VIII

Вечерняя трапеза семейства Дюберне заканчивалась в саду, без света. Между ветвями огромного тюльпанного дерева появилась луна. Г-н Дюберне неспешно доедал сыр. Мари, словно парившая над стулом, дрожала от едва сдерживаемого нетерпения. Она смогла переброситься с г-жой Агатой всего несколькими словами, потому что мать, быть может, заподозрив что-то, вошла в комнату учительницы через несколько секунд после нее. Арман Дюберне вдруг задал неожиданный вопрос, а ведь можно было подумать, что он всецело поглощен своим пищеварением. Оказалось, что вовсе нет: он думал о вещах серьезных.

— Агата, вы прочитали в «Ревю» неизданные вещицы Монтескье, которые там только что опубликовали?

— Становится по-настоящему прохладно, — тотчас заметила Юлия Дюберне.

Пятнадцать лет назад, когда Арман еще не настолько отупел от своего животного образа жизни, он называл это «вставкой Юлии» или «выстрелом Юлии». Она уверенно «убивала» на лету любой начинавшийся за столом разговор. Арман Дюберне замолчал и опять занялся рокфором. Мари стремительно вскочила со стула, почти взлетела. Мать одернула ее:

— Сиди, пока я не разрешу выходить из-за стола.

Мари снова села. Арман Дюберне допил вино, вытер усы.

— Не жди меня, девочка, не ждите меня.

Он вытащил из кармана жилета сигару, размял ее. А Мари уже и след простыл. Она успела сказать г-же Агате: «Я буду на террасе». Учительница не спешила на встречу. За ней наблюдала Юлия. Возможно, она ей не доверяла... Хотя нет, вряд ли, поскольку она вдруг сказала Агате:

— Пойду прилягу. У меня больше ничего не болит, но я чувствую себя разбитой. Не отходите от Мари. Кто знает, не бродит ли этот мальчишка где-нибудь около террасы, вдоль Лейро? Это же ведь настоящие обормоты.

Агата посидела некоторое время с Арманом.

— Вы ведете себя не слишком благоразумно, — сказала она ему. — А мне нужно пойти присмотреть за Мари.

Он не стал ее задерживать, но немного поворчал, потому что успел уже погасить свою сигару.

— Я здесь, — произнесла Мари в темноте.

Г-жа Агата облокотилась рядом о перила. Поднималась луна. Реки Лейро не было видно, но ее холодное дыхание, преодолевшее луга и заросли ольхи, чувствовалось на террасе.

— Ну что? Расскажите скорее, — тут же начала расспрашивать Мари, прижавшись к учительнице, словно та была Жилем: она видела Жиля, она говорила с Жилем всего час назад, даже меньше.

— Ну и глупышка же вы! — сказала г-жа Агата.

Она улыбалась, благожелательная, слегка растроганная, причем даже не от счастья, даже не от близости счастья, а просто от смутной возможности его, которой уже было достаточно, чтобы черты ее лица смягчились. Бедная Галигай! Какой бы она стала ласковой, как плакала бы от любви, она, внушавшая трепет жителям Дорта, сколь нежна была бы она в объятиях возлюбленного!

— Рассказывать, собственно, нечего, — сказала она. — Он по-прежнему думает о вас. И не отчаивается. Что еще можно сказать?

Она быстро отстранилась от девушки.

— А вот и ваша мать.

А ведь Юлия сказала, что пойдет приляжет. Может, это была хитрость с ее стороны? Она что-нибудь учуяла?

— Я принесла тебе пальто, — сказала она Мари. — А то твоя шаль слишком легкая. Отдай ее г-же Агате.

Г-жа Дюберне облокотилась о перила между учительницей и Мари. Не доверяет? Ревнует? По ее поведению нельзя было сказать ничего определенного.

— У луны нет ореола, — сказала она. — Вообще-то, еще немножко дождя не помешало бы. Надо же, вы только посмотрите на землю: она совсем сухая... эти потоки воды даже не промочили ее. Мари, ты не забыла, что завтра утром ты должна почитать катехизис маленькому Дютрие? Его родителям будет очень неприятно, если его первое причастие опять придется отложить. Но, между нами, лично я считаю, что господин протоиерей все-таки чересчур требователен. Что вы хотите! Дети алкоголиков! Лишь бы они хоть примерно представляли, что это означает: истинная вездесущность... Что ты сказала, Мари? Ничего? А то мне показалось, ты что-то сказала.

Нет, она ничего не говорила. Кажется, мать не собиралась уходить. Лучше пойти спать теперь же. Агата зайдет к ней в комнату пожелать спокойной ночи.



Николя и Жиль встретились на окраине Дорта, в начале Кастильонской дороги. Николя шагал, подняв голову. Ночь уже вступила в свои права; именно такая летняя ночь раскрывала перед ним единственно близкое ему лицо мира — темное, с багровой подсветкой небо, мерцающее над землей, где в этот час царили не люди, а деревья. Ни шелест пожухлой листвы, ни лай собак или крик обманутых луной петухов так не тревожили его слух, как стук ботинок Жиля на твердой дороге, шаги, созвучные его собственным. Две их тени вытягивались, иногда соединялись и, казалось, повинуясь какому-то неведомому закону, образовывали одно из диковинных созвездий этой ночи. Жиль говорил, говорил... и произносимые им слова служили для Николя мерилом живой тишины ночи, которая в то же самое время была свидетельством присутствия бога. Он смутно чувствовал, чего ждет от него Жиль, и ему хотелось отдалить ту минуту, когда он вынужден будет отказать своему другу.

