Прошло двенадцать дней с тех пор, как я прибыл в Геную на своей яхте «Эмма», появление которой в порту произвело — благодаря той известности, какую ей соблаговолили доставить газеты, — сенсацию, способную вызвать зависть у эскадры вице-адмирала Ле Барбье де Тинана, крейсирующей в этих водах!
Поскольку, прежде чем вновь останавливаться в Генуе, я побывал здесь уже раз тридцать или сорок, привлекло меня сюда отнюдь не любопытство.
Нет, я приехал сюда для того, чтобы написать окончание «Мемуаров Гарибальди»; вы понимаете, что, говоря «окончание», я подразумеваю окончание первой части этих мемуаров. Судя по тому, как мой герой берется за дело, он обещает снабдить меня материалом для целой серии томов!
Едва высадившись на берег, я узнал, что Гарибальди отбыл на Сицилию в ночь с 5 на 6 мая. Он отбыл, оставив для меня свои записки в руках нашего общего друга, прославленного историка Бекки, и попросив Бертани, Сакки и Медичи словесно дополнить их подробностями, предоставить которые мне у него не было времени.[1]
«Неаполь, 29 сентября 1860 года.
Я лично вручил г-ну АлексДюма бóльшую часть собственноручных записей Гарибальди, действуя с разрешения самого генерала.
Посему у г-на АлексДюма не было никакой нужды заимствовать что-либо у других авторов, осведомленных, без всякого сомнения, куда меньше, чем он.
В итоге, обосновавшись двенадцать дней тому назад в гостинице «Франция», я работаю там по шестнадцать часов в сутки, что, впрочем, почти ничего не меняет в моих привычках.
На протяжении этих двенадцати дней из Сицилии поступают более чем противоречивые известия; ничего определенного о событиях, произошедших там после шести часов пополудни 9 мая, не известно. Вот что произошло в ночь с 5 на 6 мая и в последующие дни, вплоть до 9-го числа.
Вечером 5 мая Гарибальди отправил доктору Бертани письмо, перевод которого я сейчас приведу. Только это письмо, наряду с двумя другими посланиями генерала, адресованными полковнику Сакки и полковнику Медичи, является достоверным.
Письмо, адресованное Сакки, было призвано смягчить полковнику огорчение, вызванное тем, что Гарибальди отказался от его услуг. Дабы последовать за Гарибальди, знаменосцем которого он был в Монтевидео, Сакки, в чине полковника состоящий на службе Сардинии, намеревался подать в отставку, однако Гарибальди, по его собственным словам, воевал по личному почину и потому, чтобы в ходе задуманной экспедиции, которая может оказаться всего лишь отчаянной выходкой, не бросать тень на короля Виктора Эммануила, решил не брать с собой ни одного офицера и ни одного солдата сардинской армии.
Письмо, адресованное Медичи, было призвано смягчить обиду, нанесенную полковнику тем, что его оставили в Генуе. «В Генуе, — сказал ему Гарибальди, — ты сможешь принести нашему предприятию еще больше пользы, чем на Сицилии».
И в самом деле, именно Медичи, находясь в Генуе, приготовил две новые экспедиции: один пароход, на борту которого сто пятьдесят бойцов и тысяча ружей, отбыл вчера; два других, которые должны доставить две с половиной тысячи добровольцев, боеприпасы и оружие, отправятся со дня на день.
«Удостоверяю, что г-н Алекс. Дюма не позаимствовал “Мемуары Гарибальди” у какого-либо американского или английского издателя и что вручил ему эти мемуары, написанные собственной рукой Гарибальди, г-н Бертани, действуя от имени генерала.
Что до меня, то я вручил г-ну Дюма биографии Аниты, Даверио, Уго Басси и большей части тех друзей генерала, что погибли, сражаясь рядом с ним.
Покупка двух судов обошлась в семьсот тысяч франков; добровольцы собираются; Медичи, которому предстоит командовать этой второй экспедицией, проводит вербовку.
Денежные средства накапливаются посредством подписок, открытых в главных городах Италии; к настоящему моменту они уже превышают миллион франков.
Что же касается письма, адресованного Гарибальди доктору Бертани, который вместе с Ла Фариной заведует этими денежными средствами, то вот оно:
«Генуя, 5 мая.
Дорогой Бертани!
Вновь призванный принять участие в событиях, происходящих в нашем отечестве, я оставляю Вам следующие поручения: соберите как можно больше средств, дабы содействовать нам в нашем начинании; донесите до итальянцев мысль, что если они будут должным образом помогать друг другу, то Италия будет воссоздана в короткие сроки и с малыми издержками, но если они ограничатся участием в какой-нибудь бесполезной подписке, то не исполнят своего долга; что свободная ныне Италия должна вместо ста тысяч солдат вооружить пятьсот тысяч, что отнюдь не чрезмерно для ее населения и соответствует численности войск соседних государств, не обладающих независимостью, которую предстоит завоевывать; что, располагая такой армией, Италия не будет нуждаться в иноземных заступниках, которые мало-помалу пожирают ее под предлогом ее освобождения; что везде, где итальянцы сражаются с угнетателями, необходимо воодушевлять храбрецов и снабжать их всем необходимым на этом пути; что сицилийскому восстанию следует помогать не только на Сицилии, но и повсюду, где есть враги, с которыми нужно бороться.
Я не советовал поднимать восстание на Сицилии, но полагаю своим долгом помочь нашим братьям, коль скоро они вступят в схватку. Нашим боевым кличем станут слова “Италия и Виктор Эммануил!”, и я надеюсь, что и на сей раз итальянское знамя не будет посрамлено.
Отправление было назначено на десять часов вечера, так что в десять часов Гарибальди сел в лодку вблизи виллы Спинола, где в гостях у Векки он провел последний месяц своего пребывания в Генуе, месяц, в течение которого под его руководством были осуществлены все приготовления к экспедиции.
Да будет нам позволено углубиться в мельчайшие подробности произошедшего в ту ночь. Если экспедиция Гарибальди увенчается успехом и принесет хотя бы малейшие результаты, какие должен повлечь за собой этот успех, она наряду с возвращением Наполеона с острова Эльбы станет одним из величайших событий нашего девятнадцатого века, столь богатого на события. И когда какой-нибудь историк возьмется за перо, чтобы описать эту сказочную эпопею — в исходе которой, при мысли о предызбранном человеке, являющемся ее героем, у меня нет никаких сомнений, — он будет счастлив отыскать в записях едва ли не ее очевидца красочные и при всем том подлинные факты.
В десять часов с минутами Гарибальди покинул виллу Спинола и в сопровождении большой группы своих офицеров спустился к морю.
Рядом с ним находился историк Ла Фарина.
Медичи отсутствовал. Когда я поинтересовался у него, какова была причина этого отсутствия, он ответил:
«Если бы я был там, у меня не хватило бы духу позволить Гарибальди уехать без меня».
Спустившись вниз по короткой тропе, которая ведет от виллы Спинола к берегу моря, генерал обнаружил там три десятка лодок, стоявших в ожидании добровольцев.
Провели перекличку, и оказалось, что на берегу собралось около тысячи восьмидесяти человек.
По мере того как лодки заполнялись людьми, они выходили в открытое море; в последней лодке, отчалившей от берега, находились Гарибальди и Тюрр, его адъютант.
Море было совершенно спокойным, светила яркая луна, а небо сияло лазурью.
Началось ожидание: пароходы должны были появиться в одиннадцать часов, однако и в половине двенадцатого их все еще не было! Кстати, поясним, что это были за пароходы и каким образом их раздобыли.
В девять часов Нино Биксио и три десятка бойцов погрузились в порту Генуи в две лодки, в каждой из которых разместилось по пятнадцать человек; одна из них на веслах направилась к «Пьемонте», другая — к «Ломбардо»; бойцы взяли пароходы на абордаж и заперли в носовой каюте матросов, машинистов и офицеров, находившихся на борту.
До этого времени все обстояло превосходно.
Но, когда речь зашла о том, чтобы разогреть котлы, дали себя знать первые трудности.
Никто из бойцов, оказавшихся на борту того и другого парохода, не был машинистом, не был кочегаром, не был моряком.
Это и стало причиной задержки.
Не видя пароходов, генерал потерял терпение; он велел Тюрру перейти на другую лодку, а сам всего лишь с шестью гребцами направился к порту Генуи, расположенному примерно в трех милях.
Он обнаружил там оба захваченных судна, однако те, кто захватил их, пребывали в сильном замешательстве. В одну минуту котлы были разогреты, якоря подняты и пароходы готовы отправиться в путь.
Тем временем в порт Генуи вошла лодка, в которой сидел лишь один пассажир. Этим пассажиром был Тюрр, который, в свой черед потеряв терпение, хотел увидеть, что стало с генералом, подобно тому как генерал хотел увидеть, что стало с пароходами.
Тюрр поднялся на борт «Пьемонте», командовать которым предстояло Гарибальди.
Нино Биксио, самый опытный в отряде моряк, если не считать генерала, командовал «Ломбардо».
Пароходы отправились в путь и около половины четвертого утра сблизились с лодками.
У большей части тех, кто был в лодках, на протяжении пяти часов покачивавшихся на волнах, началась морская болезнь, и они вповалку лежали на дне лодок; остальные, кого болезнь не настигла, — их было совсем немного — оставались на ногах; кому-то даже посчастливилось задремать.
Людей начали пересаживать с лодок на пароходы; в неразберихе, неизбежно сопутствующей подобной операции, одна из лодок затерялась.
Именно она везла порох, пули и револьверы; никто не заметил ее исчезновения.
Пароходы взяли курс на Таламоне, где предстояло высадить на берег около шестидесяти человек.
Им было поручено крайне опасное, крайне неблагодарное и крайне важное задание.
Они должны были вторгнуться на территорию Папской области, выкрикивая: «Да здравствует король Виктор Эммануил! Да здравствует Гарибальди!»
Новость о налете на Папское государство должна была быстро распространиться, и потому, когда об отъезде Гарибальди из Генуи станет известно, король Неаполя, успокоенный сообщениями, которые поступят к нему из Папского государства, даже не взглянет в сторону Сицилии.
Такова была истинная причина этого вторжения в Папскую область, которое явилось бы неслыханной глупостью, не будь оно хорошо продуманной военной хитростью.
Погода оставалась достаточно хорошей до одиннадцати часов утра, однако в одиннадцать часов она испортилась и на море началось волнение.
«Пьемонте» шел первым, «Ломбардо» следовал за ним на расстоянии трех или четырех миль.
Гарибальди, в действительности, командовал обоими судами: своим — посредством голоса, а тем, где капитаном был Нино Биксио, — посредством сигналов; на борту не оказалось ни карты, ни секстанта, ни хронометра.
Волнение на море продолжалось; три четверти всех добровольцев лежали на палубах обоих судов, не в силах пошевелиться; дул сирокко.
Ближе к вечеру внезапно раздался крик:
— Человек за бортом!
В тот же миг все, кто был способен держаться на ногах, бросились в ту сторону, откуда послышался крик.
Генерал вскочил на кожух гребного колеса и приказал спустить на воду шлюпку.
В шлюпку поспешно погрузились четыре бойца во главе с офицером, в то время как Гарибальди, спрыгнув с кожуха и бросившись в машинное отделение, остановил судно.
На борту он был всем: кочегаром, машинистом, командиром.
Шлюпка понеслась по морю в том направлении, где исчез упавший за борт человек; все с тревогой следили за ней глазами. Внезапно один из гребцов отложил в сторону весло, по самое плечо опустил в воду руку и за волосы вытащил оттуда человека.
— Живой? — в едином возгласе спросили пятьсот человек.
— Живой! — ответили те, что были в лодке.
— Браво! — воскликнул Гарибальди. — Если бы он утонул, это принесло бы нам несчастье.
Спасенный человек был без сознания; его подняли на борт парохода, и тогда те, кто видел, как все произошло, подтвердили, что он не случайно упал в воду, а кинулся туда по своей воле.
И в самом деле, это был безумец, охваченный манией самоубийства, и ночью, пока все ждали прибытия пароходов, он уже бросался с лодки в море; так что его вытащили из воды уже во второй раз.[2]
Сразу же после этого происшествия Гарибальди подал «Ломбардо» сигнал подойти к нему ближе.
— Сколько ружей у тебя на борту? — крикнул Гарибальди, обращаясь к Нино Биксио.
— Тысяча, — ответил тот.
— А револьверов?
— Ни одного.
— А боеприпасов?
— Никаких.
И лишь тогда все поняли, что груз с лодки, перевозившей боеприпасы и револьверы, не был перенесен на борт ни одного из пароходов.
Ответ Биксио заставил нахмуриться обычно спокойное лицо генерала; с минуту он оставался озабоченным, а затем крикнул Нино Биксио:
— Следуй борт о борт со мной.
Все было ясно; генерал по-прежнему пребывал в задумчивости, но лицо его обрело прежнее спокойствие. Он искал способ возместить утерянные боеприпасы.
Подойдя к рулевому, он взял нужный курс и произнес:
— Так держать!
Бесполезно было говорить рулевому: «Ост-зюйд» или «Зюйд-ост»; отличный воин на суше, он был скверным моряком и ничего не понял бы в команде, поданной на профессиональном языке.
Затем Гарибальди созвал в свою каюту офицеров.
— Господа, — произнес он, — вы все поняли: у нас нет ни револьверов, ни боеприпасов! Ну ладно, револьверы; но что делать с ружьями без патронов?.. Необходимо раздобыть то, чего нам недостает.
— Но каким способом? — спросили офицеры.
— Полагаю, что есть только один способ. По прибытии в Таламоне мы будем находиться всего лишь в двенадцати милях от Орбетелло; нужно, чтобы один из нас отправился в Орбетелло и заговорил зубы коменданту крепости, и комендант крепости предоставит нам то, чего у нас нет.
Офицеры переглянулись.
— А если комендант арестует того, кто к нему явится? — спросил один из них.
— По всей видимости, — ответил Гарибальди, — этого вполне можно опасаться.
Офицеры хранили молчание.
— Ну что ж, — произнес генерал, — у меня есть человек, который решится на это.
— Да мы все готовы на это! — воскликнули офицеры. — А беспокойство высказали вам исключительно в интересах дела.
— Я так все и воспринял, — произнес генерал, — но не тревожьтесь, у меня есть человек, который отправится в Орбетелло. Где Тюрр?
— Тюрр лежит на палубе.
— Отлично, позовите его.
— Генерал, — промолвил один из офицеров, — не рассчитывайте на Тюрра, пока мы находимся в море; только что я проходил рядом с ним, он подозвал меня и умирающим голосом сказал: «Знаешь, почему тот бедняга, которого давеча вытащили из воды, бросился туда?» — «Нет», — ответил я. — «Ну а я знаю: он мучился морской болезнью. Если я брошусь в воду, добейся от генерала, чтобы меня оттуда не вытаскивали. Это моя последняя воля, а последняя воля умирающего священна». После этих слов он умолк и снова впал в неподвижность.
Гарибальди рассмеялся, вышел из каюты и среди множества людей, почти без сознания лежавших на палубе, принялся искать Тюрра.
Благодаря его венгерскому костюму генерал быстро нашел беднягу.
— Тюрр, — обращаясь к нему, произнес Гарибальди, — когда мы окажемся на берегу, мне надо будет кое-что сказать тебе.
Тюрр приоткрыл один глаз.
— А когда мы там окажемся, на берегу-то? — спросил он.
— Сегодня вечером, — сказал генерал.
Тюрр тяжело вздохнул и снова закрыл глаз.
Это было все, что он мог в тот момент сделать во имя свободы Сицилии.
По прибытии в Таламоне полковник Тюрр тотчас же вновь обрел способность крепко держаться на ногах и предстал перед генералом.
— Ну что, — спросил его Гарибальди, — ты готов к тому, чтобы тебя расстреляли?
— Признаться, — ответил Тюрр, — по мне лучше быть расстрелянным, нежели вновь очутиться в море.
— Раз так, возьми калессино, призови на помощь себе все свое дипломатическое красноречие и постарайся получить от коменданта крепости Орбетелло все боеприпасы, каких нам недостает, а недостает их изрядно, ибо у нас нет ни одного патрона.
Тюрр рассмеялся и промолвил:
— И вы полагаете, что он даст мне хоть один капсюль?
— Кто знает? — ответил Гарибальди. — Попытаемся.
— Тогда дайте мне письменный приказ для него.
— А в качестве кого, по-твоему, я должен дать тебе приказ коменданту тосканской крепости?
— Ну хотя бы рекомендуйте меня ему.
— О, что касается этого, пожалуйста.
Гарибальди взял лист бумаги и написал:
«Доверьтесь всему, что скажет Вам мой адъютант, полковник Тюрр, и всеми доступными Вам средствами окажите содействие успеху экспедиции, которую я предпринимаю во имя славы Пьемонта и величия Италии.
Да здравствует Виктор Эммануил! Да здравствует Италия!
— С таким письмом, — промолвил Тюрр, — я готов потребовать Прозерпину у Плутона; давайте.
Четверть часа спустя, сидя в калессино, Тюрр уже катил по дороге к крепости.
Тюрр был красноречив, как Цицерон, и убедителен, как г-н де Талейран.
Однако бедный комендант все еще колебался, и тогда Тюрр заявил ему:
— Я предполагал ваш отказ и принял соответствующие меры. Предоставьте в мое распоряжение надежного человека, который доставит вот эту депешу маркизу ди Трекки, доверенному адъютанту короля. Весь вопрос заключается в том, чтобы вновь получить от его величества то, что он уже дал нам один раз, а мы имели глупость затерять. Однако оцените последствия задержки: три дня понадобится для того, чтобы добраться до Турина, два дня — чтобы перевезти боеприпасы в Геную или отправить туда приказ выдать их; два дня — чтобы эти боеприпасы смогли попасть к нам; итого семь пропавших дней, не считая того, что всеми подобными приказами, передаваемыми от одного лица к другому, мы бросаем тень на короля, который не может официально фигурировать в данном деле. Я уж не говорю вам о несчастных сицилийцах, ждущих нас, словно мессию. Короче, поразмыслите; вот мое письмо маркизу ди Трекки, адъютанту короля.
Комендант взял письмо и прочитал его; оно содержало следующее:
«Дорогой маркиз! Не знаю, как это произошло, но во время посадки мы потеряли лодку, перевозившую оружие и боеприпасы. Посему соблаговолите вновь попросить для нас у Его Величества сто пятьдесят тысяч патронов и, если возможно, тысячу ружей со штыками.
Манера, в какой Тюрр обращался к личному адъютанту короля, не оставила более никаких сомнений у коменданта.
— Возьмите все, что пожелаете, — сказал он Тюрру. — Понятно, что с военной точки зрения я совершаю служебный проступок, но я совершаю его ради блага моего короля и счастья Италии.
Тюрр уже почти был готов во всем признаться коменданту, то есть сказать ему, что королю Виктору Эммануилу ровным счетом ничего не известно об экспедиции Гарибльди, но затем он поразмыслил о последствиях подобного признания и подумал, что пусть лучше отдельный человек получит выговор и даже понесет наказание, чем целый народ будет оставлен без помощи. И потому он от имени Гарибальди поблагодарил коменданта и взял сто тысяч патронов, триста зарядных картузов и четыре пушки.
В конце концов комендант сделался таким же поборником свободы Сицилии, как и Тюрр; он пожелал отправиться вместе с ним в Таламоне и лично передать в руки Гарибальди запас оружия, пороха и пуль; что он и сделал, пожелав генералу успехов.
На другой день, 9 мая, Гарибальди вновь пустился в плавание, а комендант крепости Орбетелло был отстранен от должности.
Что же касается новостей, которые мы получаем после 9 мая, то, как уже говорилось, они чрезвычайно противоречивы. Судите сами:
«Вечер 13 мая. — Возле Марсалы два неаполитанских фрегата открыли огонь и убили несколько морских разбойников. Пароход “Ломбардо” был пущен ко дну».
«Неаполь, вечер 17 мая. — Согласно последним известиям, дошедшим до нас, колонна королевских войск храбро атаковала и разгромила мятежников, которые обратились в бегство, оставив на поле боя одного из своих главарей, Розолино Пило; они были вынуждены оставить свои позиции в Сан Мартино.
Наша колонна не прекращала преследовать их; она дала им еще один славный бой, имевший место в Партинико, и вознамерилась преследовать их далее, не давая себе передышки».
«Неаполь, 19 мая. — Итоги сражения при Калатафими оказались неопределенными; неаполитанские войска отступили в Палермо, откуда были отправлены две колонны по три тысячи солдат в каждой, дабы преследовать повстанцев».
«20 мая. — Новых известий нет; колонны королевских войск идут по следам Гарибальди».
«Турин, 14 мая. — Известие о высадке Гарибальди в Сицилии подтверждено официально. Высадке пытались помешать; было убито четыре человека».
«17 мая, утро. — Гарибальди напал на королевские войска и разгромил их при Калатафими, возле Монреале. Битва развернулась по всей линии; королевские войска потерпели полное поражение. Захвачено много знамен, пушек и солдат».
«Неаполь, вечер 17 мая. — Королевские войска разгромлены в сражениях, имевших место 15-го и 16 мая; высоты Монреале, господствующие над Палермо, обложены отрядами Гарибальди».
«Палермо, 18 мая. — Королевские войска покинули провинции Трапани и Палермо; в полном беспорядке они отступили к этому последнему городу».
«20 мая, вечер. — Гарибальди атаковал Палермо, располагая девятью тысячами бойцов и двенадцатью пушками. Эскадрон неаполитанской кавалерии сложил оружие. Гарибальди вступил в Палермо. В городе царит всеобщая радость».
Эту последнюю новость начали выкрикивать на улицах Генуи на пятый день после моего приезда; все кругом было иллюминировано, перед всеми дверями толпились люди, у всех окон развевались флаги цветов единой Италии.
Я кинулся к Бертани, не в силах поверить в правдивость такого известия; Бертани поверил в него нисколько не больше: столь стремительный и успешный поход казался ему невозможным.
Я хотел отправиться в Палермо уже на следующий день, но он посоветовал мне подождать.
И в самом деле, на другой день, вечером, это известие было опровергнуто, и несомненным представлялось лишь то, что Гарибальди завладел Монреале и готовится двинуться на Палермо.
Повсюду на улицах Генуи к стенам домов прибиты развернутые карты Сицилии; маленькие трехцветные флажки обозначают триумфальный марш Гарибальди; белые флажки стянулись к Палермо и покрывают его окрестности. Подписки и благотворительные спектакли в пользу повстанцев идут своим ходом.
Сегодня, 28 мая, в пять часов вечера, я получаю от Бертани записку:
«Прочтите эту печатную депешу, развешанную на всех стенах Генуи; она вызывает доверие, поскольку пьемонтское правительство позволяет распространять ее.
Вот ее источник: английский консул в Палермо отправил депешу своему коллеге в Неаполь, а тот по телеграфной линии переслал ее в Лондон.
Когда она проходила через Геную, с нее сняли копию, которую послали правительству.
В три часа пополудни правительство обнародовало ее.
Содержание афиши было следующим:
«Депеша из Неаполя, датированная сегодняшним днем, половиной десятого утра, извещает, что Гарибальди во главе своих бойцов вступил в Палермо 27 мая и разместил свой главный штаб в центре города.
Несколько часов длилось бомбардирование.
Силы осаждающих были немногочисленны, но, ведомые своим доблестным командиром, они, как уверяют, одержали победу.
Имеется большое количество убитых».
Я настроился работать ночью, чтобы завершить второй том «Мемуаров Гарибальди» и, независимо от того, правдиво полученное известие или нет, на другой день отправиться в Палермо.
Однако я был уверен в том, что известие это правдиво; есть люди, которых я считаю способными на все, и Гарибальди из числа таких людей. Скажи он мне: «Завтра уезжаю, чтобы захватить Луну», я отвечу ему: «Ладно, уезжайте, но, как только захватите ее, напишите мне и в коротком постскриптуме укажите, что следует сделать, чтобы снова встретиться с вами».
Ну а захватить Сицилию все же не так трудно, как Луну.
Впрочем, в моем желании увидеть, как Гарибальди захватит Сицилию, присутствуют мотивы собственного самолюбия. С давних пор, подобно тому как Эрнани находился во вражде с Карлом V, я нахожусь во вражде с неаполитанским королем и готов сказать, повторяя слова испанского изгнанника:
Месть кровную меж нас убийство породило.[3]
Я не убивал никого из семьи короля Неаполя, но вот мой отец на обратном пути из Египта был врасплох взят в плен в Таранто и вместе с генералом Манкуром и ученым Доломьё заключен в тюрьму Бриндизи.
Все трое были отравлены там по приказу прадеда ныне царствующего короля. Доломьё от этого умер, а Манкур — сошел с ума; мой отец тогда уцелел, но спустя шесть лет скончался от рака желудка. Ему было в то время сорок лет.
В 1835 году, проникнув на Сицилию вопреки воле отца царствующего ныне короля, я вступил в сношения с карбонариями Палермо, в особенности с ученым-историком Амари, ставшим позднее, в 1848 году, министром.
Я получил тогда из рук сицилийских патриотов подробный план восстания, перечень сил, которыми могла располагать в те времена Сицилия, и во что оно обойдется. Мне было поручено передать эти документы брату короля, графу Сиракузскому, который короткое время был королевским наместником на Сицилии и снискал там всеобщую любовь.
Я привез в Неаполь этот план, зашив его за подкладку своей шляпы; встреча с графом Сиракузским произошла ночью, на Ривьере ди Кьяйя, у берега моря, причем мотив этой встречи известен ему не был.
Одной рукой я передал графу план сицилийских патриотов, а другой указал ему на стоявшее в пятидесяти шагах от нас нанятую мною сперонару, готовую отвезти его на Сицилию.
И тут я должен отдать ему справедливость, сказав, что он не колебался ни минуты; хоть и поведав мне, сколько страданий ему пришлось снести по вине брата, а заодно признавшись в опасениях за собственную жизнь и попросив меня поинтересоваться у герцога Орлеанского, можно ли будет ему, неаполитанскому принцу, в определенный момент получить убежище при французском королевском дворе, он, тем не менее, категорически отказался вступать в какой-либо заговор против Фердинанда II.
В итоге план сицилийского восстания, который я передал ему и который он даже не стал читать, был по его просьбе разорван мною на мелкие клочки, и ветер унес их в сторону Неаполитанского залива, где вместе с ними бесследно исчезли надежда и та симпатия, какую сицилийцы питали к этому сердцу, скорее верному, нежели честолюбивому.
То, что мне нельзя было рассказать при жизни прежнего неаполитанского короля, хотя в данном случае ему ничего не оставалось бы, как порадоваться поведению своего брата, я могу рассказать сегодня.
И вот недавно этот же самый граф Сиракузский написал своему племяннику письмо, исполненное либеральных суждений и разумных советов, которым, к счастью, молодой король не последовал.
Quos Jupiter perdere vult, dementat.[4]
Сегодня, 28 мая 1860 года, о неаполитанской королевской династии можно сказать то же, что в 1808 году Наполеон сказал о династии Браганса: «Отныне династия Браганса перестала царствовать».
Что до меня, то я желал лишь одного: вовремя прибыть в Палермо, чтобы увидеть как из рук неаполитанских Бурбонов вырывают этот город, самую прекрасную жемчужину их короны.
Мы отплываем из Генуи при отвратительной погоде! Море штормит и дует встречный ветер; капитан, бывалый моряк по имени Богран, желая обезопасить себя от ответственности, просит меня засвидетельствовать, что он отплывает по моему приказу.
Яхте дважды не удается выйти из порта. Я попросил капитана рейда предоставить мне два буксирных судна; они вытянут нас в открытое море. Когда мы окажемся там, «Эмме» надо будет лишь двинуться в том или ином направлении.
Капитан решается на последнее возражение, но вместо ответа я приказываю поднять флаг, на котором начертан девиз:
Флаг отдадим во власть ветрам,
Поручим души Небесам!
Мы уже в трех милях от порта. Шхуна идет в крутой бейдевинд.
Прощай, Генуя! Встречай, Палермо!
В течение шести дней наша шхуна боролась со встречным ветром.
Этим утром мы вышли из устья пролива Бонифачо, проследовав по проливу Орео. Название этому проливу, весьма опасному из-за рифов, таящихся под поверхностью воды, дала свое имя скала, причудливо изрезанная и похожая на медведя, бредущего тяжелым и осторожным шагом.
С левой стороны вырисовывался остров Капрера, владение Гарибальди.
Будучи изгнанником и чуть ли не пленником на острове Ла Маддалена, Гарибальди видел простиравшийся перед ним пустынный и скалистый остров Капрера.
И этот человек, двадцать лет своего существования употребивший на то, чтобы сражаться за свободу Нового и Старого света, и вся жизнь которого была одним долгим самоотречением и вечным самопожертвованием, печально улыбался при мысли, что ему некуда приклонить голову.
И тогда он сказал самому себе: «Тот, кто стал бы владеть этим островом и жить на нем в одиночестве, вдали от людей, умеющих лишь преследовать других и подвергать их гонениям, был бы счастлив!»
Спустя десять лет Гарибальди, вовсе не предполагавший, что этим счастливым смертным может быть он сам, унаследовал от своего брата сорок тысяч франков.
За тринадцать тысяч франков он купил этот остров, предмет его мечтаний; потратив еще пятнадцать тысяч франков, он купил небольшое судно, а на оставшиеся деньги, прибегнув к помощи своего друга Орригони и своего сына, начал строить тот белый дом, что виден с моря, единственное жилище на всем острове.
Так вот, если австрийские пули и неаполитанские ядра пощадят его, как пощадили его бразильские пули и ядра, именно сюда вернется умирать тот, кто подарил целые провинции и, быть может, подарит целое королевство королю и кто, владея лишь своей скалой, ничего не примет от этого короля, даже шести футов земли, чтобы уснуть там вечным сном.
Так стоит ли сравнивать его с Цинциннатом, отложившим в сторону меч, чтобы вернуться к плугу?
У Цинцинната было поле, коль скоро у него был плуг.
Цинциннат был богач и аристократ в сравнении с Гарибальди!
Остров Гарибальди имеет три гавани: две небольшие, безымянные, и одну более крупную, именуемую Порто Пальма.
Я полагал, что в отсутствие Гарибальди остров полностью необитаем.
У меня было огромное желание остановиться в одной из трех гаваней острова и совершить паломничество к этому дому, но одно из его окон внезапно открылось, и с помощью подзорной трубы я увидел появившуюся в оконном проеме женскую голову.
И потому, подумав, что мое паломничество обернется бестактностью, я даже не стал заговаривать об остановке на острове.
К счастью, ветер все время был попутным, и мы шли со скоростью восемь узлов.
Вскоре наша шхуна обогнула остров Порко и оказалась у выхода в открытое море.
Сегодня, около десяти часов утра, один из наших греческих матросов, Эррикос, дает знать, что видит землю.
Все глаза напрягаются, все подзорные трубы нацеливаются, но в итоге признано, что объект, принятый нами за землю, не что иное, как гряда облаков.
Эррикос настаивает, что это вполне может быть грядой облаков и даже должно ею быть, однако за ней находится земля.
В ответ капитан заявляет матросу, что, поскольку Устика, на которую мы держим курс, имеет низкие берега, она не может цеплять облака.
Около двух часов пополудни тот же самый матрос почтительно подходит к капитану и показывает ему на хорошо различимую вершину горы, которая, словно гигантский зуб, высится над этой облачной грядой.
Вскоре на той же линии появляется вторая вершина, затем третья.
На сей раз отрицать не приходится: это в самом деле земля. Однако где мы находимся?
Капитан прибегает к помощи своего хронометра, и выясняется, что уже второй раз после нашего отъезда из Генуи буссоль набедокурила: полагая, что идем на Устику, мы шли на Трапани!
По правую руку от нас лежат острова Мареттимо, Фавиньяна и Леванцо, а впереди нас находится залив Алькамо. Что же касается Устики, то о ней и разговора нет, ибо мы отклонились в сторону от нее миль на тридцать пять.
Мы держим совет, дабы понять, что делать дальше. Наводить справки в Марсале, Трапани или Алькамо? Или же наудачу, что бы ни случилось, идти прямо в Палермо?
Поскольку последнее предложение исходит от меня, оно берет верх.
Но, чтобы придерживаться правильного пути, нам придется идти против ветра.
Неважно! Все свои лучшие качества «Эмма» проявляет в особенности в тот момент, когда идет круто к ветру.
И мы ложимся на курс бейдевинд.
Сегодня утром мы оставили по левую руку какой-то фрегат; вероятно, это неаполитанский фрегат, крейсирующий на пути из Генуи, чтобы перехватить подкрепление живой силой, а также оружие и деньги, которые должен послать Медичи и которые ждет Гарибальди. Поскольку мы идем достаточно быстро, вскоре он исчез из виду.
Теперь мы видим перед собой какой-то бриг; он выходит из-за мыса Сан Вито и совершает странные маневры, лавируя в двух или трех милях от берега.
Внезапно он словно принимает решение и берет курс в нашу сторону.
Это не может нас не тревожить. Однако с помощью подзорной трубы капитан убеждается, что перед нами парусник; раз так, опасаться нечего: наша шхуна способна состязаться с каким угодно парусным судном.
Мы позволяем бригу подойти ближе, но готовы повернуть на другой галс, если он выкажет враждебные настроения.
Но нет: намерения у него самые мирные, и он проходит в полумиле от нас. Это добропорядочный торговый бриг.
Берег уже отчетливо виден, и легко распознается мыс Сан Вито.
Слева, внимательно всмотревшись с помощью сильной подзорной трубы в даль, можно различить на морской поверхности тот самый остров Устика, на который мы должны были держать курс.
Мы находимся всего лишь в пяти или шести милях от побережья.
Мало-помалу вечереет. Видны два мыса, ограничивающие залив Кастелламмаре, однако в его глубину взгляд проникнуть неспособен. Впереди просматривается мыс Галло, за которым скрывается Палермо; если бы мы не сбились с пути, то были бы в Палермо в пять часов вечера.
Теперь уже шесть, а нам предстоит пройти еще двадцать пять миль. При том ветре, какой сейчас дует, эти двадцать пять миль можно пройти за три часа, но было бы неразумно подвергать себя опасности, вставая ночью на рейд. Если Палермо не находится во власти Гарибальди, мы угодим в лапы неаполитанцев.
Так что мы продолжим путь к Палермо и, поравнявшись с ним, ляжем в дрейф и будем ждать рассвета.
В девять часов слышатся семь пушечных выстрелов.
Что означают эти семь пушечных выстрелов? Продолжающееся бомбардирование? Или же, донесшиеся до нас едва внятными, они служат сигналом прекращения дневной схватки, последним звуком сражения, которое возобновится утром?
Это вполне вероятно.
Наступает полный мрак. Около десяти часов вечера впереди, низко над морем, становится виден маяк Палермо.
Из этого следует, что дальше, как и было намечено, идти нельзя. Капитан приказывает лечь в дрейф.
Я спускаюсь в каюту, надеясь, что мне удастся уснуть и за счет сна время пройдет быстро.
Но уснуть невозможно: дует сильный порывистый ветер и при каждом его порыве полощутся паруса, издавая страшный шум. Чудится, будто они вот-вот разорвутся по всей длине.
Между тем мачты раскачиваются и оглушительно трещат, словно грозя сломаться.
Все снасти судна скрипят, все его сочленения стонут.
Я пишу, но написанное мною почти неразборчиво; качка шхуны заставляет мое перо вырисовывать причудливые завитушки.
Мои спутники тоже не спят; я слышу, как они без конца то поднимаются на палубу, то спускаются в каюты.
Хотя прямой опасности нет, весь этот шум, весь этот гул, весь этот треск выводит из терпения и тревожит.
Наконец усталость берет верх. Я погружаюсь в сон и сплю пару часов.
Проснувшись, я поднимаюсь на палубу. Мы стоим на том же месте; маяк по-прежнему сверкает в пяти или шести милях от нас; шхуна по-прежнему содрогается и вибрирует под напором ветра. Берег разглядеть невозможно; видна лишь темная масса облаков, в которых вот-вот утонет и скроется с глаз луна.
Из порта выходят два парохода и проплывают мимо нас: один — справа, явно направляясь в Геную, другой — слева, явно направляясь в Неаполь.
Прямо на нас идет какой-то парусник.
Поскольку из предосторожности капитан дал приказ погасить бортовые огни, теперь приходится предупреждать это неизвестное судно, поднимая и опуская сигнальный фонарь и одновременно изо всех сил ударяя в судовой колокол.
Парусник отклоняется в сторону от своего пути и проходит рядом с нашим левым бортом, почти касаясь его.
Мы кричим ему:
— Что нового в Палермо?
Он отвечает нам:
— Не знаю. Я иду из Мессины. Думаю, там сражаются.
Он удаляется и вскоре исчезает в темноте.
В половине четвертого утра тонкая красноватая полоса вспыхивает на востоке, предвещая наступление рассвета.
В половине пятого встает солнце; оно поднимается из моря, проносится сквозь тонкий прозрачный слой атмосферы, короткое время сияя на горизонте, а затем гаснет в бездне темных облаков.
Справа вырисовывается гора Пеллегрино; слева далеко в море тянется мыс. Впереди начинают белеть дома Палермо.
Насколько можно судить, гавань заполнена военными кораблями.
Их чересчур много, чтобы все они были неаполитанскими. Капитан полагает, что он различает среди них корабли, которые на вид кажутся английскими и французскими.
Коль скоро в порту Палермо находятся англичане и французы, то почему бы и нам не встать там же?
Капитан приказывает повернуться кормой к ветру, и мы приближаемся к Палермо со скоростью около трех миль в час.
По мере того как шхуна идет вперед, нам становится видно, что на одном из этих кораблей реет французский флаг, на трех — английский и на двух — американский. На остальных флаг неаполитанский.
Хотя сейчас только пять часов утра, на всех кораблях реют флаги, при том что принято спускать флаг в восемь вечера и поднимать его лишь в восемь утра.
Над городом развевается пьемонтский флаг.
Однако над крепостью Кастеллуччо дель Моло и над крепостью Кастелламмаре развевается неаполитанский флаг.
Мы бросаем якорь между крепостью Кастеллуччо дель Моло и неаполитанским фрегатом.
Справа по борту у нас пушки крепости, слева — шестьдесят орудий фрегата.
Заметно сильное волнение, которое царит на пристани, прилегающей к порту, и на улицах, выходящих на пристань.
Что же здесь происходит и что означают эти пьемонтские флаги над городом, эти неаполитанские флаги над крепостями и эти неаполитанские фрегаты на рейде?
К нам приближается лодка, груженная фруктами, и, нисколько не интересуясь, выполнили ли мы положенные формальности, причаливает к нашему борту. Три человека, сидящие в ней, украшены пьемонтской кокардой.
Мы интересуемся у них, что за странное зрелище у нас перед глазами.
Они отвечают, что это перемирие, но через два часа оно закончится и бомбардирование возобновится.
— А Гарибальди?
— Город в его руках.
— Давно?
— Да с Троицы.
— И где он сам?
— Во дворце.
— А вы можете сопроводить меня к нему?
— Запросто.
— Тогда поехали!
Я спрыгиваю в лодку, и мы направляемся к пристани.
Двое моих спутников, самые молодые и самые пылкие из нашего каравана, Эдуар Локруа и Поль Парфе, садятся в корабельную шлюпку и следуют за мной на некотором отдалении.
Право, мы, кажется, прибыли в нужный момент!
Я пишу вам из королевского дворца, где Гарибальди поселил нас.
Мы разместились в покоях высших должностных лиц королевского двора.
Скажи кто-нибудь королю Неаполя, что однажды я поселюсь в едва ли не главных покоях древнего дворца норманнских королей, он сильно удивился бы.
Но, услышь он от кого-нибудь, что, находясь в этом дворце, я пишу отчет о захвате Палермо отрядами Гарибальди, его удивление было бы еще больше.
Тем не менее это чистая правда.
Находясь в комнате губернатора Кастельчикалы и сидя за его собственным письменным столом, я намерен рассказать вам о невероятных событиях, которые только что произошли.
Прежде всего, если не возражаете, вернемся к тому, на чем мы остановились.
Вы ведь не забыли, не правда ли, что я направлялся к пристани, сидя в лодке фруктовщика?
Итак, я схожу на берег, готовый поцеловать, подобно Бруту, землю, которую не рассчитывал увидеть снова и которая радушно встретила меня, поскольку сделалась свободной.
О свобода! Великая и царственная богиня, единственная королева, которую можно изгнать, но нельзя развенчать! Все эти люди с ружьями в руках — твои сыновья; еще неделю назад они были несчастны и ходили с опущенной головой; сегодня они веселы и высоко держат голову.
Они свободны!
Ну а те, кто в своих красных рубашках носятся там и сям, верхом и пешком, те, кого обнимают, кому жмут руки, кому улыбаются, — это спасители, это герои!
О Палермо! Сегодня тебя в самом деле можно назвать Счастливым Палермо!
И тем не менее, как же на первый взгляд ты мрачен и разорен, бедный Палермо!
— Мои улицы перегорожены баррикадами, мои дома разрушены, мои дворцы охвачены огнем, но я свободен! — отвечает город. — Добро пожаловать, пришелец, кто бы ты ни был; иди, смотри и поведай всему миру, что ты увидел на своем пути.
Баррикады, чрезвычайно умело построенные, высятся через каждые пятьдесят шагов: видно, что эти народные бастионы сооружали те самые инженеры, которые строили баррикады в Милане и Риме.
Баррикады охраняет все вооруженное население города. Мостовые плиты Палермо, сложенные из камней в форме полуметрового куба, оказались на удивление пригодны для возведения баррикад. Сооружения эти кажутся циклопическими.
Некоторые из них имеют посредине узкую щель, откуда выглядывает пушечный ствол.
Стойте, вот какая-то афиша: с вашего позволения я прочту ее.
«Италия и Виктор Эммануил.
Я, Джузеппе Гарибальди, главнокомандующий национальными вооруженными силами Сицилии, действуя по призыву именитых граждан и в соответствии с решением свободных коммун острова, принимая во внимание, что в военное время гражданская и военная власти должны быть сосредоточены в руках одного человека, постановляю, что от имени короля Виктора Эммануила я принимаю на себя диктаторскую власть в Сицилии.
Ну что ж, отлично! Все сказано прямо, ясно, без обиняков. И, если однажды последует ответное действие, всем будет понятно, против кого надо выступать.
Продолжаем наш путь. Зрелище баррикад делает меня моложе на тридцать лет; я вижу, как в этой революции точь-в-точь повторяется Июльская революция 1830 года. Сходство полное: здесь есть свой Бурбон, которого сгоняют с трона, и, подобно Парижу, у Палермо есть свой Лафайет, победителем вернувшийся из Америки.
Я принял участие в первой революции и, надеюсь, прибыл не слишком поздно для того, чтобы принять участие во второй.
О, я узнаю: это же площадь Четырех Углов! Вон в той гостинице, двадцать пять лет тому назад, я жил под именем Франсуа Гишара.
Спасибо человеку, который позволяет мне сегодня жить здесь под моим настоящим именем.
Хорошо, поворачиваем налево, и вот перед нами дворец Сената.
Вход охраняют бойцы в красных рубашках; это те же люди — по крайней мере, некоторые из них, — кто в Сан-Антонио-дель-Сальто сражался один против восьмерых. Здесь, в Палермо, каждый из них сражался один против двадцати.
Пять месяцев тому назад, в Милане, я сказал Гарибальди:
— Одному Богу известно, где я увижусь с вами снова. Дайте мне записку, с помощью которой я смогу добраться до вас, где бы вы ни были.
Гарибальди взял листок бумаги и написал:
«4 gennaio 1860.
Raccomando ai miei amici l’illustro amico mio Alessandro Dumas.
И теперь я держал в руке эту записку в качестве пропуска.
Но в пропуске не было нужды; часовой позволил мне войти внутрь, даже не спросив, куда я иду.
Дворец Сената имел совершенно тот же вид, что и Парижская ратуша в 1830 году.
Я поднялся на второй этаж и обратился к молодому человеку в красной рубашке, у которого была ранена рука:
— Могу я увидеться с генералом Гарибальди?
— Он только что ушел, намереваясь посетить монастырь Ла Ганча, сожженный и разграбленный неаполитанцами.
— А можно поговорить с его сыном?
— Это я.
— Тогда обними меня, дорогой Менотти: я уже давно знаю тебя!
Молодой человек доверчиво обнял меня; затем, поскольку мне было важно, чтобы он знал, кого обнимает, я показал ему отцовское рекомендательное письмо.
— О, добро пожаловать! — воскликнул он. — Отец ждал вас.
— Мне хотелось бы увидеть его как можно быстрее; я привез ему новости из Генуи и письма от Медичи и Бертани.
— Тогда пошли навстречу ему.
Мы спустились вниз и двинулись по улице Толедо.
Поль и Эдуар присоединились ко мне и не расстались бы со мной даже ради целого царства.
Им предстояло увидеть Гарибальди!
Мы пробираемся через баррикады и обломки зданий между ними.
Еще дымятся десятка три домов, обрушившихся на головы своих обитателей; из этих развалин то и дело вытаскивают трупы.
Мы подошли к великолепному кафедральному собору, построенному королем Рожером; у одной из скульптур на стене, огораживающей здание, пушечным ядром оторвало голову, а остальные изрешечены пулями.
Стоявший напротив собора дом неаполитанского консула в Лондоне, подожженный самими королевскими солдатами, которые засели в нем и оборонялись, обратился в дымящиеся руины.
— А вот как раз и отец! — обращаясь ко мне, воскликнул Менотти.
Как вам известно, своего новорожденного сына Гарибальди пожелал назвать не именем святого, а именем мученика.
В ту самую минуту, когда я повернул глаза в сторону генерала, он тоже заметил меня и издал радостный крик, проникший мне в самое сердце.
— Дорогой Дюма, — промолвил он, — мне вас недоставало.
— Вот потому, как видите, я и разыскивал вас. Мои поздравления, генерал!
— Вовсе не меня надо поздравлять, а вот этих людей: какие же они гиганты, друг мой!
И он рукой указал на тех, кто его окружал, желая, как всегда, озарить ореолом собственной славы своих товарищей по оружию.
— А где Тюрр?
— Вы скоро увидите его; это храбрец из храбрецов! Вы не поверите, какие подвиги он совершил. Какие же поразительные личности эти венгры!
— Надеюсь, на сей раз он не был ранен?
— Пули свистели кругом, но ни одна его не задела.
— А Нино Биксио? Говорят, он убит?
— Да нет, сущие пустяки: пуля на излете попала ему в грудь; это безумец, которого невозможно удержать.
— А Манин?
— Ранен, причем дважды; бедняге не везет: едва появится, тут же чего-нибудь и схлопочет. Вы ведь вернетесь со мной во дворец Сената, не так ли?
— Разумеется.
Он обнял меня за плечи и мы двинулись ко дворцу.
Со своей фетровой шляпой, продырявленной пулей, своей красной рубашкой, своими неизменно серыми штанами и своим шейным платком, узлом завязанным на шее и образующим капюшон на спине, он и в самом деле был великолепен, этот диктатор, только что подаривший королю два миллиона новых подданных.
В нижней части этих серых штанов, чуть выше подъема ноги, я заметил весьма характерную дыру.
— А это еще что такое? — поинтересовался я у генерала.
— Да это один растяпа, беседуя со мной, уронил свой револьвер.
— И револьвер выстрелил?
— Ну да, и при этом продырявил мне штаны и вырвал клок из сапога; но все это пустяки.
— Поистине, вы предызбраны Провидением, — сказал я Гарибальди.
— Я и сам начинаю в это верить, — со смехом ответил он. — Пойдемте.
Мы вернулись во дворец Сената.
Площадь, на которую дворец обращен фасадом, имела чрезвычайно своеобразный вид со своим фонтаном, украшенным головами животных, вооруженными людьми, кучковавшимися у его бассейна, и стоявшими на ней четырьмя пушками, добытыми Тюрром в Орбетелло и приведенными в боевое положение.
Гарибальди заметил, что я смотрю на эти пушки, и сказал мне:
— Толку от них немного, но они укрепляют дух тех, кто пускает их в ход, и наводят страх на тех, против кого их пускают в ход.
В кабинете генерала мы застали Тюрра; он уже знал о моем приезде и ждал меня.
Последовали радостные восклицания; нам недоставало лишь нашего бедного Телеки.
Эдуар Локруа и Поль Парфе вошли в кабинет вместе со мной и не могли оторвать взгляда от Гарибальди, пораженные величием и одновременно простотой его образа.
Я представил их генералу.
— А как насчет того, чтобы позавтракать вместе? — спросил он меня.
— Охотно.
И действительно, нам накрыли стол.
Завтрак состоял из куска жареной телятины и блюда кислой капусты. За столом было двенадцать человек. Завтрак для всего штаба генерала и нас троих стоил самое большее шесть франков.
Так что нельзя обвинять Гарибальди в том, что он разорил Сицилию.
Тем не менее на сей раз, будучи диктатором, генерал щедро одарил себя: он признал за собой право на прокорм, проживание и суточные в размере десяти франков.
Каков флибустьер!
— Где вы намерены жить? — спросил он меня за десертом.
— Ну, пока на борту моей шхуны.
— Даже и не думайте там оставаться; вполне могут сложиться такие обстоятельства, что пребывание на ней будет небезопасным.
— Укажите мне место, где можно будет поставить три или четыре палатки, и мы встанем там лагерем.
— Подождите, мы придумаем что-нибудь получше. Ченни!
Ченни — начальник штаба Гарибальди.
— Да, генерал? — спросил он, подойдя ближе.
— У тебя есть свободные покои в Королевском дворце?
— Во дворце пока никого нет.
— Предоставь Дюма самые лучшие покои.
— То есть губернаторские, если вам угодно, генерал.
— Что значит «если мне угодно»?! Я полагаю, что человек, который доставил мне письма с известием о подкреплении, включающем две с половиной тысячи бойцов, десять тысяч ружей и два парохода, вполне заслужил этого. Предоставь губернаторские покои Дюма и прибереги для меня комнату рядом с ними.
— Будет сделано, генерал.
— Устраивайтесь в этих покоях наилучшим образом и живите там как можно дольше: если король Неаполя узнает, что вы стали его квартиросъемщиком, это доставит ему удовольствие. Да, кстати, а что насчет обещанных карабинов?
— Они на борту шхуны.
В Турине я пообещал генералу подарить ему для нужд войны, которую он должен был вести за свой счет, двенадцать карабинов.
Он напомнил о них и правильно сделал.
— Хорошо, — сказал он, — я пошлю за ними.
— В любое время, как вам будет угодно!
— Ну а теперь поступайте как хотите: оставайтесь, уходите, приходите — вы у себя дома.
— С вашего разрешения, дорогой генерал, я схожу посмотрю покои господина губернатора.
— Идите.
В эту минуту в кабинет вошла группа священников.
— Господи Боже мой! А это что такое? — поинтересовался я у генерала.
— Не стоит относиться к ним с пренебрежением, — ответил он, — они вели себя превосходно: каждый из них с распятием в руке шел во главе своего прихода, а кое-кто стрелял из ружья.
— Вы, часом, не обратились в веру?
— Вполне; у меня теперь есть капеллан, падре Джованни. Я пришлю его вам, мой дорогой; это настоящий Петр Пустынник! Под ним убили лошадь, и в руках у него вдребезги разбилось распятие; это еще один особенный человек, которого я вам рекомендую.
— Пришлите его мне, мы сделаем его портрет.
— Так при вас есть фотограф?
— Лучший парижский фотограф; короче: Ле Грей.
— Что ж, попросите его запечатлеть развалины города. Надо, чтобы Европа знала, что здесь творится: две тысячи восемьсот бомб за один-единственный день!
— Но ни одна из них, по всей вероятности, не попала во дворец, где вы живете?
— О, канониры очень старались, однако у них не хватило умения.
И он показал мне два дома на площади перед дворцом, у которых были разрушены крыши и разбиты окна.
— Мы сфотографируем все это, а заодно и вас.
— Меня? И как же вы хотите меня сфотографировать?
— Мне доводилось видеть лишь те ваши портреты, где вы в генеральском мундире, а в этом мундире, по правде сказать, вы не очень-то на себя похожи; так что я хочу, чтобы вы снялись в своем обычном наряде.
— Что ж, делайте, как хотите; увидев вас, я сразу догадался, что вот-вот стану вашей жертвой.
— Ладно, оставляю вас с вашими священниками.
— Ступайте.
Мы еще раз обнялись, и в сопровождении моего друга Тюрра я последовал за майором Ченни.
Остальных наших спутников мы обнаружили на Дворцовой площади; не ведая, что приглашаю их к месту нашего будущего проживания, я назначил им встречу у фонтана.
Но с 1835 года прошло много времени, и фонтан заменила статуя Филиппа IV; тем не менее наши друзья сообразили, что это одно и то же.
Однако они пребывали в ярости; я назначил им встречу на девять часов утра, а было уже одиннадцать, и они умирали с голоду.
Но все стало куда хуже, когда они узнали, что им предстоит пересечь весь город, чтобы позавтракать; пройти нужно было чуть ли не целое льё.
Послышался хор проклятий.
