III.

ГЛАВА 1

Все исполнилось по желанию Вильгельма Нормандского. В одно и то же время он сдерживал надменных вассалов и могучих врагов и вел к венцу прекрасную Матильду Фландрскую. Все случилось, как предрекал Ланфранк. Самый непримиримый враг герцога, король Французский, перестал строить козни против своего нового родственника, а все соседние государи сказали: «Незаконный сын стал нашим братом с тех пор, как обвенчался с внучкой Карла Великого». Англия осваивала с каждым днем все больше и больше нормандские нравы, а Эдуард становился с каждым днем все слабее и слабее. Для герцога Нормандского не оставалось более никакой преграды к английскому престолу, но... подул новый ветер и надул ослабевший парус Гарольда.

Суда его появились в устьях Северна. Жители Сомерсета и Дэвона, народ робкий и по большей части кельтского племени, не любя саксонцев, вышли против Гарольда; но он обратил их в бегство, перебив при этом более тридцати отважных танов.

Между тем Годвин и сыновья его, Свейн, Тости и Гурт, нашли приют в той самой Фландрии, откуда Вильгельм взял супругу (Тости еще прежде женился на сестре Матильды и, следовательно, был графу Болдуину таким же зятем, как и Вильгельм). Годвин не просил помощи у Болдуина, а сам собрал дружину и расположился в Бригге, предполагая соединиться с Гарольдом. Эдуард, узнав об этом от герцога Вильгельма, не спускавшего глаз с изгнанников, велел снарядить сорок кораблей и отдал их под начальство графа Гирфорда. Корабли стояли в Сэндвиче и стерегли Годвина, но старый граф сумел ускользнуть и вскоре высадился на южном берегу. Войско, занимавшее Гастингскую крепость, с восторженными криками открыло перед ним ворота.

Все корабельщики, моряки из далеких и близких стран сбегались к нему с парусами, веслами и оружием.

Весь Кент, главный оплот саксонцев, единодушно провозгласил: «На жизнь и на смерть за графа Годвина!» По всей стране мчались во все концы графские гонцы, и отовсюду в один голос откликались воины на зов детей Горзы: «На жизнь и на смерть за графа Годвина!» Корабли Эдуарда повернули назад и поплыли на всех парусах к Лондону, а флот Гарольда беспрепятственно продолжил путь. Старый граф снова увиделся с сыном на палубе корабля, на котором развевался некогда датский флаг.

Медленно поднялся флот вверх по Темзе, множась по пути; по обоим берегам шли в беспорядке толпы вооруженных людей.

Эдуард послал за новым подкреплением, но оно подоспело нескоро на призыв.

Флот графа добрался почти до башни Юлия в Лондоне и, бросив якорь против Соутварка, стал ждать прилива; едва граф успел построить войска, как прилив наступил.

ГЛАВА 2

Эдуард сидел в приемной палате Вестминстерского дворца в королевских креслах. На голове его блестела корона с тремя необработанными драгоценными камнями в виде тройных трилистников, в правой руке он держал скипетр. Королевская мания, плотно застегнутая вокруг шеи широкой золотой застежкой, спускалась роскошными складками на пол. Это было не собрание Витана, а военный совет, одна треть которого состояла из нормандцев – высокородных графов, рыцарей и других.

Эдуард выглядел настоящим королем: обычная кротость исчезла с его лица, и тяжелая корона бросала тень на его будто бы нахмуренные брови. Он, казалось, сбросил с себя бремя, унаследованное им от отца, Этельреда Медлительного, и возвратился к более чистому и свежему источнику своих храбрых предков. В это время он мог гордиться своим родом и был вполне достоин держать скипетр Альфреда и Этельстана.

Он открыл заседание следующей речью:

– Достойные и любезные эльдормены, графы и таны Англии, графы и рыцари Нормандии, родины моей матери! Внемлите словам нашим, милостью Всевышнего Бога Эдуарда, короля Английского. Мятежники заняли Темзу. Отворите окна – и вы сами увидите блеск их щитов на судах и до вас донесется говор их солдат. До сих пор еще не выпущено ни одной стрелы, не обнажены мечи, а между тем на той стороне реки находится наш флот, а вдоль берега, между дворцом и лондонскими воротами, выстроены наши полки. Мы удерживались до этих пор потому, что изменник Годвин просит мира; посланный его ждет у входа. Угодно ли вам выслушать его, или же нам отпустить его, не выслушав никаких предложений и немедленно взяться за оружие?

Король умолк; левой рукой он крепко стиснул львиную голову, вырезанную на ручке его кресел, а правая все еще твердо держала скипетр.

По рядам нормандцев прошел глухой ропот; но как ни высокомерны были пришельцы, никто из них не осмеливался возвысить голос раньше англичан, когда дело шло об Англии.

Медленно встал Альред Винчестерский.

– Государь, – произнес он, – грешно проливать кровь своих единородных братьев, и это прощается только в случае крайней необходимости, а мы этой необходимости еще не видим. Печально пронесется по Англии весть, что Совет короля предал, может быть, огню и мечу весь Лондон, между тем как одного слова, сказанного вовремя, было бы достаточно для разоружения неприятельских войск и превращения грозного мятежника в верного подданного. Мое мнение – выслушать посланного.

Едва Альред сел на место, как вскочил нормандец Роберт Кентерберийский, по словам современников, человек очень образованный.

– Выслушать посланного – значит одобрить мятеж, – сказал он. – Умоляю тебя, государь, следовать движению своего сердца и голосу чести. Подумай: с каждой минутой промедления растут силы изменника, укрепляется мятеж; неприятель пользуется каждым мгновением, чтобы привлечь на свою сторону ослепленных граждан. Промедление доказывает нашу слабость; королевское имя – непреодолимая крепость, она сильна властью короля. Повели выступить не на бой – я это не называю боем, – а на казнь и расправу.

