I. ГЕРЦОГ, КОРОЛЬ И ПРОРОЧИЦА

ГЛАВА 1

Май месяц 1052 года отличался хорошей погодой. Немногие юноши и девушки проспали утро первого дня этого месяца: еще задолго до восхода солнца кинулись они в луга и леса, чтобы нарвать цветов и нарубить березок. В то время возле деревни Шеринг и за торнейским островом (на котором только еще строился Вестминстерский дворец) находилось много сочных лугов. А по сторонам большой кентской дороги, надо рвами, прорезывавшими эту местность во всех направлениях, шумели густые леса, которые в этот день оглашались звуками рожков и флейт, смехом, песнями и треском падавших под ударами топора молодых берез.

Сколько прелестных лиц наклонялось в это утро к свежей зеленой траве, чтобы умыться майской росой!... Нагрузив телеги своей добычей и украсив рога волов, запряженных вместо лошадей, цветочными гирляндами, громадная процессия направилась обратно в город.

Предшественники царствовавшего в это время короля-монаха нередко участвовали в такой процессии, совершавшейся ежегодно первого мая, но нынешний король терпеть не мог подобных увеселений, напоминавших языческие, и никогда не присутствовал на них, что, однако, не вызывало ни в ком сожаления.

Возле кентской дороги возвышалось большое здание, прежде принадлежавшее какому-то утопавшему в роскоши римлянину, но теперь пришедшее в упадок. Молодежь не любила этого места и, проходя мимо, осеняла себя робкой рукой крестным знамением, так как в этом доме жила знаменитая Хильда, которая, как гласила народная молва, занималась колдовством. Но суеверный ужас скоро уступил место прежнему веселью, и процессия благополучно достигла Лондона, где молодые люди ставили перед каждым домом березки, украшали все окна и двери гирляндами и затем снова предавались веселью вплоть до темной ночи.

Еще на другой день были заметны следы этого празднества: повсюду лежали увядшие цветы и облетевшие листья, между тем как воздух был наполнен каким-то особенным ароматом лесов и лугов.

Жилище Хильды стояло на небольшом возвышении и, несмотря на свой полуразрушенный вид, несло на себе отпечаток прежнего величия, что составляло резкий контраст с грубыми домами саксонцев.

Хотя римских вилл в Англии было великое множество, саксонцы никогда не пользовались ими; они были более склонны разрушать несоответствовавшее их привычкам, чем приноравливаться к нему. Неизвестно по какому случаю описываемая вилла стала исключением из общего правила, но грустно было видеть, как изменилось это некогда изящное здание! Прежний атриум[1] был превращен в сени. На тех колоннах, которые были прежде постоянно обвиты цветами, красовались теперь круглый, с горбом в середине, щит сакса, меч, дротики и маленький кривой палаш. В центре пола, затоптанного известкой и глиной, сквозь которые еще проглядывали местами остатки великолепной мозаики, был устроен очаг, а дым выходил через отверстие, проделанное в крыше. Прежние маленькие спальни для прислуги, по бокам атриума, были оставлены в первоначальном виде, но то место в конце его, в котором когда-то находились хорошенькие кельи, из которых смотрели в таблиниум[2] и виридариум[3], было завалено обломками кирпичей и бревнами, так что осталась свободной лишь небольшая дверь, которая вела в таблиниум. Эта комната тоже была теперь чем-то вроде сарая, куда складывался всякий хлам. С одной стороны ее находился ларариум[4], а с другой – гинецеум[5]. Ларариум служил, очевидно, гостиною какому-нибудь саксонскому тану, потому что там и сям были набросаны неумелой рукой фигуры, которые с претензией представляли белого коня Генгиста и черного ворона Водана. Потолок, с изображениями играющих амуров, был изрезан рунами, а над старинным креслом причудливой формы висели волчьи головы, сильно испорченные молью и всесокрушающим влиянием времени.

В этих комнатах, смежных с перистилем и галереей, были окна. В окно ларариума было вставлено тусклое серое стекло, а окно гинецеума просто было заделано плохой деревянной решеткой.

Одна сторона громадного перистиля была превращена в хлев, на другой же стояла христианская часовня, сложенная из необтесанных дубовых бревен и покрытая тростником. Наружная стена почти совершенно развалилась, открывая вид на соседний холм, обрывы которого были покрыты кустарником.

На этом холме виднелись обломки кромлеха[6], посреди которых стоял, возле входа в склеп какого-то саксонского вождя, жертвенник Тора.

Снаружи разрушенной стены перистиля находился римский колодец, а неподалеку от него стоял маленький храм Бахуса. Таким образом, взор сразу охватывал памятники различных вероисповеданий: друидского, римского и христианского.

По перистилю беспрепятственно двигались взад и вперед рабы и целые стада свиней, а в атриуме находились люди из высших сословий. Они были вооружены и проводили время каждый по-своему. Некоторые пили, другие играли в кости, занимались своими громадными собаками или соколами, важно и чинно сидевшими на шестах.

Ларариум был забыт всеми, но женская комната не изменила своего назначения.

Обстановка этой комнаты свидетельствовала о знатном происхождении ее хозяйки. Нужно заметить, что богатые люди предавались в то время гораздо большей роскоши в своей домашней жизни, чем вообще можно предположить. Стены этого покоя были обиты дорогой шелковой тканью, вышитые серебром; на буфете стояли турьи рога, оправленные в золото. В середине комнаты был небольшой круглый стол, поддерживавшийся какими-то странными символическими чудовищами, вырезанными из дерева. Вдоль одной из стен сидели за прялками шесть девушек; невдалеке от них, у окна, находилась пожилая женщина с величественной осанкой. Пред ней стоял маленький треножник, с надписью рунами, на котором были чернильница изящной формы и перо с серебряной ручкой. У ног ее сидела молодая, шестнадцатилетняя девушка, с длинными волосами, вьющимися по плечам. Она была одета в снежно-белую полотняную тунику с длинными рукавами и высоким воротником, отделанную роскошной вышивкой. Талия перехватывалась простым кушаком. Этот костюм обрисовывал стройную, прелестную фигуру молодой девушки.

Красота этого создания была поразительна: недаром ее прозвали Прекрасной в этой стране, которая так изобиловала красивыми женщинами. В лице ее отражались благородство и беспредельная кротость. Голубые глаза, казавшиеся почти черными из-за длинных ресниц, были устремлены на строгое лицо задумавшейся женщины.