В эту минуту мимо нас пробегал какой-то поваренок, несший на голове длинную корзину, которая содержала графин вина, графин воды, кусок телятины, блюдо кислой капусты, очень спелую клубнику и недостаточно спелые абрикосы.
Этот завтрак, ничем не отличавшийся от того, что был у генерала, поваренок нес начальнику штаба.
Складывалось впечатление, что по образцу спартанцев всем здесь подают одну и ту же черную похлебку.
Тюрр опустил руку на плечо поваренку.
— Прости, дружок, — сказал он ему, — но ты сейчас оставишь этот завтрак здесь и пойдешь за другим.
— Но, синьор, — воскликнул испуганный поваренок, — что я скажу хозяину?
— Ты скажешь ему, что завтрак забрал у тебя полковник Тюрр; к тому же я дам тебе сейчас расписку в этом.
И, вырвав листок из своей записной книжки, Тюрр выдал поваренку расписку, удостоверявшую изъятие завтрака, который тотчас же был поставлен на ступени статуи Филиппа IV.
Наши изголодавшиеся товарищи уселись на ее нижнюю ступень и тотчас же накинулись на телятину и кислую капусту.
Я оставил их за этим занятием и отправился вдогонку за майором Ченни, не подозревавшим, по какой причине мои спутники откололись от нас.
— Позвольте, — сказал он мне, — передать вас в руки дворцового смотрителя; он проведет вас по всему дворцу, и вы выберете те комнаты, какие сочтете наиболее подходящими; что же касается меня, то я умираю с голоду, и мне надо позавтракать.
Бедный майор не догадывался, на какое разграбление был отдан его завтрак в ту самую минуту, когда он готовился насладиться им.
Управляющий показал мне все комнаты дворца. Я выбрал гостиную, спальню и обеденный зал губернатора.
Гостиная была огромная, и ее вполне можно было превратить в общую спальню.
Окна выходили на площадь. Привлеченный шумом какого-то спора, я подошел к балкону.
Внизу Тюрр выдавал поваренку майора расписку за второй завтрак.
Первого оказалось недостаточно.
Вы спросите, какие события случились между тем днем, когда Гарибальди, оставленный нами в Таламоне, вновь пустился в плавание, и тем днем, когда сам я высадился в Палермо, то есть между 9 мая и 10 июня. Сейчас мы это расскажем, однако прежде, для лучшего понимания фактов, бросим взгляд на то, что происходило на Сицилии.
Уже в начале войны 1859 года нетрудно было заметить, что в глубины Сицилии проникает сильное брожение, которое, вызывая повсеместное волнение, сближает между собой три ясно обособленных класса общества: дворянство, буржуазию и простонародье.
Начальником полиции был тогда Сальваторе Манискалько, снискавший позднее столь печальную известность. Свою карьеру он начинал в жандармерии; это был любимчик министра Дель Карретто, являвшийся его личным осведомителем. На Сицилию он прибыл вместе с князем ди Сатриано, сыном знаменитого Филанджери, в качестве главы военной полиции и вскоре взял в свои руки надзор над городом. Затем, не останавливаясь в своем карьерном росте, какое-то время спустя он был назначен начальником полиции всего острова.
Так что именно на нем, начальнике полиции Сицилии, лежала обязанность подавить угрожавшие вот-вот вспыхнуть беспорядки.
Его первые шаги в Палермо безоговорочно шли ему на пользу. Образованный, обходительный, исполненный почтения к аристократии, он был принят в самых строгих по части этикета салонах; однако настал час, когда ему пришлось делать выбор между связями в обществе и приказами, которые, по его словам, он получал от правительства. И он выбрал последние.
В Палермо участвовали в заговорах все, если и не действенно, то хотя бы поддерживая их мысленно, но самыми заметными заговорщиками были дворяне.
Манискалько решил порвать с ними; в тот момент, когда проявления общественного брожения, вызванного победами при Монтебелло и Мадженте, особенно сильно всколыхнули аристократию, он взял с собой два десятка полицейских агентов и, под предлогом разгона сборища мятежников, ворвался в дворянский клуб, разбил там зеркала, задул свечи и, выдворив оттуда всех, запер на замок двери.
Это было то самое время, когда наших генералов производили в маршалы и присваивали им титулы в честь одержанных ими побед. Начальник полиции получил прозвище граф ди Smuccia Candela, что значит «Дунь-на-Свечу».
Грубое насилие со стороны Манискалько принесло свои плоды.
То ли под влиянием дворянства, то ли в силу естественного хода событий вооруженное восстание вспыхнуло в Санта Флавии, небольшом городке в одиннадцати милях от Палермо.
Полиция одерживает верх, подавляет мятеж и производит значительное количество арестов.
И тогда сицилийцев охватывают два чувства: настоятельная потребность переменить в лучшую сторону участь страны и личная ненависть к полиции и ее главе.
Не стоит и говорить, что над всем этим, беспрерывно накапливаясь, витает вражда между сицилийцами и неаполитанцами.
Сейчас мы увидим, как два этих чувства усиливались и какое влияние они оказали на дальнейший ход событий.
Однажды, когда Манискалько намеревался войти в кафедральный собор, воспользовавшись небольшой боковой дверью, какой-то человек, верхнюю часть лица которого прикрывала широкополая шляпа, а нижнюю — рыжая борода, кидается к нему и, остановившись перед ним и произнеся лишь два слова: «Умри, негодяй!», наносит ему удар ножом.
Манискалько падает, испустив крик; все полагают, что он убит, как это произошло с Росси, однако он лишь серьезно ранен.
Убийца скрывается с места преступления, и, несмотря на все предпринятые розыски, полиции так и не удалось задержать его.
Произведено два десятка арестов, пять или шесть человек подвергнуты пыткам — все бесполезно.
Король Неаполя залечивает рану Манискалько, и так уже весьма богатого, годовой рентой в двести золотых унций.
И тогда начинается период королевского террора, в ходе которого Манискалько перестает служить воплощением политической идеи и становится мишенью ненависти сам по себе.
Это Нарцисс в эпоху Нерона, это Оливье Ле Ден в эпоху Людовика XI.
Вербуя преступников, он набирает из них отряды, которые делает придатком полиции; эти банды грабителей и убийц, его подручных, наводняют Палермо и его окрестности.
Сбиры Манискалько получают приказ арестовать хозяина таверны «Фьяно Каттолика»; однако в доме у него они застают лишь его жену и дочь: дочь уже спит, а жена еще не ложилась; они ни в какую не верят словам женщины, которая утверждает, что мужа нет дома.
— Кто там в постели? — спрашивают сбиры.
— Моя дочь, — отвечает женщина.
— Держите мать, — обращаясь к своим товарищам, со смехом говорит один из сбиров, — а я проверю, какого пола тот, кто там лежит.
Мать удерживают силой, и дочь насилуют на глазах у матери.
Крестьянин по имени Ликата ускользает от погони, устроенной Манискалько; его беременную жену и его детей бросают в тюрьму и держат там до тех пор, пока Ликата не сдается властям, чтобы вернуть свободу своей семье.
В это время складывается подлый триумвират, который составляют капитан полевой полиции Кинничи, комиссар Малато и жандармский полковник Де Симоне.
Триумвиры ломают себе голову, изобретая все новые пытки.
Они изобретают ангельское орудие и скуфью молчания.
Ангельское орудие — это нечто вроде пыточной груши, усовершенствованный кляп.
Скуфья молчания — это железная маска, которую надевают на голову и с помощью винта, шаг за шагом, сжимают, пока не трескается череп.
Мне показали железные наручники, настолько тесные, что застегнуть их, даже на самых тонких запястьях, удается лишь за счет того, что они до кости впиваются в плоть.
Подручные Манискалько возрождают пытку, которой в 1809 году подвергали наших солдат испанцы, подвешивая их не за шею или за ноги, а за пояс.
Жестокости эти обрушивались прежде всего на аристократию, которую Манискальско считал зачинщицей смут. Однако он заблуждался: аристократия не ограничивалась тем, что побуждала народ к восстанию, она и сама строила заговоры против правительства, которое, по словам одного англичанина, взяло за правило полное отрицание Бога.
Между тем Сицилия видела, что Ломбардия, Тоскана, герцогства Моденское и Пармское и папские провинции Романьи вступили в эру мира и благоденствия, присоединившись к Пьемонту, в то время как сама она, прикованная к Неаполю, одна оставалась под гнетом правления, которое губит собственность, бесчестит людей и порождает нищету и унижение!
Это было чересчур; революция становилась неотвратимой.
Манискалько не пытается успокоить умы, он вырывает из рук оружие.
Во всех домах производятся обыски, дабы изъять ружья, сабли и штыки.
В разгар этих обысков создается сицилийский комитет, названный комитетом Общественного блага; он состоит из вожаков дворянства, буржуазии и простого народа.
Повсеместно начинается сбор средств для покупки оружия и боеприпасов.
Все готовятся, все ждут.
Полиция предчувствует, предугадывает революцию, и сделать это нетрудно, ибо революция уже не просто там или здесь: она повсюду, она витает в воздухе.
Тем временем приходит известие о присоединении Тосканы, герцогств Модена и Парма и папских провинций Романьи к Пьемонту. То влияние, какое оказывает Виктор Эммануил благодаря своей исключительной честности, равно как и потому, что он единственный прогрессивный государь среди королей-реакционеров, проникает в Сицилию.
Решение о присоединении Сицилии к Пьемонту принято дворянством, буржуазией и простым народом.
Спор ведется лишь по одному вопросу. Восстать немедленно или подождать еще?
Представители дворянства и буржуазии выступают за то, чтобы подождать; представители простого народа выступают за то, чтобы восстать немедленно.
Среди вожаков простого народа, ратующих за немедленное восстание, был мастер-водопроводчик, собственным трудом составивший себе кое-какое состояние. Звали его Ризо.
(Вчера мне показывали его дом, уже ставший местом паломничества для патриотов.)
Ризо заявляет, что остальные, дворянство и буржуазия, вольны делать то, что им угодно, но он ждать долее не намерен; он может рассчитывать на поддержку двухсот своих друзей.
— Ну что ж, начинайте, — говорят представители дворянства и буржуазии, — и, если ваше восстание разгорится, мы к вам присоединимся.
Ризо назначает своим друзьям встречу в монастыре Ла Ганча, францисканской обители, в ночь с 3-го на 4 апреля; дом Ризо прилегал к этому монастырю.
Все патриоты были заранее извещены, что вооруженное восстание начнется на рассвете 4 апреля.
Манискалько выходит из себя; ему понятно, что надвигается событие, которое он предвидел, но предотвратить которое не в его силах. В ночь со 2-го на 3 апреля он собирает всех комиссаров полиции и заявляет им, что помешать революции разразиться нельзя и надо удовольствоваться тем, чтобы подавить ее, когда она вспыхнет.
Между тем город пребывал в смятении и тревоге. С утра 3 апреля, на тот случай, если в течение нескольких дней придется не выходить из дома, все запасались продовольствием.
Вечером родственники собираются у себя дома и затворяют двери.
Одни знают, что вот-вот произойдет, другие догадываются, что должно произойти нечто особенное.
К несчастью, около восьми часов вечера Манискалько получает предупреждение — оно исходило от какого-то монаха-предателя, имя которого осталось неизвестным, — о том, что должно случиться в предстоящую ночь.
Манискалько тотчас же бросается к генералу Сольцано, коменданту гарнизона, и приказывает окружить монастырь.
Ризо уже находился там вместе с двадцатью семью заговорщиками, но остальные не могут к нему присоединиться.
Несомненно, они присоединятся к нему ночью; Ризо знает своих людей и уверен, что в назначенный час они появятся в монастыре.
Наступает рассвет; Ризо приоткрывает окно и видит, что улица перегорожена солдатами и артиллерией.
Его товарищи придерживаются мнения, что нужно отказаться от задуманного и предоставить каждому возможность позаботиться о собственной безопасности.
— То, чего нам еще недостает, — говорит Ризо, — так это мучеников; дадим же Сицилии то, чего ей недостает!
И через приоткрытое окно он начинает вести огонь по неаполитанцам.
Завязывается смертельное сражение.
Пушки устанавливают в боевое положение напротив ворот монастыря. Два ядра разносят их в щепки и врезаются в ту сторону колокольни, что обращена во двор.
Неаполитанцы вступают туда со штыками наперевес.
Настоятель монастыря бросается им навстречу и падает со вспоротым животом.
Двадцать семь храбрецов, которыми командует Ризо, творят чудеса и на протяжении двух часов ведут бой, отстаивая коридор за коридором, келью за кельей.
Затем Ризо собирает своих бойцов и пытается вырваться наружу через проем тех самых ворот, от которых пушки оставили лишь щепки.
Неаполитанцы отступают; но, отступая, они ведут огонь. Ризо падает, пораженный пулей, которая ломает ему бедренную кость чуть выше колена.
Остальные совершают прорыв, но десять или двенадцать из них остаются пленниками в руках неаполитанцев.
Ризо пытается встать на ноги; два солдата подбегают к нему и в упор разряжают ему в живот свои ружья.
Он падает снова, но все еще жив.
Тогда его кладут в телегу и возят по улицам города как кровавый трофей.
На каждом перекрестке, на каждой площади телега останавливается; сбиры, жандармы, полицейские залезают на ее колеса и плюют в лицо умирающему.
Тем временем в монастыре убивают второго монаха и ранят четырех других; образ младенца Иисуса, весьма почитаемый народом, насаживают на штык и носят по улицам.
Серебряные церковные сосуды украдены; какой-то солдат принимает за золото железные позолоченные вензели, приколоченные над двумя дверями: он отдирает от стены два этих вензеля и кладет их в свой вещевой мешок.
Приходит приказ Манискалько доставить Ризо в больницу и обеспечить ему наилучший уход.
Хирурги перевязывают больного; ранения его смертельны, однако он может прожить еще два или три дня.
А больше Манискалько и не нужно.
Он приказывает арестовать отца Ризо, старика, который не принимал участия в мятеже сына, но утром, беспокоясь за него, на виду у всех стоял в домашнем халате у окна, обращенного в сторону монастыря.
Над ним, как и над тринадцатью другими пленниками, был устроен суд.
Все четырнадцать были расстреляны 5 апреля.
Вечером 5 апреля Манискалько появляется у постели Ризо, держа в руке какую-то бумагу.
— Вот, — говорит он ему, — приговор, обрекающий вашего отца на смертную казнь: дайте показания, назовите синьоров, которые подстрекали вас к бунту, и ваш отец будет помилован.
Ризо колеблется с минуту, но затем берет на себя всю ответственность и заявляет, что у него не было сообщников.
Манискалько наводит справки и узнает от хирургов, что раненый может прожить еще сутки.
— Ладно, — говорит он Ризо, — я приду повидать вас завтра утром: утро вечера мудренее.
Однако патриоты узнают о гнусной попытке подкупить Ризо; им удается сообщить умирающему, что его отец был расстрелян еще утром и жизнь, которую он должен был выкупить ценой своих разоблачений, угасла за шесть часов до того, как ему было сделано это предложение.
Ризо умер в ту же ночь: одни говорят, что на него так подействовало известие о смерти отца, другие утверждают, что он сорвал повязки со своих ран.
После того как Ризо умер, а его сообщники и его отец были расстреляны, Манискалько возомнил себя победителем революции, и для его агентов началась золотая пора: деньги и награды посыпались на всех, кто имел отношение к полиции.
Но это ощущение безопасности длилось недолго; восстание в Палермо, как ни быстро оно было подавлено, эхом отозвалось в сельской местности. Пиччотти[6] сплотились и попытались воскресить революцию, предоставив ей неприступное убежище в горах.
В ответ на набат монастыря Ла Ганча загудели колокола по всей Сицилии.
В Багерии были атакованы две роты солдат, стоявшие там гарнизоном; Мизильмери изгнало небольшой местный гарнизон, оттеснив его до Адмиральского моста; Альтавилла и Кастельдачча послали два отряда вооруженных крестьян, а Карини, опережая призыв Палермо, еще 3 апреля, то есть накануне сражения в Ла Ганче, подняло знамя объединенной Италии.
Это послужило сигналом развернуть такие знамена в других селениях, и под крики «Да здравствует Виктор Эммануил!» они в самом деле были развернуты.
К несчастью, недостаток оружия, боеприпасов и единства помешали восстанию стать всеобщим. Это были зарницы, это были молнии, но это еще не была буря.
Город по-прежнему ждал, что сельская местность придет к нему на подмогу; устрашенный казнями, удушенный рукой Манискалько, он был раздавлен гнетом своего поражения, но оставался твердым и непреклонным в своей ненависти и обращал взоры к горизонту, дабы просить у Бога и людей любой поддержки, которая помогла бы ему воспрянуть после падения.
Тем временем своего рода штаб-квартира революции была создана в Джибильроссе; повстанцы провоцировали войска, чтобы завлечь их на высоты и разорвать то в одном месте, то в другом железное кольцо, охватившее город.
Манискалько решил распространить на сельскую местность террор, сосредоточенный до этого в пределах города.
Войска, выставив вперед артиллерию, совершили ряд вылазок; солдаты грабили загородные дома, разрушали деревни; за неимением вооруженных людей, которых можно было бы догнать или которые давали бы им отпор, они стреляли в убегавших женщин и детей.
И тогда стали звучать имена кое-кого из повстанческих вожаков.
Этими вожаками были кавалер Стефано ди Сант’Анна, маркиз ди Фирматури, Кортеджани, Пьетро Пьедискальци, Маринуцци и Луиджи Ла Порта, который после десяти лет изгнания и преследований не устал сражаться за свою страну и строить во имя нее заговоры.
Между тем произошли стычки в Джибильроссе и Виллабате, и повстанцы стали сосредотачиваться в Карини, намереваясь двинуться на город.
Ярость и отчаяние горожан невозможно описать; каждый день завязывались отдельные схватки между наглыми прислужниками Манискалько и добропорядочными гражданами, спокойно шедшими по улице или мирно пересекавшими площадь.
Схватки эти становились предлогом для полицейского вмешательства; горожане, естественно, всегда оказывались виновными, и, тогда как обидчиков даже не спрашивали, что побудило их пуститься в оскорбления, обиженных, надев на них наручники, отводили в тюрьму.
Какое-то время спустя лавки стали закрываться одна за другой, торговля захирела, улицы опустели.
Однако примерно тогда же сердца согрел луч надежды.
Благодаря сардинской газете, вопреки полицейским запретам привезенной в Палермо, стало известно об учреждении в Генуе некоего комитета.
Цель его состояла в том, чтобы всеми возможными средствами оказывать помощь Сицилии.
Газета добавляла, что в Северной Италии начал формироваться экспедиционный корпус, который придет на помощь сицилийским патриотам. При этом известии все сердца затрепетали от радости.
Нашелся самоотверженный человек, готовый разнести эту великую весть по всей Сицилии.
Это был Розолино Пило. 10 апреля он высадился в Мессине, вернувшись на родину после десятилетнего изгнания и доставив не только известие о формировании экспедиционного корпуса, но и новость о том, что во главе его встал Гарибальди.
Розолино Пило изъездил всю Сицилию вдоль и поперек. Без устали исполняя свою миссию, он всюду писал на стенах домов:
«Гарибальди идет! Да здравствует Гарибальди! Да здравствует Виктор Эммануил!»
Каждое селение получило такое уведомление, которое любой крестьянин мог либо прочитать сам, либо услышать прочитанным по его просьбе кем-то другим.
Другой патриот, Джованни Коррао, делал, со своей стороны, то же, что и Розолино Пило.
И вскоре на всем острове слышался лишь один клич: «Да здравствует Гарибальди! Да здравствует Виктор Эммануил!» и все желали лишь одного: присоединения к Сардинскому королевству.
И тогда, дабы ответить на все эти призывы громовым ударом, Манискалько приказал арестовать, связать и препроводить в тюрьму, словно грабителей, князя ди Пиньятелли, князя ди Нишеми, князя ди Джардинелли, кавалера ди Сан Джованни, падре Оттавио Ланца, барона Ризо и старшего сына герцога ди Чезаро.
Но имя Гарибальди служило ответом на все и утешало во всех бедах.
Дети громко выкрикивали на все лады, пробегая мимо сбиров:
— Viene Garibaldi! Garibaldi viene![7]
Жена, которую лишили мужа, мать, которую лишили сына, сестра, которую лишили брата, не плакали, а угрожающе кричали сбирам:
— Garibaldi viene!
И, слыша это имя, наводящее страх на любую тиранию, сбиры ощущали, как в жилах у них стынет кровь.
Новая звезда взошла над Сицилией; этой звездой была надежда.
И в самом деле, с приходом Гарибальди сицилийцы обретали человека, имя которого было известно всей Италии, гениального полководца и главу оперативного центра.
По мере того как новость эта находила все новые подтверждения, люди, заговаривая на улице друг с другом, спрашивали лишь об одном:
— Ну что там Гарибальди?
И слышали в ответ голоса прохожих:
— Он идет! Он идет!
И вот однажды решено было выяснить, можно ли рассчитывать на всеобщую людскую солидарность.
С этой целью было объявлено, что от такого-то до такого-то часа все должны прогуливаться по улице Македа.
Улица оказалась запружена людьми: все гуляли пешком, даже самые элегантные женщины, и никто не пользовался своими экипажами, ибо они помешали бы движению пешеходов.
Манискалько был в ярости; да и что сказать этим мирным, безоружным людям, без единого возгласа гуляющим по улице?
Но дьявол подсказал ему мысль: коль скоро они не кричали «Да здравствует Гарибальди! Да здравствует Виктор Эммануил!», надо было заставить их кричать «Да здравствует король Неаполя!»
И целая команда солдат и сбиров ринулась на улицу, выкрикивая:
— Да здравствует Франциск Второй!
Но никто не отозвался на этот возглас.
Солдаты и сбиры окружили группу людей.
— Кричите «Да здравствует Франциск Второй!», — приказали они тем, кто входил в нее.
Воцарилась полнейшая тишина.
И среди этой тишины, подбросив в воздух шляпу, какой-то человек крикнул:
— Да здравствует Виктор Эммануил!
Тотчас же он рухнул на мостовую, пронзенный штыками.
И тогда в дело вступили ружья, штыки и кинжалы: два человека были убиты и тридцать, включая женщин и детей, получили ранения.
Горожане разошлись по домам, ответив на эти убийства, эту бойню, эту пролитую кровь лишь одним — словами, несшими в себе угрозу куда более страшную, нежели та ненависть, с какой действовали неаполитанцы:
— Viene Garibaldi! Viene Garibaldi!
Ha другой день люди пересказывали подробности этих зверств: отцов семейств, прогуливавшихся со своими детьми, били вместе с их детьми; на мужчин и женщин, укрывшихся в кафе, нападали даже там преследующие их конные жандармы.
На следующее утро Палермо обрел пугающий вид.
Подобно стене, на которой Валтасар увидел таинственные письмена: «Мене, текел, фарес», все стены домов были исписаны страшными словами:
«Garibaldi viene! Garibaldi viene!»
Днем улицы выглядели безлюдными, окна домов были закрыты.
Но вечером ставни распахивались, и на протяжении всей ночи, глядя на склоны холмов, амфитеатром окружающих Палермо, горожане искали глазами сигнальные огни, которые должны были известить их, что грядет помощь, уже так давно обещанная городу сельской местностью.
И вот однажды утром — то было 13 мая — по городу разнесся крик:
— Гарибальди высадился в Марсале!
Мститель явился.
Вернемся к тому моменту, когда мы покинули «Ломбардо» и «Пьемонте».
Выйдя из Таламоне, оба парохода шли одним курсом, не теряя друг друг из виду вплоть до наступления второй ночи, когда, непонятно по какой причине, «Ломбардо» отстал от «Пьемонте».
Между тем охваченный манией самоубийства волонтер, уже дважды бросавшийся в море и перемещенный с «Пьемонте» на «Ломбардо», кинулся с него в воду в третий раз. Но и на сей раз, выказывая точно такое же упорство, с каким он старался утонуть, его оттуда вытащили.
Тем временем генерал приказал зажечь на борту «Пьемонте» фонари, чтобы дать «Ломбардо» возможность присоединиться к нему.
Однако Нино Биксио, командовавший «Ломбардо», при виде этих фонарей решил, что имеет дело с каким-то неаполитанским пароходом, и, вместо того чтобы приблизиться к «Пьемонте», на всех парах стал отдаляться от него.
Гарибальди хотел было произвести сигнальный пушечный выстрел, но Тюрр, догадываясь, что пришло в голову Нино Биксио, упросил генерала ни в коем случае этого не делать. Генерал ограничился тем, что в свой черед приказал поддать пару и пустился вдогонку за «Ломбардо».
Обладая большей быстроходностью, чем «Ломбардо», «Пьемонте» в конечном счете догнал его и убедился, с кем имеет дело; после этого оба парохода вновь пошли общим курсом.
На рассвете впереди был замечен Мареттимо; вскоре пароходы миновали этот остров, похожий на часового, которого Сицилия поставила бдить у своей западной оконечности; затем они приблизились к Фавиньяне, и начались приготовления к высадке, местом которой была намечена Марсала.
Согласно разработанному плану, полковник Тюрр, имея под своим командованием двадцать пять гидов, должен был погрузиться в первые три шлюпки; он имел приказ захватить ворота города и с этими двадцатью пятью бойцами атаковать казарму, где, как предполагали, находилось пятьсот или шестьсот неаполитанских солдат.
Капитан Бассини должен был вместе с 8-й ротой, которой он командовал, произвести в свой черед высадку и, действуя со всей возможной быстротой, поддержать атаку Тюрра.
Около полудня пароходы были уже в трех милях от берега.
Генерал приказал всем бойцам лечь лицом вниз на палубу, держа под рукой ружье; только пять или шесть человек должны были остаться на ногах, изображая экипаж парохода.
Пушки были накрыты брезентом.
В порту виднелись два английских парохода, неподвижно стоявшие на якорях.
Мимо проходила небольшая рыбацкая лодка; взяв на нее курс, ей дали приказ остановиться.
Шкипера попросили подняться на борт «Пьемонте» и поинтересовались у него обстановкой в городе. Он ответил, что да, королевские войска прибыли с целью разоружить население, но в данный момент ушли. Так что неаполитанских солдат в городе нет.
Оба паровых судна входят в гавань; «Пьемонте» бросает якорь в трехстах метрах от мола; «Ломбардо», отклонившись влево, натыкается на подводную скалу, но это происшествие не так уж важно, ведь в дальнейшем он уже не понадобится, и немедленно начинается высадка, которая проходит в заранее намеченном порядке.
Прежде всего нужно захватить городские ворота и телеграф.
Поскольку неаполитанских солдат в городе нет, операция эта представляется не такой уж сложной и ее поручают простому лейтенанту.
При виде лейтенанта, которому приказано перерезать ведущие к телеграфу провода, телеграфист обращается в бегство, оставив в конторе черновик депеши, составленной в следующих выражениях:
«Два парохода под сардинским флагом только что вошли в порт и производят высадку вооруженных людей».
Депеша адресована военному коменданту Трапани.
В ту самую минуту, когда лейтенант читает эту депешу, он замечает, что на нее приходит ответ.
Один из его бойцов, знакомый с телеграфной азбукой, растолковывает этот ответ так:
«Сколько этих людей и с какой целью они высаживаются?»
Офицер отвечает:
«Я ошибся: эти два парохода — торговые суда, пришедшие из Джирдженти с грузом серы».
Телеграфный аппарат снова начинает работать и передает такой ответ:
«Вы дурак!»
Полагая, что диалог несколько затянулся, офицер перерезает провода и возвращается, чтобы дать Тюрру отчет о произошедшем.
Тем временем 8-я рота производит высадку и располагается у Портовых ворот.
В этот же самый момент сообщают о приближении парохода, в котором тотчас же распознают неаполитанское судно.
Высадка идет крайне медленно, поскольку не хватает лодок; высаживаясь, бойцы строятся в боевой порядок на молу.
Помимо судна, замеченного ранее, вскоре на полной скорости прибывает паровой фрегат, который открывает огонь в тот момент, когда примерно две трети бойцов уже высадились на берег.
Каждое пушечное ядро встречают криками: «Да здравствует Италия!» Удача, сопровождающая любое дело, за которое берется Гарибальди, сработала и на сей раз: ни одно ядро не попадает в цель. Лишь несчастную собаку, прибившуюся к экспедиции, разорвало упавшим ядром надвое, и это стало единственной смертью, о которой пришлось печалиться.
Тем временем пушки и бойцы начинают двигаться в сторону города; генерал Гарибальди и полковник Тюрр остаются на палубе все то время, пока длится высадка.
В тот момент, когда она заканчивается и оба командира в свой черед намереваются вступить в город, в десяти шагах от них падает и разрывается снаряд, осыпая их с головы до ног землей.
Повсюду выставлены сторожевые посты, чтобы бойцы могли немного отдохнуть. Словно не желая нарушать их покой, а на самом деле, опасаясь ночного нападения, оба неаполитанских судна удаляются миль на двадцать от берега.
На рассвете добровольцы отправляются в Салеми.
Дорога была свободна.
Вечером они делают привал возле какой-то фермы; были опасения, что им не удастся добыть провизию, однако обо всем позаботились местные крестьяне; каждый приносит добровольцам то, что может: одни — хлеб и вино, другие — цыплят, яйца, баранину.
С этого момента стало понятно, что гарибальдийцы могут рассчитывать если и не на вооруженную помощь со стороны местного населения, то хотя бы на его сочувствие.
На другое утро прибывает гонец с известием, что неаполитанские войска находятся в Калатафими и, судя по всему, намерены двинуться на Салеми.
Вперед посылают Биксио и его роту; следом за ним тотчас же идет генерал со своим штабом, а позади него самого следуют все остальные добровольцы.
В Салеми гарибальдийцам устраивают триумфальную встречу, и они остаются там на целый день. Именно в Салеми, действуя от имени короля Виктора Эммануила, генерал провозглашает себя диктатором; выше мы привели это постановление[8].
Тюрр, со своей стороны, употребляет этот день отдыха на то, чтобы составить приказ о создании национальной армии, который подписывает Гарибальди.
Немного не доходя до Салеми, в ту минуту, когда генерал поил у родника свою лошадь, к нему прорвался какой-то монах-капуцин с умным лицом, живым взглядом и короткими вьющимися волосами.
То был монах из монастыря Санта Мария дельи Анджели в Салеми, преподававший там философию; он высказывает генералу свою радость, оттого что видит его, и одновременно свое удивление, оттого что видит его столь простым человеком.
Затем, опустившись на колени, он восклицает:
— О Господи! Благодарю тебя за то, что ты сподобил меня жить в то время, когда должен был явиться мессия свободы! С этого дня я готов, клянусь, погибнуть за него и за Сицилию, если понадобится!
Тюрр мгновенно осознает всю ту пользу, какую можно извлечь из этого молодого, красноречивого и патриотичного священника, находясь среди столь суеверного населения, как сицилийское.
— Хотите присоединиться к нам? — спрашивает он монаха.
— Это мое заветное желание! — отвечает тот.
— Что ж, давайте, — произносит Гарибальди и со вздохом добавляет: — Вы будете нашим Уго Басси.
И он вручает монаху следующее воззвание, заранее напечатанное по его приказу:
«Обращение ко всем честным священникам.
Духовенство сегодня действует сообща с нашими врагами; оно платит жалованье иноземным солдатам, сражающимся против итальянцев. Как бы ни сложились дела, какой бы жребий ни выпал Италии, оно будет проклято всеми грядущими поколениями!
Но что утешает, однако, и позволяет верить, что истинная вера Христова еще не погибла, так это зрелище священников, которые идут во главе народа, выступившего против своих угнетателей.
Еще не перевелись такие люди, как Уго Басси, Верита, Гусмароли и Бьянки, и в тот день, когда другие последуют примеру этих мучеников, этих поборников национального единения, чужеземец перестанет попирать нашу землю, перестанет господствовать над нашими сыновьями, нашими женщинами, нашим достоянием и над нами самими.
— Это воззвание обращено не ко мне, — произносит монах, прочитав его, — ибо я еще ранее поверил в правоту нового дела, но я буду давать его тем, чья вера нуждается в поддержке.
На другой день, за обедом, происходившим в доме маркиза ди Торральта, где разместился весь штаб, генерал посадил падре Джованни по правую руку от себя.
Офицеры Гарибальди, которые вовсе не были безупречными верующими, принялись слегка подшучивать над падре Джованни.
Один из них сказал ему:
— Поскольку вы теперь наш капеллан, падре Джованни, вам следует сложить с себя духовный сан и взяться за мушкет.
Но падре Джованни покачал головой в знак отрицания и промолвил в ответ:
— В этом нет нужды: я буду сражаться посредством слова и креста. Тот, кто носит на груди распятие, не должен носить на плече ружье.
Гарибальди стало понятно, что он имеет дело с человеком сообразительным; он подал знак, и шутки прекратились.
После обеда падре Джованни уехал в Кастельветрано, свой родной город, и на другой день вернулся со ста пятьюдесятью крестьянами, вооруженными ружьями.
Мы уже говорили, что этих крестьян называют пиччотти.
Утром 15 мая, на рассвете, гарибальдийцы возобновляют марш на Калатафими.
По прибытии в деревню Вита, то есть не доходя трех миль до Калатафими, они видят перед собой, у выхода из теснины, превосходные позиции.
Нет сомнений, что неаполитанцы встали лагерем где-то неподалеку, и потому идти дальше не стоит.
Генерал приказывает отряду сделать привал и вместе с Тюрром и двумя офицерами, майором Тюкёри и капитаном Миссори, взбирается на холм, стоящий справа от дороги.
Поднявшись на его вершину, он убеждается, что его догадка была обоснованной: перед ним располагается неаполитанская армия.
Главные силы этой армии находятся в самом Калатафими и занимают город, стоящий на склоне горы.
Аванпосты выставлены впереди Калатафими, в миле от города.
Стоит неаполитанцам узнать, что легионеры уже в Вите, и разглядеть с высоты горы группу офицеров, наблюдающих за королевской армией, и они начинают выходить из города и спускаться в лощину, а затем взбираться на возвышенности, которые господствуют над дорогой: три слева и одна справа.
Гарибальди спускается с холма и дает следующие распоряжения.
Тюрр примет командование над генуэзскими карабинерами, превосходными стрелками, вооруженными швейцарскими карабинами и имеющими в своих рядах несколько очень богатых молодых людей в качестве добровольцев.
Позади Тюрра двинутся: справа — 7-я рота, слева — 8-я.
И, наконец, за ними, в качестве поддержки, пойдут 6-я и 9-я роты вместе с пиччотти Сант’Анны и Копполы, которые присоединились к добровольцам в Салеми, — около четырехсот пятидесяти человек.
Слева, у дороги, будут поставлены и приведены в боевое положение две пушки, находящиеся в исправном состоянии (у двух других нет лафетов).
Расположив таким образом свои силы, гарибальдийцы ожидают наступление противника, который начинает с того, что растягивается цепью и устремляется вперед, производя страшный шум, поскольку королевские офицеры подают команды не обычным голосом, а громким криком.
Увидев все это и рассудив, что пройдет не менее десяти минут, прежде чем враг окажется на расстоянии ружейного выстрела, генерал приказывает всем сесть прямо в строю на землю и говорит:
— Передохните, ребята! У нас еще будет куча времени, чтобы устать.
Когда королевские солдаты оказываются всего лишь в двух ружейных выстрелах от добровольцев, генерал приказывает горнистам подняться и всем вместе трубить его излюбленную зорю.
При первых же звуках горнов неаполитанские стрелки останавливаются, а некоторые даже отступают на несколько шагов.
В этот момент на вершине пригорка, расположенного справа от добровольцев и слева от королевских солдат, появляется многочисленный неаполитанский отряд, который выдвигает на огневую позицию две пушки.
Королевские солдаты возобновляют наступление, на мгновение прерванное звуками горнов, и, оказавшись на расстоянии ружейного выстрела от противника, открывают огонь.
Попав под этот первый огонь, добровольцы не трогаются с места и продолжают сидеть, однако многие пиччотти, не выдержав его, разбегаются.
Тем не менее сотни полторы пиччотти, удерживаемые Сант’Анной и Копполой, их командирами, держатся стойко, и в их рядах сражаются два монаха-францисканца, вооруженные ружьями.
И тогда Гарибальди понимает, что пора начинать; он встает и громким голосом командует:
— Вперед, ребята, в штыки!
Стоит прозвучать этой команде, и Тюрр устремляется вперед, ведя за собой первую цепь бойцов.
Нино Биксио с двумя ротами совершает тот же маневр.
Минуту спустя генерал встает во главе первых рот вместо Тюрра и посылает его передать по всему фронту приказ об общей атаке.
Однако приказ этот становится ненужным, ибо сражение завязывается повсюду само собой.
Королевские стрелки, в грудь которым нацелены штыки легионеров, начинают отступать, но тут же сплачиваются, заняв более выгодную позицию, чем прежде.
И тогда, посреди этого общего сражения, происходят удивительные отдельные атаки. Каждый офицер, собрав сто, шестьдесят, пятьдесят бойцов, идет во главе их в наступление.
Подобные атаки возглавляют сам генерал, Тюрр, Биксио, Скьяффино.
Королевские солдаты стойко держатся при каждой атаке, стреляют, перезаряжают ружья и продолжают вести огонь до тех пор, пока в десяти шагах от них не начинают сверкать штыки легионеров, тем более страшные, что они кажутся насаженными на безмолвные ружейные стволы.
И тогда солдаты отступают, но сразу же перестраиваются, причем опять-таки в еще более выгодной для них позиции, защищенные огнем своих пушек, которые извергают картечь и гранаты.
Генерал, находясь в самой гуще огня, со своим обычным спокойствием отдает приказы; его сын Менотти, проходящий боевое крещение, — тот самый, что родился в Риу-Гранди и кого отец во время восьмидневного отступления нес на груди в своем шейном платке и согревал своим дыханием, — Менотти хватает трехцветное знамя, украшенное лентами, на которых начертано слово «Свобода», и, с револьвером в одной руке и со знаменем в другой, бросается навстречу королевским стрелкам.
Когда Менотти находится уже в двадцати шагах от врага, его ранит пуля, попавшая в ту самую руку, в которой он держит знамя.
Знамя выпадает у него из руки.
Скьяффино поднимает стяг, бросается вперед и падает мертвым в десяти шагах от первого ряда королевских солдат.
Два легионера в свой черед поднимают знамя и один за другим тоже падают мертвыми. Солдаты завладевают знаменем. Гид Дамьяни устремляется в толпу солдат и отнимает у них знамя и ленты, оставляя в руках врага лишь голое древко.
Тем временем артиллерия легионеров подбивает одну из вражеских пушек; три студента из Павии и один гид бросаются к оставшейся пушке, тут же убивают артиллеристов и завладевают ею.
Тотчас же артиллерия легионеров получает приказ выдвинуться вперед и открывать огонь по врагу каждый раз, когда легионеры не будут заслонять собой неаполитанцев.
Сражение длилось уже около двух часов, и стояла чудовищная жара; бойцы, измотанные в непрерывных атаках, более не могли продолжать их. В ходе атаки на один из высоких холмов они останавливаются и ложатся на землю.
— Ну и что мы тут поделываем? — спрашивает у них генерал.
— Переводим дыхание, — отвечают легионеры. — Но будьте покойны, сейчас все начнется снова и дело пойдет еще лучше.
Гарибальди один остается стоять среди этих лежащих людей; несомненно, неаполитанцы узнали его, ибо весь их огонь сосредоточивается на нем.
Несколько легионеров встают, намереваясь защитить генерала своими телами.
— Не стоит, — говорит Гарибальди, отстраняя их. — Для смерти мне не отыскать ни компании лучше, ни дня прекраснее.
Наконец, отдышавшись с минуту, все поднимаются и с новым остервенением идут в атаку.
В итоге солдаты выбиты с этого холма, как и с прочих.
Остается захватить еще два.
— Ко мне, павийские студенты! — кричит Тюрр.
Полсотни молодых людей являются на его призыв.
— Но, полковник, вы же каждый раз уверяете, что это будет последний! — в полном изнеможении говорят они ему.
Однако при всем своем изнеможении они идут вслед за Тюрром.
Неаполитанцы, выбитые со всех своих позиций, одна за другой атакованных в штыки, в конце концов покидают поле боя и возвращаются в Калатафими.
Легионеры валятся на землю там, где стояли, и со стороны может показаться, будто войско Гарибальди полностью уничтожено.
Но оно лишь отдыхает после своей победы, купленной страшной ценой, как это удостоверяет приказ генерала, зачитанный в тот же вечер прямо на поле боя:
«Солдаты итальянской свободы!
С такими соратниками, как вы, мне по силам все, чему я дал вам доказательство, выставив вас против врага, который был вчетверо сильнее, чем вы, и занимал позицию, неприступную для всех, кроме вас.
Я рассчитывал на ваши смертоносные штыки и вижу, что не ошибся!
Печалясь о жестокой необходимости сражаться с итальянскими солдатами, признаем, что мы встретили в их лице стойкость, достойную лучшей цели, и порадуемся нашей победе, ибо она подтверждает, сколь многое мы сможем совершить, когда все как один сплотимся под славным знаменем освобождения.
Завтра весь итальянский континент будет праздновать вашу победу — победу, одержанную его свободными сынами и доблестными сицилийцами.
Ваши матери и ваши невесты, безмерно гордясь вами, с высоко поднятой головой и сияющим лицом выйдут на улицу.
Сражение стоило жизни многим нашим дорогим братьям! Имена погибших, этих мучеников за святое итальянское дело, будут первыми начертаны на медных скрижалях истории.
Я назову нашей признательной родине их имена, равно как имена тех храбрецов, что смело вели в бой наших молодых и неопытных солдат, а завтра вновь поведут к победам на еще более славных полях сражений бойцов, которым предстоит разорвать последние звенья оков нашей возлюбленной Италии.
И в самом деле, королевские солдаты сражались столь мужественно, что, обороняя тот холм, на склоне которого осаждающие были вынуждены остановиться, и израсходовав все свои патроны, они стали пускать в ход камни; один из таких камней угодил в Гарибальди, едва не вывихнув ему плечо.
Положение легионеров после выигранного ими сражения было таково, что, сделав последнее усилие, они вполне могли бы отрезать противнику путь к отступлению.
Но они не в состоянии были сделать ни единого шага, настолько велики были их потери. К примеру, в одном только отряде гидов, которым командовал Миссори, раненный картечью в глаз, из восемнадцати человек было убито и ранено пятеро. Всего было убито и ранено сто десять человек, в том числе шестнадцать офицеров.
Ночью королевские войска покинули Калатафими, и на рассвете туда вступили добровольцы.
Позднее было обнаружено следующее письмо генерала Ланди к князю ди Кастельчикала, в покоях которого в королевском дворце я теперь пребываю.
Его Превосходительству князю ди Кастельчикала.
Калатафими, 15 мая 1860 года.
Превосходительнейший князь!
Прошу о помощи, срочной помощи! Вооруженная банда, покинувшая Салеми сегодня утром, обступила все холмы к югу и юго-востоку от Калатафими.
Половина моей колонны двинулась вперед и, построившись в цепь, атаковала мятежников; велся непрерывный огонь; однако орды мятежников, к которым присоединились сицилийские шайки, были несметны.
Наши солдаты убили главного предводителя итальянцев и захватили их знамя, которое осталось у нас; к несчастью, одна из наших пушек, свалившаяся со спины мула, попала в руки мятежников, и это разрывает мне сердце.
Наша колонна была вынуждена отступить и разместиться в Калатафими, где я нахожусь в настоящий момент в оборонительном положении.
Поскольку мятежники, число которых огромно, явно намереваются атаковать нас, я прошу Ваше Превосходительство безотлагательно прислать мне сильное подкрепление пехотой или, по крайней мере, полубатарею, ибо орды мятежников неисчислимы и готовы упорно сражаться.
В том положении, какое мы занимаем, я опасаюсь оказаться в осаде; я буду обороняться здесь, пока это будет в моих силах, но должен заявить, что, если подкрепление не придет вовремя, неизвестно, чем обернется дело.
Артиллерийские боеприпасы почти израсходованы, стрелковые боеприпасы значительно уменьшились, так что наше положение чрезвычайно тяжелое, и потребность в средствах обороны и недостаток этих средств ввергают меня в крайне подавленное состояние.
У меня шестьдесят два раненых; не могу сообщить Вам точное число убитых, поскольку пишу это письмо сразу после нашего отступления. В следующем донесении я сообщу Вашему Превосходительству более определенные сведения.
Короче говоря, я предупреждаю Ваше Превосходительство, что, если обстоятельства меня к этому вынудят, мне придется, дабы не подвергать опасности мои войска, отступить в сторону Алькамо.
Спешу изложить Вам все это, Ваше Превосходительство, дабы Вы знали, что моя колонна окружена многочисленными врагами, которые завладели мельницами и захватили муку, приготовленную для вверенных мне войск.
И пусть у Вашего Превосходительства не остается никаких подозрений касательно того, как была утрачена наша пушка: повторяю Вашему Превосходительству, что она находилась на спине мула, которого убили в момент нашего отступления. Так что отвоевать ее возможности не было. В завершение заверяю Вас, что вся колонна сражалась под сильнейшим огнем противника с двух часов пополудни до пяти вечера, когда началось наше отступление.
Внизу этого письма Тюрр, в руки которого оно попало, сделал приписку:
Пушка была захвачена в тот момент, когда она стреляла и находилась на колесах; мул убит не был, доказательством чему служит тот факт, что, напротив, оба мула, приданные этой пушке, попали в наши руки.
Главный предводитель, к счастью для Италии, убит не был. Что же касается захваченного знамени, то это был не батальонный стяг, а всего лишь самодельный вымпел: храбрый Скьяффино бросился с ним к вражеской колонне и был сражен в ее рядах двумя пулями.
Спрашивается, может ли генерал Ланди отыскать в военных анналах подобного знаменосца?
Следует прочитать его донесение, чтобы узнать от него самого, каким образом поколотили его эти люди, облаченные в крестьянскую одежду, но с открытой душой сражающиеся за свободу родины».
В Калатафими людям был предоставлен целый день для отдыха, и еще один день посвятили самым неотложным делам.
В последний вечер к легионерам присоединился фра Джованни со ста пятьюдесятью добровольцами.
Утром следующего дня отряды Гарибальди вступили в Алькамо.
На подступах к Алькамо фра Джованни, ехавший верхом рядом с генералом, нагнулся к нему и сказал ему на ухо:
— Генерал, не забывайте, что вы отлучены от Церкви.
— Я и не забываю, — ответил генерал, — но что мне, по-вашему, в связи с этим следует сделать?
— По-моему, генерал, вам следует сделать вот что: мы живем среди набожного и, более того, суеверного населения, и потому, проезжая рядом с церковью Алькамо, вам следует войти в нее, чтобы получить там благословение.
Гарибальди подумал с минуту, а затем утвердительно кивнул.
— Хорошо, — промолвил он, — будь по-вашему.
Обрадованный этой уступкой, добиться которой оказалось легче, чем ему представлялось, фра Джованни пустил лошадь в галоп, опередил отряд, остановился у церкви, приготовил молитвенную скамеечку с подушкой, чтобы генерал мог встать на нее коленями, облачился в епитрахиль и стал ждать.
Но, то ли забыв о своем обещании, то ли желая уклониться от него, Гарибальди проехал мимо церкви, не заходя в нее.
Фра Джованни заметил это увиливание, которое никак его не устраивало. Любой монах, начиная с епископа Реймского, крестившего Хлодвига, до фра Джованни, вознамерившегося благословить Гарибальди, считает важным ставить даже не Бога, а священника выше полководца, вождя и короля.
Прямо в церковном облачении он бросился вслед за Гарибальди, догнал его и, схватив за руку, произнес:
— Ну и как это понять? Вот так, выходит, вы выполняете свое обещание?
Гарибальди улыбнулся.
— Вы правы, фра Джованни, — сказал он. — Я виновен и готов покаяться.
— Тогда идемте.
— Иду, фра Джованни.
И этот грозный человек, который, по утверждению неаполитанских газет, получил от дьявола способность извергать огонь из глаз и рта, не только послушно, словно ребенок, пошел вслед за священником, но и, объятый, словно поэт, каковым он и является, религиозным чувством, от которого никто никогда не избавляется полностью, на глазах у всех жителей города, на глазах крестьян и своего войска опустился на колени на ступенях церковной паперти.
Это превосходило то, что он обещал фра Джованни, и потому монах, увидев особую красоту в этом жесте Гарибальди, ринулся в церковь с той чисто итальянской живостью, какую у здешних священников не умеряет даже церковное облачение, схватил Святые Дары и, тотчас же вернувшись, воскликнул:
— Смотрите все! Вот победитель, который склоняется перед Тем, кто дарует победы!
И, гордый этим новым триумфом религиозной веры над оружием, он благословил Гарибальди во имя Бога, Италии и свободы.
В Алькамо гарибальдийцы сделали остановку.
Именно там до легионеров — а один из их товарищей был расстрелян во время обороны Рима лишь за то, что отнял тридцать су у какой-то женщины, — дошли известия о расправах, чинимых королевскими войсками при отступлении; так, в Партинико они полностью разграбили весь городок, наполовину сожгли его, убивая женщин и насмерть затаптывая ногами детей.
Впрочем, весь этот разбой произвел действие, прямо противоположное тому, какой ожидали от него участники расправ: вместо того чтобы запугать население, он ожесточил его; люди, прежде не бравшиеся за оружие, кинулись к своим ружьям.
Преследуемые крестьянами, которые стреляли в них из-за оград, из-за деревьев, из-за скал, королевские солдаты усеивали мертвыми телами дорогу и повсюду бросали походное имущество и пленников.
Когда освободительная армия прибыла в Партинико, ее встретили там не просто с радостью и воодушевлением, а с исступленным восторгом.
В Партинико на короткое время был сделан привал, чтобы дать передохнуть людям; пока бойцы отдыхали, их командир, которого, казалось, не могла одолеть усталость — тот самый главный предводитель итальянцев, названный в донесении генерала Ланди убитым, — двинулся вперед вместе с Тюрром, без всякой охраны, за исключением двух штабных офицеров, по дороге столкнулся с небольшими группами пиччотти, сформировал из них нечто вроде авангарда и с их помощью произвел глубокую рекогносцировку местности в направлении врага.
С этим авангардом генерал добрался до Ренды и разбил там лагерь по обе стороны дороги, выставив сторожевое охранение вплоть до Пьоппо, откуда открывался вид на Монреале и часть Палермо.
Все это происходило 18 мая.
Девятнадцатого мая легионеры проводят в Пьоппо, а 20-го продвигают сторожевое охранение вперед, так что до Монреале остается всего лишь одна миля.
Сан Мартино и окружающие его горы заняты отрядами пиччотти.
Вечером 20-го вражеская колонна направляется в сторону Мизероканноне. Утром 21-го, когда генерал и его штаб находятся у самых дальних аванпостов, сформированных из пиччотти, королевские войска начинают наступление; пиччотти отступают, отходя к Мизероканноне.
Гарибальди вместе с генуэзскими карабинерами и батальоном берсальеров занимает оборонительную позицию.
Неаполитанцы идут вперед до тех пор, пока расстояние до противника не становится всего лишь в полтора раза больше дальнобойности карабина, и, находясь еще вне пределов досягаемости, открывают огонь; берсальеры и карабинеры не намерены отвечать им тем же; видя это, королевские солдаты с торжествующим видом удаляются.
Официальный бюллетень сообщает, что неаполитанская армия столкнулась с отрядами мятежников, но те не осмелились вступить в сражение!
Генерал приказывает трубить свою излюбленную зорю, на звук которой к нему беспрепятственно стягиваются все его аванпосты.
В полдень Гарибальди вместе с Тюрром и несколькими офицерами продвигается вперед по дороге на Монреале; и тут генералу становится понятно, что, если он будет упорствовать в своем стремлении проникнуть в Палермо этим путем, ему придется пожертвовать жизнями двухсот или трехсот бойцов.
И тогда в голове у него возникает замысел, который любому другому, кроме него, показался бы безумным: идти на Палермо через Парко, а не через Монреале.
Чтобы осуществить этот замысел, требовалось пройти там, где не было никаких дорог, взобраться на вершины гор, куда не ступала нога ни одного охотника, ни одного горца, и провести людей и протащить пушки по владениям коз и облаков, — короче, совершить нечто куда более трудное, чем переход через Сен-Бернар, ибо перевал Сен-Бернар, в конце концов, представляет собой дорогу и у того, кто шел тогда через Сен-Бернар, были и средства, и время, чтобы преодолеть его.
С наступление ночи легионеры выступили в путь; люди впряглись в пушки, двигаясь гуськом, порой на четвереньках, под дождем, в кромешной темноте, по тропам, по обе стороны которых зияли пропасти.
Победа при Калатафими была чудом, переход к Парко был чем-то сверхъестественным.
Чтобы обмануть неаполитанцев, были оставлены горящими бивачные костры, поддерживать которые поручили пиччотти.
Войско уже восемь часов было на марше и преодолело три горных хребта, а неаполитанцы все еще полагали, что противник у них перед глазами.
За все время перехода не было потеряно ни одного человека, ни одного ружья, ни одного патрона. Перед рассветом авангард вступил в деревню Парко; в три часа утра там собралось уже все войско.
Первое, о чем позаботился Гарибальди, это обогреть и накормить бойцов; затем он подумал и о себе самом.