– Как думает мой брат Роберт Кентерберийский, так думаю и я, – прибавил Вильгельм Лондонский, тоже нормандец.

В это мгновение встал человек, пред которым затихли все. Это был седой богатырь Сивард сын Бьёрна, граф Нортумбрийский. Будто памятник прошедших веков возвысился он над блестящим собранием.

– Нам нечего толковать с нормандцами, – начал он. – Будь они на реке, а в этой палате собраны одни наши соотечественники – датчане и саксонцы, то выбор короля был бы одобрен единодушно, и я первый назвал бы предателем того, кто заговорил бы о мире; но когда нормандец советует жителям Англии убивать своих братьев, я не обнажу меча по его приказанию. А кто дерзнет сказать, что Сивард Крепкая Мышца, внук берсерка, отступал когда-либо перед неприятелем?... Сын Этельреда, в твоих палатах заседает враг; за тебя стою я, когда отказываюсь повиноваться нормандцу! Ратные братья, родные по крови и языку, датчане и саксонцы, вы, давно уже сроднившиеся, давно гордящиеся и Кнутом Великим и Альфредом Мудрым, выслушайте посланного от Годвина, нашего земляка; он, по крайней мере, будет говорить нашим языком, он знает наши законы. Если требование его справедливо, король может его уважить, а Витан – выслушать, но горе тому, кто откажет! Если же оно несправедливо, то да будет стыдно тому, кто на него согласится! Воин посылает посла к воину, земляк – к земляку: выслушаем как земляки, будем судить как воины. Я кончил.

Шум и волнение охватило всех после речи графа Нортумбрийского. Единодушно одобрили ее саксонцы, даже те, которые в мирное время подчинялись нормандскому влиянию; но гнев и негодование нормандцев были невыразимы. Они громко заговорили все вместе, и совещание продолжалось среди ужасного беспорядка. Большинство, однако, было на стороне англичан, и перевес их был несомненным. Эдуард, с редкой твердостью и присутствием духа, решился прекратить спор: протянув скипетр, он приказал ввести посланного.

После запальчивой досады нормандцев последовали уныние и страх: они очень хорошо понимали, что необходимым следствием, если даже не условием, переговоров будет их падение и изгнание.

В конце залы отворилась дверь, и вошел посланный. Это был средних лет широкоплечий мужчина, в длинном широком кафтане, который прежде был национальным костюмом саксонцев, но вышедшем уже из употребления. У посланца были серые спокойные глаза и густая окладистая борода. Он был одним из вождей кентской области, где предубеждение против иноземцев достигло высшей степени и жители которой считали своим наследственным правом стоять в битвах всегда в первом ряду.

Войдя в палату, он поклонился Совету и затем, остановившись на почтительном расстоянии от короля, преклонил перед ним колени. Он не считал это унижением, потому что король был потомком Водана и Генгиста. По знаку и приглашению короля посланный, не вставая, проговорил:

– Эдуарду сыну Этельреда, милостивому нашему королю Годвин сын Вульфнота шлет верноподданнический и смиренный поклон через посланного из рода танов Веббу. Он просит короля милостиво выслушать его и судить милосердно. Не на короля идет он с оружием, а на тех, которые стали между королем и его подданными, на тех, которые сумели посеять семя раздора между родственниками, вооружили отца против сына, разлучили мужа с женой...

Услышав эти последние слова, скипетр задрожал в руке Эдуарда, а лицо его приняло суровое выражение.

– Государь, – продолжал Вебба, – Годвин умоляет смиренно снять с него и его родных несправедливый приговор, осуждающий их на изгнание; возвратить ему и сыновьям принадлежащие им владения; прежде всего умоляет он возвратить то, чего они всегда старались удостоиться усердной службой, – милость законного государя, поставить их снова во главе хранителей английских законов. Если эта просьба будет уважена, суда возвратятся в свои гавани, таны вернутся на свои земли, а сеорли – к сохе; у Годвина нет чужеземцев; сила его заключается в любви народа.

– Это все? – спросил Эдуард.

– Все.

– Удались и жди нашего ответа.

Вебба вышел в прихожую, где стояли несколько нормандцев, вооруженных с головы до ног, которым молодость или звание не позволяли входить в зал Совета, но которые были заинтересованы в результате происходившего совещания, так как они уже успели захватить не одну добрую часть из имущества изгнанников; все они рвались к битве и с нетерпением ожидали решения. В их числе находился и Малье де-Гравиль.

Молодой рыцарь, как мы уже видели, сочетал с норманнской удалью и нормандскую сметливость; после отъезда Вильгельма он изучил местный язык, в надежде променять в этой новой стране заложенную башню на побережье Сены на какое-нибудь богатое графство близ величавой Темзы. В то время как его надменные соотечественники сторонились с безмолвным презрением Веббы, Малье де-Гравиль подошел к нему и спросил чрезвычайно приветливо:

– Могу ли я узнать результат твоего посольства от мятеж... виноват, от доблестного графа!

– Я и сам жду его, – ответил сухо Вебба.

– Тебя ж выслушали.

– Да, это было так.

– Любезный миротворец, – сказал де-Гравиль, смягчив свой обычный ироничный тон, унаследованный им, может быть, от своих прадедов по матери, франков, – скажи мне откровенно: не требует ли Годвин в числе других весьма благоразумных условий головы твоего покорного слуги, не называя, конечно, его имени, потому что оно не дошло до него, а в качестве лица, принадлежащего к несчастному племени, называемому нормандцами.

– Если бы граф Годвин, – ответил Вебба, – считал месть условием к заключению мира, он бы выбрал для этого не меня, а другого. Граф требует единственно своей законной собственности, твоя же голова не входит, вероятно, в часть его недвижимых и движимых имуществ!

– Твой ответ утешителен, – сказал Малье. – Благодарю тебя, мой почтенный саксонец! Ты говорил как бравый и вполне честный малый; если придется нам умереть под мечами, я сочту большим счастьем пасть от твоей руки; я способен любить не только верного друга, но и отважного врага.

