ЛЬВОВ

I

Пишу из Львова. Я прогостил еще неделю в Перемышле, а сюда приехал третьего дня. Ведение дневника оказалось решительно невозможным: путешественник не властен над своим временем; он, как Эзоп, не знает, куда идет, и все его расчеты провести день так или иначе постоянно разбиваются о непредвиденный обстоятельства. Дневник мой выходил натяжкой. Пятницу я записывал в понедельник, воскресенье в четверг; сведения, собранные после, вносились в дневник хронологически раньше, а ко всему этому накоплялось множество повторений и ненужных подробностей. С этого письма примусь за другую систему – стану писать о каждом городе только по выезде из него; может быть, дело пойдет лучше.

Ни одного представления я не пропускал на русском театре, ознакомился с ним довольно близко и жалею, что не могу предсказать ему блестящей будущности. Артисты люди талантливые, особенно г. Моленцкий (псевдоним), который мни кажется, разовьется со временем до Самойлова. Он уже пять лет на сцене; начал свое поприще в польской труппе Добойко и перешел в русский театр, как только он основался. Талант у него весьма серьёзный, роли изучает он добросовестно и никогда не утрирует их, что весьма важно. О г. Нижанковском я ничего не умею сказать, потому что я не видал его в больших ролях. Он, очевидно, комик, но у него нет сценической выдержки – других смешит и сам смеется; сверх того, костюмируется изысканно, наклеиваете ненужные носы, надевает красные штаны, невероятно короткие Фраки и т. п. Но об нем, как и о Моленцком, покуда ничего нельзя сказать – это таланты будущего: у обоих есть богатые силы, и оба могут также легко развить их, как и убить последнее относится именно к господину Нежанковскому, недостаточно серьёзно относится к своим ролям.

От этих неопределенных талантов перехожу к определившимся. Г. Чацкий великолепен в ролях всяких хлыщей, волокит, благёров, гуляк: он родился для Хлестакова и Репетилова, и если ему чего не достает на сцене, то это необходимой каждому актёру крепости нервов. Сцена смущает господина Чацкого, глаза бегают у него во все время игры, и эта врожденная нервозность много ему вредить. Талант г. Ветошинского тоже ясен – он удивительно, неподражаемо хорош в роли jeune premier, в роли чистого и искреннего влюбленного юноши. Смотря на него, зритель становится сам чище и нравственнее; столько чистоты и свежести льется от этого артиста! За то и г. Чацкий, и г. Ветошинский, оба ни куда не годятся, чуть только роль вышла из пределов их специальности. Баритон русского театра, г. Концевич, собственно не актёр, хотя он и великолепно сыграл в одной пьесе (“Майстер и челядник ”) роль выгнанного из службы чиновника пьяницы и пройдохи, который живет всякими кляузами и хочет жениться, потому что “видите, Параскевия Семеновна, у меня пятеро детей; старшему всего семь лет, а двое из них лежат в кори!” Патетические роли ему совсем не удаются, но до сих пор у меня звучит в ушах его песня в роли старого Матье (“Чародейка-скрипка”):

Ой, так, так! о дети, не терайте

Ой, так, так! весняных ваших дней!

Ой, так, так, о дети не терайте ваших дней!

Вот вам и образчик здешнего говора. Есть еще певец, г. Звержинский; про сценический его талант ничего не скажу, потому что не видал его в хороших ролях. Затем, из женской половины труппы, г-жа Лукасевич очень недурна в ролях разбитных баб, старых мегер, но слаба, когда ей приходиться играть молоденьких девушек, на что она имеет полное право по своей красоте. Выдержки на сцене у нее мало, глаза беспокойно бегают во все стороны, смеху удержать не может. Надо же молодой и красивой женщине иметь именно такой талант, что она должна являться публике каждый раз старою ведьмою, гонительницею молодежи, эгоистичною, корыстною – я понимаю, отчего ей не верится, что ее специальность – роли старух, и отчего ей так хочется играть молоденьких... Г-жа Смоленская, Морелевская, Котеловская, все играли ни хорошо, ни худо: роли были маленькие, так что и судить о их талантах не могу. О г-же Бачинской повторю то же, что говорил в первом письме – это актриса consomme, которой играть следовало бы не в Перемышле и не во Львове, а в Петербурге или в Москве. Талант ее замечательно разнообразен; в какой роли она ни выступала везде была одинаково хороша. Г. Бачинского видел я в драме, Коренёвскаго (Korzeniowski), переведенной им же самим с польского – “Пятый акт”. Он играл Вацлава, которому изменяет любимая жена, и сыграл отлично. Это был действительно любящий и оскорбленный муж, для которого все на свете погибло, которого отчаянье до того душит, что он предлагает своему счастливому сопернику дуэль ядом: один из двух кубков отравлен. И всю эту страшную роль г. Бачинский сыграл без малейшей натяжки.

В воскресенье я был в последний раз в русском театре – не знаю, удастся ли его еще раз увидеть... Давали: “Обман очей, нова оригинальна комедио-опера в 3-х действиях, а 5 отслонах (картинах – это слово уж чисто галицкой выдумки) И. Гушалевича. Музыка Ивана Андреевича Лавровского”. И автор, и композитор оба галичане и оба священники. Пьеса недурна, а музыка даже очень хороша – отчего бы не дать у нас эту пьесу? Действие на том вертится, что солдату в сражении глаза запорошило, он ничего не видит. За ним ухаживает молоденькая Феня, которая полюбила его, а он ее полюбил, хотя ни разу ее не видал и знает ее только по голосу. Феня молится об его исцелении, идет к чудотворной иконе на поклонение, там достает лекарства, вылечивает ему глаза – он снимает повязку и бросается не к ней, а к ее подруге, которая лучше ее. На сцене это выходит недурно, и есть две-три роли, которыми ни один артист не откажется воспользоваться. Музыка превосходна. Это второй галицкий композитор, которого я слышу в театре. Превосходно делает здешнее духовенство, что так усердно следит за музыкальным образованием своего края. Почти в каждом здешнем русском доме я вижу гитару, флейту, скрипку, даже рояль – рояль, при здешней бедности!

Русский театр в глазах русских жителей здешнего края имеет такую важность, что я ему одному посвящу все это письмо. Они сами его затеяли, они одни его поддерживают и чрезвычайно дорожат им, как знаменем и пропагатором здесь нашей народности. Заведение этого театра не получило ни моральной, ни материальной поддержки из России, где едва ли кто даже и подозревает, как бойко идет здесь русская жизнь, какие у нее радости и надежды, и какие у нее горе и беды. Театр завели, добыли декорации, лампы, костюмы, все уладили; каждый священник дал свой гульден, каждый мужик дал свой крейцер, но театр, все-таки, должен лопнуть. В пять представлений, что я видел, публика была одна и та же; поляки не заходят в эту враждебную им залу: не поддерживать же им русское дело в Галичине! В неделю Е.В. Бачинский дает три-четыре представления; место в партере – единственное, куда может войти священник, чиновник, учитель гимназии, стоит гульден. Гульден, по альпари, около шестидесяти пяти копеек, но на деле он здесь значит то же, что наш целковый, – и священник, чиновник или учитель платят на театр, на поддержку русской народности, по три гульдена в неделю, или по двенадцати в месяц. А каков этот патриотический налог для семейного человека, которому нельзя явиться в театр без жены и одной или двух дочерей! Героев, которые головы свои кладут на алтарь отечества, везде много, но героев, которые кладут на него кровные гульдены из своих тощих бумажников, не так-то много, и я советовал бы любителям редкостей съездить в эти края, покуда не перевелось и не пало духом это удивительное поколение героев, которое я догадался съездить посмотреть. Ропота, оханья на трудность поддержки театра я еще ни разу не слышал, даже намека на эту трудность никто мне не высказал. А Галичина теперь страшно разорена – три года в ней был неурожай, скотский падеж довершил беду. Это и другое вызвало так называемый голодный тиф, который снес с лица земли тысяч до тридцати русских. К этому прибавилась война с рекрутчиною и увеличением податей, а подати здесь очень тяжелые: село в 120 дворов платит 1,300 гульденов одних прямых налогов, то есть, более 100 гульденов приходится на хозяина. К этому прибавьте, что здесь живет minumum 300,000 евреев, которые ничего сами не производят, стало быть живут буквально на счет мужиков, развращая их корчмами и давая им деньги в долг на баснословных условиях; впрочем, о евреях я буду после говорить. Край разорен; мужик даже в праздник ходит босиком; избы все курные, а священники все-таки умеют поддерживать в нем охоту украшать церковь, заводить школы и жертвовать крейцеры (1/100 гульдена = 0,6 копейки) на народное дело. И при таких-то обстоятельствах существует здесь русский театр, которому сейм отказал в субвенции, тогда как немецкий театр во Львове имеет 16,000 гульденов в год, а польский 6,000 из местных податей, вносимых опять-таки этим же русским мужиком. Но, говорят, немецкий и польский театры оба в долгах и держатся только субвенциями, а русский до сих пор изворачивается кое-как на удивление евреев, которые понять не могут, как это гг. Бачинские не хотят брать у них денег! Приехала в Перемышль мать Емельяна Васильевича, старушка попадья, из села, повидать сына и побывать на его представлениях. Привез ее, разумеется, еврей – евреи даже извозный промысел держат здесь в своих руках – и вошел к директору для расчета. На улице ждала его толпа сынов Израиля, справиться, не брал ли у него директор денег, и, если брал, то сколько и за какие проценты? Отбою нет от евреев, предлагающих деньги за право участия в сборе или за умеренные проценты – так привыкли они участвовать во всяком предприятии, особенно в театральном!

В здешнем краю, то есть, во всех частях Речи Посполитой, доставшихся Австрии – семь польских трупп: две оседлые, львовская и краковская и пять странствующих (Константина Лобойко, Юзефа Бенды, Юзефа Калециньского, Марьи Кроликовской и Петра Вожанковского) – и все они банкрутятся. Их не поддерживает никакая нравственная цель; публика идет к ним только время проводить; успех их никого особенно не радует, падение их никого особенно не печалит. Русская труппа, с ее специальною публикою, находится совершенно в другом положении. Знамя русского народа, протесты его против польской цивилизации, против насильственного ополячиванья русских – она вызвана и держится потребностью целого многочисленного класса здешних образованных русских. Но я не верю, что она устоит; у русских денег не хватит, а особенно, если граф Голуховский будет назначен наместником Галиции, чего русские очень боятся, и начнет удалять от службы русских чиновников, членов консисторий, учителей и т. д. Тогда все их материальные средства иссякнут, народные капитальцы их, собранные невероятными пожертвованиями, перейдут в польские руки, и снова глубокий сон и тишина воцарятся над бедною Галичиною. Надо быть здесь, чтоб видеть, в каком они ужасе, боятся и за себя, и за свой народ. Нет человека из них, который, так или иначе не состоял бы на службе – отставка хоть и с пенсионом (от 300-800 гульденов в год ) подорвет страшно их материальный быт, а с ним и возможность служить русскому народу.

Удивительный народ поляки! Как они умеют отталкивать от себя своих бывших подданных: мазур и русин одинаково отвернулись от них, а не будь этот мазур и русин верноподданными Франца-Иосифа, не имей отвращения от восстания – я знаю, что они сделали бы и что у них лежит сердце. А поляки свое толкуют – говорят, что надо принять решительные меры для очищения Руси и русского языка от всякого москальства, русскую азбуку изгнать из школ, а ввести латинскую и писать тем языком, который народ говорит с соблюдением всех особенностей его произношения – это вчерашняя “Газета Народовая” предлагает. Негодованию русских и отчаянию их нет пределов. “Нам даже писать на нашем языке не позволяют так, как мы хотим, говорят они. Нам говорить запрещают так, как знаем – дышать после этого нельзя, а заявить правительству наше неудовольствие на поляков мы не имеем средств, потому что наш народ еще не развился до таких демонстраций, какие умеют делать чешские крестьяне. Чехи тысячами явятся на народный праздник, мирно и чинно отпразднуют, заявят правительству свою радость или горе; а мы не смеем двинуть нашего крестьянина, хотя он и пошел бы за нами. Как мы спали пятьсот лет, до нашего пробуждения 1848 году, так и он спит до сих пор. Мы проснулись и идем неудержимо к возрождению нашей народности, а если мы двинем народ, то его никакая сила в мире не остановит – этого мы и боимся, потому что мы щадим и поляков. Вот почему русский театр и не устоит. У русских не хватит сил, а осторожности, по счастью, хватит.

II

Ну, что же такое эта их уния, их украинофильство? спрашивает меня нетерпеливый читатель.

