ПАПА ПЕРЕД ЛИЦОМ ЕВАНГЕЛИЙ, ИСТОРИИ И ЧЕЛОВЕЧЕСКОГО РАЗУМА

I ПИСЬМО Г-НУ ВИКОНТУ ДЕ ЛА ГЕРОННЬЕРУ ОТ МОНСЕНЬОРА ЕПИСКОПА ОРЛЕАНСКОГО

Господин виконт!

Я только что прочел ваше новое сочинение «Франция, Рим и Италия» и испытываю глубокую печаль при виде того, какое дело вы поддерживаете. И более всего удручает меня мысль не о вашем даровании, не о вашем характере, а о занимаемой вами должности.

Вы директор ведомства по делам печати и пишете с разрешения и, стало быть, с согласия министра внутренних дел.

До сего времени покров, наброшенный на анонимные брошюры, которые предшествовали вашей, заставлял нас строить догадки, догадки грустные, но бездоказательные. Сегодня у нас есть уверенность в том, что само правительство дает вам позволение на это, что само правительство полагает правильным, чтобы донос на верховного понтифика, и без того уже обремененного бедами, адресовал общественному мнению государственный советник.

Правда, и тут я отдаю вам должное, вы, впутывая свое имя в этот спор, тем самым ручаетесь нам, что у директора ведомства по делам печати хватит честности предоставить всю необходимую свободу действий противникам писателя.

И я с полнейшей уверенностью буду пользоваться этой свободой. К тому же время говорить обиняками прошло; настал час все называть своими именами и срывать все завесы, какие еще скрывают истину и прячут ее.

1

Положение, в которое вы ставите епископов, сударь, мучительно вдвойне.

К нашему сожалению, мы вынуждены следовать вашим путем, прибегая к той форме полемики, какая вызывает у нас глубокую неприязнь, — к брошюре, убогой находке самой пошлой политической литературы, предназначенной для публики, у которой нет ни терпения читать, ни мужества спорить лицом к лицу, ни желания глубоко вникать в спорные вопросы. Мы вынуждены говорить о нашем понтифике, нашем отце, не как епископы, не как сыновья, а как журналисты, в расчете на газеты. Однако делать это необходимо, ибо наш долг заставляет нас не пренебрегать душами тех, кто читает ваши сочинения, и не предавать дела того, на кого вы нападаете.

Однако это еще не все; по вашим словам, вы пишете, чтобы «просветить страну», «уточнить обязанности» и воздать «каждому то, что ему причитается». И тем не менее, поднимая, как вы говорите, «самую важную и самую опасную проблему нашего времени» и выдвигая против нас столь серьезные обвинения, вы, сударь, излагаете историю вопроса так, что она оказывается удивительно неполной, как, впрочем, и те документы, на каких она зиждется. Я имею в виду сборник депеш, относящихся к итальянским делам и предоставленных правительством Сенату и Законодательному корпусу…

Вы утверждаете, что мы нападаем на правительство нашей страны, что мы являемся его врагами, что мы стоим на стороне иноземного правителя и приносим ему в жертву все.

Но, бросая нам подобное обвинение, сами вы, господин государственный советник, позвольте мне сказать вам это, забываете об одном законе вашей страны. Во Франции есть некий закон, некое достойное уважения установление, дело рук основателя династии наполеонидов, действующий поныне закон, порожденный требованиями времени и переживший уже столько революций, а именно Конкордат. Так вот, в силу Конкордата у епископов есть два повелителя: один — светский государь, властитель их страны; другой — духовный начальник, высший толкователь их веры.

Именно Конкордат дает главе государства право приискивать нас и представлять главе Церкви, который один вправе вводить нас в должность. Стало быть, Конкордат предусматривает, что, помимо государя, который есть у нас в Париже, другого государя мы имеем в Вечном городе, и согласовывает наши обязанности по отношению к ним обоим. Никогда мы не изменяли им и никогда не изменим; мы граждане, преданные отечеству, и одновременно священники, преданные Церкви.

И вот теперь глава Церкви несчастен: он побежден, он унижен, ему угрожают; меч Франции не защищает его более от нападений со стороны недостойных союзников.

Так неужели все наши заботы, наши чаяния, наши молитвы, наши усилия не должны быть нацелены на того, кто слаб и находится в опасности?

Вы говорите, сударь, что некая партия влияет на папу и епископов и управляет ими и что из этого и проистекает все зло. Позвольте мне в связи с этим призвать вас высказываться яснее.

Весьма удобно и привычно, когда речь идет о суверене, все совершаемое им добро приписывать лично ему, а все творимое им зло — его друзьям; разве вы не слышите, как изо дня в день это повторяют во Франции?

Выходит, во всех этих громадных, всеобщих манифестациях в пользу главы Церкви, внезапно вспыхнувших не только во Франции, но и во всех концах света — в Ирландии, в Англии, в Испании, в Бельгии, в Швейцарии, в Пруссии, в Баварии, во всей Германии, в Савойе, в самом Пьемонте и во всей Италии, и не только в Европе, но и в Америке, в Соединенных Штатах, в Мексике, в Бразилии — словом, повсюду, вам угодно видеть лишь происки какой-то партии!

Да разве мыслимо нанести всему епископату более глубокое и более нелепое оскорбление? И, если мне позволено задать вопрос на том языке, какого требует выдвинутое вами странное обвинение, неужели мы все простаки или лицемеры? Как?! О происходящем говорят французские епископы и епископы во всем мире, священники и верующие присоединяют свои голоса к нашему голосу, а вы не в состоянии подняться до понимания этого биения наших сердец, этого солидарного трепета католических душ и того, что один ирландский епископ так удачно назвал «естественным и благородным движением телесных членов, которые инстинктивно взметаются вверх, дабы защитить оказавшуюся под угрозой голову»?

Стало быть, вы забываете сказанное вами же, что этот вопрос «тревожит верования и будоражит самое насущное и самое сокровенное в человеческой природе»? И, как если бы мы были чужды этим «встревоженным верованиям» и безразличны к «самому насущному и самому сокровенному в человеческой природе», вам угодно видеть в нас лишь дураков и политические орудия!

Нет, сударь, все, что вы пытаетесь сказать по этому поводу, доказывает на самом деле лишь то, что великий римский вопрос обладает исключительным правом беспокоить совесть не только противников понтифика, но и его защитников.

Разве в 1848 и 1849 годах вы не замечали у католиков и даже у наших братьев-протестантов, прямо в Национальном собрании, те же требования и те же тревоги?

И что, в нынешний переломный момент, когда на виду у всех пьемонтский государь, наш союзник и наш должник, на протяжении двенадцати лет ведет ожесточенную войну против Церкви, насмехается над нами и нашими советами и грубейшим образом вторгается в Папское государство, мы должны были, по-вашему, закрыть на это глаза и изменить своему долгу?!

Как видно, вы осознаете все то удручающее, что таится для вас в подобном порицании католического духа. Однако, коль скоро у вас хватило мужества выступать против него, имейте все же мужество не оскорблять его. Нет, этот дух не на вашей стороне, он против вас. Вам следует смириться с этим; но в действительности вы оказались бы в сильнейшем заблуждении, если бы, затрагивая наши самые дорогие и самые святые чувства, по-прежнему рассчитывали бы на малодушие и пособничество нашего молчания.

Эта партия, говорите вы, «извлекала выгоду даже из милосердия, поставила на службу себе огромные сообщества, превратила возвышенные тексты Евангелия в пустые умствования на потребу собственному честолюбию, а из милосердия сделала ловушку для благородных душ» (стр. 15 и 16).

Что вы имеете в виду? Что означают эти намеки? Вы критикуете наши благотворительные общества, вы изображаете их отданными на откуп простофилям и предателям, дуракам и заправилам. Все эти бездоказательные обвинения вы позаимствовали у «Века». Дайте доказательства, приведите факты. Если там налицо нарушения, карайте их, но если там налицо благие деяния, уважайте их. Недостойно вас позволять бездоказательным подозрениям витать над добрыми делами. Не добавляйте к горестям бедняков печаль подозревать тех, кто помогает им.

Поймите же, сударь, нет и не может быть отдельной католической партии; католики есть во всех партиях: порой, когда их вера в опасности, они объединяются на короткое время, а затем по своему усмотрению расходятся по всем лагерям.

Среди католиков-мирян есть несколько особо преданных, особо известных; признательность со стороны Церкви и уважение со стороны общественного мнения в один голос называют двух из них: это г-н де Монталамбер и г-н де Фаллу.

Не принадлежа к одной и той же партии, оба они имели честь быть поставленными Провидением в такое положение, чтобы в переломные моменты служить своей стране и интересам религии; кроме того, в самых различных обстоятельствах, им довелось оказать нынешнему императору значительные услуги. Согласитесь, что именно их, главным образом, вы и обозначаете словами: «Но были люди, которые… и т. д.» (стр. 15).

Возможно, вас удивит, что я открыто называю имена; но меня удивляет, что вы этих имен не называете и, стремясь поддержать столь серьезное обвинение, ограничиваетесь туманными намеками.

Так что, эти люди, которых я называю, а вы не называете, равно как и все те, кто наряду с ними помещал свое имя на собственных сочинениях, написанных в ответ на ваши анонимные брошюры, и правда те, кто управлял римской курией и французским духовенством? Это они внушали ему дух противления всяким реформам?

У вас, сударь, плохая память или несчастливая рука. Если и есть достоверный факт, так заключается он в том, что эти люди, которым император обязан успехом Римской экспедиции, как раз и есть те, кто, с одной стороны, всегда требовал в Риме и Париже согласия между религией и свободой, а с другой стороны, на протяжении десяти лет обладал наименьшим влиянием не только на Святой престол, чрезвычайно невосприимчивый к любым влияниям, но и на французское духовенство. Да, и я повторяю — стыдясь за себя, хотя и боролся против этого рокового поветрия, — они остаются забытыми, непризнанными, почти отверженными и являются мишенью для нападок.

Между тем сложилась другая школа, пользовавшаяся всеми выгодами своей популярности среди католиков; ее успех был налицо, он унижал нас, но одновременно и изобличал вас. Так вот, эта школа целиком и полностью стояла на вашей стороне. Она посвящала вам все свои усилия и расточала хвалы, которые императорская власть не могла забыть, и это при том, что епископат не переставал оказывать императору знаки самого искреннего доверия; влияние этого течения было настолько велико, что, как вы помните, император смог триумфально пройти сквозь строй тех самых набожных бретонцев, над которыми так мило подшучивает в своих депешах герцог де Грамон.

Партия, о которой вы говорите, не только не выступала против реформ, но и всегда горячо добивалась их; она не только не руководила духовенством, но и была отвергнута им; и, напротив, та партия, которая не требовала реформ, искренне, целиком и полностью была вашей.

2

С началом войны в Италии складывается иная ситуация. В это время формируется огромная партия, по-настоящему огромная, ибо в нее входит вся Церковь Франции; в ней искренняя симпатия к Италии соединяется с горячим желанием видеть власть папы никем не нарушаемой. В этой партии состоят все кардиналы, все епископы, все священники, все католики, какие бы оттенки веры ни разделяли их, а также все сколько-нибудь достойные люди, поскольку все они понимают, до какой степени важно сохранять независимой главную духовную власть на земле и что для папы быть сувереном — это единственная возможность не быть подчиненным.

Все эти голоса, слившиеся с нашим голосом, беспокоят вас, и вы говорите о союзе сыновей крестоносцев и сыновей Вольтера.

Но как же так? Если, по вашим собственным словам, «все то, что относится к духовной независимости главы Церкви, приобретает черты повсеместности»; если, опять-таки по вашим словам, «светская независимость папы является гарантией его духовной независимости», то, право, почему вас удивляют всеобщее сочувствие, с которым было встречено дело папы, и этот поток появлявшихся повсюду ярких сочинений; эти мужественные голоса публицистов, философов, государственных деятелей, которые в благородном порыве ума, обладая свободным и твердым духом, говорили то же, что и епископы?

Так стоит ли тогда думать, что мы живем во времена, когда уязвленная порядочность и благородная твердость свободного духа не ценятся более так, как сыновние тревоги и решительные возражения со стороны веры?

Нет, чтобы быть на стороне папы и католиков, вовсе не обязательно быть христианином; достаточно быть порядочным человеком.

И кто же, сударь, стал главой этой огромной партии? Сам император. Накануне войны в Италии его величество торжественно произнес следующие слова:

«У нас нет намерения разжигать в Италии беспорядки и низлагать государей, р а в н о как и расшатывать власть Святого отца, которого мы восстановили на престоле».

И еще:

«Цель войны — возвратить Италию самой себе, а не заставить ее сменить своего властителя».

И вновь, уже после войны, желая в третий раз успокоить встревоженные души католиков, император повторил при открытии сессии Законодательного корпуса это заявление:

«Факты говорят сами за себя. На протяжении одиннадцати лет я поддерживал власть Святого отца в Риме, и прошлое должно быть порукой будущего».

Таковы были заявления императора; а вот заявления его правительства.

Министр вероисповеданий, уже после этих слов императора, счел своим долгом обратиться с особым циркуляром ко всему французскому епископату, преследуя цель «осведомить духовенство о последствиях ставшей неизбежной борьбы». В циркуляре говорилось:

«Желание императора заключается в том, чтобы установить на прочном фундаменте общественный порядок и уважение к верховной власти в итальянских государствах».

Господин Рулан добавил:

«Государь, возвративший Святого отца в Ватикан, желает, чтобы главу Церкви ЧТИЛИ ВО ВСЕХ ЕГО ПРАВАХ СВЕТСКОГО СУВЕРЕНА».

Обещания и обязательства, принятые перед епископатом и страной, были еще решительнее подтверждены в стенах Законодательного корпуса председателем Государственного совета.

На заседании, состоявшемся 30 апреля 1859 года, депутат-католик, виконт Анатоль Лемерсье, «опасаясь, что события будут обгонять приказы, поступающие из Франции», высказывает «желание услышать заявление о том, что правительство императора приняло все необходимые меры, дабы обеспечить безопасность Святого отца в настоящее время инезависимость Святого престола в дальнейшем».

«Никаких сомнений по этому поводу быть не может, — отвечает председатель Государственного совета. — Правительство примет все необходимые меры для того, чтобы безопасность и независимость Святого отца были обеспечены».

Годом позже, на заседании 12 апреля 1860 года, г-н Барош повторил эти слова буква в букву и со всей серьезностью добавил:

«Они были произнесены не впустую».

И в доказательство сказанного председатель Государственного совета вновь, причем в совершенно ясных выражениях, изложил намерения правительства:

«Французское правительство рассматривает светскую власть Святого престола как непременное условие его независимости…

Светская власть Святого престола не может быть уничтожена. Она должна осуществляться на надежных основах. Именно для восстановления этой власти и была предпринята экспедиция в Рим в 1849 году. Именно для сохранения этой власти французские войска вот уже одиннадцать лет держат в оккупации Рим: их задача состоит в том, чтобы оберегать одновременно светскую власть, независимость и безопасность Святого отца».

Мало того, поскольку достоуважаемый г-н Жюль Фавр счел возможным заявить, что уже давно и всеми своими действиями император осудил светскую власть папства, председатель Государственного совета возразил на эти слова следующим образом:

«Разве сам император не отверг в столь же благородной, сколь и официальной манере это странное обвинение?»

Дабы развеять опасения, высказанные одним из предшествующих ораторов, председатель Государственного совета выступил с заключительным заявлением и заверил, «что французские войска не будут выведены из Рима до тех пор, пока Святой отец, должным образом уверившись в своей собственной армии, не сочтет себя достаточно сильным, чтобы обойтись без поддержки со стороны наших солдат, и что французское правительство не желало бы проводить в ближайшее время тот опыт, о котором некогда говорил господин Росси; это противоречило бы самым горячим чаяниям правительства. Заявление правительства на этот счет является категорическим».

Когда я слышу этот дружный хор стольких голосов, звучащих с таких высот, мне кажется, будто все это означает лишь одно: Франция, оберегая особу Пия IX, позволяет Пьемонту совершать какие угодно действия против светского суверенитета папы — вторгнуться в его государство, сокрушить его защитников, встать лагерем у ворот Рима и заявить, что хочет сделать Вечный город своей столицей и что через полгода так и будет.

Так вот, говоря вполне искренне, заявляю, что никогда бы не поверил, будто мыслимо нанести чистосердечию и чести правительства великой страны более тяжкое оскорбление.

И, когда сегодня глубоко вникаешь в смысл всех этих слов, приведенных мною, приходится заявить также, что душа моя ошеломлена и я не знаю более, что и думать о людской верности и людских клятвах.

Говорят, однако, что эти наилучшие намерения изменились вследствие обстоятельств непреодолимой силы. Что ж, посмотрим, что это за обстоятельства. Вы рассказываете о них, сударь, в присущей вам манере. Я буду действовать так же. Тем самым вы вынуждаете меня уделять политике больше внимания, чем я когда-либо уделял ей прежде, но мне приходится поступать так, и я последую вашему примеру.

3

Каково, однако, нынешнее положение дел? Для начала я спрошу вот о чем: какой прямодушный человек убедит кого-либо, будто что-то в Италии можно было сделать против воли Франции? До Мадженты и Сольферино пьемонтцы были никем, несмотря на весь тот шум, какой они поднимают по поводу итальянской народности и своей армии; совершенно очевидно, что если им и удалось стать кем-то, то лишь благодаря пролитой крови французов. Кого заставят поверить, будто они хоть один день были вольны не подчиняться Франции? Обратитесь к здравому смыслу народных масс, поговорите с одним из наших солдат, войдите в крестьянскую хижину, задайте кому угодно простой вопрос: возможны ли были бы беды, случившиеся с папой, если бы этого не захотела Франция? Ни один разумный человек не пожелает признать этого. Стало быть, приходится сказать себе, что, хотя меч Франции и силен, политика ее, напротив, слаба; что, имея полное право на уважение, она сносит презрение и позволяет осыпать оскорблениями своего августейшего подопечного.

Нет, никто не сомневается во всемогуществе Франции и правительства императора, но при условии, что политика правительства останется вровень с ее мечом.

Увы, правительство само чересчур хорошо осознает силу производимого им впечатления и как раз для того, чтобы бороться с ним, и было сочтено необходимым придумать объяснения, толкователем которых вы, господин директор ведомства по делам печати, испросили разрешения быть; вот их достоверное краткое изложение:

«Франция вовлеклась в дела Италии против своей воли, в силу обстоятельств. Она вступила туда, исполненная заботы о правах Святого отца. Она обратилась к Австрии с предложением демилитаризовать ее итальянские владения. Австрия совершила ошибку, выведя оттуда свои войска и предоставив население самому себе, и оно восстало. Именно тогда император начал умолять папу провести реформы и пойти на жертвы, а затем предложил ему назначить сардинского короля наместником в папских провинциях Романьи; ни на что из этого папа не согласился. Пьемонтские войска вторглись на территорию Папского государства, в ответ на что правительство императора осудило это насилие, отозвало из Турина своего посла, усилило гарнизон в Риме, но смогло добиться лишь того, что папу, не даровавшего вовремя необходимые реформы, не постигла та же участь, что и великого герцога Тосканского, герцога Моденского, короля Неаполитанского и т. д.»

Вот, господин виконт, суть вашего сочинения, даже если я и позволил себе некоторые едкие намеки и чрезмерные преувеличения.

Не мне, сударь, защищать австрийцев: это не соответствует ни моей роли, ни моим пристрастиям. Однако мне вполне позволено взглянуть на карту и, будучи уверенным, что ни один военный не опровергнет меня, отметить, что, когда мы приблизились к Вероне, австрийцам было крайне трудно оставаться в Болонье и Ферраре. Мне вполне позволено также напомнить, что принц Наполеон, командующий 5-м армейским корпусом, заявил в рапорте, опубликованном в «Вестнике», что его передвижения и его приближение к австрийцам заставили их отступить.

Так что я с удивлением слышу, что вы вините Пия IX в том, что его покинули все, даже австрийцы.

Как бы то ни было, первые беды папы восходят к нашему вступлению в Италию.

Правда ли, что, даровав тогда реформы, можно было сгладить эти первые беды и предотвратить те, что последовали за ними?

Но, честно говоря, кого г-н де Ла Геронньер заставит поверить, будто святой и добродетельный папа, восседавший в то время на престоле святого Петра, являлся врагом всякой реформы? Год 1847-й не так уж далек от нас. То, в чем либеральные европейские политики упрекали тогда Пия IX (и в чем упрекать его я воздержусь), состоит вовсе не в том, что он не даровал достаточного количества реформ, а в том, что, выказывая безграничную широту своей искренней души, он, возможно, превысил их меру. Об этих реформах судили по их результатам. Он взял на себя смелость учредить в Ватикане две парламентские палаты, и на пороге одной из них был убит его министр. Так стоит ли удивляться, что после этой жуткой благодарности он глубоко задумался? Стоит ли удивляться, что он сделал то, что сделали все европейские монархи, что сделала Франция, отступив после 1848 года крайне далеко от тех общественных установлений, какие ей вздумалось отвергнуть, и отступив от них и задумавшись на такое долгое время, что лишь 24 ноября прошлого года император решился восстановить в стране малую часть ее прежних установлений?

Не прошло еще и трех месяцев с тех пор, как мы сами получили эти весьма умеренные свободы, а вы негодуете, господин виконт, что у папы нет чего-то вроде Люксембургского дворца и Пале-Бурбона, которые оглашались бы шумными прениями его народа!

Вы удивляетесь, что ко всем финансовым усовершенствованиям, сделавшим бюджет его государства одним из наиболее контролируемых в Европе, и к административным и юридическим усовершенствованиям, уже осуществленным, он не добавил новых политических уступок; но о каком времени, о каком моменте идет речь? О моменте, когда восстание, подпитываемое пьемонтской политикой, только что отняло у папы одну из его провинций.

Я взываю к прямодушию императора: если бы в Нанте, Лионе или Страсбурге вспыхнуло восстание, выбрал бы он такой момент для того, чтобы выпустить указ от 24 ноября? И вы сами, господин виконт, попросили бы у министра внутренних дел разрешения дать императору подобный совет?

Однако, сударь, говорите ли вы правду, утверждая, что понтифик отказался от реформ?

Вот ответ на этот вопрос.

Пятого ноября 1859 года, накануне подписания Цюрихского мирного договора, граф Валевский писал всем нашим дипломатическим сотрудникам:

«Правительство императора полностью уверено в том, что Святой отец ждет лишь благоприятного момента, чтобы объявить о реформах, которые он решил даровать своему государству…»

В числе этих реформ министр называет «преимущественно светское управление и руководство финансами, правосудием и всем прочим посредством выборного собрания».

Да и сам Цюрихский договор своей 20-й статьей неопровержимо удостоверяет те же факты. Эта статья говорит о принятии в Церковном государстве «системы, приспособленной к нуждам населения и согласующейся с великодушными намерениями, уже выказанными понтификом».

За четыре месяца перед тем, то есть в начале июля 1859 года, Святой отец выказывал те же самые настроения.

«На другой день после подписания перемирия в Виллафранке граф Валевский сказал лорду Коули, что “без всякого давления извне папа заявил о готовности следовать советам, которые пожелает дать ему Франция”.

В сентябре герцог де Грамон передал курии полный план реформ. Послу ответили, что Его Святейшество готов согласиться с этими реформами, если ему предоставят гарантию в том, что, одобрив их, он сохранит принадлежащее Церкви государство».

Откуда у нас эти сведения? Из источника, не вызывающего особых подозрений: сборника дипломатических документов, переданных английским кабинетом министров в Палату общин.

«Святой отец, — говорите вы, — поставил условием принятия реформ совершенно неприемлемое требование».

На это вам ответит само правительство:

«Государство, которому советуют изменить определенные общественные установления, соглашается с этими советами лишь ПРИ УСЛОВИИ, РАЗУМЕЕТСЯ, ЧТО ЕМУ БУДЕТ ГАРАНТИРОВАНА ЕГО ЦЕЛОСТНОСТЬ».

Так заявил 12 апреля 1860 года на заседании Законодательного корпуса председатель Государственного совета.

Стало быть, папа не отказывался от реформ.

Но прошу вас, скажите искренне, разве реформы хоть что-нибудь успокоили бы?

Кто оказался первым свергнутым государем? Великий герцог Тосканский. А ведь в Европе, как все знают, не было правления мягче тосканского. До свободы, полнейшей свободы, ему недоставало лишь формальных установлений. И великий герцог решил даровать их своей стране. Он поручил маркизу ди Лаятико подготовить конституцию, и, когда этот министр отправился за своими будущими коллегами, за каким занятием ему довелось их застать? Они составляли заговор, собравшись у сардинского посла Буонкомпаньи. Спустя несколько дней Тосканы более не существовало.

И разве короля Неаполитанского спасла дарованная им конституция? Какой был от нее прок? Звучали слова, что она послужит лишь для того, чтобы созвать парламент, которому будет поручено объявить о низложении короля. Он опоздал с принятием конституции? Но можно ли осуждать двадцатидвухлетнего монарха, оглушенного первым же донесшимся до него шумом, шумом восстания, и ставить ему в вину минутную нерешительность, которую он проявил перед тем, как обессмертить себя героической обороной?

Реформы? Да разве речь идет о реформах и счастливых народах! Тут нужны короны и бунтующие народы, дабы срывать эти короны с головы венценосцев и увенчивать ими другого человека, но кого?

Да будет позволено мне сказать, что это вовсе не исключительный гений наподобие Наполеона I, естественным образом возвысившийся над другими людьми и из солдата сделавшийся королем.

Нет, это государь, на счету которого лишь его происхождение, принадлежность к династии и который, не видя ничего страшного в том, чтобы разгромить и ограбить равных себе, собственного племянника, вдову, ребенка, старика, всячески поощрял демагогов, дабы сделаться завоевателем.

Да уж, реформ они хотели! Они хотели заполучить Рим и всю Италию целиком. У кого сегодня могут быть сомнения на этом счет?

Для Пьемонта и его сообщников реформы были всего лишь предлогом.

Разве мы не слышали, как в 1849 году они неосмотрительно заявляли это в «Национальной газете»:

«Что бы ни сделал Пий IX, те свободы, какие он дарует, мы примем лишь для того, чтобы свергнуть его».

И они сдержали свое слово.

Разве вы забыли, что на Парижском конгрессе, в том знаменитом протоколе, который одна пьемонтская газета назвала «искрой неудержимого пожара», а г-н де Ламартин так метко именует «объявлением войны под видом подписания мира, перевязным камнем грядущего европейского хаоса, концом публичного права в Европе», г-н ди Кавур провозгласил коренную невозможность реформ в папском государственном управлении и охарактеризовал его как «позор и опасность для Европы», дойдя в своих высказываниях до того, что поставил под сомнение честность благочестивого понтифика, и добавляя, что «если он и одобрит реформы, то лишь для видимости и дабы сделать их несбыточными на практике».

Много говорилось о том, что Пий IX вполне мог бы пожертвовать одной из провинций, коль скоро на такое пошел Пий VI. Но как же отличается нынешнее положение дел от того, что было тогда! Папа Пий VI, да простит меня христианский мир за то, что я заговорю сейчас как французский гражданин, совершил ошибку, объявив войну Франции. Попытав счастья в войне, он испытал на себе ее последствия.

Генерал Бонапарт потребовал у Пия VI провинцию, и тот уступил ее. Но это была всего лишь провинция. У Пия IX, который войны не объявлял, провинцию потребовали во имя принципа, угрожавшего всей остальной его власти. Пьемонт жаждал заполучить все; короткое время спустя появилась известная брошюра «Папа и Конгресс», автор которой директору ведомства по делам печати, вероятно, знаком и по поводу которой лорд Джон Рассел заявил (24 декабря 1860 года), что она лишила папу более половины его государства, и в этой брошюре предлагалось оставить в светской власти Святого престола только Рим и Ватиканские сады. Так что в предложенном папе соглашении по поводу Романьи было нечто подразумеваемое. Никогда прежде папа не оказывался перед лицом предложения, причем сделанного вполне откровенно, пожертвовать провинцией, всего лишь одной, чтобы сохранить все остальное. Вы желаете иметь этому доказательство? Взгляните на итоги. Пьемонт не прекратил требовать Рим — слышите, Рим, а не только Романью.

О, меня не удивляет, что некая газета, которую я не называю, которая возглавляет подобную политику и которую, сударь, мы видим в первых рядах тех, кто рукоплещет вашей брошюре, после оккупации Романьи воскликнула: «Это всего лишь первый этап!», а затем, поглядывая на Рим, добавила: «На втором этапе мы продвинемся дальше!» Другая газета заявила: «Это первый, но великий шаг!»

С того времени все шло как нельзя лучше; все этапы уже пройдены, и остается лишь отважиться на последний шаг.

Во всей этой истории есть только один человек без обиняков, а именно Гарибальди. Он, по крайней мере, ясно заявил:

«Необходимо искоренить в Италии язву папства… Необходимо истребить эти черные сутаны.

Именно в Риме, именно с высоты Квиринала, должно быть провозглашено Итальянское королевство, и т. д., и т. д.»

И лишь вслед за Гарибальди прозвучала, наконец, с трибуны Туринского парламента решительная клятва н е останавливаться на этом славном пути. Лишь после того, как при Кастельфидардо безнаказанно пролилась французская кровь, г-н ди Кавур смог, наконец, воскликнуть:

«Мы хотим иметь столицей Вечный город, и мы будем там через полгода!»

Но уже на том знаменитом заседании, когда он заставил парламент рассудить его спор с Гарибальди, г-н ди Кавур, почти дойдя до цели, отважился произнести:

«Эти достопамятные события явились неизбежным следствием нашей политики — и длившейся не полгода, а двенадцать лет!»

И после всего этого, сударь, вы смеете говорить нам, обвиняя папу, что вопрос был исключительно в реформах и что именно отказ от них не позволил папе завоевать людские симпатии! И вот среди всех этих итальянцев, зараженных революционной чумой, именно папа оказывается самым виноватым, именно его следует принести в жертву!

Правда, правительство императора предложило систему наместничества Виктора Эммануила. Я мог бы спросить вас, сударь, посоветуете ли вы императору назначить принца де Жуанвиля наместником Алжира? Но это явно ни к чему. В «Желтой книге», комментарием к которой служит ваше сочинение, я прочитал депешу, где г-н ди Кавур отвергает данную систему. Предложить ее папе, когда вся Италия этого не желала, было не чем иным, как злой насмешкой.

За всем этим стоит другой план, впервые представший нашим глазам, план гарантий со стороны католических держав. Этот план представляется более разумным; однако ответ папы, который вы называете любопытным, кажется мне еще более разумным. Он сводится к следующему:

«Каким образом вы можете гарантировать мне сохранение одной части государства, если ваша гарантия не уберегла меня от потери другой его части? Чего стоят эти гарантии перед лицом противника, уверенного в своей безнаказанности, когда он их нарушает. Я хочу реформ, но реформ добровольных. Я хочу материальной помощи, если она может иметь хотя бы видимость правовой основы, но не хочу случайной милостыни. Я хочу иметь армию, но предпочитаю набирать ее самостоятельно; я хочу видеть рядом с собой защитников, но не охранников: итальянцев и католиков-волонтеров, но не стоящих гарнизоном иностранцев. Я согласен быть под защитой, но предпочитаю пытаться быть независимым».

Если это и была иллюзия, то, согласитесь, иллюзия благородная.

Денежного займа, армии, добровольных реформ, короче, верховенства самодовлеющего общего права — вот чего желал папа, вот к чему он стремился, прежде чем получить подаяние и гарнизоны иностранных держав.

Он потерпел неудачу, скажете вы. Вовсе нет: ему удалось собрать денежные средства, привлечь на свою сторону одного из лучших европейских генералов и сделать все необходимое для того, чтобы позволить Франции как можно быстрее покинуть пределы его владений, не оставив там почвы для революции.

Вот в этом, сударь, вы прежде всего и видите торжество партийного духа.

Вы с пренебрежением говорите о наших бретонцах, ибо они родом из края, где преданность прежней монархии продолжает жить вместе с верой. По вашим словам, в Риме устроен новый Кобленц. Вы это серьезно? Ручаюсь, вы не сможете доказать, будто что-то предпринималось там против Франции! Напротив, я знаю легитимистов, оскорбленных дурным приемом, который им оказали, настолько римское правительство было озабочено необходимостью избежать всего того, что могло примешать неуместные политические воспоминания к благородному религиозному порыву. Ну да, в армии папы были легитимисты, это правда, чему тут удивляться? Но разве не поразительнее видеть, как об этом, судя по вашим словам, с прозорливой бдительностью сигнализирует герцог де Грамон (стр. 44)?

Вы говорите, что это имя придает ценности документу, и тут вы правы.

У вас находятся резкие слова и для генерала де Ламорисьера, которого «Франция не видела под своими орлами в наших героических битвах в Италии и в Крыму» (стр. 46). Да, сударь, его там не было, поскольку он был в это время в Брюсселе; но кто его туда выслал и почему? Приходится напомнить вам это. Вы называете его «политиком, отмежевавшимся от правительства своей страны» (стр. 47), но точнее было бы сказать: воином, отмежеванным от своей страны ее правительством. Я убежден, сударь, что в глубине души вы уважаете генерала де Ламорисьера за все, что он сделал, ну а я, со своей стороны, всегда буду благодарен императору за то, что он позволил ему совершить это.