Мэр деревни Парко ссудил ему штаны, а еще одни подарил Тюрру, после чего генерал и его заместитель снова сели верхом и отправились обследовать окрестности.
Они поехали по дороге, которая ведет из Парко в Пьяну и, проложенная зигзагообразно, тянется над деревней; холм с крестом на вершине было решено немедленно превратить в огневую позицию для орудий, а две другие возвышенности использовать как оборонные пункты.
Все эти работы были выполнены в течение одного дня людьми, которые шли всю ночь; затем отряды расположились лагерем: частью вокруг только что созданных укреплений, частью в деревнях.
Происходило это днем и вечером 22 мая.
На другой день, на рассвете, генерал и Тюрр стали взбираться на гору Пиццо дель Фико. После утомительного восхождения они достигли ее вершины. Внезапно перед ними предстал какой-то пиччотто, крикнувший им:
— Кто идет?
То были местные крестьяне, никогда не видевшие генерала и охранявшие эту важную позицию.
Тюрр и Гарибальди назвали себя, вызвав у пиччотти огромную радость.
С высоты горы Пиццо дель Фико генерал и Тюрр могли видеть весь Палермо и различать войска, стоявшие лагерем на окрестных равнинах и на Дворцовой площади. Наметанным глазом Гарибальди определил, что численность этих войск никак не менее пятнадцати тысяч человек.
У него самого было семьсот пятьдесят бойцов, на которых он мог положиться!
Переведя взгляд в сторону Монреале, генерал смог увидеть корпус численностью от трех до четырех тысяч человек, на глазах у него тронувшийся с места.
Две роты двинулись по тропе, ведущей к Кастеллаччо, а один батальон, две пушки и несколько кавалеристов вышли на дорогу, ведущую к Мизероканноне.
Пройдя около двух миль, королевские войска сделали привал.
Вечером между ними и пиччотти произошла стычка, в ходе которой последние упорно обороняли свои позиции.
Ночь прошла в перестрелках между неаполитанцами и пиччотти.
На другой день, на рассвете, генерал поднялся на холм, вокруг которого змеится дорога из Пьяны в Парко.
Вновь устремив взгляд на королевские войска, он увидел, что отряды, вышедшие накануне из Монреале, значительно продвинулись вперед и угрожают окружить его левое крыло.
Одновременно он заметил войска, двигавшиеся к Парко из Палермо.
Генерал мгновенно улавливает намерения противника и приказывает Тюрру убрать пушки с огневой позиции, послать генуэзских карабинеров на левое крыло, придав им пиччотти в качестве поддержки, и сосредоточить в одном месте все остальные силы.
Затем, пока Тюрр выполняет приказ, сам он, не теряя времени, вместе с гидами и несколькими адъютантами выезжает на дорогу в Пьяну.
Между тем с другой стороны горы, оттуда, где находились карабинеры, начинает слышаться ружейная пальба; атакованные войсками, численность которых втрое превышает их собственную, они героически обороняются, но, покинутые пиччотти, обратившимися в бегство и мелькающими на дороге, вынуждены отступить к вершине горы.
Видя это и не дожидаясь новых распоряжений генерала, Тюрр посылает 8-ю и 9-ю роты на соединение с карабинерами; поскольку артиллерию отправить тем же путем невозможно, он оставляет охранять ее две роты и переводит пушки в боевое положение прямо на дороге.
В итоге артиллерия и две приданные ей роты образуют правое крыло этой новой позиции.
В два часа пополудни, по-прежнему следуя вдоль гребней гор, генерал прибывает в Пьяну, дает отдых своим бойцам, а вечером созывает на совет полковников Тюрра, Сиртори и Орсини, а также государственного секретаря Криспи.
— Вы видите, — говорит им генерал, — что наш корпус вынужден двигаться по немыслимым дорогам, все время находясь под угрозой фланговых нападений со стороны противника, который в десять раз многочисленнее нас. Стало быть, необходимо отвести подальше от нас как можно больше королевских солдат. Если мы отправим пушки в Корлеоне, то вполне вероятно, что противник, обманутый этим маневром, разделит свои силы и тем самым облегчит наше продвижение к Палермо.
Предложение генерала было одобрено, и Орсини вместе с артиллерией, обозом и конвоем из пятидесяти бойцов выдвинулся на дорогу в Корлеоне.
До тропы, на которую решил свернуть генерал, нужно было пройти около полумили, и все это расстояние небольшое войско преодолело, следуя за артиллерией.
Подойдя к этой тропе, уходящей влево от дороги, в сторону Маринео, основные силы гарибальдийцев двинулись по ней, отделившись от артиллерии, которая продолжила путь к Корлеоне.
Стояла великолепная ночь, сверкала луна, небо было расшито алмазами; Тюрр, как всегда, ехал подле генерала, как вдруг тот, сняв шляпу и улыбаясь еще шире, чем обычно, сказал ему:
— Друг мой, у каждого есть свои причуды, и я в этом отношении не составляю исключение. В детстве, услышав, что всякий человек имеет свою звезду, я стал искать и, думается, распознал ту, что направляет мою судьбу. Смотри: видишь вон там созвездие Большой Медведицы? Так вот, чуть левее Большой Медведицы, самая яркая из вон тех трех звезд, это и есть моя; в небесной азбуке она носит имя Арктур.
И генерал замер на месте, устремив глаза в небо.
Тюрр проследил за его взглядом и увидел сиявшую ослепительным блеском звезду.
— Что ж, если это ваша звезда, генерал, — промолвил он, — то она благоприятствует нам и мы войдем в Палермо.
Однако в том положении, в каком находилось их небольшое войско, ничто не заставляло верить, что предсказание Тюрра сбудется. Многочисленный неаполитанский корпус двигался в это время в сторону Пьяна деи Гречи, а в самом Палермо осталось восемнадцать тысяч солдат и сорок орудий, чтобы оборонять город.
Около полуночи гарибальдийцы углубились в лес и встали там лагерем.
Утром, в четыре часа двадцать пять минут, они продолжили путь в Маринео и прибыли туда около семи часов утра.
В Маринео они оставались весь день.
Вечером корпус двинулся в Мизельмери и прибыл туда в десять вечера.
Тюрр и полковник Карини приехали туда раньше, чтобы подготовить расквартирование бойцов.
Ночь прошла без всяких происшествий.
В Мизельмери гарибальдийцы застали нескольких членов палермского комитета Сицилийской свободы и Ла Мазу с двумя или тремя тысячами пиччотти.
Генерал уведомил членов комитета о своем намерении атаковать город ранним утром 27 мая, у ворот Термини.
Тюрр, зная, что в Палермо находится его соотечественник, полковник Эбер, корреспондент газеты «Таймс», попросил этих господ предупредить его о приближении гарибальдийцев, дабы он прибыл в Мизильмери и оказался в числе тех, кто вступит в город; таким образом, он смог бы дать газете «Таймс» точный отчет о захвате Палермо.
На протяжении всей ночи никто не смыкал глаз.
В четыре часа утра генерал сел на лошадь и, сопровождаемый Тюрром, Биксио, Миссори и несколькими адъютантами, отправился осматривать бивак Ла Мазы, расположенный в Джибильроссе.
Там он провел смотр пиччотти, а затем взобрался на гору, чтобы еще раз взглянуть на Палермо.
В тот же день легионеры встали лагерем между Мизильмери и Джибильроссой.
Вечером все построились на плато Джибильроссы в следующем порядке.
Гиды под начальством капитана Миссори и три бойца из бригады Альпийских охотников, в совокупности тридцать два человека, составили авангард, командование над которым принял на себя храбрый полковник Тюкёри.
За ним расположился отряд пиччотти.
Затем батальон Биксио.
Затем генерал со своим штабом, а позади него батальон Карини.
И, наконец, второму отряду пиччотти и интендантскому отряду предстояло замыкать колонну.
Всего набралось семьсот пятьдесят бойцов из бригады Альпийских охотников и две или три тысячи пиччотти против восемнадцати тысяч королевских солдат.
Прямого пути, по которому можно было бы идти на Палермо, не существовало. Гарибальдийцы спустились в глубокий овраг и по нему добрались до долины, имеющей выход на главную дорогу в Палермо. Было одиннадцать часов вечера.
Подойдя к дороге, бойцы авангарда делают привал и оборачиваются: пиччотти, которые должны были поддерживать их, исчезли; авангард останавливается и дожидается подхода колонны.
Сигнала тревоги в горах, в итоге оказавшегося ложным, было достаточно, чтобы пиччотти обратились в бегство.
Примерно два часа ушло на то, чтобы перестроить колонну, в которой осталось теперь не более тысячи трехсот или тысячи четырехсот бойцов.
Было пол второго ночи; колонна находилась в трех милях от города.
В сомкнутом строю гарибальдийцы двигаются дальше, пока не доходят до аванпостов неаполитанцев; в половине четвертого утра они сталкиваются с ними; солдаты раза три стреляют из ружей и отступают к соседнему дому, заполненному их товарищами.
Однако этих трех выстрелов оказывается достаточно для того, чтобы рассеять две трети оставшихся пиччотти.
Авангард, состоящий, как мы уже говорили, из тридцати двух бойцов, доходит до Адмиральского моста, переброшенного через пересохший горный поток, обнаруживает, что мост обороняют триста или четыреста солдат, и решительно нападает на них, прячась по обе его стороны и позади придорожных деревьев.
Завязывается рукопашная схватка, настолько тесная, что один из командиров добровольцев, капитан Пива, с помощью своего шестизарядного револьвера выводит из строя четырех неаполитанских солдат. Миссори зовет на помощь полковника Биксио.
Биксио устремляется к нему вместе с 1-м батальоном; видя, что пиччотти обращаются в бегство, Тюрр бросает вперед 2-й батальон. Адмиральский мост взят в штыки.
Королевские солдаты бросаются врассыпную и бегут направо; но в этот момент гарибальдийцев атакует мощная колонна.
Чтобы остановить эту колонну, Тюрр посылает навстречу ей три десятка бойцов, в то время как остальные легионеры, взяв штыки на изготовку, продолжают беглым шагом продвигаться вперед.
Королевские солдаты отступают по улице Страдоне ди Сант’Антонино; эта улица, обставленная с обеих сторон домами, под прямым углом пересекает Виа ди Порта Термини, по которой идут в наступление легионеры; неаполитанцы ставят прямо на ней две пушки и поливают ее картечью.
В этот момент вслед за Тюрром появляется генерал, которого сопровождает полковник Эбер, и как раз в этот момент, получив смертельное пулевое ранение, падает как подкошенный полковник Тюкёри.
На несколько мгновений колонна останавливается в десяти шагах от поперечной улицы; гид Нулло первым пересекает ее, держа в руках знамя, цвета которого символизируют национальную независимость; за ним тотчас следуют Дамьяни, Бецци, Манчи, Транкуиллини и Дзасьо.
Мало-помалу вся колонна оказывается по другую сторону улицы, перебегая ее на глазах у генерала, рискующего попасть под огонь тем более, что, побуждая своих бойцов идти вперед, сам он сидит верхом.
Те из них, что первыми преодолевают перекресток, вместе с двумя сотнями добровольцев рассыпаются по улицам, прилегающим к воротам Термини. Нулло, Дамьяни, Манчи, Бецци, Транкуиллини и Дзасьо проникают до Фьера Веккьи, то есть от ворот Термини им удается продвинуться на триста шагов вперед.
Между тем легионеры застают дома закрытыми, а улицы безлюдными; лишь когда под картечным огнем генерал добирается до Фьера Веккьи, он встречает там около десятка членов Палермского комитета.
Таким образом, эта горстка людей, от силы две сотни человек, рассредоточившись по пространству около километра в обхвате, в невероятном порыве оттеснила всех, кто оказался перед ней, то есть, возможно, три или четыре тысячи солдат!
Прибыв на Фьера Веккью, генерал приказывает строить баррикады. В ответ на призывные крики жители в конце концов подходят к окнам; им кричат: «Бросайте тюфяки!»
В ту же минуты из всех окон начинают дождем падать тюфяки; их сваливают в кучи, устраивая заслоны в тех местах, которые более всего простреливаются пушками.
Тем временем на улицах начинают появляться отдельные горожане. Их побуждают поднять в городе восстание, но добиться от них не удается ничего, кроме ответа: «У нас нет оружия!»
Вслед за генералом и первой горсткой бойцов в Палермо вступают остальные легионеры. Тотчас же они идут в наступление на Виа Толедо и Виа Македа и оттесняют в сторону Королевского дворца и ворот Македа неаполитанских солдат, которые полагают, что имеют дело с противником втрое сильнее, чем это было в действительности.
На улицах немедленно начинают сооружать баррикады из повозок.
Генерал располагается на площади Пьяцца Болонья.
В этот момент со стороны моря и дворца начинается бомбардирование.
8-я рота и генуэзские карабинеры атакуют Дворцовую площадь, двигаясь по Виа Толедо и улочкам, выходящим на эту площадь.
Однако под натиском превосходящих сил противника они вынуждены отступить.
Генерал переводит свою штаб-квартиру в Палаццо Преторио.
Колонна неаполитанских солдат наступает по Виа Толедо и до площади Пьяцца Болонья ей остается пройти лишь шагов пятьдесят; несколько пиччотти и два десятка легионеров укрываются за баррикадой и останавливают солдат, в то время как еще два десятка бойцов обходят их справа и ударяют им во фланг и в тыл.
Солдаты не могут устоять и обращаются в бегство.
Между тем на протяжении всего дня ведутся местные бои; самые жаркие происходят в Альбергерии.
Капитан Кайроли, командир 7-й роты, состоящей из студентов, тяжело ранен; к вечеру уже подсчитывают потери.
На второй день Миссори и капитан Децца оборачивают на пользу себе то, что взрыв бомбы в Альбергерии, прямо посреди баррикады, за которой засели солдаты, на несколько минут останавливает ружейный огонь.
Именно там подразделение 7-й роты, двадцать пять человек, в течение суток сдерживают продвижение неаполитанцев.
На второй день повторяются подвиги первого дня: легионеры доходят до ворот Македа и перерезают противнику пути сообщения между морем и дворцом.
На протяжении этих двух дней Сиртори совершает чудеса храбрости и проявляет необычайное хладнокровие.
Утром третьего дня королевские войска пытаются отвоевать утраченные позиции, но город уже ощетинился каменными баррикадами и атаки врага отбивают повсюду.
На рассвете третьего дня генералу докладывают, что пиччотти захватили пушку у ворот Монтальто.
Гарибальди, сомневаясь в геройстве пиччотти, приказывает Миссори проверить сообщение и занять указанную позицию, а если собственных сил не хватит, запросить подкрепление.
В сопровождении нескольких легионеров Миссори отправляется к монастырю Аннунциаты и застает там пиччотти, сражающихся с королевскими солдатами.
Никакой пушки они не захватили, но дерутся храбро, воодушевляемые примером фра Джованни, который непоколебимо стоит под огнем, сжимая в руках распятие.
Миссори берет на себя руководство боем и захватывает монастырь Аннунциаты, господствующий над Монтальто.
Королевские солдаты, несмотря на значительное подкрепление, которое они получают, вновь отброшены; легионеры и пиччотти выходят из монастыря и укрываются в бастионе Монтальто.
Миссори пишет генералу донесение, чтобы опровергнуть известие о захвате пушки, но при этом сообщает, что бастион взят, и просит подкрепление.
Между тем фра Джованни приближается к противнику на расстояние в двадцать шагов и обращается с проповедью к солдатам, призывая их к братству.
В ответ на проповедь фра Джованни неаполитанский капитан берет из рук солдата ружье и стреляет из него в монаха.
Распятие фра Джованни разлетается на куски в шести дюймах над его головой, но один из пиччотти стреляет в капитана, и тот, получив пулю в лоб, валится как подкошенный.
Бойцы бросаются вперед; пиччотто, убивший капитана, завладевает его шпагой; фра Джованни предъявляет права на портупею, опоясывается ею и, заткнув за пояс конец разломанного распятия, произносит: «Я помещаю крест там, где был меч!»
В этот момент две неаполитанские роты выходят из Королевского дворца и атакуют Монтальто. Пиччотти поспешно отступают; Миссори вынужден оставить бастион и снова укрыться в монастыре.
К счастью, в ту же минуту появляется Сиртори с подкреплением, посланным генералом. Он выставляет вперед тридцать пять своих бойцов и останавливает дальнейшее наступление неаполитанцев; завязывается еще более ожесточенный бой, монастырь бомбардируют и обстреливают из пушек, но в итоге солдаты вынуждены отступить.
Бастион Монтальто отвоеван.
Понимая всю важность этой позиции, несущей угрозу Королевскому дворцу, полковник Сиртори немедленно посылает за дюжиной генуэзских карабинеров и двумя десятками легионеров и ставит их позади соседнего дома, откуда они своим огнем помешают солдатам начать новую атаку на бастион.
Но, получив очередное подкрепление, неаполитанцы идут в наступление в третий раз, привозят на левый фланг две пушки и продолжают метать гранаты.
Наконец, спустя час, огонь генуэзских карабинеров заставляет пушки смолкнуть, и неаполитанцы, вновь получив отпор, оставляют поле боя.
Миссори покидает монастырь и направляется к генералу, чтобы дать ему отчет об итогах сражения у Королевского дворца.
В этом бою особенно отличились полковник Сиртори, капитаны Децца, Мосто и Миссори. Своим замечательным самообладанием обратил на себя внимание майор Ачерби, под ураганным огнем противника сооружавший баррикады.
В тот момент, когда генерал намеревался сесть за стол, пригласив перед тем присутствующих офицеров последовать его примеру, ему доложили, что королевские войска выбили отряд Сант’Анны с позиции, которую он занимал возле кафедрального собора, и идут в наступление, причем никто не может остановить их.
Поднявшись из-за стола, генерал произносит:
— Что ж, господа, тогда остановим их мы.
Пешком, в сопровождении Тюрра, своего неразлучного друга Гусмароли, своих офицеров и десятка гидов, забирая с собой всех легионеров, попадавшихся ему по пути, он отправляется на место сражения и действительно видит там неаполитанцев, завладевших тремя баррикадами, и обратившихся в бегство пиччотти.
Тотчас же, прямо под огнем неаполитанцев, легионеры возводят новую баррикаду; боец, стоящий по левую руку от генерала, получает пулю в голову и падает; генерал пытается поддержать его, но тот уже мертв.
Солдаты, подвергшись мощной атаке, покидают первую баррикаду, и ее тут же захватывают легионеры.
Отступая, неаполитанцы поджигают два дома; но горстка пиччотти, которых ведет за собой лично генерал, наносят солдатам удар во фланг и окончательно обращают их отступление в беспорядочное бегство.
К концу третьего дня гарибальдийцы стали хозяевами почти всего города.
В течение этих трех дней и этих четырех ночей они не имели ни минуты отдыха, ибо сигналы тревоги звучали беспрерывно; бойцы почти не ели, совсем не спали и все время сражались.
На четвертый день, действуя через посредство английского адмирала, неаполитанский генерал Летиция предложил начать переговоры о перемирии.
Около часа дня Гарибальди, его сын Менотти и капитан Миссори отправились на берег моря; был отдан приказ приостановить всюду огонь, но, когда они проходили возле Кастеллаччо, раздались два выстрела и пули просвистели у виска генерала.
На берегу моря Гарибальди и его спутники ожидали прибытия генерала Летиции, в целях большей безопасности потребовавшего, чтобы его сопровождал майор Ченни, адъютант генерала.
В шлюпку, посланную английским адмиралом, сели оба генерала и сопровождающие их офицеры.
Переговоры состоялись в каюте английского адмирала, в присутствии самого адмирала, а также французского, американского и неаполитанского адмиралов.
Итогом встречи стало заключенное на двадцать четыре часа перемирие, в течение которого неаполитанцы могли перевезти своих больных и раненых на корабли и снабдить продовольствием солдат в Королевском дворце.
По истечении срока перемирия боевые действия должны были возобновиться; однако на другой день, в одиннадцать часов утра, неаполитанцы попросили продлить перемирие на четыре дня, чтобы генерал Летиция мог отправиться в Неаполь и посовещаться с королем.
По возвращении генерала перемирие было продлено на неопределенное время, и он снова отправился в Неаполь.
После этой второй поездки были подписаны окончательные условия капитуляции Палермо.
Утром того дня, когда должна была начаться эвакуация королевских войск, неаполитанцы потребовали обеспечить им охрану на пути от Королевского дворца и Фьера Веккьи до берега моря.
У Фьера Веккьи им предоставили в качестве конвоя трех гидов и штабного капитана; солдат было от четырех до пяти тысяч.
У Королевского дворца им предоставили четырех гидов и майора Ченни; солдат было четырнадцать тысяч.
По свидетельству самого командования королевской армии, всего в Палермо было двадцать четыре тысячи солдат.
Итак, все было кончено, королевскую армию изгнали из Палермо, и Сицилия была навсегда потеряна для короля Неаполя.
Но мало того, что ее изгнали, ей, если воспользоваться терминами капитуляции, еще и позволили уйти на почетных условиях!
Посмотрим, чем они заслужили эти почетные условия.
Двадцать четвертого мая, то есть в тот день, когда стало известно, что Гарибальди приближается к Палермо, по всем улицам города были развешаны афиши, обещавшие жителям, что, если только они запрутся у себя дома, опасаться им нечего.
Вот почему, дойдя до Фьера Веккьи, Гарибальди увидел все двери и окна затворенными.
Мы уже сказали, в какой момент началось бомбардирование; оно длилось три дня; только за один из этих дней на город обрушилось две тысячи шестьсот бомб.
Нацелены удары были главным образом на общественные здания, благотворительные учреждения и монастыри.
Из своего окна я насчитал следы тридцати одного попадания ядер в очаровательную колоколенку кафедрального собора Палермо.
Десять или двенадцать дворцов, в том числе дворец князя ди Карини, посла в Лондоне, и дворец князя ди Куто, были разрушены до основания.
Полторы тысячи домов были разворочены от крыши до подвала, и ко времени нашего приезда в город они еще дымились.
Весь квартал, расположенный возле ворот Кастро, был разграблен; его жители были обворованы, убиты или раздавлены обломками домов.
В городе устроили настоящую облаву на девушек, их притащили в Королевский дворец, где находилось четырнадцать тысяч солдат, и продержали там десять дней и десять ночей.
Это общая картина; теперь перейдем к подробностям.
Неаполитанский капитан Скандурра, на глазах которого упал раненный в плечо гарибальдиец, вышибает дверь кофейни, хватает там бутылку винного спирта, выливает ее содержимое на раненого и поджигает спирт.
Гарибальдиец сгорел бы заживо, если бы капитан Скандурра не получил в голову пулю, убившую его наповал.
В Альбергерии, где в итоге насчитали около восьмисот убитых жителей, утром 27 мая королевские солдаты вламываются в один из домов и застают там семью, состоящую из отца, матери и дочери.
Они убивают отца и мать, а юную девушку, которую зовут Джованнина Сплендоре, хватает капрал и утаскивает ее с собой как свою долю добычи; с солдатами сталкивается капитан Прадо, видит залитую кровью девушку, всю в слезах, отбирает ее у капрала и отводит в дом маркиза ди Мило.
Она была настолько испугана, что потеряла дар речи.
В том же квартале солдаты вышибают дверь дома и обнаруживают там отца, мать и двух малышей: один четырехлетний, другой восьмимесячный; тот, что четырех лет, стоит рядом с ней, а восьмимесячного она кормит грудью.
Неаполитанцы убивают отца, поджигают дом, бросают четырехлетнего ребенка в огонь, вырывают восьмимесячного ребенка из рук матери и вслед за отцом отправляют на тот свет. Мать, обезумев от горя, кидается на солдат. Они закалывают ее штыками.
В другом доме они обнаруживают мать и трех детей и заставляют бедную женщину отдать им то немногое, что у нее есть; после чего они выходят из дома, заперев в нем всю семью, и поджигают его.
Солдаты врываются в дом призрения цыганок, насилуют всех женщин, затем закрывают двери и поджигают его.
Ни одной женщине не удалось ускользнуть.
Неаполитанцы поджигают три женских монастыря: Санта Катерина, Бадия Нуова и Сетт’Анджели, и монахини спасаются, пробиваясь сквозь пламя. Вместе с генералом Гарибальди я посетил развалины этих трех монастырей; все священные сосуды, имевшиеся там, были украдены. В монастыре Бадия Нуова солдаты разрубили шею статуи Девы Марии, чтобы снять с нее коралловое ожерелье, и отломали ей палец, чтобы снять с него бриллиантовый перстень.
Все скромные пожитки монахинь были разбросаны по полу, и лишь их молитвенники по-прежнему стояли на своем месте на клиросе.
Позади больницы обнаружили тела восьми мужчин, утопленных во рву; их окунали головой в воду и держали так до тех пор, пока они не задыхались.
Майор Полицци заправлял поджогами в Колли и Сан Лоренцо и разграблением виллы Спина, где он незадолго перед тем обедал и расхваливал великолепное столовое серебро хозяев.
Неаполитанцы хотели заставить Антонию Ферраццу указать им убежище ее сына, состоявшего в одном из отрядов пиччотти, однако она отказалась сделать это; тогда они перевернули ее вверх ногами и облили серной кислотой.
На долю французов тоже выпали надругательства, грабежи и убийства.
Бартелеми Барж, живший в квартале Аккуа Санта, решил, что он обезопасит свой дом, повесив на нем трехцветный французский флаг; однако этот флаг вызывает возмущение у офицера, командовавшего солдатами на карантинном посту.
Бартелеми Барж получает приказ снять флаг, и, поскольку он не спешит повиноваться, неаполитанский трубач бросается к флагу, разрывает его и топчет ногами; слуга пытается защитить наш государственный символ, и его убивают, нанося ему удары ружейными прикладами.
Господин Фиро, учитель французского языка, пребывает в том же заблуждении, что и Барж, полагая, что наше знамя послужит ему защитой. Он водружает его у своего окна. Неаполитанские солдаты врываются в его дом, разрывают знамя, топчут его ногами и закалывают г-на Фиро штыками. У него осталось шестеро детей!
Все это происходит на глазах нашего консула, г-на Флюри.
Поистине любопытное зрелище являют собой двадцать тысяч королевских солдат, имеющие под рукой сорок пушек, загнанные в пределы своих крепостей, казарм и кораблей и охраняемые восемью сотнями гарибальдийцев, которые дважды в день приносят им воду и еду.
Каждый день из Неаполя прибывают пароходы и увозят две или три тысячи солдат, выказывающих в ходе посадки неподдельную радость.
В первые два или три дня после нашего прибытия в Палермо я каждый вечер ложился спать с мыслью, что нас разбудит ружейная пальба; мне казалось невозможным, чтобы эти двадцать тысяч солдат, запертые за обычной деревянной оградой и осведомленные о малочисленности своих врагов, не возымеют желание учинить кровавый реванш.
Но ничего такого не происходит; сегодня в городе остается не более трех или четырех тысяч солдат, которые вот-вот покинут его тем же путем, что и все предыдущие; как только уедет последний из них, сицилийские узники, удерживаемые в крепости Кастеллаччо, будут отпущены на свободу.
По мере того как солдаты покидают город, высота и ширина баррикад уменьшаются; их охраняют лишь подростки в возрасте от двенадцати до пятнадцати лет, вооруженные пиками.
Из этих подростков сформирован отряд численностью около двух тысяч человек.
Во время обороны Римской республики у Гарибальди было рота, именовавшаяся Ребячьей: самому старшему по возрасту солдату из этой роты было пятнадцать лет; в Веллетри, находясь под командованием Даверио, она творила чудеса.
Пиччотти наводнили улицы; то и дело слышится надсадный рокот продырявленного барабана: это либо с севера, либо с юга, либо с востока, либо с запада прибыл очередной отряд пиччотти и он вступает в город, располагая своим барабанщиком, своим знаменем и своим монахом — капуцином или францисканцем — с ружьем за плечом.
Чудится, будто вернулись времена Лиги.
Каждую минуту раздается выстрел: это в неопытных руках само собой стреляет какое-нибудь ружье, пуля которого вдребезги разбивает оконное стекло или пробивает насквозь стену, и так, впрочем, уже изрядно поврежденную.
На третий день после нашего прибытия Гарибальди покинул дворец Сената и перебрался в Королевские дворец, намереваясь занять там покои, смежные с моими; но, когда он попал в эти покои, они показались ему чересчур обширными, и он обосновался в небольшом павильоне, находящемся в конце террасы, а весь второй этаж оставил мне и моим спутникам.
В итоге в нашем распоряжении оказалось восемнадцать комнат на одном этаже.
С тех пор как Гарибальди поселился в Королевском дворце, дважды в день является оркестр, чтобы устроить под нашими окнами концерт.
Но, поскольку оркестров два (один принадлежит национальной гвардии, другой — легионерам), тот, что приходит первым, располагается под окнами Гарибальди, а опоздавший — под моими.
Затем, исполнив весь свой репертуар, оркестр, игравший для Гарибальди, переходит под мои окна, а тот, что играл для меня, переходит, со своей стороны, под окна Гарибальди.
С самого рассвета Дворцовая площадь заполняется добровольцами, которых учат военному делу; спать под шум, издаваемый ими, совершенно невозможно.
Сицилийцы — самый крикливый народ на свете после неаполитанцев, хотя, быть может, в этом отношении они даже опережают их. Говорливость пиччотти приводит в отчаяние славного английского полковника, поступившего на службу в войско Гарибальди и взявшегося обучить двести или триста рекрутов.
Бедный инструктор воспринимает сицилийцев всерьез. Позавчера он был категорически настроен расстрелять командира сторожевого поста, который неожиданно ушел с него и увел с собой всех часовых, выставленных перед королевскими казармами и фортами.
Командиром поста, само собой разумеется, был пиччотто.
Тюрру было крайне трудно втолковать английскому полковнику, что нельзя предъявлять к этим доморощенным солдатам те же требования, что и к настоящим военным.
Поскольку бойцы Гарибальди облачены в красные блузы, красный цвет вошел в моду и цены на все красные ткани увеличились вдвое. Обычная хлопчатобумажная рубашка красного цвета стоит сегодня пятнадцать франков.
В итоге улицы и площади Палермо похожи на обширное маковое поле.
Вечером в каждом окне, рядом с зелено-красно-белым флагом, выставляют по два фонаря, и это придает городу совершенно поразительный вид, если смотреть на него со стороны площади Четырех Углов, то есть с середины креста, образуемого улицами Виа Толедо и Виа Македа. Кажется, будто четыре огненные реки выходят из одного и того же источника.
В Королевском дворце генералу подают еду слуги бывшего вице-короля, жаждавшие восстановить ради Гарибальди традиции княжеского стола; однако он заявил им, что желает иметь на обед лишь похлебку, тарелку с мясом и тарелку с овощами.
Лишь с определенным трудом ему удалось донести до слуг эти правила умеренности в еде.
Его крайне раздражает, что сицилийцы волей-неволей величают его «ваше превосходительство» и норовят во что бы то ни стало поцеловать ему руку.
Цены здесь на все несусветные; кажется, что ты находишься в Сан-Франциско, в золотые дни Калифорнии; куриное яйцо продается за четыре су, фунт хлеба — за шесть, фунт мяса — за тридцать. И примите во внимание, что в Палермо фунт содержит всего двенадцать унций.
Вчера мы бродили по разрушенным кварталам города, и две бедные женщины показали нам буханку хлеба, только что купленную ими.
— И как подумаешь, — жаловались они, — что вот за это пришлось отдать целое тари!
Каждое утро у дверей Королевского дворца происходит раздача хлеба и денег.
Эта забота возложена на адъютантов Гарибальди, и они выполняют ее по очереди.
Суеверные жители города пребывают в полном изумлении: их морил голодом католический вице-король и кормит отлученный от Церкви генерал.
Правда, фра Джованни объясняет им это на свой лад, заявляя, что Пий IX — Антихрист, а Гарибальди — Мессия.
Со вчерашнего дня ходят упорные слухи, что королевские войска покинули Катанию; если это правда, у них осталось лишь два опорных пункта в Сицилии: Сиракуза и Мессина.
Гарибальди готовит экспедицию во внутренние области острова; командовать ею будет полковник Тюрр.
Все ожидают со дня на день Медичи с обещанными двумя с половинами тысячами добровольцев. Вместе с генералом они будут оборонять Палермо, в то время как Тюрр отправится выполнять возложенное на него поручение. Если они задержатся, Тюрр все равно выступит в поход, а генерал будет охранять Палермо, имея под своим командованием триста или четыреста бойцов.
Генерал мог бы охранять Палермо и один, ибо одного его имени достаточно для того, чтобы удерживать королевские войска на почтительном расстоянии.
На фоне всего этого совершаются отдельные акты мести; время от времени слышится крик: «Биге!! БигсП» («Крыса! Крыса!»)
Так в простонародье называют сбиров.
Тотчас же сбегаются все; звучит наполненный болью крик, и человек падает; никто не знает, сбир это или не сбир, а человек уже мертв.
В первые дни после вступления Гарибальди в Палермо к нему приводили сбиров, чтобы он учинял над ними расправу; но после битвы, как и все великие победители, Гарибальди был настроен благодушно; он не только отпускал этих мерзавцев, но еще и давал им охранную грамоту; видя это, жители Палермо стали расправляться с ними самостоятельно.
Но, сопоставляя шесть или восемь растерзанных сбиров с более чем тысячью жителей Палермо, убитых, сожженных, замученных неаполитанскими солдатами, приходишь к выводу, что месть народа удерживается в весьма узких пределах.
Впрочем, я излагаю вам доводы как за, так и против, дабы вы были в курсе того, что происходит на самом деле. Здесь сталкивается столько различных интересов, и каждый преувеличивает злодеяния своего врага. Что же касается меня, то, испытывая сочувствие, но не питая ненависти, я могу описывать события в том самом виде, в каком они происходят у меня перед глазами.
Я рассказал вам почти все, что можно было рассказать о Палермо в этот момент.
В моих следующих письмах я расскажу вам о том, что происходит во внутренних областях Сицилии и каковы подлинные настроения ее жителей; дело в том, что я и мои спутники решили сопровождать полковника Тюрра в его экспедиции.
Шхуна, пройдя через Мессинский пролив, будет ждать нас в Джирдженти.
Пересекая Сицилию в 1835 году, я пересекал ее в сопровождении главаря грабителей, получившего десять пиастров за то, чтобы он охранял меня.
Теперь я намерен пересечь ее с эскортом из двух тысяч бойцов, намеренных освободить остров от двух его бед — грабителей и Бурбонов.
Решительно, налицо шаг вперед, и я все больше и больше придерживаюсь моей системы взглядов, основанной на вере в политику Провидения, которая, к счастью, являет собой полную противоположность людской дипломатии.
Только что приходил полковник Тюрр, чтобы сообщить мне две новости, которые удержат нас в Палермо до завтрашнего вечера.
Первая касается прибытия Медичи и двух с половиной тысяч его бойцов.
Сегодня он уже в Партинико, а завтра будет в Палермо; он доставил две тысячи ружей. Гарибальди только что сел в коляску и отправился навстречу Медичи.
Вторая новость заключается в том, что завтра Палермо покинут последние королевские солдаты и на свободу будут выпущены шестеро узников: князь Пиньятелли, барон Ризо, князь Нишеми, князь Джардинелли, падре Оттавио Ланца и маркиз ди Сан Джованни, часть из которых изъявили желание присоединиться к нашей экспедиции.
Эти шесть человек, как сказал нам вчера Гарибальди, обошлись Сицилии в шесть миллионов. В самом деле, если бы эти шестеро не находились в руках неаполитанцев, можно было бы навязать противнику куда более жесткие условия капитуляции, чем это было сделано.
Благодаря прибытию Медичи наш экспедиционный корпус будет состоять не из двух тысяч бойцов, а из четырех тысяч.
Мы сидели за столом, как вдруг сильный шум, послышавшийся снаружи, заставляет нас всех броситься к балкону.
Громадная толпа выплескивается с Виа Толедо и с воплями, гиканьями и злобным свистом движется в сторону дворца.
Вначале нам удается различить лишь четырех гарибальдийцев, суетливо пытающихся защитить какого-то человека, да и то различаем мы их лишь потому, что они одеты в красное.
Наконец, по мере того как они приближаются, среди них удается разглядеть какого-то человека, которого тянут за веревку, привязанную к его шее.
Как только беднягу приводят ко дворцу, мы спускаемся вниз и оказываемся там в ту самую минуту, когда его поднимают и заталкивают внутрь через окошко привратницкой.
Это Молино, тот самый сбир, который вечером 4 апреля вместе с двумя монахами, фра Игнацио и фра Микеле, донес на Ризо.
Толпа опознала сбира и уже готова была растерзать его на куски, как вдруг, к счастью для него, четыре гарибальдийца взяли его под защиту и, чему мы стали свидетелями, препроводили во дворец.
Завтра Гарибальди вернется и выскажется относительно его участи. Спасти его от расстрела будет крайне трудно.
Двух главных сбиров зовут Соррентино и Дуке. Во время переговоров о капитуляции им удалось пересечь весь город, переодевшись неаполитанскими солдатами; теперь они находятся в Кастеллаччо и уедут вместе с солдатами.
Они надеются, что Франциск II даст им пенсию и возведет их в дворянство.
Некий француз, который живет в Палермо и имя которого я не решаюсь назвать, опасаясь нежелательных для него последствий, привел ко мне одного беднягу, подвергавшегося мучениям.
Самая легкая из тех пыток, какие ему пришлось претерпеть, заключалась в том, что его скрутили в клубок и скатили с лестницы Королевского дворца, предварительно расставив по ней гвозди шляпками вниз и ножи острым краем вверх. И это была самая легкая из пыток, слышите? О прочих просто невозможно рассказывать.
Во время отступления королевских войск его сестра была изнасилована солдатами, которые затем обезглавили ее и бросили у дома ее нагое тело и отрезанную голову.
Тело и голову обнаружили и почтительно подобрали с земли генуэзские карабинеры.
Когда неаполитанцев послали сражаться с генуэзскими карабинерами, опытными стрелками, убивавшими любого из них с первого выстрела, солдаты врывались в дома, хватали женщин и девушек и, подгоняя штыками, вынуждали несчастных идти впереди них.
Уверенные в меткости своих выстрелов, карабинеры стреляли в промежутки между женщинами и поверх их голов.
Были женщины, раненные королевскими штыками, но не было ни одной, раненной генуэзской пулей.
Живой заслон не помог солдатам, и все они обратились в бегство.
Маркиза ди Сан Мартино рассказала мне вчера достаточно любопытную историю, в которой сошлись воедино три начала: грусть, бахвальство и гротеск.
Генерал Летиция — тот самый, кто поднял вопрос о перемирии с Гарибальди, а перед тем дал честное слово какому-то местному дворянину, что гарибальдийцы никогда не вступят в Палермо, — является однажды к герцогине ди Вилла Роза, с серьезным видом человека, которому уже пора писать завещание, ставит у ее ног чемодан и говорит ей:
— Герцогиня, я отбываю в крайне опасную экспедицию; если я вернусь, вы отдадите мне этот чемодан; если же я не вернусь, распоряжайтесь его содержимым так, как вам будет угодно.
Цель экспедиции генерала Летиции состояла всего лишь в ограблении загородного дома маркиза ди Паскуалино.
Возможно, вызывает удивление, что я называю имена героев этой забавной истории полностью, а не ограничиваюсь лишь их инициалами; но я всегда придерживаюсь мнения, что с некоторых людей недостаточно снимать маски: их надо срывать.
Я сижу и работаю, как вдруг раздается оживленная орудийная пальба: выстрелы следуют один за другим, причем беспорядочно, как если бы велся одиночный огонь.
Встав из-за письменного стола, я выхожу на балкон, где застаю всех своих товарищей. Они соскочили с постели; двое из них в наряде Юнии, трое других — в наряде Британика, Нерона и Нарцисса; в своих длинных панталонах с чулками я выгляжу самым одетым из всех.
Нам видны вспышки выстрелов и слышен их грохот.
Двое наших друзей берут в руки часы и, замеряя время, которое проходит между вспышкой выстрела и его звуком, приходят к выводу, что сражение, по всей видимости, происходит в пятнадцати или восемнадцати милях от нас, в открытом море.
Весь город просыпается и наполняется шумом; по всей линии сторожевых постов раздаются крики часовых.
Те, кто не верит в слово неаполитанцев — а число таких людей велико, — думают, что это противник, пользуясь заключенным перемирием и разборкой баррикад, пытается предпринять внезапное нападение на Палермо.
Другие полагают, что это какое-то сардинское судно, которое везет подкрепление живой силой и ружья, повстречалось в море с крейсирующим неаполитанским фрегатом и теперь уходит от погони.
Все печалятся, что Гарибальди нет в городе.
При этом никто не сомневается, что нарушение перемирия, заключенного в присутствии английского, американского и французского адмиралов, неизбежно подвергнет неаполитанцев риску сражения с десантными отрядами этих трех государств.
Но следует признать невероятным, что солдаты, которые, имея двадцатидвухкратное численное преимущество, отступили перед гарибальдийцами, теперь готовы нажить себе врагов в лице трех великих наций, и все ради того, чтобы попытаться отвоевать город, который они сами же добровольно покинули.
Я бегу будить майора Ченни, и он встает со словами: «Спокойствие!»
У него в комнате, а точнее, у его дверей я застаю герцога Делла Вердуру, городского претора, в полной растерянности примчавшегося во дворец.
Пока Ченни поднимается, я привожу претора на наш балкон, откуда видны отсветы выстрелов.
В самый разгар обмена мнениями один из присутствующих подает голос.
— Господа, — говорит он, — сегодня утром я завтракал у контр-адмирала Жеана, и в это время ему доложили, что английский корвет снялся с якоря, чтобы провести учебные стрельбы в открытом море. По-моему, вот этот корвет и проводит сейчас стрельбы.
Все начинаются смеяться при мысли, что вблизи города, только что подвергшегося бомбардированию, потерявшего за время этого бомбардирования от тысячи до полутора тысяч жителей и пребывающего в возбуждении весь день и в тревоге всю ночь, какой-то английский корвет надумал устроить учебные стрельбы в час ночи.
Между тем можно разглядеть воинские отряды, которые передвигаются во мраке огромной Дворцовой площади, охватывающей пространство около одного квадратного километра и освещенной лишь восемью масляными фонарями.
Я предлагаю подняться в наблюдательный пункт в самой верхней части дворца, откуда видно все море; однако после пятидесятого выстрела канонада стихает.
Какой-то всадник пересекает во весь опор площадь и останавливается у ворот дворца.
Все догадываются, что он доставил известия, и бросаются навстречу ему.
Выясняется, что английский адмирал призывает городские власти не беспокоиться: весь этот шум произвел его корвет, устроивший учебные стрельбы!
— Ну что? — с победоносным видом спрашивает тот из нас, чья догадка оказалась верна.
— Да, ничего не скажешь, мой дорогой! — отвечаю я. — Мне всегда было известно, что англичане крайне эксцентричны, но я не знал, что они настолько чокнутые.
Все снова ложатся спать, а я вновь принимаюсь за работу.
В десять часов прибыл Гарибальди.
Первым делом он отпустил на свободу сбира и выдал ему охранную грамоту. Горе любому, кого задержат!
В одиннадцать часов Луиджи Ла Порта, народный герой, прославленный партизанский вожак, который воюет начиная с 4 апреля, который первым присоединился к Гарибальди и бойцы которого, в отличие от всех других пиччотти, выстояли при Калатафими, пришел ко мне, предлагая присутствовать при освобождении узников.
Мы сели в коляску и направились к Молу.
По всей улице Толедо не было ни одного окна, которое не украшал бы флаг цветов независимости, и ни одной двери, на которой не висело бы следующей афиши, не нуждающейся в переводе:
Балконы были заполнены женщинами и детьми из семей синьоров, как здесь говорят. Что же касается дверных порогов, крылец и портиков, то они по праву принадлежали простому народу.
Шпалера гарибальдийцев, пиччотти Hguerrigliferi[10], вооруженных ружьями всех образцов, от крепостного ружья с подсошкой до пистолетного ствола, прикрепленного к деревянной палке и стрелявшего при помощи фитиля, растянулась от Королевского дворца до Мола.
Кратчайшим путем должна была бы стать улица Толедо, однако напротив кафедрального собора ее перегораживали обломки дворца Карини, и такие же преграды затрудняли проезд еще в двух местах.
Так что приходилось ехать обходными путями.
В ста шагах от Мола мы услышали громкие крики, а затем вдруг увидели огромную толпу, которая неслась навстречу нам, пританцовывая, размахивая платками и крича:
— Да здравствует Италия!
Мы остановили коляску.
Особенно замечательно в народных празднествах подобного рода то, что всадники, лошади, пешеходы, люди вооруженные и люди безоружные, женщины, старики и дети теснятся, толкаются и пробиваются сквозь толпу в отсутствие всяких предварительных мер предосторожности, без жандармов, без полиции, без сбиров — и никаких несчастных случаев при этом не происходит.
В одно мгновение мы оказались среди двух или трех тысяч человек, которые были всего лишь авангардом людского скопища.
В центре его шел оркестр, наигрывавший народные мелодии Сицилии. Впереди оркестра, позади него, вокруг него плясали мужчины и женщины, а во главе всех прыгал и плясал какой-то священник, изображая царя Давида перед ковчегом завета Господня; следом за ними ехали пять экипажей, в которых находились бывшие узники и их семьи. Они были буквально завалены цветами, которые бросали им со всех сторон.
За ними следовала длинная вереница экипажей.
Мы присоединились к ней.
Как только узники вступили в город, послышались рукоплескания и оглушительные крики «Ура!».
Разразился пугающий, исступленный восторг, доведенный до высшей точки.
Все бросали цветы, все бросали букеты, а в конце концов стали бросать и флаги из окон.
Каждому экипажу досталось по флагу и даже по нескольку флагов.
Я протянул было руку, чтобы подхватить один из них, но Ла Порта сказал мне:
— Погодите, я дам вам свое знамя.
И, подозвав одного из своих guerriglièri, он распорядился:
— Пусть знаменосец принесет мое знамя.
Знаменосец примчался, и Ла Порта вручил мне знамя, пробитое тридцатью восьмью пулями.
В итоге, благодаря этому знамени, я оказался на положении почетного гостя.
Перед каждым скоплением людей, теснившихся на очередном крыльце, мне приходилось опускать знамя, которое женщины хватали обеими руками и целовали с тем жаром, какой сицилийки вкладывают во все, что они делают.
Мы проехали мимо женского монастыря.
Несчастные затворницы, прильнув к оконным решеткам, неистово кричали: «Да здравствует Италия!», яростно били в ладоши и, вне себя от радости, заламывали руки.
Шествие длилось более часа, сопровождаясь все возраставшим исступлением.
Наконец, вся эта огромная толпа докатилась до Дворцовой площади, где места хватило для всех.
Гарибальди ждал узников, стоя на галерее своего павильона, и, казалось, парил над всем этим шумом, как если бы уже достиг сфер безмятежного покоя.
Экипажи нырнули под сумрачную арку дворца.
Бывшие узники отправились благодарить своего освободителя, а я тем временем вернулся к себе.
Но стоило мне в сопровождении знаменосца отряда Ла Порты появиться на балконе, как раздались громкие крики «Ура!».
В этом празднестве, в котором было столько поэзии, воодушевленный народ принял в расчет поэта.
О, мои тридцать лет борьбы и трудов, будьте благословенны! И если Франция уготавливает своим поэтам лишь венец нищеты и посох изгнанника, то заграница приберегает для них лавровый венец и триумфальную колесницу!
Ах, если бы вы оба были со мною здесь, на этом балконе, вы, кого я ношу в своем сердце, дорогой Ламартин и дорогой Виктор Гюго, вам достался бы этот триумф!
Примите же свою долю этого триумфа, примите его весь целиком! Пусть самый ласковый ветерок Палермо донесет его до вас вместе с улыбками здешних женщин, с благоуханием здешних цветов!
Вы — два героя нашего века, два гиганта нашей эпохи. Я же, подобно незаметному guerriglièro Ла Порты, всего лишь знаменосец легиона.
Тем не менее, оставив два года тому назад свой след на Севере, я оставляю его сегодня на Юге. И это вам в моем лице рукоплещут повсюду от Эльбруса до Этны.
Оставайся же неблагодарной, Франция, это ты можешь, но всему остальному миру присуща признательность!
День вроде того, на каком я присутствую, случается не раз в году, не раз в столетие, а единожды за всю историю народа!
Выйдя от Гарибальди, узники нанесли визит мне, явившись со своими матерями, женами и сестрами.
Жена одного из них, баронесса Ризо, — дочь моего старого и верного друга Дю Алле, арбитра во всех делах чести.
Поистине, небесное правосудие существует.
На глазах у меня из улицы Толедо вываливается огромная людская толпа.
Человек пятьдесят в центре этой толпы держат в руках факелы и ударами ног катят перед собой какой-то бесформенный предмет, осыпая его бранью и освистывая; они проходят под моими окнами и пляшут вокруг этого предмета, причем каждый из них пинает его ногой.
Поль Парфе, Эдуар Локруа и несколько других моих спутников спускаются вниз, чтобы выяснить, что это за предмет.
Я остаюсь на балконе.
Так вот, знаете, что за предмет палермская чернь тащила если и не по грязи, то по пыли, осыпая его плевками и нечистотами?
То была голова, отколотая от статуи человека, который отравил моего отца; то была голова короля Фердинанда I!
Ощущает ли что-нибудь из этого, покоясь в своей королевской гробнице, тот, кто руководил резней в 99 году, на чьих глазах повесили Караччоло, Пагано, Чирилло и Элеонору Пиментель, на чьих глазах отрубили голову Этторе Карафе и кто был вынужден назначить постоянное жалованье палачу, ибо плата в двадцать пять дукатов, полагавшаяся тому за каждую казнь, разорила бы королевскую казну?..
В Палермо нет более ни одного неаполитанца, и мы располагаем теперь точными сведениями о численности королевской армии, вывезенной отсюда за прошедшую неделю.
В этой армии насчитывалось двадцать семь тысяч человек.
Поскольку могут заявить, что мы преувеличиваем жестокости, совершенные королевскими солдатами, приведем здесь официальный документ, который предоставил нам швейцарский консул, г-н Хирцель.
Мы воспроизводим этот документ, не меняя в нем ни слова; оригинал находится в наших руках.
Это письменное обращение к генералу Ланце, второму по властным полномочиям человеку в Палермо, и потому оно по необходимости составлено в той осторожной манере, какую дипломаты обычно соблюдают в своей переписке.
«Его Превосходительству генералу Ланце, наделенному полномочиями alter ego Его Величества в Сицилии.
Палермо, 2 июня 1860 года.
Ваше Превосходительство!
Уведомленный несколькими лицами о том, что Альберт Эйххольцер, по национальной принадлежности швейцарец, супруг донны Розы Бевилаккуа, проживающий по адресу: Пьяццетта Гранде, № 778, лавка № 22, на улице, ведущей от площади Пьяцца Балларо к воротам Кастро, по профессии виноторговец, имел несчастье стать жертвой ограбления и поджога; что его лавка и его склады были разграблены; что его двенадцатилетний сын, пытавшийся спастись от огня, был застрелен солдатами и что никто не может сказать, что сталось с остальными членами его семьи, я счел своим долгом навести справки лично и обратился к городским жителям, его соседям; однако никто не мог сказать мне ничего насчет этой семьи, если не считать предположений, что она была арестована королевскими войсками, но ничего более никому известно не было, и все догадки сводились к тому, что эта многочисленная семья была препровождена в монастырь белых бенедиктинцев, заперта в трапезной и заживо сожжена в огне, коему солдаты предали монастырь, перед тем как отступить к Королевскому дворцу.
Не в силах поверить в правдивость подобных сведений, я лично отправился в монастырь вышеназванных бенедиктинцев.
Следуя по кварталу, целиком обращенному в руины, среди сожженных домов, от развалин коих исходил зловонный дух, я спрашивал у всех встречных, что стало причиной подобных ужасов, и от каждого из немногих выживших обитателей этого несчастного квартала получал один и тот же ответ: все, что у меня перед глазами, это дело рук королевских войск, которые, будучи оттеснены со своего оборонительного пункта у ворот Монтальто и отступая к Королевскому дворцу, убивали всех, кто попадался им на пути.
Когда я подошел к монастырю белых бенедиктинцев, меня подвели к обширному помещению, служившему, как мне сказали, трапезной; там я застал людей, занятых переноской обгорелых трупов, являвшихся, как меня уверяли, телами обитателей домов по соседству, которых задержали и заперли в этом помещении королевские солдаты; после чего, разграбив монастырь и предав его огню, солдаты отступили. Я спросил у могильщиков, сколько трупов они уже унесли, и услышал в ответ: “Сорок”. Тогда я поинтересовался у них, сколько примерно им еще осталось унести, и они ответили мне: “Десятка два”.
Таким образом, шестьдесят человек было убито в одном только монастыре белых бенедиктинцев.
Посему я с величайшей тревогой обращаюсь к Вашему Превосходительству, имея целью получить какие-либо сведения о судьбе моего соотечественника, если он оказался задержан тогда вместе с остальными членами своей семьи, или всякие иные разъяснения в отношении участи этих несчастных, и подаю Вашему Превосходительству прошение от имени человечности и справедливости, требуя, по сему случаю, приказа Вашего Превосходительства как можно быстрее отпустить моего соотечественника на свободу, оставив за ним полное право на возмещение убытков, на которое он сможет притязать в более подходящее время.