В такой позе сидела Хильда, язычница, и ее внучка Эдит, христианка.

– Бабушка, – проговорила молодая девушка тихо, после длинной паузы, причем звук ее голоса до того испугал служанок, что они все сразу оставили свою работу, но потом снова принялись за нее с удвоенным вниманием, – бабушка, что тревожит тебя? Не думаешь ли ты о великом графе и его прекрасных сыновьях, сосланных за море?

Когда Эдит заговорила, Хильда как будто пробудилась от сна, а выслушав вопрос, она выпрямила свой стан, еще не согнувшийся под бременем лет.

Взор ее передвинулся от внучки и остановился на молчаливых служанках, занимавшихся своим делом с величайшим прилежанием.

– Да! – воскликнула она, ее холодный, надменный взгляд загорелся мрачным огнем. – Вчера молодежь праздновала лето, а сегодня вы должны стараться возвратить зиму. Тките как можно лучше; смотрите, чтобы основа и уток были прочны. Скульда[7] находится между вами и будет управлять челноком.

Девушки побледнели, но не посмели взглянуть на свою госпожу. Веретена жужжали, нитки вытягивались все длиннее и длиннее, и снова наступило прежнее гробовое молчание.

– Ты спрашиваешь, – обратилась Хильда, наконец, к внучке, – ты спрашиваешь, думаю ли я о графе и его сыновьях? Да, я слышала, как кузнец ковал оружие на наковальне и как корабельный мастер сколачивал крепкий остов корабля. Прежде чем наступит осень, граф Годвин выгонит нормандцев из палат короля-монаха, выгонит их, как сокол выгоняет голубей из голубятни... Тките лучше, девушки! Обращайте больше внимания на основу и уток! Пусть ткань будет крепкой, потому что червь гложет беспощадно!...

– Что это они будут ткать, милая бабушка? – спросила Эдит, в кротких глазах которой изобразились изумление и робость.

– Саван Великого...

Уста Хильды крепко сомкнулись, но взор ее, теперь горевший ярче прежнего, устремился в даль, и белая рука ее как будто чертила по воздуху какие-то непонятные знаки. Затем она медленно обернулась к окну.

– Подайте мне покрывало и посох! – приказала она внезапно.

Служанки мигом вскочили со своих мест: они были от души рады, что представился случай оставить хоть на минуту работу.

Не обращая внимания на множество рук, спешивших услужить ей, Хильда взяла покрывало, надела его и пошла в таблиниум и затем в перистиль, опираясь на длинный посох, наконечник которого представлял ворона, вырезанного из черного крашенного дерева. В перистиле она остановилась и после непродолжительного раздумья позвала свою внучку. Эдит не заставила долго ждать себя.

– Иди со мной! Есть одно лицо, которое ты должна видеть всего два раза в жизни: сегодня...

Хильда замолчала; видно было, как выражение ее сурово-величавого лица смягчилось.

– И когда еще, бабушка?

– Дитя, дай мне свою маленькую ручку... Вот так!... Лицо омрачается при взгляде на него... Ты спрашиваешь, Эдит, когда еще увидишь его? Ах, я сама не знаю этого!

Разговаривая таким образом, Хильда тихими шагами прошла мимо римского колодца и языческого храма и поднялась на холм. Тут она осторожно опустилась на траву, спиной к кромлеху и тевтонскому жертвеннику.

Вблизи росли подснежники и колокольчики, которые Эдит начала рвать и плести из них венок, напевая при этом мелодичную песенку:

Соловей в веселом мае

Радостно поет.

Но сердце тоскует,

Тоскует оно.

Деревья оделись

В зеленый наряд

Но сердце тоскует

Тоскует оно.

Цветы расцветают,

И птицы поют,

Но май мой прошел,

Зимою он был,

И сердце тоскует,

Тоскует о милом.

Не допела еще Эдит последнюю строфу, как послышались звуки множества труб, рожков и других духовых инструментов. Вслед за тем из-за ближайших деревьев показалась блестящая кавалькада.

Впереди выступали два знаменосца; на одном из знамен были изображены крест и пять молотов – символы короля Эдуарда, потом прозванного Исповедником, а на другом виден был широкий крест с зазубренными краями.

Эдит оставила свой венок, чтобы лучше рассмотреть приближающихся. Первое знамя было ей хорошо знакомо, но второе она видела в первый раз. Привыкнув постоянно видеть возле знамени короля знамя графа Годвина, она почти сердито проговорила:

– Милая бабушка, кто это осмеливается выставлять свое знамя на месте, где должно развеваться знамя Годвина?

– Молчи и гляди! – ответила Хильда коротко.

За знаменосцами показались два всадника, резко отличавшиеся друг от друга осанкой, лицами и летами; оба держали в руках по соколу. Один из них ехал на молочно-белом коне, попона и сбруя которого блистала золотом и драгоценными нешлифованными каменьями. Дряхлость сказывалась в каждом движении этого всадника, хотя ему было не более шестидесяти лет. Лицо его было изборождено глубокими морщинами, и из-под берета, похожего на шотландский, ниспадали длинные белые волосы, смешиваясь с большой клинообразной бородой, но щеки его были еще румяны, и лицо замечательно свежо. Он, видимо, предпочитал белый цвет всем остальным, потому что верхняя туника, застегивавшаяся на плечах широкими драгоценными пряжками, была белая, так же как и шерстяное исподнее платье и плащ, обшитый широкой каймой из красного бархата и золота.

– Король! – прошептала Эдит и, сойдя с холма, остановилась у подножия его с глубокой почтительностью. Скрестив на груди руки, стояла девушка, совершенно забыв, что она без плаща, а выходить без них считалось крайне неприличным.

– Благородный сэр и брат мой, – произнес по-французски спутник короля, – я слышал, что в твоих прекрасных владениях находится много этого народца, о котором наши соседи, бретонцы, так много рассказывают нам чудесного, и если б я не ехал с человеком, к которому не смеет приблизиться ни одно некрещеное существо, то сказал бы, что там, у холма, стоит одна из местных прелестных фей.

