XV

На следующий день она уехала к Юлии Дюберне. Жиль тоже уехал, чтобы открыть в Балюзе охотничий сезон, как он сказал Николя. Но он лгал, впрочем, понимая, что Николя обо всем догадался. Догадался, что, скорее всего, он отправится в Бордо и поселится там в какой-нибудь гостинице: ведь не целыми днями Мари будет пленницей больничной палаты. Первые же письма Галигай подтвердили его догадку: девушка часто отлучалась.

Юлия Дюберне была обречена. Не представлялось возможным даже отвезти ее домой. Но агония могла затянуться. И каждое послание Агаты, вынужденной присутствовать при этом медленном умирании, было воплем нетерпения и отчаяния влюбленной женщины. Это отчаяние порождало у Николя надежду, что она не сможет вернуться в Дорт до конца каникул. Никто в мире не благословлял более, чем он, небольшую отсрочку, которую смерть давала Юлии Дюберне: благодаря этой долгой агонии увеличивались шансы вернуться в Париж, не встретившись с Галигай. У него не было отчетливого представления о том, как все будет после помолвки, но ему не хотелось ни о чем думать. Сейчас ему вполне хватало этих ежедневных писем, которые он не стал бы даже читать, если бы не жаждал увидеть слова: «Все по-прежнему». Он переводил дух. Смотрел на календарь: двадцать дней, восемнадцать дней... Скоро нужно будет возвращаться в Париж.

Но одновременно он замечал, он отчетливо видел, как прорастает в душе его матери семя, зароненное туда Галигай. Бельмонт! Она будет хозяйкой Бельмонта! Она будет распоряжаться там животными и людьми. Нет, она не станет требовать, чтобы ей накрывали на стол в столовой. Она не станет изображать из себя даму. Она не дама. Но за всем, что происходит в доме, лучше следить из кухни, чем из гостиной. Она выяснила: старый Камблан после своего апоплексического удара уже больше не выходил из дома. Он теперь полностью зависел от дочери. «А его дочь будет моей невесткой, и ее счастье будет зависеть от нас. И из-за тебя ей придется хорошо со мной обращаться. Но это при условии, если мы с тобой, ты и я, останемся единым целым. Ты слышишь, постреленок, нам только не надо мешать друг другу. Ах! Можно сказать, что нам наконец повезло. А все-таки грустно, что удача приходит, когда молодость уже прошла; но я чувствую себя хорошо, я еще поживу. Там я отдохну. Вот теперь и за мной кто-то поухаживает!»

Подобные разговоры старой женщины еще сильнее, чем письма Галигай, вызывали у Николя желание бежать куда глаза глядят. Он думал о Париже, как преступник, который надеется затеряться там в толпе. Неосторожная Галигай, берясь за перо, забывала всякую сдержанность. Она давала волю своим чувствам; ей и в голову не приходило, что самоконтроль необходим, даже когда сидишь наедине с чистым листом бумаги. А она, умирая от голода и жажды, садилась не за обеденный стол, а за письменный. Он отвечал очень коротко, один раз в два или три дня, но она не испытывала разочарования, поскольку не была избалована знаками внимания с его стороны и никогда не видела с его стороны ничего похожего на нежность. Он рассчитывал, что, вернувшись в Париж, будет одаривать ее этой манной небесной раз в неделю, а ей этого будет хватать. Он, разумеется, был твердо уверен, что сдержит свое обещание. Конечно, сдержит! Он только просил ее немного подождать, дать ему время привыкнуть к ситуации. К тому же он надеялся, что Галигай немного успокоится и, быть может, даже предпочтет товарищеские отношения, нечто вроде студенческой дружбы, спокойный союз. И то, что он, за неимением подходящего слова, называл «процедурой», должно было произойти без пыла, без страсти. Он смотрел на эту «процедуру» абстрактно, как на переливание крови.

Еще пятнадцать дней, десять дней... и он был бы свободен. И тут пришло письмо, всего три наспех нацарапанные строчки: «Наконец все закончилось. Я должна дождаться положения в гроб. Послезавтра я буду в ваших объятиях». Он сидел на кухне перед чашкой кофе. Мать вырвала письмо у него из рук: «Ну вот, умерла. Конечно, рано или поздно это должно было случиться, но так спокойнее. Так для всех будет лучше». А что, он собирается в Париж? Это глупо! Ему просто нужно, не откладывая, попросить отпуск по случаю женитьбы важно не затягивать с этим делом.