Возможно, это письменное обращение уполномоченного Швейцарской конфедерации сочтут малопоэтичным, но, думаю, никто не отважится назвать его неточным.
Наконец, с оркестром во главе, прибывает первый батальон пьемонтских добровольцев из дивизии Медичи; они превосходно вооружены и экипированы; по всему видно, что это люди с десятилетним боевым опытом.
Поскольку мы дожидались лишь их прибытия, наш отряд выступит, вероятно, сегодня вечером, либо, самое позднее, завтра.
Первую остановку после Палермо нашему отряду предстояло сделать в Мизильмери. Покидая столицу Сицилии, мы следовали тем самым путем, по какому шел Гарибальди, чтобы вступить в нее.
На подъезде к Адмиральскому мосту мы увидели три трупа сбиров, наполовину уже изгрызенные собаками, хотя сбиров убили не далее, чем накануне.
Вот здесь, у Адмиральского моста, и произошла, как уже было сказано, первая схватка между королевскими войсками и гарибальдийцами; именно здесь тридцать два патриота во главе с Тюкёри и Миссори атаковали четыреста королевских солдат и с помощью Нино Биксио и роты пьемонтцев — именно так именуют здесь всех добровольцев, какой бы нации они ни принадлежали, — выбили врага с его позиции.
Накануне моего отъезда из Палермо я получил следующее письменное подтверждение, которое явилось следствием совета, данного мною бывшим узникам:
«Сего дня, 20 июня 1860 года, в полк легкой кавалерии, коего я являюсь полковником, завербовались в качестве простых солдат синьоры: князь Коррадо ди Нишеми, барон Джованни Колобрия Ризо, князь Франческо Джардинелли, кавалер Нотарбартоло Сан Джованни.
За час перед тем я попрощался с Гарибальди, и, поскольку я поинтересовался у генерала, в каких точно выражениях было составлено его прошение об отставке, поданное им королю Пьемонта, он, отыскав в кипе бумаг копию этого прошения, вручил его мне. Вот текст прошения. Я располагаю его копией, снятой и подписанной самим Гарибальди.
«Genova, 26 novembre 1859.
Sono molto riconoscente alla Maestà Sua per l’alto onore della mia nomina a tenente generale; ma devo fare osservare alla Maestà Sua, che con ciò io perdo la libertà di azione colla quale potrei essere utile ancora nell’ Italia centrale ed altrove, e prego la Maestà Sua d’esser tanta buona di ponderare la giustizia delle mie ragioni, e sospendere, almeno per ora, la nomina suddetta.
Con affettuoso rispetto della Maestà Sua,
Sono il devotissimo,
Сколь отличен от этого возглас, вырвавшийся из самого нутра одного из наших маршалов: «Полагающееся мне жалованье отнимут у меня лишь вместе с моей жизнью!»
Перед отъездом из Палермо мы сделали групповую фотографию шести принцев, бывших узников, и великолепные портреты Тюрра и генерала. Когда я принес генералу предназначавшийся ему снимок, он попросил меня черкнуть под фотографией несколько слов на память о нашей дружбе.
Я взял перо и под портретом генерала написал следующие строки:
«Дорогой генерал!
Уберегитесь от неаполитанских кинжалов, станьте главой республики, умрите бедным, как Вы и жили, и величием Вы превзойдете Вашингтона и Цинцинната.
Наш небольшой отряд, состоящий из далеких от воинского ремесла солдат, весело следует за экспедиционной колонной.
Каждый из нас вооружен двуствольным ружьем и револьвером, и передвигаемся мы на двух реквизированных колясках.
Сверх того, граф Таска, один из самых богатых помещиков Палермо, пожелал самолично показать нам Сицилию; на протяжении двадцати льё мы сможем останавливаться в его замках, его домах и на его фермах, либо в домах его друзей.
У графа две кареты: одна для него, другая для его камердинера.
Единственное, чего следует по-настоящему опасаться на пути в Джирдженти или Сиракузу, — это грабители.
Когда королевские войска, изгнанные бойцами Гарибальди, оставили без охраны городские тюрьмы, заключенные, а почти все они были грабителями и убийцами, ожидавшими суда или отбывавшими наказание, бежали из тюрем и, полагая город не особенно безопасным для них местом, укрылись в горах.
И там, собравшись в банды по десять, по пятнадцать и даже по двадцать человек, они вернулись к своему прежнему промыслу, останавливая и грабя путешественников. Так что мы, вполне вероятно, могли не поладить с ними, ибо наш отряд не придерживался точь-в-точь маршрута колонны.
Так, к примеру, в первую ночь мы двинулись в путь в три часа утра.
Колонна же выступила в поход накануне, в пять часов вечера.
В шесть часов утра мы прибыли в Мизильмери; Тюрр уже находился там, но он был болен и лежал в постели. У него началась сильная кровавая рвота.
По этой причине легионеры возобновили свой путь лишь поздно вечером.
Что до нас, то мы выехали в три часа пополудни, чтобы приготовить расквартирование колонны в Виллафрати.
Мизильмери замечателен тем, что он стал первым городом Сицилии, восставшим после 4 апреля.
В Мизильмери было четыре неаполитанских солдата, восемь конных жандармов и восемь сбиров.
Жители Мизильмери начали с того, что выгнали их всех; затем они подняли итальянское знамя и ударили в набат.
Был учрежден повстанческий комитет.
Председателем комитета был избран дон Винченцо Румболо.
Заместителем председателя стал синьор Джузеппе Фидучча, в доме которого мы остановились на ночлег; дополняли состав этого революционного суда два священника: Пицца и Андолина.
Когда мне представили их, я узнал в Андолине того священника, что так лихо плясал перед экипажем с узниками в день их освобождения из Кастеллуччо.
Одиннадцатого мая, незадолго до боя у Адмиральского моста, местные повстанцы намеревались атаковать неаполитанский отряд, но слух о предстоящем сражении привлек настолько сильную вражескую колонну, что противостоять ей было немыслимо.
Они укрылись в горах.
Повстанцев было около двух тысяч.
Шестнадцатого мая в их лагерь явился Розолино Пило, предвестник Гарибальди; он ободрил всех, сообщив о скорой высадке генерала.
У него было с собой английское золото.
Наш хозяин обменял ему часть этого золота на сицилийские деньги.
Между тем прибыл Ла Маза, имея под своим командованием лишь триста или четыреста человек. Он собрал комитет, принявший решение, что Мизильмери станет штаб-квартирой восстания и именно отсюда будут осуществляться сношения со всеми частями острова.
Этот почин со стороны человека, поставленного над другими, доставил ему звание командующего партизанским движением.
В этом звании он и присоединился к Гарибальди в Салеми, приведя с собой, насколько я знаю, шестьсот или восемьсот человек; пиччотти приняли участие в сражении при Калатафими, и я уже рассказывал, как они там вели себя.
О Ла Мазе отзываются совершенно по-разному: одни утверждают, что он много чего сделал, другие настаивают, что он не сделал ровным счетом ничего.
Само собой разумеется, преувеличение есть с обеих сторон. Мое мнение заключается в том, что Ла Маза, находясь среди столь отважных и столь некичливых людей, как Гарибальди, Тюрр, Нино Биксио, Сиртори и Карини, совершает ошибку, чересчур часто и чересчур напыщенно употребляя слово «я».
Впрочем, сейчас он пребывает где-то поблизости, и, по всей вероятности, я увижу его еще до своего отъезда из Виллафрати.
В три часа пополудни, при жаре в сорок пять градусов на солнце, мы покинули Мизильмери. Гарибальдийцы, в свой черед, должны были выехать из города в восемь часов вечера, в полночь сделать привал, в три часа утра двинуться дальше и около шести часов утра прибыть в Виллафрати.
Виллафрати издали дает о себе знать благодаря небольшому норманнскому замку, который местные жители называют замком Дианы; он довольно хорошо сохранился и стоит на вершине утеса; внизу, в долине, позади крестьянского дома, находятся арабские купальни с сероводородной водой.
Арабскую надпись, наполовину, а то и на три четверти стертую временем, умудрился разгадать какой-то ученый из Палермо; эти чертовы ученые способны разгадать все что угодно!
Своды бань все те же, какими их соорудили арабские зодчие, и имеют отверстия для выхода пара.
Виллафрати, то есть «Город монахов», построен на склоне довольно крутой горы. Нашему кучеру взбрело в голову вскачь одолеть три четверти подъема на нее, и вначале лошади отнеслись к этому вполне одобрительно. Но вдруг, никоим образом не предупредив возницу о своем коварном умысле, которым, по всей вероятности, они поделились друг с другом на ушко, все три в едином порыве шарахнулись в сторону. К счастью, заднее колесо нашей коляски уперлось в большой камень, и она резко остановилась. С нами вполне могло произойти то, что случилось с Ипполитом на пути в Микены; ничего такого, слава Богу, не произошло, однако вины лошадей в этом нет: они явно намеревались свернуть нам шею.
Поскольку до дома маркиза ди Сан Марко, самого высокого здания в городе, производившего впечатление casa principale[12], было не более сотни шагов, остаток пути мы прошли пешком.
Благодаря Сальваторе, камердинеру графа Таски, мы застали кухонные плиты разожженными, ужин близким к готовности, а постели приготовленными во всех комнатах.
Виллафрати расположен в восхитительной местности, среди гор, красоту которых оттеняют хлебные поля, колышущиеся на ветру, и рощи дивного зеленого цвета.
Напротив наших окон высится древний замок Дианы.
Перед фасадом дома, увенчанным бюстами римских императоров и императриц, изготовленными в Фаэнце, простирается широкая терраса, господствующая над всем селением и над улицей, подъем которой наш кучер так некстати надумал преодолеть вскачь.
Терраса, мощенная фаянсовой плиткой и сплошь увитая дикими штокрозами, — восхитительное место с пяти до девяти утра и с пяти вечера до полуночи.
И потому на другой день после нашего приезда, в пять часов утра, после беспокойного сна, который нарушали клопы и блохи, эти две главные напасти Италии — Бурбоны и австрийцы, на мой взгляд, всего лишь ее третья беда, — так вот, повторяю, на другой день после нашего приезда, в пять часов утра, я уже был на этой террасе; вскоре на повороте дороги появился авангард колонны, а спустя четверть часа она достигла края селения.
Через несколько минут какой-то всадник галопом въехал во двор замка; это был фра Джованни, голову которого покрывала широкополая шляпа с шелковыми кисточками.
Поменяйте шелковые кисточки на золотые, выкрасьте шляпу в красный цвет — и у вас будет кардинальская шапка.
О фра Джованни, фра Джованни! Неужели вам, облаченному во францисканскую рясу, придет однажды в голову столь честолюбивая мысль?
Первым делом я озаботился спросить его о самочувствии Тюрра; у Тюрра снова началась рвота, и он ехал в конце колонны, в карете, запряженной тремя белыми лошадьми, на которых мне указал пальцем фра Джованни.
Довезти Тюрра в карете до casa principale, где ему приготовили комнату, было невозможно. Так что мы вместе с фра Джованни отправились на поиски другого жилья для Тюрра и нашли подходящий дом на трех четвертях подъема в гору, рядом с тем самым местом, где наши лошади попытались избавиться от нас.
Спустя полчаса наш драгоценный больной уже лежал в постели.
Колонне предстояло пробыть здесь три дня.
Я написал Гарибальди письмо, чтобы сообщить ему о серьезной болезни Тюрра, которого он любит, словно собственного сына. Вероятно, завтра или послезавтра Тюрр получит приказ вернуться в Палермо.
Вчера, в четыре часа пополудни, граф Таска пришел известить меня, что какой-то офицер — он не стал называть его имени — хочет познакомиться со мной, в связи с чем он попросил моего разрешения пригласить этого офицера на ужин.
Поскольку офицер находился в соседней комнате, я прошел туда, чтобы подтвердить приглашение, если в этом будет надобность.
После пяти минут беседы мне стало понятно, как себя вести: я имел дело с Ла Мазой.
Как я и предчувствовал, это был человек с замашками гасконца, причем в хорошем смысле слова. В сицилийской крови арабского осталось больше, чем норманнского.
Ла Мазе, родившемуся в Трабии, лет тридцать пять; у него светлые волосы, голубые глаза и прекрасное телосложение. Он носит гарибальдийскую форму, то есть красную блузу и серые штаны с серебряными нашивками.
(Гарибальди значительно упростил этот наряд: вместо блузы он носит рубашку, а на его штанах, сильно изношенных, нет нашивок.)
Ла Маза оставался с нами до девяти часов вечера; все это время он говорил о себе и своих бойцах и об услугах, которые они оказали Сицилии. Его манера разговаривать была приятной, легкой и даже изящной.
Расставаясь со мной, он вручил мне подборку своих воззваний и приказов.
Вот их образчик:
«Высоты Роккамены, 17 мая 1860 года.
Братья!
Священная любовь к отчизне и благость Небес привели меня к вам, мои старые товарищи по отчаянным предприятиям и славным победам, дабы мы в последний раз сразились вместе против полчищ тирана.
Доблестный генерал Джузеппе Гарибальди, адъютант Его Величества Виктора Эммануила II, вместе с непобедимым войском патриотов примкнул к нам, сицилийским эмигрантам с материка, дабы помочь нам сбросить бурбонское иго и осуществить наш революционный замысел: присоединиться к правительству Виктора Эммануила II во имя того, чтобы как можно быстрее создать единую, свободную и могущественную Италию.
Вскоре все повстанцы провозгласят диктатором этого великого итальянского генерала.
К оружию, мои отважные братья!
Наш экспедиционный корпус во главе с храбрым генералом Гарибальди в день грандиозного сражения у Калатафими разгромил и обратил в бегство королевские войска, державшие в подчинении сицилийские земли от Марсалы до Алькамо.
И теперь, братья, вам надо лишь вооружиться любым способом, сплотиться и присоединиться к храбрецам, которые в горах Палермо и его окрестностях сражаются с бурбонскими войсками; все вооруженные сицилийцы, от Марсалы до Партинико, сбегаются бесчисленными толпами, дабы множить ряды итальянских отрядов.
Станьте же, чтобы вновь сделаться сильными и мощными, теми партизанами-патриотами, что сражались в Парко, в Пьяна деи Гречи и в окрестностях столицы.
По призыву некоторых из наших братьев я поспешил в эти горы, дабы осмотреть ваши позиции, наладить тесные связи между вами и армией доблестного генерала и обеспечить единство действий, необходимое для победы в отечественной войне.
Братья! Вся Италия взирает на вас; вы сможете быть достойными самих себя и ваших отважных братьев с материка, поспешивших прибыть к нам, дабы во имя общего дела пролить свою кровь на земле Сицилии.
Да здравствует Италия! Да здравствует король Виктор Эммануил II!
Подобному многословию крайне далеко до ясного и точного стиля Гарибальди, который, наверное, во всех своих прокламациях, выпущенных после отъезда из Таламоне — а их было, должно быть, десятка два, — не сказал слово «я» столько раз, сколько Ла Маза упомянул о себе в одном этом воззвании.
Впрочем, после приезда Тюрра он куда-то подевался.
Вчера вечером, после ухода Ла Мазы, граф, беседуя со мной на террасе, сообщил мне, что мы находимся в тех самых местах, где орудовал знаменитый Фра Дьяволо. Горы, высящиеся перед нами, были его обычным убежищем, а небольшая оливковая роща, расположенная в трех милях отсюда и принадлежавшая маркизу ди Сан Марко, стала местом его последнего сражения.
В ответ на высказанное мною желание собрать самые подробные сведения, касающиеся этого разбойника, которого либретто Скриба и музыка Обера сделали популярным во Франции, граф вызвал одного из campièri[13] маркиза ди Сан Марко, человека в возрасте от пятидесяти пяти до шестидесяти лет, лично знавшего Фра Дьяволо.
И вот что рассказал нам этот человек.
Фра Дьяволо родился в Карини то ли в конце прошлого века, то ли в начале нынешнего; звался он, на самом деле, Антонио Борцетта.
У него был младший брат по имени Амброджо.
Отец их был землевладельцем.
Чересчур сурово преследуемый властями за какие-то юношеские выходки, Антонио Борцетта подался в горы и стал бандитом.
За пол года о нем сложилась такая слава, что его начали называть не иначе как Фра Дьяволо.
Какой-то разбойник, сидевший в тюрьме Палермо, попросил передать вице-королю, что в обмен на свободу он берется выдать Фра Дьяволо живым или мертвым.
Разумеется, доверившись слову разбойника, рисковали, что он не сдержит слова; но, не доверившись ему, рисковали куда больше, ибо это означало отказаться от возможности захватить Фра Дьяволо, каждый день дававшего о себе знать каким-нибудь очередным злодеянием.
Так что разбойника выпустили из тюрьмы; звали его Марио Граната, и родом он был из Мизильмери.
Вице-король поинтересовался у разбойника, сколько он просит денег; Марио Граната ответил, что ему нужно лишь десять унций, чтобы купить порох и пули.
Ему выдали десять унций.
Тогда он попросил, чтобы его не просто выпустили из тюрьмы, а позволили ему бежать из нее. Ему предоставили такую возможность, и он совершил побег.
Марио Граната купил порох и пули и поспешил присоединиться к Фра Дьяволо, которому он приходился кумом.
Вначале его появление вызвало подозрения у Амброджо, брата Фра Дьяволо. Братья посовещались между собой, обдумывая, что им следует предпринять, дабы испытать Марио Гранату, и в конце концов решили доверить ему достаточно крупную сумму для покупки провизии и различных предметов, в которых нуждалась банда. Если он вернется с покупками, ему можно будет доверять, учитывая, что за ограбление грабителя никакого наказания предусмотрено не было.
Марио Граната ушел с деньгами и вернулся с покупками.
В тот же день его приняли в банду.
Близилась ярмарка в Кастро Джованни, а перед ней должна была состояться ярмарка в Лентини. На эту ярмарку отправляются все крупные скототорговцы, снабжающие мясом Палермо. Как и повсюду на свете, эти торговцы, приезжающие на ярмарку для того, чтобы продавать или покупать, привозят с собой много денег. Марио Граната подал совет устроить засаду в горах Виллафрати, и этому совету последовали. Банда, которую составляли шесть человек: Фра Дьяволо, его брат Амброджо, Марио Граната, Джузеппе и Бенедетто Дави из Торретты и Витали из Чинизи, отправилась в путь, намереваясь осуществить предложенный замысел.
Когда они уже почти дошли до Мизильмери, Марио Граната попросил у Фра Дьяволо разрешения отлучиться на полсуток, чтобы повидаться с женой; Фра Дьяволо, не испытывая никаких подозрений, отпустил его.
Марио Граната должен был еще до рассвета догнать своих товарищей в горах Виллафрати.
Бандиты продолжили путь.
Однако на рассвете Марио Граната не появился; к этому времени бандиты добрались до горы Кьяра Стелла; Фра Дьяволо распорядился сделать привал и узнать, что происходит в Виллафрати.
Так что Витали спустился к селению и, поскольку это был день Благовещения, начал с того, что поприсутствовал на мессе и выслушал проповедь капуцинского монаха Инноченцо из Бизаккуино; затем он вышел из церкви, намереваясь навести справки.
Тем временем, пока длилась церковная служба, из Меццоджузо прибыла жандармерия.
Это необычное передвижение войск сделало все расспросы ненужными, подсказав ему, что власти напали на след Фра Дьяволо.
Он бросился в горы, но по пути наткнулся на оцепление, которое состояло из двух рот, по подсказке Марио Гранаты размещенных там вице-королем.
Командовали этими отрядами капитаны Антонио Орландо из Леркары Фридди и Антонио Пезьоне из Палермо.
Они поинтересовались у Витали, с какой целью он идет в эти горы.
Витали ответил, что ищет лекарственные травы для фармацевтов-травников и аптекарей.
Пока солдаты совещались между собой, следует им задержать его или нет, он растолкал их локтями, кинулся в лесные заросли и скрылся.
Через четверть часа он присоединился к Фра Дьяволо и все ему рассказал.
И тогда бандиты попытались выбраться из западни, бросаясь то к одному выходу, то к другому, но горы были оцеплены со всех сторон.
С каждым часом солдаты все теснее сжимали кольцо оцепления.
Около одиннадцати часов утра первые ружейные выстрелы донеслись до Виллафрати.
Не переставая сражаться, Фра Дьяволо отступил к оливковой роще, принадлежавшей маркизу ди Сан Марко.
Около двух часов дня ружейная пальба стихла.
В четыре часа пополудни в Виллафрати принесли труп Фра Дьяволо. Чтобы не попасть живым в руки солдат, он застрелился из пистолета, пустив себе в голову, с правой стороны, сразу две пули.
Не вызывало споров, что он покончил с собой, ибо его правый висок являл собой одну зиющую дыру, а с другой стороны головы были видны две раны.
Две пули, проделавшие в голове одно входное отверстие, проделали в ней два отверстия, выходя из нее.
Были убиты два или три солдата; один сбир и Джузеппе Дави получили ранения.
Человека, поведавшего мне все эти подробности, зовут Антонио Скифари.
Его дядя, который был капелланом церкви, ходил в горы, чтобы причастить двух умирающих.
Остальные были арестованы.
Амброджо и Витали, имевшие возможность спастись бегством, предпочли умереть вместе со своими товарищами и были расстреляны в Карини.
Оба умерли с улыбкой на лице.
Поскольку весь городок шел следом за ними, чтобы увидеть, как их расстреляют, Амброджо промолвил:
— Моя матушка ничего не потеряла от того, что не сделала меня священником: какой бы ореол святости я ни снискал, никогда мне не довелось бы идти во главе процессии столь же многочисленной, какую я веду за собой сегодня.
Бенедетто Дави был приговорен к восемнадцати годам каторги.
Труп Фра Дьявол о обезглавили; голову его выдержали в кипящем уксусе и отправили в Палермо, вице-королю, отославшему ее обратно в Карини, где она была выставлена в железной клетке, подобно голове его не менее известного собрата по ремеслу Паскуале Бруно, историю которого я рассказал почти двадцать лет тому назад.
Когда campière маркиза ди Сан Марко закончил рассказывать нам эту историю, графу Таске принесли номера «Официальной газеты Сицилии» за 22 и 23 июня; он оставил себе самый свежий номер, а другой передал мне.
Я машинально открыл его — меня не особенно привлекают официальные газеты — и еще более машинально просмотрел, как вдруг глаза мои остановились на моем имени.
Будь дело во Франции, почти наверняка мне предстояло бы прочитать что-нибудь неприятное и я отбросил бы газету в сторону.
Но дело происходило на Сицилии, и я стал читать.
Вот какую новость сообщила обо мне палермская газета:
«Nel nostro Consiglio civico viene di esser fatta mozione in favore del celebratissimo romanzière Alessandro Dumas. Tal voto, dato ad un uomo che per le sue opere è certamente decoro della Francia, ed il quale in oggi trovasi in Sicilia, dove raccoglie i particolari della nostra guerra contro I Borboni, e della gran causa italiana, viene di essere accolto all’unanimatà dal Consiglio».[14]
Резолюция была поставлена на голосование и принята на другой день после моего отъезда из Палермо. Подобная тонкость стала приятным добавлением к проявленному вниманию.
Я написал городскому совету Палермо письмо с изъявлением благодарности.
Наряду с этой новостью, касавшейся лично меня, газета сообщала следующие известия:
«Наш претор, герцог Делла Вердура, продолжая предоставлять сведения относительно количества мертвых тел, обнаруженных в развалинах, сообщил, что 18-го числа из-под обломков были извлечены два трупа, а 19-го — восемь, В то время как все упорно трудятся, дабы придать городу его былое великолепие, жуткие картины, которые открываются людским взорам, возбуждают в населении все большую ненависть к Бурбонам.
Нам сообщают из Мессины, от 12 июня:
“Королевские гарнизоны Трапани, Термини, Аугусты, Джирдженти, Катании и часть гарнизона Палермо прибыли в Мессину, где, помимо того, скопилось большое число больных, раненых, сбиров, полицейских агентов и городских служащих. Всего в нашем городе находится не менее пятнадцати тысяч человек, как солдат, так и сотрудников правительственных учреждений. От имени населения Мессины распространилось следующее воззвание, адресованное королевским войскам:
“Неаполитанцы!
Вы сыны Италии, а Италия — это страна, которая протянулась от гор Монте Ченизио до вод Сицилии, окрасившихся сегодня кровью!
Так восстаньте же во имя Италии, во имя свободы!
Храбрецы, воевавшие при Варезе и Комо, пришли помочь вам, а вы сражаетесь против них!
Господь сказал Каину: “Проклятый! Что сделал ты с братом своим?”
Италия говорит вам: “Проклятые! Что сделали вы с братьями вашими?”
Каждая капля крови, пролитая на Сицилии, проклятием падет на вашу голову, на голову ваших сыновей и на голову сыновей ваших сыновей!
Неаполитанцы! Италия прощает вас, но с огненным пылом ваших вулканов восстаньте против тех, кто не хочет видеть Италию единой””».
Сегодня утром нам стало известно, что в двух милях отсюда два десятка вооруженных людей остановили дилижанс; четыре человека, ехавшие в нем, были ограблены.
В этот поздний вечерний час, когда обычно перебираешь в памяти события прошедшего дня, я впервые в жизни испытываю нечто вроде угрызений совести. Вот что произошло, и, по всей вероятности, конец этой истории будет трагическим.
Сегодня утром я сидел у постели Тюрра; окно было открыто, чтобы впускать лучи солнца, всегда столь приятные для взора больного, и одновременно была широко распахнута дверь, чтобы обеспечить приток воздуха. Внезапно я услышал топот лошадей и поднял голову.
Шум этот производил отряд из семи всадников, вооруженных ружьями и пистолетами; двое последних сидели на одной лошади.
Во главе отряда ехал человек, казавшийся его командиром; на голове у него была неаполитанская фуражка с четырьмя нашивками, указывающими на его капитанский чин, а на боку висела армейская сабля с серебряным темляком и такими же кисточками.
Ничто из этого не привлекло бы моего внимания, если бы не полдюжина цыплят, трепыхавшихся у седельного арчака одного из всадников.
— Черт побери! — сказал я Тюрру. — Вот парень, который не умрет от голода!
Тюрр приподнялся в постели, бросил взгляд на последних бойцов отряда, который из-за крутого уклона местности уже почти весь скрылся из виду, и, ни слова не говоря, снова откинулся на спину.
— Что это за люди? — спросил я его.
— Вероятно, какие-нибудь партизаны Ла Мазы, — ответил он.
Спустя минуту он добавил, обращаясь ко мне:
— Взгляни-ка, куда они едут.
Я встал и подошел к окну.
— Судя по всему, они намерены покинуть деревню и направиться в сторону Палермо.
В этот момент в комнату вошел майор Спангаро.
— Майор, — сказал Тюрр, — разберитесь, что за люди только что проехали мимо нас.
— О, — промолвил я, — они уже далеко и находятся за пределами деревни.
— Генерал, — произнес один из молодых офицеров, состоящих при Тюрре, — хотите, я сяду на лошадь и приведу вам их командира?
— Возьмите с собой четырех человек и приведите мне весь этот отряд; вы поняли, Карбоне?
— Это лишнее, — ответил офицер. — Зачем ради такого пустяка тревожить четырех человек? Я поеду один.
Он спустился вниз, сел на неоседланную лошадь и помчался вдогонку за семерыми всадниками.
Тюрр тем временем вступил в беседу с майором.
Я вышел на балкон и стал глазами следить за молодым офицером.
Минут через десять он догнал отряд, ехавший шагом.
Командир отряда несколько раз оглядывался назад, но, видя, что за ними гонится лишь один человек, не счел нужным беспокоиться.
С того места, где я находился, можно было следить за малейшими подробностями разворачивающейся сцены и по жестам ее участников догадываться, что там происходит, хотя до них было чересчур далеко, чтобы слышать их разговор.
— Ну что, — спросил меня Тюрр, — ты их видишь отсюда?
— Превосходно.
— И что там происходит?
— Пока ничего; по-видимому, они вполне дружески беседуют… О нет! Командир спешивается и тянет руку к ружью… Карбоне вынимает револьвер и приставляет его к груди этого человека.
— Живо четырех человек на помощь Карбоне! — крикнул Тюрр.
— Не надо! Командир снова сел верхом и подчинился; семь человек едут впереди Карбоне, а он по-прежнему держит в руке револьвер.
— Он возвращает их сюда?
— Да.
И в самом деле, минут через пять в начале улицы появилась голова небольшой колонны, направившейся к дому, где квартировал генерал.
Спустя десять минут она остановилась у дверей дома.
— Крикни Карбоне, чтобы он поднялся один, — сказал мне Тюрр, — а перед тем, как подняться, пусть поручит этих парней своим товарищам.
Я крикнул Карбоне, чтобы он поднялся один; что же касается приказа отдать семерых всадников под охрану гарибальдийцев, то он был лишним: они и так уже непреодолимым кольцом окружили пленников.
— Ну что, — спросил Тюрр у молодого офицера, явившегося по его приказу, — туговато пришлось?
— Да, генерал; но, как видите, все кончилось лучше, чем я ожидал.
— Ну и как все происходило? Не опускайте ни одной подробности: перед тем, как увидеться с их командиром, я должен знать, как себя с ним вести.
— Генерал, я догнал их примерно в полутора тысячах шагов отсюда и, лишь тогда осознав, что взялся за дело более трудное, чем мне показалось вначале, вежливо обратился к их командиру.
— Вы правы, Карбоне, — рассмеялся Тюрр, — разговаривать всегда надо вежливо; и что вы сказали ему со всей подобающей вежливостью?
— Я сказал ему: «Синьор капитан, генерал послал меня осведомиться у вас, куда вы направляетесь». — «Я направляюсь в Палермо», — ответил он. — «Что ж, тогда все складывается отлично; генералу нужно отправить в Палермо депеши и некоторую денежную сумму, и он хотел бы поручить это вам». — «Мне?» — «Да, вам, и потому, дабы вручить вам письма и деньги, он просит вас явиться к нему». — «Мне очень жаль, — ответил командир, — но я спешу и у меня нет времени». — «В таком случае, дело принимает другой оборот: он не просит вас, а приказывает вам». — «По какому праву?» — «По праву вышестоящего начальника. Если вы офицер, на что указывает ваша фуражка и ваша сабля, вы обязаны подчиниться; если же вы не офицер и, следовательно, не имеете права носить ни эту фуражку, ни эту саблю, я беру вас под арест». И тогда, — продолжал Карбоне, — он решил спешиться и взвести курок своего ружья, но я успел выхватить мой револьвер и, приставив его ко лбу этого человека, сказал: «Если вы не последуете за мной, я убью вас!» Это и решило дело.
— Хорошо, — произнес Тюрр, — вели ему подняться.
Я хотел было уйти.
— Останься, — сказал мне Тюрр, — вероятно, это какой-то бандит, и нет ничего плохого в том, чтобы ты увидел, что сейчас произойдет; к тому же ты имеешь право здесь быть, ведь это по твоему почину его арестовали.
— Ну, положим, тут я ни при чем!
— Так ты остаешься?
— Да.
Дверь отворилась, и молодой человек лет двадцати пяти или двадцати восьми, светловолосый, голубоглазый, невысокий, но хорошо сложенный, с необычайно уверенным видом вошел в комнату; но, увидев Тюрра, лежавшего на диване, он резко остановился и заметно побледнел.
Тюрр, со своей стороны, устремил на него открытый и твердый взгляд, но никак не выдал своего удивления; лишь усы его встали дыбом.
— А, — промолвил он, — так это ты!
— Простите, господин генерал, — ответил пленник, — но я незнаком с вами!
— Зато я с тобой знаком! Ну-ка, пройдись, не хромая.
— Не могу, генерал, у меня ранена нога.
— Ну да, пулей, и чуть выше колена; но не стоя лицом к врагу ты получил это ранение!
— Генерал…
— Ты получил его, пытаясь ограбить городскую кассу в Санта Маргерите. Так что я тебя знаю, ты Санто Мели. Ты уже попадал мне в руки в Ренде, и тебя расстреляли бы еще тогда, если бы нам не пришлось без промедления двинуться в Парко. Ты остался тогда под надзором Сант’Анны, но тебя плохо охраняли; на сей раз я не доверю тебя никому и, ручаюсь, охранять тебя будут лучше!
Затем, повернувшись к майору Спангаро, он добавил:
— Майор, завтра вы сформируете военно-полевой суд и будете его председателем.
— Ну а вы, — произнес он, обращаясь к адъютантам, — разоружите этого человека и отведите его в тюрьму.
Один из офицеров подошел к пленнику и забрал у него саблю, а два солдата, встав рядом с ним слева и справа, вывели его из комнаты и препроводили в тюрьму.
— Черт побери, дорогой мой, — промолвил я, обращаясь к Тюрру, — скоро ты действуешь!
— Именно так и надо в подобные времена поступать с грабителями, убийцами и поджигателями.
— А ты твердо уверен, что этот человек таков, как ты говоришь?
— Да, поскольку он ограбил городскую кассу в Санта Маргарите, убил ювелира в Корлеоне и сжег деревню Каламинья; впрочем, все это выяснится в ходе суде и его расстреляют лишь при условии достаточных доказательств.
— Ты полагаешь, что его расстреляют?
— По крайней мере, я на это рассчитываю! Мы только что говорили с тобой об ограблении дилижанса прошлой ночью; так вот, стоит подобным происшествиям повториться еще пару раз, и во всех наших реакционных газетах начнут говорить, что с тех пор, как Бурбонов изгнали с Сицилии, никто здесь от Катании до Трапани и от Джирдженти до Фаро не осмеливается высунуть нос из дому. Друг мой, в свое время, в Риме, Гарибальди приказал расстрелять одного из наших легионеров, отнявшего тридцать су у какой-то старушки; все имущество Гарибальди состоит из двух пар штанов, двух красных рубашек, двух шейных платков, сабли, револьвера и старой фетровой шляпы; Гарибальди берет взаймы карлино, чтобы подать милостыню нищему, поскольку в кармане у него никогда нет даже карлино; однако это не мешает тому, что неаполитанские газеты называют его не иначе как флибустьером, а французские — пиратом. Во времена, подобные нашим, надо быть трехкратно безупречным, трехкратно храбрым, трехкратно праведным, чтобы не оказаться оклеветанным. И когда ты ведешь себя так, лет через десять или двенадцать тебя начинают уважать враги, но понадобится вдвое больше времени, чтобы тебя оценили те, кому ты служишь. Ну а теперь ступай завтракать, уже пора, и пришли мне немного бульона, который ты сам сваришь, и ложечку варенья, если отыщешь.
Я пожал руку этому человеку, столь доброму, столь справедливому, столь сострадательному, с сердцем наполовину ангела, наполовину льва, смеющемуся в лицо пулям и проливающему слезы при виде нищеты, и ушел в глубокой задумчивости, рассуждая о тяжелой задаче, которую взвалил на себя Гарибальди вместе с Тюрром, своим заместителем, не только освободить, но еще и очистить целую страну, развращенную за четыреста лет испанского и неаполитанского господства.
Весь день меня терзала мысль об этом аресте, повод к которому невольно дал я сам; я пытался побеседовать о Санто Мели со всеми офицерами Тюрра, но их это настолько не заботило, что они с трудом понимали, чего мне от них надо, и, когда мне удавалось заставить их вспомнить о пленнике, говорили: «А, ну да, это бандит, которого завтра расстреляют. Уж мы-то, в отличие от Сант’Анны, не дадим ему убежать!»
О Господи! Как можно быть судьей, как можно быть прокурором, императорским или королевским, каждый день требовать очередной смертной казни и при этом сохранять лучезарную улыбку на устах?
Я понимаю охотника, который в пылу охоты убивает перепелку или кабана, не испытывая ни сострадания к ее слабости, ни страха перед его дикой мощью; но я не понимаю охотника, который отрубает голову цыпленку или забивает свинью.
Граф Таска, подобно мне, пребывал в задумчивости; предполагая, что причина ее та же, что и у меня, я пошел к нему. И я не ошибся.
Санто Мели родом из деревни Чиминна, расположенной всего лишь в нескольких милях от Виллафрати. В этих краях он вызывает огромный страх и огромное восхищение; энергичные натуры, даже если их энергия направлена в сторону зла, всегда завоевывают популярность у простонародья, свидетельство чему — популярность Нерона в Риме, Мандрена во Франции и Фра Дьяволе в Сицилии.
В итоге мы — граф Таска, молодой палермский поэт Ди Мариа и я — решили, что после ужина переведем разговор на Санто Мели, дабы, насколько нам это удастся, склонить настроение майора Спангаро в пользу обвиняемого.
Однако мы увидели в нем человека, какими всегда или, по крайней мере, почти всегда оказываются военные судьи, не поддающиеся ни влиянию начальства, ни настрою сослуживцев, то есть несгибаемого в отношении правосудия человека, которого невозможно склонить ни к милосердию, ни к жестокости.
При первом же нашем слове он прервал нас и промолвил:
— В том положении, в каком я нахожусь, мне надо оберегать одновременно мою беспристрастность и мое сердце, способное помешать мне быть беспристрастным. Так что не стоит взывать главным образом к моему сердцу, ибо я человек, могу утратить твердость духа и тогда перестану быть судьей.
Затем, поскольку я уже было открыл рот, чтобы вставить последнее слово, он поднялся и вышел.
У меня вызывает восхищение подобный стоицизм, но я не чувствую себя способным на такое. К тому же эти люди выполняют свои обязанности, тогда как в мои обязанности вовсе не входило произносить те неосторожные слова, какие пробудили интерес у Тюрра, повлекли за собой арест человека и, возможно, повлекут за собой его смерть.
Я иду по земле прекрасной Сицилии, которая возрождается под животворящим дыханием человека, избранного Провидением; я иду по ней, сочувствуя несчастным, оплакивая мертвых и улыбаясь живым; так откуда у меня право оставить хоть одну каплю крови на своем пути? Возможно, внутренний голос, который диктует мне, это не голос моей совести, а голос моего слабодушия, но не суть важно! Он диктует мне, что я должен сделать все возможное, чтобы спасти этого человека, даже если он убийца и поджигатель, и я сделаю это.
Этим утром, когда я проснулся, мне сказали, что какая-то женщина в черном ждет меня в прихожей.
Это была мать Санто Мели, старая крестьянка с седеющими волосами, бледным лбом, ясными голубыми глазами и умным выражением лица.
Кто надоумил ее обратиться ко мне, хотя, по всей вероятности, до нынешнего утра она никогда не слышала моего имени? Кто надоумил ее выбрать заступником меня, иностранца, а не кого-либо из ее соотечественников?
Как бы то ни было, увидев, что я вышел к ней, она взяла меня за руки и, по сицилийскому обычаю, хотела поцеловать их.
По ее словам, она рассчитывала, что я помогу ей встретиться с генералом Тюрром.
Я ответил ей отказом, причем по двум причинам: во-первых, Тюрр считает Санто Мели виновным и хочет на его примере преподать урок, необходимый, по его мнению, для Сицилии;
во-вторых, в том состоянии слабости, до какого он доведен кровавой рвотой, всякое волнение может стать для него опасным, а отвергнуть материнскую мольбу, не испытывая волнения, невозможно.
Впрочем, она не понимает всю меру опасности, угрожающей ее сыну; я пояснил несчастной женщине, что лучше всего ей было бы попросить разрешения увидеться с пленником и, поскольку трибунал соберется нынешним утром, посоветовать Санто Мели выбрать себе в качестве защитника Ди Мариа.
Я вручил ей листок бумаги, написав на нем имя Ди Мариа, а затем, действуя через майора Спангаро, добился для нее разрешения повидаться с сыном.
Она тотчас же ушла.
Тюрьма представляет собой прямоугольное здание, стоящее в центре города; от других домов оно отличается лишь решетками на окнах.
Я следил глазами за несчастной женщиной, пока она не дошла до двери, чей порог накануне переступил ее сын, тот порог, который, вероятно, он пересечет снова лишь для того, чтобы отправиться на расстрел; затем, на виду у меня, она в свой черед скрылась за этой дверью.
Трибунал собрался в десять часов утра; Санто Мели, следуя совету, который я передал ему через мать, выбрал в качестве защитника Ди Мариа.
В пять часов судьи закончили свое первое заседание; обвиняемый со всей решительностью утверждал, что начиная с 4 апреля, то есть со времени восстания, провозглашенного в Палермо, он сражается под трехцветным знаменем; что если он и грабил какие-то кассы и поджигал деревни, то это дозволялось воззваниями повстанческого комитета Палермо; что если он и взимал контрибуции с каких-то деревень, то, во-первых, деревни эти были роялистски настроены, а во-вторых, ему нужно было платить жалование своим бойцам и кормить их, чтобы они не разбежались; жалованье же составляло четыре тари в день (один франк восемьдесят сантимов), а питание — два тари (девяносто сантимов). Под его начальством было триста или четыреста человек, так что в среднем ему приходилось каждый день добывать всеми возможными средствами от тысячи до тысячи двухсот франков.
Что же касается сожженных домов, то из них стреляли по его бойцам, и поджоги эти были всего лишь возмездием.
Он просил, чтобы судьи взвесили те услуги, какие он оказал делу революции, оставаясь с оружием в руках, и то зло, какое он совершал, чтобы сохранять себя и своих людей в боеспособном состоянии, и судили его беспристрастно.
Подобные доводы произвели бы весьма малое впечатление в такой стране, как Франция, да и к тому же звучи они в устах человека цивилизованного, но в Сицилии, когда речь шла о необразованном крестьянине, они имеют значение и оказывают на суд сильное действие.
Сегодня вечером и завтра будут заслушивать свидетелей. Трибунал считает это дело весьма серьезным, причем не только из-за последствий, которое оно может иметь для Санто Мели, но и из-за его нравственного значения.
Строгие поборники морали говорят:
— Чем больше услуг оказал этот человек делу революции, тем суровее нам следует быть по отношению к патриоту, не сумевшему остаться не замаранным бесчинствами, в которых постоянно упрекают революционеров.
Люди умеренных взглядов говорят в ответ:
— В Италии в настоящее время есть два народа, которые отличны друг от друга по культуре, по происхождению и, надо сказать, даже по расе: чистая латинская раса, которая пересекает море, чтобы освободить Сицилию, обнаруживает там смешанную расу, возникшую вследствие скрещения латинян, греков, сарацин и норманнов. И, если проявить излишнюю суровость к Санто Мели, не скажут ли сицилийцы, что в числе первых деяний одного из их братьев с севера Италии оказался расстрел сицилийского патриота?
В одиннадцать часов вечера, когда я пишу эти строки, суд, возобновивший работу, все еще заседает.
Вчера, пока заслушивали показания свидетелей, ко мне снова пришла мать Санто Мели, умоляя меня от имени своего сына повидаться с ним в тюрьме; он хотел лично выразить мне благодарность за участие, которое я принял в его судьбе, и попросить меня и дальше проявлять к нему такое же внимание.
Я уступил этой просьбе.
Узник находится в камере, окно которой расположено напротив нижнего марша лестницы, ведущей в зал заседаний трибунала.
Он с явным нетерпением ждал меня.
Глаза его были настолько выразительны, что мне и без его слов было понятно, о чем он хочет просить меня; сквозь оконные прутья он схватил мои руки и, хотя я противился этому, поцеловал их.
Его мать стояла вблизи зарешеченного окна.
Прежде всего я сказал Санто Мели, что он должен доверять своим судьям и что майор Спангаро, председатель трибунала, человек совершенно беспристрастный; кроме того, я посоветовал ему во всем признаться, отнеся все на сложность времени.
Он ответил, что именно так и намерен поступить.
Я пробыл с ним около десяти минут.
Это был молодой парень; распахнутая рубашка оставляла открытой его волосатую грудь, мощную и дышащую в полную силу. На нем были широкие штаны и сапоги с отворотами ниже колен, похожие на чеботы наших старых сельских помещиков.
Его арест вызвал сильное волнение в здешних краях; помнится, я уже говорил, что родом он из Чиминны, небольшой деревни, расположенной всего лишь в семи милях от Виллафрати.
Тюрр чувствует себя все хуже и хуже.
Письмо, отправленное мною Гарибальди, возымело действие; однако вместо приказа, на котором я настаивал, пришла просьба. Трудно описать ту сердечную нежность, какую Гарибальди питает к людям, которых он ценит и любит: отец не бывает ласковее к своим детям.
Он был настолько тактичен, что возглавить нашу колонну поручил другу Тюрра, полковнику Эберу, который не может внушать ему никаких опасений и исключительно ради этого временного исполнения обязанностей командира поступает на службу Италии. Эбер, полковник Иностранного легиона во время Крымской войны, является корреспондентом газеты «Таймс», которая платит ему тридцать тысяч франков в год за то, чтобы он ездил туда, где происходит что-то интересное, и вел с ней переписку. Эбер по национальности венгр и, будучи венгром, с равной изысканностью говорит по-французски, по-английски, по-итальянски и по-русски.
Он прибыл вчера. Гарибальди, не зная, что я связан с Эбером почти такими же тесными узами, как и с Тюрром, и опасаясь, что пропуска, выданного мне майором Ченни, окажется недостаточно, прислал мне еще один. Выражения, в которых составлен этот документ, свидетельствуют о той самой сердечной нежности, о какой я только что говорил. Привожу его текст:
«Comanda generale
DELL’ESERCITO NAZIONALE. №….. Oggetto:
Palermo, 25 giugno 1860.
Si lasci liberalmente passare dovunque in Sicilia l’illustre uomo ed intimo amico mio Alessandro Dumas. Anzi sarò ben riconoscente a qualunque gentilezza a lui comparita.
Этой ночью, в три часа утра, Тюрр уехал в Палермо.
Сегодня, в пять часов пополудни, колонна продолжит поход в сторону Джирдженти.
В письмах, пришедших вчера из Генуи, сообщалось, что закуплены сорок тысяч ружей и пароход.
Уверяют, что записалось уже сорок пять тысяч добровольцев и они едут на Сицилию, чтобы присоединиться к освободительной армии.
Как только армия будет сформирована, она выгонит из Мессины неаполитанцев, а затем двинется на Неаполь, следуя через Калабрию, где уже зреет восстание.
Расставаясь со мной в Палермо, Гарибальди сказал мне напоследок:
— Знаете, сразу по прибытии в Неаполь я прикажу приготовить для вас покои в королевском дворце.
— Раз уж вы там будете, — ответил я генералу, — прикажите приготовить для меня сельский дом в Помпеях.
Трибунал продолжил заседание только в два часа ночи; после трехдневных обсуждений он пришел к выводу, что недостаточно осведомлен в отношении Санто Мели.
Пленник будет отправлен в Палермо, и там начнется новое расследование.
Я подчеркиваю этот факт, чтобы показать, сколь различно отправляют правосудие роялисты, эти поборники порядка, и революционеры, эти сторонники кровопролития.
Трибунал, который роялисты учредили в Палермо 5 апреля, после восстания Ризо, за четыре часа приговорил к смерти четырнадцать человек.
Трибунал, который учредили в Виллафрати революционеры, заседал три дня и в итоге признал, что недостаточно осведомлен для того, чтобы вынести приговор человеку, признавшемуся, что он сжег полдеревни, устраивал поборы и грабил городские кассы.
В эту минуту Санто Мели и шесть его партизан проходят в пятистах шагах от моего окна, следуя по дороге, ведущей в Палермо.
Они идут пешком, под конвоем примерно пятнадцати человек, включая авангард и арьергард.
Мы выезжаем сегодня во второй половине дня, в пять часов, в Викари, направляясь в Джирдженти.
Великое сражение! Великая победа! Семь тысяч неаполитанцев обратились в бегство, потерпев поражение от двух с половиной тысяч итальянцев!
Я пишу вам прямо под огнем крепостной артиллерии, которая стреляет по пароходу «Город Эдинбург» и по вашей покорной слуге «Эмме», хотя, отдадим ей справедливость, делает это весьма неумело.
Пока Боско впустую сжигает порох, у нас есть время побеседовать. Так что побеседуем.
В момент отъезда из Джирдженти я покинул Сицилию, намереваясь отправиться прямо на Мальту, а с Мальты — на Корфу, однако в небольшом порту Аликаты, где мы остановились, чтобы запастись продовольствием, меня охватило нечто вроде угрызений совести.
Разве не следует мне оставаться свидетелем этой великой драмы воскрешения целого народа вплоть до ее полного завершения? Разве не следует мне всеми силами содействовать этому завершению? Восток ведь никуда не денется. А еще один год, проведенный за пределами Франции, станет годом вдалеке от клеветы и обид.
Помимо двух или трех обретающихся там сердец, которые искренне любят меня, ничто не призывает меня вернуться в этот необъятный Вавилон.
Я взял перо и написал сыну Гарибальди, Менотти, с которым мы расстались в Джирдженти, следующую короткую записку:
«Дорогой Менотти!
Перешли отцу прилагаемое письмо с надежной оказией, а если понадобится, то и с курьером.
Обнимаю тебя,
Ну а Гарибальди я написал вот что:
«Друг мой!
Я только что пересек всю Сицилию с севера на юг.
Повсюду воодушевление и желание сражаться, но недостаток оружия!
Хотите, я отправлюсь за оружием во Францию и привезу его Вам? Я выберу его как опытный охотник.
Напишите мне в Катанию, до востребования; если Вы скажете “да”, я отложу на другое время свое путешествие на Восток и проделаю вместе с Вами оставшуюся часть похода.
Vale et те ama.[16]
Доставить эти письма в Джирдженти я поручил местному рыбаку, отправившемуся туда на своей лодке, а сам отплыл на Мальту, куда распорядился отправлять адресованные мне письма и деньги.
На Мальте я провел всего лишь полтора дня, а оттуда за сорок часов добрался до Катании.
Не прошло и пяти дней, с тех пор как я покинул Аликату, и потому было вполне очевидно, что, как бы быстро ни работала почта, ответ Гарибальди мог прийти лишь на другой день или через день.
Я провел в Катании три дня; эти три дня стали одним сплошным праздником; в первый вечер играл оркестр; во второй вечер играл оркестр и была устроена иллюминация, а на третий вечер, среди звуков музыки и в разгар иллюминации, явилась депутация городского совета, дабы вручить мне единодушно принятую его членами резолюцию о наделении меня гражданством Катании.
Уже в четвертый раз меня провозгласили гражданином Сицилии.
В тот же день французский консул принес мне письмо.
Я тотчас же узнал почерк Гарибальди и вскрыл конверт.
Письмо содержало следующие строки, отличавшиеся чисто спартанской лаконичностью:
«Палермо, 13 июля.
Дорогой Дюма!
Надеюсь увидеть Вас и дождаться любезно предложенных Вами ружей.
Приезжайте!
С этой минуты никаких колебаний более быть не могло. Мы отплыли в ту же ночь, но, поскольку наше движение замедляли мертвый штиль и морские течения, нам понадобилось около тридцати часов, чтобы достичь северного края пролива.
На рассвете третьего дня мы уже были в восточном заливе Милаццо.
Нас заставил остановиться грохот пушек.
Коль скоро рядом с Милаццо шло сражение, было понятно, что Гарибальди не мог находиться в Палермо.
И в самом деле, покинув 18 июля Палермо, 19-го генерал прибыл в лагерь Мери; между тем уже два дня в окрестностях Милаццо происходили отдельные бои.
Едва прибыв в лагерь, генерал провел смотр отрядов Медичи, оказавших ему восторженный прием.
На другой день, на рассвете, войска гарибальдийцев выступили из лагеря, намереваясь атаковать неаполитанцев, вышедших из крепости и из деревни Милаццо, которую они занимали.
Маленкини командовал левым крылом, генералы Медичи и Козенц — центром; правое крыло, состоявшее всего из нескольких рот, предназначалось лишь для того, чтобы прикрывать центр и левое крыло в случае неожиданного нападения противника.
Генерал Гарибальди занял место в центре, то есть там, где, на его взгляд, боевые действия должны были быть самыми ожесточенными.
Стрельба началась на левом крыле; на пол пути между Мери и Милаццо гарибальдийцы столкнулись с неаполитанскими сторожевыми постами, укрывшимися в камышах.
После пятнадцатиминутной ружейной перестрелки на левом крыле центр в свой черед оказался перед развернутым строем неаполитанцев, немедленно атаковал их и вышиб с первоначальной позиции.
Тем временем правое крыло вытеснило неаполитанцев из домов, которые они занимали.
Однако естественные препятствия помешали подкреплению прибыть вовремя. Боско двинул шеститысячный отряд против пятисот или шестисот нападавших, которые вначале заставили его отступить, но затем, уступая натиску численно превосходящего противника, были вынуждены отступить сами.
Генерал тотчас же послал за подкреплением. Подкрепление прибыло, и последовала новая атака на противника, укрывшегося в камышах и спрятавшегося за смоковницами.
Это обстоятельство стало большой помехой для гарибальдийцев, поскольку они не могли атаковать врага в штыки.
Под Медичи, возглавлявшим своих бойцов, убили лошадь. Козенцу угодила в шею пуля на излете, и он упал; его сочли смертельно раненным, но он поднялся, крича: «Да здравствует Италия!»