— Ты не веришь, что я ее люблю, потому что раз и навсегда убедил себя, что я не способен любить. Ты не веришь мне, ты не хочешь понять, ты никогда не испытывал потребности в любви. Тебе довольно поэзии и дружбы... В сущности тебе довольно меня. Разве не так?

И, не дожидаясь ответа, он добавил:

— Естественно, тебе не хочется, чтобы я женился; но я на тебя за это не сержусь, потому что, конечно же, это отразится на наших отношениях.

Николя пробормотал только: «Жиль...»

Они подошли к тому месту, где Лейро пересекает дорогу, и облокотились на парапет моста, как они всегда делали, если желали вдохнуть сырую свежесть реки. Жиль достал сигарету, щелкнул зажигалкой. Пламя на миг осветило склоненное лицо с ранними складками на лбу и в уголках рта, с легкой щетиной на щеках, и его сразу поглотил мрак, оставив в лунном свете лишь неясные очертания. Он сказал:

— Прости меня, я плохой человек, чем больше я отдаю себе в этом отчет, тем больше страдаю.

Они сидели на парапете, разговаривали и слушали, как журчит вода между камнями в том месте, где они разувались, когда были детьми. Николя провел рукой по волосам Жиля и вздохнул: «Эх ты, бедняга!»

— Мари, Мари Дюберне... — сказал Жиль. — Это кажется тебе странным, сознайся!

Поскольку Николя не отвечал, он добавил:

— Мне и самому это кажется невероятным. Может быть, меня спасет...

— Ты не больше нуждаешься в спасении, чем кто-либо другой. Почему спасение должно волновать тебя больше, чем остальных?

Жиль прошептал:

— Ну как же... Ты ведь знаешь обо мне абсолютно все, даже то, о чем я тебе никогда не рассказывал...

— Ты такой же, как все остальные парни.

Жиль ответил:

— Ты думаешь? — И после долгой паузы произнес: — Было бы достаточно создать у нее иллюзию, пока Дюберне не примут меня...

Николя в последний раз притворился, что не понимает, о чем идет речь. И Жиль, потеряв терпение, закричал:

— Ну разумеется, о Галигай, о ком же еще! Она относится ко мне с недоверием. Она потребует обещаний, обязательств, может, даже помолвки, на которую ты притворно согласишься, но все это просто нужно будет держать в тайне...

Николя запротестовал:

— Нет! Как можно? Нет! Ни за что на свете! Я и так причинил ей довольно зла...

Друг немного отстранился. Николя почувствовал, что он сразу погрустнел.

— Жиль, — сказал Николя, — попытайся меня понять. Не ты плохой, не ты, а я. Мне жалко всех людей, да, всех, за исключением одного человека, за исключением как раз той, которая любит меня. Только она не трогает меня, та любовь, которую я внушаю этой несчастной девушке, не разделяя ее. Причем, мало того что она меня не трогает, она раздражает меня, доводит до исступления, а ты хочешь, чтобы я...

— Не будь дураком, — с жаром возразил Жиль, — ты дал бы ей, этой бедолаге, несколько недель счастья, как ты этого не понимаешь? Она получила бы его благодаря тебе. Иллюзия счастья — это как-никак тоже счастье.

— Ты думаешь, я способен...

Николя был ошарашен, даже возмущен; он путался в словах. Жиль немного отпрянул от парапета, потом опять склонился над водой и сказал изменившимся голосом:

— Успокойся: я никогда и не думал, что ты на это способен. Хочешь, чтобы я сказал кто ты? Самое гнусное, что только есть в этом мире, — добродетельный человек, у которого все счета в порядке. И если мне вдруг станет отвратительна добродетель, этим я буду обязан только тебе.

Николя воздел руки к небу:

— Я добродетельный? Ты с ума сошел!

Он смеялся. Он пытался смеяться.

— Ну конечно! Конечно, добродетельный. Скажи, разве ты дорожишь чем-либо, кроме некоей идеи, кроме своего представления о совершенстве?

— А ты? — спросил Николя. — Ты ведь не стремишься быть негодяем, как мне кажется?

— Я? Может быть, ради друзей я делал такие вещи, о которых не осмелился бы рассказать даже тебе. Друг — это тот, кто помогает бросить труп в реку, не задавая вопросов.

— Только не рассчитывай, что я буду поставлять тебе трупы.

Это было сказано сухо. Жиль коротко попрощался и пошел по направлению к Дорту. Николя, сидя на парапете, слышал звук удаляющихся шагов. В мире все умерло, кроме этого звука. Он спрыгнул вниз и побежал. Он задыхался, когда догнал Жиля, который шел, не поворачивая в его сторону головы.

— Слушай, — произнес он, немного отдышавшись, — у меня есть одна идея... Да, мне кажется, я мог бы тебе помочь, но дай мне немного времени.

Жиль облегченно вздохнул. Он был доволен тем, что Николя все-таки покорился ему, но вида не показал.

— Уже сентябрь на дворе, — сказал он. — Поэтому медлить не стоит. А то есть риск, что не успеем. Она ведь, ты знаешь, такая упорная.

Некоторое время они шли молча. Каждый думал о своем. Вдруг Жиль спросил:

— А как ты думаешь, ты бы смог... с Галигай?

Николя перебил его:

— Замолчи, ты говоришь отвратительные вещи.

— Что касается меня, — сказал Жиль задумчиво, — то, может быть, у меня и получилось бы... но только надо было бы...

Он рассмеялся. Ночь перестала быть ночью: Жиль испачкал ее своими грязными словами. И собор в темноте напоминал огромный ковчег, оставшийся после потопа и отданный во владение крысам, набежавшим с гниющих полей. Николя и Жиль подошли к дому г-жи Плассак.

— Не входи, — сказал Николя.

Загрузка...