Папа, прилагая все силы, чтобы обладать войсками и материальными средствами, пытался возвратиться в то положение, какое в другом месте вы сами называете «обычными пределами человеческих возможностей, с которыми в своем мирском существовании вынуждено считаться римское правительство» (стр. 23). Отдав предпочтение генералу и добровольцам из нашей страны, он воздал нам должное. Национальная политика и национальная гордость имели бы повод для радости, если бы папу, которого не защищает более Франция, по-прежнему защищали французы.

Одним словом, господин государственный советник, я не понимаю вашей упертости в отношении реформ. Если только у вас нет желания грубейшим образом разжигать пошлые предрассудки, признайте как очевидное, что папа ничего не имеет против реформ, что ни одна из них не спасла бы его, что все потешались над этими реформами, что все питали неприязнь к его власти и что под этими так называемыми соглашениями о пожертвовании одной из провинций всегда таился заранее разработанный план захватить все; и что с тех пор, не имея более причин доверять каким бы то ни было защитникам, кроме Бога и самого себя, он поступал правильно, стремясь обходиться собственными средствами, и, возможно, преуспел бы в этом, не случись этого неслыханного вторжения пьемонтцев, которое вы, сударь, упоминаете лишь вскользь, тогда как я считаю своим долгом поговорить о нем подробно.

4

По вашим словам (стр. 51), вторжение в папские провинции явилось, с точки зрения Пьемонта, открытым нападением на реакционные силы, очагом которых был Рим.

И вот тут вы целиком и полностью ошибаетесь, сударь. Вот что писал в своей депеше от 18 октября 1860 года, помещенной в «Желтую книгу» (стр. 162), его превосходительство министр иностранных дел, г-н Тувнель, обращаясь ко всем дипломатическим агентам Франции:

«Его Величество соблаговолил дать мне разрешение без обиняков говорить о том, что произошло в Шамбери между ним и посланцами короля Виктора Эммануила — г-ном Фарини и генералом Чальдини… Господин Фарини, сопровождавший генерала Чальдини, описал императору положение, одновременно затруднительное и пагубное, в какое триумф революции, в определенном смысле олицетворяемой Гарибальди, угрожает поставить правительство Его Величество короля Сардинии. Король Неаполя даже не попытался оказать противнику сопротивление; Гарибальди намеревается беспрепятственно продолжить свой путь, следуя через Папское государство и поднимая население на восстание, и, как только этот последний этап будет им преодолен, предотвратить нападение на Венецию станет совершенно невозможно. Туринский кабинет министров видел лишь один способ упредить подобную возможность: как только приближение Гарибальди вызовет волнения в провинциях Марке и Умбрия, вступить туда, дабы восстановить там порядок, но не посягая при этом на власть папы, и, если понадобится, дать бой революции на неаполитанской территории, после чего немедленно передать некоему конгрессу заботу о том, как решить судьбу Италии».

Такова, сударь, официальная версия, весьма отличная от вашей.

Но, вполне искренне спрашиваю вас, как же могло случиться, что Франция, так заинтересованная в том, чтобы сохранять в Риме главу ее религии, Франция, так много сделавшая для того, чтобы возвратить его туда, и до сих пор оберегающая его там, как же могло случиться, что Франция позволила убедить себя, будто некий генерал Гарибальди, тот самый, кого она изгнала из Рима, главарь повстанческих банд, вот-вот нападет на Рим и преодолеет этот этап, где находимся мы, сударь, где реет наше знамя и где стоят наши солдаты?! Уступая этому страху, она опускает свой меч, дает согласие Чальдини, и он переходит границу! Скажите мне, господин виконт, скажите, прошу вас, вы, стало быть, верили, что Гарибальди — это некий великан и что ему оставалось сделать лишь один шаг и нанести лишь один удар, чтобы захватить Рим вопреки воле Франции и переправиться через Минчо вопреки воле Австрии?

Простите, но я вынужден прибегнуть к слову, не подобающему ни епископу, ни политику, слову обиходному и грубому, но только оно одно способно передать мою мысль: нас одурачили!

Да, одурачили и дважды обманули: обманули в отношении сил Гарибальди, обманули в отношении намерений Пьемонта; взгляните на итоги, взгляните на факты.

Гарибальди даже не смог переправиться через Гарильяно; если бы пьемонтцы не напали на королевскую армию с тыла, если бы сардинский посол не отправил на помощь ему батальоны берсальеров, Гарибальди был бы разгромлен, отброшен в Калабрию и вскоре, возможно, считался бы пиратом и нарушителем международного права.

Но это еще не все. Вместо того чтобы дать бой революции на неаполитанской территории, пьемонтцы разгромили защитников папы на его собственной территории и бросили свои батальоны, уже давно накапливавшиеся, на горстку французов, итальянцев, бельгийцев и ирландцев.

Вы, господин виконт, очень легковесно говорите об этом героическом сражении, в ходе которого французская кровь, пролитая руками наших союзников, обагрила землю Италии. Я не буду пересказывать эту горестную историю. Знаете ли вы, однако, какую великую услугу оказало нам данное сражение? Оно не только в очередной раз показало, чего стоит французская кровь, но и, прежде всего, выявило истинный характер действий Пьемонта. Да, после Кастельфидардо, после Анконы и вплоть до Гаэты, все то, что прежде украшали словами национальное движение, вновь обрело свое настоящее имя: это завоевание, это вторжение. Подсчитайте количество бомб и избирательных голосов: Пьемонт метнул бомб больше, чем собрал голосов.

Ограничимся пока повторением утверждения, что вторжение пьемонтцев довершило беды папы, и, как вы понимаете, оно явилось следствием огромного заблуждения с нашей стороны. Мы полагали, что Чальдини намерен защищать папу, а Гарибальди собирается напасть на нас в Риме, а затем двинуться на Венецию.

Но знаете, сударь, что вызывает у меня самое большое удивление? То, что вы, получая такое превеликое удовольствие от того, что приводите нам депеши г-на де Грамона и обвиняете папу и католиков, не находите ни единого слова негодования против ужасов пьемонтского вторжения. Я повторяю: ужасов, ибо у меня нет другого слова для того, чтобы хладнокровно выразить свою мысль.

И в самом деле, что же мы увидели?

Обращенное к Святому отцу требование разоружить его защитников, причем в тот самый момент, когда захватчики призвали его народ к оружию;

трусливое нападение, без объявления войны; ультиматум, предъявленный уже после вторжения на чужую территорию;

нарушение самого естественного права суверена, который обороняется, и оскорбление национального чувства;

обвинения в использовании иностранных войск, в то время как сами призвали под свои знамена целые легионы венгров, англичан и поляков; упреки в бунтах, которые сами же возбудили, и в репрессиях, которые сами же спровоцировали;

прокламации, в которых грубейшие оскорбления сочетались с приказами о погублении людей;

брошенные в адрес французских добровольцев слова «негодяи», «наемные убийцы», «жадные до золота грабители»;

разговоры короля и его первого министра о «папских полчищах под командой Ламорисьера»;

нападение врасплох на небольшую армию, предпринятое в десять раз более многочисленной армией;

победные сводки, в которых Чальдини осмеливается писать: «Они убивали моих солдат кинжалами, а их раненые закалывали стилетами тех из наших, кто спешил оказать им помощь»;

победителя, похваляющегося тем, что он «обратил в бегство Ламорисьера»;

надругательства над пленными французами, которых волокли по итальянским городам;

двенадцать часов бомбардирования, вопреки всем законам войны и чести, капитулировавшей крепости, которую не защитил парламентерский флаг;

вторжение в союзное королевство в самое что ни на есть мирное время; погрузку вооруженных людей в портах Пьемонта средь бела дня; открытую вербовку бойцов во всех городах;

дипломатическую комедию, разыгранную министром, который, пока успех вторжения остается сомнительным, бесстыдно отрицает свою причастность к нему;

высадку Гарибальди, которую прикрывают английские корабли;

расстрел пленников в Милаццо, дабы преподать «целительный урок»;

обнародование аграрного закона, раздача общественной земельной собственности «противникам и жертвам прежней тирании»;

полторы тысячи каторжников в Кастелламмаре, «отпущенных на свободу под их честное слово»;

все еще действующий указ, который провозглашает «священной» память убийцы, Аджесилао Милано;

наконец, повсеместные зверства, как выражались даже в английском парламенте, и гнусное зрелище анархии и грабежей;

ну а в Неаполе — молодого короля, тщетно протягивавшего Пьемонту свою честную руку;

просившего помощи у европейских монархов, чью честь только он один и поддерживал, и получавшего от них лишь пустые советы и какие-то там наплечные орденские ленты; объявившего амнистию, провозгласившего благороднейшие общественные установления, поднявшего итальянский флаг, но повсюду видевшего вокруг себя лишь измену в пользу Пьемонта: во флоте, в армии, в кабинете министров, который ему навязали, и даже в собственной семье;

дядю короля, обвинившего его перед лицом всей Италии;

некоего генерала Нунцианте, перешедшего на сторону врага и склонявшего своих солдат к дезертирству;

некоего дона Либорио Романо, являющего собой редкостный тип предателя, который получил от Франциска II министерство внутренних дел, дабы учинить там всякого рода измену, и провозгласил Франциска II своим «августейшим повелителем», а вскоре после этого сочинил приветственное обращение, адресованное «непобедимейшему генералу Гарибальди, освободителю Италии», и вполне заслуженно получил из рук Гарибальди подобающее почетное оружие — тот самый министерский портфель, что доверил ему Франциск II;

и, наконец, помощь, оказанную пьемонтской артиллерией непобедимому Гарибальди, разгромленному в сражении при Вольтурно.

Затем, в тот момент, когда молодой неаполитанский король, избавившись от присущей ему доверчивости и положившись на собственное мужество, намеревается решительно сражаться с революционными войсками, пьемонтский король лично, без объявления войны, пока послы обоих монархов еще были аккредитованы при том и другом дворе, приходит на помощь Гарибальди, и лживое подразумеваемое соучастие уступает в итоге место откровенному братству по оружию, ибо публичное право ничего более не защищает;

затем эта встреча революционера и короля, который протягивает ему руку и, обращаясь к нему, говорит: «Спасибо!» — он, кто в минуту опасности отрекся от него перед лицом всей Европы; он, сын того самого Карла Альберта, который отказался от незаконно предложенной ему сицилийской короны;

затем торжественный въезд в Неаполь, бок о бок, в одной карете, дерзкого пирата, облаченного в блузу, и короля;

затем голосование с тремя избирательными урнами, под страхом штыков и стилетов;

осадное положение в провинции, дабы удостоверить единодушное волеизъявление голосовавших;

всякое противодействие пропьемонтскому движению карается смертью;

возглас «Да здравствует Франциск Второй!» карается смертью;

солдат Франциска II, единственно за то, что они верны своему королю, предают смерти;

пьемонтские войска бросают во все концы страны, дабы они сеяли там страх и смерть;

звучат чудовищные распоряжения;

Чальдини дает приказ «безжалостно расстреливать крестьян», поскольку они верны своему государю, папе, своей религии и своей стране;

Пинелли, отличающийся еще большей свирепостью, заявляет:

«Необходимо уничтожить этого святейшего упыря… Будьте неумолимы, как судьба… Жалость к таким врагам есть преступление…»;

как следствие — чудовищные расстрелы;

после расстрелов — бомбардирования;

после бомбардирования Анконы — бомбардирование Капуи, затем бомбардирование Гаэты, которое в истории осад будут упоминать как одно из самых чудовищных: бомбы нарочно нацеливали на жилые дома, церкви и больницы;

офицеры, состоявшие прежде в неаполитанском флоте, были преданы пьемонтскому трибуналу, ибо сохранившийся у них остаток чести не позволил им бомбардировать их короля и молодую королеву;

предательство, следствием которого стал взрыв пороховых погребов, положило конец этому ужасу и этой героической обороне.

Вот, сударь, часть зверств, происходивших у нас на глазах; я упомянул далеко не все, да это и невозможно сделать.

А у вас, сударь, такого сурового в отношении папы и его защитников, нет ни единого слова обо все этом!

Позвольте, однако, спросить вас: что, Пьемонт, куда более невосприимчивый к нашим советам, нежели папа, купил всем этим право на пренебрежение к нашим словам?

Следует ли нам прощать ему подобную безнаказанность?

Господин де Ламартин, имеющий некоторое право на восхищение со стороны г-на де Ла Геронньера, воскликнул недавно с красноречием, идущим из глубин возмущенного разума и взволнованной совести:

«Следует ли нам прощать Пьемонту попрание всего, что доныне составляло у цивилизованных обществ совокупность правил, именуемых публичным правом, международным правом: соблюдение договоров, нерушимость границ, законную преемственность исконных владений и неприкосновенность народов, с которыми вы не состоите в войне?

Следует ли нам прощать Пьемонту присвоение себе исключительного права вторгаться в любые нейтральные провинции и любые столицы, куда честолюбивая прихоть влечет его от имени пресловутой народности, которую он превозносит у себя, одновременно попирая ее у других?

Следует ли нам прощать Пьемонту запруживание своими штыками, причем без объявления войны и без всякого на то основания, любых княжеств в Северной Италии, какие пришлись ему по вкусу?

Следует ли нам прощать Пьемонту внезапное вторжение его стотысячной армии в Папское государство, с которым он не находился в состоянии войны, причем в то время, когда наши собственные войска одним своим присутствием в Риме, казалось бы, должны были обеспечить, по крайней мере де-факто, неприкосновенность этих территорий? Сталкивался ли когда-нибудь французский флаг с такой дерзкой непочтительностью, да еще не со стороны врагов, а со стороны близких союзников, которым мы только что оказали столь неоспоримые услуги, как Маджента и Сольферино?

Следовало ли нам прощать Пьемонту постыдную высадку его армии на Сицилии, пока пьемонтские послы заверяли короля Неаполя в своем уважении к его государству, а неаполитанские послы везли в Турин братскую конституцию в качестве залога мира и союза?

Следовало ли нам, наконец, прощать королю Пьемонта безнаказанно присвоенное им право идти во главе королевской армии, чтобы преследовать, осаждать и бомбардировать в Гаэте, его последнем убежище, молодого неаполитанского короля, которому сама его юность, невиновная в деспотизме его отца, не позволила совершить те проступки, какие вызывают ненависть со стороны врага и порицание со стороны народа? И сделалось ли право обрушивать ядра и бомбы на головы королей, женщин, детей, юных принцесс королевского дома, с которым ты не состоишь в войне, правом королей действовать так же против королей из собственной семьи? Неужели для государя, желающего создать единую монархию, это и есть братство престолов?

Нет, ничего из этого нам не следует прощать королю Пьемонта, даже если, стремясь оправдать свои монархические дикости, он использовал в качестве благовидного предлога свободу, которую надо нести народам…

И какая дипломатия, если оставить в стороне английскую дипломатию, способна заставить Францию одобрить подобные дерзкие нарушения международного права?…»

5

Такова, сударь, печальная история невзгод папы и событий в Италии. Мы вступили в эту страну, чтобы изгнать оттуда австрийцев, но одновременно позволили подняться там революционному духу, который свергнул как тех государей, кто пошел на уступки ему, так и тех, кто воспротивился ему, ибо не перемен с их стороны он желал, а их ухода, дабы возвести на обломках павших династий Савойскую династию, послужившую орудием в его руках.

Хотелось ли вам, только ответьте прямо, хотелось ли вам, чтобы Франция сделалась врагом Италии, которую она только что освободила? Возможно ли было вести войну против нее, после того как мы воевали за нее?

Ответ прост, и тут прежде всего меня поражает некое сопоставление. Почему французская армия вступила в Италию? Потому что Австрия, ничего нам не обещавшая, вторглась на территорию Пьемонта, нашего союзника. Но раз так, то почему, когда Пьемонт, пообещав нам прямо противоположное, вторгся во владения папы, который был для нас не просто союзником, мы выказали себя куда менее чувствительными?

Дело в том, что война была не нужна; на наш взгляд, влияние правительства сильнее, чем полагаете вы, сударь. Хватило бы твердого и ясного слова. Никто не сомневается в этом, никто не может сомневаться в этом.

Разве для того, чтобы оправдать свое вторжение, генералу Чальдини не пришлось сказать, что оно было согласовано, да еще не с кем-нибудь, а с нами? Что останавливает теперь Гарибальди и не позволяет ему обрушиваться на Венецию? Наше слово. Правительство императора заявило, что оно рассорится с Пьемонтом, если будет совершено нападение на Австрию. Пьемонт принял это к сведению и остановился. Неужели сдержать Чальдини было труднее, чем неукротимого Гарибальди?

И такое слово необходимо было произнести. Но говорилось нечто другое. Не надо быть глубоким политиком, достаточно здравого смысла опытного человека или рассудительности пастыря, дабы без труда уяснить себе разгадку невозмутимой дерзости Пьемонта.

Мы укрепили его в мысли о собственной безнаказанности словом «невмешательство». Это означало помешать всем честным людям Европы воспротивиться действиям Пьемонта, это означало шепнуть ему на ухо: «Что бы вы ни затеяли, я, возможно, и пожурю вас, но мешать вам не будут!» По крайней мере, было бы справедливо, провозгласив на другой день после подписания перемирия в Виллафранке политику невмешательства, принудить к ней всех.

Однако мы проявляли особую снисходительность к Пьемонту.

Вы обвиняете, сударь, римскую курию в необоримом упрямстве. Но позвольте: если кардинал Антонелли кажется вам упрямцем, то г-н ди Кавур — упрямец не в меньшей степени. В Италии два упрямца, а не один. Рим отвергает ваши советы, но Турин отвергает их нисколько не меньше. Вы посоветовали ему не захватывать Романью, а он захватил ее; не занимать Тоскану, а он занял ее; не вторгаться в Марке и Умбрию, а он вторгся в них; не завладевать Неаполитанским королевством, а он завладел им.

Что же касается нас, то, соглашусь, мы упрямыми не были. Мы протестовали, затем уступили; затем снова протестовали, и опять уступили.

Таким образом, по мере того как папская власть уменьшалась, падала и роль Франции; вначале мы оберегали все права папы, затем часть его прав, затем крошечный остаток его прав, а в итоге — лишь его особу, и, ступень за ступенью, наше порука превращалась всего лишь в караул, наша армия — всего лишь в конвой.

Да, на каждой из этих ступеней папа оказывал сопротивление, но император уступал. Каждый удар, нанесенный по правам одного, бил по ручательствам другого. Знаете, сударь, что делает упрямство Рима более заметным, чем вам хотелось бы обозначить? Это его контраст с покладистостью Франции. Рим, с его слабой силой, не уступает ни за что; Франция, с ее огромной мощью, уступает всегда. Кому, спросите вы? Пьемонту, который не уступает никогда; Англии, которая не уступает никогда; революции, которая не уступает никогда.

Терпимость правительства к Пьемонту и к итальянской революции и его заблуждение в отношении Гарибальди — вот две причины, две истинные причины всего того, что произошло в Италии, и всего того, что заставляло страдать папу.

Таковы причины; ну а каковы следствия?

Глава нашей религии унижен, оболган, удручен жестокими испытаниями и пребывает в преддверии еще более тяжких невзгод; в общественном сознании царят страх и растерянность; духовенство, по вашим собственным словам, поневоле отстранилось от правительства, не зная, как согласовать его обещания с его действиями; сердца всех честных людей наполнены скорбью, а рукоплещут всему этому пособники, не имеющие привычки основывать династии; весь христианский мир пребывает в тревоге.

Помимо того, если события приведут к возведению чего-то отличного от временных подмостей, итальянцы, сделавшись едиными, повернутся лицом к Англии, чьим советам они следовали, отвергая наши советы, и обретут в ней своих союзников и вдохновителей. Как же так?! Вы рассчитываете на их признательность, а они уже проявляют неблагодарность. Но это аксиома политики и адвокатского дела: люди ведут тяжбы исключительно со своими соседями и должниками. Требуя признательности, сталкиваешься с обидчивостью, и вспыхивает ссора. Вот какой опасности подвергает нас итальянское единство, которое очень скоро вызовет к жизни крайне грозное немецкое единство.

Впрочем, я воздержусь от обсуждения грядущих политических последствий, ибо это не входит в мою роль.

Тем не менее сказано еще не все. Франция, которая определенно дорожила Пьемонтом больше, чем папой, еще может защитить папу. Но вот захочет ли она этого?

Скажите нам это, сударь; разорвите завесу, скрывающую ваши последние слова, откройте эту непристойную тайну, перестаньте прятаться за этими неясными фразами и недостойными вас двусмысленностями.

Какими? Ну вот, вы говорите: «Италия и светское папство еще не обрели условий для взаимного равновесия».

Либо, сударь, эти слова не имеют смысла, либо они позволяют предположить бог знает какую интригу, считающуюся невозможной.

Речь уже не идет о том, как это предлагалось в брошюре «Папа и Конгресс», оставить папе Рим с Ватиканскими садами. Пьемонт требует Рим, чтобы сделать его местопребыванием своего парламента, Виктор Эммануил — своей резиденцией. В итоге папе останутся лишь его сады и его дом. Иными словами, светская власть Святого престола будет упразднена, а папа и кардиналы получат денежное содержание и крышу над головой. Вы не делаете, сударь, этого вывода, но за вас его извлечет из вашего сочинения любой читатель.

Господин виконт, вы знаете историю. Карл Великий не пожелал, чтобы папа был его духовником; папа не пожелал быть духовником великого Наполеона, а вы полагаете, что папа соблаговолит сделаться духовником Виктора Эммануила!

Эту власть, которую Франция создала, которую Франция восстановила, которую чтили на протяжении веков, независимый престол понтифика всего человечества, Святой престол, который Париж не пожелал бы уступить Вене, Вена — Мадриду, а Мадрид — Мюнхену, вы предлагаете превратить в пьемонтскую пребенду!

И, поскольку эту власть, которую вы хотите упразднить, мы считаем необходимой для сохранения нашей веры, вы обвиняете нас в смешении светского с духовным! Мол, мы пристрастны, а римская курия ведома и упряма! Вы советуете ей нечто неприемлемое, а потом обвиняете ее в том, что она отвергает ваши советы. Будьте искренни и последовательны, сударь. Доходите в ваших рассуждениях до конца. Возможны два вывода. Тот и другой в вашем распоряжении. Решайтесь.

Если вы желаете поддерживать суверенитет Святого престола, прямо советуйте правительству императора следовать этой линии.

Если же ваш выбор состоит в том, чтобы упразднить древнюю светскую власть папы, если в эти печальные времена, когда общественная мораль получает у нас порой столь жестокие удары, когда высочайший представитель христианской веры и нравственности должен быть принесен в жертву, так и скажите; если это ваше мнение, отстаивайте его. Но в тот момент, когда ваше сочинение может переполнить чашу незаслуженных бед папы; в тот момент, когда можно побудить Францию оставить беззащитной светскую власть Святого престола и склонить Пьемонт к решению поднять на него руку, ах, хотя бы не одалживайте ему слов, которыми он будет оскорблять свою жертву!

Соблаговолите принять и т. д.

† Феликс, епископ Орлеанский.

II ЕГО ПРЕОСВЯЩЕНСТВУ МОНСЕНЬОРУ ДЮПАНЛУ, ЕПИСКОПУ ОРЛЕАНСКОМУ

Его преосвященство монсеньор епископ Орлеанский, г-н Дюпанлу, недавно ответил пространным обличительным посланием религиозного толка на брошюру г-на де Ла Геронньера, которая явилась пробным шаром, пущенным правительством императора Наполеона III.

Монсеньор епископ Орлеанский с присущими ему превосходнейшим художественным стилем и великолепным литературным языком, намного превосходящими, отдадим ему должное, стиль и язык его противника, сожалеет о том, что он поставлен перед необходимостью вести спор на ристалище будничного и скоротечного общественного мнения.

Вот строки, в которых он обрисовывает сложившуюся ситуацию:

«Положение, в которое вы ставите епископов, сударь, мучительно вдвойне.

К нашему сожалению, мы вынуждены следовать вашим путем, прибегая к той форме полемики, какая вызывает у нас глубокую неприязнь, — к брошюре, убогой находке самой пошлой политической литературы, предназначенной для публики, у которой нет ни терпения читать, ни мужества спорить лицом к лицу, ни желания глубоко вникать в спорные вопросы. Мы вынуждены говорить о нашем понтифике, нашем отце, не как епископы, не как сыновья, а как журналисты, в расчете на газеты. Однако делать это необходимо, ибо наш долг заставляет нас не пренебрегать душами тех, кто читает ваши сочинения, и не предавать дела того, на кого вы нападаете».

* * *

Позвольте нам, монсеньор, ответить на эту жалобу, которая, на наш взгляд, несколько высокомерна для смиренного сына Церкви. Правда, вы прелат, один из сановников Церкви, один из ее князей. Правда, вы желаете, чтобы вас величали вашим преосвященством в ожидании того времени, когда вас надо будет величать вашим высокопреосвященством. Правда, столько всего произошло за последние тысячу восемьсот лет, что пелена пыли, поднятой событиями минувших дней, скрыла от вас начало начал и вы несколько подзабыли мытаря Матфея, рыбака Петра и даже сына плотника Иосифа — Иисуса из Назарета, бедного уличного проповедника, который никогда не имел ни мраморной кафедры, ни гранитного храма, ни порфирового алтаря и которого мы называем Господом, при том что ему никогда не приходило в голову желать, чтобы его величали монсеньором; но что поделаешь, папы злоупотребляли соборами; если я правильно подсчитал, за все время они созвали восемнадцать соборов, и это не учитывая Иерусалимского собора; то есть на протяжении тысячи восьмисот лет по одному собору в столетие: согласитесь, что это более чем достаточно.

Папы злоупотребляли церковным отлучением — этой крайней угрозой со стороны Григория VII, заставившей императора Генриха IV перейти через Альпы и в течение трех дней босым стоять на снегу у входа в замок Каноссу; этой ватиканской молнией Григория IX, заставившей Фридриха II предпринять крестовый поход, во время которого Иерусалим был куплен за несметные деньги, а не захвачен силой оружия; этим пылающим мечом Иннокентия III, разрубившим супружеские узы Агнессы Меранской, которая в итоге умерла от горя! Но угроза, ватиканская молния, пылающий меч — все это ослабло, угасло, затупилось и сломалось в руках Бонифация VIII — вы ведь знаете, монсеньор, этого понтифика из Ананьи, о котором народ, великий и правдивый историк коронованных особ, сказал: «Он вскочил на Святой престол как лис, правил как лев и умер как собака» — в руках Бонифация VIII, повторяю, которому Филипп Красивый нанес пощечину физически, рукой Колонны, и морально, рукой палача, отомстив в его лице за королевскую власть во всех странах, на протяжении четырехсот лет попираемую епископами Рима, так что, когда Пий IX поднял с земли это старое папское оружие, чтобы нанести им удар Виктору Эммануилу, просроченная молния мало того что не поразила того, в кого ее метнули, но и взорвалась в руках того, кто ее метнул.

Дело в том, что, пока происходили приливы и отливы столетий, поток времени принес с собой нового властелина, настолько же неизвестного до прошлого века нашему старому миру, насколько Христофор Колумб, принесенный волнами океана, неизвестен был американцам.

Этим новым властелином, этим новым дознавателем, этим верховным судьей является народ.

Он хочет все видеть и все знать, ибо призван все обсудить, все выяснить, все решить; в течение восемнадцати столетий делами заведовали дурные управители.

И потому в 1789 году он постановил, что впредь будет заниматься своими делами сам, и так и делал.

Вот почему, монсеньор Дюпанлу, вместо того чтобы заседать на соборе или поддерживать папское отлучение, вот почему, словно обычный адвокат, не хуже и не лучше всех прочих адвокатов, а если и превосходящий их чем-то, то исключительно талантом, вы вынуждены удостаивать своим присутствием народный суд, но не для того, чтобы защищать в нем самого себя, как вам это пришлось делать в истории с Руссо, а чтобы защищать в нем дело вашего августейшего клиента Пия IX, на которого нападает грозный обвинитель, зовущийся общественным сознанием.

Итак, повторяю, вы выступили с защитительной речью, монсеньор. Она чрезвычайно выразительна, чрезвычайно красива, но, позвольте мне сказать вам это, не всегда искренна.

Роль адвоката вы взяли на себя без должной подготовки, и это сыграло с вами дурную шутку: не следует в буквальном смысле слова, монсеньор, понимать высокое звание защитника вдов и сирот, которое присваивают себе адвокаты, ибо, если отдельные адвокаты и защищают вдов и сирот, то происходит это потому, что непременно есть другие адвокаты, нападающие на них.

Еще одно слово по поводу той части вашей жалобы, что служит укором правительству, позволяющему низводить до уровня толпы важнейшие политические и религиозные вопросы.

Неужели вам не хватает наблюдательности, монсеньор, и вы не изучили эпохи, в которой мы живем, и государя, который правит нами?

Государь, который правит нами, монсеньор, и в лести по отношению к которому никто меня не обвинит, является, и вы не станете оспаривать это, человеком выдающимся, но склонным скорее к наблюдениям, чем к починам: неудачи, тюремное заключение и изгнание заставили его много размышлять, а размышления многому его научили. Изгнание, в частности изгнание в Англию, научило его, что одна из главнейших сил незыблемого английского правления состоит в умении учитывать, прощупывать, если вы позволите употребить более выразительное слово, настроение народа, используя такое средство, как газеты.

Когда г-н де Лессепс пришел к императору за разрешением пробить канал через Суэцкий перешеек, тот ответил ему:

— Надавите на меня посредством газет.

Все французские газеты принялись кричать: «Надо пробить Суэцкий перешеек!» Англия тщетно твердила: «Не хочу, чтобы пробивали перешеек»; теперь мы пробиваем его, и Англия будет взирать на наши действия, не отваживаясь при этом ни на какие шаги, хотя средиземноморская волна, устремившись в Красное море, должна снести Аден и Перим.

Вся политика императора Наполеона в этом и состоит: «Надавите на меня, и я сделаю то, что хочу сделать».

Именно так, по его желанию, н а него надавили, чтобы он начал войну в Италии; именно так на него надавили, чтобы он отказался от помощи герцогствам; именно так на него надавили, чтобы он поспобствовал падению Франциска II.

Именно так, по его желанию, г-н де Ла Геронньер взялся теперь надавить на него, чтобы он отказался поддерживать светскую власть папы.

«Господин де Ла Геронньер взялся надавить на Наполеона III?!» — с удивлением спросите вы меня.

Исполина, не желающего защищаться, монсеньор, способен сразить карлик.

Нет нужды говорить вам, не правда ли, кто из них исполин — г-н де Ла Геронньер или Наполеон III?

Таково положение дел: оно совершенно ясное, определенное, четко обозначенное. В соответствии с этой точкой зрения я и буду иметь честь отвечать вашему преосвященству.

* * *

Мы продолжаем цитировать вас, монсеньор, и отвечать на приведенные цитаты. Хотелось бы воспроизвести подобным образом все ваше обличительное послание, разобрав его по косточкам: это явилось бы для нас поучительным исследованием превосходного художественного стиля и искусного красноречия.[35]

Итак, вы говорите, монсеньор:

«Конкордат предусматривает, что, помимо государя, который есть у нас в Париже, другого государя мы имеем в Вечном городе, и согласовывает наши обязанности по отношению к ним обоим. Никогда мы не изменяли им и никогда не изменим; мы граждане, преданные отечеству, и одновременно священники, преданные Церкви. И вот теперь глава Церкви несчастен: он побежден, он унижен, ему угрожают; меч Франции не защищает его более от нападений со стороны недостойных союзников. Так неужели все наши заботы, наши чаяния, наши молитвы, наши усилия не должны быть нацелены на того, кто слаб и находится в опасности?»

* * *

Мы не обсуждаем, монсеньор, хотя и находим его еще более опасным для ваших душ, чем для вас самих, это двойное подчинение, которое Конкордат предоставляет вам, хотя мы чуть было не сказали: «предписывает вам», ибо подчиняться двум господам, не предавая ни одного, ни другого, задача трудная, доказательством чему служат слова Иисуса Христа, приведенные святым Матфеем (глава VI, стих 24):

«Никто не может служить двум господам: ибо или одного будет ненавидеть, а другого любить; или одному станет усердствовать, а о другом нерадеть. Не можете служить Богу и маммоне».

Согласитесь, монсеньор, что задача стала бы намного легче, если бы один государь был светским, а другой — лишь духовным.

К несчастью, оба они являются светскими государями, чьи светские интересы вечно пребывали, пребывают и будут пребывать во взаимной борьбе.

ПРЕБЫВАЛИ.

Возьмем, к примеру, Людовика Святого; он ведь не язычник, он никого не свергает со Святого престола и не сажает на него, как это сделал Филипп Красивый, заключивший в лесу Анжели сделку с Бертраном де Го; нет, это самый что ни на есть христианнейший король, который предпринимает два крестовых похода, в одном из них попадает в плен, а в другом умирает мученической смертью.

Мы находимся в 1227 году, монсеньор.

Григорий IX, отлучивший от Церкви императора Фридриха II, старается склонить Людовика Святого к тому, чтобы он объявил войну своему противнику: папа дает королю слово, что, свергнув с трона Фридриха II, он заслужит большего, чем если вырвет Святую землю из рук неверных, и, когда видит, что его настоятельные просьбы отвергнуты, пытается прельстить Людовика IX, предлагая ему императорскую корону для его брата Роберта Артуа.