Вебба невольно улыбнулся: нрав молодого рыцаря, его беззаботная речь и приятная наружность пришлись ему по вкусу, несмотря на его предубеждение против нормандцев.

Малье, ободренный этой улыбкой, сел к длинному столу и приветливо пригласил Веббу последовать его примеру.

– Ты так откровенен и приветлив, – сказал он Веббу, – что я намерен побеспокоить тебя еще двумя вопросами.

– Говори, я их выслушаю!

– Скажи мне откровенно, за что вы, англичане, любите графа Годвина и хотите внушить королю Эдуарду ту же приязнь к нему? Я задавал уже не раз этот вопрос, но в этих палатах я едва ли дождусь ответа на него. Годвин несколько раз переходил внезапно от одной партии к другой; он был против саксонцев, потом против Кнута. Кнут умер – и Годвин поднимает уж снова оружие на саксонцев; уступает совету Витана и принимает сторону Хардекнута и Гарольда, датчан. В то же время юные англосаксонские принцы Эдуард и Альфред получают подложное письмо от своей матери, в котором их зовут настоятельно в Англию, обещая им там полнейшее содействие. Эдуард, повинуясь безотчетному чувству, остается в Нормандии, но Альфред едет в Англию... Годвин его встречает в качестве короля... Постой, выслушай далее! Потом этот Годвин, которого вы любите, перевозит Альфреда в Гильдфорд – будь он проклят! В одну глухую ночь клевреты короля Гарольда хватают внезапно принца и его свиту, всего шестьсот человек, а на другой же день их всех, кроме шестидесяти, не говоря о принце, пытают и казнят. Альфреда везут в Лондон, лишают его зрения – и он умирает с горя! Если вы, несмотря на такие поступки, сочувствуете Годвину, то, как это ни странно, возможно ли, любезный посол, королю любить человека, который погубил его родного брата?

– Все это нормандские сказки! – проговорил тан с некоторым смущением. – С Годвина уже снято подозрение в этом гнусном убийстве.

– Я слышал, что очищение это подкреплено подарком Хардекнута, который, после смерти Гарольда, думал отомстить за это убийство. Подарок состоял будто бы в серебряном корабле с восьмьюдесятью ратниками с мечами с золотыми рукоятками и в позолоченных шлемах, но оставим все это.

– И подлинно, оставим, – повторил, вздохнув, посланный. – Страшные то были времена, и мрачны их тайны!

– Но все-таки ответь мне: за что вы любите Годвина? Сколько раз он переходил от партии к партии и при каждом переходе выгадывал новые почести и поместья. Он человек честолюбивый и жадный, в этом вы сами должны сознаться; в песнях, которые поются у вас на улицах, его уподобляют терновнику и репейнику, на которых овца оставляет шерсть. Кроме того, он горд и высокомерен. Скажи же мне, мой откровенный саксонец, за что вы любите Годвина? Я желал бы это знать, потому что, видишь ли, я хочу жить и умереть в вашей веселой Англии, если на то будет ваше и вашего графа согласие. Поэтому не мешало бы мне знать, что делать для того, чтобы быть похожим на Годвина и, подобно ему, заслужить любовь англичан?

Простодушный тан был в недоумении; погладив задумчиво бороду, он проговорил:

– Хотя я из Кента, следовательно из графства Годвина, я вовсе не из числа самых упорных приверженцев его; поэтому-то собственно он и выбрал меня. Те, которые находятся при нем, любят его, вероятно, за щедрость к наградам и покровительство. В старости к великому вождю льнет благодарность, как мох к дубу. Но что касается меня и моей братии, мирно живущей в своих селах, избегающей двора и не ввязывающейся в распри, то мы дорожим Годвином только как вещью, а не как человеком.

– Как я ни стараюсь понять тебя, – сказал молодой нормандец, – но ты употребляешь выражения, над которыми задумался бы мудрый царь Соломон. Что разумеешь ты под Годвином как вещью?

– Да то, выражением чего Годвин служит нам: мы любим справедливость, а каковы бы ни были преступления Годвина, он был изгнан несправедливо. Мы чтим свои законы, Годвин навлек на себя опалу тем, что поддерживал их. Мы любим Англию, а нас разоряют чужеземцы; в лице Годвина обижена вся Англия и... извини, чужеземец, если я не докончу своей речи!

Вебба взглянул на молодого нормандца с выражением искреннего сострадания и, положив свою широкую руку на его плечо, шепнул ему на ухо:

– Послушай моего совета и беги!

– Бежать?! – воскликнул рыцарь. – Да разве я надел доспехи и опоясал меч, чтобы бежать, как трус?

– Все это не поможет! Оса зла и свирепа, но весь рой погибает, когда под него подкладывают зажженную солому. Еще раз говорю тебе: беги, пока не ушло время, и ты будешь спасен, потому что, если король послушается безрассудного совета и вздумает разделаться с этой толпой оружием, то не пройдет дня, как уже не будет ни одного нормандца на десять миль вокруг города. Помни мои слова, молодой человек! У тебя, может быть, есть мать, не заставляй же ее оплакивать смерть сына!

Рыцарь подыскивал слова, чтобы вежливо высказать свое негодование подобному совету, и хотел протестовать против предположения, будто он мог прислушаться к нему из сострадания к матери, но в это время Веббу опять позвали в присутствие. Он уже не выходил больше в прихожую, а, получив короткий ответ Совета, прошел прямо на главную лестницу дворца, сел в лодку и тотчас же отправился на корабль, где находились граф и его сыновья.