Он ответил ровным голосом, что посмотрит, что ему нужно подумать. Он встал и вышел в пронизываемый солнечными лучами туман. Он шел по широкой Кастильонской дороге, а чувствовал себя запутавшимся в силках. Попытки вырваться на волю казались ему бесполезными. Запах прелой древесины, сожженных листьев и виноградного сусла, щебетание перелетных певчих дроздов, которых не видно, но слышно, — все эти запахи и звуки уходящего сентября, нежно любимые с раннего детства, он воспринимал сейчас словно через тюремную решетку. Если бы смерть была смертью! Если бы она действительно была тем сном, который обещает Церковь в своих поминальных молитвах: «Requiescay in расе — да упокоится он в мире. Господи, даруй усопшим вечный покой...» Но он был не совсем уверен, что в этой молитве речь идет лишь о покое. К тому же есть еще и другая молитва: «Et lux perpetua luceat ei»[5]. To есть Вечный Свет: свет и огонь. Он дошел до каштановой рощи, где они с Жилем когда-то собирали белые грибы. Непроизвольно он и сейчас осторожным движением ноги отодвинул сухие листья. Мысли его все время наталкивались на еще жившие в нем принципы христианской веры. Он не видел никакого выхода. Он чувствовал себя пленником, чувствовал, что его что-то держит, что-то не позволит ему просто уйти в небытие.

Ну что же! Он готов нести груз, который сам взвалил себе на плечи! «Горе вам, фарисеи, что налагаете на людей бремена неудобоносимые, а сами и одним перстом своим не дотрагиваетесь до них!» Какое продолжение нужно было бы придумать этому проклятию Господа! Горе нам, взваливающим на себя крест, который сокрушает нас, который нам не по силам, который не может быть нашим крестом. Сколько людей гибнет от нечеловеческой ответственности, которую они по неразумию своему взяли на себя! Как легко приносить себя в жертву на словах, как легко давать обещания! Иди же по жизни с этим ядром, прикованным к твоей ноге. Но даже ядро на ноге каторжника не так тяготит его. О Боже! Эта женщина получит права на его душу, на его тело, будет владеть им днем и ночью до самой смерти, и даже после смерти...

Какую волю она проявила, преодолевая все препятствия! Николя думал о своей матери, поначалу так враждебно к ней настроенной. О матери, которую Галигай покорила настолько, что он теперь и помыслить не мог о том, чтобы снова закрыть перед ней двери рая, куда она уже изготовилась проникнуть. Николя сжал кулаки. Зачем он это сделал? Кто подталкивал его? Жиль? Да, Жиль, Жиль — это живое сплетение из костей и мускулов. Жиль с его агатовыми глазами на высеченном из кремня лице. Но ведь Жиль — для него святы лишь его собственные желания — получил бы все, к чему стремился, и без помощи Галигай... Так в чем же дело? А в том, что он, Николя, всегда нуждался в каком-нибудь идоле, ради которого ему нужно было приносить себя в жертву. Ну и поделом тебе, жертвуй собой до конца, как последний идиот!

Такова была его натура: богатая внутренняя жизнь и глубокое понимание происходящего ничуть не уменьшали его стремления к самопожертвованию. Все будет так, как хочет Галигай: он не станет расставаться с жизнью, пока не состоится бракосочетание, даже пока они не станут по-настоящему мужем и женой, а также пока мать не поселится окончательно и бесповоротно в Бельмонте. К тому же самоубийство без труда можно будет замаскировать под естественную смерть. Он мечтал о каком-нибудь несчастном случае, жертвой которого мог бы стать. Эта мысль успокоила его. Но этот вновь обретенный покой тревожила глухая обида на Жиля. Шагая по осенней дороге, которую они столько раз прошагали вместе в своих матерчатых туфлях, Николя вспоминал долгую историю их дружбы, в которой он всегда оказывался в дураках. И поднимающийся над последними крышами умирающего города дым делал туман вокруг огромного собора еще более густым и непроницаемым.

Загрузка...