На сей раз король Франции приходит в негодование и говорит:

«Да как же папа осмеливается низложить такого великого государя, коему нет равных среди христиан? Какое преступление совершил он против нас? Он всегда вел себя как добрый сосед, мы видели, что он всегда проявлял верность как в мирских делах, так и в делах католической веры, и, пока он подвергал себя опасностям заморской войны, дабы освободить Святую землю, папа, вместо того чтобы защищать его владения, силился ограбить их во время его отсутствия. Мы не будем, с целью угодить римлянам, вести войну с государем, на стороне которого справедливость. Папа старается подчинить себе Фридриха лишь для того, чтобы по собственной прихоти попирать других государей».

Ну и что вы скажете о Людовике Святом, монсеньор? Вы еще не воспринимали его под таким углом зрения, и не стоит ли нам исключить его из списка святых как запятнанного хулением понтифика? Сделать это будет нетрудно, ведь канонизирован он был довольно жалким папой — Бонифацием VIII.

ПРЕБЫВАЮТ.

Ну а теперь, монсеньор, займемся политикой, политикой бесхитростной, если такое бывает: в чем заключается интерес Франции, самого могущественного из трех королевств, составляющих латинскую расу?

Усилить, насколько возможно, своего итальянского союзника и создать вместе с Италией и Испанией лигу против белокурой расы, то есть против Англии, Пруссии, Австрии и России.

Вы скажете мне, что Франция, Италия и Испания не одолеют Англию, Пруссию, Австрию и Россию.

Конечно, монсеньор, но не забывайте о нашем неукротимом союзнике:

РЕВОЛЮЦИИ.

Стало быть, вы полагаете, что светская власть папы, присутствие папы в Риме, короче, интересы папы Пия IX нисколько не мешают интересам императора французов?

Вы ошибаетесь, монсеньор, и я уверен, что император французов отдал бы многое, чтобы не держать двадцать тысяч солдат в Риме или же держать их там подле Виктора Эммануила, короля Италии, а не подле Пия IX, верховного понтифика.

О, будь Италия единой, о, будь Рим столицей Италии, о, будь Виктор Эммануил популярным государем Рима вместо Пия IX, государя непопулярного, — как быстро покончили бы мы с Австрией, при первой же возможности возобновив отложенную партию Сольферино с того места, на котором нам пришлось ее прервать, и, трехсоттысячной армией атаковав с фронта Ломбардский четырехугольник, одновременно бросили бы двести тысяч солдат через Равенну и Римини в прорыв между Вероной и Венецией!

И Итальянский вопрос, с которым все равно рано или поздно придется покончить, разрешится немедленно, Венеция будет освобождена, Рим возвысится до положения столицы, и, поверьте мне, монсеньор, это выведет из серьезного затруднения не только императора Наполеона III, но и всю Европу.

Есть две державы, монсеньор, обреченные на гибель: одна — за содеянные преступления, другая — за содеянные глупости; первая — это Австрийская империя, вторая — Турецкая империя.

Их падение — дело лишь времени.

Господь оставил их, и они неизбежно падут.

Можете оплакать их, монсеньор, и даровать им предсмертное благословение.

БУДУТ ПРЕБЫВАТЬ.

Предположим, монсеньор, что, исчерпав запасы покорности, римляне, вместо того чтобы устраивать мирные демонстрации, как они это делали на днях по поводу падения Гаэты, потеряют терпение и взбунтуются; предположите, что между народом и нашими солдатами случится столкновение; предположите, что восстание охватит провинции и Гарибальди, полагая, будто настал час сдержать свои обещания, в одно прекрасное утро высадится в Террачине, как он высадился в Марсале, — и вот уже налицо военные действия против Италии, начатые победителем при Монтебелло, Мадженте и Сольферино. Так вот, я спрашиваю вас, монсеньор, верите ли вы — не с материальной точки зрения, а с моральной — верите ли вы, что возможна война между Францией и Италией, между Наполеоном III и Виктором Эммануилом, то есть между двумя представителями одной и той же идеи — свободы мира и прогресса человечества?

Разумеется, нет, ибо то была бы нечестивая, кощунственная, братоубийственная война, способная лишить Европу благих плодов семидесятилетней самоотверженной борьбы: Бог этого не попустит!

Так вот, повторяю то, что сказал выше: светские интересы любого короля Франции, зовется ли этот король Людовиком Святым или Наполеоном III, и любого папы, зовется ли этот папа Григорием IX или Пием IX, вечно ПРЕБЫВАЛИ, ПРЕБЫВАЮТ И БУДУТ ПРЕБЫВАТЬ во взаимной борьбе.

Стало быть, одному из двоих предстоит пасть, и падет, естественно, тот, чья власть порочна в своей основе, то есть папа.

И в самом деле, монсеньор, на чем зиждется папская власть?

На Евангелии.

Так вот, Евангелие не только не обосновывает существования светской власти подле духовной власти, но и, напротив, отвергает его.

Возможно, нет ничего плохого в том, чтобы предъявить вам, монсеньор, эти отправные изречения, о которых вы, господа главные сановники Церкви, говорите так редко, что может возникнуть мысль, будто евангелий никогда не существовало или вам никогда не доводилось читать их.

Ну а я, будучи, возможно, плохим католиком, но хорошим христианином, знаю евангелия наизусть; дело в том, что для меня, республиканца — как видите, мне не приходит в голову притворяться, — так вот, для меня, республиканца, это чтение не только привычное, но и любимое.

Стало быть, монсеньор, есть надежда, что жаловаться вы не станете, ведь войну вам объявляют не с мирским оружием в руках, а с евангелиями, и не с королем Виктором Эммануилом, Гарибальди, Чальдини или Фанти вам предстоит сражаться, отражая их удары, а со святым Матфеем, святым Марком, святым Лукой и святым Иоанном.

К бою, монсеньор, святой Матфей уже близко!

Евангелие от святого Матфея
В ПОЛЬЗУ ДУХОВНОЙ ВЛАСТИ,
НО В ОСУЖДЕНИЕ ВЛАСТИ СВЕТСКОЙ.

Глава VI, стих 19. «Не собирайте себе сокровищ на земле, где моль и ржа истребляют и где воры подкапывают и крадут».

20. «Но собирайте себе сокровища на небе, где ни моль ни ржа не истребляют и где воры на подкапывают и не крадут».

21. «Ибо где сокровище ваше, там будет и сердце ваше».

Если это верно, монсиньор кардинал Антонелли, то не находится ли ваше сердце скорее в банкирском доме г-на Торлониа, чем в Ватикане?

Святой Матфей, а точнее, Иисус Христос продолжает:

26. «Взгляните на птиц небесных: они не сеют, ни жнут, ни собирают в житницу; и отец наш небесный питает их. Вы не гораздо ли лучше их?»

И далее, в главе XIX, стих 23.

«Иисус же сказал ученикам своим: истинно говорю вам, что трудно богатому войти в Царство Небесное».

24. «И еще говорю вам: удобнее верблюду пройти сквозь игольныя уши, нежели богатому войти в Царство Божие!»

Ну же, г-н Антонелли, еще есть время, подайте милостыню, а вернее, возвратите беднякам свои двадцать пять или тридцать миллионов — верблюд вновь сделается кончиком нити, и вы пройдете сквозь то игольное ушко, что называют дверью в Царство Божие!

Не хотите? Вы предпочитаете сохранить ваши миллионы? Тем хуже для вас, но тем лучше для Неба.

Вернемся, однако, к святому Матфею.

Глава VIII, стих 19. «Тогда один книжник подошед сказал ему: Учитель! Я пойду за тобою, куда бы ты ни пошел».

20. «И говорит ему Иисус: лисицы имеют норы и птицы небесные гнезда, а сын человеческий не имеет, где приклонить голову».

Кто бы сказал Иисусу, когда он произносил эти поэтические слова, что преемники его апостолов будут владеть роскошными виллами, великолепными дворцами и что римский епископ по имени Пий IX, оставаясь сам в Ватикане, в царском жилище, среди своего двора и своей гвардии, сможет оказать в Квиринале гостеприимство свергнутому королю?

Несомненно, Иисус посчитал бы этого человека лжепророком и обманщиком — он, кто, посылая своих двенадцать апостолов, «как овец среди волков», сказал им (глава X, стих 8):

«Больных исцеляйте, прокаженных очищайте, мертвых воскрешайте, бесов изгоняйте; даром получили, даром давайте».

9-10. «Не берите с собою ни золота, ни серебра, ни меди в поясы свои, ни сумы на дорогу, ни двух одежд, ни обуви, ни посоха. Ибо трудящийся достоин пропитания».

24. «Ученик не выше учителя, и слуга не выше господина своего».

И Божественный посланец добавляет (глава XX, стих 25): «Вы знаете, что князья народов господствуют над ними, и вельможи властвуют ими».

26. «Но между вами да не будет так: а кто хочет между вами быть бблыиим, да будет вам слугою».

27. «Кто хочет между вами быть первым, да будет вам рабом».

28. «Так как сын человеческий не для того пришел, чтобы ему служили, но чтобы послужить».

Что скажете об этом, ваше преосвященство монсеньор Дюпанлу?

По правде говоря, прелаты совершают ошибку, не читая более евангелий, а особенно евангелие от святого Матфея: там много прекрасных наставлений.

Продолжим и перейдем к главе XXIII, к стиху 5. «Все дела свои фарисеи и книжники делают с тем, чтобы видели их люди. Филактерии носят все шире, а кисточки на краях одежды все длиннее».

6. «Также любят они предвозлежания на пиршествах и председания в синагогах».

7. «И приветствия в народных собраниях, и чтобы люди звали их: Учитель! Учитель!»

8. «А вы не называйтесь учителями, ибо один у вас Учитель — Христос, все же вы — братья».

11. «Больший из вас да будет вам слуга».

12. «Ибо кто возвышает себя, тот унижен будет; а кто унижает себя, тот возвысится».

Что говорят об ЭТОМ ИХ ВЫСОКОПРЕОСВЯЩЕНСТВА?

И обратите внимание, монсеньор Дюпанлу, что, опасаясь, как бы его ученики не забыли эти уроки смирения, Христос добавляет (глава XXIV, стих 35, все в том же грозном евангелии от святого Матфея):

«Небо и земля прейдут, но слова Мои не прейдут».

Нет, Божественный искупитель мира, нет, совершенный наставник рода человеческого, если одни и забывают твои слова, то, как видишь, другие помнят их.

Перейдем, однако, к святому Марку.

* * *
Евангелие от святого Марка
В ПОЛЬЗУ ДУХОВНОЙ ВЛАСТИ,
НО В ОСУЖДЕНИЕ ВЛАСТИ СВЕТСКОЙ.

Мы должны признать, монсеньор, что святой Марк не будет для нас столь могущественным союзником, как святой Матфей, с которым мы пока еще не расстаемся, и предоставит весьма мало доводов в нашу пользу, но вот в вашу пользу не предоставит ни одного.

Только что мы показали вам, насколько трудно войти в Царство Божие богатым; сейчас святой Марк покажет вам, насколько легко войти туда безгрешным.

Глава X, стих 13. «Приносили к нему детей, чтобы он прикоснулся к ним; ученики же не допускали приносящих».

14. «Увидев то, Иисус вознегодовал и сказал им: пустите детей приходить ко мне и не препятствуйте им, ибо таковых есть Царство Божие».

15. «Истинно говорю вам: кто не примет Царствия Божия, как дитя, тот не войдет в него».

Как вы полагаете, монсеньор, сколько пап предстали перед Всевышним, словно эти малые дети, то есть в одеяниях безгрешности?

Был ли в их числе сириец Григорий III, отлучивший от Церкви иконоборцев?

Стефан II, сфальсифицировавший Пипинов дар?

Лев III, сочинивший подложные декреталии?

Григорий IV, выступивший против Людовика Благочестивого и поддержавший его сыновей?

Иоанн X, любовник Теодоры, свергнутый ее дочерью Марозией?

Сергий III, избранный под нажимом той же Марозии, которая была беременна от него?

Анастасий III, перешедший с ее ложа на престол святого Петра?

Ландон, проделавший тот же путь?

Иоанн XI, ее сын от Сергия III, назначенный ею папой, когда ему было двадцать пять лет?

Иоанн XII, по требованию императора Оттона низложенный собором, который объявил его виновным во всякого рода святотатствах?

Бонифаций VII, то ли отравивший, то ли удавивший в тюрьме Бенедикта VI, чтобы занять престол святого Петра?

Иоанн XV, сын священника Льва, изгнанный патрицием Кресцентием?

Григорий V, убивший Иоанна XVI?

Иоанн XVIII, сын священника Орео, избранный в 1003 году и принужденный отречься в 1009 году?

Григорий VI, купивший сан понтифика и, не зная грамоты, вынужденный взять себе помощника?

Григорий VII, протеже княгини Матильды, отлучивший от Церкви императора Генриха IV и умерший в Салерно, хуля Бога словами: «Я возлюбил справедливость, возненавидел беззаконие и потому умираю в изгнании»?

Иннокентий III, наложивший на Францию интердикт в связи с разводом Филиппа Августа, короновавший Оттона и предавший его анафеме, отлучивший от Церкви короля Иоанна Безземельного и предложивший его королевство тому самому Филиппу Августу, которого предал анафеме; проповедовавший крестовый поход против альбигойцев, учредивший инквизицию и назначивший Доминика — позднее тот был канонизирован Григорием IX — первым инквизитором?

Григорий IX, уже упоминавшийся нами и заклейменный письмом Людовика IX?

Бонифаций Vili, побывавший лисом, львом и собакой, если верить его эпитафии?

Бертран де Го, готовый, дабы стать папой, поцеловать копыто Сатане, но ограничившийся целованием стопы Филиппу Красивому; отлучивший от Церкви венецианцев, истязавший евреев и уничтоживший тамплиеров?

Иоанн XXII, которого пригрозил сжечь Филипп де Валуа и который оставил в своей казне двадцать пять миллионов флоринов, собранных, по словам Флёри, за счет предприимчивости Его Святейшества?

Климент VI, купивший Авиньон у Джованны Неаполитанской и, по словам Виллани, при назначении новых кардиналов не принимавший во внимание ни учености, ни добродетели; будучи архиепископом, не соблюдавший никакой меры в связях с женщинами и заходивший еще дальше в связях с молодыми людьми, а став папой, не желавший ни сдерживаться в этом отношении, ни таиться, так что в его покои хаживали как прелаты, так и знатные дамы, и среди прочих некая графиня де Тюренн, которую он осыпал милостями; заболев, не позволявший прикасаться к нему никаким рукам, кроме женских, и за несколько дней до кончины получивший от Джованни Висконти, архиепископа Миланского, послание следующего содержания:

«Левиафан, князь Тьмы, папе Клименту, своему наместнику…

Ваша мать Гордыня приветствует Вас, Ваши сестры Алчность и Бесстыжесть благодарят Вас за доброжелательство, позволяющее им преуспевать!»?

(Заметим попутно, что Климент VI — первый папа, возведенный в достоинство светского суверена и независимого монарха. Император Карл IV получил от него императорскую корону и взамен признал в 1355 году полную независимость светской власти пап. До Климента VI папы были вассалами Империи; со времен Иннокентия VI, воспользовавшегося этой уступкой, они являются независимыми монархами. Чтобы добиться этого, папству пришлось потрудиться тысячу триста пятьдесят пять лет.)

Бенедикт XIII, причисляемый к антипапам из опасения, как бы он не замарал всех тех достойных людей, что предшествовали ему или шли вслед за ним?

Пий II, писавший Мехмеду II:

«Хотите стать самым могущественным из смертных? Чтобы стать им уже завтра, Вам, в сущности, понадобится совсем немногое, то, чего и искать не надо: несколько капель крестильной воды. Государь, немного воды, и мы провозгласим Вас императором греков и Востока, да и Запада, если в этом есть нужда»?

Александр VI, любовник своей дочери Лукреции, убивавший, подобно императорам Древнего Рима, чтобы завладеть наследством убитых; чьи сыновья поубивали друг друга из ревности к своей сестре, которую они делили со своим отцом, желавшим, чтобы на ночных пирах ему прислуживали нагие женщины, и умершим от отравленного вина, приготовленного им для кардиналов Касановы, Мельхиора Кописа и Адриано да Корнето?

Закончим наш список этим понтификом, поскольку никого чудовищнее нам не найти после него, как никого чудовищнее мы не нашли до него, хотя, слава Богу, в годы с 1508-го по 1861-й можно было бы отыскать еще немало любопытного на плодородной ниве разнузданности, разврата и нечестия.

Как видите, монсеньор, сам по себе святой Марк предоставил нам не так уж много доводов в нашу пользу, однако благодаря ему у нас есть возможность предъявить вам славного папу Николая III[36], которому Данте, встретив его в Аду поверженным вниз головой, адресует следующие грозные слова:

«Deh, or mi dì: quanto tesoro volle

Nostro Segnore in prima da san Pietro

ch’ei ponesse le chiavi in sua balìa?

Certo non chiese se non «Viemmi retro».

Né Pier né li altri tolsero a Matia

oro od argento, quando fu sortito

al loco che perdé l’anima ria.

Però ti sta, ché tu se’ ben punito;

e guarda ben la mal tolta moneta

ch’esser ti fece contra Carlo ardito.

E se non fosse ch’ancor lo mi vieta

la reverenza delle somme chiavi

che tu tenesti ne la vita lieta,

io userei parole ancor più gravi;

ché la vostra avarizia il mondo attrista,

calcando i buoni e sollevando i pravi.

Di voi pastor s’accorse il Vangelista,

quando colei che siede sopra l’acque

puttaneggiar coi regi a lui fu vista;

quella che con le sette teste nacque,

e da le diece corna ebbe argomento,

fin che virtute al suo marito piacque.

Fatto v’avete dio d’oro e d’argento;

e che altro è da voi a l’idolatre,

se non ch’elli uno, e voi ne orate cento?[37]»

В дополнение ко всему святой Марк рассказывает историю о фарисеях, которые показали Иисусу Христу динарий и спросили его, позволительно ли платить дань кесарю.

«Чье это изображение и надпись? — спрашивает Христос, показывая на динарий. — «Кесаревы», — молвят фарисеи. Иисус говорит им в ответ: «Отдавайте кесарево кесарю, а Божие Богу».

Со всей ясностью это означает, что он, Иисус Христос, состоит в общении с Богом, владыкой Неба, но не с кесарем, светским властителем земли.

Святой Лука уделяет вопросу о светской власти еще меньше слов, чем святой Марк, и касается его лишь в двух случаях, причем для того, чтобы уйти от ответа на него.

Глава XII, стих 13. «Некто из народа сказал ему: Учитель! Скажи брату моему, чтобы он разделил со мною наследство».

14. «Он же сказал человеку тому: кто поставил меня судить или делить вас?»

Затем, когда Иисус уже на кресте, один из разбойников говорит ему (глава XXIII, стих 42): «Помяни меня, Господи, когда приидешь в Царствие Твое!»

43. «И сказал ему Иисус: истинно говорю тебе: ныне же будешь со мною в раю».

Это ясно указывает на то, что Царство Христово находится на небе, а не на земле.

Впрочем, святой Иоанн, любимый ученик Иисуса, снял бы все наши сомнения по этому поводу, если бы они у нас еще оставались.

Глава XVIII, стих 33. «Тогда Пилат опять вошел в преторию, и призвал Иисуса, и сказал ему: “Ты Царь Иудейскии?”»

36. «Иисус отвечал: царство мое не от мира сего; если бы от мира сего было царство мое, то служители мои подвизались бы за меня, чтобы я не был предан иудеям; но ныне царство мое не отсюда».

Почему же Пий IX не поступил так, как поступил Иисус Христос? Почему не велел Петру вложить меч в ножны, сказав ему прекрасные слова Христа: «Ибо все, взявшие меч, мечом погибнут!» Почему позволил своим служителям подвизаться за него?

Правда, подвизались они плохо; но это не так уж и важно. Почему не последовал вероисповедному, а главное, христианскому правилу: «Ударившему тебя по щеке подставь и другую; и отнимающему у тебя верхнюю одежду не препятствуй взять и рубашку»?

Никогда Иисус не выглядел величественнее, чем в тот час, когда под ударами бичей был весь залит кровью; никогда Иисус не был ближе к Богу Отцу, чем в ту минуту, когда палачи делили по жребию его одежды.

Но затем все стало иначе. Сделавшись светским государем, папа пожелал пользоваться светским оружием. Церковь, питающая отвращение к кровопролитию, стала проливать кровь — вот почему Церковь шатается, вот почему папа-король катится в бездну.

Правда, преемник святого Петра, викарий Христа, духовный глава Церкви по-прежнему держится и всегда будет держаться крепко.

«И пошел дождь, и разлились реки, и подули ветры, и устремились на дом тот; и он не упал, потому что основан был на камне».

Это касается духовной власти — так что воздайте хвалу Господу, монсеньор.

«А всякий, кто слушает сии слова мои и не исполняет их, уподобится человеку безрассудному, который построил дом свой на песке».

Это касается светской власти — так что смиритесь, монсеньор.

Иисус сказал: «Кто соблюдет слово мое, тот не увидит смерти вовек».

Папство забыло слово Иисуса, и папство умирает.

* * *

Ну а теперь, монсеньор, поскольку со священными писаниями в руках мы доказали вам, что евангелия не только не узаконивают светскую власть папы, но и отрицают ее правомерность, позвольте напомнить вам о том, что как ученый вы знаете не хуже нас, но как прелат вроде бы и не ведаете, а именно, что эта светская власть была подло, тайно и бесстыдно узурпирована.

Нам придется ненадолго покинуть вас, монсеньор, чтобы совершить экскурс в историю, но будьте покойны: мы к вам возвратимся. Вы чересчур сильный и достойный противник, чтобы мы не почитали за честь сражаться с вами до конца.

Так вот, продолжая евангелия, святой Павел сказал:

«Противящийся власти противится Божию установлению. А противящиеся сами навлекут на себя осуждение».

Подтверждая слова святого Павла, Тертуллиан изрек:

«Выше власти царей и императоров одна лишь власть Бога».

Комментируя «Послание к Римлянам», святой Иоанн Златоуст написал:

«В подчинении царям находятся все священнослужители, левиты, первосвященники, благовестники и даже пророки».

Между тем святой Амвросий провозгласил принцип:

«Церковь не должна обладать ничем, кроме веры».

Между тем Григорий Турский писал Хильперику:

«Если кто из нас, о король, сойдет с пути справедливости, покарать того сможешь лишь ты; но если ты назначишь наказание чрезмернее проступка, кто покарает тебя, кто накажет тебя самого, как не тот, кто возвестил: Я есмь справедливость»?

Нет и не может быть более спора о светской власти понтификов, ибо она не зиждется ни на одном из священных писаний.

Так что вплоть до Константина и даже после него, ибо Григорий Турский, которого мы только что процитировали, писал около 577 года, христианские церкви являют собой всего лишь отдельные сообщества, почти всегда гонимые и всегда чуждые политической системе той страны, в какой они обретаются.

В те времена папы не притязали на то, чтобы управлять провинциями, они притязали лишь на то, чтобы быть добродетельными безнаказанно.

И вот урок: за исключением Новациана и Урбана, антипап, все папы от святого Петра до святого Анастасия, то есть за период в четыреста девяносто шесть лет, были канонизированы, а насчитывается их пятьдесят.

В 321 году Константин разрешает церквам владеть земельной собственностью, а частным лицам — обогащать их посредством дарений и завещания им имущества.

Президент Эно полагает, что именно этот указ впоследствии был превращен в дарственный акт.

Мы сказали: «превращен в дарственный акт», ибо общеизвестно, что самого дарственного акта никогда не существовало.

Но именно то, что общеизвестно, следует доказывать снова и снова, тем более, что Церковь, наш противник, — понятно, какую Церковь мы подразумеваем, — может опираться, отстаивая подлинность Константинова дара, на то, что в 1478 году в Страсбурге сожгли христиан, которые в ней усомнились.

Данте, веривший в подлинность этого акта, предает его проклятию:

Ahi, Costantin, di quanto mal fu matre,

non la tua conversion, ma quella dote

che da te prese il primo ricco patre![38]

Ариосто, не веривший в нее, высмеивает Константинов дар в своих стихах — Астольф во время путешествия на Луну обнаруживает его среди вещей, которых никогда не существовало на Земле:

Di vari fiori a un gran monte passa,

Ch’ebbe già buono odore or puzza forte;

Questo era il dono (se però dir lece)

Che Costantino al buon Silvestro fece.[39]

Ho, спросит логически мыслящий читатель, если в 1478 году в Страсбурге сожгли христиан, осмелившихся усомниться в подлинности Константинова дара, то как могло случиться, что спустя всего лишь тридцать пять лет после этого Ариосто опубликовал в Италии, на глазах у пап, поэму, где этот дар обличен в том, что от него смердит?

Объясняется это тем, что оба папы, в понтификат одного из которых, Юлия II, Ариосто написал «Неистового Роланда», а в понтификат другого, Льва X, опубликовал, были папами-философами и людьми умными, которые верили в подлинность Константинова дара нисколько не больше, чем он, иписьменно дали ему полное право язвительно отзываться о документе, утратившем всякое доверие.

И в самом деле, достаточно изложить суть этого подложного дарственного акта, чтобы дать представление о его полной нелепости.

Вот несколько выдержек оттуда:

«Мы наделяем престол святого Петра всем величием, всем блеском и всем могуществом, какие присущи империи…

Помимо того, мы дарим Сильвестру и его преемникам наш Латеранский дворец, бесспорно самый красивый дворец на свете.

Мы дарим ему наш венец, нашу митру, нашу диадему и все наши императорские одеяния.

Мы вверяем ему императорское достоинство и командование конницей…

Мы безвозмездно передаем святому понтифику город Рим и все западные города Италии, равно как и западные города прочих стран.

Мы уступаем ему место, отказываемся от власти над всеми провинциями, покидаем Рим и переносим столицу нашей империи в Византий, ибо негоже, чтобы земной правитель сохранял хоть малейшую власть там, где Бог водворил главу христианской веры».

Подумать только, человеческие существа, люди, которые жили, чувствовали, страдали, имели отцов, матерей, сестер, братьев, жен и друзей, были сожжены четыреста лет тому назад за то, что усомнились в подлинности подобного документа! Поистине, это делает великую честь Сиксту IV, в понтификат которого они были сожжены. Правда, будучи суровым по отношению к христианам, он, этот добрый Сикст IV, был ласков по отношению к своим племянникам: двух из них он назначил кардиналами, третьему, Джироламо Риарио, подарил города Имолу и Форли, а четвертому, Джованни делла Ровере, — Сору и Сенигаллию; наконец, он опередил Пия IX, издав буллу, которой учреждался праздник Непорочного зачатия Девы Марии.

Возвратимся, однако, к Константинову дару, который мы оставили бы в бутыли, где его обнаружил Астольф, если бы на него не опиралась светская власть пап, не имеющая возможности опираться на евангелия.

Так вот, папа Сильвестр, командир конницы, которому, согласно дару Константина, принадлежат Рим и западные провинции Италии, равно как и другие западные города прочих стран, вместо того чтобы захватить Флоренцию, Милан и Геную, переправиться через Средиземное море и захватить Марокко, перейти через Альпы и захватить Францию, перейти через Пиренеи и захватить Испанию, переправиться через Ла-Манш и захватить Англию, то есть завоевать все области, расположенные к западу от Рима, вместо всего этого, причем без малейших возражений, позволяет Константину II, старшему сыну Константина, завладеть Галлией, Испанией и Великобританией, а Константу I, третьему сыну Константина, — Италией и Африкой. Что же касается Констанция II, второго сына Константина, то против него никаких возражений выдвигать не приходилось, поскольку он завладел лишь Востоком и Грецией.

Так что добрый папа Сильвестр, как называет его Данте, хранит молчание, и только в 776 году папа Адриан извлекает пользу из Константинова дара, упоминая его в увещании, обращенном к Карлу Великому.

Папа Стефан II, вероятно, не знал об этом даре, ибо в 755 году, когда Айстульф, король лангобардов, захватывает Рим и Стефан прибегает к помощи Пипина, вместо того чтобы воспользоваться даром Константина, что было проще всего, он пишет от имени святого Петра письмо, которое, будучи не менее любопытным, чем Константинов дар, не должно было бы замалчивать этот документ.

Вот упомянутое письмо:

«Петр, призванный к апостольскому служению Иисусом Христом, сыном Бога живого и т. д.

Поскольку через мое посредство Римская церковь, епископом коей является Стефан, основана на скале… заклинаю вас, трех королей, сиятельных Пипина, Карла и Карломана, и заодно с вами епископов, аббатов, священников и монахов, равно как герцогов, графов и простой народ… заклинаю вас, и Дева Мария, ангелы, мученики и иные святые совокупно со мною умоляют вас не допустить, чтобы мой город Рим и мой народ — тут самое место было бы упомянуть дар Константина — оставались долее жертвой лангобардов… Если незамедлительно послушаетесь меня, вы получите великую награду в этой жизни, одолеете ваших врагов, проживете долгие годы, будете вкушать земные блага и, сверх того, обретете жизнь вечную; если не послушаетесь меня, то знайте, что властью Святой Троицы и моего апостольского служения вы будете лишены Царства Божьего».

Как вам нравится эта фраза?

«Сверх того, обретете жизнь вечную».

То есть обретете в придачу, вдобавок — короче, сверх того.

И потому бедный аббат Флёри, автор «Церковной истории», человек честный и эрудированный, хотя он не был ни епископом, ни архиепископом, ни кардиналом, и в силу своей добросовестности вынужденный привести этот документ, не смог удержаться и снабдил его таким комментарием:

«Печально видеть, как далеко могли заходить в вымысле самые обстоятельные люди той эпохи, когда они полагали его полезным».

Скоро мы увидим, являются ли реальностью дары Пипина и Карла Великого.

В 753 году папа Стефан приезжает во Францию и, выступая в роли посланца греческого императора, дарует Пипину, равно как и его сыновьям, титул римского патриция, которым в свое время был наделен Карл Мартелл, и взамен получает дар от Пипина: провинции, захваченные Айстульфом, королем лангобардов, и являющиеся предметом притязаний со стороны греческого императора, их истинного владетеля.

Пипину ровным счетом ничего не стоило передать в дар эти провинции, ни государем, ни обладателем, ни завоевателем которых он тогда еще не был; более того, в ту пору он еще ничего толком о них не знал и никакой надежды когда-либо царствовать там у него не было.

Тем не менее в 754 году он переходит через Альпы, осаждает Павию и, как утверждают, добивается от Айстульфа обещания вернуть Равеннский экзархат и Пентаполь, но не императору Константинополя, которому они принадлежали, а святому Петру, Церкви и Римской республике, которым они не принадлежали.

Обещание это, если только оно существовало, оказалось не очень надежным, поскольку всего лишь год спустя Айстульф осаждает Рим, и, вместо того, чтобы сообщить королю франков о даре Константина или напомнить ему о его собственном даре, делавшем дар Константина совершенно бесполезным, его святейшество полагает себя вынужденным сфабриковать адресованное Пипину поддельное письмо за подписью святого Петра.

Но где же все-таки Пипинов дар? Мы знаем, что Константинов дар находится на Луне, и потому отыскать его невозможно; согласитесь, однако, монсеньор епископ Орлеанский, что Стефан II был весьма заинтересован в том, чтобы не терять Пипинов дар, а для преемников папы было крайне важно отыскать этот документ, если они его потеряли.

Правда, Анастасий, который через сто тридцать лет после смерти Стефана II составлял историю пап, утверждает, что видел Пипинов дар; однако известно, что даже в случае самой мелкой тяжбы, решаемой мировым судьей, одного свидетеля недостаточно: «Testis unus, testis nullus[40]» — гласит старая судебная поговорка; тем более одного свидетельства недостаточно, если речь идет о целом королевстве.

Но если со времен Константина папы были независимыми светскими государями, то почему тогда они продолжали помечать свои документы годами правления константинопольских императоров и называть императоров своими сеньорами и господами? Это можно заметить в письме Стефана II, которое написано в 757 году, то есть незадолго до его смерти, и которое вы, монсеньор, найдете в «Древних грамотах аббатства святого Дионисия» (книга II, глава 3); в грамоте, подписанной в том же году Павлом I, и в послании, отправленном императору все тем же Павлом в 772 году и содержащем судебный приговор касательно преступления, которое было совершено в Римском герцогстве.

Так что перед нами светский государь, который вершит правосудие в собственных владениях не самолично, а руками другого государя.

Ну а теперь продолжение истории с дарами. Призванный Адрианом выступить против Дезидерия, короля лангобардов, Карл Великий берет в осаду Павию и в 774 году, находясь в Риме, заменяет Пипинов дар новым.

Но если он заменяет его новым, то, выходит, предыдущие два потеряны; ну уж этот-то будут хранить куда бережнее, его поместят в архив, запрут под замок — и, согласитесь, монсеньор, дело того стоит, ведь ко всему тому, что не так давно подарил Пипин, и ко всему тому, что в свое время подарил Константин, Карл Великий, не ограничиваясь более городами и областями, расположенными к западу от Рима, добавляет Корсику, Сардинию, Лигурию, Сицилию, Венецию и Беневенто, что несколько больше Итальянского королевства, только что завоеванного с помощью меча Гарибальди королем Виктором Эммануилом.