В кафедральной церкви Ивана Предтечи, переделанной из кармелитского костела, в церкви, где на иконостасе нет икон, где священники бриты, где проповедник размахиваете руками, где русское так перепутано с польским, Византия с Римом, что одним шагом можно перейти и на ту и на другую сторону – стоит у правой стороны памятник из черного мрамора. На нем портрет старика с полным добродушным лицом, в архиерейской мантий, с бритою бородою и стриженою головою. Надпись под портретом гласит слово в слово:

[5]

Всего, что рассказывают эти униаты о своем Снегурском, даже не переслушаешь. Этот архиерей был действительно отцом своей епархии. Священники так его любили, что приезжавший из села в город считал грехом не навестить владыку; быть в Перемышле и у владыки не побывать считалось тогда несообразностью. В этом крае – так владыка умел привязать к себе всех и каждого. Любимый и уважаемый всеми Иоанн первый заговорил с своими подчиненными по-русски – это была великая новость; русский язык считался до того мужицким, что священники даже азбуку русскую не всегда знали, и в церквах не редкость было видеть, требники и евангелия, в которых над церковными буквами священник надписывал польскими, что и как нужно ему выговаривать. Слабо, робко стало припоминать духовенство точно сквозь сон, что не всегда ж в этом краю язык народа считался хлопским, что до завоевания Галичины Казимиром в XIV веке, в ней были свои князья, даже, наконец духовенство стало смутно догадываться что быть русином вовсе не стыдно. До литературы, до театра было еще далеко – об этом тогда наверно сам владыка не мечтал: ему хотелось только нравственно поднять вверенный ему клир, вразумить его об его обязанностях к церкви и к народу, остановить латинизацию обряда и полонизацию народа. В дружеских разговорах со священниками уговорил он их заботиться о их же благосостоянии и заложить вдовий фонд, в обеспечение их семей, и сделал то, что каждый священник вносит, до сих пор, по 12 гульденов ежегодно или 250 единовременно, на обеспечение вдов и сирот духовенства. Теперь епархиальное управление обязано выдавать каждой вдове по 65 гульденов в год, а на сироту по 35: деньги небольшие, но вдова с пятерыми детьми, все-таки, имеет 240 гульденов в год, все-таки может кое-как вырастить и воспитать детей. Пенсия детям прекращается по достижении каждым из них восемнадцатилетнего возраста, когда каждый может уже сам зарабатывать хлеб и кормить семью. Вдовий фонд составляет теперь в перемышльской епархии около 80,000 гульденов, в акциях, в билетах государственного займа и тому подобных бумагах, приносящих дивиденд, а пополняется сбором по 12 гульденов с каждого священника, без различия, женатый он или холостой, иди вдовец, имеет детей или нет. Заметьте, что закон ничего не говорит об этом учреждении – оно держится одним нравственным долгом клира. Вызвано оно исключительно потребностью самой униатской церкви – в холостом костеле, разумеется, нет ничего подобного: Управляется фонд не епископом и не консисторией, что очень важно: он состоит под ведением и надзором самих священников, которые съезжаются в Перемышль со всей епархии в первое воскресенье после Богоявления пересмотреть счета, проверить суммы и действия избранных ими администраторов, председателя (клирошанин Гинилевич), казначея (клирошанин Лукашевич), двух раздавателей (манипуляторы – священники Желиховский и Кмицикевич) и асесоров; последние назначаются для совещаний с манипуляторами, председателем и казначеем, если тем представится какое-нибудь затруднение.

Обряд церковный падал. Священник редко хорошо знали устав, особенно молодой, только что вышедший из семинарии – народ южнорусский не формалист, как великорусы: он мало дорожит буквою и всегда готовь делать уступку в мелочах, что так и способствовало его полонизации. Нужно было, уж если не во всей чистоте восстановить обряд русского богослужения, то хоть не давать ему далее впадать в латинство. Владыка Иоанн и на это нашел средство: он завел в Перемышле бурсу для дьяков – по-нашему дьячков или, еще лучше, уставщиков, как в старину говорилось. Теперь в перемышльской епархии дьячками делаются не “убоявшиеся бездны премудрости”, а люди, нарочно готовившиеся к этому делу. Ученики принимаются в бурсу лет – не моложе пятнадцати, бывают каждый день на богослужении, учатся нотному пению (особенно Бортнянскаго любят здесь), изучают устав, и через год, два, много три – смотря по способностям, кто как успеет, получают разрешение быть дьяками. Результат вышел тот, что народ стал интересоваться правильностью хода богослужения и что теперь по всей епархии, в каждом селе, в каждой самой беднейшей церкви, вы услышите хор певчих и херувимскую Бортнянскаго. Дьяк большею частью сам мужик или сын мужика; народ любит и уважает его, потому что он ему свой, потому что он знает службу; им только церковь и держится... Жалованья ему громада дает до 80 гульденов, сверх того, хату, дрова и зерно и т. д.; а нередко он же делается у них и школьным учителем, за что ему дается еще от 80 до 150 гульденов, опять-таки, с дровами, кашею, просом и т. д. До Снегурского ничего подобного не было, а теперь мужики заинтересовались в деле украшения храма божьего и в школьном деле. Три года неурожая, падеж, повальная болезнь, рекрутчина, подати тяжелые – босиком ходят, а всегда умеют найти гульдены на церковь и на школу. Поляки, поэтому, совершенно правы, когда кричат, что здесь попы фанатизуют (!) хлопов... без униатских попов здесь ровно ничего бы не было. Обрили их поляки, остригли; в церкви “им католических алтарей понаставили; пятьсот лет все шло тихо и мирно; этнографы только знали, что в Галичине есть русский народ, и вдруг, через пятьсот лет молчания... Да я понимаю, почему поляки их так глубоко ненавидят.

Еще братство св. Николая завел Снегурский для вспомоществования бедным ученикам и для украшения церквей. Все, что мог сделать этот великий человек, все сделал, все подготовил и наконец, открыто заявил, что униатская церковь – церковь не польская, а русская. В 1847 году святили какую-то деревенскую церковь – уже тогда новые церкви стали заводиться у русских. Проповедь нужна при освящении – священник по старому обычаю пригласил какого-то ксендза. Снегурский поморщился, когда услышал это: “Нет, я сам привезу проповедника”, сказал он и пригласил священника Добрянскаго[6]. Скандал вышел невероятный, когда русский священник явился на кафедре русской церкви и заговорил по-русски! Ксендзы, бывшие на освящении, насупились и друг за дружкою повыходили из церкви, говоря, что не понимают по-русски – они знают русский язык, которым народ говорит, но ничего не могут понять, когда на этом языке говорят о высоких предметах. Снегурский торжествовал. “Дело сделано!” радовался он, “наши ступили первый шаг – теперь польский язык больше не будет слышаться в русском храме. Недели через две его не стало. Он простудился на освящений, ему завалило грудь. Не знаю, следует ли повторять общее мнение, что поляк-доктор с умыслом не лечил его как следует. Здесь вообще смерть каждого русского деятеля приписывают полякам – ожесточение зашло так далеко, что обе стороны не могут беспристрастно судить друг о друге.

Яхимович вступил на престол Снегурского. Яхимович всю жизнь провел в аристократической Львовской епархии и был смущен нравами, сложившимися в Перемышле. Священники являлись к нему без дела, запросто, садились при нем – новый епископ был смущен и не знал, как ему быть. Окружающие объяснили ему, что таков был обычай его великого предшественника и что обычай этот принес много пользы епархии. “Хорошо же – сказал Яхимович – тогда и я стану поступать как Снегурский. Если именно этим путем можно помочь русской церкви и русскому народу – я иду этим путем. И он сдержал свое слово, как в Перемышле, так и во Львове, куда его перевели митрополитом и где до сих пор оплакивают его загадочную смерть. Перемышльскою епархиею управляет теперь епископ Фома Полянский, старый, несмелый и, говорят, очень скупой, тогда как Снегурский был первый на всякие складчины и пожертвования и всю жизнь спрашивал окружающих, хорошо ли делают епископы, что имущество, нажитое управлением епархией, оставляют своим родным, а не церкви. Когда он умер, нашли духовное завещание, в котором почти все, что у него было, отдавалось на разные церковные фонды, а родным уделялась весьма незначительная сумма. Вот какие люди бывают в этой стороне!

Наступил 1848 год, в Австрии конституция, народности подняли голову, поляки зашевелились, но и русские проснулись от векового сна. “Как это мы проснулись”, говорят они “мы и сами не понимаем – само собою как-то сделалось. Поляки устроили польские комитеты по всему нашему краю, и нас к себе зазывают: мы нейдем; говорим, что мы русины, а что такое это за народность русины: польская она или москальская, или другая какая, тогда никто из нас не выяснял себе”. Пробуждение захватило их врасплох: на этой перекличке славянских племен они почувствовали только, что они не одно с поляками, не должны зависеть от них. Нема Руси! Нема Руси! кричали польские толпы, окружая русские комитеты. Народ – как следует южнорусам с их флегмою и сонливостью – стоял и ждал, что дальше будет, вооружившись, однако, тележными распорками, окованными железом, на случай, что ляхи тронуть его попов. Нема Руси! кричала польская толпа одному такому комитету, а священник, член этого комитета, читал народу выписку из Карамзина о всяких Святополках Игоревичах, Владимирко Ростиславичах, Мстиславах Святославичах и тому подобное. “Чого ж они, ляхи, брешут же нема Руси, заметил народ, же все тылько Польша – бачить, як много було у нас цесарев!”

И без крови, без восстания, этот народ, путающий русских князей с австрийскими императорами, удержал Галичину за Австриею. Будь Польша народна у русских и у мазуров, 1848 год не так бы прошел.

Вена была глубоко благодарна здешним русским за выручку. И здесь и в Венгрии, в гимназиях появился ruthenische sprache – руский язык, (с одним с), явилась литература журналы стали выходить, пока ни появилась система Баха с своею германизациею, которая в сущности не была опасна для русских – даже выгодна, потому что она не давала польскому элементу никакого перевеса над русским. Литература шла слабо, но, все-таки, шла, школы и церкви заводились, польского ничего не было, но и не было определено, что такое у них эта русскость, как они выражаются что именно значит, что они русины, как относятся они к другим народностям, называющим себя тоже русскими. Точно также не было у них решительного мнения об унии: держаться ее или не держаться, для нее трудиться или против нее.

Этой определенности и до сих пор я не вижу: сам я избегал и избегаю подобных разговоров, неловких для них, а тем более неприличных для человека, который находится во владениях католического монарха и должен уважать гостеприимство даруемое им иностранцам. Категорические ответы никуда не ведут: один мне скажет так, другой – иначе; но, прислушиваясь ко всему, что мне говорили, я прихожу к следующему заключению. Поляки на львовских сеймах и везде, где они могли заявить свой голос, удивительно обрусили этот край. Не будь на русских польского гоненья – русские спали бы сном непробудным. Поляки дразнят их, мешаются в их внутренние дела, врываются даже в орфографию их, силятся навязать им латинскую азбуку – русские сбиваются комом, упираются на всем своем и не засыпают, потому что им спать не дают. Точно также и Рим, не исполняя постановлений Флорентийского собора, отчуждает от себя унию. Это не секрет, об этом можно говорить, потому что ни Рим, ни Польша не имеют силы перемениться, да если и переменятся, то уже едва ли не поздно.

Украинофильство могло бы здесь развиться и даже начинало развиваться; редко кто не прошел здесь его школою – но украинофильство явилось в Галичине в образе повстанцев католиков и шляхты, студентов, которые кричали о союзе Руси с Польшею и которые думали влиять на здешних священников восхвалением унии. Уважение они к себе потеряли и доверие утратили, потому что здесь во главе народа стоят люди серьезные, знающие Рим и Польшу не из Фраз не из теорий, а горьким опытом.

Чем все это кончится и куда поведет это движение – мудрено гадать; “одна будущность покажет”, говорят здешние русские; вообще крайне осторожные на язык; а я, в качестве путешественника-наблюдателя, только то скажу, что, по моему крайнему разумению, здешнее украинофильство и здешняя уния суть дела поконченные, которые история уже в архив сдала. Сколько я понимаю, еще два-три месяца и благодаря полякам, даже доверие русских к их правительству в Вене пошатнется, тем более, что здесь рассказывают будто и сам Шмерлинг сказал русским, года два назад: “нам все равно, кому вас отдавать: полякам или России – вы, все равно, не наши...”

III

Один английский путешественник сравнивал наши московские церкви с египетскими храмами. Сходство, действительно, есть. Мы, как древние египтяне, любим расписывать стены храма хотя вкус этот перешел к нам из Византии: в нынешних греческих церквах в Морее, на Архипелаге, в Цареграде, сколько я мог заметить все церкви расписаны; а по описаниям храмов балтийских славян можно заключить, что это предание очень древнее.

Из всех достопамятностей Перемышля, ни одна так не поразила меня, как маленькая церковь Рождества Пресвятой Богородицы на Болоне. Церковь эта деревянная, обыкновенной южнорусской архитектуры, напоминающей, по выражению Гоголя, тарелку с блинами. Над дверью надпись: Изволением Отца и с поспешением Сына и совершением Святого Духа создася храм сей Рождества Пресвятыя Богородицы року божия 1655 июня 14. Эта ветхая церковка, которую скоро разберут, потому что подле нее уже поставили новую, каменную, так любопытна и так важна в археологическом отношении, что имей средства, я купил бы ее у здешнего духовенства и поставил бы в Москве или в Петербурге на дворе какого-нибудь музеума под колпаком, как домик Петра Великого. А купить или выменять ее можно было бы за иконостас, облачение и церковную утварь для новой каменной церкви, которая о покуда еще не отделана внутри.