Король Эдуард взглянул в направлении, указанном рукой говорившего, и спокойное лицо его слегка нахмурилось, когда он увидел неподвижную фигуру Эдит, длинными золотистыми волосами которой играл теплый майский ветерок. Он придержал коня, бормоча латинскую молитву; по окончании ее спутник короля обнажил голову и произнес слово «аминь» таким благоговейным тоном, что Эдуард наградил его слабой улыбкой, причем нежно сказал: «bene, bene, Piosissime!».

После этого он знаком подозвал к себе молодую девушку. Эдит вспыхнула, но послушно подошла к нему. Знаменосцы остановились, так же, как и король со своим спутником и вся остальная свита, состоявшая из тридцати рыцарей, двух епископов, восьми аббатов и нескольких слуг.

– Эдит, дитя мое! – начал Эдуард на французском языке, так как он не очень хорошо изъяснялся по-английски, а французское наречие, сделавшись языком придворных со времени его восшествия на престол, было чрезвычайно распространено между всеми классами. – Эдит, дитя мое, я надеюсь, что ты не забыла моих наставлений: усердно поешь псалмы и носишь на груди ладанку со святыми мощами, подаренными тебе мною?

Девушка молча наклонила голову.

– Каким это образом, – продолжал король, напрасно стараясь придать своему голосу строгое выражение, – ты, малютка... как это ты, мысли которой уже должны бы стремиться единственно к Пресвятой Деве Марии, можешь стоять одна на дороге, подвергаясь нескромным взглядам всех мужчин!... Поди ты, это не хорошо!

Упрек этот, высказанный при таком большом обществе, смутил еще более Эдит. Грудь ее высоко вздымалась, но с несвойственным ее летам усилием она сдержала слезы, душившие ее, и кратко ответила:

– Моя бабушка, Хильда, велела мне следовать за нею, и я пошла.

– Хильда?! – воскликнул король с притворным изумлением. – Но я не вижу с тобой Хильды, ее здесь вовсе нет.

При последних словах его Хильда встала; высокая фигура ее показалась так внезапно на вершине холма, что можно было подумать, что она выросла из-под земли.

Она подошла легкою поступью к внучке и поклонилась надменно королю.

– Я здесь, – произнесла она совершенно спокойно, – чего хочет король от своей слуги Хильды?

– Ничего! – отвечал торопливо Эдуард, и лицо его выразило смущение и боязнь, – я хотел попросить тебя держать это молоденькое, прелестное создание в тиши уединения, совершенно согласно с его предназначением отказаться от света и посвятить себя безраздельно служению высшему существу.

– Не тебе говорить бы эти слова, король, – воскликнула пророчица, – не сыну Этельреда, внуку Водана! Последний представитель славного рода обязан жить и действовать; он не имеет права запереть себя в монастырской келье; нет, его долг воспитывать храбрых, доблестных воинов; в них всегда ощущается громадный недостаток, и пока чужестранцы не уйдут из саксонских владений, нужно беречь от гибели и малейший отросток на дереве Водана.

– «Per la resplender De»?! Ты чересчур отважна, – воскликнул гневно рыцарь, находившийся подле короля Эдуарда, и смуглое лицо его запылало румянцем, – ты обязана держать язык за зубами! Притом ты выдаешь себя за христианку, а твердишь о языческом своем боге Водане.

Сверкающий взор рыцаря встретился с взором Хильды; в глазах ее светилось глубокое презрение, к которому примешивался непроизвольный ужас.

– Дорогое дитя! – произнесла она, опустив нежно руку на роскошные кудри своей милой Эдит, – вглядись в этого рыцаря и постарайся запомнить его черты! Это тот человек, с которым ты увидишься только два раза в жизни!

Молоденькая девушка подняла на него прекрасные глаза. Туника незнакомца из дорогого бархата темно-алого цвета была в резком контрасте с белоснежной одеждой короля-исповедника; его мощная шея была совсем открыта; накинутый на плечи короткий плащ с меховой подбойкой не скрывал его груди, а грудь эта казалась способной не поддаться напору целой армии, и руки, очевидно, обладали несокрушимой силой. Он был среднего роста, но казался на вид выше всех остальных, и это подчеркивалось его гордой осанкой, исполненной холодного, сурового величия.

Но всего замечательнее было лицо рыцаря: оно цвело здоровьем и юношеской свежестью; незнакомец не следовал обычаю царедворцев, подражавших нормандцам; он брил усы и бороду и казался поэтому несравненно моложе, чем был на самом деле; на черные густые, глянцевитые волосы с синеватым отливом была слегка надвинута невысокая шапочка, украшенная перьями.

Вглядевшись повнимательнее в его широкий лоб, можно было заметить, что время оставило на нем неизгладимый след.

Складка, образовавшаяся между прямых бровей, наводила на мысль, что этот человек наделен от природы огненным темпераментом и сильным властолюбием, а легкие морщины, бороздившие лоб, обнаруживали наклонность к глубоким размышлениям; во взгляде его было что-то гордое, львиное; его маленький рот был довольно красив, подбородок говорил о железной, беспощадной воле; природа наделяет такими подбородками у звериной породы одного только тигра, а в семье человеческой – одних завоевателей, какими были Цезарь, Кортес и Наполеон.

Эта личность вообще отличалась способностью вызывать у женщин восторг и удивление, а у мужчин – глубокий непроизвольный страх. Но в пристальном взгляде Эдит не светился восторг: в нем выражался только тот глубокий, безмолвный и леденящий ужас, в котором застывает бедная птичка под обаянием взгляда змеи.

Молодая девушка сознавала в душе, что ей не забыть до гробовой доски этого повелительно-сурового лица, и образ этот будет стоять перед ней при ярком свете дня и в густом мраке ночи.

Этот пристальный взгляд утомил, очевидно, благородного рыцаря.

– Прекрасное дитя, – произнес он с надменно-приветливой улыбкой, – не следуй наставлениям твоей суровой родственницы, не учись относиться враждебно к чужестранцам! Могу тебя уверить, что и нормандский рыцарь способен подчиниться влиянию красоты!

Он отделил один из дорогих бриллиантов, придерживавших перья, украшавшие шапочку, и продолжал все с той же приветливой улыбкой:

– Прими эту безделушку на память обо мне, и если меня будут бранить и проклинать, а ты это услышишь, укрась этим бриллиантом свои чудные кудри и вспомни с добрым чувством о Вильгельме!

Бриллиант сверкнул на солнце и упал к ногам девушки, но Хильда не дала ей поднять подарок и отбросила его посохом под копыта коня короля Эдуарда.