Куда была помещена грамота Карла Великого, известно: ее положили в гробницу святых апостолов Петра и Павла. Ну и где же теперь эта грамота, посредством которой Карл Великий дарит те области, какими он не владеет и на какие у него нет ни наследственного права, ни права верховной власти, ни права завоевателя?

И подобное беззаконие, такое злоупотребление властью, такое посягательство на собственность приписывают автору капитуляриев!

Да будь даже такая грамота у нас перед глазами, подписанная его монограммой и скрепленная навершием его меча, мы не поверили бы в ее подлинность.

С тем большим основанием мы не верим тому, что папы допустили оплошность, позволив этой грамоте затеряться, подобно двум предыдущим.

Нет, вплоть до VIII века и даже позднее, папы мало того что не считали себя светскими государями, но и вели себя как обычные вассалы, признавая своими верховными повелителями императоров Востока и Запада, да и наместников, экзархов и патрициев, а порой, когда их одолевал чересчур сильный страх, даже и лангобардских королей.

Но это не означает, монсеньор, что папы не подготавливали исподволь, со всей ловкостью, на какую они были способны, свою будущую светскую власть.

И прежде всего в царствование Людовика Благочестивого — читай: Людовика Слабоумного — папство находит способ, каким образом можно расширить и укрепить власть, до того крайне шаткую.

Проследить весь путь этого несчастного государя, с учетом всех оскорблений, какие ему пришлось снести от собственных сыновей, и всех унижений, в какие ввергла его Церковь, заняло бы слишком много времени: у него силой вырывают четвертую дарственную грамоту, отыскать которую не легче, чем три предыдущие, и, разговаривая с ним от имени епископов, в лицо ему заявляют, что Константин якобы сказал: «Господь дал епископам право судить королей и императоров. Господь поставил их выше светской власти, словно богов. Не подобает человеку судить богов, такое надлежит лишь тому, о ком написано: “Бог воссел в сонме богов, и среди богов произнес суд”».

Так что нет более двух властей, впредь есть лишь одна.

Вместо того чтобы отдавать кесарю кесарево, а Богу Божие, Церковь забирает все; вместо того чтобы прийти, как Иисус, дабы послужить, а не требовать, чтобы ему служили, папы и даже епископы воспринимают императоров и королей как слуг.

И в самом деле, именно Григорий IV, без разрешения императора Востока приехавший во Францию, разбирает в Эльзасе спор между отцом и двумя его сыновьями; он отправляется в лагерь Людовика, проводит там трое суток, и в ту самую ночь, когда он покидает лагерь, в войске старого императора начинается дезертирство.

Равнина, где проходили эти переговоры, расположенная между Страсбургом и Базелем, по сей день именуется Полем лжи.

Все же следует признать, что народы — это беспощадные историки, не правда ли, монсеньор? Вот так Григорий IV прокладывает дорогу Григорию VII, на которой разверзнется бездна и куда скатится Бонифаций VIII.

Итак, мы покончили с дарами Константина, Пипина, Карла Великого и Людовика Благочестивого, с дарами, от которых ровным счетом ничего не осталось; перейдем теперь к дару графини Матильды, единственному дару, действительно существовавшему и оставившему после себя след.

Современником графини Матильды был папа Григорий VII, и два их имени неразделимы: политическая история и скандальная хроника того времени связывают их воедино. Григорию VII приписывают двадцать семь положений, которые составляют законченную доктрину светского и духовного суверенитета римских понтификов; положения эти полностью противоречат евангелиям и воззрениям отцов Церкви.

Именно с графини Матильды ведет начало первый по-настоящему важный дар Святому престолу; даров с ее стороны было даже два, но, говоря точнее, в 1102 году она подтвердила тот, что был сделан ею в 1077 году. Графиня Матильда подарила Святому престолу все владения, каких она незаконно лишила своего второго мужа Вельфа II, герцога Баварского.

Любопытнее всего, что эти владения, единственные, на которые папы имеют подлинную дарственную грамоту, суть как раз те, какими они никогда не пользовались, — Тоскана и Ломбардия; Пиза, Флоренция, Пистойя, Сиена, Лукка, Милан, Павия, Кремона, Модена и т. д. сделались республиками, и, за исключением нескольких клочков Южной Тосканы, попавших в руки пап, завещание графини Матильды не имело никаких последствий.

Но даже если бы все эти безумные дары, от Константина Великого до Людовика Благочестивого, в самом деле существовали, разве это причина для того, чтобы земли, города и их обитатели оставались всецело подчинены, словно крепостные, самому неразумному, самому неуступчивому, самому коварному, самому тираническому, самому жестокому, самому косному из всех правлений? Правлению, которое взяло за правило не подчиняться законам всеобщего развития, не признавать гелиоцентрическую систему мира, по-прежнему придерживаться феодального строя XII века и законодательства XV века; которое в противовес всем, наряду с одной лишь Австрией, сохранило инквизицию, carcere duro[41], пытки, неравенство в системе наказаний и преследование религиозных сект; для которого всякий, кто не принадлежит к римско-католической церкви, является врагом и должен претерпевать соответствующее обращение; при котором еврей заключен в гетто, откуда он не может выйти ранее десяти часов утра и куда обязан вернуться в восемь часов вечера, а если ему случилось заболеть, вправе рассчитывать на помощь врача-католика, лишь отступив от своей веры; при котором разбой учиняет сама полиция; при котором убивают на дорогах и грабят на улицах; правлению, которое всегда было таким, каким оно является сегодня, и о котором Данте говорил в XIII веке:

«Quelli ch’usurpa in terra il luogo mio,

il luogo mio, il luogo mio, che vaca

ne la presenza del Figliuol di Dio,

fatt’ ha del cimitero mio cloaca

del sangue e de la puzza; onde ‘l perverso

che cadde di qua sù, là giù si placa».

«Non fu la sposa di Cristo allevata

del sangue mio, di Lin, di quel di Cleto,

per essere ad acquisto d’oro usata…»[42]

И о котором Петрарка говорил в XIV веке:

Nido di tradimenti, in cui si cova

Quanto mal per lo mondo oggi si spande:

De vin serva, di letti, e di vivande;

In cui lussuria fa l’ultima prova.

Per le camere tue fanciulle, e vecchi

Vanno trescando, e Belzebub in mezzo

Co’ mantici, e col foco, e con gli specchi,

Già non fostu nudrita in piume al rezzo,

Ma nuda al vento, e scalza fra gli stecchi:

Or vivi sì ch’a Dio ne venga il lezzo.[43]

То есть во времена, когда еще не было таких пап, как Александр VI, Павел IV, Климент XIII и Григорий XVI.

И таких кардиналов, как АНТОНЕЛЛИ.

* * *

Вы говорите, монсеньор, о «громадных, всеобщих манифестациях в пользу главы Церкви, внезапно вспыхнувших не только во Франции, но и во всех концах света — в Ирландии, в Англии, в Испании, в Бельгии, в Швейцарии, в Пруссии, в Баварии, во всей Германии, в Савойе, в самом Пьемонте и во всей Италии, и не только в Европе, но и в Америке, в Соединенных Штатах, в Мексике, в Бразилии — словом, повсюду».

Простите, монсеньор, я не оспариваю, что как духовный властитель Пий IX царствует не только во всех тех странах, что вы назвали, но и во всем остальном мире, ибо его папское благословение простирается на Urbi et Orbi[44].

Но как светский властитель он царствует лишь в Риме и в той части соседних земель, какая сохранилась у него благодаря присутствию там французской армии; однако осмелюсь сказать, что Рим и та часть соседних земель, где папа царствует в светском плане, настолько устали от своего светского властителя, что готовы отдаться любой из названных стран, которая в порыве воодушевления дойдет до того, чтобы предъявить на них требование. Есть нечто в высшей степени нелепое — и мне с сожалением приходится говорить вам это, монсеньор, — есть нечто в высшей степени нелепое в изъявлении сочувствия к государю, правление которого осуждает, проклинает и ненавидит все население, над каким он властвует. Разве Ирландия, Англия, Испания, Бельгия, Пруссия, Бавария, Германия, Савойя, Пьемонт, Америка, Соединенные Штаты и Мексика находились на протяжении целых веков под тяжким папским гнетом, ни в чем не уступающим гнету Тиберия? Разве их разорили налоги? Разве их население сократили путем изгнания? Разве там массово казнили на эшафотах и расстреливали? Разве там управлял министр, чей отец и дядя были каторжниками? Разве там полицией руководил человек, приговоренный к каторге? Разве там, выйдя из своего дома, ты непременно наткнешься на штык? Разве там, если ты произнесешь хоть слово, к тебе непременно потянется рука сбира? Разве там матерей приговаривают к тюремному заключению за то, что они приносят цветы на могилу своих сыновей? Разве там расстреливают детей перед тем, как расстрелять отца, да еще прямо у него на глазах, чтобы ужесточить его смерть, как поступили с Чичеруаккьо? Разве там сдирают кожу с тонзуры и с пальцев священника, ведя его на расстрел, как поступили с Уго Басси? Разве полковников, когда они предают разграблению город и убивают его обитателей, там производят в генералы, как поступили с г-ном Шмидом после захвата им Перуджи?

О, да если папа проделает все это в Ирландии, Англии, Испании, Швейцарии, Пруссии, Баварии, Германии, Савойе, Пьемонте, Америке, Соединенных Штатах и Мексике и после этого Мексика, Соединенные Штаты, Америка, Пьемонт, Савойя, Германия, Бавария, Пруссия, Швейцария, Испания, Англия и Ирландия по-прежнему будут охвачены тем же сочувствием и той же непоколебимой любовью к Пию IX, то из этого бесспорно воспоследует, что римляне ошибаются, а другие народы правы; но до тех пор я буду настаивать, что другие народы весьма необдуманно порицают римлян.

«Как?! — восклицаете вы, монсеньор. — О происходящем говорят французские епископы и епископы во всем мире, священники и верующие присоединяют свои голоса к нашему голосу, а вы не в состоянии подняться до понимания этого биения наших сердец, этого солидарного трепета католических душ и того, что один ирландский епископ так удачно назвал “естественным и благородным движением телесных членов, которые инстинктивно взметаются вверх, дабы защитить оказавшуюся под угрозой голову”?»

Прежде всего, монсеньор, позвольте сказать вам, что сравнение это, по нашему мнению, верное, но неудачное: все телесные члены, устремляющиеся на помощь голове, подчиняются чувству не столько благородному, сколько эгоистичному; они прекрасно сознают, что sensorium commune[45] обретается в мозгу и что смертельный удар, который поразит мозг, убьет и их тоже.

В этом и заключается подлинная суть вопроса, которую вы раскрыли, сами того не желая. Господа французские епископы, господа епископы во всем мире, вы всего лишь члены некоего тела, и, если вашей голове нанесут удар и с нее свалится корона мирской власти, не будет у вас больше ни титулов «монсеньор» и «ваше преосвященство», ни митры, ни епископского дворца, ни фиолетовой мантии, ни кружевного стихаря, ни богатого жалованья, ни золоченых карет, ни всего того, что Иисус порицает, ни всего того, что евангелия запрещают; останутся лишь смирение, бедность и аскетизм раннехристианской церкви!

Ах, господа французские епископы, ах, господа епископы во всем мире, вы же видели у себя перед глазами, совсем рядом с вами, католический народ, истребляемый еретическим народом, вы слышали отчаянные крики матерей, сестер, дочерей, жен, детей, и происходило все это при свете дня Господня, в 1830 году, то есть вчера, и ни один из вас не возвысил голос, никому из вас не пришло в голову выступить с пасторским посланием в пользу несчастной Польши, никто из вас не почувствовал этого биения сердец, не ощутил этого трепета католических душ, и, когда бездушный министр произнес в бессердечной палате депутатов достопамятные слова: «В Варшаве царит порядок!», ни один из вас не издал у изголовья Польши, убитой царями, крика, подобного возгласу Боссюэ у изголовья мадам Генриетты, отравленной фаворитами ее мужа, и не воскликнул: «Польша умирает, Польша умерла!»

Дело в том, что, когда Польша рушилась, когда Польша умирала, она, в отличие от рушащейся светской власти папы, не увлекала в свое падение и в свою могилу ваше богатство, ваши саны и ваши почести!..

Я не могу ответить на все пункты вашего письма, монсеньор, к тому же некоторые из них касаются личного спора между вашим преосвященством и г-ном де Ла Геронньером, и у меня нет желания вникать в эти распри. Мне неизвестно, что велит г-ну де Ла Геронньеру его совесть, но я, прожив десять лет в Италии и семь раз побывав в Риме, знаю, что велит мне моя совесть.

А она велит мне продолжать вести наступление и сражаться с великой блудницей, по словам Данте,

Quella che con le sette teste nacque.[46]

Так что продолжим.

Стремясь убедить своего противника, вы, монсеньор, ссылаетесь на вашего второго повелителя, кесаря.

Однако это кесарь Запада, никоим образом не притязающий на верховную власть над Италией.

Вы говорите:

«Накануне войны в Италии сам император торжественно произнес следующие слова:

У нас нет намерения разжигать в Италии беспорядки и низлагать государей, равно как и расшатывать власть Святого отца, которого мы восстановили на престоле”.

И еще:

Цель войны — возвратить Италию самой себе, а не заставить ее сменить своего властителя”.

И вновь, уже после войны, желая в третий раз успокоить встревоженные души католиков, император повторил при открытии сессии Законодательного корпуса это заявление:

Факты говорят сами за себя. На протяжении одиннадцати лет я поддерживал власть Святого отца в Риме, и прошлое должно быть порукой будущего».

Таковы, по вашим словам, монсеньор, заявления императора. О заявлениях его правительства речь пойдет дальше. Всегда есть два обстоятельства, которые необходимо держать в равновесии, если иметь в виду обещания, данные монархами.

На одной чаше весов — желание исполнить данное обещание; на другой чаше — политическая необходимость.

У императора не было намерения «разжигать в Италии беспорядки и низлагать государей, равно как и расшатывать власть Святого отца», которого он восстановил на престоле.

Это по поводу желания.

Император оставался верен своей декларации, ибо после заключения перемирия в Виллафранке герцоги Модены, Пармы и Тосканы должны были вернуться на принадлежавшие им троны и г-н Валевский, глава нашей дипломатии, до последнего часа поддерживал восстановление их власти. Император оставался верен своей декларации, ибо, поддерживая Святого отца на протяжении одиннадцати лет вплоть до 1859 года, он поддерживает его и в 1861 году, то есть по прошествии еще двух лет.

Но настал черед Необходимости, богини с железными клиньями.

Необходимость изрекла: дабы возвратить Италию самой себе, нужно, чтобы Италия сменила повелителя, ибо ни один из государей, властвующих над ней, не ЯВЛЯЕТСЯ ИТАЛЬЯНЦЕМ.

Двое происходят из Австрийской династии.

Один — из Испанской династии.

Так что Необходимость простерла к императору французов свою ладонь, предъявляя ему итоги трех единодушных голосований, которые от имени Италии низвергали с тронов герцога Пармского, герцога Моденского и великого герцога Тосканского, то есть иностранных государей, противившихся тому, чтобы Италия была возвращена самой себе.

Перед лицом итогов всеобщего голосования, основы его собственной власти, император французов попросту склонился, ибо одна из самых непреложных и самых чтимых во Франции истин состоит в том, что глас народа — это глас Божий.

Необходимость изрекла:

«Сир, посмотрите на то, что происходило во Франции с 1815 по 1830 год; конгресс королей, в первой статье своего заключительного акта провозгласивший, что ни один Наполеон никогда более не взойдет ни на один европейский трон, постановил, что во Франции впредь будут царствовать Бурбоны; и заметьте, сир, что постановили это не уполномоченные какого-то одного короля, а представители Австрии, Англии, России, Пруссии и Испании, то есть пяти великих держав, то есть Европы. И, точно так же как вы ввели оккупационную армию в Рим, чтобы навязать Святого отца римлянам, этот нечестивый союз, провозгласивший себя Священным, на три года оставил во Франции оккупационную армию, чтобы навязать Бурбонов французам. Напрасные хлопоты: в 1830 году была свергнута с престола старшая ветвь, в лице Карла X, а в 1848 году — младшая ветвь, в лице Луи Филиппа. Ну и что сказали в ответ на это Австрия, Англия, Россия, Пруссия и Испания? Да ничего. Что они сделали в ответ на это? Тоже ничего.

Наконец, всеобщее голосование привело на трон вас, носителя имени Наполеон — то есть одного из тех, кому договорами 1815 года было навсегда запрещено занимать престол!

То же молчание. То же бездействие.

Ну и почему они смолчали, почему ничего не сделали? Дело в том, что я, Необходимость, начертала на стенах их пиршественных залов три роковых слова:

ТАК ПОЖЕЛАЛ НАРОД.

Сир, то же, что было сказано мною этим людям, поклявшимся в вечности царствования Бурбонов и в вечности изгнания Бонапартов, и чью волю я, Необходимость, сломила, словно тростинку, я пришла сказать вам смиренно, по-христиански, по-братски от имени римского народа.

Он взывает к вам:

— Что из содеянного нами, римлянами, лишило нас того счастья, каким наслаждаются наши братья, еще два года назад бывшие рабами? Повсюду свобода, радость, счастье! Почему только нам выпала мрачная доля рабства, печали и скорби? Что из содеянного нами лишило нас права участвовать — либо посредством разума, либо посредством меча — в великих битвах, готовящихся во имя искупления народов? Разве Бог сказал Свободе, словно морю, положив ей пределами Террачину и Перуджу: доселе дойдешь и не перейдешь? Сир, либо светская власть папы справедлива, и тогда отнимать у него Эмилию и Романью было неправильно, либо она несправедлива, и тогда было неправильно оставлять ему даже одного-единственного человека, ибо в глазах Господа один-единственный человек столь же велик, как и целый народ. Разве не сказал Иисус: “Не две ли малыя птицы продаются за ассарий? И ни одна из них не упадет на землю без воли отца вашего”?»

Вот в каком положении, монсеньор, находится ныне император французов, вот что заставляет его колебаться, ибо он сомневается в себе самом и говорит себе: противопоставляя себя целому народу, вправе ли я так поступать, разумно ли мне так поступать, должно ли мне так поступать?

Выше было сказано, что, оценив заявления императора, мы перейдем к заявлениям его правительства, и момент для этого настал:

«Желание императора заключается в том, чтобы установить на прочном фундаменте общественный порядок и уважение к верховной власти в итальянских государствах».

Министр добавил:

«Государь, возвративший Святого отца в Ватикан, желает, чтобы главу Церкви ЧТИЛИ ВО ВСЕХ ЕГО ПРАВАХ СВЕТСКОГО СУВЕРЕНА».

Председатель Государственного совета, со своей стороны, в стенах Законодательного корпуса заявил:

«Правительство примет все необходимые меры для того, чтобы безопасность и независимость Святого отца были обеспечены». (30 апреля 1859 года.)

Годом позже г-н Барош повторил эти слова буква в букву. (12 апреля 1860 года.)

Помимо того, председатель Государственного совета вновь, причем в следующих выражениях, изложил намерения правительства:

«Французское правительство рассматривает светскую власть Святого престола как непременное условие его независимости…

Светская власть Святого престола не может быть уничтожена. Она должна осуществляться на надежных основах. Именно для восстановления этой власти и была предпринята экспедиция в Рим в 1849 году. Именно для сохранения этой власти французские войска вот уже одиннадцать лет держат в оккупации Рим: их задача состоит в том, чтобы оберегать одновременно светскую власть, независимость и безопасность Святого отца». (12 апреля 1860 года.)

Мы могли бы дать императору и его министрам один и тот же ответ.

Первая статья заключительного акта Конгресса звучала так:

«Ни один член семьи Наполеона никогда не взойдет ни на один европейский трон.

Дабы обеспечить царствование Бурбонов, во Франции останется оккупационная армия».

И что же? Наполеон III находится на троне, а оккупационная армия служит европейским монархам для того, чтобы подавлять восстания в их собственных государствах.

Но нам хочется сказать вам, монсеньор, еще кое-что, ведь отвечаем мы именно вам.

Просим вас обратить внимание на даты этих двух обязательств, взятых на себя правительством:

30 апреля 1859 года. 12 апреля 1860 года.

Никаких обязательств, датированных более поздним числом, не существует.

Это наблюдение, как вы скоро увидите, имеет огромное значение.

Двенадцатого апреля 1860 года спокойно происходит присоединение Центральной Италии к Пьемонту. Подчиняясь силе обстоятельств, император французов отстраняет от руководства иностранными делами г-на Валевского, который служил опорой герцога Пармского, герцога Моденского и великого герцога Тосканского, скомпрометировал себя ради них и был скомпрометирован ими, и назначает на его место г-на Тувнеля, человека нового и не имеющего ни перед кем никаких обязательств.

Но заметьте вот что: 12 апреля 1860 года единая Италия все еще остается сновидением Мадзини, которое вышло в 1834 году через ворота из слоновой кости, то есть ворота несбыточных снов.

В Неаполе, воссев на трон своего отца, царствует Франциск II; он заявил, что в государственном управлении, существовавшем при Фердинанде II, Франциске I и Фердинанде I, ничего меняться не будет; следственно, править он будет посредством трех «F», которые, являясь инициалами трех королевских имен, одновременно служат первыми буквами тех трех слов, с помощью каких, по словам сына Карла III, можно будет править Неаполем вечно:

Farina — Feste — Forca.
(Хлеб — Праздники — виселица.)

Стало быть, нет никаких шансов, что Королевство обеих Сицилий присоединится к Италии с согласия своего монарха, и нет никаких шансов, что его принудит к этому присоединению начавшееся восстание. Десять или двенадцать восстаний в Калабрии, случившихся в царствование его отца, были подавлены, а восстание в Сицилии, случившееся уже при нем, только что потоплено в крови.

Для Рима вопрос пока не стоит столь остро, поскольку потребность в столице появится у Италии лишь в тот момент, когда все народы Апеннинского полуострова объединятся в один народ и все именования жителей отдельных провинций — генуэзцы, пьемонтцы, миланцы, моденцы, пармцы, тосканцы, венецианцы, неаполитанцы, калабрийцы — сольются в одно-единственное именование: итальянцы.

Внезапно происходит неожиданное, невероятное, неслыханное событие.

Какой-то человек с отрядом из тысячи бойцов отплывает вечером 5 мая из Генуи и 11 мая высаживается с этим отрядом в Марсале.

Имея под своим командованием эту тысячу бойцов, он от имени Италии, от имени прогресса, от имени независимости, от имени человечества объявляет войну королю Неаполя и его ста сорока тысячам солдат.

«Это флибустьер, который подпадает под действие общего закона о пиратах и которого можно без всякого суда повесить на рее его собственного судна», — заявляет газета «Отечество».

Однако «Отечество» ошибается: этот человек — апостол, освободитель, мессия.

Ни Франция, ни император не ошибаются на его счет.

Его победному маршу хотят противостоять.

«Не мешайте этому человеку действовать, — произносит в ответ Наполеон III. — У него есть МИССИЯ».

И миссия эта, в самом деле, успешно свершается; менее чем за пять месяцев Сицилия, Калабрия и Неаполь завоеваны, и династия, правившая сто двадцать шесть лет, рушится, сделав в Гаэте короткую остановку на пути от трона к изгнанию.

Вы верите в Бога, монсеньор? Если вы верите в него, то он в этот час явно на стороне Италии. Но если Бог на стороне Италии, то те, кто против Италии, выступают против Бога.

Гарибальди заявил:

«Папа — это Антихрист».

Но разве, откровенно говоря, Гарибальди не прав?

Папа благословляет Везувий, и с того дня Везувий не перестает извергать пламя и лаву.

Папа благословляет По, и случается то, чего не бывало никогда: в течение шести зим По замерзает четыре раза.

Папа благословляет Ламорисьера и его армию; в итоге Ламорисьер разбит, а его армия уничтожена.

Папа отлучает от Церкви короля Виктора Эммануила, но тому все удается.

У Наполеона пристальный и глубокий взгляд, монсеньор; и если все это вижу я, то почему бы и ему этого не увидеть?

Почему бы ему не увидеть, что в этих новых обстоятельствах, сложившихся после 12 апреля 1860 года, папа является не только помехой, но и чем-то совершенно невозможным!..

Позвольте мне, подобно тому, как вы идете строка за строкой вслед за г-ном де Ла Геронньером, идти абзац за абзацем вслед за вами.

Вы пишете, монсеньор:

«Первые беды папы восходят к нашему вступлению в Италию».

О каком вступлении вы говорите? Если о том, что произошло в 1848 году, вы правы.

Если о том, что произошло в 1859 году, вы ошибаетесь.

Поверьте, монсеньор, было бы счастьем, если бы французы не осадили Рим и силой, вопреки общим чаяниям, не восстановили папу на престоле: возвратившись в обозе наших войск в Рим, Пий IX оказался в положении Бурбонов старшей ветви, возвратившихся в казацком обозе во Францию. В чем у нас нет никакого желания лишний раз убеждаться, так это в том, что, точно так же, как другие народы чужды нам, мы чужды другим народам. Так вот, для римлян двенадцать тысяч солдат нашего гарнизона являются не только чужеземцами, но и угнетателями, поскольку мы навязываем им управление, которое они отвергают. К счастью, чутье подсказывает им, что с той стороны, откуда пришло угнетение, придет и избавление, и они воспринимают наших солдат как своих заблудившихся братьев, навстречу которым предстоит протянуть руки в тот день, когда французы и римляне сделаются одной семьей.

Я говорю, что беды Пия IX восходят к нашему первому вступлению в Италию, ибо, если бы мы не возвратили тогда Пия IX в Рим, не было бы ужасающей реакции 1849 года; белое одеяние понтифика не обагрилось бы кровью Чичеруаккьо и его сыновей, Уго Басси и Ливраги; Перуджа не была бы потоплена в собственной крови, как во времена триумвирата, и по обвинению в убийстве г-на Росси, о котором у нас скоро пойдет речь, не были бы казнены два невиновных человека, от которых просто хотели избавиться, в то время как настоящий убийца был прекрасно известен.

Это огромная беда, монсеньор, для верховного понтифика, для преемника Петра, Лина и Анаклета, да и всех этих мирных людей, — отдать приказ расстрелять отца семейства и двух его сыновей, если одному из них лишь девятнадцать лет, а другому — одиннадцать; это огромная беда для верховного понтифика — приговорить к смерти священника, единственным преступлением которого было то, что он утешал умирающих на поле боя, и, под предлогом лишения священного сана, сдирать у него кожу с тонзуры и с трех пальцев, которыми он творил крестное знамение; это огромная беда для верховного понтифика — награждать генеральским чином полковника, который разрушил целый город, разграбил его дома и расстрелял его жителей; это огромная беда для верховного понтифика — позволить, чтобы два невиновных человека были казнены вместо виновного, которого не пожелали признать таковым, и я нахожу, что утрата папой светской власти, при всей огромности этой беды, не может сравниться с упомянутыми бедами.

Вы продолжаете, монсеньор:

«Кого г-н де Ла Геронньер заставит поверить, будто святой и добродетельный папа, восседавший в то время на престоле святого Петра, являлся врагом всякой реформы? Год 1847-й не так уж далек от нас. То, в чем либеральные европейские политики упрекали тогда Пия IX (и в чем упрекать его я воздержусь), состоит вовсе не в том, что он не даровал достаточного количества реформ, а в том, что, выказывая безграничную широту своей искренней души, он, возможно, превысил их меру».

Вы позволите, монсеньор, дать вам представление о том, каково было положение дел в Риме, когда умер Григорий XVI, папа, у которого, как говорили, «евангелиями были вино и женщины, а скипетром — топор палача»!

За двадцать пять лет тирании Рим превратился в бурлящий вулкан и подошел к тому критическому моменту, когда все — даже изгнание, даже тюрьма, даже смерть — предпочтительнее неумолимой и вечной угрозы Дамоклова меча.

Желаете знать, монсеньор, как описывает это положение Миралья да Стронголи, автор ценнейшей «Истории Римской революции»?

Сейчас я приведу вам несколько строк из этой книги:

«Когда Пий IX вступил на Святой престол, глухой шорох, нечто вроде голоса, звучащего из-под земли, прокатился от Генуэзских Альп до Палермо, и это вовсе не фигура речи, а зловещая действительность: виселицы и эшафоты перегораживали дороги, зияли ворота тюрем, поглощая жертвы, число которых никто даже не удосужился подсчитать; шпион был судьей, мысль каралась, а позади виселиц и эшафотов, в мрачной тени тюрем грозно высился призрак народа. Чаша терпения переполнилась, час настал, и по воле двадцати шести миллионов человек свершилась революция».

Вот таким было положение в Риме. Если бы новый папа пошел по стопам прежнего, его понтификат не продлился бы и двух недель.

Пий IX осознал насущные потребности момента; он объявил всеобщую амнистию политическим узникам, предоставил определенную свободу печати, учредил две палаты, создал гражданскую гвардию и заявил народу, попранному деспотизмом его предшественника и рычащему, словно Сатана на дне бездны, готовый вырваться оттуда:

«Остановись! Разве ты не видишь, что я либеральный папа?!»

Народ остановился, отчасти обрадованный, отчасти удивленный; в итоге радость взяла верх, Пия IX нарекли Ангелом Италии, в нем увидели зачинателя новой эпохи; перед лицом его славы померкли все прочие славы, и, как единственный образец подлинного величия после стольких веков позора и стыда, глазам Европы на мгновение предстал новый папа, чей лоб был осиян божественным ореолом.

На какое-то время, словно Адам, Пий IX оказался между демоном и ангелом, то есть между прежним деспотизмом и новой свободой.

Никогда еще ни у одного человека не было более благоприятных возможностей для того, чтобы завоевать себе славу, выше которой была бы лишь слава Иисуса.

Если он хотел быть светским монархом, ему следовало бросить взгляд на Апеннинский полуостров, увидеть, что настали новые времена, провозгласить священную войну и проповедовать крестовый поход за независимость.

Если он хотел быть лишь духовным властителем, ему следовало решительно сорвать личину со лжи, занявшей место религии, и, с Евангелием в руке, призвать христианство к его изначальному аскетизму; ему следовало, наконец, разорвать постыдный союз, на протяжении стольких лет со всей очевидностью связывающий между собой духовенство и деспотизм.

Но, слабый, нерешительный, лишенный убеждений, ничего из этого он не сделал; перед лицом великой эпохи и великих событий, он остался пигмеем, метавшимся между иезуитами и либералами; он позволил революциям увлечь его в их головокружительные вихри и явил миру позорное зрелище верховного понтифика, который возвращается на свой престол под охраной штыков четырех иноземных армий, следуя по дороге, усеянной трупами и пропитанной кровью.

Вам должно быть известна, монсеньор, обращенная к кардиналам торжественная речь Пия IX на тайной консистории 29 апреля 1848 года; она послужила причиной первого разочарования в нем римского народа, которое было огромным. Вот те несколько строк, что низвергли папу с вершины возложенных на него упований:

«Поскольку некоторые желали бы, чтобы мы вместе с другими народами и государями Италии предприняли войну против австрийцев, полагаем своим долгом прямо и ясно заявить здесь, что подобное крайне далеко от наших помыслов, ибо, при всей нашей недостойности, мы занимаем на земле место Того, Кто есть Миротворец и Человеколюбец, и, верные божественным заповедям нашего высшего апостольского служения, объемлем единой отеческой любовью все народы и все нации. Но коль скоро среди наших подданных есть немало тех, кого увлекает пример других итальянцев, то какими средствами, по-вашему, могли бы мы обуздать их пыл?»

Вы скажете мне, монсеньор, что именно такие слова должен был произнести любящий отец, дабы сберечь кровь своих подданных; но тогда я хотел бы спросить: осуждаете ли вы, ваше преосвященство, Урбана II, проповедовавшего первый крестовый поход, Евгения III, проповедовавшего второй, Климента III, проповедовавшего третий, Иннокентия III, проповедовавшего четвертый, Гонория III, проповедовавшего пятый, и, наконец, Иннокентия IV и Климента IV, проповедовавших пятый и шестой? Вы скажете мне, монсеньор, что эти крестовые походы имели целью освобождение Гроба Христова и что враги, с которыми крестоносцы намеревались сражаться, были сарацинами. Отвечу вам, монсеньор, что Свобода есть дочь Христова и что итальянцы желали не только освободить гроб Свободы, но и добиться от Бога воскресения сей Божественной девы; что же касается сарацин, которых Италия знала лишь по нескольким набегам на ее берега, то в глазах итальянцев они куда менее вероломные, нечестивые и гнусные, нежели австрийцы, которые уже более века попирают их, избивают их, забирают у них хлеб изо рта, деньги из кармана и воздух из груди.

И потому, когда раздались эти странные и неожиданные слова, весь римский народ охватило глубочайшее волнение. Вечный город содрогнулся до оснований своих величественных сооружений, до праха в своих древних гробницах: из-под руин двух его цивилизаций, где уже начала пускать ростки идея грядущей третьей цивилизации, донесся скорбный стон; современный Рим, уже начавший возводить триумфальные арки в честь Пия IX как вождя освященной революции, как символа религии и прогресса, Рим при появлении этой роковой энциклики внезапно очнулся, встревоженный, обеспокоенный, угрожающий, готовый воскликнуть: «К оружию!» и расточающий смертельные угрозы в адрес прелатов, которых подозревали в том, что они давали дурные советы верховному понтифику; не было ни одной улицы, ни одной площади, ни одного перекрестка, где во всеуслышание не рассуждали бы о смене формы правления, о смене главы государства. И все это не я говорю вам, монсеньор: это говорит Миралья, то есть историк, это говорит Мамиани, то есть министр!