Между тем Годвин изменил положение своих сил. Сначала флот его, пройдя лондонский мост, стал на время у берега южного предместья, названного впоследствии Соутварком; флот же короля Эдуарда выстроился вдоль северного берега. Но, постояв немного, графские корабли повернули назад и остановились против Вестминстерского дворца и, склоняясь немного к северу, как будто хотели запереть королевский флот. В то же время сухопутные силы его придвинулись к реке и встали почти на выстрел от королевской армии. Таким образом, кентский тан видел перед собой на реке оба флота, на берегу же – оба войска на таком близком расстоянии друг от друга, что их едва можно было различить одно от другого.

Над всеми прочими судами возвышался величественный корабль, на котором приплыл Гарольд с ирландских берегов. Корабль этот был построен по образцу драккаров и принадлежал некогда одному из этих грозных викингов. Длинный выпуклый нос высоко поднимался над волнами, будто голова морского дракона и, как змей, извивался по волнам и блестел на солнце.

Лодка пристала к высокому борту корабля, и через несколько секунд тан очутился на палубе. На противоположном конце лодки, на почтительном расстоянии от графа и его сыновей, стояла группа воинов.

Сам Годвин был не вооружен, без шлема, и при нем было одно только позолоченное датское копье – оружие, служившее только для украшения; но широкая грудь графа прикрывалась крепкой кольчугой. Ростом он был ниже всех своих сыновей, и, вообще, внешность его не подчеркивала большую физическую силу, как это обыкновенно бывает у людей крепкого сложения, которые до преклонных лет сохранили всю силу энергии и воли. Даже голос народа не приписывал ему тех чудесных физических качеств и подвигов богатырства, которыми славился его соперник Сивард. Годвин был отважен, но только как полководец; качества, которыми он отличался от всех своих современников, соответствовали понятиям более просвещенных веков, чем условиям той эпохи, в которой он жил. Англия была в то время едва ли не единственной страной, которая могла найти достойное применение его способностям. Он обладал всеми качествами, необходимыми для вождя: умел управлять народом и согласовать его мысли и желания с собственными; наконец, он обладал завораживающим даром слова.

Но, как все люди, прославившиеся даром красноречия, Годвин отражал дух своего времени, олицетворял его страсти и предубеждения и вместе с тем тот инстинкт собственной выгоды, составляющий отличительную черту толпы. Он был высшим представителем стремлений и потребностей своего народа. И какие бы ни были его ошибки, а быть может, и преступления, совершавшиеся при его участии в самых мрачных и ужасных обстоятельствах, он постоянно был для народа благотворным светилом среди грозных туч. Никто никогда не обвинял его в жестокости или несправедливости к народу; англичане смотрели на него, как на истинного англичанина, несмотря на то, что он в молодости был приверженцем Кнута и ему был обязан своим богатством и счастьем; они даже не придавали этому значения, потому что датчане и саксы так слились в Англии, что, когда одна половина королевства признала Кнута, другая – с восторгом подтвердила выбор. Строгости первых лет царствования Кнута были искуплены мудростью и кротостью последующих лет и редкой приветливостью его к приближенным; притом в это время все обиды были забыты и в памяти подданных сохранилась только слава его царствования и его доблести; народ с гордостью и любовью вспоминал его имя и потому уважал Годвина, что он был любимым советником мудрого государя.

Известно также, что Годвин после смерти Кнута желал восстановить на престол саксонскую линию и, если покорился решению Витана, то единственно из уважения к народной воле. Одна только подозрение пятнало его имя – и этого не могли совершенно смыть ни покаянная клятва, ни оправдание народного судилища – подозрение в гнусной выдаче Альфреда, брата Эдуарда.

Но прошло уже много лет со дня совершения этого злодейства и у всего народа была вера в то, что с домом Годвина связана судьба Англии. Наружность графа говорила в его пользу: у него был широкий лоб, осененный спокойной, кроткой думой; темно-голубые глаза, ясные и приветливые, с выражавшейся в них глубокой затаенной мыслью; редкое благородство осанки и поведения, без всякой чопорности и жеманства. Общее мнение приписывало ему чрезвычайную гордость и высокомерие, но только в поступках; обхождение же его со всеми было просто, приветливо и дружелюбно. Сердце его, казалось, всегда сочувствовало ближнему, и дом его был открыт для нуждающихся.

На корабле за ним стояли его сыновья, коими он по праву мог гордиться. Их лица не были похожи, но природа наделила их одинаковой цветущей красотой и богатырским складом.

Свейн, старший сын, унаследовал смуглый цвет лица своей матери-датчанки; в крупных правильных чертах его, носивших отпечаток печали или страстей, было какое-то дикое и грустное величие; черные, шелковистые волосы падали в беспорядке и почти закрывали ввалившиеся глаза, сверкавшие каким-то мрачным огнем. На плече его лежала тяжелая секира. На нем была броня, и он опирался на огромный датский щит. У ног сидел юный сын его Хакон, с несвойственным его возрасту выражением задумчивости.

Подле Свейна стоял, скрестив на груди руки, самый грозный и злобный из сыновей Годвина – тот, которому судьба предназначила быть тем же для саксонцев, кем был Юлиан для готов. Прекрасное лицо Тости напоминало греческий тип, кроме лба, низкого и узкого. Светло-русые волосы его были гладко зачесаны, оружие оправлено в серебро, потому что Тости любил роскошь и великолепие.

Вульфнот, любимец матери, был еще молод; в нем одном из всего семейства видна была какая-то нерешительность и нежность; он был высокого роста, но, очевидно, не достиг еще полного развития; тяжесть кольчуги казалась непривычной для него тяжестью, и он опирался обеими руками на древко своей секиры.

Около него стоял Леофвайн, который был полной противоположностью брату: его светлые кудри свободно вились вокруг ясного, беспечного лица, а шелковистые усики оттеняли уста, с которых не сходила улыбка даже в этот тревожный час.

По правую руку Годвина, немного в стороне, стояли, наконец, Гурт и Гарольд. Гурт обнимал рукою плечо Гарольда и, не обращая внимания на Веббу, дававшего отчет о результатах своего посольства, наблюдал только за действием его слов на Гарольда, потому что любил брата, как Ионафан – Давида. Гарольд один был совершенно безоружен, а, если бы спросили любого из ратников, кто из всего семейства Годвина рожден воином, он, вероятно, указал бы на него, безоружного.