Ранение оказалось легким.
Генерал Гарибальди встал во главе генуэзских карабинеров, имея при себе нескольких гидов и Миссори. Он намеревался обойти противника и атаковать его с фланга, отрезав таким образом части неаполитанцев путь к отступлению; однако на дороге у него оказалась орудийная батарея, воспрепятствовавшая этому маневру.
Тогда на дорогу выдвинулись Миссори и капитан Стателла с пятьюдесятью бойцами; Гарибальди встал во главе этого отряда и пошел в атаку. В двадцати шагах от него выстрелила пушка, заряженная картечью.
Последствия были страшными: только пять или шесть бойцов остались на ногах. У Гарибальди оторвало подошву от сапога и стремя; его лошадь, получив ранение, взбесилась, и он был вынужден спешиться, оставив револьвер в седельной кобуре. Рядом с ним был убит майор Бреда и его горнист; Миссори оказался придавлен своей лошадью, смертельно раненной картечной пулей; один Стателла выстоял среди этого урагана картечи; все остальные были убиты или ранены.
И тут завязывается единый общий бой, в котором любые подробности уже неразличимы; все сражаются, и сражаются яростно.
Понимая, что пушку, учинившую этот страшный разгром, захватить в лоб невозможно, генерал обращается к полковнику Данну с просьбой прислать подкрепление из нескольких рот пиччотти, бросается с ними сквозь камыши, приказав Миссори и Стателле перепрыгнуть через стену, на которую они наткнутся, выбравшись из камышей, и, поскольку, преодолев эту стену, они непременно окажутся в непосредственной близости от пушки, одним броском захватить ее.
Маневр был выполнен обоими офицерами и пятьюдесятью бойцами, последовавшими за ними, чрезвычайно слаженно и стремительно, но, при всем проявленном ими проворстве, первым, кого они увидели, выбравшись на дорогу, был Гарибальди, пеший и с саблей в руке.
В эту минуту пушка стреляет и убивает несколько человек, но остальные бросаются на нее, захватывают и волокут в сторону итальянцев.
Тотчас же королевская пехота расступается, открывая проход коннице, которая бросается в атаку, намереваясь отбить пушку.
Бойцы полковника Данна, мало приученные к бою, разбегаются в обе стороны от дороги, вместо того чтобы штыками встретить атаку, но слева путь им преграждают смоковницы, а справа — стена. Конница проносится мимо, словно вихрь; но в ту минуту, когда она проносится мимо, сицилийцы стреляют: их минутный страх улетучивается.
Попав под ружейный огонь с обеих сторон, неаполитанский офицер, командующий кавалерийской атакой, останавливается и хочет повернуть назад, но тут же сталкивается на дороге с Гарибальди, Миссори, Стателлой и пятью или шестью бойцами, которые преграждают ему путь.
Генерал хватает поводья его лошади и кричит ему: «Сдавайтесь!» Вместо ответа офицер пытается нанести ему сабельный удар сверху; Гарибальди отбивает его и ударом наотмашь рассекает противнику щеку. Офицер падает. Три или четыре сабли занесены над головой генерала, который колющим ударом ранит одного из нападающих; Миссори убивает двух других и лошадь третьего тремя револьверными выстрелами; Стателла в свой черед наносит удар, и неаполитанец падает; солдат, сбитый с лошади, хватает за горло Миссори, но тот выстрелом в упор разносит ему голову.
Пока длится эта битва гигантов, генерал Гарибальди собирает своих разбежавшихся бойцов. Вместе с ними он идет в атаку, и, пока они уничтожают или берут в плен всех пятьдесят конников, от первого до последнего, он, пользуясь поддержкой остальной части центра, вступает, наконец, в соприкосновение с неаполитанцами, баварцами, швейцарцами и идет на них в штыки. Неаполитанцы обращаются в бегство; швейцарцы и баварцы какое-то время держатся, но затем и они бегут в свой черед: исход битвы решен; победа еще не одержана, но ясно, что скоро она достанется героям Италии.
Вся королевская армия отступает к Милаццо. Ее преследуют до окраины города, и там к сражению присоединяются пушки крепости.
Милаццо, как известно, стоит на гребне полуострова. Сражение, начавшееся у восточного залива, постепенно сместилось в сторону западного залива; в этом заливе стоял фрегат «Тюкёри», прежде носивший название «Быстрый». Генерал Гарибальди вспоминает, что свою жизнь он начинал моряком, бросается на палубу «Тюкёри», поднимается на реи и оттуда следит за ходом сражения.
В эту минуту из крепости выходит отряд неаполитанской кавалерии и пехоты, намереваясь оказать помощь королевским солдатам; на этот отряд нацеливают пушку и с расстояния в четверть орудийного выстрела изрыгают на противника град картечи; не дожидаясь второго выстрела, неаполитанцы обращаются в бегство.
И тогда между крепостью и пароходом завязывается артиллерийский бой. Увидев, что ему удалось вызвать на себя орудийный огонь крепости, генерал Гарибальди вместе с двумя десятками бойцов бросается в баркас, высаживается на берег и устремляется к Милаццо, откуда доносится ружейная пальба.
Пальба длится еще около часа, после чего неаполитанцы, которых теснят от дома к дому, возвращаются в замок.
Я наблюдал за ходом сражения, стоя на палубе своей шхуны и горя желанием поскорее обнять победителя.
Спустилась ночь; мы в свой черед высадились на берег и при звуках последних ружейных выстрелов вступили в Милаццо.
Крайне трудно дать представление о смятении и ужасе, царивших в городе, который, как говорят, не отличается патриотизмом.
Раненые и мертвые валялись прямо на улицах.
Дом французского консула был переполнен умирающими. Вместе с другими ранеными там находился и генерал Козенц.
Никто не мог сказать мне, где находились Медичи и Гарибальди.
Внезапно среди группы офицеров я увидел майора Ченни, и он взялся сопроводить меня к генералу. Вместе мы вышли к морскому берегу, проследовали по причалу и обнаружили генерала лежащим под папертным навесом, рядом со всем своим штабом.
Он растянулся на каменных плитах, подложив под голову седло, и, разбитый усталостью, уснул.
Подле него стоял его ужин: кусок хлеба и кружка воды.
Мне почудилось, будто я прибавил в возрасте две с половиной тысячи лет: передо мной был Цинциннат.
Да хранит его для вас Господь, дорогие сицилийцы!
Если вы потеряете его, во всем мире не отыскать вам другого.
В это мгновение генерал открыл глаза, узнал меня и сказал, что никуда не отпустит меня завтра весь день.
Хоть и настроившись не отпускать меня весь следующий день, генерал не мог предложить мне иной постели, кроме его собственной, то есть уличной мостовой или церковной паперти.
Так что прибрежный песок показался мне предпочтительней.
Я назначил четырем нашим матросам встречу у берега моря, на западной стороне залива: они должны были установить там палатку и, причалив лодку к берегу, ждать меня.
Они уже были на месте.
Опасаясь, что ночью неаполитанцы предпримут вылазку, генерал дал приказ бдительно охранять городские ворота, обращенные к замку, и возвести баррикады.
Перед тем как отправиться к месту встречи, я решил собственными глазами увидеть, как выполняются эти приказы, и посетил городские ворота, обращенные к замку; охранял их, падая от усталости, один-единствен-ный часовой, а рядом спали полтора десятка его товарищей. Часовой был вынужден безостановочно ходить, чтобы не смыкать глаз, но, и оставаясь ногах, он все равно спал.
Что же касается баррикад, то через кучу столов, стульев и досок, перегораживавшую улицу, мог бы перепрыгнуть даже ребенок; строители баррикад попадали на едва начатое ими оборонительное сооружение и уснули.
Эти славные люди, подобно спартанцам Леонида, полагали, что их собственные тела явятся заслоном, способным остановить врага.
Я покинул город, моля Бога, чтобы генералу Боско не пришла в голову мысль пробить брешь в этой живой и несокрушимой преграде.
В четверти льё от города я обнаружил своих матросов, тотчас же лег на коврик, взятый из лодки, и уснул, вполне, надо сказать, уверенный в будущем человеческого рода, который наряду с присущими ему низостью и подлостью являет образцы подлинного величия и делает современниками Франциска II и Виктора Эммануила, Манискалько и Гарибальди.
Ночь, против всякого ожидания, прошла спокойно, и на рассвете мы проснулись. На то, чтобы привести себя в порядок, много времени не понадобилось: мы бросились в море, подав перед этим знак шхуне, которая из-за большой глубины залива не могла встать на якорь, подойти как можно ближе к берегу.
В половине шестого утра мы уже были на борту. Ружейная пальба возобновилась, но теперь она доносилась с другой стороны полуострова, то есть со со стороны порта.
Капитан взял курс на северо-восток.
Однако ветер был крайне слабым, и, при всем нашем желании как можно быстрее перейти на другую сторону полуострова, шхуна шла со скоростью не более двух узлов.
В итоге лишь около девяти часов утра мы обогнули мыс Милаццо. Первое, что бросилось нам в глаза, когда мы оказались по другую сторону маяка, — это пароход «Тюкёри», который тянули на буксире два десятка лодок. Рыбак, к которому мы обратились за разъяснениями, сказал нам, что накануне у парохода сломалось гребное колесо.
Так что Гарибальди лишился одного из самых мощных средств, находившихся в его распоряжении и позволявших ему вести наступление.
Берег полуострова являл собой зрелище обширного лагеря; около двух десятков семей, бежавших из города, временно разместились на прибрежной полосе, укрывшись в наспех сооруженных палатках; другие находились в небольших суденышках, стоявших на якоре вблизи берега, но, благодаря большой крутизне горного склона, были застрахованы от орудийного огня крепости; ну а третьи нашли себе пристанище в естественных пещерах, созданных морем.
Мы решительно двинулись в открытое море и прошли в виду крепостных орудий; опасаясь задеть самолюбие нашего правительства, я спустил трехцветный флаг и заменил его своим личным штандартом.
Генерал Боско не счел нас достойными своего гнева и позволил нам спокойно бросить якорь в полутора кабельтовых от крепости.
Оттуда мы могли видеть неаполитанских, баварских и швейцарских солдат, толпившихся во дворах крепости.
Обширные строения крепости не в состоянии были вместить переизбыток солдатской массы, и эти извергнутые излишки жарились на солнце при температуре более тридцати пяти градусов.
«Тюкёри», который по-прежнему тащили на буксире баркасы, прошел в пятидесяти метрах от нас и бросил якорь в порту.
Пушки крепости хранили молчание и позволили судну беспрепятственно выполнить этот маневр.
Это показалось нам добрым предзнаменованием, и мы подумали, что между гарибальдийцами и неаполитанцами начались переговоры. Подобное предположение подкреплялось не только молчанием пушек, но и прекращением ружейной пальбы.
Едва мы бросили якорь, небольшая лодка, в которой находился какой-то краснорубашечник — так повсюду в Сицилии именуют гарибальдийцев, — направилась к шхуне.
То был посланец генерала, советовавшего мне войти в порт и укрыться позади «Тюкёри».
Спустя четверть часа мы заняли указанное место, и я поднялся на борт «Тюкёри».
Генерал ждал меня, как всегда веселый и спокойный; невозмутимость, подобную той, что царит на его лице, невозможно увидеть ни у кого: это и вправду невозмутимость отдыхающего льва, как сказал Данте. Никакие сношения между крепостью и ним еще не начались, однако его успокаивала сама по себе огромная численность неаполитанских солдат в крепости. Он понимал, что крепость не подготовлена на случай долгой осады и запасы продовольствия и боеприпасы там скоро иссякнут.
Поговорив со мной какое-то время об этих важных злободневных вопросах, генерал сказал затем, что он весьма ценит сделанное мною предложение отправиться во Францию, чтобы закупить там оружие, и спросил меня, каким образом я намереваюсь это сделать.
Я изложил ему все интересовавшие его подробности, а он, в свой черед, снабдил меня указаниями и советами, после чего вручил мне приказ, предписывающий городским властям Палермо открыть мне кредит на сто тысяч франков с целью закупки оружия.
— Возьмите, — промолвил он, подавая мне этот приказ, — поезжайте, и удачи вам!
Затем, словно поразмыслив, он добавил:
— А знаете, Дюма, чем вам следует заняться, когда вы вернетесь?
— И чем же?
— Газетой.
— Черт побери! Я уже думал об этом. Дайте ей название, дорогой генерал; чтобы начать, мне недостает только этого.
В ответ он снова взял перо и написал следующее:
«Газета, которую мой друг Дюма хочет основать в Палермо, будет носить прекрасное название “Независимая”, и она заслужит его тем более, что с самого начала не намерена щадить меня, если я когда-нибудь поступлюсь своим долгом сына народа и своими принципами человеколюбия.
— Что ж, пусть будет «Независимая»! — воскликнул я. — А эти строки послужат ей эпиграфом!
В эту минуту к «Тюкёри» подошла небольшая весельная лодка, генерал обменялся несколькими словами с сидевшим в ней человеком, после чего отдал приказы своим адъютантам.
Один из них вполголоса сказал мне:
— Новости из Мессины! Нам предстоит потрудиться не покладая рук!
Что же касается генерала, то, обращаясь ко мне, он коротко произнес:
— Давайте взглянем на вашу яхту.
В эту минуту на подпись генералу принесли какую-то бумагу: это было соглашение о кредите на пятьсот тысяч франков, предоставленном ему для покупки парохода.
Подписывая документ, он кинул взгляд на мое суденышко и сказал:
— Будь я богат, мне хотелось бы иметь такую шхуну, как ваша.
Вы слышите, сицилийцы, мои земляки, вы слышите, итальянцы, мои братья? Этот человек, который распоряжается кровью и деньгами Сицилии, который дарит сегодня Пьемонту два миллиона человек, этот человек недостаточно богат, чтобы купить себе шхуну за двадцать пять тысяч франков!
Мы перешли на борт «Эммы», разлили бутылку шампанского в бокалы, которые я забрал из королевского дворца в Палермо и которые являются моей долей добычи, захваченной у Франциска II, и выпили за единую Италию.
Гарибальди пил воду, свой обычный напиток.
Мы беседовали на палубе, сидя под навесом, как вдруг генерал поднялся из-за стола.
Какой-то пароход, шедший со стороны Палермо, стал огибать мыс Милаццо.
Опытным взглядом моряка Гарибальди опознал судно и воскликнул:
— Это он!
Затем, протянув мне руку, он промолвил:
— До встречи! Возвращайтесь в Палермо и постарайтесь там изо всех сил ради нашего дела; ну а у меня есть дело на борту этого судна.
Мы обнялись на прощание; он высадился на берег.
Там в ожидании его стояла лошадь. Он углубился в переплетение улиц Милаццо и лишь спустя четверть часа появился вновь, уже на молу.
Тем временем пароход приближался, а наша шхуна снялась с якоря.
Все мои матросы пришли к единому мнению, что прибывающий пароход — англичанин, хотя он упорно не поднимал флага.
При виде этого судна, надеясь на высадку пассажиров, все сицилийские лодочники направились к таинственному пакетботу.
В тот момент, когда они были всего лишь в ста метрах от него, а мы сами не более чем в пятидесяти, над орудийной платформой крепости поднялось легкое облачко дыма, и одновременно послышались грохот пушечного выстрела и свист ядра.
Ядро упало в воду в двадцати шагах от нас, между сицилийскими лодками и пакетботом, взметнув сноп брызг.
Вы расхохотались бы при виде повального бегства, в которое обратились лодочники.
Часть из них попытались укрыться позади нашей шхуны — укрытия весьма слабого, едва достаточного даже для того, чтобы защитить от ружейной или револьверной пули.
Среди этих лодок, бросившихся врассыпную, словно испуганная птичья стая, лишь одна продолжала двигаться по прямой, выказывая непреклонность, присущую тому, кто в ней находился. А находился в ней Гарибальди.
Крепость продолжала вести орудийный огонь по пакетботу, но ядра летели то чересчур высоко, то чересчур низко, так что ни одно из них не попадало в цель.
И лишь когда крепостная артиллерия выстрелила в девятый раз, иностранное судно подняло флаг: флаг был английский. Но, даже при виде английского флага, крепость произвела очередной выстрел; правда, он стал последним.
Наша шхуна находилась в тот момент не более чем в тридцати метрах от пакетбота; он повернулся к нам кормой, и мы смогли прочитать: «Сити оф Абердин».
Гарибальди причалил к нему, поднялся на палубу, а затем взобрался на кожух гребного колеса.
В эту минуту мы поравнялись с пароходом. Гарибальди в последний раз пожелал нам счастливого пути, и английское судно ушло на всех парах. Спустя десять минут оно скрылось позади мыса Милаццо.
«Эмма» продолжила путь. Завтра или послезавтра, в зависимости от прихоти ветра, я вновь увижу прекрасный город Палермо, сделавший меня своим гражданином.
Едва сойдя на берег, я тотчас же отправился к председателю городского совета и предъявил ему свой аккредитив.
К несчастью, Гарибальди забыл добавить к своей подписи слово «диктатор».
Герцог Делла Вердура вполне резонно заявил мне, что если Гарибальди будет убит в мое отсутствие, то муниципалитет Палермо даром потеряет деньги.
Я счел это замечание несколько жестким в устах магистрата, стольким обязанного Гарибальди, который, если и погибнет, как этого опасался г-н Делла Вердура, погибнет, в конечном счете, за Сицилию.
Мне казалось, что ради того, кто одержал победу при Калатафими и Милаццо, вполне можно было рискнуть сотней тысяч франков; но я всего лишь поэт, а герцог Делла Вердура — мэр, и между двумя этими общественными положениями нет никакого сходства.
Телеграммой я сообщил Гарибальди об этом отказе городских властей.
Он ответил мне:
«Договоритесь о кредите с Депретисом».
Я отправился к Депретису, который открыл мне кредит на шестьдесят тысяч.
С собой я взял молодого артиллерийского офицера, г-на Роньетту, сына известного врача, носившего то же имя. Он должен был отправиться в Льеж и закупить там револьверы, в то время как мне предстояло закупить ружья и карабины в Марселе.
На пароход, шедший прямым рейсом из Палермо в Геную, мы опоздали по зловредности нашего консула, г-на Флюри, самого своенравного из всех консулов, каких мне доводилось знавать, а одному Богу известно, сколько я их перевидал в ходе своих путешествий!
Желая действовать со всей возможной быстротой, мы вернулись на шхуну и взяли курс на Мессину. Если бы нам удалось прибыть туда до воскресенья, уже в воскресенье мы отправились бы оттуда прямым рейсом в Марсель.
Переход из Палермо в Мессину занял у нас тридцать два часа.
Когда шхуна подошла к Милаццо, стояла кромешная тьма и страшно штормило; мы отправили к берегу лодку, чтобы получить известия о Гарибальди. Выяснилось, что за два дня перед тем он отбыл в Мессину.
Отправка лодки отняла у нас два часа, и за это время установился штиль.
Около двух часов ночи мы с трудом шли по курсу, как вдруг впереди, у мыса Разокольмо, показались фонари парохода.
Рулевой сообщил об этом помощнику капитана, но, поскольку столкновения судов в огромном заливе Милаццо вряд ли следовало опасаться, появление парохода не вызвало никакого беспокойства.
Мы медленно шли вперед с зажженными фонарями.
Внезапно в пятидесяти метрах появляется огромная темная масса, окутанная облаком дыма, очерчивает вокруг нас полудугу, пройдя у нашего носа, затем ложится на другой галс и снова идет прямо на нас, целясь в наш правый борт.
— Эй, на пароходе! Эй! — страшным голосом закричал вахтенный матрос.
— Круче к ветру! Круче к ветру! — не менее испуганным тоном закричал помощник капитана.
Рулевой выполнил команду, но, прежде чем это было сделано, пароход уже налетел на нас.
То, что произошло дальше, описать невозможно.
Нос шхуны подскочил в воздух, словно перышко; послышался треск; корма погрузилась в воду. Меня, спавшего на палубе, с головы до ног покрыло водой. Рулевого опрокинуло навзничь; помощника капитана подбросило на пять или шесть футов вверх; брифок-рея была сломана, бизань-гик согнуло, словно тростинку; грот был разорван. Между тем корма шхуны, с которой ручьями стекала вода, заняла прежнее положение.
На пароходе подумали, что потопили нас, после чего он спокойно продолжил свой путь.
То была неаполитанская шуточка. Нас приняли за участников захвата Милаццо и решили просто-напросто потопить.
До самого рассвета мы устраняли полученные повреждения. Многое на борту было поломано, но все существенное, все жизненное необходимое осталось целым. Грот мы заменили штормовым парусом, ну а кливеры и стаксели у нас были запасные.
Штиль продолжался; лишь около полудня слабый ветерок и течение понесли нас к проливу.
Когда мы поравнялись с Фаро, в глаза мне бросилось поразительное зрелище.
На конце мыса высилась батарея из трех пушек, и я насчитал сто шестьдесят восемь готовых к отплытию лодок, каждая из которых могла вместить двадцать человек.
То были десантные лодки, и вскоре их должно было стать вчетверо больше.
Между тем наша шхуна приближалась к Мессине, и нам уже стали видны неаполитанские часовые, которые прохаживались по валам форта, стоящего прямо в море; на равнине, которая вровень с поверхностью моря простирается позади цитадели, маневрировали пехотные и кавалерийские отряды.
Как известно, неаполитанцы маневрируют превосходно. Они так хорошо маневрировали, что в конечном счете заперлись в цитаделях Мессины и Сиракузы.
По прибытии в Мессину я первым делом нанес визит Гарибальди. На глазах у него выступили слезы, когда я рассказал ему об ответе герцога Делла Вердуры. Затем он со вздохом произнес:
— Если я погибну, то, в конечном счете, не столько за них, сколько за свободу всего мира.
После чего, обращаясь ко мне, промолвил:
— Поезжайте и скорее возвращайтесь.
— Генерал, — был мой ответ, — я смогу вернуться сюда через две недели, не раньше.
— С оружием?
— Разумеется, даже если мне придется заплатить за него чуть дороже; даю слово, что вернусь сюда пароходом через две недели, во вторник.
— Хорошо! Если так, я буду ждать вас, чтобы вступить в Калабрию, и мы вступим туда с вашими ружьями.
За время моей поездки в Палермо капитулировала крепость Милаццо и была взята Мессина.
Вот те подробности касательно двух этих событий, какие мне удалось собрать.
На другой день после моего отъезда из Милаццо на его рейде бросил якорь французский винтовой пароход «Протис», находившийся под командованием капитана Сальви. Он доставил продовольствие неаполитанской армии.
Его капитан ничего не знал о состоявшемся там сражении и блокаде крепости.
В итоге, когда на борт к нему поднялись представители портового надзора, чтобы осведомиться о его намерениях, г-н Сальви заявил, что он сам и весь его груз находятся в распоряжении командующего гарнизоном Милаццо.
К своему великому удивлению, в ответ он услышал, что командует здесь Гарибальди.
Положение явно осложнилось.
Тем не менее французский флаг защищал французский пароход, так что «Протис» остался на рейде в ожидании дальнейшего развития событий.
В тот же вечер в Милаццо бросили якорь «Карл Мартелл», большой французский винтовой клипер, и пароход «Стелла», прибывшие с теми же целями и в том же качестве, что и «Протис». Ранним утром 23 июля на рейде в свой черед встало на якорь сторожевое судно «Чайка» под командованием капитана Буайе, прибывшее из Неаполя.
Немедленно состоялась встреча между генералом Гарибальди и капитаном Буайе.
После того как вопрос о безопасности французских транспортных судов, находящихся на службе у неаполитанского короля, был полностью решен, этот высокопоставленный офицер, имея при себе депеши, предназначенные для Мессины, должен был отплыть к месту назначения, но перед этим, преследуя гуманные цели, настоятельно просил капитана «Протиса» предложить свое посредничество, дабы содействовать началу мирных переговоров между генералом Гарибальди и командующим цитаделью.
Положение генерала Боско было критическим. Гарнизон, насчитывавший пять с половиной тысяч солдат, теснился в крепости, не имея никаких запасов продовольствия. Так что ему вряд ли можно было надеяться на почетную капитуляцию.
Встретившись с генералом Гарибальди и получив его одобрение, капитан Сальви с флагом парламентера отправился в цитадель и, с завязанными глазами, был препровожден к генералу Боско.
Вначале генерал Боско проявлял крайнюю сдержанность, но, как только ему стало понятно, что капитан Сальви — француз, сделался более общительным и не стал скрывать, что вполне готов вступить в переговоры, если только условия капитуляции будут почетными для него и его солдат.
Вот если и не подлинный текст, то общий смысл адресованного генералу Гарибальди письма, которое было дано капитану «Протиса»:
«Главнокомандующий крепостью Милаццо, преследуя гуманные цели, каковые он ценит наравне с генералом Гарибальди, и желая прежде всего избежать бесполезного кровопролития, склонен сдать крепость на почетных условиях, если только они будут одобрены его правительством. Он признает, что положение крепости, не будучи безнадежным, является критическим, однако в запасе у нее еще есть ресурсы, которые она способна предоставить генералу и войскам, наделенным отвагой».
Кроме того, генерал Боско доверил командиру «Протиса» письмо, адресованное королю Неаполя.
Затем капитан Сальви удалился, причем генерал Боско запретил завязывать парламентеру глаза, как это было сделано, когда он вошел в крепость.
Сразу же после встречи генерала Гарибальди с капитаном Буайе «Карл Мартелл» и «Стелла» отплыли в Мессину; «Протис» остался на якорной стоянке, ожидая исхода начавшихся переговоров.
Тем временем, едва причалив в порту Мессины, командир «Чайки», снедаемый беспокойством, тотчас же отправился обратно в Милаццо. По пути он встретился с «Карлом Мартеллом» и «Стеллой», но не стал общаться с ними.
Около четырех часов дня он уже был в виду Милаццо. Каково же было его удивление, когда вблизи Милаццо он увидел четыре неаполитанских фрегата, на одном из которых развевался флагманский стяг.
Это открывало дорогу любым предположениям.
Кто-то уже готов был увидеть в этом предстоящую высадку войск, другие полагали, что речь идет всего лишь о доставке продовольствия. Но все ожидали, что вот-вот начнется пушечная пальба. С помощью подзорной трубы легко было заметить те меры, какие принял генерал Гарибальди, чтобы противостоять любой попытке враждебных действий.
В добровольческой армии прозвучал общий сбор; на пристани, у подножия цитадели, словно по волшебству появилась батарея из шести орудий; другая, из двух пушек, виднелась в глубине залива, возле устья реки.
Две эти батареи должны были вести перекрестный огонь.
Четыре орудия, попарно установленные на двух башнях, которые с самого начала перешли в руки генерала Гарибальди, также были нацелены на неаполитанскую эскадру.
Однако все эти боевые приготовления оказались ни к чему. На фок-мачте флагманского фрегата поднялся парламентерский флаг. «Чайка» спокойно встала на рейде рядом с «Протисом».
На борту флагманского фрегата, судя по всему, находился полномочный представитель неаполитанского правительства. В семь часов переговоры закончились, и капитан «Протиса» получил приказ незамедлительно отправиться в Мессину и присоединиться там к пароходам «Карл Мартелл», «Стелла», «Императрица Евгения» и прочим, ввиду предстоящей эвакуации войск из Милаццо.
В два часа ночи «Чайка» в свой черед отплыла в Мессину.
По слухам, условия капитуляции, на которых настаивал вначале генерал Гарибальди, были такими:
«Солдаты гарнизоны объявляются военнопленными; офицеры вольны вернуться домой, забрав с собой оружие и амуницию».
Окончательные условия, одобренные обеими сторонами, были такими:
«Войска покинут крепость с оружием и амуницией, но без патронов; материальная часть цитадели будет поделена поровну между осаждающими и осажденными».
Ну а теперь, покончив с Милаццо, перейдем к Мессине.
Двадцать второго июля генерал Клари приказал военным кораблям, стоявшим в порту Мессины, сменить якорную стоянку, дабы не мешать возможным оборонительным и наступательным операциям гарнизона цитадели.
Следствием ухода военных кораблей немедленно стало паническое бегство всех, кто еще не покинул город.
Все это несчастное население города скопилось на западном берегу Мессинского пролива: одни ютились в рваных палатках, другие — в разного рода лодках, куда набивалось столько женщин и детей, что в какой-то шаланде я насчитал двадцать восемь детей и восемнадцать женщин. Более обеспеченная часть населения бежала в сельскую местность; в городе царило безмолвие, словно в гробнице. Тишину нарушали лишь тревожные оклики неаполитанских часовых и ружейные выстрелы, целями которых без всякого повода становились все, кто появлялся на улице.
Порт был таким же безлюдным, как и город, если не считать нескольких неаполитанских корветов, готовых к отплытию. В порту не осталось ни одного судна, кроме «Чайки», которой необходимо было запастись углем, и она стояла пришвартованной у Teppa Новы.
Точно так же прошли дни 24 и 25 июля. Между тем сражение казалось неминуемым. Судя по намерениям, которые выказывал генерал Клари, следовало ожидать, что борьба предстоит отчаянная.
И действительно, неаполитанские войска заняли все горные хребты, окружающие Мессину. Артиллерия, кавалерия, инженерные войска — ни в чем не было недостатка при развертывании сил, выдвинутых вперед генералом королевской армии. Но это был тот случай, когда гора родила мышь.
Двадцать пятого июля, в семь часов вечера, произошел незначительный бой между неаполитанскими аванпостами и отрядом партизанского вожака Интердонато, хотя королевским солдатам был отдан приказ не вступать в рукопашные схватки.
Этот бой заставлял ожидать, что на другой день произойдет нечто захватывающее; однако на восходе солнца неаполитанцы вернулись в город; пиччотти спустились в лощины и оставались там в ожидании приказов; наконец, началась эвакуация в порту.
Эвакуация Мессины, причины которой кажутся загадочными, была, несомненно, всего лишь естественным следствием капитуляции Милаццо.
В обмен на отказ от своих жестких первоначальных требований генерал освободительной армии выторговал эвакуацию Мессины. Освобождение гарнизона Милаццо, осуществленное на почетных условиях, явилось платой за Мессину.
Двадцать шестого июля военные корабли снова вошли в порт. Население, воспрянув духом, стало возвращаться в город.
Несколько указов, изданных генералом Гарибальди, обеспечили общественное спокойствие: любое посягательство на личную безопасность сурово каралось; была сформирована национальная гвардия, которая выставила караулы на посты, оставленные королевской армией, и все, победители и побежденные, радостно обнимались на улицах.
Тем не менее окончательное подписание перемирия произошло только 28 июля, накануне нашего приезда.
Королевские войска, занимавшие цитадель, и войска Гарибальди, занимавшие город, обязались воздерживаться от любых враждебных действий в течение неопределенного времени. О возобновлении враждебных действий надлежало объявить не менее чем за двое суток.
В воскресенье 29 июля я отправился в Марсель на «Позиллипо», паровом судне Императорского пароходного общества.
Не знаю, бывали ли вы когда-нибудь в Неаполе, дорогой читатель, но могу заверить вас в одном: если вы там бывали и сегодня вам вздумалось бы возвратиться туда, вы нашли бы этот город сильно изменившимся!
Послушайте, что происходит со мной, имеющим честь быть приговоренным его величеством королем Фердинандом к четырем годам каторжных работ.
Не успел «Позиллипо» бросить якорь в порту, как палубу заполняет простой люд и кто-то из этой толпы, разглядев, по всей видимости, во мне патриота, громко спрашивает меня:
— Сударь, где Гарибальди? Когда сюда прибудет Гарибальди? Мы ждем его.
Вы понимаете, что, зная Неаполь как свои пять пальцев, я говорю себе: «Это какой-то агент-провокатор, и отвечать ему совершенно незачем».
И потому с нажимом в голосе произношу: «Non capisco[17]».
Тогда этот человек поворачивается к одному из моих попутчиков и задает ему тот же вопрос.
В тот момент, когда я уже готов был услышать ответ, какой-то господин снимает передо мной шляпу; я интересуюсь у этого отменно вежливого господина, что ему угодно.
— Вы ведь господин Александр Дюма, не так ли? — спрашивает он.
— К вашим услугам, — отвечаю я. — С кем имею честь разговаривать?
— Сударь, меня зовут…, я агент полиции.
В свой черед я снимаю перед ним шляпу и говорю:
— Должен заметить вам, сударь, что я нахожусь здесь под защитой французского флага и, если вы пришли арестовать меня…
— Арестовать вас, сударь! Вас, автора «Корриколо», «Сперонары», «Капитана Арены»! Сударь, мои дети учат французский язык по вашим книгам. Арестовать вас! Да как вы могли подумать о нас такое?! Напротив, я посчитал своим долгом прийти и пригласить вас сойти на берег.
— А вот и моя лодка, она к вашим услугам, дорогой господин Дюма, — произносит второй господин, снимая передо мной шляпу столь же вежливо, как и первый.
— Простите сударь, но кому я обязан столь любезным предложением?
— Я комиссар портовой полиции, сударь. Не отказывайте мне, прошу вас; моя жена жаждет познакомиться с вами. На днях в театре Флорентийцев играли вашего «Монте-Кристо», и спектакль снискал огромнейший успех. Ну же, прошу вас.
— Господа, имеются две причины, которые не позволяют мне ответить согласием на ваше приглашение; первая заключается в том, что я приговорен отбывать четыре года каторги, если ступлю на землю Неаполя.
— Ах, сударь! Теперь об этом и речи нет! Да если б люди знали, что вы в порту, все бы сбежались и понесли вас на руках!
— Вторая, — продолжал я, — состоит в том, что я пообещал Гарибальди вступить в Неаполь только вместе с ним.
— И когда, по-вашему, он будет здесь, сударь? — самым настойчивым тоном поинтересовался комиссар.
— Самое позднее через две-три недели.
— Тем лучше, тем лучше!! — воскликнули оба агента полиции. — Все здесь с нетерпением ждут его.
Я не мог опомниться от удивления.
— Знаете, сударь, — продолжал один из них, — до нас дошло ваше письмо о событиях в Милаццо; оно прибыло к нам вчера через Ливорно. Ах, сударь, какое сильное впечатление оно произвело! Владелец типографии напечатал его тиражом в десять тысяч экземпляров, и, стоит вам сойти на пристань, вы услышите зазывные крики газетчиков, которые продают его на улицах Неаполя.
Меня охватило изумление.
— Ну что ж, сударь, — произнес я, — если вы и в самом деле такой гарибальдиец, как говорите, я сейчас покажу вам одну вещь, которая должна вас порадовать: это великолепный портрет Гарибальди.
И, в самом деле, я вынул из своей папки великолепную фотографию Гарибальди.
На глазах у моего собеседника выступили слеза.
— Ах, сударь, — воскликнул он, — у нас тут в наличии лишь отвратительные портреты генерала, и к тому же продаются они за немыслимую цену!
— Раз так, — ответил я, — у меня возникло сильное желание заказать гравюру с этого портрета и преподнести ее в качестве патриотического дара городу Неаполю.
— Но дарить-то зачем, сударь, вы ведь наверняка сможете продать ее за ту цену, какую пожелаете?
Я был совершенно ошеломлен.
Короче, я сумел отделаться от полицейских, лишь заявив им, что ожидаю встречи с одним из своих знакомых и потому не имею возможности сойти на берег.
Они удалились, выразив мне на прощание самые прочувствованные сожаления.
Таково состояние умов в Неаполе. Все здесь, вплоть до полицейских агентов, гарибальдийцы, и я бы даже сказал, что полицейские агенты, желающие остаться на своей должности, когда здесь появится Гарибальди, оказываются даже бблыпими гарибальдийцами, чем все прочие.
И в самом деле, провозглашение конституции имело следствие, какого тот, кто ее провозгласил, никоим образом не ожидал: каждый теперь вслух говорил то, о чем прежде лишь втайне думал. А думали все втайне вот что: «Мы хотим присоединиться к королевству Виктора Эммануила! Да здравствует Гарибальди! Да здравствует единая Италия!» Вот во что вылилось провозглашение конституции; как видите, у короля Франциска II были хорошие советчики, когда он даровал ее неаполитанцам.
Но оно имело и другие следствия.
В соответствии с конституцией была сформирована национальная гвардия, которая в прошлое воскресенье браталась с армией и прямо на улице выкрикивала: «Да здравствует Гарибальди! Да здравствует единая Италия!»
В соответствии с конституцией появилась свобода собраний, и люди собираются, чтобы сговариваться в пользу короля Виктора Эммануила.
В соответствии с конституцией вернулись изгнанники, которые рассказывают, что им пришлось претерпеть в изгнании, и усиливают, если такое возможно, ту ненависть, какую все питают к Франциску II.
Наш мелкий тиран, действуя по наущению королевы-матери, 15 июля отважился на небольшое ответное действие. Гренадеры королевской гвардии, которым было позволено носить сабли, бросились на народ, приказывая ему кричать: «Да здравствует король!», как это уже случалось в Палермо; но в Неаполе, как и в Палермо, им кричали в ответ: «Да здравствует король Виктор Эммануил!»
Гренадеры принялись орудовать саблями; около шестидесяти горожан были ранены, пять или шесть убиты.
Единственным наказанием, которому подвергли полк, стала его отправка в Портичи.
Однако наказанием, которому подвергнут короля, будет, вероятно, его отправка в Триест.
Новость о сдаче Мессины пришла в Неаполь вчера, и газетчики выкрикивают ее на улицах. Она совпала с тезоименитством королевы-матери, в честь которой всюду вокруг нас палят пушки.
Изгнанники возвратились с наказами, данными, как предполагают, г-ном Кавуром и нацеленными на то, чтобы устроить революцию, не дожидаясь прихода Гарибальди.
Однако всем стало понятно, что это невозможно. Господину Кавуру придется смириться с тем, что революция совершится с приходом Гарибальди и при участии Гарибальди.
Кстати говоря, в Неаполе, как и повсюду, это имя обладает волшебной силой; солдаты, сражавшиеся в Калатафими, рассказывают, что генерал более восьми футов ростом, что во время сражения в его красную рубашку попало сто пятьдесят пуль, но после сражения он отряхнул ее и все эти пули попадали у его ног.
Когда была провозглашена конституция, никто не верил, что неаполитанский король руководствовался благими намерениями; не раздалось ни одного радостного крика, не поднялось ни одного флага, на улицах не появилось ни одной кокарды.
Первыми выступили лаццарони; они прошлись по всем полицейским участкам, сожгли мебель и бумаги, но воровать ничего не стали.
Один из них нес соломенный тюфяк, намереваясь подбросить его в огонь, и какая-то бедная старуха, проходившая мимо, сказала ему: «Чем выбрасывать тюфяк, отдай его лучше мне!» Лаццароне уже готов был исполнить эту просьбу, однако его товарищи попеняли ему, сказав, что тюфяк должен быть сожжен, а не отдан. В итоге старый тюфяк бросают в огонь, а поджигатели устраивают складчину и покупают бедной старухе новый.
Изгнанники, вернувшиеся в Неаполь, были изумлены положительными сдвигами, произошедшими с лаццарони. Один из бывших эмигрантов рассказывал мне, что, наняв какого-то facchino[18] донести пару ружей от кордегардии до своего дома, он хотел заплатить ему за его труд, но малый отказался, заявив, что он тоже состоит на службе у отчизны.
На людской памяти ни один член почтенной корпорации лаццарони не давал подобного ответа.
Узнав, что король Франциск II оставляет в их руках свою полицию, они устроили небольшую охоту на сбиров, но не для того, чтобы убить их, поджарить и съесть, как это произошло в 1798 году: на сей раз они ограничились тем, что отдали их солдатам, и задержанных выслали.
Двести пятьдесят арестованных отправили на Капрею; среди них был палермский палач и его tirapiedi (так называют подручного палача, который хватает висельника за ноги и тянет его вниз).
Разумеется, не обходится без кое-каких мелких стычек, но в итоге они лишь еще лучше подчеркивают общее состояние умов, царящее в народе и даже в армии.
В Авеллино швейцарцы и баварцы напали на пост национальной гвардии. Местная национальная гвардия, вначале отступившая, получила подкрепление в лице не только национальных гвардейцев, но и конных карабинеров, вместе с ним перешла в наступление и изгнала из Авеллино швейцарцев и баварцев.
Несколько дней тому назад был дан спектакль в пользу изгнанников, вернувшихся в Неаполь; зал был переполнен, и сборы составили тысячу восемьсот франков.
В Неаполе выходят семь или восемь крупных газет нового направления. Пять из этих крупных газет перепечатывают «Мемуары Гарибальди», опубликованные в «Веке», и каждая из них в подзаголовке очередной главы сообщает, что эти «Мемуары» являются ее личной собственностью.
Так что газеты, созданные лишь вчера, лживы не меньше, чем если бы они существовали уже полвека; это хороший знак для грядущей цивилизации Неаполя!
И вот мы снова вблизи Неаполя, на борту «Позиллипо», однако в промежуток между датой этого письма и датой предыдущего я побывал в Марселе, где мне пришлось провести шесть дней.
Первоначально я рассчитывал купить там снятые с вооружения карабины, но в тот момент, когда сделка уже была близка к завершению, вмешательство официальных властей привело к ее провалу.
Так что я был вынужден обратиться к моему другу Зауэ и за девяносто одну тысячу франков приобрел тысячу нарезных ружей и пятьсот карабинов.
Роньетта, со своей стороны, отправился в Льеж, имея при себе семь тысяч франков.
Я выписал на имя Зауэ переводной вексель на сорок тысяч франков, подлежащий оплате в Мессине, и, поскольку «Позиллипо», отбывавший 9 августа, в четверг, и по пути делавший промежуточные остановки, отказался принять на борт мой оружейный груз, мне пришлось отправился в обратный путь налегке. Оружие должно было последовать за мной, отправленное прямым рейсом, и, возможно, прибыть в Мессину раньше меня.
Встретившиеся вчера на рейде Чивита Веккьи два судна, оба принадлежащие Императорскому пароходному обществу, являли собой весьма своеобразное зрелище.
«Квиринал», то есть судно, шедшее из Неаполя, увозило оттуда Филанджери, герцога ди Сангро, князя Цурло; Винченцо Цурло, большого друга князя д’Акуилы; сицилийского реакционера Сабону, маркиза Томмази (не путать с доктором Томмази), князя ди Чентола Дориа, герцога ди Сан Чезарио и, наконец, г-жу Тадолини.
«Позиллипо», то есть судно, шедшее в Неаполь, везло туда, одновременно со мной, Луиджи Меццакапо, пьемонтского генерала; Франческо Матараццо, пьемонтского полковника; доктора Томмази (не путать с маркизом Томмази), кавалера Андреа Аккуавива, кавалера Капечелатро, Джузеппе Натоли, бывшего министра сицилийского правительства, и, наконец, историка и романиста Ла Чечилью.
Эти бегства и эти возвращения были вызваны слухами о том, что Гарибальди высадился в Калабрии.
Поговорим вначале о беглецах. Из Неаполя бегут один за другим целые разряды людей.
Двадцать восьмого июня начало исходу кладут мерзавцы низкого пошиба: сбиры и убийцы. Шестнадцать или семнадцать из них убивают, а прочих ссылают на Капрею.
Затем уезжают мерзавцы высокого ранга: Айосса, министр полиции, которого отвращение, испытываемое к нему обществом, изгнало из Парижа, хотя в политическом плане этот город способен переварить кого угодно; Меренда, вербовщик санфедистов; Манискалько, сицилийский Торквемада, и, наконец, Кампанья, истязатель калабрийца Аджесилао Милано, у которого пытка вырвала крики, доносившиеся до российского посольства, но не смогла вырвать признания.
Со вчерашнего дня уезжают те, кого в политике принято называть порядочными людьми, но кого лично я назвал бы роковыми людьми.
Нунцианте, сын того генерала, что приказал расстрелять Мюрата, сегодня вынужден покинуть свои серные рудники на острове Вулькано и свой прекрасный новехонький дворец на площади Санта Мария а Каппелла. Правда, перед отъездом, пустив в ход письмо, в котором он выставляет себя гонимым патриотом, изгнанник метнул парфянскую стрелу в военного министра, Филанджери, человека высшей пробы, что бы о нем ни думали и ни говорили, сына знаменитого публициста Гаэтано Филанджери.
После массовых убийств, которые происходили здесь в 1799 году и о которых мы уже писали для читателей во Франции и рано или поздно напишем для читателей в Неаполе, Карло Филанджери и его брат приехали в Париж и явились к первому консулу Бонапарту, определившему их на бесплатное обучение в Пританей. Будучи капитаном, Карло сражался при Аустерлице, затем, в ходе войны в Испании, стал командиром батальона в армии Мюрата, был ранен в битве при Панаро и получил от Мюрата чин генерала и боевые награды.
В 1821 году звезда его померкла, заволоченная облаком подозрений. Офицеры гвардии, находившейся в то время под его командованием, отказываются сражаться против австрийской армии, однако он не дает приказа расстрелять их. До 1830 года он находится в опале, затем возвращается в милость, пытается восстановить либеральное правительство при короле-патриоте, но терпит неудачу. Это первый год царствования Фердинанда II, короля Бомбы, этого тигра и лиса, воплощения хитрости и жестокости, который обманывает его; он уходит на покой, хотя и сохраняя за собой руководство инженерными войсками и артиллерией, затем, лавируя, остается на плаву в ходе событий 1848 года и переходит в стан реакции, делая это из зависти к Пепе, посланному вместо него в Ломбардию.
После 15 мая 1848 года, дня торжества реакции в Париже, Вене и Неаполе, он открыто становится на ее сторону и остается преданным ей навсегда. Он командует армией, которой поручено отвоевать Мессину, бомбардирует ее с помощью той самой артиллерии, какая была им создана, и доставляет своему королю прозвище Бомба, в следующем году возвращает под власть короля всю Сицилию, становится вице-королем и занимает эту должность вплоть до 1855 года, когда его сменяет князь ди Кастельчикала, в чьих покоях я писал о захвате Палермо отрядами Гарибальди.
(Заметим попутно, что князь ди Кастельчикала, храбрый солдат, которому из-за раны, полученной при Ватерлоо, приходится носить на темени серебряную скуфью, — сын человека, исполнявшего в 1799 году обязанности инквизитора.)
Став министром при Франциске II, Филанджери вызывает недовольство всех партий и отличается на этом посту пресловутым указом о нечистотах, скопившихся перед театром Сан Карло.
Наконец, он подает в отставку в связи с тем, по его словам, что король отверг поданный им в начале года проект конституции; отвергнутую конституцию он носит теперь при себе как охранную грамоту и, показывая ее нам, заявил, что это тот самый экземпляр, который король швырнул ему в лицо, воскликнув: «Уж лучше смерть!»
Позднее король все же даровал конституцию, что пока еще не привело его к смерти; хотя, по правде сказать, чувствует он себя неважно.
Счастливого пути, господа! Мы приветствуем вашу предусмотрительность: позавчера Гарибальди ночевал в Реджо, а сегодня вы уже покинули Неаполь.
В Неаполе, как вы понимаете, в разгар всех этих событий царит бурное оживление.
Здесь есть четыре партии:
главная партия, выступающая за присоединение к Пьемонту силами Гарибальди;
партия менее многочисленная, выступающая за присоединение к Пьемонту силами Кавура;
партия еще менее многочисленная — партия принца Наполеона;
и, наконец, партия совсем уж незаметная, которую можно увидеть лишь в солнечный микроскоп, — партия Франциска II.
Тем не менее эта последняя партия сильно суетится, желая показать, что она существует. Она заставляет солдат маршировать взад-вперед между Мизенским мысом и Салерно, поручает г-ну Миччо закупить револьверы в Марселе, доставляет графу д’Акуиле ящики с оружием под видом парфюмерии и безделушек; закупает фуражки, похожие на головные уборы национальных гвардейцев, чтобы в нужный момент сицилийские сбиры могли затесаться в ряды городского ополчения.
Люди смотрят, чем эта партия занимается, и смеются.
Все взоры обращены в сторону Гарибальди, этого новоявленного колосса Родосского, который уже поставил одну ногу на Везувий, а другую — на Позиллипо и между ногами которого проходят все суда, следующие из Рима и Мессины.
О нем говорят удивительные вещи, ибо его считают способным на все. Жители Неаполя убеждены, что неделю назад он был в порту, на борту «Марии Аделаиды», что у него состоялась встреча с послом Вилламариной и они совещались в течение шести часов.
На мой взгляд, эта новость ложная. Если бы неделю назад Гарибальди приехал в Неаполь, он сошел бы на берег и в Неаполе уже неделю не было бы короля.
Все ждут Гарибальди, чтобы изгнать этот последний призрак бурбонского господства.
Вот и все новости, какими я располагаю к половине десятого утра.
Однако я жду друзей, которые живут в Неаполе, и под их диктовку закончу это письмо.
Итак, вопреки тому, что заявляют сочинители новостей, Гарибальди не высадился в Калабрии; однако он отправил туда полковника гидов, Миссори, разведать дорогу. Вы ведь помните Миссори, этого молодого и красивого офицера, который спас ему жизнь в Милаццо.
Имея под своим начальством сто пятьдесят трех бойцов, Миссори погрузился на судно у мыса Фаро, пересек пролив, высадился на берег между селениями Шилла и Вилла Сан Джованни и тотчас же устремился в горы.
Весть об этой высадке принес королю военный министр Пьянелль, которому ее по телеграфу передали из Реджо. Однако Франциск II уже был осведомлен о случившемся благодаря секретной телеграфической депеше.
Было заметно, что юный король, хотя и не утратив спокойствия, чрезвычайно удивился этой новости. Утверждали, будто он получил от Франции и Пьемонта заверения, что Гарибальди не пересечет пролив, и, доверяя этим обещаниям, уже почти смирился с потерей Сицилии.
Франциск II немедленно вызвал к себе г-на Бренье, но тот отказался нести ответственность за обещания, которые были даны королю и о которых, по его словам, он ничего не знал.
Король задумался на минуту, а затем, обращаясь к г-ну Бренье, произнес:
— Дайте мне совет.
— Государь, — ответил г-н Бренье, — поскольку король удостоил меня чести просить моего совета, я скажу ему, что на его месте встал бы во главе армии и двинулся бы против Гарибальди, поручив защиту провинции Салерно генералу Пьянеллю, а Неаполя — национальной гвардии. Присутствие вашего величества в Калабрии предотвратит развал армии и побудит ее сражаться. В случае ее поражения город Неаполь избежит разрушений, а король отправится в Триест или Вену, предоставив неаполитанскому народу возможность воздать ему благодарность за эту последнюю страницу истории его правления.
С минуту король пребывал в задумчивости, а потом сказал:
— После первой победы я сделаю то, что вы советуете; но вначале мне нужна победа.
Что же касается министров, то, за исключением Пьянелля, новость о высадке гарибальдийцев все они узнали из газет.
Министры собрались на совет. Либорио Романо первым взял слово и заявил:
— Поскольку обстоятельства ныне тяжелые и могут лишь ухудшиться, мы обязаны, будучи ответственными министрами, просить короля проконсультироваться с нами и выслушать наше мнение по поводу всего, что касается военных действий.
Спинелли, председателю совета министров, было поручено безотлагательно довести до сведения короля это мнение.
Он отправился во дворец и изложил Франциску II цель своей миссии.
— Передайте господам министрам, — ответил король, — что конституция тысяча восемьсот сорок восьмого года дает мне право заключать мир и объявлять войну и я сохраню за собой это право.
Услышав этот ответ, Либорио Романо предложил подать в отставку; Де Мартино и Гарофало присоединились к нему; Спинелли, Ландзилли и Пьянелль высказались против. Тогда Либорио Романо предложил обратиться к королю с письменной просьбой ни в коем случае не превращать Неаполь и его окрестности в театр военных действий.
Либорио Романо был уполномочен составить проект указанного письменного обращения; однако коллеги Либорио Романо заявили ему, что смогут высказаться по поводу этого письма лишь после того, как оно будет зачитано, ибо в вопросах такого рода чрезвычайно важна форма.
— Если вы не желаете подписывать это письменное обращение, — ответил Либорио Романо, — я подпишу его один, лично отнесу во дворец и вручу королю.
Таково было более или менее точное изложение событий, происходивших 12 августа.
Утром того же дня был дан приказ завершить отправку тридцати тысяч солдат в Калабрию.
Все негоцианты погрузили на стоявшие в порту корабли свое имущество и свои деньги, заплатив страховую премию в размере четверти процента.
Генерал де Бенедектис, отец капитана инженерных войск, первым перешедшего на сторону Гарибальди, прислал из Джулиа Новы депешу, в которой говорилось, что, будучи извещен телеграммой из Бриндизи о том, что некий итальянский флот движется вдоль берегов Апулии и направляется к Абруццо, он изменил стратегическое положение вверенных ему войск, переместив их в Пескару и расположив свою ставку в Джулиа Нове.
В другой пришедшей вчера депеше, помеченной Пальми и подписанной генералом Мелендесом, сообщалось, что фрегат под командованием Салазара, крейсировавший между Вилла Сан Джованни и Реджо, воспрепятствовал пятидесяти лодкам с вооруженными отрядами на борту отчалить от Фаро.
Генерал добавлял, что, если подобным образом ему обеспечили бы две ночи без высадок противника, он смог бы своими собственными силами разгромить уже высадившихся гарибальдийцев и банды калабрийцев, число которых увеличивается следующим образом: вчера их было две сотни, а сегодня их две тысячи. «Прошлой ночью, — присовокуплял он, — они сожрали сорок трех баранов».