Бросьте взгляд на Европу, монсеньор, и вы увидите, каким лихорадочным возбуждением она была охвачена.

Париж только что провозгласил республику, Берлин только что провозгласил республику, Вена только что провозгласила республику, Сицилия только что провозгласила республику, в Милане только что совершилась славная пятидневная революция.

Калабрия и Чиленто были в огне, Неаполь был в огне. Все народы Западной Европы одновременно и с общего согласия рвали на баррикадах уложения монархий и акты мирных конгрессов.

Разумеется, Пий IX мог бы сделать и больше, но вот сделать меньше он никак не мог.

Как раз это время он выбрал для того, чтобы назначить Пеллегрино Росси своим министром.

Вернемся к вашей брошюре, монсеньор; вы замечаете, говоря о Пие IX:

«Он взял на себя смелость учредить в Ватикане две парламентские палаты, и на пороге одной из них был убит его министр. Так стоит ли удивляться, что после этой жуткой благодарности он глубоко задумался?»

Я вижу, монсеньор, что вы все еще разделяете распространенное заблуждение и верите, что г-н Росси был убит республиканцами. Здесь, в Неаполе, где нам приходится ежедневно сталкиваться с его убийцей, мы осведомлены намного лучше вас, монсеньор. На свете есть храбрый молодой человек, отличный офицер, ни за что не ставший бы служить с убийцами своего отца: это г-н Эдоардо Росси, которого я знавал лейтенантом корпуса Альпийских охотников. Напишите ему, монсеньор, вам это не составит труда, а для него станет честью; напишите ему, поинтересуйтесь у него, что он думает об убийстве своего отца, и попросите его сказать вам, чья рука, по его мнению, нанесла роковой удар: была это рука республиканца или роялиста, рука человека или правительства, рука фанатика или сбира.

Господин Эдоардо Росси непременно ответит вам, монсеньор, у меня нет в этом сомнений. Ну а покамест я скажу вам вот что: та самая рука, что нанесла г-ну Бренье удар по голове, нанесла и удар Пеллегрино Росси в сердце, и, что достоверно наравне с тем, что мы оба люди честные, то была рука сбира, состоявшего на службе Фердинанда II.

Так что верховный понтифик — да вы и сами, монсеньор, признаете это — раскаялся в том, что даровал свободы своему народу; он отобрал их у народа, вернул его под прежнее иго и добавил к этим тяготам кардинала Антонелли и начальника жандармерии Нардони.

Но, по вашим словам, когда Франция, сознавая, что целый народ притесняют в материальном, нравственном и духовном плане, предъявила папе требование провести реформы, г-н Валевский поручился за Его Святейшество:

«Правительство императора полностью у верен о в том, что Святой отец ждет лишь благоприятного момента, чтобы объявить о реформах, которые он решил даровать своему государству…»

В числе этих реформ, добавляете вы, «министр называет преимущественно светское управление и руководство финансами, правосудием и всем прочим посредством выборного собрания».

Данный циркуляр был выпущен 5 ноября 1859 года, то есть четырнадцать месяцев тому назад.

Вы добавляете еще вот что:

«Да и сам Цюрихский договор своей 20-й статьей неопровержимо удостоверяет те же факты. Эта статья говорит о принятии в Церковном государстве “системы, приспособленной к нуждам населения и согласующейся с великодушными намерениями, уже выказанными понтификом”».

Все это весьма туманно для народа, который корчится, словно под колоколом пневматической машины, испытывая недостаток в воздухе, просвещении и свободе.

Прошло четырнадцать месяцев со дня выхода циркуляра г-на Валевского, прошел год со дня подписания Цюрихского договора.

Ну и как исполнены обещания, данные Святым отцом? Впереди чудился мираж, дивные озера, тенистые оазисы, журчащие родники; но затем, когда этот несчастный караван, зовущийся народом, завершил свой долгий и мучительный дневной переход, он увидел кругом лишь песок, один песок, все тот же песок.

Когда Моисей, ведя евреев по пустыне, увидел, что они вот-вот упадут от усталости и жажды, он ударом жезла иссек из скалы воду, люди утолили жажду, набрались терпения и на другой день снова двинулись в путь.

Неужели вы верите, что, если бы Моисей отказал своему народу в этой капле воды, он довел бы его до Земли обетованной?

Но погодите, вот нечто более определенное:

«На другой день после подписания перемирия в Виллафранке граф Валевский сказал лорду Коули, что “без всякого давления извне папа заявил о готовности следовать советам, которые пожелает дать ему Франция”».

Монсеньор, вы лучше других знаете, что у Франции не было недостатка в советах Его Святейшеству и что Его Святейшество предпочитал не следовать им.

«В сентябре герцог де Грамон передал курии полный план реформ. Послу ответили, что Его Святейшество готов согласиться с этими реформами, если ему предоставят гарантию в том, что, одобрив их, он сохранит принадлежащее Церкви государство».

Так что перед нами Его Святейшество, не одаряющий более реформами свое государство, хотя все еще готовый осуществить свои великодушные намерения и по-прежнему расположенный следовать тем советам, какие могла бы дать ему Франция, но на условии, что Франция заставит вернуться в его юрисдикцию отложившиеся от него народы и, из пастыря сделавшись мясником, поведет заблудших овец не в овчарню, а на бойню.

Ах, Ваше Святейшество, Ваше Святейшество! Иисус посылал своих агнцев среди волков, вы же посылаете своих волков среди агнцев.

Франция этого не сделала: честь и хвала Франции!

Она предоставила несчастной Романье и несчастной Эмилии самим распоряжаться своей судьбой, и Романья и Эмилия поспешили ввериться Виктору Эммануилу.

Ну а вы, Ваше Святейшество, воздержались от дальнейших реформ.

«Но скажите искренне, — добавляете вы, монсеньор, — разве реформы хоть что-нибудь успокоили бы?»

Нет, монсеньор, ибо реформы должны быть даны добровольно, а не вырваны силой; тот, кому его государь дает меч и кто обращает этот меч против своего государя, — предатель; тот, кто вырывает его силой, имеет право нанести им удар государю.

«Но разве короля Неаполитанского спасла дарованная им конституция?» — спрашиваете вы.

Да само Провидение, монсеньор, повторяет вам ответ, который я только что дал вашему преосвященству.

Нет, монсеньор, ибо эта конституция не была дана им добровольно, она была силой вырвана у него захватом Палермо.

Нет, монсеньор, ибо он даровал эту конституцию лишь после того, как увидел на стенах пиршественного зала огненное сияние трех слов пророка Даниила:

МЕНЕ, ТЕКЕЛ, ФАРЕС!

Мене — исчислил Бог царство твое и положил конец ему;

Текел — ты взвешен на весах и найден очень легким;

Фарес — разделено царство твое и дано Мидянам и Персам.

Ведь таково же толкование этих пылающих письмен, монсеньор, не правда ли? Так вот, сейчас мы дадим вам более короткий их перевод.

Эти три слова означают: «слишком поздно».

Людовик XVI увидел их огненное сияние 10 августа на стенах Лувра.

Карл X увидел, как они вновь появились 29 июля.

Луи Филипп прочитал их 24 февраля.

Это рука Господа начертала их, монсеньор.

И теперь они написаны на стенах Ватикана.

* * *

«Реформы? — пишете вы, монсеньор. — Да разве речь идет о реформах и счастливых народах! Тут нужны короны и бунтующие народы, дабы срывать эти короны с головы венценосцев и увенчивать ими другого человека, но кого?

Да будет позволено мне сказать, что это вовсе не исключительный гений наподобие Наполеона I, естественным образом возвысившийся над другими людьми и из солдата сделавшийся королем.

Нет, это государь, на счету которого лишь его происхождение, принадлежность к династии и который, не видя ничего страшного в том, чтобы разгромить и ограбить равных себе, собственного племянника, вдову, ребенка, старика, всячески поощрял демагогов, дабы сделаться завоевателем».

Простите, монсеньор, но вам недостает философского взгляда в отношении Наполеона I и справедливости в отношении Виктора Эммануила.

Мыслимо ли, что предопределенная Промыслом Божьим миссия Наполеона ускользает от такого проницательного взгляда, как ваш?

Наполеон I причинил много вреда Франции, но сделал много добра Европе.

По его вине Франция утратила свои прежние физические границы, которые, как вы понимаете, монсеньор, можно возвратить, однако он превратил всю Европу в духовного вассала Франции и продвинул ее умозрительные границы куда дальше, чем это сделали в отношении своих держав Август и Карл Великий.

Когда 18 брюмера Наполеон взял в свои руки Францию, она все еще пребывала в лихорадке гражданской войны, и в одном из горячечных приступов ее бросило так далеко вперед, что остальные народы уже не могли поспевать за ней; равновесие общего прогресса наций оказалось нарушено чрезмерностью прогресса одной из них. По мнению королей, Франция обезумела от свободы, и свободу это следовало заковать в цепи, чтобы исцелить Францию.

Наполеон с его склонностью как к деспотизму, так и к рати, с его двойственной натурой, простонародной и одновременно аристократичной, оказался позади умонастроения Франции, но впереди умонастроения Европы, став ретроградом в отношении внутренних дел государства, но прогрессистом в отношении внешнего мира.

Безрассудные короли объявили ему войну! Тогда Наполеон взял у Франции самых чистых, самых умных, самых передовых ее сынов; он сформировал из них армии и разослал эти армии по всей Европе; повсюду они несли смерть королям и дыхание жизни народам. Везде, где проносился дух Франции, следом гигантскими шагами шла свобода, разбрасывая горстями революции, как сеятель разбрасывает зерна пшеницы.

Наполеон пал в 1815 году, но не прошло и десяти лет, как нива уже созрела и была готова для жатвы.

1818 год. Великое герцогство Баденское и Бавария требуют конституции и добиваются ее.

1819 год. Вюртемберг требует конституции и добивается ее.

1820 год. Революция и принятие конституции кортесами Испании и Португалии.

1820 год. Революция и принятие конституции в Неаполе и Пьемонте.

1821 год. Восстание греков против Турции.

1823 год. Учреждение сословных собраний в Пруссии.

Один единственный народ, вследствие самого своего географического положения, избежал прогрессивного влияния Франции, будучи чересчур удаленным от нас, чтобы мы могли помыслить хоть когда-нибудь ступить на его территорию; Наполеон, вынужденный не спускать с него глаз, в конце концов свыкается с разделяющим нас расстоянием. Сначала ему стало казаться, что преодолеть его возможно, затем — что сделать это легко; довольно предлога, и мы завоюем Россию, как уже завоевали Италию, Египет, Германию, Испанию и Австрию. Предлог не заставил себя ждать: английский корабль входит в какой-то из балтийских портов, что нарушает обязательства России соблюдать континентальную блокаду, и Наполеон Великий немедленно объявляет войну своему брату Александру, царю всея Руси.

И на первый взгляд кажется, будто Провидение Божье терпит неудачу в борьбе против склонности человека к деспотизму. Франция проникает в самое сердце России. Однако свобода и рабство не соприкоснутся. Никакое семя не прорастет на этой ледяной земле, ибо перед нашими армиями отступают не только вражеские войска, но и местное население: мы вторгаемся в пустынную страну, в наши руки попадает уничтоженная пожаром столица, и, когда мы вступаем в Москву, она не только пуста, но и объята пламенем.

Итак, миссия Наполеона исполнена, и наступает час его падения, ибо теперь его падение будет столь же полезно свободе, как некогда полезно ей было его возвышение. Царь, столь осторожный перед лицом победоносного врага, выкажет себя, возможно, смельчаком перед лицом побежденного врага; отступив перед завоевателем, он, возможно, будет преследовать беглеца.

Бог отводит десницу свою от Наполеона, и, дабы на сей раз небесное вмешательство было явным, теперь не люди сражаются с людьми; порядок времен года нарушается, раньше срока выпадает снег и наступают холода: стихия губит армию.

И тогда свершается предвиденное мудростью Божьей. Париж не смог принести цивилизацию в Москву, и Москва сама придет за ней в Париж.

Через два года после пожара своей столицы Александр вступит в нашу; однако его пребывание там будет чересчур коротким: его солдаты едва успеют прикоснуться к французской почве; наше солнце, которое должно было озарить их разум, лишь ослепило их.

Господь вновь призывает своего избранника, и Наполеон появляется снова; гладиатор, еще весь истекающий кровью после своего последнего поражения, выходит на арену, но не сражаться, а подставить горло под меч при Ватерлоо.

И тогда Париж вновь открывает свои ворота царю и его дикому войску; на сей раз оккупация удержит на три года на берегу Сены этих людей с Невы, Днепра, Волги, Дона и Урала. Затем, неся на себе отпечаток новых и странных идей и с запинкой произнося незнакомые слова «цивилизация» и «освобождение», они нехотя возвратятся в свою варварскую страну, и восемь лет спустя в Санкт-Петербурге вспыхнет республиканский заговор.

Полистайте необъятную книгу прошлого, монсеньор, и добавьте к революциям, упомянутым нами, революцию в Бельгии в 1830 году, революцию во Франции в 1848 году, революцию в Парме, Модене и Тоскане в 1859 году и, наконец, революцию в Неаполе в 1860 году. Скажите, в какие другие времена можно было увидеть столько шатающихся тронов и такое множество королей, наследных принцев и претендентов на престол, убегающих на глазах у всех; дело в том, что, проявляя крайнюю неосмотрительность, они заживо погребли своего недобитого врага, и новоявленный Энкелад сотрясает мир каждый раз, когда ворочается в могиле.

Вот что касается Наполеона, монсеньор, ну а теперь перейдем к королю Виктору Эммануилу.

По правде говоря, монсеньор, вы уделяете ему чересчур мало места в вашем послании; история предоставит ему куда большее место на земле, а Господь, надеемся, самое лучшее место на Небе.

Вы говорите, что своим положением он обязан лишь принадлежностью к династии и единственная его достоинство состоит в происхождении.

На сей раз вы полностью ошибаетесь, монсеньор; если что и могло помешать популярности короля Виктора Эммануила, так это как раз то, что он сын Карла Альберта и племянник Карла Феликса.

Он был вынужден, напротив, заставить всех забыть о своей принадлежности к Савойской династии и возобладать над своим происхождением.

Доставило же Виктору Эммануилу популярность то, что в момент, когда все итальянские монархи нарушали свои клятвы, он один сдержал свои обещания; то, что в момент, когда герцог Модены и великий герцог Тосканы бежали без боя, он, лучший солдат Италии, бросился под пули и штыки, словно последний из своих берсальеров или наших зуавов; то, что, пока остальные монархи домогались титулов «Великий», «Август», он домогался лишь титула «Король-джентльмен», а особенно способствовало его популярности то, что прозвищем этим наградил его в высшей степени честный человек, лучший итальянец Италии, человек, имя которого сделалось символом мужества, самоотверженности, верности, бескорыстия и патриотизма — Гарибальди.

Это говорю вам я, монсеньор, и вместе со мной это говорит вам вся Италия. И если народы тянутся к Виктору Эммануилу, словно железо к магниту, то происходит это вовсе не потому, что Виктор Эммануил происходит из Савойской династии, и вовсе не потому, что он сын Карла Альберта и племянник Карла Феликса.

Происходит это потому, что, зная его как честного человека, все уверены, что он сдержит свои обещания, чего не сделали ни герцог Пармы, ни герцог Модены, ни великий герцог Тосканы, ни Фердинанд II, ни Пий IX.

* * *

Вы упрекаете французских публицистов, монсеньор, за то, что они хотят оставить в светской власти папы только Рим и Ватиканские сады.

Ну что ж, мы проявим еще большую скупость, чем они.

Почему Рим, самый проклятый из всех городов, и двести тысяч его обитателей обречены и дальше сносить иго, которое сбрасывают с себя все остальные города Италии? Почему он должен вечно видеть процессии монахов на той священной дороге, где проходили триумфальные шествия Помпея, Цезаря и Августа? Почему, бывши прежде властелином мира, он один сделался личным рабом самодержца, который, хоть и с Евангелием в руках, является всего лишь узурпатором светской власти?

Нет, дворец, подобающий верховному понтифику, это монастырь на Голгофе, а сад, подобающий преемнику святого Петра, это Масличный сад, где Христос исходил кровавым потом.

Поверьте, монсеньор, в Масличном саду и в своем монастыре на Голгофе папа будет куда более великим, свободным и могущественным, чем в своем Квиринальском дворце и Ватиканских садах.

Давайте объявим подписку, чтобы построить на Святой земле дворец для верховного понтифика, и я первый подпишусь на пятьсот франков.

Вы восклицаете, монсеньор:

«Во всей этой истории есть только один человек без обиняков[47], а именно Гарибальди. Он, по крайней мере, ясно заявил:

“Необходимо искоренить в Италии язву папства… Необходимо истребить эти черные сутаны.

Именно в Риме, именно с высоты Квиринала, должно быть провозглашено Итальянское королевство».

О, сейчас вы увидите, монсеньор, что однажды ему довелось выразиться еще яснее.

Случилось это в день освящения венгерских знамен. Как вы понимаете, в Неаполе царило огромное воодушевление; в безбожии вам Неаполь не обвинить, набожность неаполитанцев доходит порой до суеверия.

Гарибальди, сильно уставший, возвратился в Палаццо делла Форестерия, как вдруг этот народ, который не мог насмотреться на него, принялся кричать: «Гарибальди! Гарибальди!»

Гарибальди появился на балконе.

«Диктатор, диктатор, — кричал народ, — скажи пару слов!»

Когда Гарибальди, этот поэт-завоеватель, говорит, все сердца прикованы к его устам. Как у античной статуи красноречия, из них исходят золотые цепи.

Но в тот день Гарибальди не хотелось говорить.

Народ настаивал.

Гарибальди слегка наклонился вперед и, как если бы внезапно решил сбросить с себя душивший его груз, заговорил:

«Великодушный народ! Тебе неведом эгоизм, а между тем до сей поры ты был игрушкой эгоизма, и не просто его игрушкой, а его жертвой! Но поскольку понятно, что в основе твоего чистосердечия лежат чувства справедливости и честности, я не хочу, чтобы ты и долее позволял ослеплять себя кучке негодяев, которые торгуют тобой на торжище своего честолюбия.

Народ! Не надо позволять обманывать себя в будущем, как это происходило в прошлом: независимо от того, исходит обман от отдельных лиц или от целых государств, эгоизм есть преступление; но сегодня ты дал доказательство, что он не был твоим личным преступлением, ибо сегодня ты принял за основу всякого общественного установления братство народов; сегодня, несмотря на огромное расстояние, разделяющее вас, ты пожал руку этой доблестной нации, стремящейся сбросить с себя иго врага, который является и твоим врагом тоже. Венгры проливали свою кровь за тебя в дни твоего угнетения, ты протянешь им руку в день, когда они соберут силы для своего освобождения, и этой рукой поможешь им сражаться с вашим общим врагом, ибо день грядущей битвы уже близок.

Но прежде ты должен будешь сражаться с другими могущественными эгоистами, угрожающими тебе изнутри Италии. Я назову тебе лишь одного из них, но главного: ПАПУ.

Папа — это враг Италии, это язва религии, это до его ушей должны доноситься самые страшные проклятия».

Если бы только вы слышали, господин епископ Орлеанский, какая буря восторженных возгласов, какой шквал одобрительных криков вырвался из всех уст и, не соблаговолив и на мгновение остановиться подле ушей светского властителя Рима, поднялся ввысь, дабы обвинить его у подножия престола Божьего!

Именно так львы выказывают одобрение льву: рычанием.

Диктатор подал знак, что ему надо сказать еще кое-что, и, словно по волшебству, установилась тишина.

«Как только люди, — продолжал он, — стали сохранять память о событиях прошлого, они осознали, что всегда подчинялись двум началам: добру и злу; так вот, папа является для Италии воплощением зла, он ее враг, ее беда, ее несчастье, ее злой дух, зло, исполненное всех зол.

Он не христианин, он не человек, он дьявол. Я же, — продолжил диктатор, ударяя себя в грудь, — взгляни на меня, народ, я христианин, я человек, я радетель веры. И когда в Судный день он склонит голову перед лицом Всевышнего, я высоко подниму чело, поскольку в этой груди живет сознание, что, в отличие от папы, я следую зову искупления, и, в то время как папа отверг Христа, я исповедую его; что его мораль и его евангелия являются единственными правилами человеколюбия, единственными законами спасения души, единственными основами общественной совести. Да, я христианин, поскольку верю в Иисуса, бога или законодателя, это не суть важно, ибо поклоняюсь ему, причем по убеждению, и, в то время как другие просто используют его и злоупотребляют им, обращаюсь к нему с молитвой и говорю ему: “Господи, возьми мою кровь для искупления человечества, если твоей оказалось недостаточно”.

Папа же, напротив, всеми силами противится освобождению Италии. Папа — это враг, это дьявол, это антихрист!»

И в этот раз его вновь прервали единодушные, бешеные, исступленные аплодисменты. Находясь в тот момент рядом с диктатором, я не мог прийти в себя от изумления! Что до такой степени изменило неаполитанцев? Четыре революции, два месяца свободы.

Гарибальди продолжал:

«Решусь сказать, что я кое-чего заслужил своими усилиями и своими делами. Так вот, я прошу лишь одной награды, но не милости, а права: права говорить правду. И эту правду я говорю тебе, неаполитанский народ, я говорю ее тебе перед лицом Европы, при лучезарном сиянии Божьего света; по твоим аплодисментам я вижу, что ты понял меня; возьмись же за работу, народ, ты обязан исполнить свой долг; стань поборником правды, и пусть благодаря тебе она дойдет до всех, кто, не будучи здесь, не мог слышать моих слов, и, если тебе удастся превратить невежественные классы в просвещенных людей, лишь тогда Италия станет по-настоящему свободной, по-настоящему единой!»

Монсеньор, я не слышал, как Иисус предавал проклятию книжников и фарисеев, и не видел, как он изгонял из храма торговцев, но я видел и слышал, как Гарибальди отлучил от Церкви папу Пия IX, и мне никогда не забыть того, что я видел и слышал.

* * *

В этом последнем разделе, монсеньор, мы повторили для вашего сведения речь Гарибальди, в которой перед лицом Бога диктатор-христианин обвинил папу-антихриста в том, что он враг Италии.

Позвольте, монсеньор, с учебником истории в руках доказать вам, что у Италии, начиная с первых светских пап, то есть со Стефанов и Адрианов, никогда не было врагов хуже, чем папы.

И в самом деле, какое самое жестокое и самое унизительное из бедствий может навлечь на свою страну государь? Иноземное нашествие.

Докажем, что, стремясь удовлетворить свои интересы, свое честолюбие или свою ненависть, папы, со времен Пипина и вплоть до Наполеона III, только и делали, что навлекали на Италию иноземные нашествия.

Пипин, призванный Стефаном II, преодолевает Альпы, вступает в Италию и берет в осаду Павию.

Карл Великий, призванный Адрианом I, в свой черед преодолевает Альпы и осаждает Павию.

Арнульф, король германцев, призванный Формозом бороться против императора Гвидо Сполетского, императора-итальянца, вступает в Италию.

Людовик, король Прованса, призванный Иоанном IX бороться против Беренгара, вступает в Италию.

После всех этих войн, опустошавших Италию на протяжении двух столетий, она получает передышку лет на шестьдесят.

Это время царствования женщин.

Теодора, Марозия и Теодора Младшая, мать и две ее дочери, три куртизанки из благородной семьи — они были родственницами Адальберта II, маркграфа Тускии, иначе именуемой Тосканой (слово Туския происходит от древнего названия тусков, то есть этрусков) — взяли на себя труд назначать и свергать пап; они владели ключами от замка Святого ангела, аристократию они держали в руках посредством своей родни, народ — посредством мягкости своего управления, пап — посредством своих пороков; своих любовников они переводили из своей постели на папский престол или в тюрьму. Эти папы придерживались нравов сарацин, которым они платили дань, и почти все умерли отравленными или удавленными, как и подобает героям сераля. Один из них, Иоанн XII, внук Марозии, человек, запятнавший себя кровосмешениями и прелюбодеяниями, рукополагал священников в сан в конюшне и в шутку взывал к Венере и Вакху, будучи настоящим язычником, в чем упрекает его в одном из своих писем император Оттон. Умер он от ударов молотом, нанесенных ему каким-то ревнивым мужем.

Все это не придумано нами, а взято из книги Ланфре «Политическая история пап»; мы не цитируем вам Гиббона, ведь он язычник.

Желаете познакомиться с образчиком стиля вашего предшественника Арнульфа, епископа Орлеанского, как и вы, монсеньор?.. Вот он, причем из разряда самых красноречивых.

Слова эти были произнесены на церковном соборе в Реймсе:

«О Рим, как много всего тебе надо оплакивать и какая густая тьма наступила вслед за благостным светом, который ты проливал на наши сердца. Там возвысились папы, носившие имена Лев, Григорий, Геласий, и тогда Церковь могла называть себя вселенской. Почему же столько епископов, прославленных своей ученостью и своими добродетелями, должны подчиняться сегодня чудовищам, которые бесчестят ее?»

Так что обычный епископ, ваш предшественник, восседавший на той же кафедре, что и вы, монсеньор, пошел дальше Гарибальди.

Правда, епископ Пуатье пошел дальше вас, монсеньор.

Вернемся, однако к речи епископа Арнульфа, которого еще не называли вашим преосвященством:

«Если у человека, восседающего на высочайшем престоле, недостает милосердия, он антихрист».

Не читал ли, случаем, Гарибальди речь епископа Арнульфа на Реймском соборе? Это маловероятно; подобные тексты читаем лишь мы, романсты, и вряд ли читали их историки, но, точно так же, как существует пословица, гласящая: «Великие умы сходятся», есть и пословица в отношении честных людей, которые в определенных вопросах морали сходятся во мнении точь-в-точь, как великие умы.

Послушаем, что еще скажет ваш предшественник:

«Если ему недостает не только милосердия, но и мудрости — он ИДОЛ; с таким же успехом можно было бы спрашивать совета у куска мрамора. С кем же нам советоваться, если у нас появится потребность в совете по поводу божественных дел? Мы обратимся в сторону Бельгии и Германии, где сияют славой столько епископов, светочей религии, и воззовем к их суду, ибо суд Рима продается за золото и принадлежит тому, кто больше заплатит, так что если, выставляя в качестве довода против нашего суждения пример Геласия, кто-нибудь вознамерится сказать нам, что Римская церковь является естественным судьей всех церквей, то давайте ответим ему: Для начала поставьте в Риме непогрешимого папу!»

Вернемся, однако, к привычке пап призывать на помощь себе иноземцев; тот призыв, о каком далее пойдет речь, имеет немалое значение в истории.

Оттон Великий, призванный Иоанном XII бороться против Беренгара, маркграфа Ивреи, низлагает Беренгара, подчиняет себе Ломбардию, коронуется королем Италии и навеки присоединяет Италию к Германской империи.

Что вы скажете, монсеньор, о признательности, которую Италия должна питать к Иоанну XII?

Погодите, мы подходим к Григорию VII.

Генрих IV, разгневанный покаянием, наложенным на него в Каноссе, вступает вместе с немцами в Италию и берет в осаду Рим.

Дабы дать отпор императору-иноземцу, Генриху IV, нашествие которого на Италию он сам же и навлек, Григорий VII призывает другого иноземца, норманна Роберта Гвискара, герцога Калабрии, который захватывает Рим, пролив там реки крови.

Погодите: после отца придет сын, Генриха IV сменит Генрих V, Григория VII — Пасхалий II.

Призванный Пасхалием II, Генрих V прибывает в Рим, дабы короноваться в Вечном городе, но там между двумя государями вспыхивает ссора по поводу инвеституры; Генрих V задерживает Пасхалия II, берет его под стражу вместе с двенадцатью кардиналами, обвязывает их веревками, чтобы тащить, словно скот, который ведут на рынок, покидает Рим и, с разбитыми в кровь ногами, приводит папу и кардиналов в Сабину.

Пасхалий II подчиняется, уступает право инвеституры и коронует Генриха V, который после этого возвращается в Германию.

Но Пасхалий II хочет заполучить владения графини Матильды.

Это не устраивает Генриха V, ее наследника. Генрих V возвращается в Италию, вступает в Рим, вновь изгоняет Пасхалия II и назначает антипапу Григория VIII, который, со своей стороны, посредством булл сражается с Геласием II.

Заметим попутно, что завещание графини Матильды, единственная подлинная дарственная, на которую могут ссылаться папы, включает лишь земельную собственность и не уступает никакого права, ни ленного, ни суверенного, то есть не отдает людей вместе с этими землями.

Поскольку мы всегда доказываем то, что утверждаем, но слово наше далеко не так свято, как ваше, монсеньор, и, следственно, никто не обязан верить нам на слово, приведем текст завещания, на котором основывается наше высказывание:

«Ego Mathilda, Dei gratia Comitissa, pro remedio animae meae et parentum meorum dedi et obtuli Ecclesiae sancti Petri, per interventum Domini Gregorii Papae VII omnia bona mea, jure proprietario tam que tunc habueram, quam ea, quae in antea acquisitura eram, etc».[48]

В разгар этих распрей между папством и Империей итальянское единство не могло развиваться, поскольку папы против любой светской власти, способной соперничать с их собственной властью, и формировались лишь небольшие городские республики: одни были гвельфские, другие — гибеллинские.

Подлинным историком той эпохи является Данте.

Соперничество этих маленьких республик стало великим счастьем для искусства и поэзии, но явилось великой бедой для итальянской нации. Одна лишь Ломбардская лига, на протяжении четырех лет оказывавшая сопротивление Барбароссе, самим своим существованием свидетельствует о том, на что была бы способна единая Италия, тогда как, разделенная на маленькие республики, которые разъединяла взаимная ненависть, она делалась тем артишоком, который, по словам Чезаре Борджа, можно съесть листок за листком.

Тем временем приобретают известность Абеляр и Арнольд Брешианский, которые до такой степени настраивают римлян против папской симонии, что римляне прогоняют папу и провозглашают республику.

Луций II пишет германскому королю, призывая его на помощь, и, желая побудить его к этому шагу, сообщает ему, что приказал починить Мульвиев мост, дабы облегчить немецким войскам вступление в Рим.

Тем временем папа собирает небольшую армию — вероятно, это была первая армия, имевшаяся у пап, — и, видя, что германский король медлит, осаждает Капитолий, где укрылся народ.

Народ нападает на папскую армию, забрасывая ее камнями, и в числе убитых оказывается и сам папа.

Это заставляет Евгения III задуматься.

На императорский трон вступает Фридрих Барбаросса; он пишет папе, предлагая ему сделку: Фридрих и немцы войдут в Рим и восстановят Евгения III на престоле, а Евгений III изгонит Арнольда Брешианского и коронует Фридриха.

Барбаросса вторгается в Италию, тратит четыре года на то, чтобы сокрушить Ломбардскую лигу, и, вступив в Рим, обнаруживает на Святом престоле не Евгения III, а Адриана IV, его преемника.

Они на компанейских началах сжигают на костре Арнольда Брешианского и развеивают его прах по ветру, после чего понтифик коронует императора в базилике святого Петра.

Барбаросса оказывается девятым иноземным государем, призванный в Рим папами, а мы подошли пока всего лишь к 1153 году.

Но вскоре дело пойдет еще живее.

Я не буду напоминать вам, монсеньор, о втором приходе Барбароссы в Рим, в понтификат Александра III, поскольку на сей раз он явился туда по собственному почину и вопреки воле понтифика.

Тем временем на трон Королевства обеих Сицилий взошел человек, наделенный выдающимися способностями: это Манфред, внебрачный сын императора Фридриха II, предававшегося анафеме чаще всех других императоров, если не брать в расчет Генриха IV; он владел Сицилией, владел Неаполем и, вероятно, намеревался овладеть всей остальной Италией и восстановить единое королевство, как вдруг на пути у него встал Иннокентий IV.

То, чего папы боялись более всего на свете, это единое королевство Италии.

Неаполь был предложен сначала Ричарду Корнуоллскому; затем Эдмунду, сыну короля Генриха III Английского, и, наконец, Карлу Анжуйскому, брату Людовика Святого.

В итоге по призыву Иннокентия IV началось новое французское вторжение в Италию, возглавленное Карлом Анжуйским, который перед началом похода должен был дать папе клятву, что никогда не станет королем Италии.

Последствия этого вторжения известны: смерть Манфреда в битве при Беневенто, смерть Конрадина и Фридриха Австрийского, казненных на площади Нового рынка в Неаполе.

Но вот мы подошли к Бертрану де Го, Клименту V. Папство, будучи покорнейшим слугой Филиппа Красивого, перебирается в Авиньон; наступает момент передышки для Италии, где, ничем не стесненные, развиваются мелкие тирании таких персонажей, как Маттео Висконти, Кан делла Скала, Каструччо Кастракани, Уго делла Фаджола, Лудовико да Гонзага и Аццо д’Эсте.

Риенцо становится римским трибуном, приносит присягу «судить вселенную праведно» и вызывает на свой суд папу и двух императоров, оспаривающих друг у друга корону.

Владычество Риенцо рушится, и он погибает, растерзанный чернью; эпоха людей, подобных Гракхам, заканчивается, и в Италии складывается новая власть.