– Что же сказал король? – спросил Годвин.

– Он не соглашается возвратить тебе и твоим сыновьям владения и звания и даже не хочет выслушать тебя, пока ты не распустишь свои войска, не удалишь суда и не согласишься оправдать себя и свое семейство перед Витаном.

Тости злобно захохотал; пасмурное лицо Свейна стало еще мрачнее; Леофвайн крепко сжал правой рукой свой меч; Вульфнот выпрямился, а Гурт не спускал глаз с Гарольда, лицо которого оставалось совершенно спокойным.

– Король принял тебя в военном совете, – проговорил Годвин, – где, разумеется, участвовали нормандцы; а кто же был на нем из знатнейших англичан?

– Сивард Нортумбрийский, твой враг.

– Дети, – обратился граф к сыновьям, глубоко вздохнув, как будто громадная тяжесть свалилась с его сердца, – не будет сегодня нужды в мечах и кольчугах; Гарольд один рассудил справедливо, – добавил Годвин, указывая на полотняную тунику сына.

– Что ты этим хочешь сказать? – спросил Тости злобно. – Уж не намерен ли ты...

– Молчи, сын, молчи! – перебил Годвин твердым повелительным тоном, но без суровости. – Иди назад, храбрый, честный приятель, – продолжал он, обращаясь к Веббу, – отыщи графа Сиварда и скажи ему, что я, Годвин, старый его соперник и враг, отдаю в его руки свою жизнь и честь и что я готов безусловно следовать его совету, как мне поступить... Иди!

Вебба кивнул головой и опять спустился в лодку. Гарольд выступил вперед.

– Батюшка, – начал он, – вот там стоят войска Эдуарда, вожди их должны еще находиться во дворце, какой-нибудь запальчивый нормандец может чего доброго начать стычку, и Лондон будет взят не так, как нам следует брать его: ни одна капля английской крови не должна обагрить английский меч. Поэтому, если ты позволишь, я сяду в лодку и выйду на берег. Если я в изгнании не разучился узнавать сердца моих земляков, то при первом возгласе наших ратников, которым они будут приветствовать возвращение Гарольда на родину, половина неприятельских рядов перейдет на нашу сторону.

– А если этого не будет, мой самонадеянный братец? – сказал насмешливо Тости, кусая от злости губы.

– Тогда я один поеду в их ряды и спрошу: какой англичанин дерзнет пустить стрелу или направить копье в эту грудь, никогда не надевавшую брони против Англии?

Годвин положил руку на голову Гарольда, и слезы выступили из его холодных глаз.

– Ты угадываешь по внушению неба то, чему я научился только опытом и искусством, – сказал он. – Иди, и да пошлет тебе Бог успех... Пусть будет по-твоему!

– Он занимает твое место, Свейн, – ты старший, – заметил Тости брату.

– На моей душе лежит бремя греха, и тоска гложет мое сердце! – ответил Свейн грустно. – Если Исав потерял свое право первородства, то неужели Каин сохранит его?

Произнеся эти слова, он отошел от Тости и, прислонившись к корме корабля, опустил лицо на край своего щита.

Гарольд взглянул на него с выражением глубокого сострадания, спешно приблизился к нему и, дружески пожав его руку, шепнул:

– Брат, прошу: не вспоминай о прошлом.

Хакон, тихонько последовавший за отцом, поднял на Гарольда свои задумчивые, грустные глаза; когда же тот удалился, он сказал Свейну робким голосом:

– Он один, по крайней мере, всегда добр и полон сострадания к тебе и ко мне.

– А ты, Хакон, когда меня не будет, сблизься с ним и люби его, как отца, – ответил Свейн, ласково поглаживая темные кудри брата.

Мальчик вздрогнул и, наклонив голову, прошептал про себя:

– Когда тебя не будет?! не будет!... Разве пророчица и тебе предрекла гибель?... И отцу, и сыну – обоим?

Между тем Гарольд сел в лодку, спущенную для него с борта корабля. Гурт взглянул умоляюще на отца и последовал за братом. Годвин задумчиво следил за удаляющейся шлюпкой.

– Нет надобности, – проговорил он, – верить прорицателям или Хильде, когда она предсказывала еще до нашего изгнания...

Он остановился: гневный голос Тости прервал его.

– Отец! Кровь кипит, когда ты припоминаешь предсказания Хильды насчет своего любимца! – воскликнул молодой человек. – Они уже и без того посеяли немало раздора в нашем доме. Если от моих распрей с Гарольдом появилась преждевременная седина в твоих волосах, вини в этом себя! Вспомни, как ты, под влиянием этих нелепых предсказаний, сказал нам при первой нашей ребяческой ссоре с твоим любимцем: «Не ссорьтесь с Гарольдом, его братья со временем подчинятся ему!»

– Докажи, что предсказание ложно, – ответил Годвин спокойно. – Умные люди всегда сами создают себе будущее, сами определяют свой жребий. Благоразумие, терпение, труд, мужество – вот звезды, управляющие участью человека!

Тости не успел возразить, потому что вблизи раздался плеск весел, и два корабля, принадлежавшие двум знатнейшим вождям, принявшим сторону Годвина, подплыли к борту драккара, чтобы узнать результат посольства к королю.

Тости кинулся к борту корабля и закричал громким голосом:

– Король, прислушиваясь к внушениям безрассудных советников, не желает нас выслушать... Оружие должно решить наше дело!

– Молчи, безумный юноша! – воскликнул Годвин, заскрежетав зубами, услышав буйные крики, злобу и негодование находящихся на кораблях после ответа Тости.