Третья депеша, от капитана торгового судна «Везувий», находящегося на службе у неаполитанского правительства и буксировавшего две большие баржи с углем для цитадели Мессины, сообщала, что он был вынужден произвести три пушечных выстрела по флотилии лодок, направлявшихся к побережью Калабрии, и таким образом проложить себе дорогу.
Я забыл упомянуть, что генерал Бартоло Марра, обнародовавший дневной приказ, где он выражает сожаление в связи с тем, что ему приходится командовать теми же самыми солдатами, которые находились под его командованием в Палермо и вели себя там скорее как разбойники, нежели как солдаты, был по приказу короля арестован и препровожден в крепость Сант’Эльмо, где находится еще и теперь. Генерал Бартоло Марра командовал дивизией в Калабрии.
Батарея, принадлежащая полку баварцев, который, невзирая на статью X конституции, не был распущен, со вчерашнего дня стоит у ворот города, в квартале Гранили, что лишь усиливает тревогу.
Пять тысяч солдат, составляющих Иностранный легион, все еще находятся в Ночере.
В воскресенье, 19 августа, tempo permettendo[19], должны состояться выборы; но вполне вероятно, что в субботу здесь произойдет революция и Гарибальди сам приведет с собой выборщиков.
Тем временем сформировались два избирательных комитета: один во дворце Калабритто, под председательством Пьетро Леопарди, другой на Вико делле Кампана а Толедо, под председательством знаменитого натуралиста Оронцо Косты.
Два этих комитета представили почти тождественные списки кандидатов, выступающих за единство Италии. Однако список Оронцо более прогрессивный.
Те же комитеты затеяли чрезвычайно оживленную переписку с провинцией, разослали повсюду комиссаров, чтобы сформировать местные комитеты, и вовсю пользуются телеграфом.
Правительство пустило избирательную кампанию на самотек; позавчера, 11 августа, оно объявило интендантам провинций, что у него нет кандидатов, которым следует покровительствовать.
Король крайне напуган действиями этих двух комитетов, особенно того, которым руководит Коста и который он воспринимает как гарибальдийский. Вчера, после двадцатидневного затворничества, он вышел из дворца, но прогулялся лишь по Кьяйе, туда и обратно, причем быстрым шагом. Вероятно, это его последняя прогулка!
Этим вечером мы отправляемся в Мессину.
Проплывая вчера мимо мыса Фаро, я насчитал около двухсот лодок, расставленных в полном порядке на берегу; защищает их батарея пушек крупного калибра, установленная уже после моего отъезда; над этой батареей развевается пьемонтский флаг.
Два неаполитанских парохода, «Громоносный» и «Танкред», крейсируют в проливе, чтобы воспрепятствовать высадке десанта.
Как только «Позиллипо» пришвартовался, на его борт поспешно поднимается капитан нашей шхуны, чтобы сообщить мне великую новость.
Великая новость заключается в том, что в Мессину прибыл адъютант короля Пьемонта, дабы запретить Гарибальди высаживаться в Калабрии и приказать ему, от имени Виктора Эммануила, явиться с отчетом о своем образе действий в Турин.
В ответ я рассмеялся.
И тогда капитан, выказывая полнейшую серьезность, заверил меня, что новость достоверна и стала известна ему от французского консула, г-на Булара.
Однако это нисколько не изменило моего мнения, ибо, на мой взгляд, дипломатические агенты всегда узнают новости последними и осведомлены хуже всех.
— Господин Булар осведомлен настолько хорошо, — настаивал капитан Богран, — что даже привел название судна, на котором Гарибальди отправился в Геную.
— И как это судно называется?
— «Вашингтон».
— Дорогой капитан, Гарибальди ни за что не выбрал бы судно с таким названием, чтобы сделать шаг назад. И я упорствую в своем убеждении, что Гарибальди не отправлялся в Геную.
— В любом случае, — промолвил капитан, которому было трудно поставить под сомнение новость, полученную из официальных уст, — неизвестно, где он теперь находится.
— Дорогой капитан, Светоний, рассказывая о Цезаре, говорит: «Никогда не предупреждал он ни о дне похода, ни о дне сражения, желая держать всех в состоянии постоянной готовности, и нередко, отдав приказ не терять его из виду, внезапно исчезал из лагеря днем или ночью, проделывая по сто миль в сутки, и давал знать о своем появлении там, где его менее всего ждали, каким-нибудь неожиданным ударом». У Гарибальди, дорогой капитан, немалое сходство с Цезарем. Ну а теперь займемся «Мёрси».
«Мерси» — это пароход, который должен был доставить прямым рейсом оружие, купленное мною в Марселе.
В этот момент, дымя, он показался из-за мыса Фаро, так что менее чем через полчаса его следовало ожидать на рейде.
Я покинул «Позиллипо» и поднялся на борт шхуны.
Едва о моем прибытии в Мессину стало известно, все мои здешние знакомые сбежались, чтобы в свой черед сообщить мне все ту же великую новость; но чем больше мне о ней говорили, чем больше убеждали меня в ее достоверности, тем меньше я был склонен верить в нее.
Один из посетителей, желая преодолеть мою упертость, в конце концов заявил мне, что эти сведения он получил от самого Гарибальди.
На сей раз, если у меня еще и оставались хоть какие-нибудь сомнения, они исчезли окончательно.
Я понял, что генерал намеренно распустил этот слух, чтобы ввести в заблуждение неаполитанское правительство и иметь возможность беспрепятственно высадить десант там, где ему заблагорассудится.
Кроме того, мне вспомнилось, как Бертани, во время моего короткого пребывания в Генуе, сообщил мне, что ему предстоит привезти Гарибальди шесть тысяч добровольцев, и, на другой день после того как эти слова были произнесены, действительно отбыл с шестью тысячами бойцов на Сардинию; мне вспомнилось также, что через два дня после моего приезда в Марсель я получил от того же Бертани следующую депешу:
«Я уезжаю. В мое отсутствие поддерживайте сношения с моими заместителями».
По всей вероятности, Гарибальди отправился навстречу этим шести тысячам добровольцев то ли в Милаццо, то ли в Палермо, а то и в Салерно.
Если генерал в самом деле побывал в Неаполе, а скорее, на рейде Неаполя, находясь на борту пьемонтского судна «Мария Аделаида», он должен был понять состояние умов в этом городе, и в таком случае можно было биться об заклад, что, дабы не пересекать со своим шеститысячным войском всю Калабрию, он высадится в Сапри или в Салерно.
Однако все эти соображения я оставил при себе.
Если моя догадка была верна, то, чем ближе Гарибальди был к Чиленто или к Базиликате, тем бблыпим должен был быть его интерес в том, чтобы все полагали, будто он отбыл в Геную.
Тем временем «Мерси» прибыл и бросил якорь.
Я послал одного из своих матросов на его борт: оружие было доставлено.
Тем не менее я оказался в сильном затруднении; мне следовало, напомню, оплатить вексель на сорок тысяч франков, а в отсутствие Гарибальди, имея на борту «Эммы» не более двенадцати тысяч франков, я не мог исполнить свое обязательство.
Наведя справки, я выяснил, что в Мессине находится Медичи.
То было мое спасение.
Я бросился к Медичи и сообщил ему, что привез с собой тысячу ружей и пятьсот пятьдесят карабинов.
— А патроны у вас есть? — живо спросил меня Медичи.
— Десять тысяч.
— А капсюли?
— Пятьдесят тысяч.
— Ну что ж, — воскликнул он, — тогда все в порядке! У нас недостает патронов, а наши капсюли отсырели. Мы вернем вам ваши сорок тысяч франков и заберем эти ружья.
— Вы по-прежнему настроены высадиться в Калабрии? — спросил я Медичи.
— Почему нет?
— А как же приказ, который отзывает Гарибальди в Турин?
Медичи пристально посмотрел на меня и спросил:
— Так вы в это поверили?
— Ни на минуту, Боже сохрани!
— Ну и отлично!
— Но где же тогда генерал?
— О, этого никто не знает; позавчера он поднялся на борт «Вашингтона», передал командование Сиртори и уехал.
— И с тех пор известий о нем не было?
— Никаких; однако примерно полчаса тому назад я получил приказ быть готовым выступить этим вечером.
— А в какие края?
— Это мне совершенно неизвестно.
— Ну что ж, не будем терять времени. Привезенные мною карабины и ружья могут вам понадобиться; они должны быть на таможне.
Мы отправились к г-ну Пье, представителю Императорского пароходного общества в Мессине, и застали у него в конторе коммерческого посредника, которому было поручено получить сумму, обозначенную в векселе; его отвезли в министерство финансов, и там все было улажено. Каким образом? Не знаю, это не мое дело; главное, что в итоге вексель был оплачен.
Спустя два часа Медичи распорядился забрать с таможни ружья и карабины.
Когда с этим делом было покончено, я сел в коляску, крикнув кучеру: «К Фаро!»
В мои расчеты не входило долго оставаться в Мессине, поскольку я пребывал в убеждении, что у Гарибальди есть какой-то план касательно то ли Сапри, то ли Салерно.
Не зная, когда мне удастся вернуться сюда, я должен был перед отъездом нанести два дружеских визита: один — в деревню Паче, навестив капитана Арену, некогда командовавшего небольшой сперонарой, на которой в 1835 году я совершил путешествие на Сицилию; другой — в деревню Фаро, навестив моего старого друга Поля де Флотта, командовавшего огромной флотилией лодок, которые я пересчитывал, огибая западный мыс Мессинского пролива.
В каждый из моих предыдущих приездов в Мессину я наводил справки о капитане Арене, однако отвечали мне в отношении него весьма расплывчато.
К несчастью, в отношении его сына и нашего лоцмана ответы были намного точнее: мальчик умер, не успев возмужать, а Нунцио — не успев состариться.
На сей раз я проявил такую настойчивость, что обитатели деревни Паче, порасспрашивав друга друга, в конце концов сообщили мне, что капитан Джузеппе Арена вместе с женой, двумя сыновьями и дочерью живет в доме, который называется Парадиз о.
Однако к этому времени я уже миновал Парадизо, оставив его почти в четверти льё у себя за спиной, и потому поехал дальше, дав себе слово заехать туда на обратном пути.
Деревня Фаро с его лагерем, в котором находилось примерно двенадцать тысяч бойцов, являла собой весьма любопытное зрелище; мы употребили слово «лагерь» за неимением другого выражения, способного обозначить некое огромное скопление вооруженных людей; но это слово вызывает в уме образ огороженного пространства, сформированного рвами или палисадами и заключающего в себе определенное количество палаток или бараков, с кучами соломы на полу этих палаток или бараков.
Лагерь гарибальдийцев не располагал ни одним из тех приятных удобств, какие встречаются в других лагерях; Гарибальди, который в походах всегда спит прямо на лагерной земле, на прибрежном песке или на дорожной брусчатке, подложив под голову седло вместо подушки, не понимает, что солдат может нуждаться в чем-то помимо того, что достаточно ему самому.
Двенадцать тысяч бойцов рассеяны здесь кругом, расцвечивая пейзаж своими красными рубашками, которые среди деревьев кажутся маками на хлебном поле.
Воды не хватает, вода солоноватая, но не беда! Есть местное вино, чтобы поправить ее вкус.
Я искал Поля де Флотта среди всех этих краснорубашечников. Каждый знал его, ибо в пылу сражения его всегда видели впереди всех; но в лагере его не было.
Я повернул обратно и по пути заехал в Парадизо.
Однако Джузеппе Арены тоже не оказалось на месте; я застал там лишь его жену, которая за двадцать пять лет перед тем на глазах у меня кормила грудью восьмимесячного ребенка. Женщина постарела, а ребенок, должно быть, стал здоровенным парнем.
Госпожа Арена пообещала мне, что на другое утро муж придет повидаться со мной на борту моей шхуны.
И в самом деле, первым, кого я увидел на другое утро, поднявшись на палубу, был мой славный капитан Арена. Прошедшие двадцать пять лет посеребрили его бороду и волосы на голове, однако он сохранил присущее ему доброе выражение лица, всегда спокойного даже в разгар бури.
Да и почему нет? Он всегда был удачлив; вместо одного судна у него их было теперь три. Его чаяния никогда не выходили за пределы подобного богатства.
Он привел с собой одного из наших тогдашних матросов, Джованни, — танцора, любителя красивых девушек, а в случае нужды и повара; это было все, что осталось от того экипажа.
Джованни не разбогател; в рваных штанах и латаной рубахе он на своей чиненой-перечиненой лодке выполнял мелкие поручения в порту.
Я выслушал историю его бед. За семь или восемь месяцев перед тем одна из его дочерей вышла замуж за парня, такого же бедного, как и она сама. У нее не было даже тюфяка, на котором она могла бы родить!
Я подарил Джованни тюфяк и пару луидоров.
В разгар всех этих откровений старых товарищей передо мной вдруг в свой черед появилось мужественное лицо Поля де Флотта.
Я не видел его с 1848 года.
Борода и волосы на голове у него поседели; он постарел, но иначе, чем капитан Арена; судя по морщинам, избороздившим его лоб, прошедшие годы были для него ненастными: преследования, изгнания, тоска по родине, политические разочарования, череда обманутых надежд — все это оставило след на его благородном лбу, гордом и всегда поднятом к небу. Вот на такие лбы, бороздя их, и обрушиваются удары молний!
Бедный Флотт! Он поведал мне все свои горести. Генерал относился к нему превосходно, но то, что он был француз, навлекало на него неприязнь со стороны людей невежественных. Италии, в отношении братства с другими народами, предстоит сделать огромный шаг вперед, но будем надеяться! Итальянцы уже преодолели самое большое препятствие на этом пути, перестав ненавидеть друг друга.
Но более всего тяготило Флотта то, что он оказался не в состоянии в срок выплатить жалованье своим бойцам. Даже те, кто располагал деньгами, испытывали в лагере Фаро недостаток во всем, как я мог убедиться в этом собственными глазами накануне, но еще хуже приходилось тем, у кого кошелек был пуст.
Чтобы выйти из этого затруднения, Флотту нужно было добыть тысячу франков. У меня, так часто позарез нуждавшегося в двадцати франках, случайно оказалась при себе тысяча франков.
Само собой разумеется, я дал ему эти деньги.
Неописуемый луч радости озарил его лицо. Поскольку у него были опасения, что городские кассы Мессины или Палермо воспрепятствуют возмещению мне этих издержек, он вручил мне вексель на имя комитета, учрежденного в Париже в пользу итальянской независимости, к помощи которого ему было позволено прибегать в случае нужды. Впрочем, он прибегнул к этому кредиту лишь после того, как потратил на те же цели около трех тысяч франков из своих собственных средств.
Вот такую прибыль получаем мы, французы, когда воюем ради защиты какого-нибудь нравственного правила или торжества какой-нибудь идеи.
Затем он пожал мне руку, промолвив:
— Прощай!
— До свидания, — ответил я, делая ударение на этих словах.
— Этого быть не может, — произнес он, — так что прощай!
Неделю спустя он был смертельно ранен в бою у Солано, и Гарибальди обнародовал в его честь следующий дневной приказ:
Такие эпитеты, как “храбрый”, “честный”, “истинный демократ”, бессильны дать представление о героизме этой бесподобной души.
Поль де Флотт, благородный сын Франции, — один из тех избранных людей, на которых не вправе притязать ни одна страна. Нет, Поль де Флотт принадлежит всему человечеству, ибо для него родина была везде, где страдающий народ поднимался на борьбу во имя свободы. Поль де Флотт, умерший за Италию, сражался за нее так, как он сражался бы за Францию. Этот выдающийся человек дал драгоценное доказательство преданности братству народов, задуманному человечеством; сраженный в рядах Альпийских охотников, он был, наряду с многими своими храбрыми соотечественниками, представителем той великодушной нации, которая может остановиться на минуту, но которой Провидением уготовано идти в авангарде народов и мировой цивилизации.
Дж. ГАРИБАЛЬДИ».
Там, в Солано, Флотт впервые прикоснулся к огнестрельному оружию. В бою, в ходе всех сражений, свидетелем которых ему довелось стать, он никогда не брал в руки оружия, наблюдая за своими бойцами, воодушевляя их, подвергая себя смертельной опасности, но никого не убивая сам.
Я предложил ему револьвер и карабин, но он отказался от того и другого, произнеся пророческие слова:
— В тот день, когда убью я, убьют меня!
Во время атаки в Солано он взял карабин, убил двух неаполитанцев, но и сам рухнул мертвым на поле боя: пуля, пущенная из мушкетона, попала ему в голову, чуть выше виска, и прошла насквозь, словно картечина.
Он вскинул руки, попытался что-то сказать и упал как подкошенный!
При нем еще оставалась четверть той суммы, какую я ему дал.[20]
Прибыв в Мессину утром 14 августа, я покинул ее 16-го, во второй половине дня.
На борт «Эммы» я взял капеллана Гарибальди, фра Джованни, в отсутствие генерала оставшегося без дела.
Два часа тому назад мы бросили якорь вблизи Салерно.
Гарибальди здесь еще нет, но, хотя он и не прибыл, могу поручиться, что все его ждут.
Королевские войска проходят через Салерно без остановки и тянутся в сторону Калабрии; только две или три роты заняли город.
Сформирована национальная гвардия; она насчитывает семь рот, которые подчиняются приказам патриотически настроенных командиров, выбранных их согражданами, и, как говорят, хорошо вооружена.
Вскоре мы будем располагать надежными известиями: наш капитан и фра Джованни сошли на берег; епископ Салерно, уроженец Марсалы, оказался земляком и соучеником фра Джованни.
Утверждают, что учащиеся семинарии взбунтовались, выгнали своих учителей и вооружились; если это правда, я надену красные чулки и встану во главе мятежников.
Я отправляю одного из своих секретарей в Неаполь, чтобы он разузнал столичные новости и привез оттуда моего друга, вместе с которым мы сможем вести агитацию на пути из Салерно в Неаполь.
Фра Джованни возвращается с победоносным видом; вместо мученичества, к которому он приготовился, его ожидала торжественная встреча; следом за ним приплыли перегруженные донельзя лодки.
Три десятка салернцев получат возможность выпить за здоровье Гарибальди шампанское, разлитое по бокалам неаполитанского короля.
В Салерно нет больше ни полиции, ни таможни, ни гарнизона.
Полиция и таможня умерли естественной смертью, благостной, что называется, но на самом деле смерть их явно была постыдной.
Что же касается гарнизона, то, за исключением двух рот, он целиком отбыл в Потенцу, где вспыхнуло восстание и было убито несколько жандармов.
Как видите, Базиликата следует примеру Калабрии; она действует.
Пусть только Гарибальди придет, и радостные крики, которые зазвучат при его появлении, донесутся до Неаполя. Я отправил одного из наших матросов дежурить на вантах, настолько велика моя уверенность, что в эти часы Гарибальди находится на той проторенной морской дороге, что ведет из Милаццо в Салерно.
Новости вот какие.
В Салерно прошел слух, будто Гарибальди находится на борту моей шхуны; все лодки, стоявшие в гавани, скользят к «Эмме», словно стая чаек; в лодках есть и дамы; «Эмма» окружена со всех сторон. Мне приходится дать честное слово, что я на шхуне один.
Салернцы мне верят, а вот генерал Скотти не настолько легковерен: он вывел из города весь гарнизон и двухкилометровой дугой, от дворца Интендантства до железной дороги, построил его в боевой порядок.
Нас разделяет расстояние в половину ружейного выстрела.
В городе раздаются громкие крики: «Да здравствует Гарибальди! Да здравствует Виктор Эммануил!»
В то же самое время к «Эмме» приближается депутация городских властей и торжественно заявляет о своей единодушной приверженности единству Италии!
С наступлением ночи Салерно озаряется, словно волшебный дворец.
Дом генерала Романо иллюминирован, как и все прочие; лишь дворец Интендантства, занятый войсками, остается погруженным во тьму.
Я достаю из порохового погреба бенгальские огни и шутихи трех цветов, и «Эмма» озаряется в свой черед, под громкие аплодисменты всего города.
Праздник длится до полуночи; на борт «Эммы» привозят мороженое и пирожные; я вынимаю из винной кладовой шампанское Фоллье-Луи и Грено; звучат крики «Да здравствует Италия! Да здравствует Гарибальди!», способные оглушить неаполитанских солдат, которые в полной растерянности внимают им и ошеломленно смотрят на нас.
Мой секретарь возвращается в одиннадцать часов с последним конвоем; вот новости, которые он привез.
Телеграфическая депеша, датированная вчерашним числом, сообщает о высадке то ли Гарибальди, то ли Медичи в Реджо.
Однако депеша эта вводит в заблуждение: высадился не Гарибальди и не Медичи, а Биксио.
Гарибальди и Медичи, то есть Цезарь и Лабиен, находятся в другом месте.
Другая депеша, пришедшая сегодня в четыре часа дня, сообщает, что с десяти часов утра происходит сражение у мыса Капо делл’Арми, то есть вблизи Реджо.
Генерал Флорес пишет из Бари, что 18 августа жители Фоджи и сто двадцать конных драгун из местного гарнизона принялись кричать: «Да здравствует Виктор Эммануил!»
Он послал против них две роты 13-го полка, но они присоединились к мятежникам.
Генерал Салазар, командующий морской станцией в Мессине, пишет, со своей стороны, правительству, что к Гарибальди только что пришел пароход «Королева Англии», доставивший ему восемнадцать пушек и восемнадцать тысяч нарезных карабинов.
Генерал просит срочной помощи.
Был дан приказ отправить к нему фрегат «Бурбон», но в тот момент, когда нужно было развести пары, машинисты исчезли.
Как видите, крах власти Бурбонов совершается повсюду.
Ну а теперь официальные новости из Потенцы:
«Неаполитанскому комитету Национального единства.
Потенца, 18 августа 1860 года.
Утром сего дня, 18 августа, на площади Потенцы собрался отряд жандармерии численностью около четырехсот человек, ведомый капитаном Кастаньей; народ стал принуждать жандармов выкрикивать: “Да здравствует Гарибальди! Да здравствует единство Италии!”
Те, кто находился в первой шеренге, начали было откликаться на этот призыв; однако капитан крикнул: “Да здравствует король! Смерть мятежникам!” и приказал стрелять в народ и национальную гвардию. Гвардейцы, хотя число их было невелико, в ту же минуту открыли ответный огонь и, выказывая замечательное мужество, заставили жандармерию обратиться в бегство, что она и сделала, оставив на поле боя семерых убитых, трех раненых и пятнадцать пленных.
Остальные жандармы мало-помалу сдаются.
В перестрелке были легко ранены три национальных гвардейца, в числе которых оказался и отважный Доменико Ассельта. Во время боя несколько жандармов ворвались в дом какой-то бедной женщины, убили ребенка и ранили родителей.
В этот момент восстание в полном разгаре и толпы людей сбегаются в город со всех концов провинции.
Сегодня вечером будет объявлено об учреждении временного правительства.
Между тем оружие все еще не прибыло; как объяснить столь преступную задержку, пусть и не с вашей стороны, а со стороны тех, кто столько всего нам пообещал? Но, к счастью, охотничьи ружья, кинжалы, ножи и кирки служат оружием для народа, который на самом деле хочет завоевать свободу.
Ну а вы, что вы делаете в это время в Неаполе? Что делают в Авеллино, Абруццо, Кампо Бассо, Салерно? Восстаньте, последуйте нашему примеру; настал решительный момент: во имя Италии — к оружию!
Проснувшись, я увидел, что набережные Салерно превратились в настоящий бивак; ночью в город прибыли четыре тысячи баварцев и кроатов.
Двенадцать пушек, которые установлены в боевом положении перед дворцом Интендантства, оказывают мне честь, обратив свои жерла в мою сторону.
Если бы вы были здесь, на борту «Эммы», как все полагали вчера, мой прославленный друг, эти четыре тысячи солдат взяли бы на караул, а эти двенадцать пушек отслужили бы огненный молебен в честь короля Виктора Эммануила.
Упомянутые четыре тысячи баварцев и кроатов предназначались для подавления восстания в Потенце, но теперь они будут оставаться в Салерно до тех пор, пока буду оставаться здесь я.
Однако я останусь в Салерно лишь на то время, какое позволит посланцам, отправленным нами в горы, предупредить наших людей.
Десять тысяч горцев ожидают лишь сигнала; и, пока баварцы и кроаты не спускают с меня глаз, этот сигнал горцы скоро получат. Можно ставить сто против одного, что колонна не прибудет к месту назначения.
Около двух часов пополудни мы отплываем в Неаполь.
Положение дел в Салерно становится все более и более серьезным. Как уже было сказано выше, мне удалось собрать предводителей горцев и подтолкнуть их к тому, чтобы они вместе со своими бойцами расположились на дороге, ведущей из Салерно в Потенцу. Противодействие, которое они оказали королевским войскам, было, вероятно, настолько сильным, что генерал Скотти даже не попытался силой преодолеть горные проходы; вместо того чтобы продолжить путь, он остановился в Салерно. Так что революция в Потенце могла свершаться без всяких помех.
Однако нерешительность генерала Скотти имела и более важные последствия: находившиеся под его командованием баварцы и швейцарцы, упав духом при виде враждебного отношения к ним местных жителей, передали мне, что готовы дезертировать с оружием и амуницией, если им заплатят по пять дукатов каждому; их было пять тысяч, то есть речь шла о двадцати пяти тысячах дукатов.
Как вы прекрасно понимаете, у меня не было двадцати пяти тысяч дукатов, которые я мог бы дать им; но я объявил подписку в Неаполе и надеюсь, что за один день она принесет пятую часть этой суммы.
Курьер, прибывший в эту минуту из Салерно, сообщает мне, что на людей, связанных со мной, донесли и что молодой житель города, с моей подачи вербовавший бойцов, по приказу генерала Скотти получил сотню палочных ударов.
Город пребывает в сильнейшем возбуждении, и со всех сторон слышатся адресованные мне просьбы предоставить оружие.
Забыл сказать, что в тот момент, когда я покидал Салерно, на его рейд пришло французское судно «Прони».
Господин де Миссьесси, командующий этим судном, вышел из себя, когда ему стало известно о приеме, который мне оказали накануне в Салерно, и об участии, которое я принял в подготовке восстания, приковавшего генерала Скотти и пять тысяч его солдат к Салерно. В своем раздражении капитан «Прони» дошел до того, что заявил доктору Вейландту, что если он, г-н де Миссьесси, по прибытии застанет меня на рейде, то арестует меня и конфискует мою лодку.
Услышав эту новость, я отправился к флагманскому кораблю адмирала Ле Барбье де Тинана, но его самого на борту не застал[21] и в его отсутствие попросил капитана судна и адъютанта адмирала принять мое заявление.
Заявление это заключалось в том, что, не признавая за капитаном «Прони» права арестовать меня и конфисковать мою лодку, я поклялся им пристрелить первого же офицера или солдата, который попытается исполнить приказ г-на де Миссьесси.
Эти господа были отменно вежливы со мной и приступ гнева г-на де Миссьесси приписали его легитимистским взглядам.
Тем не менее мои собеседники посчитали своим долгом добавить, что, хотя они и отказывают капитану «Прони» в праве арестовать меня, та враждебность, какую я проявляю лично к королю Неаполя, вынуждает их предупредить меня, что, как им кажется, г-н Ле Барбье де Тинан вряд ли возьмется оказывать мне защиту в том случае, если король Неаполя совершит какие-нибудь насильственные действия в отношении меня.
В ответ я сказал им, что не только не намерен просить защиты у своих соотечественников, но и с чистым сердцем заранее отказываюсь от нее, а если бы вдруг у меня появилась нужда в чьем-либо покровительстве, во что мне не очень верится, я прибегнул бы к покровительству английского адмирала.
После чего они дали мне совет покинуть Неаполь, в ответ на что я бросил якорь на расстоянии в половину пистолетного выстрела от береговой крепости.
Теперь поговорим немного о том, что происходило в Неаполе.
Мы расстались с Либорио Романо в тот момент, когда он обратился к своим коллегам с двумя предложениями и оба они были отвергнуты ими: первое — подать прошение об отставке, второе — обратиться к королю с письменной просьбой избавить Неаполь от бедствий гражданской войны.
На другой день после того, как Либорио Романо внес два этих предложения, он увиделся с королем.
«Ну и что вы думаете о нынешнем положении?» — спросил его Франциск II.
«Государь, — ответил Либорио, — я полагаю, что, как только Гарибальди лично высадится в Калабрии и двинется на Неаполь, всякая оборона станет невозможной, ибо не Гарибальди сражается с вами, не Виктор Эммануил теснит вас, а рок, связанный с вашим именем и нацеленный на то, чтобы Бурбоны сошли с трона. Государь, справедливое оно или нет, но таково общественное мнение, и вам никогда не привлечь его на вашу сторону».
«Все так, — ответил король, — но это не моя вина, а вина тех, кто царствовал до меня».
«И тем не менее, государь, — сказал Либорио, — был момент, когда вы могли бы привлечь на свою сторону все умы: стоило лишь, всходя на трон, даровать вашим подданным ту самую конституцию, которая губит вас сегодня; тогда она спасла бы вас».
Король положил руку на его плечо.
«Даю вам свое королевское слово, — произнес он, — что какое-то время у меня было намерение поступить так, но этому помешали Австрия и мои советники».
Этими советниками были Фердинандо Тройя, Скорца, Розика и Карафа.
«Но теперь, — продолжил король, — жребий брошен и надо сыграть партию до конца».
«А что ваше величество подразумевает под словами “сыграть партию до конца”?»
«Попытать военной удачи; возможно, она не всегда будет враждебна мне. Полагаю, что даже в худшем случае у меня есть по крайней мере шестьдесят тысяч солдат, на которых я могу рассчитывать».
Либорио Романо пожал плечами, что означало: «Думаю, что ваше величество заблуждается».
Король увидел этот жест, но, не желая продолжать спор, подал министру руку для поцелуя и отпустил его.
Между тем пришла весть о том, где на самом деле высадился Гарибальди, о сражении за Реджо и захвате этого города.
Цезарь появился вновь и, как сказал Светоний, дал знать о своем присутствии неожиданным ударом.
Все это произошло в то время, когда я ждал Гарибальди в Салерно. Но где он находился перед этим?
Сейчас я вам это расскажу.
Гарибальди и в самом деле поднялся на борт «Вашингтона», но, вместо того чтобы отправляться в Турин и отчитываться там о своем образе действий, он решил обследовать калабрийское побережье от мыса Ватикано до Паолы. Закончив это обследование, генерал направился на Сардинию, в залив Аранчи, где ожидал увидеть почти целую армию, но ничего подобного там не застал.
Добровольцы, доставленные туда на борту парохода «Изер», взбунтовались, потребовали, чтобы их высадили на берег, и в итоге разбежались.
Из залива Аранчи он отплыл на остров Ла Маддалена, где заправился углем, а затем, испытывая минутное сомнение, а может, и разочарование, решил провести день на Капрере, этой каменистой земле, куда, устав от борьбы, время от времени возвращается новоявленный гигант, чтобы прикоснуться к ней и набраться новых сил, и куда он вернется в дни неблагодарности и изгнания. Затем, снова поднявшись на борт «Вашингтона», он зашел в порт Кальяри, а из Кальяри отплыл в Палермо, где остановился на сутки, чтобы сделать распоряжения и отдать приказы; после чего, перейдя с «Вашингтона» на «Амазонку», он направился в Милаццо, чтобы, несомненно в качестве счастливого предзнаменования, прикоснуться к земле, где им была одержана победа. Там он еще раз сменил судно, перейдя на «Черного дельфина» и отправившись в Мессину, где остановился на короткое время, и оттуда отплыл в Таормину, где находилась колонна Биксио, которой было предназначено сыграть главную роль в высадке.
Генерал прибыл туда в момент всеобщего замешательства. Вот что там происходило.
«Турин», пришедший из Генуи и доставивший в Палермо часть добровольцев Бертани, и «Франклин», забравший бойцов в Палермо, получили приказ обогнуть Сицилию, проследовав через Марсалу и Джирдженти и ждать в Таормине генерала, который должен был прибыть туда, проследовав через Чефалу, Фаро и Мессину.
Два этих корабля отплыли из Палермо, причем «Франклином» командовал Орригони, старый друг Гарибальди, его товарищ по изгнанию, а «Турином» — капитан Берлинджери. Эти корабли должен был конвоировать сардинский пароход «Монцамбано». И, в самом деле, вместе с ними «Монцамбано» вышел из залива Палермо и какое-то время конвоировал их, но с наступлением ночи исчез вблизи мыса Сан Вито.
До Сиракузы все шло превосходно.
В виду Сиракузы «Турин» подал «Франклину» сигнал остановиться.
«Франклин» остановился.
От «Турина» отчалила лодка, направившись к «Франклину».
В лодке находился полковник Эберхардт, начальник экспедиции «Турина». Полковник предложил Орригони произвести высадку в Ното, а не в Таормине, поскольку, по его словам, ему стало известно, что все побережье от Скалетты до Таормины стерегут крейсирующие неаполитанские корабли.
Так как у Орригони были сомнения в достоверности этого известия, было предложено остановиться в Катании и там навести справки. Орригони сделал вид, что принимает сделанное предложение, но, оказавшись вблизи Катании, он, вместо того чтобы взять курс на этот город, продолжил путь к месту назначения.
«Турин» остановился на несколько минут, но затем последовал за ним.
По прибытии на рейд Таормины у «Франклина» оказался сломанным балансир.
Судно остановилось.
Какое-то время оставалась надежда, что удастся починить его в море, и, опасаясь быть отнесенным течением к берегу, Орригони бросил якорь на глубину в двадцать три сажени.
Толчок от падения якоря сотряс весь корпус старого парохода, и утром в нем обнаружилась значительная течь.
Капитан тотчас же приказал пустить в ход все помпы, даже пожарные, и поспешил в Таормину, чтобы известить генерала Биксио о том, что произошло.
Биксио, опытный морской офицер, немедленно поднялся на борт судна, чтобы лично оценить состояние, в каком оно оказалось. Вода, несмотря на работу помп, прибывала. Было решено, что «Турин» возьмет «Франклин» на буксир и, дабы не терять времени, потянет его якорь на буе.
Взятый на буксир «Турином» и задействовав собственные паруса, «Франклин» остановился в полукабельтове от берега, после чего с помощью баланселл, тартан и сперонар, присланных Биксио, произвел высадку личного состава.
Помпы продолжали работать, но даже к двум часам дня откачать воду не удалось, как вдруг появился генерал.
Ему обрисовали сложившееся положение.
Гарибальди приказал нырнуть в воду, чтобы выяснить размеры пробоины, однако никто не торопился исполнить его приказ, и тогда он заявил:
— Ладно, тогда я нырну сам!
Однако капитан и его помощники тотчас же разделись и нырнули в воду.
Пробоина образовалась в средней части судна. Ее удалось заткнуть с помощью плетеной корзины, обмазанной тиной и коровьим навозом.
Затем все снова взялись за помпы, и вскоре стало понятно, что они справляются с водой.
— Все в порядке, — воскликнул генерал, — погружаем людей!
Однако бойцы, высаженные на берег, не спешили подниматься на борт того самого судна, которое чуть было не утонуло вместе с ними.
— Капитан Орригони, — произнес генерал, — я сажусь на твое судно.
После этого сомнений ни у кого не осталось, и все наперегонки повалили на борт «Франклина».
На него погрузили тысячу двести бойцов, то есть на двести или триста человек больше, чем было бы разумно доверить ему, будь оно в совершенно исправном состоянии. Три тысячи человек погрузили на «Турин». Гарибальди принял на себя командование первым судном, а Нино Биксио — вторым.
Корабли покинули Таормину 19 августа, в десять часов вечера, и взяли курс на Мелито, небольшой городок, расположенный между мысом Капо делл’Арми и мысом Капо ди Спартивенто на южной оконечности Калабрии.
Против всякого ожидания они без каких бы то ни было происшествий прибыли туда в два часа ночи. «Франклин», несмотря на повязку, наложенную на его рану, продолжал набирать воду, будучи настолько перегружен, что людям приходилось стоять на палубе, которая раскачивалась у них под ногами.
Перед тем как пристать к берегу, «Турин», всю дорогу державшийся позади, внезапно пошел на всех парах, обогнал «Франклина» и наскочил на подводную скалу.
Нельзя было терять ни минуты. Теперь в свой черед смертельное ранение получил «Турин». «Франклин» спустил на воду свои шлюпки и помог «Турину» произвести высадку.
Через два часа она была закончена. Но, хотя и освобожденный от людского груза, «Турин» не мог сняться с рифа. Генерал приказал сделать все возможное, чтобы добиться этой цели, но «Франклин» лишь напрасно потерял пять часов, так ничего и не добившись.
И тогда, не желая бросать судно, генерал решил отправиться в Мессину, чтобы обратиться за помощью к пьемонтской эскадре; вместе с помощником капитана «Турина» он поднялся на борт «Франклина» и направился в сторону пролива; но стоило ему обогнуть мыс Капо делл’Арми, как он оказался между двумя неаполитанскими крейсерами, «Громоносным» и «Орлом».
Генерал приказал поднять на «Франклине» американский флаг и поместить второй флаг с гербом Соединенных Штатов на бортовом трапе, чтобы иметь предлог пристрелить первого же, кто ступит на него. Впрочем, было понятно, что пароход находится в проливе, то есть в нейтральных водах, где никто не имел права осматривать его. Покружив вокруг «Франклина», то приближаясь к нему, то отдаляясь от него, «Громоносный» встал у его левого борта, а «Орел» — правого; орудийные порты у них были открыты, а канониры стояли у пушек.
Капитан «Громоносного» взял в руки рупор и крикнул, обращаясь к «Франклину»: «Откуда следуете?»
Орригони ответил, на английском языке, что не понимает его слов, после чего приказал замедлить ход и, следственно, спустить пары. Пар, выходя наружу, грохотал, словно гром.
Затем, чтобы лучше видеть то, что происходит вокруг него, Орригони поднялся на кожух гребного колеса.
К «Франклину» подошла лодка, и сидевший в ней офицер, держа в руке рупор, повторил вопрос: «Откуда следуете?»
На сей раз Орригони имел предлог не только не понимать вопроса, но еще и не слышать его: то был шум пара, выходившего наружу.
И Орригони сделал знак, что не слышит. В конце концов, вполне убежденные в том, что они имеют дело либо с глухим, либо со слабоумным, оба неаполитанских корабля удалились, дав «Франклину» возможность продолжить путь к Мессине.
Тем временем «Громоносный» и «Орел» направились в сторону мыса Капо делл’Арми. Но стоило им обогнуть его, как они увидели «Турин», приблизились к нему, поняли, что это гарибальдийское судно, и тотчас же стали обстреливать его. Однако вскоре неаполитанцы осознали, что судно брошено, поднялись на его борт и учинили на нем грабеж; затем они сорвали его паруса, облили их скипидаром и подожгли.
Орудийный обстрел и пожар уничтожили несчастное судно, однако на его экипаж они почти никак не подействовали, если не считать того, что от страха умер один из машинистов, менее проворный, чем его товарищи, и не успевший покинуть судно.
Услышав канонаду, Гарибальди понял, что идти на помощь «Турину» уже бесполезно, пересек пролив и высадился на берегу Калабрии.
Высадка произошла в ночь с 19-го на 20 августа.
Реджо был атакован и захвачен 21 августа.
Об атаке на Реджо и захвате этого города жителям Неаполя стало известно 23 августа, то есть в тот самый день, когда я туда прибыл.
Из Калабрии приходят все новые депеши, усиливая растерянность правительства; генерал Мелендес пишет, что он оказал упорное сопротивление, но потерпел поражение и из-за нехватки воды был вынужден сдать крепость Реджо.
Поступают письма из Базиликаты. Гарибальди провозглашен там диктатором, создано временное правительство. Командующим армией назначен полковник Больдони; два продиктатора, Миньонья и Альбини, подписывают постановления, связанные с организацией сопротивления.
Мы знаем, что стало с солдатами, которых против них отправили.
По получении этих известий кабинет министров предложил королю покинуть Неаполь и предоставить неудержимой революции возможность идти своим ходом. Однако в ответ король достал из кармана письмо, которое он написал императору Наполеону.
Вот текст этого письма:
«Sua Maestà mi ha consigliato di dare delle instituzionì costituzionali ad un popolo che non ne domandava; io ho aderito al suo desiderio.
Ella mi ha fatto abbandonare la Sicilia senza combattere (!) promettendomi che cosi facendo il mio regno sarebbe garantito. Finora le Potenze sembrano persistere nel loro pensiero di abbandonarmi.
Pure io devo prevenire Sua Maestà che sono risoluto di non discendere dal mio trono senza combattere; io faro un appello alla giustizia dell’Europa, ed essa saprà che io difenderò Napoli per tutto tempo che vi sarò assalito».[22]
Министры расстались лишь в полночь.
Сегодня, в шесть часов утра, Либорио Романо был вызван в королевский дворец.
Я бодрствовал всю ночь сам и приказал бодрствовать своим людям, держа наготове заряженные ружья. За всю свою жизнь мне не довелось услышать столько окликов «Кто идет?», произнесенных на немецком и итальянском языках, сколько я услышал их прошлой ночью. Ветер доносил эхо раздававшихся окликов до середины гавани, где стоит наша шхуна. Весь этот шум производили солдаты генерала Мелендеса, с остатками своих войск возвратившегося из-под Реджо.
Вначале высадились раненые солдаты, затем — уцелевшие, а под конец — артиллеристы. Когда артиллеристы сошли на берег, грузчики поинтересовались у них:
— А пушки-то где?
— Да у дона Пеппино своих пушек не было, — ответил один из артиллеристов, — вот мы ему и одолжили наши.
Вчера я нанес визит английскому адмиралу; его фрегат буквально завален мешками с деньгами: все несут туда всю свою наличность.
Я посылаю к Гарибальди курьера, чтобы сообщить ему о том, в каком состоянии пребывает город. Прошлой ночью военный министр Пьянелль приказал двум батальонам и артиллерийской батарее быть наготове; трижды они погружались на судна, трижды высаживались на берег и в конце концов остались в Неаполе.
Наша шхуна — настоящий вербовочный пункт. Сюда прибывают дезертиры и добровольцы; я отправляю всех к Гарибальди.
Нет ничего поразительнее того зрелища, какое происходит на наших глазах.
Трон, находящийся в состоянии распада, не рушится, не сотрясается — он оседает. Бедный юный король никак не может понять, почему его затягивают зыбучие пески этой странной революции. Он спрашивает себя, что не так им сделано, в чем причина того, что никто не поддерживает его, почему никто не любит его.
Он пытается распознать невидимую руку, которая тяжким бременем давит ему на чело.
Это рука Господа, государь!
С палубы моей шхуны, стоящей прямо напротив королевского дворца, я вижу окна спальни короля, которые легко узнать по натянутым над ними парусиновым навесам. Время от времени юный король подходит к окну и с помощью подзорной трубы всматривается в горизонт; ему чудится, что мститель уже на походе. Бедный юноша плохо осведомлен обо всем. Позавчера он поинтересовался причиной моей ненависти к нему у Либорио Романо. Он не знает, что его прадед Фердинанд отравил моего отца. Вышла газета под названием «Гарибальди». Это ее восьмой номер. Она открыто призывает к восстанию, а город между тем находится на осадном положении.
Вчера было издано большое число приказов об арестах. На борту моей шхуны находятся два человека, которых намеревались арестовать: один из Козенцы, другой из Палермо.
Жителя Козенцы я отошлю на лодке сегодня ночью; ему предстоит проделать по морю пятьдесят льё; да хранит его Бог!
Бывший политический заключенный, а ныне унтер-офицер полиции, ставит нас в известность обо всем, что происходит; в свое время он как революционер был приговорен к сорока шести годам каторжных работ.
В тот момент, когда судья Наварра вынес ему приговор, он заявил:
— Я сделаю то, что смогу; остальное сделаете вы.
Попав под амнистию, он вышел из тюрьмы, получил должность в полиции и пользуется своим новым положением для того, чтобы предотвращать аресты, предупреждая тех, кто может быть взят под стражу.
Повторяю, нет ничего удивительнее того, что происходит на наших глазах.
Судно, которое должно было отвезти мое письмо, не ушло, что оказалось к лучшему, ибо этой ночью произошли чрезвычайно важные события.
Прежде всего, вчера днем из Калабрии вернулся генерал Виаль со своими совершенно сломленными войсками и официально заявил королю, что всякая попытка сопротивления, предпринятая в Калабрии, обречена на неудачу. Правительство уже не понимает, что ему лучше сделать: нанести на участке между Неаполем и Салерно последний удар по противнику или же отказаться от дальнейшего кровопролития и признать победу нашего дела.
В Базиликате продолжается устройство органов управления, и местная диктатура пользуется сочувствием всех граждан.
Генерал Галлотти капитулировал, оставив в руках Гарибальди всех своих лошадей и значительное число артиллерийских орудий; ббльшая часть его солдат, вспомнив, что они являются сыновьями Италии, перешли под знамена единения.
В Фодже имела место попытка ответных действий со стороны правительства, однако драгуны начали брататься с народом. Интендант провинции и командующий гарнизоном обратились в бегство.
В Калабрии в настоящее время насчитывается более ста тысяч ружей; близ Козенцы, куда мы только что отправили патриота Мошаро, пожертвовавшего в пользу объединения Италии свое состояние, формируется крупный лагерь повстанцев. В округе Кастро Виллари разоружили жандармерию и от имени Гарибальди и Виктора Эммануила провозгласили временное правительство.
Однако самым значительным событием является новое письмо графа Сиракузского; вот его перевод:
«Государь!
Хотя мой голос, который возвысился однажды, дабы предотвратить опасности, угрожавшие нашей династии, не был услышан, соблаговолите теперь, когда он предвещает еще большие беды, открыть доступ в Ваше сердце моим советам и не отвергать их, прислушиваясь при этом к советам самого пагубного толка.
Перемены, внезапно случившиеся в Италии, и ощущение национального единства, ставшее всеохватывающим за те несколько месяцев, что прошли после захвата Палермо, лишили правительство Вашего Величества той силы, какая служит опорой государства, и сделали невозможным союз с Пьемонтом.
Народонаселение Северной Италии, охваченное ужасом при известии о массовых убийствах на Сицилии, единодушно изгнало неаполитанских послов, и мы самым горестным образом сделались заложниками превратностей успеха нашего оружия — в полном одиночестве, без союзников, являя собой мишень негодования народных масс, которые во всех концах Италии поднялись в ответ на призыв к истреблению нашей династии, ставшей объектом всеобщего порицания.
Между тем гражданская война, уже охватившая материковые провинции королевства, приведет династию к той окончательной гибели, какую козни порочных советников уже давно уготовили потомству Карла III Бурбона.
Кровь граждан, бесполезно пролитая, вновь затопит множество городов королевства, и на Вас, бывшего какое-то время надеждой и предметом любви всего народа, на Вас будут смотреть с ужасом, как на единственного виновника братоубийственной войны.
Государь, пока еще есть время, избавьте нашу династию от проклятий всей Италии!
Последуйте благородному примеру Пармы, нашей царственной родственницы, которая в тот момент, когда там разразилась гражданская война, освободила своих подданных от принесенной ими клятвы верности и оставила их хозяевами собственной судьбы. Европа и Ваш народ примут во внимание эту возвышенную жертву, и Вы, государь, обретете возможность смело возвести взор к Богу, который вознаградит Ваше Величество за сей героический поступок. Закаленная в несчастье, Ваша душа откроется навстречу благородным чаяниям Вашей отчизны, и Вы благословите тот день, когда великодушно пожертвовали собой во имя величия Италии.
Говоря с Вами в такой манере, государь, я выполняю священный долг, возложенный на меня моим жизненным опытом, и молю Бога, чтобы он просветил Вас и сделал Вас достойным его благословений.
Ну а теперь самые последние новости. Минуту назад я получил следующее письмо от одного из тех людей, кто более всего помогал мне разжигать восстание в Салерно, от того, кто связал меня с вожаками горцев, которые быстро организовались и помешали баварским войскам проникнуть вглубь Базиликаты:
«Кава, 25 августа 1860 года.
Дорогой Дюма!
Пишу Вам в полной спешке, дабы сообщить, что мне пришлось безотлагательно покинуть Салерно, оставив там то немногое, чем я владею. На меня донесли как на Вашего агента, поставщика оружия и заговорщика, подстрекавшего баварцев к дезертирству, О том, что затевается, меня предупредили еще вчера; сегодня явился капитан национальной гвардии, чтобы подтвердить вчерашнее известие и посоветовать мне немедленно бежать, если я хоть сколько-нибудь дорожу жизнью, И действительно, речь шла по крайней мере о том, чтобы подвергнуть меня пытке, которую претерпел несчастный молодой человек, о ком я говорил Вам в своем последнем письме: в качестве задатка он получил сто палочных ударов из тех двухсот, к каким его приговорили.
Пару слов по поводу этого несчастного страдальца за наше дело; роялисты полагают, что они еще недостаточно отомстили ему. Он находится в тюрьме и, несомненно, обречен на смерть еще более мучительную, нежели та, на полпути к которой его оставили палачи.
Генерал Скотти запретил всем хирургам перевязывать ему раны, а его тюремщикам — давать ему еду. Человека, все тело которого исполосовано ранами, вот уже третий день подряд морят голодом. Если б вдруг выяснилось, что Манискалько умер, можно было бы подумать, будто его душа вселилась в генерала Скотти.
Однако все это не помешало двум десяткам молодых людей отправиться в Валло ди Диано.
Электрический телеграф в Сале вышел из строя.
Всегда и при любом раскладе рассчитывайте на меня; я принес в жертву свою жизнь, она вся к услугам Гарибальди и к Вашим услугам.
Вчера вечером один батальон встал лагерем у городских ворот на дороге в Неаполь, один — у ворот на дороге в Калабрию, один — у ворот на дороге в Авеллино, и, наконец, один — у ворот Интендантства, где он охраняет одиннадцать пушек, имеющих честь быть нацеленными на Вас.
Прошлой ночью по всему городу рыскал эскадрон конных егерей. Мой дом, с первого по четвертый этаж, заполнен кроатами.
Ну и что теперь мне прикажете делать?
Все по-прежнему просят оружие, в основном карабины и револьверы; полсотни и даже сотня двуствольных ружей также были бы с благодарностью приняты. Я отовсюду получаю письма, в которых ко мне обращаются с подобными просьбами.
Р.S. Прямо в эту минуту, в воскресное утро, в Каву прибыл комиссар полиции вместе со своей семьей; он говорит, что все ждут высадки Гарибальди в Салерно. Прошлой ночью прибыло подкрепление из трех тысяч кавалеристов.
Солдаты, побуждаемые своими офицерами, пообещали сражаться.
Уверяют, что за сочувствие, которое город выказал Вам, и за иллюминацию, устроенную им под носом у неаполитанцев, он тяжело поплатится, ибо на его улицах неизбежно начнутся грабежи и мародерство.
Только что мне стало известно имя человека, донесшего на меня: его зовут Пеппино Тройяно».
Позвольте мне возвратиться к тому, что произошло в Неаполе вскоре после моего прибытия.
Речь идет о том, чтобы посвятить вас в тайны, которые из-за причастных к ним имен не могли быть раскрыты до нынешнего момента, ставшего высшей точкой накала событий.
Обстановка сейчас такая, что не пройдет и трех дней, как в Неаполе неизбежно свершится революция.
Либо сегодня вечером, сегодня ночью или завтра утром король покинет город, либо через двое суток в Неаполе начнут раздаваться выстрелы.
Так вот, слушайте. Прямо в день моего прибытия на рейд Неаполя (23 августа) ко мне явился славный малый по имени Муратори, которого я знавал во Франции. Он пришел от имени Либорио Романо, с которым я состоял в переписке по поводу оружия, с моей подачи захваченного у графа ди Трани.
Я писал Либорио Романо, что полагаю невероятным, чтобы при его уме он мог сохранить надежду спасти династию неаполитанских Бурбонов, и излагал ему те выгоды, какие он будет иметь как политик, и ту славу, какую он обретет как патриот, если перестанет поддерживать Франциска II своей собственной популярностью и объявит себя его врагом, что станет одной из главных причин его падения.
Либорио Романо поручил Муратори передать мне, что ждет меня в тот же вечер у себя дома.
В ответ я велел сказать Либорио Романо, что приметы мои известны властям и я навлеку на него страшные неприятности, если отправлюсь к нему домой; ну а кроме того, принимая во внимание, насколько различны наши положения, скорее ему следует прийти ко мне, чем мне идти к нему. Муратори принес министру мой ответ.
Спустя два часа спустилась ночь, и под покровом ночи к шхуне причалила лодка. В лодке находились двое мужчин и две женщины. Один из этих мужчин был закутан в плащ, а голову его покрывала широкополая шляпа, низко надвинутая на лоб.
Это был Либорио Романо.
Знакомство произошло быстро; мы бросились в объятия друг другу и расцеловались.
Затем я отвел гостя на корму шхуны, и наш разговор тотчас же начался.