Речь идет о королеве Джованне, очаровательной плетельщице снурков, продавшей Авиньон папе. Урбан VI опасается увидеть ее королевой всей Южной Италии и призывает Карла Дураццо и его венгров.

Италия сводит знакомство с новым народом.

Сикст IV устраивает убийство Джулиано Медичи в церкви Санта Мария дель Фьоре. Лоренцо, впоследствии получивший прозвище «Великолепный», с трудом спасается, укрывшись в ризнице, и народ задерживает убийц: все они священники.

«Убийцы были выбраны среди духовенства, — говорит историк этого заговора, — дабы их не останавливала святость места».

Один из приспешников убийц вложил кинжал в ножны, узнав, что убийство должно произойти в церкви.

Народ учиняет расправу над убийцами и вешает архиепископа Сальвиати у балкона Палаццо Веккьо.

Сикст IV подстрекает Фердинанда Неаполитанского к войне против Флоренции и, в награду за оказанную им помощь, отменяет подать, которую Неаполь платит Риму.

Иннокентий Vili не желает признавать эту отмену, что приводит его к ссоре с Фердинандом Неаполитанским.

Папа пишет Карлу VIII, напоминая ему, что он является наследником прав Анжуйской династии.

Карл VIII отправляется в дорогу, пересекает Италию, по пути застает в Риме восседающим на папском престоле Александра VI и вынуждает Альфонса Арагонского искать защиты у Святого отца.

Тем временем против Франции образуется лига, в которую входят Венеция, Лодовико Моро, император Германии и Фердинанд Католик: Карл VIII вынужден возвратиться во Францию.

Он умирает, и ему наследует Людовик XII.

Действуя далеко не безвозмездно, Александр VI предоставляет Людовику XII разрешение на развод со старой и нелюбимой женой и заодно признает законность его притязаний на владения Лодовико Моро, на которые он имеет права от лица Валентины Висконти, своей бабки.

Людовик XII вступает в Италию, захватывает Миланское герцогство и, на равных паях с Фердинандом Католиком, Неаполитанское королевство.

Александру VI наследует Юлий II.

Вступив в спор с Венецией по поводу нескольких прибрежных городов Адриатики, он объединяется против нее в союз с Людовиком XII, Фердинандом Католиком, швейцарскими кантонами и императором Максимилианом.

Войска четырех иноземных держав вторгаются в Италию. Венеция вынуждена подчиниться. Папа забирает себе Фаэнцу и Римини, Фердинанд Католик — Неаполь, Людовик XII проигрывает сражение при Равенне и теряет Гастона де Фуа.

Тем временем начинает проповедовать Лютер; часть Германии становится протестантской.

На престол вступает Лев X, императором избирают Карла V.

Одновременно происходит множество событий.

Напуганный распространением протестантизма в Германии, Лев X уступает Италию императору Карлу V.

Именно в понтификат Льва X король Генрих VHI и вся Англия порывают с католицизмом, а часть Франции становится гугенотской.

В течение десяти лет Карл V и Франциск I оспаривают друг у друга Италию.

Вопрос этот решается лишь в царствование Генриха II, в битве при Сен-Кантене.

Целый век проходит без новых вторжений; внезапно три трона в Италии оказываются вакантными:

трон Неаполя, после смерти Карла II, — на него взойдет испанский Бурбон;

трон Тосканы, после пресечения рода Медичи, — на него посадят австрийского эрцгерцога;

трон Пармы и Пьяченцы, после восшествия дона Карлоса на неаполитанский трон, — на него поместят инфанта дона Филиппа.

О, на сей раз папы довольны: Италия как следует раздроблена, расчленена, и нет никакой возможности, что она когда-нибудь соединит вместе свои разделенные части и создаст нечто целое.

Между тем готовится новое вторжение: это кардинал Дюбуа в одиночку захватывает Рим.

Филипп, отец Александра Македонского, говаривал, что нет такого неприступного города, в который нельзя было бы протащить осла, груженного золотом.

Сколько ослов, груженных золотом, протащил Дюбуа в Рим?

Одному лишь Богу это известно, а вернее, одному лишь дьяволу.

Дюбуа подкупает папу, его племянников, его любовниц, половину священной коллегии и из рук Иннокентия XIII получает кардинальскую шапку.

Вскоре путем подкупа будут устроены и выборы Ганганелли.

Вот он уже на престоле, орден иезуитов распущен, и грядущая французская революция застанет дорогу расчищенной.

Наступает 1789 год, революция делает свое дело, правит Пий VI, в Риме убит представитель французского правительства.

Кто его убил? Как и в случае убийства Росси, все знают убийцу, но никто его не называет.

Вину за новое вторжение следует возложить на папство. В этот раз оно отделается лишь утратой Романьи и уступкой Авиньона.

Генерал Дюфо, которому поручена организация армии Цизальпинской республики, находится в Риме. В декабре 1797 года его убивают там прямо во дворце французского посла Жозефа Бонапарта.

На сей раз Пий VI поплатится за повторное преступление.

Бертье идет маршем на Рим. Народ провозглашает республику, папское правление упраздняется, Пия VI задерживают и в качестве то ли заложника, то ли пленника, это уж как вам угодно, вывозят в Баланс.

Неужели и тут скажут, что это республиканцы убили Басвиля и Дюфо?

Пока длится Египетская экспедиция, все здание, возведенное в соответствии с Толентинским мирным договором, рушится; Партенопейская, Транспаданская, Цизальпинская, Леманская, Лигурийская и Римская республики уничтожаются. Понтификат восстанавливается в лице того, кто называл себя гражданином кардиналом Кьярамонте, а взойдя на престол, принял имя Пий VII.

Бонапарт становится императором. Он полагает, что папство нужно ему для того, чтобы перестроить общественное устройство. Ему грезится империя Карла Великого, он нуждается в собственном Адриане I.

Им станет Пий VII.

Подписан Конкордат — Конкордат 1801 года, не надо путать его с Конкордатом 1813 года, скоро мы доберемся и до него.

Все шло хорошо до 1806 года.

В 1806 году Наполеон надумал сделать своего брата Жозефа королем Неаполя, но забыл заручиться согласием Пия VII.

Пий VII разгневался.

Да как можно позволять себе распоряжаться Неаполитанским королевством, не получив на то разрешения Святого престола, всегда имевшего единоличное право распоряжаться им и отдававшего его то одному, то другому узурпатору начиная с Роберта Гвискара и вплоть до герцога де Гиза, о вторжении которого мы забыли упомянуть (оно произошло в 1647 году, в понтификат Иннокентия X), равно, впрочем, как и о вторжении коннетабля Бурбона (в 1527 году, в понтификат Климента VII)?

Вновь вспыхивает спор об инвеститурах, забытый на пятьсот лет.

На сей раз гневается Наполеон, и — слушайте внимательно, монсеньор Дюпанлу! — 17 мая 1809 года выходит указ, который кладет конец светской власти пап.

Захваченный в Риме и перевезенный в Савону, а затем в Фонтенбло, Пий VII подписывает там в 1813 году новый конкордат.

Согласно этому конкордату, Пий VII отказывается от светской власти, делится с архиепископами своим правом назначать епископов, соглашается жительствовать во Франции и смиряется с неизбежностью быть всего лишь должностным лицом Французской империи, получая годовой оклад в два миллиона франков в обмен на утраченные владения.

И подпись под этим документом папа поставил вовсе не потому, что его тащил за седые волосы император Наполеон, как услужливо высказывались роялисты: он сделал это по собственной воле и после зрелого размышления.

После заключения Конкордата 25 января 1813 года вопрос, о котором сегодня поднимают столько шуму, является решенным.

Все оставалось в таком положении вплоть до Лейпцига и Ватерлоо.

Затем австрийские принцы снова набросились на Италию, словно стервятники. Австрия завладела Миланом, Тосканой и Моденой; Мария Луиза — Пармой и Пьяченцей, которые после ее смерти должны были быть возвращены герцогу Луккскому; Фердинанд I получил обратно Неаполь, Пий VII — Рим и Романью.

Вы знаете о революциях, происходивших в Италии начиная с 1820 года и о том, каким образом они были подавлены. На наших с вами глазах Мастаи Ферретти взошел на престол святого Петра. Выше мы говорили о надеждах, какие он подавал, возлагая на голову себе тиару, и как, благословив 5 марта 1848 года, с высоты Квиринала, свою армию, которой предстояло принять участие в освобождении Италии, он подал затем сигнал к предательству и посредством энциклики, датированной 29 апреля, отозвал эти войска назад.

Это нарушение клятвы разъярило народ Рима, и 16 ноября состоялась огромная демонстрация; Пий IX бежал из осажденного Квиринала и укрылся в Гаэте; была провозглашена республика, но тут вмешалась Франция, и Рим, изувеченный, растерзанный и окровавленный, пал после героической обороны. Французы вступают в Рим, и Пий IX возвращается туда вслед за ними.

Это было уже двадцать первое за десять веков иноземное нашествие, которое папы навлекли на Италию.

Впрочем, какие-то наверняка выпали у меня из памяти.

Стало быть, Гарибальди был прав, заявив, что папа является врагом Италии.

* * *

Мы расстаемся с историей, монсеньор, и возвращаемся к вам, ибо вы впадаете в череду ошибок, простительных по причине вашей удаленности от места событий и недостаточной осведомленности о том, что там происходило. Ошибки эти необходимо срочно опровергнуть, поскольку ваши слова чересчур влиятельны, чтобы позволить им укорениться, ведь они невольно и непреднамеренно служат семенем, из которого произрастает сорная трава.

Вы говорите, монсеньор, что не в состоянии сохранять хладнокровие, когда на глазах у вас происходит «вторжение в союзное королевство в самое что ни на есть мирное время; погрузка вооруженных людей в портах Пьемонта средь бела дня; открытая вербовка бойцов во всех городах».

В этих нескольких строках налицо три серьезные ошибки.

Не было никакого вторжения короля Виктора Эммануила в союзное королевство в самое что ни на есть мирное время.

Было оказание помощи сицилийским патриотам, которых десятками — и это не фигура речи, а реальные цифры[49] — расстреливал король Франциск II.

И эта помощь была оказана не регулярными войсками, а отдельными людьми, добровольцами, находившимися под командованием человека, который за полгода перед тем подал в отставку, отказавшись от звания генерал-лейтенанта, и, следственно, никакой должности в королевской армии не имел.

Погрузка происходила не в каком-либо порту Пьемонта, а на пустынном берегу, вблизи виллы Спинола. Два судна, «Пьемонте» и «Ломбардо», были захвачены с помощью смелой и внезапной атаки, предпринятой в порту; судоходная компания, которой они принадлежали, получила возмещение за понесенные убытки, но не за счет средств Пьемонта, а деньгами, собранными с помощью национальной подписки. Лодки с добровольцами причалили к этим судам вне территории Пьемонта, Тосканы или Рима. Это произошло в море, то есть на просторе Божьем.

И, наконец, вербовка в городах не была открытой; будь она открытой, набралось бы тридцать тысяч добровольцев, и Гарибальди, крайне ограниченный в средствах перевозки, не знал бы, что делать с таким количеством людей. Добровольцы, а их оказалось тысяча восемьдесят три, явились со всех концов Италии, Франции и Венгрии, и это свидетельствует о единодушии чувств, которые ими двигали.

Осмелитесь ли вы сказать, монсеньор, что эти чувства были корыстными?

Какую прибыль получили благодаря этому завоеванию те, кто его совершил?

Какую прибыль получил их предводитель? Этот новоявленный Цинциннат, который ворочал и распоряжался миллионами, а в итоге вернулся к своему плугу, имея двенадцать пиастров в кармане.

Какую прибыль получили его ближайшие сподвижники — Тюрр, Сиртори, Козенц, Биксио, Карини, Тюкёри, Дуньов, Орсини, Миссори, Кайроли, Поль де Флотт?

Никакую, совершенно никакую. Тюкёри, Поль де Флотт и Кайроли потеряли в ходе этой экспедиции жизнь, Карини потерял руку, Дуньов — ногу, Биксио и Сиртори покрылись ранами.

Однако продолжим:

«Дипломатическая комедия, разыгранная министром, который, пока успех вторжения остается сомнительным, бесстыдно отрицает свою причастность к нему».

Слава Богу, г-н ди Кавур не входит в число моих друзей, свидетельством чему служит война, которую я веду против него последние четыре месяца, но я не могу позволить, чтобы нечто заведомо ложное говорили даже о моем враге.

Мало того что г-н ди Кавур не выступал за экспедицию на Сицилию, мало того что г-н ди Кавур не способствовал экспедиции на Сицилию, г-н ди Кавур был еще и категорически против нее.

Откуда проистекает враждебность между Гарибальди и г-ном ди Кавуром?

Гарибальди ставит ему в вину два обстоятельства: уступку Ниццы Франции, его противодействие экспедиции на Сицилию.

Приказ остановиться был дан в самом деле, причем дан с благими намерениями — и я могу подтвердить это лично, поскольку видел в Палермо и в Мессине королевских адъютантов, прибывших на Сицилию, чтобы передать Гарибальди этот приказ, — он был дан, повторяю, с благими намерениями, но разве может остановиться тот, кому Бог говорит «Иди!», и разве можно остановить его? И что, по-вашему, мог сделать король Виктор Эммануил перед лицом столь благородного неповиновения? Отправить солдат, чтобы они преградили Гарибальди путь? Но в тот же самый день король Пьемонта утратил бы свою популярность даже в Пьемонте; достаточно было уже того, что он преградил Гарибальди дорогу на Рим!

«Высадка Гарибальди, которую прикрывают английские корабли».

Вы снова впадаете в серьезную ошибку, монсеньор. Когда «Стромболи», «Капри» и фрегат «Партенопа» подошли на расстояние пушечного выстрела от берега, часть бойцов с «Пьемонте» и «Ломбардо» уже высадились в порту. Два первых пушечных выстрела со «Стромболи», единственного неаполитанского судна, успевшего занять боевую позицию, закончились осечкой. Пушки на вооружении у него были не с палительной свечой, а капсюльные.

А знаете, монсеньор, что за капитан, словно с дозволения Небес, командовал «Стромболи»?

Караччоло.

Да, монсеньор, Караччоло, внук адмирала, которого Нельсон приказал повесить на рее «Минервы», которого Фердинанд I не только позволил повесить, но и за повешением которого наблюдал и который два дня спустя, словно призрак-мститель вышел из морской пучины, сделавшейся его могилой, и предстал перед королем-палачом.

Так вот, видя, что его пушки не желают стрелять, внук человека, ставшего жертвой Бурбонов, подумал, что за их упорством кроется десница Господня, и какую-то минуту пребывал в нерешительности.

Гарибальди хватило этой минуты для того, чтобы высадить своих бойцов, и, когда огонь возобновился, он был уже бесполезен, ибо добровольцы оказались за пределами досягаемости пушек.

Все это, монсеньор, известно мне не понаслышке и не вычитано мною в газетах: о том, что тогда произошло, рассказал мне сам Караччоло.

«Расстрел пленников в Милаццо, дабы преподать целительный урок».

Еще одна ошибка, монсеньор, причем серьезная. Я находился в Милаццо рядом с освободительной армией не только во время боев, но и в течение двух последующих дней. Так вот — и это такая же правда, как то, что вы католик, а я христианин, — клянусь на распятии, которому мы оба поклоняемся, и на евангелиях, которые вы забыли, а я помню, — ни один человек не был расстрелян в Милаццо. А если я покривил душой, стоит хоть одному голосу уличить меня в неправде, стоит хоть одной семье опровергнуть мои слова, стоит хоть одному отцу, одному сыну, одной жене, одной сестре обвинить меня во лжи — я смирюсь и скажу: «Господи, прости меня!»

«Обнародование аграрного закона, раздача общественной земельной собственностипротивникам и жертвам прежней тирании».

Мне доставляет удовольствие видеть, монсеньор, что вы не разделяете распространенного заблуждения и, благодаря своему цельному и глубокому изучению античности, уяснили, что аграрный закон, предложенный Гракхами, а после них воспроизведенный сначала Катилиной, а затем Цезарем, который ввел его в действие, не предусматривал раздробления земельной собственности римских граждан, а касался лишь раздела ager publicus[50], которая вполне соответствовала бы нашим общинным землям, если бы она управлялась муниципалитетами. Как вы знаете, монсеньор, ager publicus являлась результатом завоеваний, причем треть завоеванных территорий предназначалась римскому народу, но, вследствие злоупотреблений, ее стали сдавать в аренду пользователям не на пять лет, то есть на самый длительный срок, разрешенный законом, а на десять, двадцать, тридцать и даже на девяносто девять лет. В итоге те, что подписывали эти долгосрочные договоры аренды земли, стали считать себя ее собственниками; они дарили ее, продавали, завещали. Принятый в 388 году от основания Рима закон Лициния, ограничивающий 500 югерами, то есть 125 гектарами, размеры земельного надела, который можно было брать в аренду, не работал. Было уже слишком поздно: в ager publicus царил беспорядок, и Гай и Тиберий Гракхи и Катилина поплатились жизнью за предпринятую ими попытку вернуть римскому народу то, что украли у него всадники и нобили.

Вот что такое аграрный закон, и если мне пришлось растолковывать его здесь, то, как вы прекрасно понимаете, монсеньор, разъяснения эти предназначены не вам, а тем, кому Сципионы Назики и Цицероны нашего времени внушили ложные представления.

Я не осведомлен об упомянутом вами указе, монсеньор, однако принимаю на веру то, что вы говорите.

Но что в таком случае удивительного, если в эпоху революции, причем не разрушительной, а восстановительной, патриотам возвращают нечто равноценное тому имуществу, что у них отняли, и дают тем, кто завоевал целое королевство, крышу над головой и кусок земли, чтобы они могли отдохнуть там и там же умереть? Неужели вы забыли, монсеньор, что по возвращении Бурбонов было принято решение о предоставлении эмигрантам миллиарда франков в качестве денежного возмещения? Неужели патриоты, преследовавшиеся королями, не имеют в глазах Всевышнего тех же прав, что и добровольные эмигранты, последовавшие за своим королем, чтобы воевать против собственной страны?

Я уверен, монсеньор, что, поразмыслив над всем этим, вы пересмотрите свое мнение и окажете мне честь, встав на мою сторону.

«Полторы тысячи каторжников в Кастелламмаре, отпущенных на свободу под их честное слово».

В тот раз Гарибальди всего лишь последовал примеру, который подали в Палермо полицейские агенты Франциска II.

Однако в Кастелламмаре у каторжников потребовали клятвы, что они вернутся на каторгу в назначенный день. Они дали такую клятву, монсеньор, и, что удивительно, сдержали ее почти все, за исключением двух или трех, бесследно исчезнувших. Поскольку возвратившимся каторжникам можно было поставить в упрек лишь одно преступление, обсуждался вопрос, не следует ли, на основании подобного поступка, неслыханного в истории человеческого общества, даровать им полное помилование.

Понимаю, что в такое трудно поверить, монсеньор, особенно в эпоху, когда столько людей, которые не отбывают каторгу и никогда ее не отбывали, так плохо держат свое слово; однако то, что я вам рассказываю, — это достоверный факт, и мне остается сказать клятвопреступникам всех стран лишь одно: вы свободны, вы богаты, вы осыпаны почестями, а между тем вы презреннее каторжников из Кастелламмаре.

«Все еще действующий указ, который провозглашает священной память убийцы, Аджесилао Милано».

Монсеньор, во-первых, вовсе не Гарибальди издал указ, о котором вы говорите, а во-вторых, издан он был не для того, чтобы провозгласить память Аджесилао Милано священной. Он был издан для того, чтобы назначить пенсию матери и сестре Аджесилао Милано, которые, ничего не зная о его замысле, были брошены на три года в тюрьму, причем не в одну и ту же камеру, монсеньор, а раздельно. Тем не менее вы знаете, монсеньор, и, если потребуется, присущий вам дух христианской беспристрастности подтолкнет вас к тому, чтобы заявить это открыто, что, поскольку преступление носит личностный характер, оно не может отражаться ни на судьбе матери, ни на судьбе сестры. Тюремное заключение, которому они подверглись, — это больше, чем несправедливость, это жестокость. Любая несправедливость должна влечь за собой возмещение ущерба, тем более, когда дело касается жестокости.

Помимо прочего, монсеньор, приговор в отношении того рода грандиозных преступлений, что затрагивают все общество и совершаются такими людьми, как Муций Сцевола, Гармодий, Аристогитон, Брут, Тимолеонт, — выносится не отдельным человеком, а людьми в целом, то есть народом. И есть некая причина высшего порядка, заставляющая народ отделять человекоубийство от тираноубийства, злодея от мученика. Разве само Священное писание, которое клеймит и обличает братоубийцу Каина, не прославляет Иудифь и Иаиль? Чем, на ваш взгляд, монсеньор, кол Иаили и меч Иудифи сакральней штыка Милано?

Так вот, монсеньор, если именно народу надлежит разрешать те ужасные вопросы, какие на протяжении трех тысяч лет тревожат порядочных людей, то подобный вопрос был решен неаполитанским народом.

Восьмого ноября прошлого года родственники Аджесилао Милано заказали мессу за упокой души убийцы; обагренные кровью души, монсеньор, более других нуждаются в том божественном милосердии, какого своими молитвами испрашивают живые.

Так вот, монсеньор, церковь была переполнена людьми, чуть ли не вся улица была запружена коленопреклоненными мужчинами и женщинами, и слезы, плачи и рыдания, клянусь вам, были куда горше тех, что слышатся, когда святой Януарий отказывается являть свое чудо.

Монсеньор, готов поспорить, что если завтра во всех церквах Неаполя отслужат мессу по поводу памятной даты 22 мая, то в трехстах церквах Неаполя не наберется и шестисот прихожан.

«В Неаполе — молодого короля, тщетно протягивавшего Пьемонту свою честную руку».

Разве вам неизвестно, монсеньор, о двух письмах, которые король Виктор Эммануил послал королю Франциску II? А ведь это честные письма, монсеньор, письма, предупреждающие неаполитанского короля об опасности, которой он подвергается, и содержащие тот единственный совет, который способен был помочь ему избежать этой опасности. Ну а руку король Франциск II протянул королю Виктору Эммануилу в тот момент, когда он ощутил, что тонет, и когда неминуемо увлек бы его в бездну вместе с собой; отдельные люди вправе уступать подобным порывам самоотверженности, тем более возвышенным, чем они опаснее, но короли на такое право не имеют.

Вы продолжаете, говоря о все том же Франциске II, карателе, бомбардировавшем Палермо и позволившем без всякого законного приговора казнить четырнадцать человек, среди которых были двенадцатилетний ребенок и шестидесятилетний старик.

Вы продолжаете:

«Молодого короля, просившего помощи у европейских монархов, чью честь только он один и поддерживал».

В середине этой фразы я останавливаюсь, монсеньор, но ненадолго.

Спрашивается, с какой это точки зрения, монсеньор, король Франциск II один поддерживал честь европейских монархов?

Не потому ли, что на другой день после смерти Фердинанда II заявил, что будет следовать политике своего отца, то есть человека, о котором лорд Гладстон прямо в парламенте сказал, что его правление было отрицанием Бога?

Не потому ли, что позволил отнять у него Палермо, отдав лишь один приказ — сжечь город?

Не потому ли, что позволил отнять у него Сицилию, не имея мужества обнажить шпагу?

Не потому ли, что позволил отнять у него Калабрию, не имея энергии встать во главе какого-нибудь полка?

Не потому ли, что бежал из Неаполя, когда Гарибальди был еще только в пятнадцати льё от города; бежал, имея подле себя втрое больше солдат, чем имел их в двадцати льё за своей спиной Гарибальди, сопровождаемый лишь четырьмя офицерами?

Не потому ли, что укрылся в Гаэте, которую считали неприступной и на укрепление которой его отец, столь же дальновидный, как Тиберий на Капрее, израсходовал двадцать миллионов?

Не потому ли, наконец, что покинул Гаэту в тот день, когда догадался, что каземат, казавшийся ему надежным укрытием от любых опасностей, уязвим для нарезных пушек?

На самом деле, если ваше преосвященство так восторгается обороной Гаэты, то что вы скажете о том, как Гарибальди оборонял Рим?

«Объявившего амнистию, провозгласившего благороднейшие общественные установления, поднявшего итальянский флаг, но повсюду видевшего вокруг себя лишь измену в пользу Пьемонта: во флоте, в армии, в кабинете министров, который ему навязали, и даже в собственной семье».

Не забывайте дату, когда Франциск II объявляет эту амнистию и провозглашает те общественные установления, какие вам было угодно назвать «благороднейшими», не забывайте и в какой день он поднимает итальянский флаг.

Это происходит 18 июня, то есть когда Палермо уже захвачен, когда Сицилия восстала, когда к восстанию присоединились все города, когда Гарибальди получает из Калабрии письменные обращения, призывавшие его в Козенцу и в Пиццо, а из Базиликаты — прошения, побуждающие его прибыть в Потенцу. И вот когда король Франциск II видит, что Сицилия ускользнула от него, что Калабрия ускользает от него, что Неаполь охвачен протестом, он понимает, что ему остается надеяться лишь на обман, подобный тому, на какой его прадед Фердинанд I пошел в 1812 году, его дед Франциск I — в 1820 году и его отец Фердинанд II — в 1848 году. Но пример из прошлого не стирается бесследно из памяти народов.

Четыре революции, подавленные в крови, послужили уроком для неаполитанского народа. Он не воспринял всерьез конституцию, трижды дарованную и трижды отнятую, и оставался недоверчивым и насмешливым; затем, в день отъезда короля, он разразился неистовым улюлюканьем, а в день вступления Гарибальди — неистовым криком, исполненным радости и любви.

Все это, монсеньор, я подтверждаю вам лично, ибо был тогда в Неаполе; все это подтвердит вам любой очевидец тех событий. Тогдашний исступленный восторг, уверяю вас, невозможно сравнить ни с тем, что последовал за взятием Бастилии в 1789 году, ни с тем, что последовал за взятием Лувра в 1830 году, ни с тем, что последовал за взятием Тюильри в 1848 году.

«Дядю короля, обвинившего его перед лицом всей Италии».

Я уступаю вам дядю, монсеньор.

«Некоего генерала Нунцианте, перешедшего на сторону врага и склонявшего своих солдат к дезертирству».

Я уступаю вам генерала Нунцианте.

«Некоего дона Либорио Романо…»

Но вот Либорио Романо я вам так легко не отдам, и, с вашего позволения, у нас может состояться серьезный разговор на эту тему.

* * *

«Некоего дона Либорио Романо, — говорите вы, — являющего собой редкостный тип предателя, который получил от Франциска II министерство внутренних дел, дабы учинить там всякого рода измену, и провозгласил Франциска II своим августейшим повелителем, а вскоре после этого сочинил приветственное обращение, адресованное непобедимейшему генералу Гарибальди, освободителю Италии, и вполне заслуженно получил из рук Гарибальди подобающее почетное оружие — тот самый министерский портфель, что доверил ему Франциск II».

Мы не стали бы воспроизводить столь жестокое обвинение, вышедшее из-под вашего пера, монсеньор, если бы не были вынуждены пойти на это, чтобы дать на него ответ.

Вначале, монсеньор, мы сказали, что вам недостает философского взгляда в отношении Наполеона I и справедливости в отношении Виктора Эммануила.

Ну а теперь, монсеньор, позвольте мне сказать, что в отношении Либорио Романо вам недостает одновременно милосердия и беспристрастности.

Милосердия — поскольку вы находите удовольствие в изощренности красочной фразы, забывая при этом о действенности подобной фразы, вышедшей из-под такого пера, как ваше, влиятельного втройне, ибо вы человек духовного звания, человек честный и человек просвещенный.

Ваша фраза облетит весь мир, монсеньор, вы подумали об этом? И что до каких бы краев эта фраза ни долетела, она везде нанесет людям тот ужасный удар, какой наносит острая отравленная стрела: страдание и смерть.

Выходит, поскольку вы знаете силу своего слова, вы недостаточно милосердны, коль скоро используете ее против человека, который не может защитить себя сам и, вызывая у окружающих зависть к его дарованиям, его общественному положению и его богатству, определенно не будет иметь друга, обладающего преданностью или храбростью, чтобы ответить вам.

И потому, как видите, делает это его недруг.

Полагаю, я доказал, монсеньор, что вам недостает милосердия. Позвольте теперь доказать, что вам недостает беспристрастности.

Вы произнесли слово «предатель» и думаете, что этим сказано все.

Однако вы заблуждаетесь, монсеньор; два слова, даже если они написаны одними и теми же буквами и произнесены одним и тем же образом, не всегда имеют одинаковое значение.

Вот почему, высказываясь об одном из своих генералов и полагая, что слово «предатель» недостаточно верно выражает его мысль, Наполеон придумал менее французское, но более выразительное слово «изменщик».

Позвольте мне сказать вам, что предатель предателю рознь.

Бывают предатели, которые предают свою страну ради врага.

И бывают люди — я не хочу использовать в отношении них слово предатели — бывают граждане, если для вас предпочтительнее такое словоупотребление, которые предают своего короля ради своей страны.

Между теми и другими лежит зияющая пропасть.

Первые вызывают отвращение у своих сограждан и презрение у потомства; вторые, преследуемые политической ненавистью, получают в качестве морального возмещения признательность народа, который они освободили, и города, который они спасли от разрушения!

Так вот, Либорио Романо освободил Южную Италию от последнего отпрыска лживой, жестокой и слабоумной династии.

Либорио Романо спас Неаполь от грабежей и бомбардирования.

Никто не может рассказать вам все это лучше меня, монсеньор, ибо я оказался первым, кому доверился Либорио Романо и кто развеял его последние сомнения.

Но вот в чем я могу заверить вас, монсеньор, так это в том, что, вполне вероятно, измена Либорио Романо, ставшая следствием его патриотизма, спасла жизнь десяти тысячам граждан и имущество пятидесяти тысячам.

И сейчас я предоставлю вам неопровержимое доказательство этого утверждения.

Если бы в 1816 году Бурмон и герцог Рагузский, эти два роковых человека, выставили свои кандидатуры на выборах, они не набрали бы и ста голосов французских избирателей.

Дон Либорио Романо выставил свою кандидатуру на выборах в Неаполе и провинциях и был выдвинут кандидатом в депутаты восемь раз.

Давайте проявим дух беспристрастности, монсеньор, перед тем как выказывать нетерпимость. Я люблю дона Либорио Романо не больше, чем вы, и, возможно даже, у меня могли бы быть причины ненавидеть его, если бы я умел испытывать к кому-нибудь ненависть, но никто не скажет, что в тот момент, когда газеты обвиняют его, когда парламент ведет споры о нем, когда друзья покидают его, когда даже просители приходят к нему тайком, — так вот, повторяю, никто не скажет, что убежденный человек не попытался поделиться своими убеждениями с другими.

Называйте Либорио Романо как хотите, монсеньор, но не говорите, что во всей этой таинственной истории с отъездом короля и сдачей Неаполя генералу Гарибальди, он не проявил себя как достойный и, я бы даже сказал, великий гражданин.

Ошибка дона Либорио Романо, на мой взгляд, состоит в том, что он не удовлетворился возможностью оказать отечеству выдающуюся услугу и, когда она была оказана, не вернулся тотчас же к частной жизни. Стремление остаться в политике, сохранить свой министерский портфель, вернуть его себе, после того как утратил, породило в предубежденных умах подозрение, что дон Либорио Романо вполне мог действовать не из патриотических чувств и преданности отечеству, а из корысти и честолюбия.

Однако огранщик, который, подобно вам, непременно хочет отыскать безупречный алмаз, чрезмерно требователен.

Перейдем к другому высказанному вами утверждению, опровергнуть которое не составит никакого труда.

«И, наконец, — говорите вы, монсеньор, — помощь, оказанную пьемонтской артиллерией непобедимому Гарибальди, разгромленному в сражении при Вольтурно».

Это в точности, монсеньор, как если бы вы сказали, что Бонапарта, разгромленного при Маренго, спасла артиллерия императора Марокко.

Гарибальди был разгромлен при Вольтурно?… Да откуда вы почерпнули такие сведения, монсеньор? Сражение при Вольтурно, сражение 1 октября, завершилось одной из самых великих и самых безоговорочных побед Гарибальди.

Именно с этого дня королевские войска были обречены, ибо именно с этого дня, когда они сражались, имея тройное превосходство в живой силе, располагая свежими отрядами и неисчерпаемыми резервами боеприпасов, но, подгоняемые штыками, оказались отброшены до Капуи, им пришлось признать, что Гарибальди непобедим.

Нет, монсеньор, Гарибальди не был разгромлен при Вольтурно, что явилось великим счастьем для Неаполя, ибо иначе города, освобожденного Гарибальди и спасенного доном Либорио Романо, теперь не существовало бы.

А знаете, монсеньор, почему королевские солдаты так упорно сражались 1 октября? Да потому, что король пообещал отдать им Неаполь на разграбление со всеми вытекающими из этого последствиями.

Если бы Гарибальди оказался разгромлен, уже на другой день, подобно воинам Суллы, с мечом в одной руке и с факелом в другой вступившим в Рим, королевские солдаты вступили бы в Неаполь, а вместе с ними туда ворвались бы пятьдесят тысяч крестьян, грабителей, убийц и поджигателей, узнавших от друзей Фердинанда I, от таких людей, как Шарпа, Фра Дьяволо, Маммоне и Руффо, что разбой, насилие и убийства являются похвальными деяниями, когда они совершаются от имени короля и религии.

