — Взять ногу. Рр-раз, два! Левой! Рр-раз, два! Левой!

Призывники выравнялись, пошли дальше.

— Пташка, кому говорю: левой, левой! — не унимался лейтенант.

Последний в колонне низкорослый парнишка засуетился, засеменил.

стараясь приноровиться ко всем.

— Горе ты мое, Пташка, — сказал ему лейтенант. — Весь вид портишь. — И когда наконец тому удалось пойти в ногу с остальными, скомандовал: — Сбежнев, запевай!

Санька махнул отцу и матери рукой, во всю силу легких запел:

Если завтра война, если завтра в поход.

Если черные силы нагрянут...

— В солдаты готовятся, — проговорила Мария. — На службу уже идти Сане.

Маркел не раз думал о том, как встретится с повзрослевшим сыном. Что скажет ему? Поймет ли его Санька? Другом будет или врагом? И теперь разволновался. Словно издалека, донеслись слова жены:

— А рядом с Саней Тимофея Пыжова сынаш — Сергей.

В памяти у Маркела всплыло далекое зимнее утро. И сам он, со скрученными назад руками, в окружении Громова и Недрянко. За санями бежит Мария — простоволосая, немая от горя. И плачущий Санька, путающийся в полах подвязанного кушаком зипунишка. А посреди заснеженного подворья, широко расставив ноги, стоит Тимофей Пыжов — суровый, непреклонный.

Маркел тряхнул головой, стараясь избавиться от этого видения, услышал удаляющийся, звучащий как клятва, голос сына:

Как один человек, весь советский народ За Советскую Родину встанет...

Молчал Маркел. Шел ко двору, к своей семье, и трудно было понять, о чем он думает, какие мысли роятся в его преждевременно поседевшей голове.

Загрузка...