Профессор Буслаев много писал и пишет о наших подлинниках и о лубочных картинах, и ищет для них соответствующих типов даже в итальянском искусстве. Я только то могу сказать, что наших типов и нашего стиля иконописи я почти вовсе не видал ни у греков, ни у южных славян и потому считаю их исключительно русскими; но, посмотревши на внутренность этой маленькой церкви – решительно не знаю, великорусский это вкус или южнорусский. Церковь вся исписана. Сначала она была оклеена холстом и на холсте были сделаны рисунки, потом холст ободрался и кто-то на этих прорехах дополнил изображения прямо по дереву. Стиль письма – стиль наших подлинников и виньеток: тот же пошиб, то же сочетание красок – разница только в величине изображений. Правая стена представляет страшный суд, тот самый страшный суд, который великорусам так близко знаком и который изредка встречается и в соседней Молдавии, но преимущественно в притворах. Посредине вьется тот же змей геенна огненная также пасть зубатую растворила; дух святый наверху; владыки, цари, попы идут налево от змия; внизу можно заметить грешников с их муками, хотя низ и сильно стерт боками молящихся. Потолок, тоже сильно поврежденный и заново перебранный, левая и задняя стена представляют те же любимые у нас апокалипсические типы: та жена-блудница едет на звере с необыкновенно длинными шеями; Илья-Пророк на красных конях; Елисей на одной и той же картине представлен в различных позах: словом, все в полном смысле слова чисто русское, или, как у пас называют, византийское, хотя весь этот византизм состоит только в соглашении славянского народного вкуса с требованиями православной церкви. Угла нет нерасписанного в обреченном на сломку храме; куда глаз не взглянет, везде фрески и фрески из знакомых нам образов. Одна только разница – миряне в нашей северной иконописи представляются бородатыми, здесь у них усы и чубы, да свиты XVII века, почти ничем не отличающиеся от нынешних, перемышльских. Чернецы и владыки, судя по этим фрескам а также и по портретам, которые я видел в перемышльской владычной палате, и здесь тоже не носили клобуков, как ввел Никон в подражание цареградской церкви. Но камилавки их, судя по каптырям, были ниже великорусских высоких, как царские шапки. Крест не восьмиконечный, как у нас, а семиконечный, то есть, без верхнего конца. Это тоже народный русский крест; он называется здесь трехраменным и тоже в большой чести. Его везде ставят на церквах, как знамя русской народности и как протест против латинизации. Здешние русские и католики считают его греческим, но у греков есть едва ли не один только экземпляр восьмиконечного креста, если не ошибаюсь, в ватопедском монастыре на Афоне. Предание говорить, что он сделан по образцу креста, явившегося Константину Великому; при Иване III его возили в Россию – не от него ли вошли у нас в такой обычай эти кресты? Здешний трехраменный крест пишется также с копьем и с тростью; под ним также адамова голова, над ним та же надпись: Iсус Христос царь славы; те же заветные буквы ника к.т.м.л. и т. д. Все это не лишено важности в этнографическом и археологическом значениях. Иконостас старый, как сама церковь, и потому безукоризненно уставный, с пророками и апостолами. Алтарь русский... когда у нас, у всех русских племен, вышел из употребления первообразный греческий алтарь из трех полукруглых отделений, собственно алтаря, жертвенника и дьяконника, что до сих пор свято соблюдается в Турции? Триста лет по завоевании Галичины Польшею была поставлена эта церковь, а внутренность ее во всем схожа с современными ей великорусскими церквами – значить православие имело и имеет далеко не малое значение в русской истории и в деле государственного единства народов, называющих себя русскими: это доказывает униатская Галичина, с ее крохотными церквами. Чем более я смотрю на этот край, тем больше убеждаюсь, что – по крайней мере, до половины XVII века – никакие разделения русской митрополии и соединения с Римом не могли поколебать единства русской церкви.

Перед вечностью все прах и суета – философствовать мы можем как угодно, личная вера и личное неверие дело совести каждого, но тому, кто хочет служить русскому народу или, никак не следует забывать, что народ этот, даже в молоканстве, прежде всего глубоко православен, и если подчас, какой-нибудь беспоповец или духобор кричит против православия, то в крике его всегда вы услышите ноту, которая заявит вам, что он собственно не на православие нападает, а на промахи его поборников. Кто знаком с нашими сектантами, тот подтвердит верность моего замечания. В плоть и в кровь вошло православие у русских – я это здесь начинаю понимать. Какие тут унии устоят против веры, служащей выражением народностей? А польская история не сумела понять этого – и оборвалась. Вольны мы верить или не верить в христианские догматы, но не следует нам забывать и упускать из виду, с каким народом мы имеем дело...

Отличие униатских церквей от прочих русских я заметил покуда только в подсвечниках и в колоколах. Запад повесил их колокола по-своему – и неудобно и некрасиво. Не за язык тянут, когда звонят, а самый колокол раскачивают. При соборной церкви в Перемышле висят три колокола: большой, отлитый Снегурским, и два маленькие. Большой, что посередине, будет в рост человека – не умею я определить его пудами – он надтреснут. Есть предание, что Снегурский, услышав что его колокол надтреснул, сказал: “стало быть и мне не долго остается жить”; и в самом деле, в тот год умер. Видел я, как благовестят: хоронили чуть ли не русского помещика Захарьясевича. Четыре мещанина (тоже в долгополых сюртуках) ухватились за рычаги этого колокола и стали его бестолковейшим образом раскачивать. И на вид нехорошо, и звук выходить немузыкальный. Старообрядца нужно бы послать сюда, научить их мелодическому благовесту и указать, как с малыми усилиями можно справляться с большими дзвонами.

Свечи стоять у нас перед каждым местным образом и перед иконостасом, перед праздником, перед святыми дают огромный доход церкви. Об этом здесь не имеют понятия, потому что латинизация ослабила употребление больших подсвечников со вставками для тоненьких копеечных свечек. А между тем Галичина, с ее русским населением в 2,300,000 душ, могла бы давать церкви ежегодно по 118,000 гульденов доходу: я считаю, что каждый мужик может поставить в год 10 свечек, по 1 крейцеру каждая; церковью она будет куплена за пол-крейцера, пол-крейцера пойдет в церковный доходи.. Разумеется, свечи надо продавать в церкви, а не на базаре, как случается это в цареградской патриархии.

Я уже говорил, что в Перемышле есть никольское братство. Существует оно с 14-го августа 1749 года, несколько раз рассыпалось и несколько раз восстановлялось. Снегурский в 1830 году 14-го октября возобновил его, и в соборной церкви висит до сих пор подписанный им устав на язык, на котором здесь говорят и пишут, то есть, на русском с полонизмами. Братство Снегурского не удержалось – его возобновил (в навечерие фоминой недели 1862 года) советник здешнего окружного суда, г. Ковальский. Этот энергический человек, председатель братства, за четыре года своей деятельности, сумел собрать и раздать бедным ученикам до 1000 гульденов, сделать икону Николая Чудотворца для крестных ходов братства, хоругви для соборной церкви, 300 гульденов выдавать в год на церковные свечи (которые здесь, чтобы не забыть, бывают и стеариновые, ставятся почему-то и на латинских алтарях, всунутых в некоторые церкви; путаница у них вообще большая), за 100 гульденов купить место бывшей когда-то в Перемышле никольской церкви, поставить на этом месте дубовый крест, сделанный домашними средствами братчиков; все места, где только были русские церкви, уставить крестами, да еще семиконечными, чтоб народ не забывал своего прошлого, и чтоб будущее поколение не забыло почтить места, бывшие святыми для его предков. Сверх всего этого, накопился еще у братства капитал в 1700 гульденов, который нарастает теперь процентами; на этот капитал будет построена бурса для бедных учеников. Всех же членов братства только семьдесят человек, людей существующих как все здешние русские, только учительством, чиновничеством или священничеством. Ездят наши господа ученые и неученые по Франции и Германия смотреть диковинки, а диковины из диковин творятся на самой земле нашего же русского народа.

Братчик обязан давать по крейцеру каждый праздник – очевидно, дается больше. Заседания бывают ежемесячно. Клирошанин о. Лукасевич заседает от лица владыки. Старенький мещанин управляющий каким-то польским домом в Перемышле, сборщик на церковь во время богослужения. Михаил Осмак – казначей братства для устроения церквей; для поддержания бедных учеников, казначеем в братстве адвокат Козловский. Никогда не бывал я в Малороссии и не понимал, что такое бурсак, это народное создание южнорусской теперь понимаю. Это сын священника, дьяка или мужика (последнее бывает здесь зачастую), который приходит без гроша в кармане учиться в гимназию или в университет. К великой чести здешнего правительства, на трехмиллионное население Галичины есть двенадцать гимназий, с платою по 20-ти гульденов в год с ученика. Но бедные ученики и те, которые хорошо учатся, освобождаются даже от этой платы, так что учиться здесь собственно ничего не стоит. Но чем и как жить ученику? Сами учителя, чиновники и священники берут к себе на дом бедных гимназистов, братство одевает их, обувает. Священники – бедные деревенские попы – присылают в братство крупу, хлеб печеный, масло, муку, и ученики не только сыты, но и одеты. А теперь, если у братства накопится денег, оно им и бурсу построит. Чтоб понять, какова бедность здешнего ученика, приведу счет, поданный одним двенадцатилетним мальчиком в братство за три недели его жизни в Перемышле. Счет этот написан на том мешанном языке, которым здесь все говорят: книг наших нет, газет наших нет а кругом все звучит по-польски.

Выдатки

1) Папіру лібру (десть бумаги) 18 крейцеров
2) Чорнила фляшочку 10 »
3) Стальові пера 2 »
4) За книжку географію 8 »
5) Олувок (карандаш, пол.) 4 »
6) Смалець на чоботы (сало для сапогов) 5 »
7) Русска читанка (книга для чтения) 25 »
8) Xлеб 10 »
9) Пера простіи 2 »
10) Каламарь (чернильница) 3 »
11) Щітки 11 »
100 »

Это за три недели. Мать привезла его, дала ему два хлеба и гульден (100 крейцеров) и уехала. Два хлеба он съел, третий хлеб купил, как показывает в счете, и так существовал три недели: по хлебу в неделю! А аппетит у него все-таки, детский. О. Желеховский, законоучитель и надзиратель за положением русских учеников, как член братства взял к себе этого мальчика. У поляков нет ничего подобного – ни братств, ни покровительства учащемуся юношеству.

IV

В странный мир попал я, и очень доволен, что попал в него. Не заберись я в эту глухую сторону, я никогда не слыхал бы, как говорили Симеоны Полоцкие, Феофаны Прокоповичи, а здесь их язык – язык образованного общества, поэзии и литературы. Галичане страшно отстали от нашего литературного языка; множество здешних образованных людей не видало даже русской книги, написанной в России, не говоря уже о живом русском человеке, который сюда не едет, потому что норовит более в Париж или в Ниццу. De gustibus non est disputandum, а все таки, эта Русь под австрийским скипетром прелюбопытная штука, и все таки, несмотря на малороссийский говор и архаизмы, есть о чем потолковать с здешними людьми.

Говорят они по-малорусски, западным наречием, более близким к нашему книжному языку, чем украинский. Существенная разница между здешним и нашим московским говором состоит только в произношении “ять” всегда как и, ы почти как и, и о иногда как и. Будь только в этом вся разница между нашим и галицким наречием – легко было бы их понимать и легко было бы писать по-книжному, но географическое соседство их с поляками и историческое преобладание над ними поляков да к тому же немецко-классическое устройство их гимназий и семинарий удерживают их язык в доломоносовских формах. Полонизмы на каждом шагу: хлЪба мали под достатком бо грунта добре справляли, т. е. хлеба имели достаточно, потому что землю хорошо (добре) обрабатывали. Гандель – торговля; набоженство – богослужение, молитва; мур – каменная стена; будовать – строить; каменица – каменный дом, дворец; свято – праздник; спЪвать – петь; на-около – около, маеток – именье; свЪдчить – свидетельствовать; насЪннье – семя; раптом – силой; стосунок – отношение; что за один? – какой такой? дяковать – благодарить; посЪданье – владенье; фаховый – годный, специальный; житье – жизнь; належать – принадлежать; способность – возможность; податок от народа – подать с народа; вольно – позволено; забрать – отнять; личить – считать; уживать – употреблять; лишить – оставить; пытать – спрашивать; воображенье – понятие; насильно – усиленно; зрада – измена; за много – слишком много; за год – год тому назад, и так далее, и так далее – всего не запишешь. Особенно странно употребляют они слово уважать в его польском значении (замечать). Какой-то священник – впрочем, они почти все священники – битый час жаловался мне на свою унию каждом слове прибавлял, для моего вящего уразумения “уважайте, уважайте” – то есть, “поймите, поймите”. Вместо извините, они говорят “перепрошаю”, перевод польского przepraszam. Польского пана переведи на господина, к старине вернулись, но употребляют его по-польски: “господин не знает?”. В отчествах тоже путаются, сами подписываются Иван Ивановичами, Петр Степановичами, что выходит для нас смешно, как называнье жены своей супругою, и т. п.

Вообще говоря, они утратили много древнерусских выражений, заимствуют их теперь от нас, крепко путаются в них; здравствуйте, они говорят вам прощаясь, и понимают слово в его буквальном значений будьте здоровы, тогда как у нас его можно сказать только при встрече. При прощанье говорят также “почтенье!” – переделка книжного “с моим почтеньем”. Я тоже теперь, в среде их, разрешаюсь постоянно этим коротким “почтение!” – и, ничего, привык к нему. При прощанье они говорят также “поручаюсь!” – откуда они это взяли, не умею сказать. Большая часть из них услышала книжную речь только при проходе наших войск через Галичину в Венгрию, значит в 1849 году Следы этого перехода еще очень заметны. Шла – не в обиду будь сказано – старая армейщина со старыми альбомами и со старыми анекдотами, песнями и каламбурами. От нее многие галичане, не только священники, но даже и простонародье выучились нашей манере расставлять ударения на словах, а с тем вместе, позаимствовались и нашим доморощенным jeu d’escript, псевдотворениями Пушкина, анекдотами и стихами в роде “Пчела ужалила медведя в лоб...” или “лавирую, ваше благородие”. Один здешний юноша изумил меня своими сведениями по этой части: хохлацким выговором и полонизмами он сообщил мне чуть не все, что осталось от наших господь старинных офицеров, и был крайне доволен своим адептством в жизни нашего порядочного общества. Я не разрушил его самоочарования: блаженны верующие – к чему распложать нашу братию – скептиков? Благо он уверен, что у него есть духовная связь с нами, пишущими и читающими – и то хорошо на первый раз: на безрыбье и рак рыба. Впрочем, спешу оговориться, я только от одного галичанина слышал подобные анекдоты и остроты – другие мне и намека на них не делали.