– Ты рожден от нормандки, – воскликнула Хильда, – и она обрекла тебя провести всю твою молодость в томлениях изгнания: растопчи же копытами твоего скакуна дар этого нормандца. Ты так благочестив, что все твои слова достигают неба: все это говорят! Так молись же, король, да ниспошлет оно мир твоему отечеству и гибель чужестранцу!

Слова Хильды звучали так повелительно, в них было столько мрачного, сурового величия, что суеверный страх охватил всю свиту короля. Опустив покрывало, пророчица опять взошла на тот же холм. Добравшись до вершины, она остановилась, и вид ее высокой неподвижной фигуры усилил еще больше панику, вызванную предшествовавшей сценой.

– Едем дальше! Живее! – скомандовал король, осенивший себя широким крестным знамением.

– Нет, клянусь всем святым! – воскликнул герцог Нормандский, устремив свои черные блестящие глаза на кроткое лицо короля Эдуарда. – Терпение человека должно иметь пределы, а подобная дерзость способна возмутить самых невозмутимых, и если бы жена самого знаменитого из нормандских баронов, то есть жена Фиц-Осборна, дерзнула бы затронуть меня подобною речью...

– То ты бы поступил точно таким же образом, – перебил Эдуард, – ты простил бы ее и отправился далее!

Губы герцога Нормандского задрожали от гнева, но он не проявил его ни одним резким словом, а, напротив того, взглянул на короля почти с благоговением. Вильгельм не отличался особенной терпимостью к человеческим слабостям и поступал нередко с полной беспощадностью, но в нем было развито религиозное чувство, и глубокая набожность короля-исповедника, его кротость и мягкость привлекали к нему все симпатии герцога. История доказала, что люди, одаренные несокрушимой волей, привязывались к кротким и нежным существам; это было доказано той восторженной преданностью, с которой относились дикие и невежественные обитатели Севера к искупителю мира: они плакали, слушая его кроткие заповеди, они благоговели перед его святой и безупречной жизнью, но не имели сил побороть свои дикие и порочные страсти и подражать ему в чистоте и смирении.

– Клянусь Создателем, что я люблю тебя и смотрю на тебя с глубоким уважением! – воскликнул герцог Нормандский, обратясь к королю, – и будь я твоим подданным, я разнес бы на части всякого, кто рискнул бы порицать тебя! Но кто же эта Хильда? Не сродни ли тебе эта странная женщина? В ее жилах течет, судя по ее смелости, королевская кровь.

– Да, Вильгельм bien-aime, эта гордая Хильда, да простит ее Бог, доводится родней королевскому роду, но не тому, которого я служу представителем! – отвечал Эдуард и, понизив голос, прибавил боязливо: – Все думают, что Хильда, принявшая христианство, осталась ревностной сторонницей язычества и что поэтому какой-то чародей или даже злой дух посвятил ее в тайны, не совместные с духом христианской религии! Но мне приятнее думать, что испытания жизни повлияли отчасти на ее здравый смысл!

Король вздохнул, сокрушаясь о заблуждении Хильды, герцог устремил взор, исполненный гневного и гордого презрения на фигуру пророчицы, продолжавшей стоять с неподвижностью статуи на вершине холма, и сказал потом с мрачным, озабоченным видом:

– Так в жилах этой ведьмы течет на самом деле королевская кровь? Но я хочу надеяться, что у нее нет наследников, способных предъявить какие-нибудь права на саксонский престол!

– Нет, но жена Годвина ее близкая родственница, а это обстоятельство чрезвычайно важно! – ответил Эдуард. – Ты знаешь, как и я, что хоть изгнанный граф не делает попыток, чтоб завладеть престолом, но это не мешает ему желать неограниченной и безраздельной власти над нашими народами.

И король принялся рассказывать Вильгельму историю жизни Хильды.

ГЛАВА 2

Славные люди были те отважные воины, которые получили впоследствии название датчан. Хотя они старались погрузить покоренные ими народы во мрак прежнего невежества, но тем не менее положили начало просвещению других, свободных от их ига. Шведы, норвежцы, датчане имели много общего в главных чертах характера и расходились только в некоторых частностях. Все они отличались неутомимой деятельностью и стремлением к свободе; их понятия о чести были крайне ошибочны, но они обладали особенной общительностью и уживались легко с другими племенами; в этом и заключалось резкое их различие с нелюдимыми кельтами.

Да!

«Frances li Archivesce li dus Rou bauptiza»[8].

И не прошло еще столетия после этого крещения, как потомки этих закоренелых язычников, не щадивших прежде ни алтаря, ни его священнослужителей, сделались самыми ревностными защитниками христианской церкви; старинное наречие было забыто, за исключением остатков его в городе Байе; древние имена их превратились во французские титулы, и нравы франко-нормандцев до того изменили их, что в них не осталось ничего прежнего, кроме скандинавской храбрости.

Таким же образом племена, кинувшиеся в Англосаксонию для грабежа и убийств, сделались в сравнительно короткое время одной из самых «патриотических частей» англосаксонского населения, как только великий Альфред успел подчинить их своей власти.

В то время, с которого начинается наш рассказ, эти нормандцы жили мирно, под названием датчан, в пятнадцати английских графствах.

Самое большое число их находилось в Лондоне, где они даже имели свое собственное кладбище. Национальное собрание датчан в Витане решало выбор королей, и вообще они совершенно слились с англосаксами. Еще и теперь в одной трети Англии провинциальное дворянство, купцы и арендаторы происходят от викингов, женившихся на саксонских девушках[9]. Было вообще мало разницы между нормандским рыцарем времен Генриха I и саксонским таном из Норфолка и Йорка: оба происходили от саксонских матерей и скандинавских отцов.

Но, хотя эта гибкость была одной из характерных черт характера скандинавов, были, разумеется, и исключения, в которых неподатливость их была просто поразительна. Норвежские хроники, так же, как и некоторые места нашей истории, доказывают, до какой степени фальшиво относились многие из поклонников Одина к принятому ими христианству. Несмотря на то, что они принимали святое крещение, в них все же оставались прежние языческие понятия. Даже Харальд[10] сын Кнута жил и царствовал как человек «отверженный от христианской веры», потому что он не был в состоянии добиться помазания на царство от кентерберийского епископа, принявшего к сердцу дело брата его, Хардекнута.