– Да будет проклят тот, кто первым прольет родную кровь! – продолжал Годвин. – Слушай, кровожадный тигр, тщеславный павлин, гордящийся своими пестрыми перьями!... Слушай, Тости, и трепещи: если ты еще одним словом расширишь пропасть, разделяющую меня с королем, то помни, что как изгнанником ты вступил в Англию, так и выйдешь из нее опять тем же изгнанником; ты променяешь графство и поместья на горький хлеб изгнанья и на волчью виру[17]!

Гордый Тости смутился от этих слов отца и молча удалился. Годвин перешел на палубу ближайшего корабля и старался силой своего красноречия смирить страсти, возбужденные безрассудной выходкой Тости.

В то самое время, когда он убеждал негодующих вождей и ратников, в рядах войск, стоявших на берегу, раздался восторженный крик: «Гарольд, наш граф Гарольд!» Годвин посмотрел на ту сторону: королевские полки колебались, переговаривались и вдруг, уступая какой-то непреодолимой силе, тысячи голосов произнесли единодушно: «Гарольд, наш Гарольд!... Да здравствует наш благородный граф!»

В то время как это происходило на улице, во дворце случилась сцена другого рода. Эдуард вышел из Совета и заперся с Стигандом, имевшим на него громадное влияние именно потому, что он считался ревностным приверженцем нормандцев и даже пострадал за слишком явную преданность нормандке Эмме, матери Эдуарда. Никогда еще Эдуард не выказывал такой твердости, как в этот раз. Дело шло не только о его государстве, но и о его домашнем спокойствии и счастье; он уже предвидел, что будет принужден по возвращении могущественного тестя вернуть свою супругу и отречься от прелестей уединенной жизни. Кроме того, его нормандские любимцы будут тотчас же изгнаны, и он снова очутится в обществе ненавистных его сердцу саксонцев. Убеждения Стиганда разбивались о страшное упрямство Эдуарда, когда вошел Сивард.

– Король и господин, – сказал граф Нортумбрийский, – я уступил в Совете твоей воле – не поддаваться требованиям Годвина, пока он не распустит войска и не покорится суду Витана... Граф прислал мне сказать, что он вверяет мне свою жизнь и честь и будет поступать по моему совету. Я ответил ему словами человека, который не способен обманывать врага или употреблять во зло его доверие.

– Что же ты ответил ему? – спросил Эдуард.

– Чтобы он подчинился законам Англии, как датчане и англосаксы клялись повиноваться при короле Кнуте; чтобы он и сыновья его не требовали ни власти, ни земель, а покорились бы решению Витана.

– Прекрасно! – произнес поспешно Эдуард. – Витан его осудит, как он бы осудил его за непокорность?

– Витан будет судить его по правде и законам! – ответил старый воин.

– А войска между тем...

– А войска будут ждать, и, если здравый смысл и сила убеждения не разрешат вопроса, его решит оружие.

– Я не позволю этого! – воскликнул король.

В эту минуту в коридоре послышались тяжелые шаги, и несколько королевских вождей, нормандцев и саксонцев, сбежали в кабинет совершенно расстроенные.

– Войска изменяют, и половина ратников бросила оружие при имени Гарольда! – воскликнул граф Гирфордский. – Проклятие предателям!

– Лондонская городская дружина – вся на его стороне, и она уже выходит из городских ворот! – добавил торопливо один саксонский тан.

– Придержи язык, – шепнул ему Стиганд, – не известно еще, кто будет владеть завтра престолом – Эдуард или Годвин!

Сивард, тронутый бедственным положением короля, подошел к нему и сказал, преклонив почтительно колена:

– Сивард не посоветует королю ничего унизительного: щадить кровь своих подданных – не бесчестное дело... прояви милосердие, а Годвин покорится всевластию закона.

– Мне только остается удалиться от света! – произнес король. – О, родная Нормандия! Я наказан за то, что покинул тебя!

Эдуард снял с груди какой-то талисман, поглядел на него, и лицо его стало совершенно спокойно.

– Идите, – сказал он, бросаясь в кресло в изнеможении, – идите, Сивард и Стиганд, управляйте, как знаете, делами государства!

Стиганд, довольный этим согласием, данным против воли, схватил графа Сиварда за руку и вышел с ним из кабинета. Вожди оставались еще несколько минут; саксонцы молча смотрели на государя, а нормандцы в недоумении и смущении перешептывались друг с другом, бросая горькие, пронзительные взгляды на своего слабого покровителя. Потом они все вместе вышли в комнаты, где собрались все их земляки, и воскликнули: «На лошадей... во весь опор, сломя голову! Все погибло – спасайте хоть жизнь! Спасемся – хорошо, а нет – делать нечего!»

Как при пожаре или при первом толчке землетрясения расторгаются все узы, и все силы души сосредоточиваются в одном чувстве самосохранения, так и тут все собрание в беспорядке, толкаясь, ругаясь, бросилось в ворота. Счастлив был тот, кому попалась лошадь – ратная или ломовая, а то и лошак. Кто вправо, кто влево, бежали надменные нормандцы – бароны, графы и рыцари, кто один, кто вдвоем, вдесятером и больше; но все благоразумно избегали общества тех вождей, около которых они прежде увивались и которые теперь сделались первым объектом народной ярости. Только двое даже в этот час общего эгоизма и страха, успели собрать вокруг себя самых неустрашимых своих земляков; это были лондонский и кентерберийский правители. Вооруженные с головы до пят, они бежали во главе своей дружины. Много важных услуг оказал им в тот день де-Гравиль как проводник и защитник. Он провел их в обход по тылу двух войск; но, встретив новый отряд, спешивший на помощь Годвину с гирфордских полей, де-Гравиль пошел на отчаянный подвиг – вошел в город. Ворота были открыты для того, чтобы впустить саксонских графов или чтобы выпускать их союзников, лондонских жителей. Беглецы кинулись в ворота и помчались по три в ряд по узким улицам, оправдывая даже в бегстве свою громкую славу, рубя и ниспровергая все, что попадалось на пути. На каждом перекрестке встречали их саксонцы с криками: «Вон! Гони, руби заморцев!» Пиками и мечами пробивали беглецы себе путь; пика лондонского правителя была обагрена кровью, между тем как сабля кентерберийского сломалась пополам.

