IX

Он не стал зажигать свет на лестнице: может, мать заснула. Хотя нет: он услышал резкий голос: «Николя!» Пока сын оставался в Дорте, она спала в маленькой, тесной комнатке на первом этаже. Он вошел без стука и стал у изголовья кровати. Искусственная челюсть не держала больше ни губ, ни щек. Глаза без очков казались жесткими, блестящими и не человеческими, а какими-то рыбьими или птичьими.

— Ты возвращаешься слишком поздно. Я не могу закрыть дверь на задвижку. Из-за тебя меня когда-нибудь убьют.

Он вздохнул:

— Почему бы не дать мне ключ?

— Как же! Ключ тебе! Чтобы ты опять его потерял!

Двенадцать лет назад он и в самом деле потерял ключ. Г-жа Плассак постоянно вспоминала об этом: тогда пришлось сменить замок. Она бережно хранила счет от слесаря. Николя раздраженно сказал:

— Что же мне делать? Лазить в окно?

— Что делать? Оставаться вечером возле матери, которая из кожи вон лезла ради тебя, которая ради тебя отказалась снова выйти замуж, хотя возможностей хватало, которая, чтобы оплачивать твою учебу в лицее, работала прислугой у людей, стирала белье в богатых домах, пока господин протоиерей не остановил свой выбор на мне, потому что знал, что со мной деньги, полученные за стулья, будут в надежных руках...

Николя глухо спросил:

— Значит, я неблагодарный сын?

— Ты — хороший сын... на словах, да! А все-таки по вечерам ты продолжаешь шляться с этим шалопаем.

— Мама! Он же казался тебе таким милым...

— А как же? Тебе же это приятно, вот и приходится говорить, что он милый. Будто я не знаю тебя!

Ее глаза недобро поблескивали. Николя вспомнил свои собственные стихи: «Бедная женщина с хмурым лицом, моя мать, что любила меня!» Она говорила:

— Все в Дорте считают, что сын Салона — шалопай... И что ты в нем нашел, в этом парне?

Он наклонился к ее сердитому лицу и с любовью поцеловал его.

— Нужно спать, — сказал он.

Она проворчала:

— Ты мог бы мне ответить. Я еще не впала в детство.

Он сделал усилие, чтобы улыбнуться, обернулся, прежде чем закрыть дверь, и послал ей воздушный поцелуй.

Он медленно поднялся по лестнице, преодолевая ступеньку за ступенькой, словно ему на плечи давил тяжелый груз. Зажег керосиновую лампу: в этот вечер он потерял способность видеть все своим особым зрением и знал, что сегодня комната, как и мать, покажется ему такой, какая она есть в реальности.

На потемневшем потолке расплывалось мокрое пятно, обои были покрыты следами от раздавленных комаров. От ночного столика из красного дерева, которым он не пользовался, исходили запахи, свидетельствовавшие о том, что уж г-жа Плассак, когда спала в этой комнате, пользовалась им вовсю. Столик был накрыт индийской шалью, траченной молью и закапанной свежим воском. Он заставил себя поверить в ее ценность, даже воспел ее в одном из своих стихотворений. На спинке вольтеровского кресла в том месте, где Жиль прислонялся к нему головой, виднелось сальное пятно. Жиль! Жиль! Сквозь романтическую дымку уходящей молодости в нем уже проступали некоторые черты того мужчины, каким он станет лет через десять.

Николя задул лампу, и запах керосина быстро рассеялся. Его глаза привыкали к полутьме: луна, исчезая, оставила в небе молочный след. Облака походили на расплывчатый берег озера забвения, в котором мерцала огромная звезда. Николя Плассак смотрел на нее. Он все никак не мог решиться четко сформулировать мысль, которая пришла ему в голову, когда он бежал за Жилем по дороге в Дорт: «У меня есть одна идея... Только дай мне немного времени...» Идея... Какая идея! Уже сама ее дикость делала эту идею притягательной. Он подчинится Жилю, но не допустит лжи. Обещание, которое он даст Галигай, не будет ложным.

Пока ему не было нужды заглядывать в эту бездну, измерять ее глубину. В течение месяцев, а то и лет, их будет разделять его мать, которая ненавидит Агату и которую придется убеждать, упирая на бедность: на какие средства он стал бы содержать семью, если ему не удается прокормить даже одного себя?

Помолвка будет настоящей. Но потом между ними лягут шестьсот километров: от Галигай у него будут только письма. А письма у нее действительно получались прекрасные. И он тоже станет ей писать, писать так часто, как она того пожелает. Да, но ведь в конце концов все должно будет кончиться... Он подумал: спать порознь, две кровати, две спальни... мысль его не могла остановиться на простой перегородке, он думал о стене, о закрывающейся на задвижку двери. И все равно понадобится время, чтобы привыкнуть... В мыслях он преодолевал пропасть, которая отделяла его от ребенка: да, родится ребенок. Как награда за все. Ребенок г-жи Агаты... Ну и что? Черты у нее не безобразные. Чтобы стать почти красивой, ей не хватает только немного счастья: как она расцвела в тот день, когда он повел ее прогуляться в лес, чтобы Жиль смог остаться наедине со своей крошкой Мари! Она стала тогда совсем другой... Да, но только слишком уж волновалась. С ней нельзя было спокойно разговаривать: она вдруг начинала часто дышать, хлопать ресницами, напрягаться. Он попытался восстановить в памяти один образ, из тех, что обычно гнал прочь: образ, сохранившийся с первого посещения некоего дома в квартале Мериадек в Бордо... Та женщина говорила ему: «Не нервничай». В конце концов, все прошло хорошо. И Жиль будет спасен. Жиль будет счастлив. Жиль должен быть счастлив. Нет, он не будет счастлив, на него просто снизойдет мир, покой. Он превратится в одного из тех господ, которых Николя случалось видеть на мессе, господ со складкой на шее из-за жесткого воротничка. Жиль! Николя вспомнил, как начиналась их дружба, как они подолгу гуляли по Парижу, как однажды поздно вечером они, усталые, сидели на скамейке напротив церкви Святой Марии Магдалины и Николя глухо читал наизусть стихи. Жиль сказал тогда: «Было бы так хорошо умереть нам обоим до рассвета».

Загрузка...