Наконец, третий источник слов, непохожих на наши, зависит от их изолированного положения. Представьте себе, что я, вы, он, кто-нибудь из нас, заехал, лет с двадцать назад в Америку и знает о России только по иностранным газетам, которые толкуют ему, что в России завелись, положим, judges of peace. Писать по-русски этому господину нужно, и перевести на русский judge of peace нужно; спрашивается, как он выразится: судья мира? мирный судья? мирящий судья? судья примиритель? судья миротворец? миритель? Судимир? утишитель? униматель? укротитель? – выражений можно приискать сколько-угодно, а “мировой судья” все-таки, едва ли отыщется. Это одно; другое, за последние двадцать лет наш книжный язык обогатился многими, более или менее удачными, выражениями, которые хоть и все признаны в России, но мне неизвестны. Читаю я газеты и нахожу, о ужас! слово локомотив. Да, в бедной, глухой Галичине, лучше народ говорит – народ говорит: коломотыль; сделал такой каламбур, какой следует, coute que coute внести в книжный язык... Чем более я чужд какой-нибудь литературе, чем более беспристрастен к ней, тем более у меня охоты вводить в нее реформы. Отрезанные от России галичане, волею-неволею, изобретают новые слова потому, что не знают книжного языка и потому берут что попало на реквизицию, другие потому, что хотят поправить его. Отсюда, вы найдете, что у них нумер называется числом; экземпляр – примЪрником; книжная лавка – книгарня; типография – печатня; почтальон – листоноша; университет – всеучилище; экзамен – испыт; ветренник – слабодух или малодух, очень употребительное у них слово для означения нетвердых характеров... Не перечесть всех этих галицких изобретений. Бывает даже, что иногда они и хорошо знают термин, принятый письменным языком, но он кажется им противным грамматике или удобопереводимым – и делают реформу. Вы знаете “Золотую Грамату” Г. Ливчака – он называет ее не приложением к “Страхопуду” а прилогой. Грамматически он прав, как прав был остряк, предлагавший говорить и писать мокроступы вместо калоши, шарокат вместо бильярд. Причина Галицких усилий преобразовать книжный язык кроется в том, что этот язык чужой для них. Мы осваиваемся с ним в приходском училище, в уездном и в гимназии; он нам так входит в плоть и в кровь, что, благодаря ему мы даже наши местные говоры забываем – для них он чужой, потому, что кругом их никто не говорить на нем. Что значит училище как средство распространения языка – у нас есть живой пришла наших семинаристах старых годов. Помните, как поражали нас своим южнорусским говором на о и произношением г не как g, а как h. В XVIII веке и в XVII наши семинарии управлялись и велись малорусами, что правительство боялось старообрядческих стремлений великорусов, и потому что малорусы, как и теперешние галичане, были ученее нас – духовенство все и заговорило языком кутейников. Теперь мы вытеснили из школ южнорусских преподавателей, теперь наш говор и наше словосочинение в ходу, хотя по-видимому, мы великорусы плохие труженики науки, мы сметкой нашей дело решаем и “бьем и мечем и в полон берем”; наш характер отличается живостью и сметливостью: малорус тяжел на подъем, нескор но упрям до крайности. Великорус и южнорус – легкая и тяжелая кавалерия.

Незнаком здесь литературный язык, редко кто слышит живую книжную речь – ей учатся здесь как латыни. А кругом звенит богатый и выработанный польский язык, который здесь всякий знает и который влияет на здешний говор. Путаются они, спотыкаются, и пишут, волею-неволею, варварским языком, тяжесть которого они сами сознают, но исправить ее не могут. Что из этого выходить – имейте терпение прочесть следующий отрывок, писанный одним из здешних ученых, знаменитым исследователем галицкого народного быта, Яковом Федоровичем Головацким, труды которого по истории, этнографии и этнологии здешнего края должны быть настольною книгою каждого, кто только занимается изучением Руси. Я беру его средний, обыкновенный язык, не очень отходящий от народного и не очень приближающийся к нашему. Беру именно его, потому что он знаток русских наречий и потому каждая строка, именно им писанная, может быть характеристична в синтаксическом и лексикальном отношениях:

Переход Галицко-Перемышльской Земли, или древней Червенской Руси, под австрийское владение становит эпоху в нашем политическо-общественном быте, а вместе с тем, и эпоху в развитии словесности. Судьбы Божии исполнились над дряхлым зданием шляхетско-польской республики. На развалинах Польши в старых границах появились новые границы политически поделенного краю; вместо давно привилиеванной нации, явились народы исконные обитатели земли. И наша Русь вынырнула из омута времен и показала свое родовое обличие свету. Но тяжко ей приходило отрясати вековыми невзгодами нанесенную плесень. Долгое время слабо слышно было дыхание ослабленного русина, поки не двигся из смертной болезни. Червенская Русь горше других областей пригнетена была вековым панованьем – и воистину чудно явление, что она совсем не обумерла и не погибла. Необыкновенной крепости и неимоверного усилия нужно было, чтобы удержати в тех долгих смутах веру и народность”.

Так и видится в каждой фразе влияние польского языка и немецко-латинского образования. Смешайте этот малорусско-латинский синтаксис с народным великорусским – и вы придете к чисто-литературному языку. Вот как, например, турецкий казак-старообрядец из Добруджи описывает бедствия села Камень в крымскую войну. Я привожу его в пример чтоб наглядные показать происхождение нашего общего русского языка; пример заимствую из турецкой русской литературы, довольно богатой некрасовскими мемуарами, которые надеюсь со временем издать:

“После того скоро и война оказалась, и потребовали (турки) с нашего села казаков двадцать человек, чтоб были одеты хорошо, с лошадьми и полным саутом, и мы давали с четырех человек пятого. И три года с половиною они служили и три раза их переменяли, и они нас было совсем разорили: жалованье большое, и перемена кажный год. Как выше сказано, три раза переменяли. И все это дело было на моих руках, и с меня все требовали, а я жалованья никакого не получал, а еще своих, может, довольно стратил. Село бедное. А особенно когда пришла армия и заняла караулами границу. У нас в Гирсовой стояло три апаши (паши): Измаил-паша, Эсюб-паша, Ибрагим-паша арабский. И тут с нас стали требовать на армию муку, ячмень, яловок, баранов, масло, сено, солому – и все это мы давали. И подвозы еще на наше село положили, два пикета спокоивать хлебом и соломою и дровами и водою, тридцать одного человека”.

Этот язык свежее того, которым пишут галичане, но также далек от литературного. Чем я больше сравниваю их язык с чистою южнорусскою и великорусскою речью, тем более ценю литературный язык, который, при его церковнославянской примеси сглаживает различия обоих наречий, и действительно должен быть общим для обоих русских племен.

Нестор никогда не писал бы Велике Князтво Киiвске, как пишут украинофилы; а Нестор в Киеве жил. Украйнофильство есть отречение от истории во имя ультрачистоты провинциального говора. Оно оборвалось в Галичине именно по своей исключительности, потому что оно отрицает прошедшее южнорусского народа и отрезывает его не только от нас, но и от всего славянства. Его здесь за врага приняли, потому что оно хотело разделить славянские силы, когда только в единстве их и видится спасение. Отказаться от книжного языка украинцу так же необходимо, как и тамбовцу. В Тешниковском уезде есть удивительно хорошая форма третьего лица множественного числа притяжательного местоимения: “их брат, иха сестра, ихи жены”, кроме многих других весьма недурных особенностей, из которых Темниковский уезд имеет полное право создать свой особенный язык. Здесь, в Галичине, издавалась “Мета”, тоненький орган украинофильской партии. “Мета” мне очень нравится: в ней хорошо все, начиная от антиславянской орфографии, до брани на москалив и до чисто украинских слов, происхождение которых относится к таким доисторическим временам, что ни один филолог не отыщет им даже корня. Такое хорошее слово стоить даже на обертке “Меты” – грясть, должно быть в смысле “оглавление” иди “содержание”; откуда оно взялось, решительно не могу понять, хотя я и смыслю кой-что в славянской филологии. Язык “Меты”, как и язык всех подобных попыток, имеет одинаковое происхождение с галицким литературным языком 1848-49 года, когда здесь все пробудилось и все бросилось писать по-русски, а по-русски никто не знал. “Бывало – говорят современники – пишешь и все думаешь, как бы не употребить польского слова; хочется так написать, чтоб ни одно слово не походило на польское – ну, и выдумываешь из патриотизма, неслыханные слова и невиданные обороты речи”. Так и украинофильство. Крымская компания и вступление на престол будущего Освободителя разбудили нас от векового сна и от немецкой неволи; мы все вдруг задались вопросами: как жить? чем спасаться? Кто не помнит, как мы искали выхода в перемене календаря, как мы кидались в крайнее славянофильство и в крайний доктринаризм; как предполагалось Киргизскую Степь заселить крепостными?.. Чего мы не выдумывали тогда, начиная английским парламентом и кончая прудоновою анархиею! Многие ли из нас не были нигилистами, революционерами, украинофилами, полономанами? Мы не знали, что делать – знали, чего не хотим, а чего хотим, не знали. Панацею против старого порядка, разрушенного новым царствованием, подавал каждый. России, благодаря цензуре, никто не знал; создалась даже партия почвенников, которая хотела постичь, что такое мы, русский народ, и я думаю, из всех желаний это было самое толковое. Кутерьма в общественном мнении шла бы до сих пор, если б поляки не подмогли – поляки, которые эту кутерьму приняли за революцию, которые искание выхода из старого, выражавшееся произведениями разной подпольной литературы, приняли за решительный приговор целого народа и уходили на веки-вечные Речь Посполитую своими демонстрациями, результатом незнания своих хлопов и наших крестьян. “Русский ум щетинкой”, говаривал один московский профессор старых годов; действительно, великорус, по природе своей, резонер и рационалист, механик и математик, духобор, скопец, нетовец, нигилист. Нечаянное, нежданное, негаданное пробуждение России в крымскую войну не могло не выкинуть “Современника” с его так называемыми нигилистами – остальные видели спасете в народностях, чертили проекты русских, польско-русских федераций, и, наконец, пришли к убеждению, что Россия должна быть устроена на манер Соединенных Штатов или Австрии, по историческим народностям, с автономиею каждого племени, какое отмечено в летописях – и явилось украинофильство, отрицание московского, исключительно великорусского славянофильства. Киевское украинофильство и московское славянофильство оба – последнее слово двух русских народностей, оба не терпят и не допускают всего, что сделалось в России с половины XVII века. Одни стоят за царя Алексея Михайловича, другие – за гетмана Богдана Хмельницкого.

Начало и конец, времена Нестора и нынешнее время те и другие отрицают; те и другие порешили, раз навсегда, что такой-то год в истории народа должен служить идеалом всей его остальной истории, и как одни тянут нас в “Государство Московское”, так другие тащат “у гетьманство Богдана Хмельницкого”. Виновато во всем lе bon vieux temps, старая цензура, которая упражнялась в препятствовании нам изучать Россию и способствовала тем развитию всяких социалистических, революционных, польских, украинофильских стремлений. Ненормальное повело к ненормальному, новое поколение богато “ошибками отцов, поздним их умом”. Что было искомым, то принято за решение, теория сделалась догматом, намек – пророчеством. Критика социальных отношений, критика, во всяком случае, полезная, породила социалистов (или нигилистов, как их называют), критика исторических и этнологических отношений разных русских племен к прочим славянам и между собою, произвела украинофильство. Виною всему этому не личности – виною наше общее прошедшее, цензура, недостаточность “познанья самих себя” а еще больше, поверхность нашего воспитания; наши гимназии и училища даже и сравнивать не следует с австрийскими. Наше поверхностное, энциклопедическое образование – естественный рассадник всяких ипотетических догматов. Не число училищ следует уменьшать в Польше, а смотреть, чтоб все, что преподается, преподавалось и изучалось серьёзно.

Все мы прошли диалектику нигилизма, славянофильства, украинофильства – и конец концов вышел тот, что надо быть просто-напросто, русскими. Из языка хохлов так же легко создать особый язык, как из языка пошехонцев, богомазов, архангельских кровельщиков и т. д., и т. д., создать особое наречие. Назначьте мне любой великорусский уезд – через полгода я разовью вам наречие этого уезда в особый литературный язык, ничем непохожий на наш общерусский; я докажу вам, что в этом, избранном вами уезде, мужик вовсе не так говорит, как мы пишем; я вам поставлю такие ходимши и ушедши, эвтот, энтот и эстот, что всякую грясть за пояс заткну – стало бы только охоты.

“Мета” львовская, кажется, запрещена у нас – и это очень жалко. Я прочел ее от доски до доски: нет лучше возражения против антиславянского правописания, как эти брошюры, лежащие теперь передо мною. Я не стилист и много великорусских народных выражений попадается в этих строках, но все, что я говорю, и все, что будет напечатано в столбцах “Голоса”, где появятся мои строки – все это поймет каждый православный, потому что я пишу книжным, хаотическим языком, полурусским – полуцерковным, который свято блюдет память Нестора, Кирилла и Мефодия, который туго поддается всяким нововведениям. А эта “Мета”, кому она понятна? “Вируэмо, що пидiль великоi руськоi отчини на двi, двом цiсарством влученi, териториi одностайному розвозвi народности хоч и неконче сприяв, однак и не заваджав, тому порозуминне и повднанне в моментах розвиття вiд политичнего интересу независлых, з повним правом дiятись може!

Честное слово даю, что ничего не понимаю, хоть и занимался славянскими наречиями и хоть понимаю здешнего мужика. Кому нужен такой язык? Мужик галицкий не поймет его, несмотря на русизмы, и поляк не поймет, несмотря на полонизмы. Пало украинофильство в Галичине единственно потому, что никто не хотел подписываться на “Мету”, никто не сочувствовал ее сепаратистскому направлению...