Так пробились они через весь город к восточным воротам и выехали, потеряв из своей дружины только двух человек.

Выехав в поле, они для большей безопасности разделились. Те, которые могли говорить на английском языке, бросили кольчуги и стали пробираться лесами к морскому берегу; прочие же остались на конях и в доспехах, но также старались избегать больших дорог. В числе последних находились и оба правителя. Они благополучно достигли Несса в эссекском графстве, сели в рыбачью лодку и отдались на произвол ветра и волн, подвергаясь опасности погибнуть в море или умереть от голода, пока, наконец, не пристали к французскому берегу. Остальные члены этого чужеземного двора частью нашли приют в крепостях, оставшихся еще в руках их земляков; частью скрывались в ущельях и пещерах, пока не удалось им нанять или украсть лодку. Так произошло в лето 1052, достопамятное бесславным бегством графов и баронов Вильгельма Нормандского!

ГЛАВА 3

Витан собрался во всем своем великолепии в большой палате Вестминстерского дворца.

На этот раз король сидел на троне и держал в правой руке меч. Около него частью стояли, частью сидели несколько придворных чинов ниже британского базилевса[18]. Тут были постельничий и кравчий, стольник и конюший, и множество придворных других титулов, заимствованных, быть может, от византийского двора; это тем вероятнее, что в старину английский король величался наследником Константина. За ними сидели писцы, имевшие гораздо больше значения, чем можно было предполагать, судя по их скромному названию: они заведовали государственной печатью и захватили в свои руки власть, прежде незначительную, но в это время ставшую ненавистной англичанам. Из них-то возникло впоследствии могучее и грозное судилище – королевская канцелярия.

Ниже придворных было порожнее пространство, за которым помещались высшие чины Витана.

В первом ряду находились самые значительные по своему сану и обширности владений лица; места лондонского и кентерберийского правителей оставались незанятыми, но и без них было много величественных сановников англосаксонского происхождения. Особенно поражали свирепое, жадное, но умное лицо корыстолюбивого Стиганда и кроткие, но мужественные черты Альреда, этого истинного сына отечества, достойнейшего из всех государственных сановников. Вокруг каждого сановника помещалась его свита, как звезды вокруг солнца. Далее сидели вторые гражданские чины и короли-вассалы верховного сюзерена. Стул шотландского короля оставался пустым, потому что просьба Сиварда не была исполнена; Макбет сидел еще в своих крепостях или вопрошал нечистых сестер в глухом лесу, а Малькольм скрывался у нортумбрийского графа. Не занят был также стул Гриффита сына Левелина, грозы марок[19], владельца Гвайнеда, покорителя всего кембрийского края. Были тут и не особенно значительные валлийские короли-наместники, сторонники междоусобиц, истребивших королевство Амврозия и погубивших плоды славных подвигов Артура. Они сидели с золотыми обручами на головах, у них были острижены вокруг лба и ушей волосы, и они как-то дико смотрели на происходящее.

В одном ряду с ними, отличаясь от них и высоким ростом, и спокойными лицами, в своих шапках и подбитых мехом кафтанах, сидели, обыкновенно, графы, владевшие графствами и шайрами, и таны низших разрядов – хозяева сорочин и волостей. Но на этот раз их было только трое – все враги Годвина: Сивард, граф Нортумбрийский, Леофрик Мерсийский, тот, жена которого – Годива – еще и теперь воспевается в народных балладах и песнях; и Рольф Гирфордский и Ворчестерский; он, в качестве родственника короля, не счел нужным оставить двор вместе со своими нормандскими друзьями. В том же ряду, но немного в стороне, находились незначительные графы и таны высшего разряда, называвшиеся королевскими.

Далее помещались выборные граждане от города Лондона, имевшие в собрании такой вес, что нередко влияли на его решения; это были приверженцы Годвина. В том же месте палаты находилась главная масса собрания и самый народный его элемент, тут были те, кто заслужил уважение народа за мужество и богатство.

Заседание открылось речью Эдуарда, старавшегося склонить всех к миру и милосердию, но голос его дрожал и был так слаб, что слов почти было не слышно.

Когда король кончил, по всему собранию пронесся глухой ропот, и вслед за тем Годвин, сопровождаемый своими сыновьями, вышел на приготовленное для него место.

– Если, – начал граф со скромным видом и потупленным взором опытного оратора, – если сердце мое ликует от того, что еще раз мне пришлось дышать воздухом Англии, службе которой на поле битвы и в Совете я посвятил столько лет своей жизни, иногда предосудительной, быть может, по поступкам, но всегда чистой по помыслам... Если сердце мое радуется, что мне остается теперь только выбрать тот уголок родной земли, где должны лечь мои кости – с соизволения государя и вашего, сановники!... Если сердце мое радуется, что довелось мне еще раз стоять в этом собрании, которое прежде неоднократно внимало моим словам, когда грозила опасность нашей общей родине, – кто осудит эту радость? Кто из врагов моих, если у меня есть еще враги, отнесется без сочувствия к радости старика? Кто из вас не будет сожалеть, если суровый долг заставит вас сказать седому изгнаннику: «Не дышать тебе родным воздухом в последнюю минуту жизни, не иметь тебе могилы в родной земле!» Кто из вас, благородные графы и земляки, скажет это без сожаления?

Произнеся эти слова, граф остановился и, подняв голову, устремил на слушателей зоркий, испытующий взгляд.