В Скандинавии священники часто принуждены были смотреть сквозь пальцы на многие беззакония, типа многоженства и тому подобного. Если даже они и искренно вступали в христианство, то тем не менее не могли отрешиться от всех своих суеверий. Незадолго до царствования Эдуарда Исповедника, Кнут Великий издал множество законов против колдовства и ворожбы, поклонения камням, ручьям и против песен, которыми величали мертвецов; эти законы предназначались для датских новообращенных, так как англосаксонцы, покоренные уж несколько веков тому назад, душой и телом были привержены христианству.

Хильда, происходившая из датского королевского дома и приходившаяся Гюде, племяннице Кнута, двоюродной сестрой, прибыла в Англию год спустя после восшествия на престол Кнута, вместе со своим мужем, упрямым графом, который, хотя и был крещен, но втайне все еще поклонялся Одину и Тору. Он пал в морском сражении, происходившем между Кнутом и святым Олавом Норвежским. Заметим мимоходом, что Олав неистово преследовал язычество, что ничуть не мешало ему самому придерживаться многоженства. После него даже царствовал один из его побочных сыновей, Магнус. Муж Хильды умер последним на палубе своего корабля, в твердой надежде, что валькирии перенесут его прямо в Валгаллу.

Хильда осталась после него с единственной дочерью, которую Кнут выдал замуж за богатого саксонского графа, происходившего от Пенда, короля Мерсии, ни за что не хотевшего принять христианство, но говорившего из осторожности, что не будет препятствовать своим соседям сделаться христианами, в случае если они только, действительно, будут жить по-христиански, то есть в мире и согласии. Этельвольф, зять Хильды, впал в немилость Хардекнута, потому что был в душе более саксонцем, чем датчанином; бешеный король не посмел, однако, представить его открыто в Витане, но отдал насчет него тайные приказания, вследствие чего последний и был умерщвлен в объятиях своей жены, которая не перенесла этой потери. Таким образом дочь их, Эдит, перешла под опеку Хильды.

По причине той же гибкости, отличавшей скандинавов и заставлявшей их переносить всю свою любовь к родине на приютившую их страну, Хильда тоже так привязалась к Англии, как будто родилась в ней. По живости же воображения и вере в сверхъестественное, она осталась датчанкой. После смерти ее мужа, которого она любила неизменной любовью, душа ее с каждым днем все более и более обращалась к невидимому миру.

Чародейство в Скандинавии имело различные формы и степени. Там верили в существование ведьмы, врывавшейся в дома пожирать спящих людей и скользившей по морю, держа в зубах остов волка-великана, из громадных челюстей которого капала кровь; признавали и классическую вёльву, или сивиллу, предсказывавшую будущее. В скандинавских хрониках много рассказывается об этих сивиллах: они были большею частью благородного происхождения и обладали громадным богатством. Их постоянно сопровождало множество рабынь и рабов, короли приглашали их к себе для совещаний и усаживали на почетные места. Гордая Хильда со своими извращенными понятиями, избрала, конечно, ремесло сивиллы: поклонница Одина не изучала ту часть своей науки, которая могла бы, с ее точки зрения, служить интересам черни. Мечты ее устремлялись на судьбы государств и королей; она желала поддерживать те династии, которым должно было царствовать над будущими поколениями. Честолюбивая, надменная, она внесла в свою новую обстановку предрассудки и страсти блаженной поры давно минувшей молодости.

Все человеческие чувства ее сосредоточивались на Эдит, этой последней представительнице двух королевских семейств. Стараясь проникнуть в будущее, она узнала, что судьба ее внучки будет тесно связана с судьбой какого-то короля; оракул же намекнул на какую-то таинственную, неразрывную связь ее угасавшего рода с домом графа Годвина, мужа ее двоюродной сестры, Гюды. Этот намек заставил ее более прежнего привязаться к дому Годвина. Свейн, старший сын графа, был сначала ее любимцем и поддался ее влиянию, вследствие своей впечатлительной и поэтической натуры. Когда семья Годвина отправилась в изгнание, вся Англия отнеслась к Хильде с величайшим сочувствием, но не отыскалось ни единой души, которая вздохнула бы с сокрушением о Свейне.

Когда же вырос Гарольд, второй сын графа, то Хильда полюбила его еще больше, чем Свейна. Звезды уверяли ее, что он достигнет высокого положения, а замечательные способности его подтверждали это пророчество. Привязалась она к Гарольду отчасти вследствие предсказания, что судьба Эдит связана с его судьбою, а отчасти оттого, что не могла проникнуть дальше этого в будущее их общей судьбы, так что она колебалась между ужасом и надеждой. До сих пор ей еще не удавалось повлиять на умного Гарольда. Хотя он чаще своих братьев посещал ее, на лице его постоянно появлялась недоверчивая улыбка, как только она начинала говорить с ним в качестве предсказательницы. На ее предложение помочь ему невидимыми силами, он спокойно отвечал: «Храбрец не нуждается в ободрении, чтобы выполнить свою обязанность, а честный человек презирает все предостережения, которые могли бы поколебать его добрые намерения».

Замечательно было то обстоятельство, что все, находившиеся под влиянием Хильды, погибали преждевременно самым плачевным образом, несмотря на то что магия ее была самого невинного свойства. Тем не менее народ так почитал ее, что законы против колдовства никак не могли быть применимы к ней. Высокородные датчане уважали в ней кровь своих прежних королей и вдову одного из знаменитейших воинов. К бедным она была добра, постоянно помогала им и словом, и делом, со своими рабами обращалась тоже милостиво и потому могла твердо надеяться, что они не дадут ее в обиду.

Одним словом, Хильда была замечательно умна и не делала ничего, кроме добра. Если и предположить, что некоторые люди известного темперамента, обладающие особенно тонкими нервами и вместе с тем пылкой фантазией, могли, действительно, иметь сообщения со сверхъестественным миром, то древнюю магию никак нельзя сравнить с гнилым болотом, испускающим ядовитые испарения и закрытым для доступа света, но следует уподобить ее быстрому ручью, журчащему между зеленых берегов и отражающему в себе прелестную луну и мириады блестящих звезд.