Украинофильство, рассказывают здесь, вышло из России; до шестидесятых годов об нем никто здесь и понятия не имел. Вдруг, во время повстания, здешняя молодежь заговорила о казачине, стала одеваться как-то по-казацки и стала пить горiвку: упоминаю об этом обстоятельстве нарочно. Казачество было, разумеется, хорошим явлением в истории Южной Руси, но казачество можно толковать как угодно. Турецкие украинофилы, казаки Садык-паши, усвоили себе только казацкую удаль – грабят и пьянствуют, как настоящие запорожцы, хоть в состав их входят и не одни русские: там найдете поляков-католиков, цыган без всякой веры, болгарских и сербских гайдуков и даже сынов Израиля офицерами и солдатами. Но там украинофильство дело искусственное; почему же в Галичине оно приняло тот же самый оборот? Украинофилами явились здесь студенты, и весь их антимоскальский патриотизм выразился в пении народных песен и в пьянстве: ни одной жизненной идеи оно не вынесло. Серьезные люди (сами entre nous soit dit хохлы) к нему не пристали, а почему именно не пристали – я до сих пор не могу добиться. “Мы получили основательное образование в австрийских учебных заведениях, говорят они; мы уважаем науку и ее орган – наш общий язык; мы не хотим разрывать с нашим целым прошедшим во имя одного периода нашей истории – с великим княжеством киевским, за велике князтво кивске...” Не знаю хорошенько их доводов – у меня времени нет изучать отдельные здешние вопросы – но будь я сила и власть в России, я перехватал бы завтра всех наших украинофилов и сослал бы их в Галичину месяца на два, на три. Пусть потолкуют там с своими земляками, с учеными, которые даже и по-москальски не знают, а говорят какой-то украиньской мовой!

Началось с того, что молодежь вдруг облеклась по-казацки, запела, запила, принялась ругать москалей и мечтать об образованы не то отдельного малороссийского государства, не то малороссийского государства под скипетром австрийского дома, не то в союзе с Польшею, не то с Турциею. Украинофильство есть, а идеи украинофильской нет; да и быть не может. Никто понять не мог, откуда явилось в Галичине, такое направление, а у молодежи явились деньги. Говорят – утверждать положительно нельзя – что молодой граф Сапега был в сношениях с ними. Он дал им 6,000 гульденов и сказал: “я поляк – вы русские; мы и вы одинаково притесняемся москалями; мы два народа, которые жить вместе не могут, но враг у нас один – соединимся против этого врага, освободимся от него общими силами и простимся на веки вечные. Вы своею дорогою пойдете, мы своею”. Если это правда, если действительно молодой Сапега так сказал русинам, то это делает ему честь. Мало кто из поляков так искренно говорил в Польше... Другое дело, возможна ли эта Польша, которой польский простолюдин (мазур, русак, гамстрияк) сам не хочет, Польша, создание которой было бы сигналом вырезки ее же интеллигенции. Ни в кои веки Малороссия не встанет против Русского Государства, как ни в кои веки Прованс не отделится от Франции. Другое наречие, другие песни, допустим даже, другое племя живет в ней и другая история разыгралась в ней, чем у нас, великоруссов; но всего этого недостаточно. Инсурекции удаются, когда есть достаточная для них причина. Пугачевщина удавалась потому, что администрация была невозможная; польское повстанье не удалось потому, что хлоп польский не видел, из-за чего он будет драться. Сапега ошибался, но ошибка его делает ему большую честь – дальше этого ни один приверженец Речи Посполитой идти не может.

Казачина не удалась, казацкого полка молодежь не сформировала в Галичине, потому что здесь, опять-таки, благодаря Австрии, в учебных заведениях более учатся, чем шалят. У нас (на Волыни, если не ошибаюсь) был казачий полк из украинофилов-католиков, под предводительством батьки атамана, пана Адама Вылежинского: у нас более шалят, чем учатся... Украинофильство оборвалось как сила – оно стало работать, как идея и появилось в образе “Меты”, органа южно-русской народности. “Мету” следовало бы перепечатать в России и распространить как можно шире, если думают, что украинофильство имеет какую-нибудь будущность. Характеристикою этого единственного органа русского сепаратизма, можно указать то, что в нем нет ни одной дельной статьи. Все какие-то пробы пера разных гимназистов и студентов. “Мета” войну объявляет москалям – и не приводит ни одного довода, почему именно Малоруссии не нужны москали и почему она с ними жить не может. Она прямо говорит, что рассчитывает только на студентов и чуждается стариков и вообще зрелых людей... т. е., всего, что знакомо с жизнью не по теориям, а на практике, что идет за реальным, а не за фантазиею. Понятно, что такие партии не могут держаться, потому что каждый приходит в зрелый возраст и каждый, рано или поздно, получает возможность опытом убедиться, насколько всеспасительны и приложимы его юношеские утопии. Пусть южнорусская молодежь украинофильствует, носит шаровары в Черное Море, пьет горилку и поет гайдамацкие песни – молодое пиво перебродит, только бы не фанатизировать его преследованиями и гонениями. “Мета” продержалась всего один год (1865), да и то не целый. Г. Ксенофонт Климкович, видавець и редактор, задолжал евреям и втик куда-то в деревню, оплакивать равнодушие Руси к судьбам Руси! тем все дело и кончилось.

Единый возможный и единый популярный язык в Галичини – наш книжный; другого здесь быть не может, потому что даже у украинофилов, что ни писатель, то своя грамматика, что ни книга, то своя орфография. Желание изучить и усвоить книжный язык видно у всех, а основывается оно на том, что история этого языка тождественна с историею русского народа, где бы он ни жил, и, как общий всем русским племенам, он один может иметь прочную будущность. Будь в Галичине возможность получать русские книги, иначе сказать, будь русская почта по-европейски устроена – через год наша литература обогатилась бы новыми писателями и новыми деятелями. Но у нас покуда соблюдаются старые меры против распространения нашей литературы между славянами и против получения их книг и журналов в России: так нечего и удивляться, что язык наш покуда мало распространен.

Вопрос о правописании и об украинском наречии оказывается вовсе не шуточным. Относиться к этому вопросу слегка было бы непозволительно. К нему относились с ненавистью, упрекали малорусов в стромлений к сепаратизму; мнения и стремления мальчишек принимали за мнения и стремления людей серьезных, и это было несправедливо. Гонение, поднятое на кулишевку в Москве и во Львове, довело только до того, что последователи ее ожесточились, приняли ее за символ веры и до того осердились, что пришли к убеждению, будто святорусская и малорусская народность до такой степени между собою разнятся, что примирение между ними невозможно. Мне кажется, что украинофилы относились к вопросу об украинской народности весьма легко и весьма поверхностно. Но не менее легко и не менее поверхностно относились к ним гг. великорусские патриоты, которые забросали их грязью, обвинили их в государственной измене и приписали им такие тенденции, которых у них в сущности не было и даже быть не могло. Кто серьезно принимал кулишевку за средство произвести раскол между южноруссами и Москвой, то были разве поляки.

В моих странствиях мне случалось не раз встречаться с вышеупомянутыми украинскими казаками, воевавшими против нас под предводительством батьки-атамана Адама Вылежинского. Это были разные некончившие курса студенты, гимназисты, мелкие чиновники, которые в Киевской, Волынской и Подольской губерниях гарцевали на конях, распевали украинские думы и мечтали о том, что придет золотое время, когда южнорусский народ встрепенется, стряхнет с себя иго как Петербурга, так и Варшавы и заживет своей собственной жизнью. Тогда на степных курганах рассядутся бандуристы, станут воспевать их подвиги, казаки станут гарцевать опять по степи, вся молодеческая жизнь Украины воскреснет, чуть-чуть Сечь Запорожская не заведется – это было увлеченье весьма поэтическое, пожалуй, весьма благородное, но поборники его, увы, должны были поделаться в Молдавии городскими извозчиками и даже бить щебень на шоссе. Они за кулишевку стояли крепко, потому что каждый из них хорошо знал южнорусское наречие нашего языка, но ни один из них не был посвящен в таинство буквы п, ф, ъ, ь. Кулишевка давала им исход, она составила им весьма нехитрое правило, что пиши как слышишь, произноси как читаешь. При помощи кулишевки, действительно, грамматики никакой не нужно; кулишевка средняя пропорциональная между историей русского народа и историей Речи Посполитой. Она одинаково отрицает Польшу, как отрицает и все то, что случилось, как Хмельницкий оторвал Украину от Польши. До Москвы и до Варшавы ей дела одинаково нет. Кулишевка историю южнорусского народа начинает заново, до прошедшего ей дела нет. Если бы ее распространить, ввести в школы, то, разумеется, малорусскому мальчику Польша показалась бы чужой, но точно также чужим показались бы ему церковь, летописи, литература, все то, что писали его отцы, все, что завещала бедному южнорусскому народу его бедная история. При помощи ее южнорусский народ сделался бы, действительно, самостоятельным, они начали бы жизнь свою заново, они отрезались бы ото всех своих преданий, кроме песен и дум.

Спрашивается, какой толк бы из этого вышел. Мне, кажется, толк бы вышел крайне невеселый. Не умея читать по-книжному и не понимая книжного языка, южнорус сразу отрешался бы ото всех плодов, которые нам, святоруссам, и им, южноруссам, принесла наша долгая и кровавая история. Русская литература стала бы для него неведомой. Он спотыкался бы на правописании, которое мы употребляем; слова, которые мы употребляем, стали бы для него непонятны, он сам бы стал писать, новую бы литературу развел, но какая была бы литература эта, какие его духовные силы, про то никто до сих пор не знает.

Первым последствием введения кулишевки был бы разрыв между народом и церковью. Народ перестал бы понимать церковный язык. На это-то украинские казаки, ратовавшие под знаменем батьки-атамана Адама Вылежинского, и рассчитывали. Разрыв с общерусским правописанием повел бы к разрыву с церковью, воротил бы южноруссов к их так называемой национальной вере – унии. Стоило бы новому поколению южнорусских мужиков перестать понимать, что читается в церкви, то они все, разумеется, ринулись бы в унию, потому что оторвались бы от родного гнезда, оторвались бы от тех традиций, которые целые тысячи лет свято и благочестиво хранили их предки. Уния, как говорит Вылежинский и его дружина, представляет перед православием своего рода прогресс. Православие, говорят они, вера отсталая, средневековое исповедание, не развитое, не давшее ничего ни литературе, ни цивилизации, не затевавшее ни крестовых походов и не с умевшее произвести даже таких личностей как Гус или Лютер. Уния, говорят они, в сравнении с православием все-таки прогресс. Униатские монахи (василиане) хоть и были почти то же, что и иезуты, но все-таки несли с собою просвещение, все-таки боролись против старины, и хотя они стояли за Рим, но все-таки нельзя отрицать за ними того, что они принесли огромную пользу делу науки. Св. Владимир и св. Ольга до некоторой степени признавали папу, стало быть они были униаты. Св. Владимир и св. Ольга княжили в Киеве, стало быть, это были национальные государи южнорусского племени. Православие, отрицая Рим, отрицая все западное и так же дерзко относясь к выводам западной мысли, как в прошлом веке относился Фонвизин, а в нынешнем Герцен, разрывает союз Запада с Востоком, отрицает солидарность интересов цивилизации – поэтому следует ли южнорусскому племени держаться его так упорно и задерживать свое развитие во имя грамматики того языка, которого это племя не понимает в церкви, и того, которого оно не понимает в книгах. Не лучше ли, во имя интересов цивилизации, дать этому племени его собственный язык, перевести на этот язык все, что перевести только можно, так чтоб каждый простолюдин, если он только грамоту знает, мог бы читать на своем языки без малейшего затруднения все так, как английский или французский кучер читают последние французские газеты и новейшие романы. Введение подобного правописания, которое не обязывает учиться грамматики, и обособление этого племени от нравственного влияния на его не принесло бы ему пользы в материальном и в моральном отношении. Освободясь от общерусского книжного языка, эти пятнадцать миллионов южноруссов составили бы собственную литературу, произвели бы собственные свои таланты, зачали бы свою новую жизнь и, благодаря своим либеральным традициям, они стали бы учителями славянства в деле всего того, что для каждого порядочного человека дорого, – в деле свободы, просвещения и прогресса. К чему южноруссам, в самом деле, тащиться с великорусами, которые идут своим тяжелым шагом, народные обычаи и предания которых до такой степени уродливы и тягостны, что даже подчинение им не представляет ничего привлекательного. Великоруссы помешаны на создании государства, на расширении пределов своих границ, великорусы приходят в восторг от того, что подчиняют себе Ташкент и Бухару, от того, что границы их все более и более подвигаются к английской Индии, что река Усури входить в предел их государства и что река Сунгари не сегодня так завтра будет русской рекой. Великоруссы – сила, сила грубая, материальная; великоруссы – народ, сумевший возвести в идеал обоих Иванов, и Великого, и Грозного; великорусы готовы на все, на всякие жертвы, на всякое самоотвержение, для того, чтоб создать свое государство. Для чего и к чему этому пятнадцатимиллионному народу южноруссов вязаться с ним? Если есть возможность от великоруссов освободиться, то освобождаться должно. Великорусская литература груба. Стоить взять любую из современных газет, чтоб каждое чуткое ухо расслышало эту грубость, аляповатость критик, этот жесткий, шероховатый стиль, дышащий чем-то семинарским, чем-то наглым, ничего не признающим и все отрицающим.