Либорио Романо обрисовал свое нынешнее положение. Он вошел в конституционный кабинет министров, выдвинув оговорки, подобающие честному человеку и добропорядочному гражданину, и обязавшись быть одновременно исполнителем воли короля и воли нации до тех пор, пока король Франциск II будет идти конституционным путем; если же клятва, данная королем, будет нарушена, он перейдет на сторону нации.
На этих условиях он согласился занять предложенную ему должность министра внутренних дел и полиции.
Вам известны события, повлекшие за собой введение осадного положения в Неаполе; двумя важнейшими из них стали действия принца Луиджи, направленные на восстановление старых порядков, и нападение на неаполитанский фрегат в Кастелламмаре.
Был назначен комендант крепости, которым стал генерал-майор Вилья.
Однако, благодаря действиям Либорио Романо, никогда еще осадное положение не было столь занятным: все свободы, гарантированные конституцией, сохранены; национальная гвардия участвует в поддержании порядка в городе наравне с войсками; свобода печати осуществляется с терпимостью, сопоставимой лишь с терпимостью английских властей; газеты продолжают беспрепятственно выходить; сформировались два комитета: один называется Комитетом порядка, другой — Комитетом содействия; наконец, выходит газета под названием «Гарибальди».
Кроме того, полиция объявила, что теперь она обойдется без сбиров и шпионов, и ей понадобятся лишь служащие; в итоге должности сбиров и шпионов были упразднены. Все люди, пострадавшие в царствование Фердинанда II и желавшие поступить на службу в полицию, были пристроены туда в соответствии со своими способностями.
Как вы понимаете, такой король, как Франциск II, у смертного одра отца поклявшийся не отступать от того государственного устройства, которое отцу принесло прозвище Король-бомба, а сыну — Король-бомбочка, не мог мириться с подобным осадным положением, более либеральным, чем политическая обстановка в любом из европейских государств.
И потому, вместо того чтобы без колебаний идти по одному пути с народом, он все дальше и дальше двигался в сторону реакции.
Заправилами этой реакции и одновременно тайными советниками короля были королева-мать, благодаря влиянию Либорио Романо уже отстраненная от двора и сосланная в Гаэту, а также братья короля и его дяди — граф ди Трапани, граф д’Акуила и принцы Карло и Луиджи.
Граф Сиракузский, благодаря своему первому письму попавший в лагерь либералов, в нем и остался.
Все эти либеральные чаяния Либорио Романо раздражали короля; но, понимая, что иной опоры, кроме Либорио Романо, у него нет и, утратив Либорио Романо, он утратит одновременно поддержку со стороны национальной гвардии, буржуазии и народных масс, представителем которых тот был, король продолжал улыбаться ему.
Тем временем стало известно, что Гарибальди высадился в Калабрии.
До этого момента король еще сохранял определенную надежду; он полагал, что отделался уступкой Пьемонту островной части своих владений, и пребывал в убеждении, что европейские государи, и прежде всего император французов, обеспечат целостность материковой части королевства.
Он простирал к ним руки и голосом отчаяния кричал: «Помогите, братья мои!»
Но монархи отвернулись от него; они не решались признать себя братьями человека, предавшего огню восемьсот домов в Палермо и убившего тысячу двести горожан.
В итоге он быстро понял, что ждать помощи от новоявленного Священного союза не приходится, тогда как победа, одержанная при Реджо гарибальдийцами, дала ему знать, что Неукротимый продолжает продвигаться вперед.
И тогда, по сути дела, он сбросил маску и вступил в борьбу с кабинетом министров, а точнее сказать, с Либорио Романо, единственным из министров, действительно исповедующим конституционные принципы. Либорио Романо не стал уклоняться от боя и, подобно Гарибальди, одержал первую победу в материковой части королевства: Гарибальди захватил Реджо, а Либорио Романо изгнал королеву-мать.
Король ощутил себя раненным в самое сердце; он переправил на борт австрийского фрегата свое столовое серебро, свои бриллианты, свою сокровищницу и десять миллионов дукатов (сто сорок миллионов франков), а затем вступил в открытое, почти исполненное угрозы противостояние с Либорио Романо, опорой которого служил лишь достаточно сомнительный союз с военным министром.
Вот в этих обстоятельствах, зная меня как близкого друга Гарибальди, Либорио Романо и явился ко мне, дабы распахнуть передо мной душу.
И в самом деле, в Неаполе в это время не было ни одного человека, который получил бы полномочия напрямую от Гарибальди.
Карбонелли и Миньонья, два сподвижника Гарибальди, были отправлены им устраивать революцию в Базиликате, причем одного из них, Карбонелли, я снабдил револьвером, доставшимся мне от г-жи Ристори; фра Джованни, капеллан генерала, в свой черед отбыл в Валло, имея при себе двести франков, которые я ему дал, и револьвер, который Эмиль де Жирарден подарил Александру Дюма Первому.
В итоге я оказался единственным в Неаполе человеком, которого Гарибальди снабдил если и не полномочиями, то хотя бы двумя рекомендательными письмами, предназначенными для того, чтобы внушить доверие ко мне со стороны патриотов[23].
Вот почему Либорио Романо явился ко мне, и вот что в разговоре со мной он пожелал сказать:
— Я буду бороться за соблюдение Конституции, пока у меня будет такая возможность. Когда мне станет понятно, что далее вести подобную борьбу нельзя, я подам в отставку, удалюсь на борт вашей шхуны и, в зависимости от ситуации в Неаполе, либо присоединюсь к Гарибальди, либо объявлю короля предателем Конституции и обращусь с призывом к национальной гвардии и народу Неаполя.
— И вы это сделаете? — спросил я министра.
— Даю вам честное слово!
— Что ж, принимаю ваше обещание, — ответил я. — Но поскольку, после того, что мне было сказано на борту флагманского корабля адмирала Ле Барбье де Тинана, нет никакой уверенности, что мой штандарт надежно защищен, позвольте мне ходатайствовать перед английским адмиралом о том, чтобы в случае нужды вы могли обрести на его корабле убежище, какого вам не найти на моей лодке, как выразился господин де Миссьесси.
— Сделайте это, причем нынешним вечером; события могут развиваться так, что завтра я покину министерство.
— Я отправлюсь сразу же после вашего ухода. Ну а теперь скажите, при посредстве кого мы будем поддерживать сношения.
— При посредстве госпожи ***, одной из двух дам, приехавших вместе со мной, сейчас я представлю ей вас, или же при помощи Коццолонго, моего секретаря. К тому же Муратори, мой близкий друг, всегда будет либо подле меня, действуя от вашего имени, либо подле вас, действуя от моего имени.
Нам больше нечего было сказать друг другу. Либорио Романо представил меня г-же *** и покинул шхуну.
Через несколько минут я поднялся на борт «Ганнибала» и осведомился об адмирале Манди. Адмирал отлучился на берег, но скоро должен был вернуться; пока он отсутствовал, меня принимал капитан корабля. Спустя десять минут адмирал возвратился.
Я пояснил ему сложившееся положение, сказал, что после словесной перепалки, случившейся у меня с двумя офицерами французского военно-морского флота, моя шхуна не является более надежным укрытием для подавшего в отставку неаполитанского министра и потому я пришел просить английского адмирала предоставить Либорио Романо, в случае нужды, убежище на борту «Ганнибала».
В ту же минуту, выказывая ту особую учтивость, какая свойственна английским военным морякам, адмирал вызвал капитана корабля.
— Капитан, — промолвил он, — начиная с нынешнего вечера держите одну из ваших кают в полной готовности на тот случай, если дон Либорио Романо сочтет своевременным укрыться на «Ганнибале».
Капитан поклонился и вышел.
Я поблагодарил адмирала и вернулся на борт «Эммы».
На другой день г-жа *** принесла мне портрет дона Либорио Романо и его записку, состоявшую всего из пары строк:
«Напишите под этим изображением: “Портрет труса”, если я не сдержу обещаний, которые дал Вам вчера вечером».
Ну а теперь позвольте мне ненадолго прервать мое повествование, чтобы рассказать вам, что представляет собой Либорио Романо. Дон Либорио Романо, то есть человек, занимающий в данный момент важнейший пост в конституционном кабинете министров, никоим образом не является одной из тех мимолетных призрачных теней, какие в эпоху революций так часто возникают на политическом горизонте того или иного народа, поддерживаемые в своем восхождении природной дерзостью или внезапной прихотью общественного настроения; напротив, упорное и глубокое изучение гуманитарных наук, давние и стойкие деловые навыки, либеральные и благородные убеждения, испытанные годами изгнания и тюремного заключения, сделали Либорио Романо образованным человеком, неподкупным гражданином, одним из светил неаполитанской адвокатуры — короче, достойным уважения человеком, которому вся страна оказывает сегодня полнейшее доверие.
Все его прошлое служит порукой его будущего.
Он появился на свет в одной из деревень области Teppa д’Отранто в 1798 году, то есть в том самом славном и роковом году, на который пришлись рождение революции в Неаполе и провозглашение Партенопейской республики, и первые крики младенца смешались с последними вздохами таких людей, как Караччоло, Этторе Карафа, Пагано и Мантоне. Литературу и философию он изучал в Лечче, под началом Франческо Бернардино Чикалы, известного литератора, имя которого упомянуто Синьорелли в его «Истории неаполитанской культуры». Этот выдающийся педагог был подлинным поэтом, чье сердце переполняли святые чувства человеколюбия и патриотизма, сочетаясь у него с невероятным благородством, и, явно для того, чтобы ему было легче исполнять миссию, которую он, по-видимому, имел на земле, этот исключительный человек получил от природы дар таинственного обольщения, воздействующего на души и умы. Либорио Романо позаимствовал у него эти чистые и святые чувства, которые глубоко проникли в изначальную чистоту его помыслов, присущую безмятежной поре юности.
Наставниками Либорио Романо в изучении права были неаполитанские юристы Сарно, Джерарди и Джунти; в 1819 году, успешно сдав выпускные экзамены, он установил тесные отношения с ректором Неаполитанского университета, Феличе Паррилли, который, будучи восхищен этим молодым дарованием, взял его под свое покровительство и до конца жизни оставался не только его покровителем, но и его другом; продвигаемый Паррилли, Либорио Романо унаследовал от него кафедру Juris civilis et commerciarum[24], что явилось неслыханной честью для человека в возрасте двадцати семи лет.
В 1820 году молодой профессор читал лекции, облачившись в мундир национальной гвардии и тем самым дополняя высокое научное звание символами свободы и гражданской доблести. Это было одно из тех преступлений, какие реакция 1821 года, трусливая и одновременно жестокая, не прощала; одним и тем же распоряжением Либорио Романо и Паррилли были уволены; первого из них заключили в тюрьму Санта Мария Аппаренте, где он провел целый год, после чего, благодаря настояниям и ходатайствам своего друга Паррилли, обрел свободу.
Никакого приговора ему не вынесли, но, тем не менее, его сослали в Лечче.
И вот тогда, со всем пылом своего темперамента, он увлеченно занялся адвокатской практикой, в которой его глубокие познания в области права, ясность ума, убедительность доводов, искусство речи и выразительная внешность, достоверно отражавшая его душевные чувства, позволили ему очень скоро завоевать одно из самых видных мест в адвокатуре.
Защитительные речи, произнесенные им за все время адвокатской карьеры, с самого ее начала и вплоть до того момента, к которому мы сейчас подошли, составили тридцать семь толстых томов.
В 1837 году в темных закоулках тогдашней политики разыгралась драма, похожая на трагическую историю Этеокла и Полиника. Орацио Мацца, вначале заместитель интенданта, затем интендант и в конечном счете начальник полиции, учинил донос на своего собственного брата, Джеремию Маццу, благородного молодого человека, подававшего большие надежды, одного из самых ревностных помощников Либорио Романо, и тот, подозреваемый в сообщничестве с ним, сильно пострадал вследствие этого негласного обвинения, особенно после того как Джеремия Мацца был вынужден удалиться в изгнание — сначала во Францию, а затем в Германию; однако все это не помешало Либорио Романо взять на себя управление имениями изгнанника и аккуратно пересылать ему собираемые с них доходы, невзирая на чинимые властями препятствия.
В 1848 году Либорио Романо не предал забвению те либеральные принципы конституционного устройства, какие были, есть и по-прежнему будут правилом его образа действий. В это время он читал курс лекций о неаполитанском конституционном праве и, ничего не прося, не занимал никаких должностей, однако встревоженная полиция, которую возглавлял тогда Пеккенеда, не могла долее позволять честному и независимому профессору свободно заниматься адвокатской практикой.
В 1849 году Либорио Романо был арестован и провел два года в той же самой тюрьме, куда его поместили за двадцать шесть лет перед тем; его товарищами по заключению оказались в этот раз Шалойя и Вакка, ставшие его коллегами по изысканиям в области экономики; там он написал небольшое сочинение о призвании четырех классических поэтов Италии.
По прошествии двух лет ворота тюрьмы открылись, но за ними начиналась дорога изгнания. Он уехал во Францию и там, на земле этой великой родины цивилизации, изучая в Монпелье естественные науки, обогатил свой ум и поднялся на уровень мировой культуры, а затем, по завершении этих научных занятий, вернулся в Париж, дабы продолжить дорогие его сердцу изыскания в области экономических и социальных наук.
В Париже он сошелся со всеми известными людьми Франции: такие знаменитости, как Гизо, Ламенне, Огюстен Тьерри, сделались его друзьями и сохранили о нем самые добрые и яркие воспоминания.
Лишь в 1855 году он возвратился в Неаполь, где с юношеской пылкостью и страстью вернулся к своему прежнему ремеслу и возобновил старые дружеские связи, которые, казалось, его отлучка и изгнание не только не ослабили, но и, вопреки всему, укрепили.
Между тем, посреди долгих ночных бдений, он беспрестанно поднимал глаза к небу, пытаясь отыскать там звезду своего любезного отечества, так долго затянутую облаками.
Но вот дыхание Гарибальди разогнало тучи, и звезда эта засияла ярче прежнего. Франциск II полагал, что предотвратит бурю, даровав народу запоздалую конституцию; бледный и дрожащий, он обратился в сторону тех людей, которых его отец, уже лежа на смертном одре, продолжал преследовать.
Либорио Романо была предложена должность префекта полиции.
Решиться занять этот пост было нелегко; смрадные и кровавые деяния предшественников Либорио Романо превратили кабинет префекта в пыточный зал и преддверие гильотины. Человек не настолько чистый непременно утратил бы там свою честь и популярность. Либорио Романо пережил тяжелые дни, выказывая спокойную твердость благородного человека, который даже не догадывается, что его могут в чем-то подозревать, и очистил эти авгиевы конюшни от заполнявшей их грязи, причем ни один ее комок не замарал ни его рук, ни его лица.
В Неаполе, даже в разгар самых страшных волнений, не повторились массовые убийства 1799 года; там не пролилось ни единой капли крови; лаццарони сожгли полицейские участки, разорвали в клочки архивы Айоссы, Кампаньи, Маддалони и Морбилло, но не взяли ни гроша из тех денег, что предназначались для выплат шпионам, сбирам и палачам.
Не провел Либорио Романо и нескольких дней в должности префекта полиции, как благодаря присущей ему исключительной честности он был назначен министром внутренних дел.
Именно на этом высоком посту, ставшем чрезвычайно опасным из-за наступления реакции и ненависти придворной камарильи, я и застал его.
Вернемся, однако, к рассказу о нынешних событиях.
Визит, подробности которого я изложил выше, Либорио Романо нанес мне вечером 23 августа.
На поверхности, если можно так выразиться, Неаполь казался беспечным, однако в глубочайших пластах его буржуазии и дворянства все бурлило.
Неаполь, словно соседний Везувий, покрыт цветами вплоть до той поры, пока огнедышащий великан не начнет изливать на них пылающую лаву из своего кратера.
Неаполь насчитал две вылазки реакции, но, вовремя замеченные Либорио Романо, они не успели разрастись до уровня государственного переворота; первая произошла 5 августа, в тот день, когда солдаты королевской гвардии, вооруженные саблями, носились по главным улицам Неаполя, принуждая прохожих кричать «Да здравствует король!», и ранили десяток людей; вторая — это попытка принца Луиджи д’Акуилы, намеревавшегося ниспровергнуть кабинет министров, убить Либорио Романо и Муратори, его личного друга, и самому подхватить деспотическую власть, выпавшую из рук короля.
Третья вылазка давала себя знать глухой дрожью, прорывавшейся из-под каменных мостовых.
Тем временем, усиливая всеобщее беспокойство, из Калабрии вдруг стали приходить новости примерно такого рода:
«Диктатор Гарибальди продвигается вглубь Калабрии, ведя за собой четырнадцать тысяч героев; королевские войска либо присоединяются к нему, либо обращаются в бегство при виде его сверкающего меча. Восстание, вспыхнувшее в Базиликате, находит отклик в сердцах всех истинных патриотов и с быстротой мысли распространяется из одной провинции в другую; на самом краю Калабрии, в Салерно, наложенные ненавистным Бурбоном оковы разорваны навсегда.
Братья! Спустимся с наших родных гор, где никогда не угасала любовь к отчизне и свободе, и в едином порыве низвергнем врагов Италии!
Сражаться за единство отчизны и ее свободу есть всевечный и незыблемый долг нашей души. Так устремимся же вперед! Настал решающий час, и грядущая победа неотвратима, ибо наше дело свято и Провидение выступает за нас.
Да здравствует единство Италии! Да здравствует Виктор Эммануил! Да здравствует диктатор Гарибальди!
Этим обоюдоострым новостям, угрожающим по сути, подстрекательским по форме, сопутствовали воззвания, которые какие-то неведомые руки развешивали по ночам на улицах Неаполя и которые горожане, проснувшись, читали на стенах своих домов:
«Неаполитанцы!
Настало время покончить с потомством Карла III. Теперь вы знаете, что такое божественное право королей, и не желаете иметь с ним ничего общего.
Человек, царствующий над вами, зовется не Франциском II, он зовется Трусостью; его отец звался Ненавистью, дед — Предательством, прадед — Ложью. Мы ни слова не говорим о его бабке и прабабке, Мессалине и Сафо, дабы не вгонять в краску наших жен и дочерей.
Неаполитанцы! Уже давно на ваших улицах раздается крик “Werda?[25]”, и вы отвечаете: “Рабы!” Пришло время на крик “Кто идет?” отвечать: “Граждане!”
Неаполитанцы! Со всех сторон доносится ружейная пальба, со всех сторон слышится крик: “Да здравствует Италия!”, и только вы выглядите немыми и глухими.
Реджо, Потенца, Бари, Фоджа охвачены восстанием, и только вы взираете на разгоревшийся в стране пожар таким спокойным взглядом, что это кажется равнодушием.
Неаполитанцы! Как бы вы не опоздали и как бы, когда, наконец, вы определитесь, громкий голос, доносящийся из Ломбардии, Сицилии, Калабрии и Базиликаты, не крикнул вам: “Прочь, приблудные сыны Италии! Впредь вы нам не братья и к святому семейству более не принадлежите!”
К оружию, неаполитанцы!
Неаполитанцы! Теперь, когда у вас есть возможность прочесть кровавые страницы вашей истории, вам стало понятно, что представляли собой такие люди, как Чирилло, Пагано, Этторе Карафа, Мантоне и Элеонора Пиментель?
Неаполитанцы! Сегодня речь идет вовсе не о том, чтобы погибнуть, как они; свобода числит достаточно мучеников среди отцов, чтобы не взимать десятину с сыновей; речь идет лишь о том, чтобы получить их наследство.
Так вот, их наследство, это драгоценное достояние, находится в руках последнего Бурбона, презреннейшего из Бурбонов.
Их наследство — это свобода Неаполя и единство Италии!
Неаполитанцы! Сравните имена таких людей, как Боско, Скотти и Летиция, с именем Гарибальди; сравните коварство Франциска II с честностью Виктора Эммануила.
Сравните, и сделайте свой выбор!»
Среди всполохов этих зажигательных ракет внезапным громовым ударом прозвучало второе письмо графа Сиракузского; тон письма был грозным: оно должно было произвести сильное впечатление в Неаполе и произвело его; вся придворная камарилья ощутила нанесенный ей удар и, не в силах отразить его, вознамерилась хотя бы обрести возможность ответить на него. Состоялась третья вылазка реакции, и возглавил ее лично король. Кутрофьяно назначили начальником гарнизона, а Искителлу — командующим национальной гвардией. Таким образом была ослаблена власть Либорио Романо, министра внутренних дел и юстиции, и Пьянелля, военного министра. В этом заговоре участвовал апостольский нунций, имея в качестве своих главных пособников епископа Гаэты и епископа Нолы.
Было выпущено следующее воззвание, распространявшееся среди населения:
«Призыв неаполитанского народа к своему королю Франциску II.
Государь!
Когда отечество в опасности, народ вправе потребовать защиты у своего короля. Поскольку короли созданы для народа, а не народ для королей, мы обязаны повиноваться им, однако они должны уметь защищать нас, и для этого Бог дал им не только скипетр, но и меч.
Сегодня, государь, враг у наших ворот; отечество в опасности. Прошло уже четыре месяца с тех пор, как некий проходимец, встав во главе банд, навербованных во всех странах, вторгся в королевство и проливает кровь наших братьев. Ему помогло предательство нескольких подлецов; еще более подлая дипломатия содействует ему в его преступных деяниях. Пройдет еще несколько дней, и этот проходимец наложит на нас свое гнусное ярмо; все его замыслы нам известны, да и Вы, государь, знаете их. Впрочем, этот человек не делает из них никакой тайны; под предлогом объединения того, что никогда не было единым, он намеревается сделать из нас пьемонтцев, чтобы легче было оторвать нас от католической Церкви, ну а когда вера будет разрушена, установить на ее обломках республиканское правление под жестокой диктатурой некоего Мадзини, рукой и мечом которого он явится.
Но, государь, мы веками были неаполитанцами; Карл III, Ваш незабвенный предок, вырвал нас из-под иноземного ига; мы желаем жить и умереть неаполитанцами, оставаясь в лоне той прекрасной и разумной цивилизации, какую даровал нам этот великий король. И что же?! Выходит, сын Фердинанда II не в состоянии твердо держать в руке скипетр, который он унаследовал от своего достославного отца?! Сын досточтимой Марии Кристины готов проявить трусость, оставив нас во власти своего врага?! Короче, Франциск II, наш возлюбленный государь, не обладает мужеством и силой, какими наделен ничтожнейший из королей?! Нет, государь, нет: этого не может быть.
Так вот, государь, спасите Ваш народ, мы требуем этого от Вас во имя религии, посвятившей Вас в королевский сан, во имя наследственных законов, давших Вам скипетр Ваших предков, во имя законности и справедливости, возложивших на Вас обязанность непрестанно печься о нашем вечном спасении и, если это необходимо, умереть, дабы искупить грехи своего народа.
Государь, мы повторяем Вам, что отчизна в опасности, и во весь голос заявляем о необходимости следующих четырех шагов:
1º Весь Ваш кабинет министров предает Вас; об этом свидетельствуют его действия и это подтверждают его сношения с Иудой и Пилатом; отправьте в отставку Ваш кабинет министров, и пусть государственными делами заправляют министры, выбранные среди честных людей, преданных Вашей короне, Вашему народу и конституции.
2º Многие иностранцы злоумышляют против Вашего трона и Вашего народа; следует изгнать их из королевства.
3º Многочисленные склады оружия существуют в Вашей столице; следует отдать приказ об их ликвидации.
4º Вся Ваша полиция предалась Вашему врагу; следует заменить ее другой полицией, честной и верной.
Вот о чем просит Вас, государь, Ваш неаполитанский народ. Ваша армия не только предана Вам, но и храбра. Обнажите меч и спасите отчизну; когда на твоей стороне законность и справедливость, на твоей стороне и Бог.
Да здравствует наш король Франциск II! Да здравствует отчизна! Да здравствует конституция! Да здравствует храбрая неаполитанская армия!»
Этот призыв к королю, словно гром среди ясного неба, грянул над головами если и не всех министров, то уж точно над головой Либорио Романо, гибель которому он предуготовлял в первую очередь.
В тот момент, когда я писал все это, мне пришел приказ в течение получаса покинуть рейд Неаполя под угрозой, что меня принудят к этому огнем крепостных орудий.
Вот подробности касательно данного приказа, полученные мною от Либорио Романо.
Сегодня, в воскресенье 2 сентября, в полдень, король вызвал к себе г-на Бренье и заявил ему:
— Господин Дюма помешал генералу Скотти оказать помощь моим солдатам в Базиликате; господин Дюма совершил переворот в Салерно; затем господин Дюма прибыл в порт Неаполя, посылает оттуда прокламации в город, распределяет оружие и раздает красные рубашки. Я требую, чтобы господин Дюма не находился более под защитой своего флага и был принужден покинуть рейд.
— Хорошо, государь, — ответил г-н Бренье. — Ваши желания служат для меня приказами.
В одиннадцать часов мы поднимаем якорь и направляемся навстречу Гарибальди. Через пару дней я, в свой черед, уведомлю Франциска II о приказе покинуть не просто рейд Неаполя, а сам Неаполь и само Неаполитанское королевство.
Я возобновляю в Кастелламарре свое повествование, прерванное на рейде Неаполя.
За два дня до того, как реакция должна была предпринять попытку небольшого государственного переворота, на рейд прибыл пароход с гарибальдийским флагом на гафеле и парламентерским флагом на фок-мачте.
Это был «Франклин», находившийся под командованием Орригони. Он доставил часть пленных из Реджо.
Прибыв в десять часов вечера, уже в шесть утра Орригони был на борту «Эммы». Он являет собой чрезвычайно своеобразную личность, и мне хотелось бы изобразить вам его портрет. Рано или поздно, когда события перестанут так торопиться или так торопить, я доставлю себе это удовольствие.
Ну а пока упомянем, что он и Гарибальди — неразлучные друзья. Когда Орригони нет рядом, Гарибальди чего-то недостает.
Орригони последовал за генералом в Монтевидео; он вернулся вместе с ним и принял участие в кампании 1848 года; он сопровождал его в дни горестного отступления, в ходе которого умерла Анита. На короткое время разлучившись с ним, он вновь присоединился к нему в Танжере, вместе с ним перебрался в Северную Америку, из Северной Америки — в Мексиканский залив, из Мексиканского залива — в Лиму. Он был подле Гарибальди в дни славной кампании 1859 года, в которой каждое сражение увенчивалось победой. Он присоединился к нему на Сицилии и вот теперь вместе с ним оказался в Калабрии.
Славный Орригони! Он радостно вскричал при виде меня, и мне почудилось, что, обернувшись, я увижу Гарибальди.
Но нет, Гарибальди был в Никотере. Он все дальше продвигался по Калабрии, стирая следы, оставленные кардиналом Руффо, и вынуждая оробевшую свободу идти тем самым путем, какой за пятьдесят лет перед тем был проложен деспотизмом.
Как раз от Орригони я узнал о смерти нашего бедного друга Поля де Флотта, и эта печальная новость разорвала мне сердце.
Представить себе, что тот, кого за пять или шесть дней перед тем ты видел деятельным, сообразительным, разговорчивым и полным надежд, обратился в недвижный и безмолвный труп, настолько трудно, что все время пытаешься убедить себя, будто известие о подобной смерти было ложным.
К несчастью, все переданные подробности были настолько точными, что сомневаться в ней не приходилось!
Орригони провел со мной целый день. Пока он находился на борту моей шхуны, там перебывал весь Неаполь. Никогда в приемных и гостиных короля не теснилась людская масса наподобие той, что в длинной веренице лодок дожидалась своего часа, чтобы пожать мне руку и обнять меня.
Если бы Орригони пожелал, он увез бы на «Франклине» живого груза куда больше, чем привез: масса людей хотели уехать с ним, и каждый день я отвечал отказом трем сотням добровольцев.
После полудня Комитет содействия прислал ко мне г-на Агрести и еще двух своих членов. Эти господа пришли поговорить со мной об учреждении временного правительства на случай бегства короля из столицы, причем председателем этого временного правительства предполагалось сделать г-на Либертини, а членами — Риччарди, Агрести и др.
В ответ я сказал им, что мне не было поручено обсуждать вопросы столь первостепенной важности, однако, если бы меня удостоили чести посоветоваться со мной, я ответил бы, что, по моему мнению, необходимости во временном правительстве нет, что достаточно будет назначить продиктатора и что, на мой взгляд, лишь один человек обладает достаточной популярностью для того, чтобы, заняв этот высокий пост, обеспечить спокойствие в Неаполе, и человек этот — Либорио Романо.
Не желая, как всегда, делать из своих действий тайны, я добавил, что сегодня же напишу генералу Гарибальди письмо, где выскажусь в подобном духе. Этот ответ привел депутацию в такое смятение, что один из ее членов удалился, оставив на борту «Эммы» свою шляпу, и так за ней и не вернулся.
Через час после ухода этих господ явился секретарь фра Джованни, которого вместе с самим фра Джованни я взял в Мессине, привез в Неаполь и приютил, предоставив ему стол и кров, и который сказал мне, что, поскольку Комитет содействия выбрал его для того, чтобы доставить Гарибальди доклад, он просит меня замолвить за него слово перед Орригони, дабы тот взял его в Калабрию вместе с собой.
Я взял на себя это поручение, полагая, что исполнить его будет крайне просто. Но одна из странностей Орригони заключается в том, что он воспринимает как джеттаторе, то есть как колдуна, насылающего порчу, любого священника, любого брата священника, любого родственника священника и даже любого секретаря священника.
— Учитывая то состояние, в каком находится «Франклин», — ответил он, — я не взял бы на его борт секретаря фра Джованни, будь он даже из чистого золота!
И от своего решения он не отступил. Я был вынужден передать этот ответ секретарю фра Джованни, и он покинул борт моей шхуны, метнув на меня самый злобный взгляд.
Но, отказавшись взять с собой секретаря фра Джованни, Орригони, тем не менее, принял на борт своего судна неаполитанского патриота и изгнанника, двадцативосьмилетнего Алессандро Сальвати.
Сальвати доставил генералу мое письмо.
Вот что оно содержало:
«25 августа 1860 года.
Друг мой!
Я намерен написать Вам длинное послание и поговорить с Вами о серьезных делах, так что прочтите его внимательно.
Несмотря на испытываемое мною желание присоединиться к Вам, я остаюсь в Неаполе, где полагаю быть полезным для нашего дела.
Вот чем я здесь занимаюсь.
Каждую ночь на улицах города вывешивается новое воззвание; не призывая неаполитанцев к оружию, в чем нет никакой надобности, оно подпитывает их ненависть к королю.
Каждое утро приходят газетчики, чтобы получить новые распоряжения; дать их нетрудно, поскольку все здесь Ваши страстные поклонники.
По возвращении из Мессины я вступил в сношения с Салерно; в Салерно все обстоит превосходно.
В тот момент, когда восстала Потенца, меня известили, что на подавление этого восстания отправили пять тысяч баварцев и кроатов под командованием генерала Скотти.
Я прибыл в Салерно раньше генерала Скотти и через посредство доктора Вейландта смог незамедлительно наладить связь с вожаками горцев. Я раздал им пятьдесят двуствольных ружей и даже карабины из моего собственного снаряжения. Горные теснины надежно охранялись, Скотти и его пять тысяч баварцев не смогли преодолеть проход, ведущий из Салерно в Потенцу, и восстание в Базиликате спокойно идет своим ходом.
Мало того, баварцы, видя, что в горах они не могут сделать и шага без риска получить ровно столько же пуль, сколько кустов и скал у них на пути, передали мне, что готовы дезертировать с оружием и амуницией, если им заплатят по пять дукатов каждому.
Я открыл подписку и, записав себя первым, внес пятьсот франков; надеюсь, мне удастся собрать десять тысяч франков, то есть пятую часть требуемой суммы; если у меня это получится, я передам баварцам собранные деньги в качестве задатка; остальное будет выплачено в Мессине.
Молодой житель Салерно, вербовавший для нас бойцов, был разоблачен и приговорен к сотне палочных ударов; эта расправа ожесточила салернцев.
Три баварца, арестованные в тот момент, когда они дезертировали, были расстреляны.
Сегодня утром около ста кавалеристов сообщили мне о готовности дезертировать, прихватив с собой и своих лошадей; к сожалению, у меня не было для них никаких транспортных средств.
В нашем распоряжении теперь Салерно и десять тысяч бойцов; если Менотти, Тюрр или кто-нибудь другой пожелает высадиться здесь, я в качестве парламентера первым сойду на берег и уже через час солдаты перейдут на Вашу сторону и город будет в Ваших руках.
Вместо Салерно, в данный момент чересчур запруженного войсками, высадиться можно в любой точке Чиленто, ибо весь тамошний берег нисколько не хуже любого другого, но вот берег Амальфи для высадки не годится.
Вернемся к Неаполю.
Ряд офицеров дали мне слово не стрелять в народ, если удастся поднять его на восстание; при виде первой же красной рубашки они перейдут на Вашу сторону.
Но вот самое важное.
Либорио Романо, единственный популярный человек в кабинете министров, в Вашем полном распоряжении, причем, по крайней мере, с двумя своими коллегами, при первом же реакционном действии со стороны короля.
Предложение Либорио Романа состоит в том, что, как только подобное действие, освобождающее его от принесенной им присяги, последует, он вместе с двумя своими коллегами покинет Неаполь, присоединится к Вам, провозгласит короля отрешенным от власти и признает Вас диктатором.
На его стороне весь народ и двенадцать тысяч национальных гвардейцев.
Если Вы произведете высадку в Чиленто, в заливе Поликастро или в заливе Салерно, он ручается до такой степени напугать короля, весьма, впрочем, склонного к испугу, что тот покинет Неаполь. Дайте мне Ваши письменные инструкции, и все они будут исполнены.
Господин Сальвати, член гарибалъдийского комитета, отправится вместе с Орригони, намереваясь присоединиться к Вам. Обсуждайте с ним что угодно, за исключением предложений, сделанных Либорио Романо; в курсе них лишь четыре человека, так что по этому вопросу отвечайте только мне.
Вам известно, что лично для себя я не буду просить Вас ни о чем, за исключением разрешения охотиться в парке Капо ди Монте и продолжать раскопки в Помпеях.
Хотите, чтобы все художественные натуры, все живописцы, все скульпторы, все архитекторы издали ликующий крик? Тогда издайте указ, составленный в следующих выражениях:
“От имени всего художественного братства раскопки Помпей будут возобновлены и продолжены без всякого перерыва, как только я окажусь в Неаполе.
Дж. Гарибальди, диктатор”.
Вы понимаете, друг мой, что я делаю все от меня зависящее, делая достоянием гласности великие деяния, которые Вы совершаете. Я восхваляю Вас, поскольку восхищаюсь Вами, и люблю Вас, испытывая единственное желание — быть любимым Вами.
Ну что мне еще сказать Вам? Не знаю. Вы хотите, чтобы я был подле Вас? Тогда я отправляюсь в путь. Вам нужно, чтобы я был в Неаполе? Тогда я остаюсь, хотя французский адмирал дал мне знать, что после всего, что я здесь сделал и продолжаю каждый день делать, он не может взять меня под свою защиту.
Я попросил бы Вас беречь себя, если бы не знал, что подобные советы вызывают у Вас смех, и потому ограничусь словами, что молюсь за Вас тому же Богу, какому молилась Ваша мать.
До свидания, друг мой; возьмите из моей души все то, что я унес в ней, покидая Францию.
Орригони отплыл в ночь с 25 на 26 августа, увозя с собой Сальвати, увозившего мое письмо.
Последуем за Сальвати в его странствованиях, начиная с того момента, когда он поднялся на борт «Франклина», и вплоть до той минуты, когда он отыскал генерала. Позднее мы увидим, что происходило в столице Неаполитанского королевства, пока он преодолевал реки и горы.
Ходовые качества «Франклина» вполне соответствовали той низкой оценке, какую дал им его капитан. К вечеру 26-го пароход с трудом проделал шестьдесят миль и на ночь остановился в открытом море; вдоль берега крейсировали королевские корабли.
На рассвете он снова пустился в путь и около полудня причалил в Сан Лучидо, недалеко от Паолы.
В Сан Лучидо революция уже свершилась; в городе подняли трехцветный флаг с савойским крестом и разоружили жандармов. Там знали о победах, одержанных Гарибальди в Калабрии, но никто не мог сказать Сальвати, где находится генерал. На борт судна поднялся местный повстанческий комитет, и его оповестили о том, что творится в Неаполе; он, в свою очередь, сообщил о том, что происходит в Калабрии; затем «Франклин» снялся с якоря и продолжил идти вдоль берега, следуя в направлении на юг.
Наконец, судно прибыло в кровавой памяти Пиццо. Там о местонахождении генерала имелись более определенные сведения. По слухам, он должен был быть в Катандзаро.
Сальвати тотчас же отправился в Катандзаро, но неутомимый Гарибальди, с легкостью преодолевающий горы, уже отправился в Маиду. Сальвати прибыл в Маиду. В Маиде генерала не оказалось, но он покинул ее всего лишь за пять или шесть часов перед тем.
Сальвати продолжил путь и достиг Тириоло, но застал там лишь Нино Биксио. Нино Биксио заверил Сальвати, что, прибавив ходу, тот догонит диктатора в Соверии Маннелли, где гарибальдийцам предстояло столкнуться с войсками генерала Гио и вступить с ними в бой.
Сальвати направился в сторону Соверии и прибыл туда в тот самый момент, когда эта схватка и в самом деле завязалась.
Гарибальди окружил королевские войска со всех сторон. Они укрепились на равнине перед деревней Соверия, так что по прибытии из Тириоло в Соверию генерал оказался лицом к лицу с врагом. Тогда, следуя по горным тропам и разместив своих бойцов по всей линии высот, он обошел королевские войска и напал на них со стороны Соверии Манелли.
Приблизившись к тому месту, где Гарибальди сошел с дороги, то есть к гребню горного склона, Сальвати смог увидеть, как с противоположной стороны горы генерал выходит из теснины на равнину и спускается к деревне. Подойдя к ней на расстояние в половину ружейного выстрела, Гарибальди вместе со своим штабом стал огибать церковь. В эту минуту королевские солдаты открыли огонь и пули, пролетевшие рядом с ним, изрешетили стену, но генерал не ускорил и не замедлил шага. Ни один офицер его штаба, ни один боец его армии не выстрелил в ответ. Сам он нес на ремне за спиной карабин-револьвер, а правой рукой поигрывал пистолетом-револьвером.
Войдя в деревню, Гарибальди скрылся из виду, а минут через десять появился на другом ее краю. Весь путь по деревне генерал проделал в непосредственной близости от королевских солдат, а в ту минуту, когда он показался в начале улицы, его отделяло от врага расстояние всего лишь в половину пистолетного выстрела.
По всей линии фронта был дан приказ открыть огонь, однако внешность Гарибальди, его хладнокровие и сопровождавшая его громкая слава произвели свое обычное действие. Кавалерия, артиллерия, пехота, всего около десяти тысяч человек, опустили оружие и разбежались.
Лишь около четырех часов пополудни Сальвати смог попасть к генералу. Он застал его в доме Стокко, крайне измученным и лежащим на кровати.
Приблизившись к Гарибальди, Сальвати вручил ему мое письмо. Гарибальди дважды прочитал его, после чего задал Сальвати целый ряд вопросов, касающихся состояния духа простого народа, а также умонастроения буржуазии и национальной гвардии.
Никто не мог предоставить по всем этим пунктам сведения обстоятельнее, чем это сделал Сальвати, который был неаполитанцем.
Генерал поручил Сальвати возвратиться в Неаполь и передать дону Либорио Романо совет поддерживать в народе душевный подъем, в состоянии которого тот явно находился, и в случае надобности готовить его к восстанию, но не позволять ему делать что-либо решительное вплоть до появления самого диктатора.
— И главное, — дважды повторил он, — не допустить вооруженного восстания на улицах Неаполя: уличные бои слишком дорого обошлись Палермо!
Затем он пожал руку Сальвати, велев молодому человеку таким же образом поприветствовать от его имени дона Либорио Романо и меня.
Напоследок, расставаясь с ним, генерал сказал:
— Человек, которого я хотел бы видеть во главе государственных дел Неаполя, это Козенц. Никто из моего окружения не достоин этого больше, чем он. Передайте это Дюма и Либорио Романо. Заодно повторите последнему, что он обязан сделать все возможное для того, чтобы вынудить короля покинуть город; но никакого мятежа до моего приезда, это было бы чересчур опасно.
Высказав эти наставления, он предоставил Сальвати охранную грамоту и трех лошадей, чтобы тот мог вернуться в Пиццо.
Сальвати уехал, без всяких происшествий добрался до Пиццо, отдал своих лошадей, от которых ему более не было никакого толку, полковнику Аугусто Марико, а затем, не имея иного пути для возвращения в Неаполь, взял лодку с шестью гребцами и отправился в Мессину, следуя вдоль берега. Это происходило 2 сентября.
Накануне того дня, когда должен был вспыхнуть небольшой заговор, подготовленный силами реакции, в тот самый день, когда было обнародовано письмо графа Сиракузского, принц послал ко мне г-на Тесту, своего врача, сказать мне, что он не забыл о нашем знакомстве в 1835 году и будет рад увидеться со мной снова.
Я велел передать ему, что если он окажет мне честь, прибыв на борт «Эммы», то будет там вдвойне желанным гостем — и как друг, и как патриот.
На другой день принц прибыл.
Увидев друг друга, мы обнялись; принц взглянул на меня, рассмеялся и спросил:
— Ну и что ты думаешь о моем нынешнем положении?
— Я думаю, что, если бы ваше высочество приняли предложение, которое было сделано вам мною двадцать пять лет тому назад, вы избавили бы от страшных кровопролитий Сицилию и Неаполь, равно как и от многих бед свою собственную семью.
— Это правда, но кто мог предвидеть все то, что сейчас происходит!
— Пророк или поэт.
— Ну и что, поэт или пророк, ты посоветуешь мне делать теперь?
— Я посоветую вашему высочеству…
Он прервал меня, пожав плечами:
— Разве сегодня еще есть их высочества принцы династии Бурбонов? Все мы обречены, дорогой Дюма; мы неудержимо катимся вниз по крутому склону; Людовик Шестнадцатый показал нам путь к эшафоту, Карл Десятый — дорогу к изгнанию, и повезет тем, кто отделается лишь изгнанием!
— Но тогда, дорогой принц, коль скоро вам привелось достичь подобного уровня исторической философии, почему вы остаетесь в Неаполе?
— Потому, что до нынешнего дня я полагал себя способным бороться с реакцией; сегодня я чувствую свою беспомощность и удаляюсь.
— Вы по-прежнему способны на борьбу и доказали это, пустив свою стрелу.
— И что ты скажешь о моем письме?
— Я нахожу его тем более жестоким, что оно беспощадно правдиво.
— Ты знаком с Либорио Романо?
— Всего лишь три дня, но за эти три дня он стал моим другом.
— Ты хорошо умеешь выбирать друзей! Это единственный стбящий человек в Неаполе. Предупреди его, чтобы он был настороже.
— От вашего имени?
— Если пожелаешь.
Затем мы поговорили о Париже, где нам довелось увидеться раз пять или шесть в промежутке между двумя нашими встречами политического толка, о днях нашей утраченной молодости, да Бог знает о чем! Принц был печален и рассеян. Внезапно он возвратился к началу нашего разговора:
— Так ты тоже советуешь мне уехать?
— Да, принц.
— Выходит, если я останусь, никакого проку от меня не будет?
— Разве что вы внушите недоверие всем партиям.
— Ну что ж, я приду повидаться с тобой завтра.
Он встал, во второй раз обнял меня, спустился в привезшую его лодку, первую попавшуюся в порту, и отплыл к борту сардинского флагмана.
Расскажем теперь, что произошло в тот самый день, когда граф Сиракузский нанес мне визит.
В Неаполь прибыло второе судно под парламентерским флагом, доставившее пленных: сто солдат и тридцать офицеров.
Наделенный замечательным чувством такта, Гарибальди понимал, какое впечатление должно было произвести на неаполитанцев это явное свидетельство разгрома королевских войск.
Гарибальдийское судно называлось «Ферруччо», и командовал им капитан Орландини.
Как вскоре выяснилось, я знавал капитана Орландини еще в 1840 году, в ту пору совсем ребенка, во Флоренции, где жил в доме одной из его тетушек, на Виа Рондинелли.
Теперь мы в равной степени хотели встретиться друг с другом, хотя упомянутой подробности я еще не знал, но меня одолевало желание узнать новости о генерале.
Я отправил к капитану шлюпку, чтобы пригласить его позавтракать на борту «Эммы»; он принял приглашение и спустя час прибыл на шхуну.
Орландини расстался с генералом, продолжавшим свой поход на Неаполь, вблизи Пиццо.
Он намеревался отправиться в обратный путь в тот же день.
— Останьтесь, — сказал я ему. — Сегодня вечером я покажу вам то, о чем вы даже не догадываетесь и о чем вы доложите генералу; слова «Я видел это своими глазами!» ценятся больше самого длинного письма.
Он пообещал мне остаться до полуночи и возвратился на свое судно, чтобы наблюдать за выгрузкой пленных.
Не успел он вернуться на «Ферруччо», как по трапу «Эммы» поднялся какой-то светловолосый молодой офицер лет около двадцати пяти, приятный внешне, но при этом с весьма решительным взглядом.
По его словам, ему нужно было сообщить мне нечто исключительное. Мы пришли на верхнюю палубу, где уже сидел неаполитанец, которого вместе с одним из его товарищей попросил меня приютить на борту шхуны падре Гавацци; оба они, как сказал падре Гавацци, были дезертирами, желавшими поступить на службу в армию Гарибальди и опасавшимися, что их арестуют.
Не обращая особого внимания на неаполитанского дезертира, мы в свой черед сели на палубе, и я попросил молодого офицера изложить мне цель его визита.
— Я англичанин, — начал он, — но происхожу из итальянской семьи; меня зовут Пилотти, и я командую небольшим паровым судном; вот мое каперское свидетельство, выданное Гарибальди; вот список моей судовой команды: в нем пятьдесят англичан и пятьдесят американцев, итого целая сотня сущих дьяволов.
— Выходит, вы капитан корсаров?
— Именно так. Я зафрахтовал в Генуе речное судно, посадил на него своих людей, и была не была!
— А под каким флагом вы ходите?
— У меня на борту их десятка два, и я не отдаю предпочтения ни одному из них.
— Но ведь если вас схватят, вас всех до одного повесят.
— Постараюсь, чтобы нас не схватили.
— Вот черт!.. Ну и чем я могу быть вам полезен?
Молодой человек пальцем указал мне на один из трех неаполитанских крейсеров, стоявших на рейде и охранявших побережье в радиусе четырех или пяти льё.
— Видите этот корабль? — спросил он.
— Да.
— Ну так вот, я намерен захватить его.
— Мысль прекрасная, но каким образом вы его захватите?
— Собственными силами, черт побери!
— У вас на борту есть пушки?
— Ни одной.
— Ну и как же тогда?
— А вот как: сегодня вечером, когда стемнеет, я вхожу в порт и делаю вид, что хочу бросить якорь у кормовой части парохода, либо с левого борта, либо с правого; делаю ложный маневр, и в эту минуту мои бойцы с криком «Берегись!» перепрыгивают с нашего борта на борт парохода, берут в плен его команду, пришвартовывают его к нашему судну, срывают с якоря, буксируют в открытое море и, буксируя, раскочегаривают… Ну а коли он раскочегарен, прости прощай! Это самый быстроходный из трех неаполитанских крейсеров, догнать его не способен никто.
— А ваше судно?
— В хорошую погоду делает тринадцать узлов.
— А в плохую?
— В плохую дело обстоит хуже: тонет. Я ведь сказал вам, что это речное судно, и в штормовую погоду оно на плаву удержаться не может.
— Все это не проясняет мне, чем я могу быть вам полезен.
— Речь вот о чем. Мое судно укрывается недалеко от Кум. Я намерен вернуться на него, договорившись с вашим капитаном о том, что он подаст мне условные сигналы, если неаполитанский пароход все еще стоит на прежнем месте, и другие сигналы, если он оттуда ушел. У меня не хватает угля, а точнее, мне хватит его лишь на двенадцать или пятнадцать часов. Если неаполитанский пароход будет на прежнем месте, вопросов нет; но вот если он начнет крейсировать, дело другое, угля мне не хватит, и нужно, чтобы вы взялись покрыть эту нехватку.
— Сколько тонн вам требуется?
— От сорока до пятидесяти.
— В том случае, если пароход снимется с якоря, вы найдете их на барже, которая будет ждать вас в полукабельтове от шхуны. Запасетесь углем, и вперед.
— Да, но у меня нет денег.
— Об этом не беспокойтесь: у меня они еще есть.
— Стало быть, все согласовано?
— Да, конечно.
— И я могу вернуться на свое судно, согласовав перед тем условные сигналы с вашим капитаном?
— Разумеется, можете… Более того, я предоставлю вам двух человек для включения их в списочный состав вашего экипажа.
— Что это за люди?
— Неаполитанские дезертиры, которых непременно расстреляют, если они ступят на берег; так что они наверняка сделают все, чтобы их не захватили.
— А где они?
— Да вон там.
И я указал на человека, сидевшего недалеко от нас на верхней палубе, а потом на его товарища, беседовавшего в носовой части шхуны с нашими матросами.
Затем, пока молодой офицер договаривался с капитаном об условных сигналах, я объяснил обоим дезертирам, что отыскал для них то, чего, казалось бы, они так горячо желали: возможность покинуть Неаполь.
Мое предложение, видимо, не особенно понравилось тому, что расположился на верхней палубе; другой, напротив, откликнулся на него всей душой.
Пилотти нельзя было терять ни минуты. Ему предстояло сесть на небольшое судно с Искьи, курсировавшее между Неаполем и этим островом, а на Искье взять лодку и на ней отправиться на поиски своего корабля.
Между тем невдалеке уже дымило судно с Искьи, которое через несколько минут оказалось совсем рядом со шхуной, на расстоянии человеческого голоса. Мы окликнули его, и оно остановилось. Пилотти спрыгнул в лодку, которая его доставила, и следом за ним туда стали спускаться оба неаполитанца.
Однако тот, что спускался последним, а это был человек, сидевший возле нас на верхней палубе, взялся за дело так неумело, что упал в воду.
Его вытащили оттуда промокшим до нитки.
Для него это явилось предлогом не присоединяться к Пилотти. Он возвратился на шхуну, сославшись на необходимость переодеться, и попросил меня высадить его на берег как можно ближе к его жилищу.
В ответ на мое замечание по поводу угрожающей ему опасности оказаться арестованным, он заявил, что примет все меры предосторожности, дабы подобного несчастья с ним не случилось.
У меня не было никаких причин задерживать человека, с которого ручьями стекала на палубу вода; он не внушал мне особой симпатии, и меня не так уж волновало, повесят его или нет. Я позволил ему спуститься в лодку и отчалить.
Тем временем Либорио Романо отправил ко мне своего секретаря Коццолонго, и через посредство секретаря я передал ему совет графа Сиракузского позаботиться о своей безопасности.
К этому я добавил некоторые подробности, касающиеся наступления армии Гарибальди; узнал я их, как уже говорилось, от офицера-парламентера.
Спустя час после того, как Коццолонго ушел от меня, Либорио Романо обратился к Муратори с просьбой привести к нему г-на Орландини. Он пригласил меня сопровождать гарибальдийского капитана, велев передать мне, что до тех пор, пока за ним сохраняется пост министра полиции, я не подвергнусь никакой опасности, если сойду на берег. В ответ я заявил, что меня удерживает от этого шага не опасность, которая может мне угрожать, а данное самому себе слово вернуться в Неаполь только вместе с Гарибальди, и потому в особняк министра, находящийся на Ривьере ди Кьяйя, г-на Орландини будет сопровождать один лишь Муратори.
В назначенный час г-н Орландини поднялся на борт «Эммы». Помнится, я уже говорил, что «Эмма» стояла на якоре в двухстах шагах от окон короля, которые легко было узнать по парусиновым навесам, предназначенным для защиты от солнечных лучей.
В последние два дня на палубе у меня работали четырнадцать портных, занимаясь пошивкой красных рубашек, которые в надлежащий момент должны были покрыть плечи неаполитанских повстанцев.
Накануне я отправил сто таких рубашек в Салерно; их взялись доставить туда четыре человека. Каждый из четверых натянул на себя, одну поверх другой, по двадцать пять рубашек. В итоге самый худой из них стал выглядеть невероятно толстым, а остальные вообще утратили человеческий облик; к счастью, дело происходило ночью.
Офицер-парламентер был совершенно поражен тем, что ему довелось увидеть и услышать.
Он успел побывать в городе и повсюду видел портреты Гарибальди и короля Виктора Эммануила. Вокруг «Эммы» масса пловцов выкрикивали: «Да здравствует Гарибальди!», а молодые люди, сидевшие в лодках, распевали на местном наречии «Марсельезу»!
Я достал из винной кладовой шампанское Фоллье-Луи и Грено; полсотни молодых горожан, не имевших возможности отужинать с нами из-за малых размеров обеденного стола, пили за здоровье диктатора. И все это, повторяю, происходило в двухстах шагах от окон короля, который при взгляде в сторону моря неизбежно натыкался глазами на обе мачты моей шхуны.