Итак, Хильда и прекрасная внучка ее жили тихо и мирно, в полнейшей безопасности. Нужно еще добавить, что пламеннейшим желанием короля Эдуарда и девственной, подобно ему благочестивой, его супруги было посвятить Эдит Богу. Но по законам нельзя было принуждать ее к этому без согласия опекунши или ее собственного желания, а Эдит никогда не противоречила ни словом, ни мыслью своей бабушке, которая не хотела и слышать о ее вступлении в храм.

ГЛАВА З

Между тем как король Эдуард сообщал нормандскому герцогу все, что ему было известно и даже неизвестно о Хильде, лесная тропинка, по которой они ехали, завела их в такую чащу, как будто столица Англии была от них миль за сто. Еще и теперь можно видеть в окрестностях Норвуда остатки тех громадных лесов, в которых короли проводили время, гоняясь за медведями и вепрями. Народ проклинал нормандских монархов, подчинивших его таким строгим законам, которые запрещали ему охотиться в королевских лесах; но и в царствование англосаксов простолюдин не смел преступить эти законы под страхом смертной казни.

Единственною земною страстью Эдуарда была охота, и редко проходил день, чтобы он не выезжал после литургии со своими соколами или легавыми в леса. Соколиную охоту он, впрочем, начинал только в октябре, но и в остальное время постоянно брал с собой молодого сокола, чтобы приучить его к охоте, или старого любимого ястреба.

В то время как Вильгельм начал тяготиться бессвязным рассказом доброго короля, собаки вдруг залаяли, и из чащи вылетел внезапно бекас.

– Святой Петр! – воскликнул король, пришпоривая коня и спуская с руки знаменитого перегринского сокола.

Вильгельм не замедлил последовать его примеру, и вся кавалькада поскакала галопом вперед, любуясь на поднимавшуюся добычу и тихо кружившегося вокруг нее сокола.

Король, увлекшись сценой, чуть не полетел с коня, когда последний внезапно остановился перед высокими воротами, проделанными в массивной стене, сложенной из булыжника.

На воротах сидел апатично и неподвижно высокорослый сеорл, а за ним стояла группа поденщиков, опираясь на косы и молотильные цепы. Мрачно и злобно смотрели они на приближающуюся кавалькаду. Здоровые, свежие лица их и опрятная одежда говорили, что им живется недурно. Действительно, поденщики были в то время гораздо лучше обеспечены, чем теперь, в особенности если они работали на богатого англосаксонского тана.

Стоявшие на воротах люди были прежде дворовыми Гарольда сына Годвина, изгнанника.

– Отоприте ворота, добрые люди, отоприте скорее! – крикнул им Эдуард по-английски, причем в произношении его слышалось, что этот язык ему непривычен.

Никто не двигался с места.

– Не следует топтать хлеб, посеянный нами для нашего графа Гарольда, – проворчал сеорл сердито, поденщики одобрительно рассмеялись.

Эдуард с несвойственным ему гневом привстал в стременах и поднял руку на упрямого сеорла; в это время приблизилась его свита и торопливо обнажила мечи. Король выразительным жестом заставил своих воинов успокоиться и ответил саксонцу:

– Наглец!... Я бы наказал тебя, если б мог! – В этом восклицании было много и смешного, и трогательного. Нормандцы отвернулись, чтобы скрыть улыбку, а саксонец оторопел. Он теперь узнал великого короля, который был не в состоянии причинить кому-либо зло, как бы ни вызывали его гнев. Сеорл соскочил проворно с ворот и отпер их, почтительно склонившись перед своим монархом.

– Поезжай вперед, Вильгельм, мой брат, – сказал Эдуард спокойно, обратившись к герцогу.

Глаза сеорла засверкали, когда он услышал имя герцога Нормандского. Пропустив вперед всех своих спутников, король обратился снова к саксонцу:

– Ты говорил о графе Гарольде и его полях; разве тебе не известно, что он лишился всех своих владений и изгнан из Англии?

– Эти поля принадлежат теперь Клапе, шестисотенному.

– Как так? – спросил торопливо Эдуард. – Мы, кажется, не отдавали поместья Гарольда ни саксонцам, ни Клапе, а разделили их между благородными нормандскими рыцарями.

– Эти прекрасные поля, лежащие за ними луга и фруктовые сады были переданы Фульке, а он продал их Клапе, бывшему управляющему Гарольда. Так как у Клапы не хватило денег, то мы дополнили необходимую сумму своими грошами, которые нам удалось скопить, благодаря нашему благородному графу. Сегодня только мы обмывали сделку... Вот мы, с Божьей помощью, и будем заботиться о благосостоянии этого поместья, чтобы снова передать его Гарольду, когда он вернется... что неминуемо.

Несмотря на то, что Эдуард был замечательно прост, он все-таки обладал некоторой долей проницательности и потому понял, как сильна была привязанность этих грубых людей к Гарольду. Он слегка изменился в лице и озабоченно задумался.

– Хорошо, мой милый! – проговорил он ласково, после минутной паузы. – Поверь, что я не сержусь на тебя за то, что ты любишь так своего тана, но есть люди, которым это может и не понравиться, поэтому я предупреждаю тебя по-дружески, что уши твои и нос не всегда будут в безопасности, если ты станешь со всеми также откровенничать, как со мной.

– Меч против меча, удар против удара! – произнес с проклятием саксонец, схватившись за рукоять ножа. – Дорого поплатится тот, кто прикоснется к Сексвульфу сыну Эльфгельма!

– Молчи, молчи, безумный! – воскликнул повелительно и гневно король и отправился далее, вслед за нормандцами, успевшими уже выбраться в поле, покрытое густой колосистой рожью и наблюдавшими с видимым удовольствием за движениями соколов.

– Предлагаю пари! – воскликнул прелат, в котором нетрудно было узнать надменного и храброго байеского епископа Одо, брата герцога Вильгельма. – Ставлю своего бегуна против твоего коня, если сокол герцога не одержит верх над бекасом.

– Святой отец, – возразил Эдуард недовольным тоном, – подобное пари противно церковным уставам, и монахам запрещено спорить... Это не хорошо!

Епископ, не терпевший противоречия даже от своего надменного брата, нахмурился и приготовился дать резкий ответ, но Вильгельм, постоянно старавшийся избавить короля от малейшей неприятности, заметил намерение Одо и поспешил предупредить ссору.