«Затем, — продолжаете вы, монсеньор, — эта встреча революционера и короля, который протягивает ему руку и, обращаясь к нему, говорит: “Спасибо!” — он, кто в минуту опасности отрекся от него перед лицом всей Европы».

Мы не станем отрицать, что это отречение имело место, монсеньор, поскольку сами констатировали его, но как можно было отвергнуть народ, который отдается тебе душой и телом и, встав на колени и молитвенно сложив ладони, словно перед алтарем Всевышнего, говорит тебе: «Король-джентльмен, избавь нас от лживых, жестоких, вероломных, безбожных и слабоумных королей; мы отдаемся тебе; памятуя о ста годах тирании, убийств, казней, эшафотов, костров, виселиц, тюрем, пыток и каторг, не отвергай нас!»

Ну и как, наконец, можно было не сказать спасибо тому, кто завоевывает для вас и дарит вам десять миллионов человек в качестве подданных, Неаполь — в качестве второй столицы и Палермо — в качестве загородного дома.

Но все это, скажете вы, монсеньор, он отнял у короля Неаполя.

Простите, но Пипин, подаривший Ломбардию, Равеннский экзархат и Пентаполь папе Стефану, отнял эти владения не только у Айстульфа, завоевавшего их, но и у императора Константинополя, у которого лангобардский король их отторгнул.

Карл Великий, подаривший папе Адриану Корсику, Венецию, Лигурию, Беневенто, Сардинию и Сицилию, отнял Сицилию у греков, Сардинию у арабов, Беневенто и Лигурию у лангобардов и, наконец, Венецию и Корсику у них самих.

И разве помешало это папе Адриану и папе Стефану принять предложенные дары и сказать в ответ спасибо?

«Затем торжественный въезд в Неаполь, бок о бок, в одной карете, дерзкого пирата, облаченного в блузу, и короля».

Монсеньор, поскольку вы академик, вам должно быть известно, что Академия издала словарь, за который вы поневоле несете долю ответственности.

Итак, я открываю академический словарь, ваш словарь, монсеньор, на слове «пират» и вот какое определение там нахожу:

«Пират: человек, который промышляет морским разбоем, не имея на то разрешения какого-либо государя, и нападает в равной степени на своих и на чужих.

Тот, кто присваивает себе не принадлежащие ему литературные произведения».

Слово «пират», вышедшее из-под вашего академического пера, монсеньор, представляется тем более суровым, что словарь определяет пирата как человека, который промышляет морским разбоем, не имея на то разрешения, и при этом сами же вполне определенно утверждаете, что Гарибальди имел разрешение Виктора Эммануила. Ну и слова «нападает в равной степени на своих и на чужих» никакого отношения к нашему герою также не имеют. Он много раз нападал на врагов, действуя при этом весьма круто, но я не знаю ни единого случая, когда он нападал на своих.

В той же самой фразе, где вы называете героя Сан-Антонио, Варезе, Комо, Калатафими, Милаццо и Вольтурно дерзким пиратом, вы высказываете удивление по поводу того, что король Виктор Эммануил торжественно въехал в Неаполь бок о бок, «в одной карете, с человеком, облаченным в блузу».

А куда, по-вашему, только честно, монсеньор, королю Виктору Эммануилу следовало поместить Гарибальди, как не бок о бок с собой, в той же карете?

Монсеньор, вам недостает смирения, и вы забываете, что Иисус въехал в Иерусалим не в карете, а верхом на ослице, которую отвязали от виноградного куста и за которой следовал ее осленок.

Так куда, по-вашему, королю Виктору Эммануилу следовало поместить Гарибальди: быть может, позади кареты?..

Монсеньор, вы забываете, что упомянутая карета была триумфальной колесницей и не король Виктор Эммануил посадил в эту триумфальную колесницу Гарибальди, а Гарибальди посадил в нее короля Виктора Эммануила.

Гарибальди, по вашим словам, монсеньор, был в блузе. Предположим, что Гарибальди и в самом деле был в блузе; но блуза, и вы знаете это как никто другой, являлась одеждой наших доблестных предков, древних галлов, и, не в обиду учености вашего преосвященства будет сказано, в современных французах осталось от галлов куда больше, чем от франков. Именно в блузе на плечах, монсеньор, один Бренн, то есть вождь галлов, захватил Дельфы, а другой — Капитолий; именно блузы носили воины галльского легиона Цезаря, того прославленного легиона Жаворонков, что составлял авангард победителя при Фарсале и Мунде, отличался быстротой и распевал в походе, словно птица, чье имя он носил; именно в блузах воины другого галльского легиона пошли на смерть ради Красса и погибли вместе с Крассом на войне с парфянами; наконец, это с помощью галлов, облаченных в блузы, Аэций разгромил Аттилу в битве у Шалона.

Так что, монсеньор, дворянские титулы блузы предшествуют 1399 году и, следственно, дают ей право ехать в королевских каретах.

Но должен честно сказать вам, монсеньор, сказать Франции, Европе и всему свету: Гарибальди был даже не в блузе.

Он был в рубашке.

Боевой униформой Гарибальди, монсеньор, служит красная рубашка, рубашка без карманов. Он покинул Неаполь, облаченный все в ту же рубашку, ничего не оставив себе из двух завоеванных им королевств. Он отдал все, монсеньор: территорию, столицу, население, артиллерию, армию, казну, корабли.

Он отдал бы и свою рубашку, если бы король попросил ее у него; но это героическое рубище, истрепанное на биваках и продырявленное картечью, того не стоило.

Скажите, какой завоеватель, упоминаемый в истории, поступил так же? Что это за человек, который, имея возможность оставить в своем распоряжении десятимиллионное население, Неаполь и Сицилию — не возражайте, монсеньор, мы живем в век солдатских императоров, и в тот день, когда Гарибальди призвал бы к всеобщему голосованию, он безусловно получил бы все голоса, какими располагал король Виктор Эммануил, — что это, повторяю, за человек, который, имея возможность оставить все это в своем распоряжении, оставил себе лишь свою собственную рубашку?

Эта рубашка, монсеньор, того же красного цвета, что и кардинальская сутана и королевская мантия, но ее пурпур никогда не был замаран бесстыдным развратом, как сутана Иоанна XII и Александра VI, и массовыми побоищами, как мантии Карла IX и Людовика XIV.

«Всякое противодействие пропьемонтскому движению карается смертью; возглас Да здравствует Франциск Второй! карается смертью».

Вам известно, каким образом мы действовали до сих пор, имея на руках доказательства; продолжим в том же духе.

Никакое противодействие пропьемонтскому движению, монсеньор, смертью не каралось, по той простой причине, что никакого пропьемонтского движения не было, а было революционное движение, причем настолько единодушное, что карать кого-либо смертью не требовалось.

А вот что каралось смертью, монсеньор, так это крестьянский разбой, организованный в Капуе братьями короля и в Гаэте самим королем.

Карались смертью не возгласы «Да здравствует Франциск Второй!» как выражение своего мнения, а возгласы «Да здравствует Франциск Второй!» как сигнал к грабежам, поджогам и насилию.

Чем, по-вашему, следовало ответить жителям целых провинций, как это было с жителями Абруццо, взывавшими о помощи против папских зуавов, против римских банд?

Прийти им на помощь!

И, когда вы увидите сожженные дома, повешенных или заколотых людей, разве не возникнет у вас желания отомстить убийцам и поджигателям за поджоги и убийства?

Самое печальное, монсеньор, но не для сутаны, которую носите вы, ведь сутана французского духовенства белее и чище других, а для рясы тех монахов и облачений тех аббатис, монастыри которых недавно были р а с пуще н ы — я не могу подобрать другого слова, — состоит в том, что эти люди присоединились к бунту, убийствам, безбожию и самому гнусному разврату.

Желаете доказательств, монсеньор? Конечно, нам затруднительно марать бумагу копированием подобных посланий, но, когда обвиняешь, приходится доказывать.

Вот письмо, оригинал которого находится в моем распоряжении; оно было найдено на теле падре Рокко Типальди, монаха-цистерцианца, захваченного с оружием в руках и расстрелянного в Скурколе 23 января нынешнего года.

Оно написано аббатисой соседнего монастыря и украшено изображением сердца, пронзенного двумя стрелами, с именем Иисуса посередине; аббатиса — последовательница святой Марии Алакок, основательницы монастырей Святейшего Сердца Иисуса.

Будь у меня под рукой художник, я поручил бы ему сделать точную копию этого письма посредством автографии, но в крайнем случае могу отправить подлинник во Францию.

«A.M.D.G.[51]

Возлюбленному моему во Иисусе Христе.


До меня дошли слухи о Вашем отъезде.

Если только слухи о том, что он должен произойти, так ранят мне сердце, то нельзя и представить, что случится, когда для нас настанет минута прощания.

Вам не дано знать, какими узами Вы удерживаете мое сердце, а я точно так же не могу понять, отчего мое сердце настолько воспылало к Вам; такого чувства я не испытывала ни к кому, кроме Вас. Это влечение никогда не угаснет в моей душе; будьте уверены, что, хотя Вы и разлучитесь со мной, я всегда буду подле Вас и никогда не смогу забыть Ваше милое лицо. Я чересчур хорошо знаю, насколько Ваше доброе сердце любит меня и насколько Вы привязаны ко мне. И я верю, что Вы точно так же никогда не забудете меня. Я верю в это, ибо мне давно удалось понять, что Ваше милое сердце, искреннее и любезное, смогло полюбить меня настоящей любовью. Так что Вы должны верить мне, и я сделала бы все что угодно, лишь бы удержать Вас. Но, запертая в четырех стенах, я беспомощна. Как я страдала, не в силах осуществить то, что мне хотелось бы сделать, однако Вам хорошо известно мое положение и Вы простите меня за то, что я не помогла Вам должным образом. Надеюсь, что завтра мне удастся хотя бы обнять Вас. Вам следует прийти в половине одиннадцатого, так, чтобы никто Вас не увидел, и мы сможем обменяться поцелуями и… Кроме того, Вам следует сказать мне, правда ли, что Вы уезжаете; скажите мне это сразу же, не наносите этого удара в последний момент, и тогда у меня будет по крайней мере возможность облегчить свое сердце слезами, а иначе я тут же сойду с ума. К чему так страдать на этом свете? Будем уповать на то, что, любя так друга друга теперь, мы окажемся однажды в раю, по-прежнему вместе, и никогда более не разлучимся.

А пока поверьте, что я вся в Вашей власти… и примите от меня самые дружеские приветы, какие я посылаю Вам от всего сердца, а заодно многое другое…

Но пора заканчивать… доброй ночи, спите спокойно и верьте мне.

Безмерно благодарная Вам и безмерно любящая Вас…»

* * *

Как вы понимаете, монсеньор, чувство такта заставило нас убрать подпись.

Падре Рокко Типальди был расстрелян, но достойная аббатиса жива и в Неаполе у нее есть родственники.

Но погодите, монсеньор, в письме есть постскриптум:

«Р.S. Из двух девочек, которых Вы мне прислали, одна была больна! Прошу Вас прислать мне трех других, юных, красивых, а главное, здоровых».

Согласитесь, монсеньор, что, не будь в этом письме упоминаний о больных и здоровых девочках, под ним вполне могла бы стоять подпись Элоизы.

Таковы, монсеньор, бандиты, которые кричат: «Да здравствует Франциск Второй!» и которых расстреливают не потому, что они кричат: «Да здравствует Франциск Второй!», а потому, что они грабят, убивают и устраивают поджоги.

Слава Богу, благодаря тем мерам предосторожности, какие они принимают, им хотя бы не надо никого насиловать.

* * *

От оправдания перейдем к обвинению. Прямо сейчас, в то время как я вам пишу, в Риме совершается ошибка, и даже больше, чем ошибка, — проступок, больше, чем проступок, — преступление.

Преступление против цивилизованной Европы, против художественного мира.

Музей Кампаны, великолепное художественное собрание, способное соперничать с музеями Неаполя, Рима и Парижа; музей Кампаны, размещенный частично во дворце Монте ди Пьета, а частично в огромных помещениях на Виа дель Бабуино, которые примыкают к дому владельца собрания и аренда которых обходилась в три тысячи пиастров, то есть в шестнадцать тысяч франков; собрание, стоимость которого пять лет тому назад аукционисты римских древностей оценили в сумму не менее пяти миллионов и к которому за прошедшие пять лет его владелец добавил драгоценных предметов всякого рода еще примерно на пять миллионов; музей Кампаны, как уверяют, только что был продан Его Святейшеством Пием IX — или, если для вас предпочтительней так полагать, кардиналом Антонелли, но для нас это не суть важно — за сто пятьдесят тысяч римских скуди, то есть за шестьсот двадцать пять тысяч франков.

Проданы, правда, только шедевры собрания, семьсот тридцать предметов разного характера: античные вазы, барельефы, статуи, терракотовые изделия, украшения, но эти шедевры проданы за несколько сотен тысяч франков, а оставшееся не имеет более никакой цены.

Только девять Муз, девять шедевров, самая прекрасная и самая полная на свете коллекция поэтических обитательниц Парнаса, только девять Муз, составляющие часть семисот тридцати проданных предметов, стоят более одного миллиона трехсот тысяч франков.

Так что все остальное, семьсот двадцать один предмет, в число которых входят семьдесят девять статуй, были отданы даром.

Другие предметы — это бюсты, барельефы, саркофаги, вазы и одно золотое украшение.

Англия и Франция предлагали за собрание несколько миллионов, ограничиваясь при этом покупкой нескольких его категорий. За несколько дней до продажи некая частная компания предложила за него шесть миллионов и, вполне вероятно, подняла бы эту сумму до семи миллионов.

Но что поделаешь, монсеньор, политическая злопамятность — а политическая злопамятность духовенства самая глубокая из всех — привела к тому, что папская курия предпочла отдать (и слово отдать здесь самое правильное) лучшую часть собрания Кампаны за шестьсот двадцать пять тысяч франков России, вместо того чтобы продать его целиком за семь миллионов другим государствам.

Ну а теперь, оставляя в стороне запрет на вывоз из Рима шедевров античности и Ренессанса, но имея в виду вернуться к этой теме позднее, зададимся вопросом: имел ли право Пий IX или кардинал Антонелли продать в пять или шесть раз дешевле его настоящей цены собрание, которое не принадлежало ни одному из них и находилось под залогом?

Собственник музея Кампаны предоставил его в качестве обеспечения суммы в пять миллионов, получив заверение, что музей, труд всей его жизни, навсегда останется в Вечном городе, а в случае, если встанет вопрос о продаже этой коллекции, то продадут ее целиком; кроме того, было поставлено условие, что вся разница между продажной ценой и вышеназванной суммой должна перейти к владельцу, то есть маркиз Кампана мог рассчитывать на возврат не менее двух миллионов.

Но оставим в стороне и маркиза Кампану, с которым мы незнакомы; наша цель состоит здесь не в том, чтобы выступать адвокатом человека, оказавшегося ограбленным и ведущего тяжбу с грабителями: мы всего лишь стоим на стороне искусства.

Музей Кампаны являлся уникальной и всеобъемлющей коллекцией, охватывавшей все ветви искусства. Дадим представление о разнообразных шедеврах, которые она включала.

— Три тысячи семьсот девяносто одна ваза, начиная с примитивных образцов азиатского стиля и вплоть до ваз эпохи заката этрусского искусства.

— Семьсот двадцать четыре предмета из бронзы: этрусское и итало-греческое оборонительное и наступательное оружие, канделябры, зеркала, погребальные ложа, этрусские и римские фигурки, предметы домашней утвари, сосуды и печати.

— Тысяча сто сорок шесть украшений из золота и серебра: диадемы, короны, гирлянды, тиары, булавки, серьги, женские и мужские ожерелья, ожерелья с изображением скарабеев, браслеты, нагрудные булавки, богослужебные украшения, талисманы, наборы колец, обычные перстни, жреческие перстни, погребальные перстни, памятные олимпиадные перстни, перстни римских всадников, детские перстни, перстни в форме змей, птиц и гордиевых узлов; перстни, относящиеся к привнесенным в Рим суевериям и культам; перстни, служившие печатями; перстни с изображением этрусских скарабеев; изделия из янтаря и, наконец, коллекция из четырехсот тридцати шести римских золотых монет, начинающаяся со времен Помпея Великого и Юлия Цезаря, включающая эпоху правления первых двенадцати цезарей и заканчивающаяся царствованиями последних византийских императоров.

— Тысяча девятьсот восемь терракотовых предметов, восхитительные образцы италийского, греческого и римского искусства, статуи и фигуры в натуральную величину или чуть меньше; головы, бюсты, барельефы, статуэтки и небольшие скульптурные группы, терракоты из Ардеи и Тосканеллы, Афинского акрополя и других частей Аттики; саркофаги с фигурами в натуральную величину; этрусские погребальные урны, пеласгические и лидийские памятники, найденные в некрополях Агиллы; светильники; украшенные фигурами и разрисованными барельефами вазы из Великой Греции и, наконец, этрусские скульптуры из алебастра и местного камня.

— Четыреста пятьдесят девять предметов из этрусского, римского и финикийского стекла.

— Сорок шесть этрусских, греческих и римских фресок.

— Пятьсот двадцать четыре мраморные скульптуры, большей частью античные статуи мифологического жанра, в том числе Юпитер Олимпийский, копия творения Фидия; Юпитер Серапис, Юнона, Минерва; колоссальных размеров Меркурий; Венера Анадиомена — я упоминаю лишь шедевры — и Венера Прародительница, подлинное чудо; Венера и Купидон, скульптурная группа, принадлежавшая прежде галерее Рондинини: авторство этой группы ученые приписывают Полихарму, а ее подлинность удостоверяет своим упоминанием Плиний; Купидон, натягивающий лук; обнаженный Вакх с кубком в руке; шесть Диан, четыре из которой необычайно красивы; огромная голова Исиды; девять Муз, о которых мы уже говорили; Полигимния, красивее той, что хранится в Парижском музее; Наяда, способная соперничать с ватиканской Данаидой; невероятно изящная скульптурная группа Наяда и лебедь; Гермафродит, соперник Гермафродита Фарнезе; еще один Гермафродит, полуобнаженный, с зеркалом в руке совершающий свой туалет; Кастор, Поллукс; отдыхающий Геркулес; Геркулес, удушающий Антея; Сократ — известны лишь бюсты Сократа, а здесь это целая статуя; сидящий Демосфен; торс Аполлона; фавн, играющий на свирели; Марсий, привязанный к дубу. Да разве всех перечислишь?

Ну а теперь, когда вы осведомлены о том, какие скульптуры мифологических и выдуманных персонажей есть в этом в собрании, желаете узнать о входящих в него скульптурных изображениях героев и великих деятелей Римской республики, изумительных образчиках как греческого искусства, перенесенного в Рим, так и чисто римского искусства? Тогда слушайте, о ком идет речь.

— Консул Гай Марий, Луций Корнелий Сулла, Юлий Цезарь, Август, Ливия, император Тиберий, Брут, Германик, Антония, Сенека, Клавдий, Вителлий, Веспасиан, Тит, Домициан, Адриан, Антиной; Юлия, дочь Тита; Антонин Пий, его жена Фаустина — целый курс римской истории в мраморе.

— Двести бюстов: Нума Помпилий; Марцелл, победитель Сиракуз; Сципион Африканский, Сулла, Цицерон, Антоний, Брут, Помпей, Агриппа, Вергилий, Саллюстий, Октавий, Август, Ливия, Тиберий; Друз, брат Тиберия; Германик, Агриппина Старшая, Калигула. Понятно, что я не могу назвать вам всех персонажей, ведь бюстов двести: это больше, чем есть у нас во Франции, больше, чем имеется в музее Флоренции, и почти столько же, сколько можно увидеть во всем остальном Риме!

Перейдем к саркофагам, барельефам, погребальным урнам, вазам, канделябрам, треножникам, маскам, алтарям и надгробиям.

— Один из этих барельефов, изображающий смерть детей Ниобы, являет собой чудо греческого искусства; другой изображает историю Федры, и одна только перевозка его в Рим с того места, где он был найден, стоила две тысячи франков: чтобы доставить его, пришлось проложить целую дорогу; стало быть, дорога для того, чтобы увезти его, уже готова.

— Наконец, в собрание входит богатая коллекция герм, изображающих богов, философов и знаменитых людей; можно подумать, что ты находишься на улице Гермеса в Афинах.

Хватит, однако, о статуях, бюстах, саркофагах, барельефах, урнах, вазах, надгробиях и алтарях, иначе мы никогда из них не выберемся; счет таких предметов идет на тысячи, и, чтобы перечислить их, газеты здесь недостаточно, нужен целый каталог.

Переходим к картинам, относящимся к периоду от византийской школы до Рафаэля.

— Византийские авторы и тосканская школа — двести шестьдесят одна картина. Двадцать шесть из них созданы художниками, предшествующими Чимабуэ, остальные принадлежат кисти Чимабуэ, Гадди, Джотто, Буффальмакко, Джоттино, Симоне Мемми, Мазолино, Беато Анджелико (в коллекции пять его картин, тогда как Музей Лувра владеет лишь двумя), Беноццо Гоццоли, Мазаччо, фра Филиппо Липпи, Поллайоло, Луки Синьорелли, Гирландайо.

— Венецианская, феррарская и ломбардская школы: Мантенья, Кривелли, Джентиле Беллини, Марко Белло, Джироламо да Санта Кроче — тридцать две картины…

А впереди еще болонская и умбрийская школы. Ограничимся, однако, общим итогом, иначе мы никогда не закончим: четыреста тридцать четыре картины.

— От Рафаэля до Камповеккьо, то есть от начала шестнадцатого века до конца семнадцатого — двести семь картин, три из которых, наряду с восьмью фресками, принадлежат кисти Рафаэля, одна — Джулио Романо, две — Фатторе, три — Бартоломео; среди них и «Мадонна в скалах» Леонардо да Винчи.

— Шестьсот тридцать пять майоликовых росписей, самых красивых и самых ценимых, сделанных самыми знаменитыми мастерами в самых знаменитых итальянских мастерских.

— Входящие в отдельный каталог пятьдесят шесть майоликовых скульптур работы Луки делла Роббио и его учеников, а также мраморных барельефов работы Донателло, Сансовино и Микеланджело.

— Наконец, явно для того, чтобы в этой коллекции можно было отыскать все, она содержит изделия из слоновой кости и образцы резной кости, созданные лучшими мастерами.

Как, по-вашему, монсеньор, могло все это послужить обеспечением четырех или пяти миллионов, которые оказался должен маркиз Кампана?

А теперь как честный человек, положа руку на сердце, ответьте: если разницу между продажной ценой собрания и суммой долга надлежало, по всем правилам справедливости, передать маркизу Кампане и эта разница вполне могла составить два миллиона, поскольку некая частная компания предлагала за коллекцию от шести до семи миллионов, то, на ваш взгляд, имел право продавец, будь то министр, кардинал или папа, продать за шестьсот двадцать пять тысяч лучшую часть подобной галереи?

И как римский гражданин, как гражданин мира, как ценитель искусства, как законовед и, что непременно следует повторить, как честный человек, ответьте: если было дано слово, что коллекция не будет продаваться по частям, и если существует закон, запрещающий вывозить из Рима шедевры античности и Ренессанса, то, на ваш взгляд, мыслимо ли, чтобы министр, кардинал или папа имел право нарушить это слово, нарушить правила справедливости, пренебречь этим законом?

Нет, нет и нет!

Понадобилась гибель Басвиля и Дюфо, понадобились победы при Мондови, Монтенотте, Миллезимо, Арколе, Риволи, Кастильоне, Ровередо, Бассано, понадобилось взятие Мантуи, понадобился, наконец, Толентинский мирный договор, чтобы победоносная рука Бонапарта смогла дотянуться до шедевров, которые перевезли из Рима в Париж в 1797 году и вернули из Парижа в Рим в 1815 году.

Даже в дни самой страшной нужды, когда триумвиры были вынуждены пустить в обращение бумажные деньги, у них не возникло мысли продать не то что целый музей, который им не принадлежал, но даже отдельные картины, статуи и мраморные изделия, принадлежавшие Риму, который они обороняли.

Ах, монсеньор, как раз папы порой делали то, чего не делали варвары.

Свидетельство тому Барберини: когда им понадобилась бронза, чтобы отлить колонны, предназначавшиеся для балдахина внутри собора святого Петра, они выломали бронзовые стропила, поддерживавшие кровлю Пантеона.

Это дало Паскуино повод сказать:

«Чего не сделали варвары, сделали Барберини». («Quod non fecerunt Barbari, fecerunt Barberini».)

Льву XI, в бытность его простым кардиналом, стало известно, что Климент VIII вознамерился похитить из церкви святой Агнессы за городскими стенами четыре колонны из мрамора портасанта и павонацетто, дабы украсить ими принадлежащую его семье часовню в церкви святой Марии над Минервой; кардинал приобрел эти колонны за собственный счет и подарил их Клименту VIII, придав таким образом задуманному папой воровству вид добровольного дарения. Тронутый такой тончайшей предупредительностью, Климент VIII обнял кардинала и, поблагодарив его за то, что он предотвратил похищение, мысль о котором, по словам папы, подали ему министры, подарил своему будущему преемнику сапфировое кольцо с собственного пальца.

Вот превосходный пример для подражания, монсиньор Антонелли: возьмите семь миллионов из тех тридцати двух миллионов, что вы храните у князя Торлониа, купите собрание Кампаны за ту цену, какую оно стоит, и одарите им Рим!

* * *

И вот вы заканчиваете, монсеньор, словами:

«Если же ваш выбор состоит в том, чтобы упразднить древнюю светскую власть папы, если в эти печальные времена, когда общественная мораль получает у нас порой столь жестокие удары, когда высочайший представитель христианской веры и нравственности должен быть принесен в жертву, так и скажите; если это ваше мнение, отстаивайте его. Но в тот момент, когда ваше сочинение может переполнить чашу незаслуженных бед папы; в тот момент, когда можно побудить Францию оставить беззащитной светскую власть Святого престола и склонить Пьемонт к решению поднять на него руку, ах, хотя бы не одалживайте ему слов, которыми он будет оскорблять свою жертву!»

Если общественная мораль получает у нас порой жестокие удары, то признайтесь, монсеньор, что те выдержки, какие мы только что вам привели, в Италии наносят болезненные раны религиозной морали. Именно поэтому, выступая от имени Рима, который вот уже тысячу лет борется против деспотизма, тщеславия, корыстолюбия, алчности, жадности, расточительства, немощности, бездарности, развращенности и безнравственности пап, и от имени Италии, на глазах у которой на протяжении того же времени попирают мораль, изымают земельные владения, захватывают чужую наследственную собственность, оскверняют институт семьи, оскорбляют веру, отрекаются от Евангелия и с помощью монахов и священников насилуют совесть, мы говорим вам то, что не решается сказать вам Франция, где те же напасти уже не повторятся, полностью искорененные галликанскими свободами и революцией:

— Монсеньор, время светской власти пап прошло, папы погубили ее собственными руками: сегодня, с точки зрения разума, прогресса, философии, да и самой религии немыслимо, чудовищно, парадоксально видеть государя, светского и духовного судью одновременно, чьи сбиры, по совместительству доносчики и палачи, арестовывают и выносят приговоры; казнят тела и дают отпущение грехов душам; опошляя надгробные песнопения, хоронят тех, кого сами же предали смерти; опускают их в могилы, которые сами же вырыли, и устанавливают на этих могилах кресты, которые сами же благословили, а затем возвращаются обратно, чтобы разделить имущество тех, кого сами же убили.

Императору Наполеону III остается лишь приспособить указ от 17 мая 1809 года, в основных положениях которого ничего не надо менять и который звучит так:

«Принимая во внимание, что, когда Карл Великий, император французов, наш августейший предшественник, даровал римским епископам несколько областей, он уступил им эти области в качестве лена, желая обеспечить покой своих подданных и не переставая считать Рим частью своей империи;

принимая во внимание, что начиная с того времени соединение двух властей, духовной и светской, было и по сей день остается источником непрерывных раздоров; что верховные понтифики чересчур часто употребляли влияние одной из них лишь для того, чтобы поддерживать притязания другой, и что по этой причине духовные дела, по сути своей непреложные, смешиваются со светскими делами, меняющимися в зависимости от обстоятельств и текущей политики;

наконец, принимая во внимание, что все средства, какие мы предложили для того, чтобы согласовать безопасность наших войск, спокойствие и благополучие наших народов, достоинство и целостность нашей империи, оказались напрасными, постановляем, что светская власть пап упраздняется.

Наполеон I».

К этой единственной статье указа Наполеону III надо добавить лишь следующее:

«В силу декрета, изданного Наполеоном I, нашим августейшим дядей и нашим августейшим предшественником, в свою очередь постановляем:

1) Рим становится столицей Италии начиная с 1 мая сего года;

2) одновременно с этим французские войска покидают Рим;

3) взамен Квиринальского и Ватиканского дворцов будут построены за наш счет два дворца в Иерусалиме, будущем местопребывании преемников святого Петра: один на Голгофской горе, другой — в Масличном саду.

Исполнение настоящего указа поручается нашему военному министру, министру иностранных дел и министру по делам вероисповеданий.

Наполеон III».

После чего, сир, вы поступите так, как поступал Карл Великий, который скреплял изданные им ордонансы навершием своего меча, а почитать их принуждал его острием.

III ЕГО ПРЕОСВЯЩЕНСТВО МОНСИНЬОР КАРДИНАЛ АНТОНЕЛЛИ

Его преосвященство кардинал Антонелли направил поверенному в делах Его Святейшества во Франции, монсиньору Мелье, длинную дипломатическую депешу, имеющую целью оспорить брошюру г-на де Ла Геронньера и снять со Святого отца обвинения, которые выдвинул против него государственный советник, директор бюро по делам печати.

Не оспаривая параграф за параграфом депешу его преосвященства, как мы это сделали в отношении письма монсеньора Дюпанлу, ответим на нее лаконично и по существу.

Впрочем, все эти возражения, все эти упреки, все эти призывы свидетельствуют об одном: светская власть папы получила удар в самое сердце и оправиться от этого не в состоянии.

У Франции, которая, провозгласив систему невмешательства, поняла, что она не может вмешиваться в дела Романьи, Пармы, Модены, Тосканы, Сицилии и Неаполя, появилось, наконец, понимание, что вмешиваться в дела Рима она имеет право ничуть не больше, чем в дела названных герцогств и королевства Франциска II.

Ходят слухи, что французское правительство подготовляет папе великолепное убежище в Авиньоне.

Скажем прямо: если французское правительство делает это, оно совершает ошибку.

Не в город черных и белых кающихся, город Менвьеля и Пуантю, Жалабера и Брюна, город Ледяной башни и гостиницы «Пале Рояль»; не в самое сердце Юга, всегда готового натравить католиков против протестантов и протестантов против католиков; не в двух льё от Нима, то есть родины Трестайона, не в двадцати пяти льё от Марселя, места побоища мамлюков, не в четырех льё от Органа, где едва не был убит Наполеон, — не туда следует помещать государя, раздававшего награды за разграбление Перуджи и позволившего казнить Уго Басси и Чичеруаккьо.

Нет, на земле Франции папа окажется во вражеской стране, ибо он сам будет врагом этой страны.

Единственно возможное местопребывание папы — это Иерусалим. Быть может, мне ответят, что Россия не позволит установиться там первенству папы, то есть первенству римско-католической церкви над греческой.

В ответ мы скажем, что этот вопрос уже был разрешен в Севастополе.

* * *

Несколько слов по поводу кардинала Антонелли, которым мы намерены сегодня заняться.

Склонность к беспристрастности, которой мы всегда придерживаемся в нашей писательской работе, не позволяет нам опускаться до оскорблений и незаслуженных упреков. Мы не станем повторять вслед за другими легенду, скорее всего лживую, об отце, который за воровство был приговорен к смерти и сбежал прямо от подножия виселицы; о дяде, который прославился разбоем и, пребывая на каторге в Чивита Веккье, служил предметом любопытства со стороны иностранцев. Мы считаем все подобные обвинения недостойными истории и, являясь прежде всего историком, брезгливо отметаем их подальше от нашего пера.

Выше, в связи с Аджесилао Милано, мы уже говорили, да и до нас это провозгласил уголовный кодекс: точно так же, как преступление или противоправное действие сына не могут отражаться на судьбе его родителей, противоправное действие или преступление отца не должны бросать тень на сына.

Нет, каждому воздается по делам его, и, как это делает Господь, источник и образец любого правосудия, будем судить человека по его делам.

* * *

Кардинал Джакомо Антонелли родился в 1806 году. То есть ему нет еще и пятидесяти пяти лет.

Он появился на свет в деревне Соннино, слывущей пристанищем бандитов.

В семье Антонелли пятеро братьев:

старший, Филиппо, — управляющий банком, компаньон Миреса в делах, связанных со строительством римских железных дорог;

второй, Грегорио, живет в Террачине, занимаясь там торговлей лесом и углем;

третий, Джакомо, — кардинал;

четвертый входит в число главных городских чиновников Рима;

пятый, живущий в Париже, ведет переписку с братом и беззаветно предан ему.

Наделенный превосходным умом и немалыми способностями, кардинал Антонелли, тем не менее, довольно посредственно учился в римской семинарии.