Какой народ в мире может примириться с этой великорусской литературой и с великорусскою жизнью, в которой все топорно, угрюмо, неуклюже, где на каждом шагу слышится грубая сила, какие-то бовы-королевичи, который за руку дернет – рука из плеча вон, за ногу дернет – нога из бедра вон, где шутить не умеют, где ни острот, ни изящества нет, где, начиная с городового и кончая литератором, все дышит кулаком, затрещиной, где нет ничего симпатичного, где нет ничего привлекательного, где лучшие поэты загнаны, где лучшие писатели, писатели, исполненные изящества, – поруганы, где царит проза, страшная, вопиющая проза, проза, отталкивающая мягкое сердце и благоуханную душу южноруса. Бежать от них, от великоруссов надо: их манера, их быт, их грубость, их манера гулять – все это возмутительно, все это безобразно, все это отвратительно...

И южнорусы, как поляки, возмущаясь великорусскими манерами, разумеется, совершенно правы. Наша манера, наша жизнь, наше оружие, наша способность аплодировать палачам – отвратительны. У нас есть две страшные пословицы: “лежачего не бьют ” и “кто старое помянет, тому глаз вон”. Порядочный человек лежачего бить не станет и старого не помянет. Но народ, который сумел сложить эти две пословицы и которому, стало быть, эти пословицы понадобились, которому пришлось припоминать себе подобное правило, – народ некрасивый. Зачем я или мой читатель станем друг другу кричать: “будь вежлив с женщинами?” Наш это с моим читателем даже в голову не придет, потому что мы и без того, без всяких напоминаний, с женщинами вежливы. Народ, которому понадобилось трубить друг другу в уши о “лежачем” и о “старом”, стало быть, имеет способность лежачего бить и старым в глаза колоть.

Что же греха таить? Мы не красивы и не станем, перед прочими славянами хвастаться изяществом и своею особенною гуманностью. Но у нас есть одно качество, которого ни у южноруссов, ни у прочих славянских племен решительно не хватает. Качество это весьма не мудрое и, пожалуй, не завидное: мы – сила.

Мы – сила, которая сумела не только отстоять дрянное московское княжество от Татар, но из этого княжества создать российскую империю. Не великие князья это сделали, не Иваны III, не Иваны Грозные создали Россию – ее создали мы сами, создали ее какие-то московские тысяцкие и бояре, те самые господа, которых по свидетельству одного из иноземцев, Петр лупил по щекам и одного за другим посылал в Преображенский приказ, но которые на пиру и в Думе спорили с ним смело и противоречили ему так, как могли противоречить ошибающемуся государю его лучшие подданные, предпочитавшие дыбу, колесо и плаху всякой лести, нерадению о пользе Земли Русской. При всех наших недостатках, при всем том, что было лет двадцать тому назад, и при всем том, что теперь так некрасиво деется у нас, на матери, на Святой Руси, у нас дело все-таки идет вперед и вперед, все-таки спотыкаясь и сворачивая вправо и влево, русское государство не чахнет, не сохнет, а развивается со дня на день. Тяжел наш путь, трудны наши шаги, не легка наша борьба, но мы идем и идем так как шли пятьсот лет тому назад наши предки во времена татарщины; мы идем и мы выйдем, а то что мы выйдем не только мы знаем сами, но это знает и Запад, который от каждого нашего шага вперед, шага неслышного, молчаливого, не сопровождавшегося никакими трезвонами, никаким благовествованием, приходит в ужас, в негодование и становится в недоумении перед этой страшной силой, которую мы собою представляем. Южноруссы, как и все братья славяне могут нам говорить что мы идем не изящно, что наш шаг неуклюж, что наши пальцы заскорузлы, что на ногах наших мозоли, что на спинах наших до сих пор еще свежи следы старинного кнута, но мы идем, идем и еще раз идем. Землю пашут железной сохой, соха из красного дерева никуда годиться не будет. Чтоб вбить гвоздь, нужен молоток железный, и такие молотки только кузнецы делают, а никак не ювелиры. Мы создаем государство, мы строим дома из кирпича, а не деревянные. Только дети сражаются деревянными штыками, нам нужны штыки железные, и если вкус железа нехорош, и если размахнувшаяся мышца попадает иногда не туда, куда намеревалась, то все-таки Самсон Богатырь как друг и приятель лучше какого-нибудь дворянина Данила Бесчастного.

Изо всего славянства одни мы, великорусы, сумели выступить вперед, правдой и неправдой сложили свое государство, с Новгородом обошлись невежливо, со Псковом поступили мы грубо, но та дикая сила, которая бродит в нас, раз нас вывезла из татарского плена, другой раз вывезла нас из плена немецкого, а третий раз вывезет нас из плена европейского.

Куда южноруссам уйти от нас? Занять наше место в истории, может быть, хотели бы они? Но к чему считаться местами, благо на своих плечах и на своих спинах мы вынесли обузу тяжелую и, пожалуй, неблагодарную Всероссийской Империи. К чему вытаскивать ее еще раз и создавать империю славянскую, помимо нас? Мы нажили капитал, которым мы делиться готовы со всеми нашими родными. К чему начинать дело сызнова и этот самый капитал постараться нажить помимо нас? Капитал есть, стадо быть, к чему ж хлопотать? Может быть, обидно то, что мы стоим во главе движения, благодаря той самой грубой и дикой силе, о которой я только что говорил. Ну и пускай же и южноруссы и прочие гг. славяне пустять нас вперед застрельщиками, передовыми стрельцами в кулачном бою, благо есть передовые бойцы, благо не перевелись еще на свете Васьки Буслаевы.

Вся цель и идеал славянства состоит в том чтобы слиться, во что бы то ни стало, воедино; слиться в один народ, возыметь один язык, одну азбуку, одну церковь, так чтоб чех считал бы себя в Москве так же дома, как великорус будет считать себя дома в Праге. Задача, стало быть, весьма не хитрая. Полагаясь на наши грубые плечи, полагаясь на наши тяжелые мышцы, братья-славяне могут к нам примкнуть и следовать за нами, зная то, что плечо наше не дрогнет и мышца наша не встряхнется от чужого удара. Язык, которым мы говорим и пишем, – наследие великих первоучителей славянства Кирилла и Мефодия. Насколько он южнорусский, на столько он и севернорусский. Из-за чего нам разделяться? Для чего эта кулишевка?

Украинофилы возражают на этот вопрос обыкновенно тем, что деревенские мальчишки книжного языка не понимают, и что если их учить по-книжному, то, разумеется, развитие южнорусского народа страдает. Да будет мне позволено этому не поверить! Целые тысячи лет и серб, и великорус, южнорус учились и учатся по церковным книгам, а церковный язык не совсем понятен каждому, кто не вырос на церковных книгах. Южнорус, белорус, серб, болгарин до сих пор все свои сведения почерпали из этого церковного языка, и хотя каждый говорил по – своему в своем домашнем быту, но церковный язык все таки был единственным средством развития и цивилизации. Церковный язык с его двойственным числом, с его прошедшими временами, нисколько не препятствовал ни южноруссу, ни северноруссу понимать грамматику Милетия Смотрицкого, послание патриарха Гермогена и читать Кирилла Александрийского и Афанасия Иерусалимского. Не было жалобы до сих пор, чтоб этот церковный язык, сильно обруселый, был бы препятствием для сербов понимать, что читается в церкви; все турецкие славяне читают в церкви до сих пор по-церковному, да не чисто по-церковному, не на языке Кирилла и Мефодия, а на языке, сложившемся в Москве в XVI и в XVII в., и все этот язык понимают, за исключением людей, которым был или недосуг или была лень постараться этот язык понять. Немцы превосходно справляются с своим книжным языком, который так мало походит на plattdeutsch или на какие швабские или тирольские наречия. У итальянцев то же самое. Венецианское, сицилийское и неапольское наречия разнятся от итальянского книжного языка больше, чем южнорусский разнится от нашего книжного, а все примиряются на одном общепринятом итальянском языке. Нет спору, что в рlаttdeutsch и в венецианском наречии есть выражения сильнее и даже изящнее тех, которые приняла немецкая и итальянская литература, но из этого еще вовсе не следует, чтоб в Венеции образовалась бы литература своя, в Неаполе своя, в Гамбурге своя, в Мюнхене опять-таки своя. Нет спору, что в plattdeutsch и в венецианском наречии есть выражения сильнее и даже изящнее тех, которые приняла немецкая и итальянская литература, но из этого еще вовсе не следует, чтоб в Венеции образовалась бы литература своя, в Гамбурге своя, в Мюнхене опять-таки своя. Разумеется, на это можно возразить, что южнорусский народ не какая-нибудь Сицилия, не какой-нибудь берег немецкого моря, а что это народ в пятнадцать миллионов, и что язык (если его только можно назвать языком) этих пятнадцати миллионов имеет полное право на то, чтоб к нему относились с уважением, и то чтоб он сделался литературным языком пятнадцатимиллионного племени.

Спрашивается, насколько это пятнадцатимиллионное племя свободно от своих преданий. Пятнадцатимиллионный народ может или отрешиться от всего своего прошедшего и во имя того, чтоб каждый полуграмотный человек возымел бы право писать все, что ему угодно, следует ли, чтоб целое племя отказалось от своей литературы, которую оно само создало. Может ли пятнадцатимиллионный народ отречься от своего прошлого и начать жизнь заново? Были в Киеве писатели, в Остроге библия печаталась. Может ли и благоразумно ли поступит этот народ, если он во имя интересов цивилизации плюет на все свое прошлое и дойдет до того, что перестанет понимать, что писали отцы его, что язык отцов его станет ему чуждым?

До сих пор была литература русская, принадлежавшая одинаково как северным, так и южноруссам. Выкинуть всю эту литературу за ворота, пожалуй, можно. Сербы сумели это сделать. Начать жизнь заново – но кто же поведет эту жизнь заново? Если даже мужик южнорусский на подобную проделку и согласится, то чем же гг. агитаторы подобной проделки заменять ему то, что у него уж есть.

Следуя Волку Степановичу Караджичу, сербы (имеются в виду хорваты) отреклись от всяких связей с прошлым, и чего ж они добились? Что такое представляет собой сербское княжество, порвавшее все связи с прошедшим? Сербское княжество действует постоянно во имя прошедшего, но сорок лет тому назад сербы, не порывавшие связи с прошедшим, сумели отбиться от турок; нынешние ничего сделать не могли; отказавшись от старого, порвавши связь с заветом отцов своих, они делались не более как игрушка в руках Франции и Австрии.

Единственное спасение славянства, каких бы племен оно ни было, – принять тот язык, который, при всех его недостатках, благодаря Господу Богу, цветет, существует, и на котором и умные и глупые люди, как умеют, пописывают. Все-таки тот книжный язык, созданный общими силами, северными и южными русскими, ни северным, ни южным русским не чужой. Язык этот таков, что каждый славянин должен ему учиться. Этот язык готовится сделаться тем в восточной Европы, чем до сих пор был язык французский, тем самым, чем язык Данте сделался для итальянцев, а язык Лютера для немцев. Какие тут южнорусы, какие тут сербы, болгары и платдейчеры в виду тех великих событий, которые происходят в дни наши, когда вей племена соединяются воедино? К чему тут вносить раздор в школы и обучать каких-нибудь украинских мальчишек не той азбуке и не тому языку, который должен быть господствующим языком в восточной Европе, как английский сделался языком Северной Америки. Пусть будет принят один общий язык, и пускай деревенские мальчишки не сбиваются с толку во имя лишнего патриотизма. Первое дело и первый вопрос для всех славян в настоящее время состоит в том, как бы слиться в одно целое, тот самый вопрос, который так недавно из раздробленной Италии создал – Королевство Итальянское. Потом, когда все это сольется в одно единое, счет произойти может. Что выйдет дальше, про то наши внуки узнают, но для нас, людей второй половины XIX в. другой задачи быть не может, а потому не благоразумно ли принять тот язык, который существует готовым, то правописание, при всех его недостатках, принять за законное и, не мудрствуя лукаво, идти на выручку тем, кого выручать в настоящее время надлежит ? Но то, что ясно теперь нам в 60-х годах, понималось совершенно иначе в 20-х годах. То было время увлечений, было время фантазий, фантазий честных и благородных, с которыми мы можем не соглашаться, но не уважать которые мы не можешь. Повторять теперь зады, идти по дороги Волка Караджича было бы, разумеется смешно и нелепо, и лучшее тому доказательство, что это было бы смешно и нелепо, что все его последователи обрываются, так что имена их делаются почти смешными. Но штука, затеянная ими тогда принесла свою огромную пользу, и относиться к ним, к этим людям, создавшим славянские литературы на местных наречиях, легко нельзя. Свое дело они сделали, свою службу они сослужили. Ребятишкам, разумеется, надо читать детские книги. Славяне были тогда ребятишками, нужно было им не только разжевать пищу, но и в рот положить – славяне были тогда грудные младенцы, которых кормить можно было только молоком. Все-таки славяне приучились читать, все-таки создали кое-какие литературы неизящные, до такой степени жалкие что нельзя даже посоветовать заняться славянскими наречиями для изучения славянских литератур; но дело сделано. Честь и слава тем, которые сделали первый шаг; камень в них бросать нельзя, хотя они шли не по той дороге, по которой в наше время следует идти...