– Ты порицаешь нас справедливо, король, – сказал он торопливо. – Наклонность к легкомысленным и пустым удовольствиям – один из недостатков нормандцев... Но полюбуйся лучше своим прекрасным соколом! Полет его величествен... Смотри, как он кружится над несчастным бекасом... Он его настигает!... Как он смел и прекрасен!

– А все же клюв бекаса пронзит сердце отважной, величавой птицы! – заметил насмешливо епископ.

Почти в ту же минуту бекас и сокол опустились на землю. Маленький сокол герцога последовал за ними и стал быстро кружиться над обеими птицами.

Обе были мертвы.

– Принимаю это за предзнаменование, – пробормотал герцог по-латыни. – Пусть туземцы взаимно уничтожают друг друга!

Он свистнул, и сокол сел к нему на руку.

– Поедемте домой! – скомандовал король.

ГЛАВА 4

Кавалькада въехала в Лондон по громадному мосту, соединявшему Соутварк со столицей.

С левой стороны были видны две круглые арены, предназначенные для травли быков и медведей. С правой стороны был холм, на котором упражнялись фокусники для потехи гуляющей по мосту публики. Один из них попеременно кидал три мяча и три шара, которые ловил затем один за другим. Невдалеке от него плясал громадный медведь под звуки флейты или флажолета. Зрители громко хохотали над ним, но смех их мгновенно прекратился, когда послышался топот нормандских скакунов, причем всеобщее внимание сосредоточилось на знаменитом герцоге, ехавшем рядом с королем.

В начале моста, на котором когда-то происходила страшная битва между датчанами и святым Олавом, союзником Этельреда, находились две полуразрушенные башни, выстроенные из римских кирпичей и дерева, а возле них стояла маленькая часовня. Мост был так широк, что две кареты могли свободно ехать по нему рядом. Это было любимое место сказителей; тут сновали взад и вперед сарацины со своими испанскими и африканскими товарами; немецкий купец спешил по этому мосту к своему дому, рядом с ним шел закутанный отшельник, а с молодой крестьянкой, идущей на рынок с корзиной, наполненной ландышами и фиалками, заигрывал какой-то молодчик.

Жгучий взгляд Вильгельма останавливался с изумлением то на группах двигавшихся людей, то на широкой реке. Думала ли глазевшая в это время на него толпа, что он будет для нее строгим властелином, но вместе с тем даст ей такие льготы, которых она прежде никогда не имела?

– Клянусь святым крестом! – воскликнул он наконец. – Ты, дорогой брат, получил блестящее наследство!

– Гм! – произнес король небрежно. – Ты не знаешь, как трудно управлять этими саксонцами... А датчане? Сколько раз они врывались сюда?! Вот эти башни – памятники их нашествия... Почем знать, может быть, уж в будущем году на этой реке снова будет развеваться знамя с изображением черного ворона? Король Датский, Магнус, претендует на мою корону в качестве наследника Кнута... а... а Годвина и Гарольда, единственных людей, которых боятся датчане, нет здесь.

– Ты в них не будешь нуждаться, Эдуард! – проговорил герцог скороговоркой. – В случае опасности посылай за мной: в моей новой шербургской гавани стоит много кораблей, готовых к твоим услугам... Скажу тебе в утешение, что если бы я был королем Англии, если бы я владел этой рекой, то народ мог бы спать мирным сном от всенощной до заутрени. Клянусь Создателем, что никто никогда не увидел бы здесь датского знамени!

Вильгельм не без намерения выразился так самоуверенно: цель его была в том, чтобы добиться от Эдуарда обещания передать ему престол.

Но король промолчал, и кавалькада начала приближаться к концу моста.

– Это что еще за развалина? – спросил герцог, скрывая свою досаду на молчаливость Эдуарда. – Не остатки ли это какой-нибудь римской крепости?

– Да, говорят, что она была выстроена римлянами, – ответил король. – Один из ломбардских архитекторов прозвал эту башню развалинами Юлия.

– Эти римляне были во всех отношениях нашими учителями, – заметил Вильгельм. – Я уверен, что это самое место будет когда-нибудь выбрано одним из последующих королей Англии для постройки дворца... А это что за замок?

– Это Тауэр, в котором обитали наши предки... Я и сам жил в нем, но теперь предпочитаю ему тишину торнейского острова.

Говоря это, они достигли Лондона, который тогда еще был мрачным, некрасивым городом. Дома его были большей частью Деревянные; редко виднелись окна со стеклами: они просто защищались полотняными занавесками. Там и сям, на больших площадях, попадались окруженные садами храмы. Множество громадных распятий и образов на перекрестках вызывали удивление иноземцев и благоговение англичан. Храмы отличались от простых домов тем, что над соломенными или тростниковыми крышами их находились грубые конусообразные и пирамидальные фигуры. Опытный глаз мог бы различить еще следы прежней римской роскоши, остатки первобытного города, застроенного рынками.

Вдоль Темзы возвышалась стена Константина, хотя уже сильно попорченная. Вокруг бедной церкви святого Павла, в которой был похоронен Себба, король саксонцев, отказавшийся от престола в пользу несчастного отца Эдуарда, стояли громадные развалины храма Дианы. Возле башни, прозванной в позднейшие времена сарацинским именем «Барбикан», находились остатки римской каланчи, с которой когорты легко могли заметить пожар в городе или увидеть издали приближение неприятеля. Посреди Бишопс-стрит сидел на своем троне изуродованный Юпитер, у ног которого находился орел; многие из новообращенных датчан останавливались перед ним, думая, что это Один со своим вороном. У Людгета указывали на арки, оставшиеся от колоссального римского водопровода, а близ «стального дворца», в котором обитали немецкие купцы, стоял почти совершенно сохранившийся римский храм, существовавший уже во времена Жоффрея Монмутского. За стенами города еще тянулись по равнинам римские виноградники. На том самом месте, где прежде римляне совершали свою меновую торговлю, занимались тем же промыслом люди, принадлежавшие к разным народам. На каждом шагу в Лондоне и вне его выкапывались урны, вазы, оружие и человеческие кости, но никто не обращал на все это никакого внимания.

Но герцог Нормандский смотрел не на остатки прежней цивилизации, а думал о людях, которые послужат проводниками будущего просвещения страны.

Всадники проехали в молчании Сити и миновали небольшой мост, перекинутый чрез речку Флит. Налево виднелись поля, направо – зеленеющие леса и многочисленные рвы.