Он среднего роста, худощав, смугл, у него длинный нос и большие живые глаза.

Это что касается внешности.

Характерной чертой его личности является хитрость ловкого торговца, который, позволим себе употребить здесь просторечный оборот, умеет втюхивать свой товар.

Если бы его поставили на второстепенную должность и отправили в Европу распространять идеи римского католицизма, он стал бы ловким коммивояжером по части религии.

Кардинал Антонелли — ловелас: после денег и прежде политики более всего усердствует он по части женщин. Обольщать он пытается главным образом иностранок. В настоящее время он в большой моде среди английских и русских дам. Якобы желая получить наставления касательно догматов католицизма, они добиваются у его преосвященства аудиенции, плавно переходящей в доверительную беседу, после которой почти всегда выходят исполненными новой для них веры если и не в Бога, то хотя бы в ее проповедника.

И в самом деле, уверяют, что кардинал Антонелли обладает неотразимым красноречием и что это красноречие воздействует не только на женщин, но и на мужчин.

Три года тому назад, в тот момент, когда он спускался по лестнице в Ватикане, какой-то простолюдин метнул в него железную кухонную вилку. Орудие пролетело рядом с кардиналом, не задев его.

Человек этот был задержан, предан суду, приговорен к смерти и гильотинирован.

Его казнь произвела очень сильное впечатление в Риме. Все ожидали, что кардинал Антонелли будет ходатайствовать о помиловании преступника и добьется смягчения приговора.

Но священники не знают пощады.

Это что касается морали.

* * *

Родившийся в зажиточной семье, кардинал Антонелли сделался архимиллионером. Общеизвестна забавная история о том, как папа просил банкира Торлониа о ссуде в четыре миллиона римских скуди.

Банкир отвечает Его Святейшеству, что в данную минуту он не в состоянии исполнить его желание, поскольку у него нет в наличии таких денег.

— А не можете ли вы посодействовать в получении этой ссуды у кого-нибудь из ваших коллег? — спрашивает папа.

— Это невозможно, — говорит банкир, — ссуда несколько великовата.

— Но все же, — произносит папа, выказывая ту же настойчивость, какую мог бы проявить Дон Жуан в разговоре с г-ном Диманшем, — не подскажете ли вы какое-нибудь средство?

— Разумеется, Ваше Святейшество, — отвечает Торлониа. — Попросите кардинала Антонелли оказать вам эту услугу.

— Ну вот, — произносит папа, — вы, как и все остальные, клевещете на бедного кардинала!

— Да нет, Ваше Святейшество, — возражает банкир, — я не клевещу на него, и доказательство этому состоит в том, что в данное время у меня хранятся принадлежащие ему шесть миллионов римских скуди, то есть тридцать один миллион франков. Как видите, именно ему надлежит оказать Вашему Святейшеству услугу, в которой, к моему великому сожалению, мне приходится вам отказать.

Затем г-н Торлониа просит у Его Святейшества благословения, откланивается и уходит.

Откуда же взялось такое богатство?

Враги кардинала Антонелли заявляют, что все дело тут в его взяточничестве.

Мы же, питая вражду не к тому или другому человеку, а к его делам, повторим то, что не раз говорили нам люди беспристрастные.

Кардинал Антонелли, по мнению этих беспристрастных людей, скорее не взяточник, а биржевой игрок. Его брат Филиппо, пуская в ход деньги Римского банка, директором которого он является, проворачивает огромные финансовые спекуляции, благодаря властным полномочиям его брата всегда приносящие прибыль.

Находясь в сговоре, братья делят ее между собой.

Стало быть, обвинения сводятся к тому, что кардинал Антонелли и его брат сколотили колоссальные состояния, спекулируя деньгами, которые принадлежат не им, а Римскому банку.

Однако и этого уже вполне достаточно.

Кардинал весьма сластолюбив. Он распорядился устроить в Квиринале — момент для этого, на наш взгляд, выбран крайне неудачно, но я не раз замечал, что государственные люди в большинстве своем невероятно недальновидны, — так вот, повторяю, он распорядился устроить в Квиринале настоящее любовное гнездышко. Атласные занавеси, бархатная мебель, панно из цветов, среди которых проступают аллегорические фигуры. Словом, все на месте.

Для кого наш человеколюбивый кардинал устроил это гнездышко?

Будущее покажет.

* * *

Но вот чего никто не станет оспаривать, так это то, что кардинал Антонелли является одним из тех, кто оказывал самое пагубное влияние на поступки папы и тем самым ускорял упадок папства.

Григорий XVI, которого мне довелось хорошо знать — при случае я расскажу, каким образом и в каких обстоятельствах произошло наше знакомство, — однажды сказал мне:

— Я последний папа, которому суждено оставаться светским правителем и который будет похоронен в соборе святого Петра; к тому же, когда там установят мою гробницу, никому другому места в нем уже не найдется.

(Известно, что, после того как последняя пустая ниша Императорского зала в Ахене оказалась заполнена, римских императоров больше не было.)

Так вот, кардинал Антонелли — один из тех, кто самым действенным образом помог предсказанию Григория XVI осуществиться.

Правда, Пий IX этому не мешал.

Кардинал Антонелли, в своей депеше монсиньору Мелье, и его преосвященство монсеньор Дюпанлу, в своем письме г-ну де Ла Геронньеру, говорят, что борьбу нельзя считать честной, если, не осмеливаясь открыто атаковать государя, всю вину за совершенные им действия сваливают на его министров.

В этом мы полностью согласны с мнением монсеньора Дюпанлу и его преосвященства кардинала Антонелли.

Дело в том, что у плохих монархов и слуги всегда плохие.

У хороших и великих правителей всегда хорошие и великие министры.

Тигеллины и Сеяны подходят Неронам и Тибериям, а не Маркам Аврелиям и Траянам.

У Генриха IV был Сюлли, у Людовика XIV — Кольбер.

В людях есть нечто притягательное для тех, кто на них похож.

Мы не знаем ни одного хорошего государя, у которого были бы плохие министры.

Мы не знаем хороших министров, которые служили бы плохому государю.

К магниту притягивается железо, но не свинец.

Так что мы поступим смелее, чем наши предшественники, и скажем прямо:

если кардинал Антонелли плохой министр, то дело в том, что папа — плохой государь.

Мы критикуем здесь лишь светскую власть, и не стоит забывать, что во всех наших спорах речь идет только о ней.

Именно как светский государь, и вовсе не для спасения душ своих подданных, а для закабаления их самих, Пий IX сохраняет инквизицию.

Именно как светский государь Пий IX душит народ налогами.

Именно как светский государь Пий IX добился французского вторжения.

Именно как светский государь Пий IX утопил Перуджу в крови.

Именно как светский государь Пий IX в последние одиннадцать лет произвел в своем государстве больше смертных казней, чем их можно насчитать в самых многолюдных европейских государствах, за исключением, пожалуй, Австрии.

Именно как светский государь, полагая себя недостаточно хорошо защищенным французами, Пий IX сформировал целую армию и отдал ее под командование генерала Ламорисьера.

Именно как светский государь, полагая, что кардиналу Антонелли более не по плечу возникшие задачи, Пий IX назначил военным министром г-на де Мероде, которому по плечу все.

Именно как светский государь Пий IX отпускает теперь головорезов из тюрем и каторжников с каторжных работ, чтобы освободить место для патриотов.

Именно как светский государь Пий IX не пожелал воевать с Австрией в 1848 году, ссылаясь на то, что все люди приходятся ему братьями; однако это не помешало ему две недели назад благословить пушки, присланные г-ном Состеном де Ларошфуко и предназначенные для того, чтобы стрелять по собственным подданным, которые приходятся ему детьми.

Стало быть, это именно светский государь падает, подталкиваемый кардиналом Антонелли, которого он увлекает вслед за собой в своем падении.

Вот что, на наш взгляд, делает двусмысленным положение Пия IX, который, будучи светским государем и, следственно, испытывая на себе все те потрясения, какие два страшных столетия, восемнадцатый и девятнадцатый, причинили королевским династиям и светским престолам, постоянно взывает о помощи, которую католические государства обязаны оказывать ему как духовному владыке.

И что бы ни делал Пий IX, что бы ни делал кардинал Антонелли, что бы ни делал г-н де Мероде, им никогда не удастся остановить это безудержное движение прогресса против мракобесия, света против тьмы, свободы против тирании, движение, которое будоражит и потрясает теперь весь мир.

И в тот момент, когда даже самые окостенелые, самые невосприимчивые к новым веяниям, но наделенные природным инстинктом самосохранения монархии уже различают проблески уготованного им будущего; когда австрийский император, чувствуя, что Венецианская область ускользает от него, с помощью конституции цепляется за Венгрию; когда сын Николая I, то есть само воплощение самодержавия и деспотизма, провозглашает освобождение русского народа и — подобно тому, как Наполеон I отдавал честь русским раненым на поле битвы при Эйлау, — отдает честь телам поляков, погибших в Варшаве; когда сама земля, вздымая не только огнедышащие горы, но и политические вулканы, становится, похоже, разумным существом, нежной и сострадательной матерью по отношению к своим детям, которых так долго угнетали, — лишь правительство христианское, то есть республиканское в своей основе, правительство священства, то есть доброты и милосердия, правительство духовное, то есть независимое от земных интересов, яростно отстаивает свои земные интересы, становится безжалостным и эгоистичным и, по-прежнему тираническое и беспощадное, остается в одиночестве среди всех других правительств, начавших ослаблять путы материального и духовного гнета, которыми они прежде душили народы.

Подобное правительство мало того что несовместимо с собственными основополагающими началами, но еще и не в ладу с другими правительствами, а потому не имеет права требовать какой-либо материальной поддержки от тех, кто не одобряет как методы, которым оно отдает предпочтение, так и цели, к которым оно стремится.

* * *

Ну а теперь приведем доводы, которыми кардинал Антонелли обосновывает отказ Святого отца даровать конституцию своему народу и в качестве светского правителя уступить часть своего государства.

«Упомянутое согласие было противно совести верховного понтифика, ибо принцип, выдвинутый в качестве обоснования подобной уступки, мог быть по самому своему характеру распространен на оставшуюся часть Папского государства; потенциально такое согласие влекло за собой полный отказ от названного государства. Оно было противно совести верховного понтифика, ибо торжественные клятвы, данные им перед лицом всей Церкви, обязывали его передать своему преемнику целостным это государство, которое принадлежит самой Церкви и в целостности которого заинтересован весь католический мир, о чем свидетельствуют массовые и повсеместные манифестации католиков».

Кардинал Антонелли, верховный понтифик и все поборники светской власти папы один за другим, словно бараны Панурга, прыгают в одну и ту же пропасть или, если угодно, впадают в одну и ту же ошибку.

Коль скоро Его Святейшество является светским государем, его земное царство подвержено тем же превратностям, что и все земные царства на свете; а раз так, зададимся вопросом, какое земное царство на протяжении восьмисот лет не сокращалось, не расширялось и не переходило из одних рук в другие?

Разве Австрия, эта добрая подруга кардинала Антонелли и Святого отца; Австрия, девиз которой — AEIOU: Austriae Est Imperanda Orbi Universo[52]; Австрия, которая в царствование Карла V действительно правила всем миром и над владениями которой никогда не заходило солнце; разве Австрия не утратила герцогство Барское, Эльзас, Нидерланды, Силезию, Испанию, Неаполь, Восточную и Западную Индии?

Разве Испания не утратила Мексику, Колумбию, Буэнос-Айрес, то есть почти все, что еще оставалось у нее в Америке?

Разве Франция не утратила свои границы по Рейну, которые, вполне вероятно, она вскоре вернет себе; разве Франция не утратила свои границы в Италии, которые она только что вернула себе; разве не утратила она три четверти Канады, почти всю Индию, Иль-де-Франс и Антильские острова?

Разве Англия не утратила Америку и не утрачивает прямо теперь Индию?

Разве Голландия не утратила Бельгию, хотя девиз голландского короля был: «Я сберегу»?

Наконец, разве Карл I и Людовик XVI не утратили свои головы, которыми они дорожили куда больше, чем иные короли дорожили своими провинциями?

Неужели кардинал Антонелли полагает, что Карл X не давал клятвы оставить монархическую Францию в наследство герцогу Бордоскому, а Луи Филипп — конституционную Францию в наследство графу Парижскому?

Наконец, еще один пример, самым тесным образом касающийся Его Святейшества папы Пия IX. Разве два его предшественника, папа Пий VI и папа Пий VII, не получили престол святого Петра на тех же условиях, что и он, и, тем не менее, разве в соответствии с Толентинским мирным договором папа Пий VI не уступил Романью?

И разве папа Пий VII в соответствии с Конкордатом, подписанным 15 января 1813 года, не сделал нечто большее, уступив все и согласившись жить в Париже и быть всего лишь главным среди церковных чиновников?

Монсиньор кардинал Антонелли ответит мне, что Пий VI, давший согласие на уступку Романьи, и Пий VII, подписавший свое отречение, сделали это вынужденно, под давлением.

Я отвечу, что мученичество пап было задумано святым Петром. Следовало явить миру этот великий пример понтифика, умирающего за свою веру.

Все так, но святой Петр умер за духовную веру, и его поддерживал Бог.

Пий VI и Пий VII умерли за мирскую веру, и Бога подле них не было.

Бог всегда судит по справедливости. Если бы Бог хоть раз судил не по справедливости, то, поскольку Бог есть высший судия, В БОГА БОЛЕЕ НЕ СЛЕДОВАЛО БЫ ВЕРИТЬ!

«Это согласие, — продолжает кардинал Антонелли, — было противно совести верховного понтифика, ибо оно означало бы уступить треть своих подданных тирании безнравственной и безбожной шайки, которая обратила бы их в свою жертву за присущую им нравственность и набожность».

Но что скажете вы в ответ на такой довод: Романья, Умбрия, Марке, Патримоний Святого Петра, Рим, устав от безумного и жестокого ига духовенства, желают перейти под конституционное правление Виктора Эммануила?

О чем, по-вашему, печется Его Святейшество, духовный и одновременно светский властитель?

«О спасении душ своих подданных».

Два или три миллиона человек безоговорочно желают быть счастливыми на этом свете, даже ценой того, что, перейдя под скипетр отлученного от Церкви короля, они погубят свою жизнь на том свете.

Но, к счастью, Его Святейшество и кардинал Антонелли не позволят им совершить такое безумство. Души этих людей спасут вопреки их собственной воле. Правда, сами они будут влачить жизнь, исполненную горестей, заточений, изгнаний и беспросветного отупения. Зато, умерев, подданные Его Святейшества прямиком попадут в рай.

И подумать только, подобный вздор высказывают в ходе политических дискуссий в середине XIX века!

* * *

Однако кардинал Антонелли, как и монсеньор Дюпанлу, с которым, само собой разумеется, мы его не сравниваем, в свой длинной депеше, адресованной монсиньору Мелье, на самом деле преследует лишь одну цель — ответить, хотя и косвенно, на брошюру г-на де Ла Геронньера.

И потому он то и дело возвращается к ней.

«Принимая во внимание то, что я кратко изложил здесь Вашему превосходительству, Вы можете понять главную цель этого сочинения. Все, что оно содержит, помимо официальных донесений, не особенно, правда, дипломатического характера, анекдотов и сплетен, собранных в передних, непомерного бахвальства и заявлений религиозного толка в тот момент, когда все поносят и оскорбляют верховного главу Церкви, явно не заслуживает, чтобы я тратил свое время и свои силы, откликаясь на него».

Прежде всего заметим монсиньору Антонелли, что если кто-то распускает сплетни в передних, то виноваты в этом прелаты. Зачем прелатам передние? Во времена Христа ни у Иисуса, ни у апостолов передних не было; это Ирод и Понтий Пилат пользовались подобным излишеством, а сам воздух передних, что тогда, что теперь, был и остается заразным.

Именно в передней у Каиафы апостол Петр отрекся от Иисуса.

Ну и поскольку монсиньор Антонелли беспрестанно возвращается к брошюре г-на де Ла Геронньера, последуем поданному примеру и возвратимся к коллекции Кампаны.

Это вовсе не слухи из передней. Это факт, причем факт, задевающий одновременно мораль, искусство, национальное чувство римлян и благоговейную веру в клятву.

Выше, упоминая договор, в соответствии с которым римское правительство вступило во владение коллекцией Кампаны, мы допустили ошибку, которая, будь она исправлена, способна была бы обратиться в оружие против нас.

Мы незнакомы с маркизом Кампаной, все подробности черпали из газет, освещавших это печальное дело, и, исходя из этого, сказали, что собрание было отдано в залог ссудной кассе Монте ди Пьета и что римское правительство стало его опекуном. До этого момента все так и есть. Кроме того, мы заявили, что был предусмотрен договор между правительством и маркизом Кампаной, и это чистая правда. Однако в чем мы ошиблись и в чем глубоко заблуждались, так это в предположении, что упомянутый договор основывался на принципах справедливости и общественной нравственности, на законности действий и процедур, на свободной воле того, кто продает, и того, кто покупает. В самом деле, я и не подозревал, что под покровительством его преосвященства первого министра и от имени верховного понтифика можно будет настолько превысить власть и совершить вымогательство, а точнее сказать, грабеж. Я не мог вообразить, что в правительстве, которое зиждется прежде всего на справедливости и должно зиждиться на милосердии, осмелятся прибегнуть к тому, чтобы назначить цену за свободу и продиктовать жесточайшие и беззаконные условия человеку, которого держат в тюрьме. Я еще не знал, что в Риме, когда у властей есть желание достичь какой-нибудь нечестной цели, могут применять физическое и моральное принуждение, заставляя подписать договор в присутствии жандармов и используя их в качестве свидетелей, а то и писарей.

Я в это не верил, и я ошибся.

Теперь я знаю, что все произошло именно так, и вот что добавил человек, предоставивший мне эти подробности.

Первый договор, вполне честный, действительно существовал: он был предложен министром финансов Феррари и новым директором ссудной кассы Монте ди Пьета, адвокатом Массани, по личному приказу Его Святейшества и без консультаций с кардиналом Антонелли. Этот договор выражал изначальную и честную волю Его Святейшества. Приобретая коллекцию, папа желал посоперничать в понимании искусства и в щедрости со своими предшественниками, Львом X и Юлием II. Он желал обогатить Ватикан новыми сокровищами. Но Пий IX не хотел и не мог хотеть грабительства, насильственного присвоения и навязанного посредством принуждения, тюремного заключения и кандалов договора; ни как понтифик, ни как светский государь он не мог хотеть этого и не хотел. О договоре, по приказу папы составленном его министром, сообщили прежде всего маркизу Кампане; документ, копии которого разошлись по всему Риму и текст которого был воспроизведен в номере «Омнибуса» от 22 мая 1859 года, удостоверял, что коллекция перешла в качестве залога в руки правительства, предоставившего маркизу Кампане Jus redemendu[53]. Другими словами, это была сделка, которую у нас во Франции называют продажей с правом выкупа в установленные сроки. Разоренный тратами, на которые он шел, чтобы пополнять свою коллекцию, маркиз Кампана не надеялся выкупить ее за счет собственных денежных средств. Однако он знал ее огромную ценность. Он понимал, что не составит труда отыскать покупателя, готового предложить за нее от шести до семи миллионов, возможно даже восемь миллионов, и в этом случае ему удастся не только возместить ссудной кассе Монте ди Пьета те пять миллионов, какие составляют его долг, но еще и получить разницу между продажной ценой и названной суммой.

Упомянутый договор, составленный министром финансов Феррари и устраивавший всех, был представлен маркизу Кампане, который одобрил его, но подписать не смог, поскольку то был черновой набросок документа, а не его окончательный вариант. Точно так же, как он был представлен маркизу Кампане, одобрившему его, договор представили Его Святейшеству, которому оставалось лишь дать свое согласие. Нотариус, директор ссудной кассы Массани, управляющий имуществом маркиза и несколько других лиц ознакомились с документом: он был приемлем для всех; на сей раз, по какой-то случайности и вопреки своему обыкновению, папа действовал по собственному почину; но в тот момент, когда ему предстояло подписать договор и он, так сказать, уже держал в руке перо, Его Святейшество заколебался. Папа не чувствовал в себе ни силы, ни мужества для того, чтобы без посредничества кардинала Антонелли совершить столь важный поступок. Его Святейшество не то что не любит кардинала, Боже упаси нас возвести на него клевету, но побаивается его.

— Ознакомьте кардинала с этим документом, — промолвил он.

С этой минуты все было кончено.

Кардинал Антонелли, в ярости от того, что у папы вдруг шевельнулась в голове робкая мысль вырваться из-под его власти, строго отчитал министра финансов и наложил вето на договор, полностью противоречивший его собственным тайным замыслам. Министр финансов ушел, проклиная папу, который скомпрометировал его в глазах государственного секретаря, подлинного светского государя Рима. По мнению кардинала, тот пожелал освободиться от его всемогущей власти, а это было преступление, которого его преосвященство не прощает.

Получив полную свободу распоряжаться судьбой договора купли-продажи, кардинал принялся за работу; он целиком изменил его условия и честный договор превратил в кабальный, неспособный выдержать критику ни со стороны законов, ни со стороны здравого смысла. Не имея возможности в полной мере отговорить папу от покупки коллекции, он превратил эту покупку в чистый грабеж, устроил так, что у опекуна оказалось больше прав, чем у настоящего собственника, и, стремясь во что бы то ни стало растоптать человека, осмелившегося бороться против него, пустил в ход тюремное заточение и жандармов, нисколько не беспокоясь о том, что такое чудовищное злоупотребление властью наносит ущерб достоинству папского правительства.

Новый договор был представлен маркизу Кампане. Маркиз пытался сопротивляться, отказывался подписывать его, но, перед лицом угрозы остаться в тюрьме до конца жизни, проявил слабость, и документ, заключавший в себе одновременно разорение коллекции и разорение его самого, был подписан.

Правда, лучшие адвокаты Рима уверяли его, что он подписывает абсолютно ничтожный с точки зрения закона договор, который в суде будет непременно аннулирован.

В итоге маркиз скрепил договор своей подписью, рядом с ней поставили свои имена жандармы, достойные свидетели кражи, которую пытались замаскировать видимостью законности, и тюремные ворота перед ним открылись.

* * *

Едва выйдя на свободу, маркиз Кампана решил протестовать. Он намеревался немедленно удостоверить, что всего лишь уступил насилию или, по крайней мере, запугиванию.

Однако его боязливые друзья посоветовали ему подождать.

По их мнению — а они исходили из вероятности событий, которые, отвечая требованиям нравственности, казались им неминуемыми, — так вот, повторяем, по их мнению, вот-вот должно было наступить грандиозное политическое потрясение, способное оздоровить правление, являющееся господством полиции, но не законов.

К тому же сама власть упреждала его страхи: маркиз Кампана получил вполне определенное обещание, что его коллекция ни в коем случае не покинет Рима и, напротив, верховный понтифик почтет за честь достойным образом разместить ее в Ватикане.

И в самом деле, все заставляло поверить в это: Его Святейшество получил официальные поздравления от художественных и научных корпораций Рима, поспешивших отправить к нему депутации с изъявлениями благодарности, от Академии археологии и Академии Святого Луки; все европейские газеты, в особенности «Armonia»[54], орган папского правительства, расхваливали щедрость Пия IX, одарившего Рим великолепным музеем. Уже велись споры вокруг прекраснейших замыслов относительно его размещения. Стоял вопрос о том, чтобы разместить его прямо в Ватикане, построить нечто вроде хрустального дворца в огромном дворе Бельведера; был план отделить этрусскую коллекцию от греческих и римских коллекций, и несколько самых выдающихся археологов Рима уже всерьез занялись этим: для того, чтобы принять ее, выбрали огромный дворец святого Иоанна Латеранского, но даже его сочли недостаточно большим для подобной цели.

Пребывая в этом убеждении, тешившем его самолюбие художника и его гордость коллекционера, маркиз Кампана забыл о том, что ему пришлось претерпеть, и о средствах, которые были использованы для того, чтобы заставить его отказаться от принадлежавших ему сокровищ. Дворцы для армии собранных им статуй, порфировые и мраморные залы для этих бледных теней античности — то была мечта всей его жизни.

И эту мечту, наконец, он вот-вот увидит сбывшейся. Вопрос отстаивания своих прав и защиты своих денежных интересов сделался второстепенным. Он готов был подождать и ожидал справедливости со стороны понтифика, который, будучи одновременно священником и монархом, вдвойне обязан быть справедливым.

Пробуждение было неожиданным и ужасным.

Прекрасную коллекцию маркиза, разодранную на части, продали за сто двадцать пять тысяч пиастров!

Мало того, понадобилось еще изгнать ее из Рима и сослать в Россию!

* * *

По правде сказать, когда в середине XIX века видишь, как в Риме, городе-хранителе искусств, совершается подобный акт вандализма, не имеющий примера в прошлых веках; когда видишь, как папское правительство, естественный защитник всех художественных сокровищ, принимает участие в подобной гнусности; когда видишь, как преемник Юлия И, Льва X и Пия VI обкрадывает тот самый Рим, который его предшественники обогащали, причем обкрадывает самым наглым образом, предосудительным и с точки зрения искусства, и с точки зрения морали, поневоле задаешься вопросом: не причастно ли к подобной жестокости безумие, а если безумие здесь ни при чем, то откуда берется эта жестокость?

Приверженцы правительства назовут причиной текущие нужды, насущные потребности, недостаточность обязательных пожертвований Святому престолу, огромные военные расходы монсиньора де Мероде.

Допустим; но тогда тем больше оснований продать коллекцию Кампаны целиком за семь или восемь миллионов, вместо того чтобы продавать лучшую ее часть за сто двадцать пять тысяч пиастров.

И пусть не говорят, что упомянутая сумма в семь или восемь миллионов была выдумкой; предложение о покупке сделали господа Джисмонди и Буэ, представители некой компании, и названная ими вначале сумма в семь миллионов вполне могла возрасти до восьми миллионов.

Именно так все и обстояло, и мы могли бы назвать прелатов и кардиналов, знавших о начавшихся переговорах, которые были так грубо прерваны из-за предпочтения, отданного России. Правда, государственный секретарь, обеспокоенный этим предложением, которое расстраивало его варварские замыслы, пустил в ход все возможные средства, чтобы сделка провалилась; по слухам, ему даже удалось подкупить одного из участников переговоров.

Кардинал Антонелли пошел еще дальше: понимая, какое прискорбное впечатление, даже в разгар политических тревог, произведет на римлян продажа за бесценок столь великолепной коллекции, он посоветовал русскому посреднику поторопиться, но упаковкой проданных ему предметов заниматься в ночное время и за закрытыми дверями. Все, что оставалось маркизу, изгнанному в Неаполь, это протестовать. И он протестовал официально.

Поясним теперь причины этой грабительской травли, пагубной для всех интересов, даже для интересов самого грабителя.

Кардинал Антонелли обвинял маркиза Кампану в том, что он распоряжался средствами, которые ему не принадлежали, и использовал их для покупок, расходы на которые не соответствовали заимствованным суммам.

Маркиз Кампана настаивал, что его коллекция стоит не менее восьми миллионов, но, даже если оценить ее всего лишь в четыре миллиона, залог намного перекрывал долг.

Если коллекция была бы продана за сумму меньше пяти миллионов, то кардинал Антонелли прав.

Если же коллекция была бы продана за сумму больше пяти миллионов, кардинал Антонелли не прав.

Ну а поскольку первому министру отчасти перепадает непогрешимость верховного понтифика, совершенно необходимо, чтобы первый министр был прав.

Чтобы быть правым, требовалось во что бы то ни стало избавиться от коллекции; но прежде всего требовалось, чтобы продажная цена собрания была несравнимо меньше той суммы, в какую его оценили маркиз и эксперты. В итоге маркиз остался под бременем обвинения в растрате казенных средств, а кардинал Антонелли утолил снедавшую его жажду мести.

Но за что он мстил? Вот в этом мы и намерены разобраться.

* * *

В глазах кардинала Антонелли маркиз Кампана виновен в куда более тяжком преступлении, нежели использование средств ссудной кассы Монте ди Пьета для покупки шедевров искусства.

Маркиз Кампана — либерал, а это преступление, в сравнении с которым поджог, злодейство, отцеубийство ровным счетом ничто.

К несчастью, либералов нельзя всякий раз вешать и гильотинировать, но с помощью тех средств, какими располагает порочное правительство, их всегда можно опозорить.

Знаете, что сделал маркиз? Хочется сказать, подобно Вергилию: «Horresco reference[55]».

Когда в 1848 году Пий IX, поддавшись страху, который вызывало у него сложившаяся обстановка, после долгого размышления, следует отдать ему справедливость, сделал вид, что он готов встать во главе итальянского революционного движения, маркиз Кампана, как и многие другие, был обманут этой личиной, которая спустя полтора месяца спала к великому удивлению и негодованию римлян. С горячим пылом он устремился по новому пути, открытому, как ему казалось, верховным понтификом. Он был одним из самых пламенных сторонников реформ, входил в число тех, кто с особым рвением ратовал за восстановление городского самоуправления, создание национальной гвардии, учреждение двухпалатного парламента — короче, за все то, что неразрывно связано с освобождением отчизны и ее славой. Он без счету тратил деньги на формирование того национального ополчения, которое станет живой стеной и оплотом будущих свобод; его обвиняли даже в том, что он командовал батальоном в тот день, когда папа, переодетый в платье слуги г-жи Шпаур, скрытно покинул Квиринал и бежал из Рима.

Однако политические ошибки маркиза Кампаны на этом не закончились. Он полагал, что конституционная форма правления является самой пригодной для благополучия Италии и самой действенной для сохранения ее свобод. Священники порой прощают республиканцев (порой они и сами становятся республиканцами, как мы это видели у нас во Франции), но никогда не прощают конституционалистов. В своде законов римского абсолютизма конституционализм является крайне тяжким грехом, отпустить который маркизу Кампане не имел власти даже папа (смотри признания, проскользнувшие в «La Civiltà Cattolica»[56]).

Так вот, когда поражение мадзинистской партии открыло папе дорогу в Рим и когда стало известно, что он возвратится туда, окруженный французскими штыками, маркиз Кампана в надежде спасти, если это окажется возможно, какой-нибудь осколок рушащейся свободы, попытался организовать крупную народную демонстрацию, которая, хотя и приветствуя возвращение папы, должна была потребовать определенных конституционных гарантий. Он всей душой взялся за осуществление этой несбыточной мечты и какое-то время надеялся на успех; была напечатана прокламация, заявленная цель которой состояла в том, чтобы, не уязвляя достоинства Пия IX, призвать его к соблюдению данных им обещаний. Однако агенты кардинала Антонелли не дремали; считалось, что необходимо укрепить папское правительство, сопроводив его восстановление той чудовищной реакцией, какой запомнился 1849 год и какая оставит несмываемое кровавое пятно на белом одеянии верховного понтифика. Само собой разумеется, что человек, пытавшийся противодействовать этой реакции, был намечен в качестве одной из будущих жертв.

Однако маркизу Кампане, рядовому конституционалисту, с другого фланга ежеминутно угрожали пылкие республиканцы.

Он ускользнул от республиканцев, но не сумел ускользнуть от кардинала Антонелли.

Избежав когтей льва, он угодил в когти тигра.

Объяснение тайной интриги, давно задуманной и хитроумной западни, в которой оказался сегодня маркиз Кампана, заключается в той популярности, какой он пользовался в Риме, популярностью, сделавшейся для него оборонительным оружием. И в самом деле, маркиз Кампана стал в Риме живым символом искусства и прогресса, то есть воплощением убеждений, прямо противоположных убеждениям правительства, а главное, личным взглядам кардинала Антонелли. Жизнь маркиза была своего рода художественным безумием, жертвой которого он стал; жизнь маркиза была посвящена тому, чтобы облегчить нужду народа, дать работу труженикам, восстановить достоинство искусства и, наконец, напомнить о той выдающейся роли, какую играл Рим в истории этой венценосной власти, вначале языческой, затем католической, на протяжении двух тысячелетий оставлявшей в его руках скипетр мира.

Но все это не что иное, как преступление!

* * *

В свое время Перикл был обвинен афинским народом в том, что он растратил на украшение Афин деньги из государственной казны. В ответ Перикл открыл для всеобщего обозрения Пропилеи и Парфенон.

Народ разразился рукоплесканиями и, вместо того чтобы наказать Перикла, восславил его проступок.

Периклу сильно повезло, что в Афинах не было своего кардинала Антонелли.

* * *

Не стоит удивляться тому, что мы вдруг свернули с главного пути, рискуя заблудиться на дискуссионном поле. Дело маркиза Кампаны если и не последнее, то, по крайней мере, одно из последних злодеяний человека, который постоянно твердит об общественной морали, нарушая при этом все законы чести и личной порядочности. И потому следует делать это достоянием гласности.

Кроме того, это дело касается искусства и, как таковое, затрагивает нас лично.

Ну а теперь подведем итоги.

Монсиньор кардинал Антонелли является одним из тех роковых министров, каких Бог в своем мщении посылает государям, которых он ослепляет и в царствование которых монархии приходят в упадок, скатываются к краю пучины и рушатся в нее. Подобные министры зовутся Оливаресами при Филиппе IV, Годоями при Фердинанде VII, Полиньяками при Карле X, Гизо при Луи Филиппе, Антонелли при Пие IX.

Над ними витает безумие, у ног их зияет бездна.

26 марта 1861 года.

Загрузка...