V

Скоро две недели, что я здесь, и все еще не успел осмотреть всех достопамятностей столицы Льва Галицкого. Город чрезвычайно красив и отлично вымощен, как все Австрийские города. Улицы, большею частью, прямые и недурные. Архитектура домов изредка напоминает краковскую, то есть, стены идут не по отвесу, а откосом, отчего каждый дом напоминает собою крепость и свидетельствует не то о неуверенности архитектора, не то о намерении сохранить дом для потомства на веки вечные. Много фонтанов и много статуй на улицах; великолепный бульвар (вал) проходит по середине города; красивые площади (рынки) и порядочные отели. Вывески все по-польски, изредка по-еврейски и по-немецки; польский язык и польский говор всюду так преобладают, что проезжий может и не догадаться, что он не в Польше. Даже чернорабочие в городе – поляки, даже села кругом Львова – мазурские: прежнее правительство нарочно населяло мазурами окрестности города, чтоб распространить и язык, и веру господствовавшего в Речи Посполитой племени. Костёлы очень хороши. Большею частью стоят они на местах русских православных и униатских церквей; им же досталась и большая часть русских церковных имуществ. Осмотрел я большую часть здешних русских (униатских) церквей – все невелики и все бедны; во всех слышится одна и та же жалоба на невозможность хоть немножко исправить обряд и на отсутствие всякой моральной и материальной поддержки со стороны правительства. Из России тоже ничем их не поддерживают, по нашей робости и застенчивости которой ни у одного народа и ни у одного правительства на свете нет. Пруссия открыто помогает кирхам и обществам немцев-протестантов в Венгрии; Франция и Австрия явно поддерживают католиков в Турции – одни мы церемонимся и трусим, потому что не освободились еще от немецкого формализма, мертвящего всяку душу живу, потому что... да мало ли найдется всяких “потому что!”

Есть здесь у русских ставропигийская лавра Успения Пресвятой Богородицы, древность которой восходить к XIII веку. При ней замечательно братство в защиту от полонизации, существующее до сих пор, типография, книжная лавка. Лавра делает все, что может, для поддержания Руси: книги издает, ученые журналы, месяцесловы; словом, все делает, на что только средств хватает. К братству ставропигийскому принадлежит почти каждый порядочный русский в Галичини: это я заключаю из “Альбума” протокола братства с древнейших времен и поныне. “Альбум” этот чрезвычайно любопытен в пояснении, откуда взялась наша гражданская печать и почерк прошлого века. Говорят, что Петр Великий гражданскую печать выдумал, а оказывается, он, просто-напросто, заимствовал ее у галичан и прочих малорусов, которые употребляли ее еще в XVI веке. Заголовки многих грамот и статутов, виденные мною в Ставропигии, начерчены чисто нашими гражданскими буквами, а текст, писанный в XVI веке – очевидный прототип нашей скорописи и наших прописей елисаветинских и екатерининских времен. Малорусы, которые столько содействовали нашему просвещению со времен Никона, переделали нашу старую азбуку и скоропись на свой лад – и к счастью, переделали хорошо; их почерк действительно был четче и проще нашего.

Видел я в ризнице старые евангелия. Два из них виленские издания 1644, оба в серебряных позолоченных окладах. Надпись на первом из них гласить: “Арсений Желибовский милостью Божьею, епископ львовский, галицкий и каменец-подольскиий, сие евангелие тщатемь и иждивением соделати и окрасити повеле, лета Господня 1647 месяца мая 11-го дня, благополучне в то время царствующу всесветлому королю Владиславу IV за патриархи (sic) константинопольскаго Иоаникия, престол же святыя митрополия киевския содержащу Селивестру Косову”. На переплете распятие; крест русский, осьмиконечный. У Спасителя руки простерты, как всегда у русских; под крестом купель; Самсон, Мария, Иосиф. Тут же орудия казни, которые обыкновенно сопровождают русский крест, и которые, говорят, недавно запретили писать на крестах, ставимых по дорогах, в нашем юго-западном крае, предполагая, что эти орудия казни занесены к нам католичеством. Защищать церковь от раскола и от латинства надо чрезвычайно осторожно! с плевелами можно и пшеницу повыдергать... На обороте моление о чаше. Работа, очевидно, не русская, но условия русской живописи сохранены. Другое евангелие того же издания: “съи тетроеvль (тетраевангель) сътвори и окова Драгна и внук ея Иле Камараш; и да е в митрополие о Сучави”. На обороте собор пресвятой Богородицы, св. Феодор, Димитрий, Георгий, Онуфрий, Прокоп. Переплет обоих этих евангелий сплошной по-старому. Третье евангелие, печатанное в Москве при патриархе Иоакиме, переплетено уже по-новому: пять икон на бархатном поле.

В канцелярии Ставропигии висят портреты неизвестных русских, снятые с гробов XVI века. Мужчины с чубами я с усами, женщины в брызжатых чепцах; только одна простоволосая, должно быть девушка, и, судя по портрету, замечательная красавица. Есть еще портрет старой монахини, в каптыре без клобука. Имена этих людей неизвестны. Портрет Зубрицкого висит там же: великого галицкого историка уже нет на свете – он умер глубоко оскорбленный нашею старою цензурою, которая за весь его многолетний труд в пользу русской науки и за всю его преданность России – не пропускала его истории Галичины, потому только – о доброе старое время! – что в истории этой он не признал Владимира Святого богатырем, чем его ни былины народные не признают, и чем его никто не считает. Нельзя же, в самом деле, требовать от каждого святого всех мирских совершенств: очень вероятно, что св. Борис не был писателем, а св. Глеб не знал химии – все это не лишает их права на наше поклонение им и нисколько не колеблет веры в них. Вот эта фраза покойного Зубрицкого, которая так возмутила покойную цензуру: “Замечаем недостаток доблестных качеств в характере Владимира. Мы поклоняемся ти, святый Богоугодниче Владимире, славословим тебя, как крестителя и просветителя русскаго народа, озарившего нас светом истиной виры, молим тя быть ныне и присно заступником русского племени и русской державы, но богатырем славить тебя нам невозможно”. И из-за этих фраз, на которые ни один читатель и внимания бы не обратил, ученое сочинение, плод долгих и серьёзных исследований, не попадало в Россию, а прочие галицкие ученые руки опустили и не стали приниматься за большие работы, потому что Россия не может быть надежным сбытом для их произведений... Я видел у них множество сочинений, совершенно готовых к печати, но они боятся приступать к издержкам, потому что не уверены в возможности сбыта. Немцы их жмут, евреи грабят, поляки гонят; все мало – надо нам было показать, что и наша копейка не щербата! Теперь, разумеется, времена другие, но не мешает приводить иногда себе на память это недавно прошедшее, чтоб вперед избегать тех же самых ошибок.

Церковь построена в конце XVI века, но внутренность ее сильно переделана; иконостас почти вовсе без икон, старые иконы подновлены так, что ничего и сказать нельзя о них. Самое любопытное – купол, в котором помещены два молдавские герба, польский и московский, потому что молдавские воеводы и царь Федор Иоаннович жертвовали на устройство этой церкви. Над московским гербом, над щитом, что по середине орла, где теперь пишется императорская корона, поставлен крест – осьмиконечный символ русской церкви. Другие гербы не удостоены этой почести. Вот вам и голос старых веков, как русские граждане Речи Посполитой смотрели на свои отношения к Москве, от которой были отчуждены и в церковном, и политическом отношениях! Опять выходит, что слияние русских племен воедино никак нельзя считать интригою московских бояр и петербургских министров, и что Польша должна была пасть, потому что стояла на дороге к этому слиянию, потому что она противоречила историческому инстинкту масс. Еще одну вещь я заметил – это старинный рукомойник в ризнице, на манер наших тульских, с висячим краном, который надо толкнуть внутрь, чтоб вода потекла. Откуда завелись эти рукомойники у нас? их, кроме России, да, кажется, еще Польши нигде не видать: прочие славяне о них, как и о самоварах, понятия не имеют...

Книжная лавка маленькая; но в нее умещается вся галицкая литература, состоящая из маленьких книжечек, потому что большие ни у кого средств не хватает печатать. Русских изданий почти вовсе нет: наша почта и вообще пересылка книг как-то так ловко устроены, что не то, что никто из славян, но даже галичане, не могут добиться получения наших изданий, отчего, разумеется, наши авторы и издатели много теряют, а распространению наших идей и вообще всякому умственному общению с нашими братьями в Австрии положены преграды. Выписанную книгу ждут по году и по два; вместо двух рублей, она обойдется в десять, да еще книгопродавец русский вышлет неполный экземпляр, с недочетом в листах: пусть, дескать, бракованный, завалящий товар даром не пропадает... А тут поляки, и французы кричат о русской пропаганде! Нечего сказать, нашли пропагандистов!

Несколько месяцев назад, призывает г. Паумгартен, бывший наместник Галичины – добрый немец, но слабый, потому что не было у него поддержки в Вене – одного из начальников ставропигийскаго заведения.

– Ради Бога, что у вас делается? Вы явно проповедуете православие!..

– Что такое?

– Да в вашей книжной лавке на окне выставлена – вот, у меня записано “История Унии” Бантыша-Каменскаго, которая напечатана в России, проникнута таким антикатолическим духом... Ксёндз один увидел ее в окне, перепугался и подал рапорт в консисторию; консистория снеслась с нунцием в Вене; тот министру, министр мне... Помилуйте, это уж из рук вон! Вы и себя и меня губите.

– Да позвольте, у нас, в Австрии, свобода печати. Здесь же во Львове печатаются польские переводы Ренана “Жизнь Иисуса Христа”, продаются открыто и разложены на окнах всех книжных лавок – это посолонее всякой истории уний.

– Знаю, знаю; но, это видите, общее, а книга Бантыша-Каменскаго прямо против власти святого престола.

– Опять-таки, здесь же, во Львове, печатаются и продаются такие немецкие книги о папе, что даже читать страшно. Пропаганда против святого престола ничуть не запрещена; Австрия либеральное и конституционное государство.

– Знаю, все знаю, все понимаю. Да сделайте вы как-нибудь, чтоб только эти поляки не кричали. Продавайте там что хотите, только не выставляйте на окно – им это глаза дерет. Из пустяков они подымают тревогу, вводят правительство в хлопоты, администрацию ставят в затруднение – пожалуйста, снимите с окна. По закону, вы правы – да, видите, поляки...

Анекдот этот рисует вам все здешние отношения русских к их двум правительствам: польскому и немецкому. Поляки преследуют их за все и про все, во всем видят русскую пропаганду и русские деньги (rubli moskiewski, moj panie!), а немцы ничего не понимают, стараются умиротворить обе стороны и потому мирволят полякам. По австрийским законам, здесь каждый русский книгопродавец мог бы завести русскую книжную лавку, а еще лучше, летучую библиотеку. Здесь большая охота знакомиться с нашею литературою; но для этого нужно, чтоб нашим посольствам и консульствам было предписано наблюдать интересы русских частных людей, живущих за границею – тогда только может быть всякая заграничная торговля в руках наших русских купцов, а не в руках разных немцев и евреев. Но ждать этого преобразования и обрусения наших посольств – долгая песня.

Есть Дом Народный во Львове; так и написано на нем русскими буквами: Дом Народный. На крыше приделан золотой галицкий лев, упирающийся на скалу. Задом к этому дому стоит памятник Станислава Яблоновского, каштеляна еtc., некогда защищавшего Львов от Хмельницкого... Вообще, Хмельницкого помнят и русские, и поляки. В Перемышле, во Францисканском костеле, есть образ Божией Матери, которая синела, зеленела, краснела и белела, когда казаки подходили к городу и, наконец, младенец отвернул лицо свое в сторону, смотрит теперь не на мать, а к дверям... толкуйте как хотите!

Дом Народный, слава и гордость галичан, очень невелик: в четыре этажа и в девять окон в ряд. В 1849 году император Франц-Иосиф подарил своим верным русинам (die treue Ruthenen) развалины бывшего университета, разбитого во время бомбардировки. Мигом священники, чиновники учителя, хлопы сделали складчину и поставили этот дом, паладиум русской народности в Австрии. Последнее, что было, отдавали; мне указывали одного старенького чиновника, который имеет всего 300 гульденов годового жалованья. Всю жизнь копил этот человек крейцеры себе на старость 500 гульденов скопил, а стали делать складчину на русское дело, он их все отдал. Священники по 1,000 гульденов давали, оставляя дочерей своих без приданного. Мужики развязали свою тугую мошну – не было русского, который не принес бы своей посильной лепты – и Дом Народный, этот вечный памятник русского патриотизма нынешнего поколения галичан, красуется, неприметный, невидимый за гордою спиною статуи Яблоновского. В этом доме помещается русская гимназия, бурса для бедных учеников, матица и русская беседа с их казино, то есть, клубом; театр и библиотека. Библиотека маленькая, только что заводится добровольными вносами. Из России в нее почти ничего не посылают, но зато посылают все, что только замечательного выходит, в польскую библиотеку Осолинских; даже такое интересное для всех православных издание, как синайская библия, прислано было не русской матице, а именно польской библиотеке – ргораganda moskiewska, panie! В библиотеке покуда замечательного очень мало, так что не знаю, на что и указать, кроме старой русской кольчуги, вынутой из Днестра. В музеуме, который тоже в зародыше, много старых русских нательных крестов, бронзовых, очень больших, створчатых, похожих на норманские: едва ли не отсюда пошли те маленькие крестики сердечком, которые теперь у нас так любит народ. Два бронзовые меча... но о бронзе и о бронзовом периоде мне придется говорить еще особо. По некоторым полученным мною указаниям, я имею основание думать что он еще вовсе не прекратился, а живет и здравствует в Галиции у здешних русских, как ни в чем не бывало. Археологи слишком поторопились его похоронами...