Наконец, они достигли деревни Шеринг, которую Эдуард недавно пожаловал Вестминстерскому аббатству. Остановившись на минуту пред зданием, где натаскивались соколы, они повернули к грубому кирпичному двору, принадлежавшему шотландским королям, а оттуда поскакали к каналу, окружавшему Вестминстер. Здесь они сошли с лошадей и сели в шлюпку, которая должна была перевезти их на противоположную сторону.

ГЛАВА 5

Ворота нового дворца Эдуарда отворились, чтобы впустить саксонского короля и нормандского герцога. Вильгельм окинул взором каменную, еще неоконченную громаду дворца с его длинными рядами сводчатых окон, твердыми пилястрами, колоннадой и массивными башнями, взглянул на группы придворных, вышедших к нему навстречу... и сердце радостно забилось в его мощной груди.

– Разве нельзя уже назвать этот двор нормандским? – шепнул он своему брату. – Взгляни на этих благородных графов: разве они все не одеты в наши костюмы? А эти ворота разве не созданы рукою нормандца?... Да, брат, в этих палатах занимается заря нового восходящего светила!

– Если бы в Англии не было народа, то она теперь уже принадлежала бы тебе, – возразил епископ. – Ты не видел во время нашего въезда нахмуренных бровей, не слышал сердитого ропота?... Есть много негодяев, и ненависть их сильна!

– Силен и конь, на котором я езжу, – сказал герцог, – но смелый ездок усмиряет его уздой и шпорами.

Менестрели заиграли и запели любимую песнь нормандцев, к которой присоединились сами воины и приветствовали таким образом вступление могучего герцога в жилище слабого потомка Водана.

Во дворе герцог соскочил с коня, чтобы поддержать стремя королю. Эдуард положил руку на широкое плечо своего гостя и, довольно неловко спустившись на землю, обнял и поцеловал его перед всем собранием, после чего ввел его за руку в прекрасную комнату, специально устроенную для Вильгельма, где и оставил его одного с приближенными.

После ухода короля герцог разделся и погрузился в глубокое раздумье. Когда же Фиц-Осборн, знатнейший из нормандских баронов, пользовавшийся особенным доверием герцога, подошел к нему, чтобы провести его в баню, Вильгельм отступил и закутался в свой плащ.

– Нет, нет! – прошептал он тихо. – Если ко мне и пристала английская пыль, то пусть она тут и остается!... Ты пойми, Фиц-Осборн, ведь она равносильна началу моего овладения страной!

Движением руки он приказал своей свите удалиться, оставив при себе Фиц-Осборна и Рольфа, графа Гирфордского, племянника Эдуарда, к которому Вильгельм был особенно расположен.

Герцог прошелся молча два раза по комнате и остановился у круглого окна, выходившего на Темзу.

Прелестный вид открылся перед его взором: заходящее солнце озаряло флотилию маленьких лодок, облегчавших сообщение между Вестминстером и Лондоном. Но глаза герцога искали серые развалины баснословного Тауэра, башни Юлия и лондонские стены; он скользнул и по мачтам того зарождавшегося флота, который послужил в царствование Альфреда Дальнозоркого для открытия неизвестных морей и принес цивилизацию в самые отдаленные, неизвестные страны.

Герцог глубоко вздохнул и протянул непроизвольно руку, как будто желая схватить раскинувшийся перед ним модный город.

– Рольф, – сказал он внезапно, – тебе неизвестно богатство лондонского купечества, ты ведь foi guillaume, mon gentil chevalier, настоящий нормандец и чуешь близость золота так, как собака приближение вепря!

Рольф улыбнулся при этом двусмысленном комплименте, который оскорбил бы всякого честного простолюдина.

– Ты не ошибся, герцог! – ответил он ему. – Обоняние обостряется в этом английском воздухе... где встречаются люди всевозможных наций – саксонцы, финны, датчане, фламандцы, пикты и валлоны – не так, как у нас, где уважают только высокородных и отважных людей. Золото и поместья имеют здесь то же значение, что и благородное происхождение; это доказывается уже тем, что чернь прозвала членов Витана многоимущими. Сегодняшний сеорл может завтра же сделаться именитым, если он разбогатеет каким-нибудь чудом в продолжение ночи. Он может тогда жениться даже на родственнице короля и командовать войском. А обедневший граф подвергается тотчас же всеобщему презрению; он лишается своего прежнего значения и становится в уровень с людьми низшего класса; сыновья его могут дойти до унизительного положения поденщиков... Да, золото уважается здесь более всего; все стремится к наживе, а, клянусь святым Павлом, пример заразителен!

– Хорошо, – сказал герцог, выслушав эту речь и потирая руки, – трудно было бы покорить или даже поколебать народ, тесно слившийся с единственным потомком доблестного, неподкупного племени.

– Таковы все бретонцы, но таковы и все мои валлийцы, герцог! – заметил ему Рольф.

– Но в стране, где богатство ставится выше благородного происхождения, – продолжал Вильгельм, не обращая внимания на замечание Рольфа, – можно и подкупить народных предводителей, а чернь везде сильна исключительно бескорыстными, мужественными вождями... Мы, однако же, отдалились от главного предмета: этот Лондон, вероятно, очень богатый город, любезнейший мой Рольф?

– Да, настолько богатый, что может свободно выставить армию, которой хватило бы от Руана до Фландрии, а от нее до Парижа.

– В жилах Матильды, которую ты желаешь видеть своей супругой, течет кровь Карла Великого, – заметил Фиц-Осборн, – дай Бог, чтобы дети ее завоевали царство доблестного монарха!

Герцог слегка нагнулся и набожно приложился к висевшему на его груди кресту со святыми мощами.

– Как только я уеду, – обратился он снова к Рольфу, – спеши к своим валлийцам; они очень упрямы, и у тебя будет с ними немало хлопот!

– Да, спать в тесном соседстве с этим рассвирепевшим роем не совсем-то удобно!

– Ну, так пусть же валлийцы подерутся с саксонцами; старайся продлить между ними борьбу, – посоветовал Вильгельм. – Помни нынешнее предзнаменование: норвежский сокол герцога Вильгельма царил над валлийским соколом и саксонским бекасом после того, как они уничтожили друг друга... Но пора одеваться: нас скоро придут звать на пир!

Загрузка...