В восемь часов вечера г-ну Орландини предстояло отправиться к Либорио Романо. В тот момент, когда он покидал шхуну, я велел достать из нашего порохового погреба бенгальские огни зеленого, красного и белого цветов, римские свечи и шутихи, и в ялик капитан-парламентер спустился посреди настоящего извержения огня; казалось, «Эмма» бросала вызов самому Везувию.
Две римские свечи запускали два комиссара полиции. Как видите, невозможно устраивать заговоры более откровенно, чем это делали мы.
Спустя два часа Орландини возвратился.
Либорио Романо подтвердил ему, для передачи Гарибальди, все обещания, какие он дал мне. По его словам, он оставался в составе кабинета министров лишь для того, чтобы попытаться избавить Неаполь от ужасов бомбардирования. Кроме того, он предчувствовал, что ночью должно что-то случиться, и ушел из дома, намереваясь вернуться туда лишь на следующее утро.
Проявляя, со своей стороны, интерес к тому, что может произойти, г-н Орландини пообещал мне остаться в Неаполе до середины следующего дня и прийти позавтракать на борту «Эммы». Ожидать же следовало попытки реакции, а точнее, наступления самой реакции, о чем я уже говорил.
Около девяти часов вечера некто Франческо Диана, подручный печатника, служащий в типографии Ферранте, явился к полицейскому комиссару Антонио Давино и заявил ему, что часом ранее некий француз по имени Эркюль де Соклиер распорядился перевезти в свое жилище на площади Ларго Санта Тереза, № 6, большое количество печатных материалов, которые он, Диана, считает подрывающими безопасность государства; поскольку комиссар явно не придал большого значения этому заявлению, Диана стал настаивать на том, чтобы судебная полиция конфисковала эти бумаги, незамедлительно совершив налет на жилище Соклиера, где, несомненно, они будут обнаружены.
Тогда комиссар поинтересовался у Дианы, какие отношения связывают его с упомянутым Соклиером и как вышло, что тот обратился именно к нему, Диане, с просьбой напечатать эти опасные бумаги; в ответ Диана сказал, что познакомился с Соклиером сравнительно недавно, когда тому понадобилось напечатать брошюру под названием «Неаполь и революционные газеты», и в этот момент, не желая печатать ее самому, он лишь взял на себя труд направить Соклиера к другим печатникам, договориться о стоимости печатных работ и вычитать гранки, чего Соклиер не мог сделать самостоятельно, поскольку не знает итальянского языка.
Одновременно Диана заявил, что, прежде чем забрать воззвания, напечатанные в типографии Карло Цумаки, он понял из слов самого Соклиера, который разоткровенничался с ним в момент передачи этих воззваний, что их цель состоит в том, чтобы поднять кровопролитный реакционный мятеж, во главе которого стоят самые высокопоставленные лица и который должен начаться на следующий день, 30 августа, в полдень.
Сделав это заявление, Диана поставил под ним свою подпись.
В полночь к г-ну де Соклиеру явился префект полиции Бардари, арестовал его и конфисковал пятьдесят пять прокламаций. Кроме этих прокламаций, были конфискованы его бумаги, в числе которых обнаружилось лишь одно действительно важное письмо. Оно любопытно тем, что свидетельствует о роли, которую играли в этом заговоре король, королевская семья и духовенство.
«Преподобному падре Джачинто, преподавателю коллегиума римского отделения капуцинов.
Неаполь, 29 августа 1860 года.
Дражайший синьор!
Вы должны обвинять меня в неблагодарности или, по крайней мере, в нерадивости, но я часто думал о Вас и о том благоденствии, в коем Вы пребываете в Вашем уединении, и, если бы Небеса вняли моим молитвам, Вы были бы счастливы в своем призвании настолько, насколько того заслуживаете.
Что до меня, то вкратце жизнь моя такова: после моего печального отъезда из Рима Провидение помешало мне осуществить все мои замыслы, и в силу обстоятельств я вынужден был остановиться в Неаполе, где мне довелось изрядно настрадаться в течение нескольких месяцев.
Затем Господь послал мне друга; затем я сочинил в защиту короля и папы брошюру, которую Вы должны были получить месяц тому назад. И потому что ни день я вижу себя на грани того, чтобы быть убитым подлыми революционерами.[26] С этим намерением ко мне уже приходили домой. Однако в тот момент я присутствовал на мессе, так что Господь спас меня. Удастся ли мне избежать опасности? Надеюсь. А впрочем, будь что будет! Лишь одно причинило бы мне боль: умереть, не сумев исполнить свой священный долг, но за это Вы простите меня; если же мне посчастливится остаться в живых, а политические дела улягутся, я буду, хотя бы на какое-то время, приближен к особе короля.
Я уже приближен к одному из принцев королевского семейства, дабы писать сообщения в некоторые французские газеты, и он доволен моей преданностью. Австрийский император и герцог Моденский поздравили меня в связи с выходом моей книги. Посему я надеюсь, что в ближайшее время мое финансовое положение может значительно улучшиться. Господь видел мои страдания и те оскорбления, какими меня осыпали, и я уповаю на Него, Стоит вопрос о том, чтобы отправить меня с миссией в Рим, Если бы это случилось, я смог бы засвидетельствовать всем свое почтение. И свой первый визит, после посещения Святого Отца и церкви святой Марии над Минервой, куда мне было столь отрадно приходить, чтобы сетовать Господу на мои невзгоды, я нанесу Вам. Мне так много нужно Вам сказать.
Мы здесь накануне страшной революции. Все, о чем я говорил Вам в наших задушевных беседах прошлой зимой, осуществляется. Гарибальди располагает здесь сильной партией, поддерживаемой Наполеоном. Со всех концов страны стекается в столицу всякий сброд. Король намеревается уехать, чтобы встать во главе своей армии. У него есть отвага, но его окружает такое количество предателей, что зачастую он впадает в отчаяние. Поскольку сам он чрезвычайно добродетелен, а народ его пребывает в заблуждении лишь по причине своего полнейшего невежества во всем, я полагаю, что ему удастся преодолеть все препятствия, какие громоздят перед ним каждодневно с целью погубить его; однако это не обойдется без кровопролития. Армия верна королю и крайне озлоблена против гарибальдийцев; она жаждет устроить им новую Варфоломеевскую ночь.
Если Господь нам не поможет, будет много жертв, причем всего через несколько дней.
Говорят, что Ламорисьер занял место в рядах нашей армии, дабы командовать ею в первой же битве, которая вот-вот произойдет и от которой будет зависеть судьба неаполитанской монархии, папы, религии и всей Италии, ибо великая победа отнимет дерзость у наших врагов и надолго сокрушит их.
Что обо всем этом говорят в Риме? Организуется ли народ, как утверждают газеты? Велика ли любовь к папе? Есть ли у вас сильные войска? Преобладают ли в их составе французы? И, наконец, есть ли у людей надежда?
Мы переживаем перелом, какого давно уже никто не видывал, какого, возможно, никогда и не бывало, ибо свихнувшиеся люди, дошедшие до полного безрассудства, нападают и на добрых католиков, и на священников, и на монахов. Все здесь нужно не переделывать, а разрушать и строить заново; менять надо всех, не делая никаких исключений, если не считать нескольких добродетельных особ, к коим я отношу короля и королеву.
Я получил Ваше письмо, помеченное Иерусалимом, и оно доставило мне огромное удовольствие; однако у меня долгое время не было средств франкировать его, и в этом состоит первая причина моего молчания; вторая заключается в том, что на протяжении трех месяцев я не знал, как справиться с навалившимися на меня делами. Сегодня надвигающаяся революция оставляет мне несколько часов досуга, и я пользуюсь этим, чтобы поинтересоваться Вашими новостями и сообщить Вам о моих.
Если случай приведет Вас к церкви святой Марии над Минервой и столкнет с аббатом Лупри, соблаговолите передать ему, что вскоре он получит через неаполитанское посольство мою книгу. Напомните обо мне славному аббату Лупри и передайте мою благодарность синьору Левиву.
Примите заверения и т. д.
Поскольку неизвестно, что может случиться, Вы можете писать мне на адрес: “Al reverendissimo padre Antonio del Carmelo, pel signor de Sauclières, Convento di San Pasquale a Chiaïa, Napoli”[27]».
В полночь министр явился к королю, чтобы сообщить ему о попытке реакционного переворота, о чем его величество и так прекрасно знал.
Франциск II с определенной досадой выслушал сделанный ему доклад и, обращаясь к министру внутренних дел и полиции, произнес:
— Дон Либорио, у вас лучше получается разоблачать роялистские заговоры, нежели либеральные происки.
— Государь, — ответил дон Либорио, — дело в том, что роялистские заговоры готовятся в ночи небольшой кучкой людей, тогда как либеральные происки ведутся средь бела дня и всем народом.
— Впрочем, — промолвил король, не отвечая на слова Либорио Романо прямо, — я знавал одного французского священника, замышлявшего заговор реакционного толка, но он покинул Неаполь.
— Ваше величество ошибается, — возразил Либорио Романо, — он арестован.
— Что ж, — с явным раздражением произнес король, — передайте этого человека в распоряжение уголовного суда, и пусть его судят.
На том они и расстались.
На другой день к дону Либорио Романо явился г-н Бренье. Он пришел с просьбой освободить г-на де Соклиера.
— Что толку держать в тюрьме какого-то несчастного священника? — спросил французский посол.
— Раз это священник, — ответил ему Либорио Романо, — он тем более опасен.
И, несмотря на все настояния г-на Бренье, он оставил г-на де Соклиера в тюрьме.
Дело, и правда, было крайне серьезным; оно подвергало опасности графа ди Трани и графа ди Казерта, составивших текст прокламации.
Что же касается генерала Кутрофьяно, то он ограничился тем, что вычитал гранки.
В тот же день я принял посыльного от Либорио Романо, который велел передать мне следующее: «Начиная с этого часа между королем и мною идет война; либо он покинет Неаполь, либо я покину кабинет министров».
На следующее утро граф Сиракузский уже был на борту «Эммы».
Ему было известно обо всем, что произошло ночью, о назначении генерала Кутрофьяно начальником гарнизана и назначении князя д’Искителлы главнокомандующим национальной гвардией.
Он спросил меня, имею ли какие-нибудь известия о Либорио Романо. До него дошли слухи, будто накануне министра арестовали прямо в постели. Я успокоил его на этот счет, сказав ему, что Либорио Романо ночевал не у себя дома. Принц покинул меня весьма взволнованным. Он заверил меня, что уедет самое позднее на следующий день.
Всю ночь, до четырех утра, я провел на палубе, в ожидании Пилотти.
Уголь для него был уже приготовлен.
Пилотти вернулся на пароходе, пришедшем из Искьи. Он не отыскал своего судна; вероятно, о нем донесли властям, и три вчерашних крейсера бросились за ним в погоню.
В итоге Пилотти и неаполитанский дезертир, последовавший за ним, уехали на «Ферруччо» с капитаном Орландини.
Около семи часов утра возвратился, намереваясь занять свой пост на борту шхуны, другой дезертир, тот, что накануне свалился в воду.
Днем ко мне явился самозваный маркиз ди Ло Прести и заявил, что из некоторого источника ему известно о том, что нынешним вечером король выедет из дворца, дабы оценить, какое воздействие на народ оказал недавний государственный переворот; посему он, Ло Прести, и один из его друзей воспользуются этой возможностью, чтобы бросить бомбу в королевскую карету. Я подозвал Муратори и в присутствии мнимого маркиза[28] во весь голос заявил:
— Дорогой Муратори! Немедленно сойдите на берег, ступайте к графу Сиракузскому и скажите ему, пусть предупредит своего племянника, чтобы тот не выезжал сегодня вечером из дворца.
После чего, повернувшись к бомбисту, добавил:
— Сударь, вы все слышали; теперь вам остается сделать лишь одно: немедленно покинуть шхуну, иначе я прикажу матросам швырнуть вас в воду.
Мнимый маркиз спустился в лодку, которая его привезла, и больше я никогда его не видел.
Граф Сиракузский велел передать мне, что после ночного государственного переворота он не считает более короля своим племянником и, следственно, ему глубоко безразлично все то, что может произойти с Франциском II.
Когда мне передавали этот ответ, один из наших друзей, Стеффеноне, брат знаменитой артистки, оказался рядом. Я повернулся к нему и спросил:
— Вы знакомы с герцогом ди Лаурито?
— Достаточно близко.
— Тогда, дорогой Стеффеноне, отыщите его, и пусть он возьмется предупредить короля.
Спустя час Стеффеноне вернулся: король был предупрежден.
В полдень Либорио Романо велел передать мне, что министры в полном составе подали в отставку и что начиная с этого момента он считает себя свободным от всех обязательств перед королем.
Между тем из Кавы, где он был вынужден укрываться, приехал доктор Вейландт.
В военном лагере Салерно царил полный разброд; солдаты продолжали дезертировать, офицеры заявляли, что воевать не будут. Боско вернулся в Неаполь, задыхаясь от ярости.
Авеллино ждал лишь команды, чтобы начать восстание.
Доктор Вейландт был знаком с интендантом Авеллино; он взялся написать ему письмо как от имени Либорио Романо, так и от своего собственного имени. Недоставало только посыльного. Однако под рукой у нас был все тот же дезертир, и было решено использовать его в качестве гонца.
Муратори дал ему письмо к интенданту, необходимые инструкции и тридцать франков на дорогу. Гонец отправился в путь.
Вместе с доктором Вейландтом приехали несколько наших салернских друзей. Они пришли спросить меня, получил ли я оружие.
На пароходе «Позиллипо» у меня имелось десять ящиков с оружием, но капитан, справедливо опасаясь навлечь на себя неприятности, отказался перегрузить их с борта на борт. Так что я дал салернцам три карабина и дюжину револьверов — это было все, что у меня оставалось.
На протяжении всего дня Неаполь пребывал в чрезвычайно сильном волнении; командиры национальной гвардии протестовали против государственного переворота и обращались к Либорио Романо с просьбой отозвать свое прошение об отставке. Но Либорио Романо держался стойко.
Вечером город бороздили патрули; Кутрофьяно, которого оскорбил один из командиров национальной гвардии, был вынужден стерпеть это оскорбление.
В девять часов вечера подавший в отставку министр поручил Коццолонго передать мне, что на следующий день, перед тем как попросить гостеприимства у английского адмирала, он, вполне вероятно, явится отобедать со мной.
Покинув меня, Коццолунго должен был сообщить капитану-парламентеру, уезжавшему в тот же вечер, что отныне, поскольку Либорио Роману пользуется теперь полной свободой, Гарибальди может рассчитывать на него и что он подтверждает свое обязательство сдать ему Неаполь, не пролив при этом ни единой капли крови.
В десять часов «Ферруччо» поднял якорь. Пароход увозил на своем борту очередное мое письмо, адресованное Гарибальди. Оно содержало следующее:
«Во имя всего святого, друг мой, ни единого выстрела! Этого не требуется, Неаполь и так Ваш. Поскорей приезжайте в Салерно и оттуда дайте знать Либорио Романо, что Вы уже там; он либо явится за Вами в Салерно вместе с частью министров, либо будет ждать Вас на железнодорожном вокзале.
Приезжайте, не теряя ни минуты. Армия Вам не нужна: одно Ваше имя стоит целой армии.
Если бы не опасение лишить Вас удовольствия от сюрприза, я мог бы прислать Вам копию приветственной речи, которая будет произнесена в момент Вашего прибытия.
Vale et те ama.
Ночь протекала крайне шумно и беспокойно, но в три часа утра шум стих, а волнение прекратилось. Лишь Везувий с глухим рокотом продолжал извергать языки пламени и изливать лаву. Везувий — это предохранительный клапан Неаполя.
Весь следующий день, то есть воскресенье 2 сентября, прошел в полнейшем спокойствии. Я был чрезвычайно удивлен подобным спокойствием и высказал это в присутствии посланца Либорио Романо.
— По воскресеньям в Неаполе никто ничего не делает, — ответил он.
И действительно, в этот день Неаполь выглядел совсем иначе, чем накануне; Неаполь был в тысяче льё от любой революции; отставку министров никто более не обсуждал, о Гарибальди никто не заговаривал, а таких людей, как Либорио Романо, Искителла, Кутрофьяно и Франциск II, никто будто и не знал.
Но кого Неаполь знал, так это святого Януария и Мадонну.
Весь день пускали петарды в честь уж не знаю какого святого, и каждую минуту я вздрагивал, думая, что слышу ружейную пальбу. Как же я был глуп! Разве не сказали мне еще утром: по воскресеньям в Неаполе никто ничего не делает!
Единственным важным событием этого дня стало отправление сардинского парового корвета «Говерноло», который салютовал одиннадцатью орудийными выстрелами, поднял якорь и взял курс на Геную. Он увозил на своем борту графа Сиракузского; принц последовал совету, который я дал ему за два дня перед тем.
Вечером наш гонец вернулся; он доставил весьма осторожное письмо интенданта Авеллино, не взявшего на себя никаких обязательств. Правда, вскоре эта сдержанность стала нам понятна: оказывается, в качестве гонца мы отправили к нему одного из самых известных шпионов прежнего правительства, и потому, как это следовало из письма интенданта, он обошелся с ним как с агентом-провокатором.
К счастью для синьора дона Джулио, в этот момент его уже не было на борту «Эммы», иначе я никому не доверил бы заботу швырнуть его в воду; передав письмо, он тотчас же покинул шхуну, явно намереваясь никогда более не ступать на нее ногой. Однако тот, кто явился вместе с доном Джулио, остался в моих руках.
И я крайне решительно приступил к допросу.
— Твой товарищ оказался лазутчиком, и ты, по всей вероятности, тоже лазутчик.
Бедняга стал клясться всеми святыми, что это не так. Он никоим образом не был знаком с доном Джулио, который лишь один раз приводил его к себе домой. До того дня он вообще никогда его не видел.
— И ты знаешь, где его дом?
— Да.
— Отлично.
Я велел одному из наших матросов, Луи, — этакому великану, способному, подобно Милону Кротонскому, принести на собственной спине быка, зарезать его и за один день съесть, — так вот, повторяю, я велел Луи не спускать глаз с нашего пленника и удушить его, если он пошевелится. После чего Муратори спрыгнул в лодку и отправился на поиски Кола-Колы.
Кола-Кола — это тот самый унтер-офицер полиции, бывший политический заключенный, который в тот момент, когда судья Наварра приговорил его к сорока шести годам каторжных работ, ответил ему:
— Сорок шесть лет — это длинный срок; я сделаю то, что смогу, остальное сделаете вы.
Либорио Романо предоставил его в наше распоряжение. Муратори вернулся вместе с ним. Мы обрисовали ему сложившееся положение.
— Все очень просто, — сказал он в ответ. — Сейчас я арестую его как реакционера и посажу на пару дней в одиночку, а через пару дней все закончится, и тогда либо я отпущу его, либо мы учиним над ним суд — это уж на ваше усмотрение.
— Вы отпустите его, Кола-Кола: мы не хотим смерти грешника.
Затем, указав ему на человека, которого охранял Луи, я добавил:
— Заберите с собой этого синьора, Кола-Кола, и приглядывайте за ним так, как если бы он проглотил бриллианты неаполитанской короны. Синьор отведет вас к дому своего товарища и поможет вам арестовать его; арестованного вы посадите в тюрьму, а этого освободите прямо посреди улицы Толедо, призвав его повеситься там, где он пожелает.
Кола-Кола подал нашему пленнику знак следовать за ним, усадил его рядом с собой в лодку, шепнул ему на ухо пару слов, которые явно были поняты, и, бесшумно заскользив по воде, исчез в темноте.
Спустя полчаса Кола-Кола вернулся.
— Ну что? — в один голос спросили мы.
— Ну что, он взят под стражу, поскольку намеревался убить министра.
До чего же, согласитесь, любопытна страна, где люди, замышляющие заговоры, отдают приказ об аресте осведомителей, которые за ними шпионят!
Утром 3 сентября папский нунций, один из главных движителей реакции, явился к Либорио Романо, чья отставка еще не была принята.
Он пришел сообщить ему, что в Беневенто начались сильные беспорядки, и попросить у него солдат для их подавления.
В ответ Либорио Романо рассмеялся.
— Монсиньор, — сказал он, — в настоящее время наши солдаты не желают более сражаться за нас, и потому я очень сомневаюсь, что, не желая более сражаться за нас, они захотят сражаться за папу.
— Но тогда, — в полнейшей растерянности спросил нунций, — что, по-вашему, должен делать Его Святейшество?
— Его Святейшество сделает то, что сейчас делает король Франциск, он смирится с потерей своей светской власти, но, будучи удачливее короля Франциска, сохранит за собой прекрасное наследие пап, доставшееся им от Иисуса Христа: свою духовную власть.
— Это и есть ваш ответ?
— Да, и вполне откровенный.
— Ну а что в таких обстоятельствах следует делать мне?
— Только одно.
— Что именно?
— Вам следует благословить трех человек.
— И кого же?
— Короля Виктора Эммануила, генерала Гарибальди и вашего покорного слугу Либорио Романо.
Вне себя от ярости, нунций вышел из комнаты, бормоча слова, весьма непохожие на благословение.
В понедельник волнение в городе возобновилось, причем ровно с того уровня, какого оно достигло к субботе.
Министры, явившиеся в королевский дворец в одиннадцать часов утра, оставались там до пяти часов дня.
В половине седьмого вечера, когда наш обед подходил к концу, к «Эмме» причалила вооруженная пушкой лодка.
Старший флотский офицер потребовал вызвать капитана Бограна.
Капитан Богран отправился на борт «Протиса» завтракать и еще не возвратился. Его завтрак явно превратился в поздний обед.
Я попросил Муратори ответить, что капитана Бограна на борту «Эммы» нет.
— Тогда позовите помощника капитана, — потребовал морской офицер.
— Вам не повезло, — заявил ему Муратори, — помощник капитана находится в Марселе.
Я подошел к ним и, обращаясь к офицеру, сказал:
— Поскольку капитан и его помощник отсутствуют, соблаговолите сказать мне, что привело вас сюда, сударь. Я фрахтователь шхуны и одновременно ее владелец.
— У меня приказ переговорить с кем-нибудь из команды судна, а не с его фрахтователем или владельцем.
— Тогда, Подиматас, дружище, подойдите-ка сюда и со всем вниманием выслушайте то, что скажет вам этот господин.
Произнеся эти слова, я вместе с Муратори вернулся к столу, чтобы закончить наш обед.
Побеседовав несколько минут с Подиматасом, неаполитанский офицер вернулся в свою лодку, и она быстро уплыла.
— Ну что, Подиматас, — спросил я, — нам следует покинуть рейд Неаполя, не так ли?
— Именно так.
— И когда?
— Прямо сейчас.
— Ну нет, прямо сейчас — это чересчур скоро; мы не можем оставить здесь нашего капитана, он будет тревожиться о нас.
— Приказ ясный.
— А что они могут сделать нам дурного, Подиматас?
— Начать стрелять в нас.
— Всего-то? Ну, это не особенно страшно: они стреляют так скверно, что промахнутся; вспомните Милаццо, черт побери!
Довод явно показался Подиматасу убедительным, ибо он вернулся к столу и взял в руки свою недопитую чашку кофе.
В ту минуту, когда он сделал последний глоток, на борт шхуны поднялся Коццолонго.
— Ну что, — спросил он, — вы уже получили приказ покинуть рейд?
— Да; но расскажите, что этому предшествовало.
В ответ Коццолонго сообщил то, о чем я уже поведал читателям.
В полдень король вызвал к себе г-на Бренье и заявил ему, что я ответствен за все беспорядки, случившиеся в Неаполе за последние восемь или десять дней; что до моего приезда в Неаполь здесь царило спокойствие и что после моего отъезда оно возвратится в город.
Господин Бренье, естественно, был одного мнения с его величеством и от имени правительства, которое он представлял, выразил свое полное согласие с тем, чтобы заставить меня покинуть рейд.
При этом г-н Бренье решил не лишать меня удовольствия от этой приятной неожиданности.
Любой другой на его месте предупредил бы меня, что не в силах воспрепятствовать моему принудительному отъезду, принимая во внимание сложившиеся обстоятельства и личную войну, которую я веду против его величества Франциска II.
Господин Бренье ничего подобного не сделал.
Возвратившись вместе с Гарибальди в Неаполь, я буду иметь честь нанести г-ну Бренье короткий благодарственный визит.
Капитан Богран вернулся на шхуну лишь в десять часов вечера, и потому у нас было достаточно времени, чтобы узнать о происходящем в Неаполе.
В городе царило всеобщее волнение.
Повсюду развесили плакаты, на которых были начертаны слова:
Национальные гвардейцы хотели сорвать эти плакаты, однако народ был против.
Офицер разорвал один из них кончиком сабли, и в ответ какой-то простолюдин убил его ударом дубинки. Это привело к столкновению, в ходе которого национальная гвардия была оттеснена.
Даже до рейда доносились крики лаццарони и барабанный бой.
Вот в этот момент мы и снялись с якоря, назначив всем нашим друзьям встречу в Кастелламмаре.
Перед нашим отъездом на борту у нас находились два журналиста. Так что на другой день в газетах должен был подняться настоящий шабаш. На протяжении целой недели «Эмма» являла собой огромную кухню, куда стекались все новости, где сочинялись все воззвания.
Мы отплыли в Кастелламмаре при полнейшем штиле и к двум часам ночи проделали всего лишь одну милю. Штиль длился всю ночь; на следующий день, в полдень, мы уже были в Кастелламмаре.
«Эмма» была настолько хорошо известна на всем побережье как завзятая гарибальдийка, что стоило нам бросить якорь, и тотчас начались визиты.
Впрочем, все эти визиты имели одну и ту же цель, и, высказывая свои помыслы, каждый посетитель сводил дело к вопросу:
— У вас есть оружие?
Оружия у меня больше не было.
В разгар этих визитов к шхуне причалила лодка, в которой находился офицер военно-морского флота.
Офицер заявил, что ему необходимо переговорить с капитаном. Капитан поднялся на палубу.
— Капитан, судну «Эмма» запрещено останавливаться у побережья Неаполя, — на довольно сносном французском языке произнес офицер.
— Сударь, — спросил я офицера, — не могли бы вы сказать мне, докуда в настоящее время простирается побережье Неаполя?
Офицер прикусил язык.
— Вы поняли, капитан? — промолвил он.
— Да, сударь; но у меня нет возможности сняться с якоря сию же минуту.
— Почему?
— Потому что мои судовые документы находятся у консула.
— Немедленно пошлите за ними.
— Сударь, — вновь обратился я к офицеру, — позвольте задать вам еще один вопрос; этим вечером меня одолевает сильное любопытство, что вполне естественно, когда покидаешь страну.
— Говорите.
— Кому принадлежит тот прелестный маленький куттер, что покачивается в полумиле от нас на рейде?
— Королю, сударь.
— Вы ошибаетесь: он принадлежит мне.
— Как это вам?
— Да, мне, и в доказательство я заберу его, когда вернусь.
Офицер молча удалился.
Капитан Богран спустился в ялик и направился к берегу.
Между тем у начальника порта случилась неприятность: секретарь консула положил судовые документы «Эммы» в ящик, запер ящик на ключ, положил ключ в карман и ушел неизвестно куда.
Так что возможности отплыть у нас не было.
Две вооруженные пушками лодки, в каждой из которой находилось по два десятка солдат, встали по обе стороны «Эммы».
Однако это не помешало Кастелламмаре, узнавшем о моем прибытии, озариться иллюминацией, напоминавшей ту, что устроили в мою честь в Салерно. Эта иллюминация напугала коменданта гарнизона, ибо дух его не особенно укрепляли имевшиеся в крепости пушки.
На рассвете он прислал нам следующее послание:
«Castellammare, 3 settembre 1860,
alle tre dopo la mezzanotte.
COMANDO SUPERIORE
DEL DIPARTIMENTO MARITTIMO.
Il comandante la goletta l’Emma farà vela immediatamente e rimarrà al largo; domattina il solo capitano andrà a riceversi a terra le carte, e colla maggior sollecitudine partirà».[29]
Пожалуй, скоро вы увидите, что это я сбросил с трона неаполитанского короля, а заодно сделался Америго Веспуччи эпохи Гарибальди!
Лишь в девять часов утра, как если бы ему была дана команда разозлить главнокомандующего морским округом, секретарь консула вернулся. Двумя часами ранее в Авеллино отправился гонец, имея при себе одну из охранных грамот, которые выдал мне Гарибальди. Эта охранная грамота должна была помочь ему поднять восстание в Авеллино и учредить там временное правительство. В десять часов вернулся с нашими судовыми документами капитан, и мы снялись с якоря. Весь день и всю следующую ночь продолжался штиль, и нам с трудом удалось преодолеть Салернский залив.
Пятого сентября, в полдень, оказавшись напротив селения Пишотта, мы легли в дрейф, намереваясь дождаться какого-нибудь рыбацкого судна и получить от него сведения о местонахождении Гарибальди.
Хозяин судна сообщил нам последние известия, согласно которым в Сапри произошла высадка и Гарибальди прибыл в Козенцу. Пока мы разговаривали со шкипером, нас заметили жители Пишотты; тотчас же от берега отчалила лодка, нагруженная людьми, и двинулась в нашу сторону. Все эти люди жаждали новостей; мы поделились с ними самыми свежими известиями и сказали им, что в Неаполе все ждут Гарибальди и его появление там будет встречено с восторгом.
Сами они пока ничего не осмеливались делать у себя на побережье, но, стоило им услышать подобные новости и, главное, понять, кто эти новости им сообщил, принялись так радостно кричать: «Да здравствует Гарибальди! Да здравствует единая Италия!», что я счел момент подходящим для того, чтобы сбыть красные рубашки, которые по моему заданию шили на борту «Эммы» и которые так сильно привлекали внимание его величества Франциска II.
Попутно заметим, что добровольная подписка принесла около тысячи дукатов, и это существенно помогало мне во время моего пребывания в Неаполитанском заливе материально поддерживать тех из наших агентов, которых мы рассылали во все стороны провозглашать революцию, позволяло оказывать денежную помощь тем из наших друзей, которые находились в бегах, равно как бесплатно раздавать оружие и оплачивать пошив красных рубашек.
Я говорю «пошив», поскольку материал для них многие люди предоставляли даром; к примеру, один-единственный человек пожертвовал столько ткани, что ее хватило для изготовления четырехсот рубашек. Замечательнее всего, что эти превосходные патриоты требовали и требуют по сей день, чтобы я сохранял их имена в секрете. Если бы мне пришлось ограничиться своими собственными денежными средствами, я не смог бы сделать и половины того, что сделал.
Жители Пишотты, не ожидавшие подобной щедрости, от восторга перешли к исступлению. Не имея возможности смотреться в зеркало, все разглядывали друг друга, издавая при этом радостные вопли.
При виде того, что творилось в море, и ровным счетом ничего не понимая в этом переодевании, прочие люди на берегу набились в две другие лодки и на веслах направились в нашу сторону. Новоприбывшие, в свой черед, получили причитающуюся им долю красных рубашек и присоединили свои ликующие крики к тем, что издавали их товарищи. Один из них, молодой парень лет восемнадцати или двадцати, явно испытывая вдохновение, попросил у меня перо, чернила и бумагу и прямо на месте сочинил воззвание, на которое, признаться, я полагал его неспособным и которое было немедленно зачитано и встречено аплодисментами.
Всех пересчитали: набралось около полусотни человек. Было решено, что такого количества людей хватит, чтобы поднять восстание в Чиленто.
Муратори, охваченный общим воодушевлением, заявил, что он расстается со мной и принимает на себя командование этими пятьюдесятью добровольцами. Я произвел его в капитаны, и назначение это было утверждено единогласно. Его заместителем я назначил автора воззвания. Каждому из них я дал по карабину и по двадцать пять патронов, после чего отряд отправился в путь. Муратори взял с собой триста или четыреста франков, оставив мне то, что сохранилось в его изрядно похудевшем кошельке. Когда бедный малый поднялся на борт моей шхуны, он имел при себе триста луидоров, а осталось у него не более тысячи франков. Воодушевленный патриотическими чувствами, он щедрой рукой раздавал деньги.[30]
Я следил глазами за четырьмя лодками, чей вид нисколько не опровергал мнения г-на Деламарра, ибо казалось, будто они действительно заполнены флибустьерами. Наконец, лодки причалили к берегу, и спустя минуту Муратори и его бойцы скрылись в горах.
Тем временем подул бодрый северо-восточный ветерок, и мы при полном бакштаге двинулись в сторону Мессины; все паруса на шхуне были распущены, даже топсели. Я надеялся получить в Мессине достоверные известия и с помощью либо «Ферруччо», либо «Франклина» присоединиться к генералу.
На другой день, после полудня, мы прибыли в Мессину, но ни Орригони, ни Орландини там не оказалось. Единственным судном, находившимся на рейде, был «Орегон».
Я распорядился сообщить капитану «Орегона» о своем прибытии и попросить его поделиться со мной новостями, как только он будет располагать ими. Капитан ответил согласием, но пока у него не было никаких указаний, кроме как не покидать якорной стоянки и дожидаться приказов.
Занявшись приобретенным мною оружием, которое хранилось на таможне, я приказал перенести его на борт «Эммы», причем выполнить эту работу как можно быстрее, ибо был убежден, что мне придется уехать с минуты на минуту.
Восьмого сентября, около четырех часов утра, сквозь крышку люка я услышал, что с палубы меня кто-то зовет. Я поинтересовался, чего от меня нужно.
— Гарибальди, — ответили мне, и я узнал голос капитана «Орегона», — вступил в Неаполь.
При этом известии я вскочил с дивана, где прикорнул к подушке, и бегом поднялся на палубу.
Однако капитан, хотя и подтвердив эту новость, не мог сообщить мне никаких иных подробностей, кроме тех, что доставил телеграф, а этот аппарат, как известно, весьма скуп на объяснения.
Расскажем прямо сейчас о событиях, которые происходили в Неаполе после моего отъезда оттуда, то есть с вечера 3 сентября.
После того как королю подали прошение, в котором ему посоветовали покинуть Неаполь, он принимал лишь Пьянелля, Искителлу, Кутрофьяно и флотского офицера Капечелатро.
Утром 4 сентября он согласился с предложением Ливорно Романо не вести боевых действий в окрестностях Неаполя и, в любом случае, сберечь город.
Вечером 4 сентября он принял решение покинуть Неаполь.
Пятого сентября он занимался приготовлениями к отъезду, повидался с послами Испании и Франции, принял генералов и, спокойный и сдержанный, переговорил с ними.
В тот же день министру Спинелли было поручено написать прощальное обращение короля, адресованное неаполитанскому народу. Спинелли кинулся к Либорио Романо и стал умолять коллегу, чтобы тот сделал это вместе него; впрочем, сделать это было нетрудно: в предвидении отъезда короля его прощальное обращение было написано заранее.[31]
Вечером 5 сентября Спинелли предъявил королю готовое воззвание. Франциск II начал читать его, однако уже после первого абзаца остановился и произнес:
— Это воззвание написали не вы, Спинелли; его написал Либорио Романо. Я узнаю его стиль.
И добавил:
— Хорошо пишет, если захочет!
Затем он поставил под воззванием свою подпись и приказал Спинелли напечатать его.
Вот это воззвание; для наших французских читателей мы приводим его на итальянском языке, чтобы у них самих была возможность судить о стиле Либорио Романо.
«Proclama reale.
Fra i doveri prescritti ai re, quelli dei giorni di sventura sono i più grandi e solenni, ed io intendo di compierli con rassegnazione, scevra di debolezza, con animo sereno e fiducioso, quale si addice al discendente di tanti monarchi.
A tale effeto, rivolgo ancora una volta la mia voce al popolo del mio regno, da cui mi allontano con dolore di non aver potuto sacrificare la mia vita per la sua felicità e la sua gloria.
Una guerra ingiusta e contro la ragione delle genti ha invaso i miei Stati, nonostante che io fossi in pace con tutte le potenze europee.
I mutati ordini governativi, la mia adesione ai grandi principii nazionali non valsero ad allontanarla, chè anzi la necessità di difendere la integrità dello Stato, trascinò seco avvenimenti che ho sempre deplorati.
Ond’io solennemente protesto contro tale invasione, e ne faccio appello alla giustizia di tutte le nazioni incivilite.
Il corpo diplomatico, residente presso la mia persona, seppe fin d’allora da quali sentimenti era compreso l’animo mio verso questa illustre metropoli del regno.
Salvare dalle rovine e dalla guerra i suoi abitanti e le loro proprietà, gli edifìzji, i monumenti, gli stabilimenti pubblici, le collezioni d’arte, e tutto quello che forma il patrimonio della sua civiltà e della sua grandezza, e che appartenendo alle generazioni future è superiore alle passioni di un tempo.
Questa parola è giunta l’ora di profferirla.
La guerra si avvicina alle mura della città, e con dolore ineffabile io mi allontano con una parte della mia armata, trasportandomi, laddove la difesa dei miei diritti mi chiama.
L’altra parte di questa nobile armata resta per contribuire alla inviolabilità ed incolumità della capitale, che come un palladio sacro raccomando al Ministero, al Sindaco, ed al Comandante della Guardia Nazionale.
La prova che chiedo all’onore ed al civismo di essi è di risparmiare a questa patria carissima gli orrori dei disordini interni e i disastri della guerra vicina, al qual uopo concedo loro tutte le necessarie e più estese facoltà di reggimento.
Discendente di una dinastia, che per 126 anni regnò in queste contrade continentali, i miei affetti son qui.
Io sono napoletano, e non potrei senza grave rammarico dirigere parole di addio ai miei amatissimi sudditi.
Qualunque sia il mio destino, prospero od avverso, serberò per essi forti ed amorevoli rimembranze.
Raccomando loro la concordia, la pace, i doveri di cittadini, che uno smodato zelo per la mia sorte, non diventi face di turbolenze.
Quando alla giustizia di Dio piacerà restituirmi ai trono dei miei maggiori, quello che imploro è di rivedere i miei popoli concordi, forti e felici.
Утром 6 сентября король подписал целый ряд указов; в два часа пополудни от принял министров и простился с ними, заявив следующее:
— Господа, мне приходится уехать, но я уезжаю спокойным, ибо падение мое происходит не вследствие совершенных мною ошибок, а по велению Провидения. И какова бы ни была моя участь, я мужественно снесу ее. Лишь одно обстоятельство разрывает мне душу, и состоит оно в том, что Неаполь без боя отступился от дела своего короля. Благодарю вас за все, что вы сделали для страны и для меня.
За этим последовала церемония целования королевской руки.
Около четырех часов пополудни король покинул дворец и, миновав внутреннюю гавань, вышел к морю; его сопровождали господа Де Мартино, Капечелатро и Карафа.
Он поднялся на борт судна «Саетта», которым командовал капитан Крискуоло, старый моряк, пользовавшийся доверием короля Фердинанда II.
В шесть часов вечера судно отчалило, увозя в Гаэту последнего правившего потомка Генриха IV и Людовика Святого.
Вечером 6 сентября стало известно о прибытии Гарибальди в Салерно.
Король, покидая Неаполь, поручил своим министрам поддерживать в городе общественное спокойствие. Министры, горевшие желанием исполнить возложенную на них обязанность, собрались около девяти часов вечера у Спинелли, своего председателя, и приняли решение послать к Гарибальди мэра Неаполя, князя ди Алессандрия, и генерала де Соже, дабы провести с ним переговоры о его вступлении в столицу.
Кроме того, было решено отправить вперед них адвоката Эмилио Чивиту, чей брат состоял в армии Гарибальди, а сам он был близким другом Либорио Романо.
Коццолонго, только что произведенного в чин комиссара полиции, придали Эмилио Чивите в качестве помощника.
Было условлено, что на другой день, рано утром, все соберутся в своем обычном зале заседаний и там примут итоговые решения.
На другой день, в шесть часов утра, на встречу явились Либорио Романо, Ландзилли и директора Де Чезаре, Карафа, Джакки и Миралья.
Появления Спинелли, Де Мартино и Пьянелля так и не дождались.
Собравшиеся министры решили, что к Гарибальди необходимо обратиться с приветственным словом. В ответ Либорио Романо предъявил коллегам текст приветственного обращения, написанный им собственноручно.
Одобрили его все, но подписали лишь Либорио Романо, Де Чезаре и Джакки. Вот это обращение:
«Генерал!
Вы видите перед собой кабинет министров, получивший властные полномочия от короля Франциска II. Мы приняли их как жертву, приносимую отечеству; мы приняли их в трудный час, когда мысль о единстве Италии под скипетром Виктора Эммануила, мысль, уже давно воодушевляющая неаполитанцев, поддерживаемая Вашим мечом и ставшая явью на Сицилии, сделалась неодолимой силой; когда всякое доверие между правительством и народом оказалось разрушено; когда благодаря дарованным недавно конституционным свободам наружу вырвались застарелые обиды и сдерживаемая ненависть; когда вся страна всколыхнулась, страшась насильственных действий со стороны реакции; мы приняли властные полномочия в этих обстоятельствах, дабы поддерживать общественное спокойствие и уберечь государство от анархии и гражданской войны. Это было целью всех наших усилий. Страна поняла наши устремления и сумела правильно нас оценить. Мы никогда не испытывали недостатка в доверии со стороны наших сограждан, и это их деятельному рвению мы обязаны спокойствию, спасшему город, где враждуют между собой столько лагерей.
Генерал, все народонаселение королевства изъявило свою волю либо путем открытых вооруженных восстаний, либо посредством печатных изданий, либо с помощью иных явных доказательств. Оно тоже хочет стать частью великого итальянского отечества под конституционным скипетром Виктора Эммануила. Вы, генерал, являетесь высшим воплощением этой думы, и потому на Вас обращены все взоры, на Вас зиждутся все надежды. Ну а мы, хранители властных полномочий и одновременно итальянские граждане, передаем эти полномочия в Ваши руки, питая уверенность, что Вы употребите их достойным образом и сумеете направить страну к благородной цели, намеченной Вами, цели, начертанной на Ваших знаменах и во всех сердцах: “Италия и Виктор Эммануил”.
Вернемся, однако, к князю ди Алессандрия и генералу де Соже, которых совет министров послал в Салерно.
Два первых посланца, Эмилио Чивита и Коццолонго, застали Гарибальди уже осведомленным о событиях в Неаполе.
Он находился во дворце Интендантства, единственном здании в Салерно, которое, напомню, не было иллюминировано в тот вечер, когда моя шхуна остановилась в порту этого города.
Генерал принял их, поговорил с ними об отъезде короля, об обстановке в Неаполе и отправил дону Ливорно Романо, министру внутренних дел и полиции, следующую телеграмму:
Al popolo di Napoli.
Appena qui giunga il Sindaco e il Comandante della guardia nationale di Napoli ehe attendo, io verro fra voi.
In questo solenne momento vi raccomando l’ordine e la tranquillità, che si addicono alla dignità di un popolo, il quale rientra deciso nella padronanza dei proprii diritti,
Salerno, 7 seti, ore 6 ½ antimeridiane.
Либорио Романо ответил ему следующей депешей:
«All’invitissimo Generale Garibaldi, Dittatore delle Due Sicilie,
Liborio Romano, ministro dell’interno e della polizia.
Colla massima impatienza, Napoli attende il suo arrivo per salutarlo Redentore dell’Italia, e deporre nelle sue mani i poteri dello Stato e dei proprii destini.
In questa aspettativa io starò saldo a tutela dell’ordine e della tranquillità publica.
La sua voce, già da me resa nota al popolo, è il più gran pegno del successo di tali assunti.
Mi attendo gli ulteriori ordini suoi, e sono con illimitato rispetto,
Гарибальди не стал посылать распоряжений в Неаполь, рассудив, что лучше будет доставить их туда самому. Около половины одиннадцатого утра он сел в вагон поезда, взяв с собой десяток своих офицеров, членов прибывшей к нему депутации и несколько офицеров национальной гвардии.
В полдень поезд прибыл на железнодорожный вокзал. Вместе с Либорио Романо генерала встречали там Джакки и Де Чезаро; Либорио Романо произнес приветственную речь, которую мы привели выше. Гарибальди протянул ему руку и поблагодарил его за спасение страны. Это были собственные слова диктатора, и они заключали в себе чистую правду.
Если кровь не пролилась у городских ворот Неаполя и на его улицах, то именно дону Либорио Романо был обязан этим Неаполь.
У дверей вокзала стояли в ожидании кареты; та, в которую сел Гарибальди, заняла место во главе колонны и покатила в сторону Неаполя.
Крепости все еще охранялись королевскими войсками. С приближением генерала начались некоторые враждебные поползновения среди артиллеристов. Увидев это, Гарибальди встал во весь рост в своей карете, скрестил руки на груди и взглянул артиллеристам прямо в лицо. Артиллеристы отдали ему честь. У Гран Гуардии офицер дал приказ открыть огонь, но солдаты отказались стрелять.
Как это заведено у всех королей, всех принцев и всех завоевателей, торжественно вступающих в Неаполь, Гарибальди прежде всего отправился в архиепископство.
Фра Джованни отслужил мессу, возблагодарив Господа. По завершении благодарственного молебна Гарибальди пригласил Либорио Романо сесть вместе с ним в карету, и кортеж направился к Паллацо д’Ангри, где в свое время жили Шампионне и Массена.
Прибыв в Палаццо д’Ангри, генерал предоставил первые три этажа своим адъютантам, своему штабу и своим секретарям, а сам расположился в мансардах.
По пути, от морской крепости до архиепископства и от архиепископства до Палаццо д’Ангри, за Гарибальди следовало все население Неаполя.
Один нескончаемый крик, складывавшийся из голосов почти пятисот тысяч неаполитанцев, раздавался вокруг и, проникая во все открытые окна, возносился к небу; то был гимн мести Франциску II, то был хор, восхваляющий освободителя: «Да здравствует Гарибальди!»
Гарибальди пришлось появиться у окна. Крики усилились; в воздух стали взлетать шляпы и букеты. Во всех окнах, обращенных в сторону Палаццо д’Ангри, женщины размахивали платками и высовывались наружу, рискуя свалиться на мостовую. Революция свершилась, и, как я и обещал Гарибальди, она не стоила ни единой капли крови!
Вот об этом триумфальном вступлении, устами капитана «Орегона», и сообщил мне утром 8 сентября телеграф.
Я тотчас же дал приказ сняться с якоря, но погрузка оружия затянулась, и в действительности лишь в полдень, подгоняемая свежим юго-юго-западным ветром, яхта сдвинулась с места. За три четверти часа этот ветер вынес нас из Мессинского пролива.
Когда мы вышли в открытое море, ветер усилился, небо затянулось облаками и загрохотал гром. Капитан приказал взять один риф, затем два, а потом и вовсе убрать фок.
Всю ночь ветер дул с такой силой, что положение было довольно небезопасным. Если бы буря гнала нашу шхуну в направлении Неаполя, это могло бы служить для меня утешением; однако она швыряла нас из стороны в сторону в треугольнике, заключенном между побережьем Сицилии, побережьем Калабрии и островом Стромболи.
Два дня мы оставались в виду Стромболи. За эти два дня «Эмма» проделала не более шести миль; наконец, на третью ночь после нашего отплытия, поднялся свежий ветер, и мало-помалу, миля за милю, она стала идти со скоростью от четырех до пяти узлов.
Днем 12 сентября мы подошли к Капри на расстояние не более двух кабельтовых, однако попали там в мертвый штиль, удерживавший нас между гротом Арно и мысом Кампанелла. Меня уже стало охватывать отчаяние при виде того, что наступает вечер, не принося с собой ни единого дуновения ветерка, как вдруг вдали я разглядел следовавшее вдоль побережья Сорренто судно, и наш капитан распознал в нем пароход «Пифей». Мы подали ему позывные сигналы, и он двинулся в нашу сторону.
Он направлялся за войсками в Сапри, но в то же самое время имел приказ предоставить себя в мое распоряжение, если по пути встретится со мной. Странное дело! Это был один из пароходов, зафрахтованных у компании «Альтарас» королем Франциском II. Командовал им капитан Фачи.
Я с признательностью согласился на буксирование, которое капитану было поручено предложить мне от имени диктатора. Канат, переброшенный нами на борт «Пифея», привязали к его корме; пароход поддал пару, помог нам преодолеть за полтора часа водное пространство, простирающееся от Капри до Неаполя, а затем, оставив нас среди кораблей французского и английского флотов и прощальным приветом ответив на нашу благодарность, повернул на другой галс, взял курс на Капри и скрылся в темноте.
Было около девяти часов вечера. Между тем на море началось сильное волнение; мы покинули рейд и встали на якорь у самого мола.
На другой день, проснувшись, я обнаружил, что на палубе меня ждет Муратори с телеграммой в руке. Дело в том, что Гарибальди дал приказ доложить ему о появлении «Эммы», как только она будет замечена, и накануне вечером генералу была отправлена следующая телеграмма, переданная им Муратори:
«Со стороны Капри идет паровое судно “Пифей”, буксируя французскую яхту, предположительно “Эмму”».
Муратори пытался отыскать нас в тот же вечер, но не смог найти. С утра он возобновил поиски, и на сей раз ему повезло больше.
Гарибальди ждал меня с момента моего приезда. Само собой разумеется, Либорио Романо тоже меня ждал. По пути я зашел за ним. Дон Либорио Романо все еще пребывал в пылу победы; он тут же повел меня в Палаццо д’Ангри.
Генерала мы застали на четвертом этаже, в мансарде, что было для него привычно.
— А, вот и ты! — воскликнул он, завидев меня. — По правде сказать, ты заставил себя ждать!
Впервые генерал обратился ко мне на «ты». Я бросился в его объятия, плача от радости.
— Ну что ж, — промолвил генерал, — не будем терять времени. Дон Либорио, распорядитесь насчет раскопок и разрешения на охоту.
Напомню, что это были две милости, о которых я просил. Однако генерал предоставил мне то, чего я не просил, а именно руководство раскопками. Дону Либорио Романо было поручено подписать уже на другой день приказ о назначении меня директором музеев и раскопок.
— Ну а теперь, — промолвил Гарибальди, — проводите Дюма в его дворец. Ты же догадываешься, не правда ли, что я сдержал слово, данное тебе в Палермо? Однако я выбрал для тебя нечто получше покоев в королевском дворце, откуда ты рано или поздно вынужден был бы съехать. Я выбрал для тебя небольшой дворец, где ты сможешь оставаться столько, сколько пожелаешь.
Я поблагодарил генерала и поинтересовался у него:
— А во дворце предупреждены о моем появлении?
— Да; впрочем, завтра я пришлю тебе через посредство Каттабени разрешение, составленное по всем правилам.
Напоследок мы с генералом еще раз обнялись, а затем расстались.
Дон Либорио был настолько любезен, что лично проводил меня во дворец Кьятамоне и поселил там.
В гостиницу Крочелле, находящуюся по другую сторону улицы, поступило распоряжение ежедневно доставлять мне обед и ужин, пока я не обживусь во дворце.
Это дало кое-кому повод думать, что я кормился за счет городских властей. Однако городским властям не пришла в голову мысль предложить мне это подаяние, и, следственно, у меня не было нужды отказываться от него.
По прошествии недели выяснилось, что я должен гостинице Крочелле тысячу франков. Я решил, что с меня хватит, заплатил тысячу франков и послал за поваром с «Эммы».
Вокруг этой тысячи франков, потраченной за одну неделю, было поднято много шуму. Добрые души утверждали, что Неаполь кормил меня и что я, всегда пьющий лишь воду, разорил Неаполь своими попойками!
Гарибальди доложили, что я расходую пятьдесят пиастров в день и за столом у меня постоянно собирается по двадцать человек.
В ответ Гарибальди сказал своим мелодичным голосом лишь следующее:
— Если за столом у Дюма собирается по двадцать человек, я могу быть уверенным по крайне мере в том, что это двадцать моих друзей.
Господин Н***, желавший заполучить должность директора раскопок и музеев и, вероятно, не знавший, что, помимо почета, пост этот ровным счетом ничего не приносит, обратился к Гарибальди с жалобой против меня.
Гарибальди переслал эту жалобу мне.
Генералу сказали, что я дважды охотился в Капо ди Монте, привез оттуда целую телегу дичи и убивал там всех пернатых подряд, в том числе курочек и цыплят. На что он ответил:
— Дюма — охотник… И я точно уверен, что он убивал лишь петухов.
На другой день после того, как я обосновался во дворце Кьятамоне, генерал, исполняя свое обещание, прислал мне мой договор найма, составленный по всем правилам. Документ содержал следующее:
«Неаполь, 14 сентября 1860 года.
Господину Дюма разрешено в качестве директора раскопок и музеев занимать в течение года дворец Кьятамоне.
Это решение вызвало страшный скандал в Неаполе. Газеты подняли крик; одна из них бросила мне упрек, что национальная гвардия охраняет меня, словно короля. Когда Гарибальди предоставил мне в королевском дворце в Палермо покои вице-короля Кастельчикалы, Палермо рукоплескал этому решению, а городские власти единодушно провозгласили меня гражданином Палермо. Правда, я совершенно ничего не сделал для Палермо, поскольку прибыл в этот город, когда все уже было кончено, тогда как, напротив, ради Неаполя я рисковал собственной жизнью.
Тем не менее да храни Господь город Неаполь! И да будет мне дано сделать здесь все то доброе, о чем я мечтаю и ради осуществления чего готов снова, если потребуется, рискнуть своей жизнью.