Казино заведено в первых числах ноября 1861 года то есть, вскоре после второго возрождения русского народного духа, по поводу польского предприятия изменить русскую азбуку на латинскую. Не тронь поляки русской азбуки, галичане жили бы себе тихо и мирно; но когда г. Дедицкий, нынешний редактор “Слова”, бывший тогда в Вене, узнал о покушении поляков окончательно отрезать русских от мнимого влияния на них москалей, переменить азбуку и тем порвать связь их с русскою церковью и с русскою историей, он издал брошюру (1859 г.) “о неудобности латинской азбуки в письменности русской”. Брошюра, как и все писанное этим замечательным галицким поэтом и публицистом, чрезвычайно хороша. Строго и последовательно доказывает он в ней, почему славяне должны уважать свою азбуку, почему она удобнее для славян путанной польской или безобразной чешской, писать которыми нужно гораздо дольше времени, чем русскою, потому что в русской нет ни лишних букв, ни надстрочных знаков; опровергает мнение, что употребление латинской азбуки может сблизить русских с литературами Запада – предлагает полякам читать Шекспира, не учась по-английски, так как польская азбука одна и та же с английскою... Брошюра эта разошлась в числе 2,000 экземпляров, что очень много для маленькой Галичины. Зашевелились русские при виде опасности; явилась русская газета “Слово”, г. Дедицкий просил Вену, где он готовился в учителя и сделался редактором “Слова”, издав предварительно огромный ученый и литературный сборник “Зоря Галицкая яко Альбум, на год 1860”, – том в 560 страниц. Чего-чего нет в этом сборнике! Первые ученые Галичины, гг. Петрушевич, Головацкий, Белоус, Гушалевич, Желеховский, В. Ильницкий, И. Ильницкий, В. Ковальский, Кордасевич, М. Малиновский, Попель, А.Й. Торонский, Цыбик, Шараневич, Ясиницкий внесли свои труды по истории и этнографии Галичины; первые поэты Галичины и даже Угорщины прислали свои стихи... Эта “Зоря Галицкая” должна быть настольною книгою каждого занимающегося изучением русской истории и русской народности. Появление ее произвело фурор. Подписчиков одних было 630, что чрезвычайно много, так как цена издания была довольно высока – три гульдена!

Движение на этом не остановилось: завелось казино в Народном Доме, поместившемся в трех комнатах. Члены его платят по гульдену в месяц на его содержание, и разом нашлось 127 членов. Откуда они на все это деньги берут? поляки понять не могут и кричат что это все Moskwa przekleta robi, rubli posyla, szysma zaprowadza. А у русских, у священников, у профессоров, у чиновников редко у кого даже часы в кармане найдутся, не то, что рубли! Сюртука себе нового здешний русский не сделает, а на поддержку русской народности против поляков и против католиков последний гульден отдаст. Завели они это для того, чтоб у них был свой центр, чтоб сближаться друг с другом, поддерживать друг друга, знать, что борьба идет, чем поляки их доконать собираются, и чем защищаться. Через год уже и театр г. Бачинского: выписали потому что польский театр, весь пропитанный польским патриотизмом, губительно действовал на молодёжь, а польский язык на сцене, в устах князей, графов, первых любовников и первых любовниц (!) переставал становиться языком простонародья. Театром они крайне дорожат и поддерживают его всеми силами; что он не прочен и что мы имеем право поддержать его, нисколько не оскорбляя венское правительство, поддержать не тайком, а гласно, напрямик – я уже говорил. Мы чехов поддерживали и поддерживаем в их матицах и литературных предприятиях – отчего же оставлять нам русских без поддержки?

Но казино и театру грозила новая, неожиданная беда. Движение литературное у нас, украинофильское движение, явилось в Галичине движением политическим. Казино, вместо центра сближения русских, делалось каким-то политическим клубом, центром пропаганды разъединения. В протоколе русской беседы, всегда лежащем на газетном столе казино, читаются следующие строки: “Выдел (комитет) приймае за засады (принципы) своего в каждом взгляде и отношению действования и поступованя: а) династичность, б) народовость, в) недопусканье и отдаленье всяких зачипок (придирок) и споров обрядовых и языкословных”. Это значит, что в беседе, учрежденной в конституционном и либеральном государстве, можно громогласно обсуждать действия правительства, но нельзя ничего говорить против верности династии и целости монархии.

Этим беседа оградила себя раз навсегда от молодёжи, “ревность имеющей не по разуму”, и спасла молодые головы, которые начинали кричать, что Галичина, по своей истории и языку, принадлежит не Австрии. Принципы – или как поляки лучше нас выражаются засада (у них заимствовано это слово) – засада народности, положила конец и польскому и ультрарусскому агитаторству: казино заведено не для агитирования приверженцев той или другой стороны: его путь – поддержка и развитие русской народности в Австрии, в тех пределах, какие положены общими законами государства. Наконец, устраняются споры о вере и об языке: не возбуждать, а заглушать следовало вопрос, какой здесь народ живет, русский или рутенский, и куда следует идти унии, в католичество или в православие. Вот как умно и просто распорядились старшины этого клуба в трудное для них время польских демонстраций и повстанья, когда даже русская здешняя молодежь забредила украинофильством и казачиною. Запрещено ничего не было, потому что клуб и не мог запрещать; но из клуба были изгнаны всякие задорные вопросы, и он остался нейтральным ко всему, что на свете дается. Право, сюда учиться надо ездить.

Обвиняют галицких литераторов, зачем они пишут таким варварским языком. Я уже не в первый раз привожу примеры их языка, который, между нами будь сказано, возмущает меня до мозга костей моих. Как им иначе писать, когда даже я, в те четыре недели, что в Галичине, то и дело борюсь с полонизмами; когда здесь никто не учился в школах общерусскому литературному языку, и когда подле них шумит молодежь, увлеченная казацкими преданиями и доносит на них, что они москали! Не потому г. Головацкий, Петрушевич, Дедицкий, Гушалевич и проч. и проч., пишут безобразно, чтоб они не умели выразиться иначе, а потому, что публика их не привыкла еще говорить по-книжному, да и не для всех еще решен вопрос; один народ южноруссы и великоруссы, или два.

Изгнанные из казино украинофилы бушевали, кричали против стариков-ретроградов, обвиняли их, что они запродали души свои Москве, вызывали их на бой, хотели стереть их с лица земли доносами на них полякам и немцам. “Слово” и старшие люди ничего им не отвечали. Они дали полную свободу брожению, ни в чем не препятствовали ему, но не раздражали его полемикою и борьбою. Украинофильство разрушилось “Метой”, которую никто даже не читал – и она решительно пала; этому уже и я очевидец. Ничто меня здесь так не смущает – ни даже приглашение явиться завтра на допрос в полицию, с моим паспортом, с показаниями, кто и зачем я здесь, чем живу и есть ли у меня дети – как встреча с здешним юношею в украинских шароварах с Чорное море, который обыкновенно радуется до крайности, что видит настоящего русского и выражает мне такие стремления, такие мнения об Австрии, Польше и унии, который для него вовсе небезопасны и которые ему не следует высказывать. Перемололось и мука вышла. Ни одного серьезно образованного человека, замечают здесь, не было между украинофилами, ни один из них даже и курса не кончил в университете или в семинарии: ни один из них не прошел серьезной, к труду призывающей, немецкой наукой. Так ли это, или не так – не умею сказать: лично я не знаком ни с одним из бывших предводителей этой партии, поэтому, не берусь утверждать общего приговора. Украинофильством здесь все почти более или менее, прошли, когда оно еще и у нас не заводилось; но если правда, что на его стороне остаются только недоучившиеся, то оно смерть в груди своей носит. “Мета” превратилась; редактор ее, г. Ксенофонт Климкович[7], скрывался; но теперь, когда я пишу эти строки, слухи ходят, что он вновь появился во Львове, и появление его объясняют возрождением польских надежд и программою “Gazety Narodowoj”, которая была на днях высказана; по этой программе следует запретить в здешних училищах русскую азбуку, очистить русский язык от московских слов и оборотов, ввести польский язык в церквах и отставить от службы учителей и чиновников из русских. Если это так и если юный вождь украинцов (ему всего 25 лет ) будет помогать полякам, то украинофильство решительно безопасно. Его не поддержит и переход русских стипендий в распоряжение сеймовой комиссии, состоящей почти исключительно из поляков. Забрав эти стипендий в свои руки, комиссия, разумеется, вынудит многих молодых русских к отступничеству – голод не свой брат, но в остальных раздуется зато такое отвращение ко всему не общерусскому, что не выдержит никакая Польша и никакая казачина этой моральной гайдаматчины. Борьба пойдет теперь не на жизнь, а на смерть; отчаяние придаст силы гонимым, как ни мало у них этих сил и как ни ждут они своего поражения. Поляки ловко бьют их – они их обвиняют в враждебности к либеральным мерам, предложенным сеймом. Миры эти состоят в ослаблении фанатического влияния духовенства подчинением его (польским) помещикам и в введений уездных дум (рада поветовая), из которых должны исходить все законы и все местные постановления, а в этих думах треть членов будет из крестьян (русских), треть из горожан (поляков и их орудия – евреев), и треть из помещиков (поляков), так что всякие антиисторические попытки против поляков и высокой польской цивилизации, стремящейся к объединению в полонизме и в латинизме всего населения Речи Посполитой, будут разрушены. Что делалось прежде – делается и теперь; ничто не забыто, ничему не научились. Во имя либерализма крестьяне просили на сейме, чтоб им отдали леса и выгоны, в этом им две трети польского большинства на сейме отказало а самоуправление под преобладанием шляхты и мещанства ввели, тогда как этого-то именно самоуправления и боится народ. Польша несостоятельна именно вследствие своих экономических и политических догматов, и я был прав, когда несколько дней назад писал вам, что именно здесь можно видеть, почему в XVIII веке, и православные, и униаты одинаково взывали к России с просьбою о помощи. Россия старых годов была, правду сказать, вовсе не привлекательна; knut moskiewski действительно был властью предержащею, но кнут, все-таки, казался лучше шляхетства, потому что из-под кнута виделась нынешняя, хоть и неполная покуда, Россия, а из шляхетства ровно и ничего не вышло, кроме шляхетства. Польская литература не беднее нашей; поляки, благодаря эмиграции, ближе нас могли изучить учреждения и быть в Европе и Америке; науки их никакая цензура не лишала – и вот, через сто без малого лет, сейм их и стремления их те же, что были. Русь не Moskwa, другое племя, другой язык, другая вера, говорят они – Русь ближе к Польше, чем к Европе: допустим что все это так. Но Русь тянет к Moskwe или состоит в подозрении, что потянет к ней – и вся задача польской цивилизации состоит в предотвращении этого.

Что из этого выходит? De jure Польша и Русь – народности равноправные: каждой предоставлено право развиваться как ей угодно; de facto возникает необходимость вмешательства Польши во все дела Руси, в ее веру, язык, азбуку, костюм, литературу. Фаталистическая несостоятельность польского государства вынуждает его к насилию над всем, что не приняло католической веры и не заговорило по-польски, и крики поляков, что мы не русские, а татары, желание их, чтоб мы в Сибирь ушли, имеют полный смысл, потому что Русь к нам тянет и верою (хоть бы униатскою), и языком, и преданиями. Да, – здесь разыгрывается теперь пятый акт этой кровавой драмы...

Церковь хотят они построить подле Народного Дома, да денег нет, а церковь должна бы у них выйти на славу. По плану и по смете, она будет стоить 70,000 гульденов одной каменной работы, без иконостаса и утвари, которые обойдутся тоже тысяч в семьдесят гульденов. Видел я у них план этой церкви – совершенно русский; такая церковь и в Москве и в Петербурге была бы не из последних, по красоте архитектуры. Созданию этой церкви они придают большую важность, потому что она, эта церковь, воздвигнутая в ополяченном Львове, будет служить знаменем русской народности: о ней все здесь, в Галичине, мечтают, восемнадцать лет готовятся построить, но средств нет. Все разорились на школы, на бурсы, ни у кого наличности нет. Мы, русские в России, могли бы помочь, но мы косо смотрим на этих униатов, отступников от православия, ренегатов, потому что мы знаем все, кроме того, что творится на Великой Руси. Вольному воля, спасенному рай! Изучивши этот край, я смотрю совершенно иначе на унию и прошу редакцию “Голоса” удержать из моего гонорара 10 рублей серебром на постройку во Львове поганой униатской церкви, церкви, в которой будут ксендзы латинские проповедовать, в которой будут служить бритые и стриженые священники, в которой папу будут поминать. Я бросаю лепту – и всякому искренно православному советую от чистого сердца последовать моему примеру. С униатами, невинными орудиями Рима, только одна политика возможна – политика всезабвения и всепрощения. Поможем им в чем возможно; христианская любовь сильнее всяких лжеучений.

Казино “Народного Дома, где я бываю каждый вечер без исключения, где я совершенно освоился, где даже хромой Осип, состоящий в должности полового, ознакомился со мною и улыбается мне общими своими бакенбардами – заведение чрезвычайно оригинальное. Три комнаты в нем: первая – бильярдная, вторая – читальня, третья – так себе. Сбираться начинают в казино около пяти часов вечера, читают, разговаривают, играют в карты и на бильярде... как достался им этот бильярд, опять целая история, которую расскажу после; а им чуть не все казино держится. Вот две недели, что я каждый вечер сряду сидел в этом казино, и все, что могу сказать о нем, что я ни в одном клубе не встречал такого братства, равенства и свободы между посетителями, как здесь. Директор гимназии и учитель приходского училища, соборный протоиерей, член консистории, и деревенский поп, надворный (по нашему тайный) советник (hofrath) и писец в его же канцелярии – все здесь равны. Их связывает одно чувство, одна мысль – что все они, без исключения, русские, что каждый шаг их должен быть в пользу Руси, и что каждый промотанный крейцер есть крейцер, украденный у народа русского. И среди этих людей, волею-неволею, более и более начинаешь любить Россию, ценить свои силы и понимать, что русский народ, при всех его племенных особенностях и наречиях – один и тот же народ, несмотря на унию, на старообрядчество, молоканство, хлыстовство, на кацапство и на хохолство.

Загрузка...