– В ком, спрашиваю я, – продолжил Годвин после минутной паузы, – в ком хватит сил, чтобы без смущения сказать эти слова?!... У кого из вас достаточно силы произнести это?! Да, радуется сердце мое, что мне пришлось, наконец, предстать перед собранием, имеющим право осудить мои дела или признать мою невинность! Каким преступлением заслужил я наказание? За какое преступление меня с шестью сыновьями, которых я дал отечеству, присудили к волчьему наказанию, отдали на травлю, как диких зверей?... Выслушайте меня и ответьте потом. Евстафий, граф Булонский, возвращаясь домой от нашего короля, у которого был в гостях, вступил в доспехах и на боевом коне в город Дувр; дружина графа последовала его примеру. Не зная наших законов и обычаев, – я хочу пролить свет на прежние обиды, но никого не желаю подозревать в злом умысле, – чужеземцы самовольно заняли дома граждан и расположились в них на житье. Вы все знаете, что это было нарушением саксонских прав, потому что, как вам известно, у каждого сеорла на устах поговорка: «Каждый человек силен в своем доме». Один гражданин, руководствуясь этим понятием, – по-моему, совершенно справедливым, – прогнал со своего порога одного из служителей графа. Чужеземец обнажил меч и ранил его, произошел поединок – и пришелец пал от руки, которую сам вынудил взяться за оружие. Дошла весть об этом до графа Евстафия; он летит на место катастрофы со своими родными, где они убивают англичанина у его собственного дома!

Сдавленный гневный ропот послышался среди сеорлов, толпившихся в конце залы. Годвин поднял руку, требуя, чтобы его не прерывали, и продолжал:

– Совершив это злодейство, чужеземцы начали разъезжать по всем улицам с обнаженными мечами, резать всех, кто попадался им на дороге, и топтать даже детей копытами своих лошадей. Граждане тоже взялись за оружие... Благодарю Бога, давшего мне в соотечественники этих смелых людей! Они дрались, как мы, англичане, всегда деремся, убили девятнадцать или двадцать наглых пришельцев и принудили остальных очистить город от своего присутствия. Граф Евстафий бежал. Он, как вам известно, человек умный и сообразительный; он не сходил с коня, не брал куска в рот, пока не остановился у ворот Глостера, где наш монарх производил в то время суд и расправу. Он пожаловался королю, который, выслушав одного истца, очень разгневался за оскорбление, нанесенное его знаменитому гостю и родственнику, и послал за мной, потому что Дувр находился в моем управлении, и повелел мне собрать военный суд и наказать по военным законам тех, которые дерзнули поднять оружие на иностранного графа... Обращаюсь к вам, мужественные графы, заседающие здесь, – к тебе, знаменитый Леофрик, и к тебе, благородный Сивард! На что, скажите, вам графства, если у вас не хватит смелости или силы охранять их права?... Какой же план действия предложил я? Вместо военного суда, который распространил бы свой приговор на весь город, я посоветовал государю вызвать городского голову и старшин для объяснения их поступка. Король, потому ли, что я имел несчастье навлечь на себя его гнев, или же по внушению чужеземцев, отверг этот план действия, предписываемый законами Эдгара и Кнута. А так как я не желал и, – объявляю в присутствии всех – потому что я, Годвин сын Вульфнота, не смел, если бы и желал, войти в вольный город Дувр в доспехах и на боевом коне, с палачом по правую руку, – эти пришельцы убедили короля призвать меня в качестве подсудимого в совет Витана, собранный в Глостере и наполненный чужеземцами... Не затем вызывали меня, чтобы, как я предполагал, оправдать меня и моих доверских подчиненных, а для того, чтобы одобрить посягательства графа Булонского на права английского народа и разрешить ему безнаказанно издеваться над англичанами! Я колебался; мне стали грозить изгнанием; я поднял меч в свою защиту и защиту английских законов, поднял меч, чтобы не дать чужеземцам резать наших братьев у собственных их очагов и давить наших детей под копытами лошадей. Король созвал свои войска. Благородные графы Леофрик и Сивард, не зная причин, заставивших меня прибегнуть к оружию, стали под знамя короля, как их обязывал долг по отношению к британскому базилевсу. Когда же они узнали сущность дела и увидели, что за меня весь народ, желающий, чтобы наказали заморских пришельцев, графы Сивард и Леофрик вызвались быть посредниками между мною и королем... Заключено перемирие; я согласился представить все дело на решение Витана, который должен был собраться на этом же месте, я распустил своих воинов, однако чужеземцы уговорили короля не только удержать свои полки, но даже посоветовали призвать к оружию ближние и дальние области и пригласить союзников из-за моря. Явился я в Лондон, чтобы предстать перед мирным Витаном. И что же я нашел? Самое грозное ополчение, какое когда-либо собиралось в нашей стране! Вождями этого ополчения были нормандские рыцари. В таком ли собрании мог я ожидать правосудия? Несмотря на это, я согласился явиться с сыновьями перед Витаном, если нам дадут охранные грамоты, в которых наши законы наказывают одних только грабителей. Два раза повторял я это предложение, и оба раза мне отказали... Таким образом я и мои сыновья были осуждены на изгнание. Мы покинули отечество, но теперь возвратились.

– С оружием в руках! – злобно выкрикнул Рольф, пасынок Евстафия Булонского, насилия которого были верно описаны Годвином.

– С оружием в руках! – повторил граф. – Да, мы подняли оружие на пришельцев, обманувших нашего доброго короля. С оружием в руках, граф Рольф! При виде этого оружия бежали франки и чужеземцы. Теперь же оно бесполезно. Мы среди своих соотечественников, и франки не стоят более между нами и кротким, миролюбивым сердцем нашего возлюбленного монарха. Сановники и рыцари, вожди этого Витана, величайшего из всех Витанов! Вам теперь надлежит решить: я ли со своими приверженцами или заморские пришельцы посеяли раздор в нашем отечестве? Заслужили ли мы изгнание? Возвратясь назад, употребили ли мы во зло принадлежащую нам власть? Я готов принести клятву, что никогда не совершу изменнического действия или помысла. Между равными мне королевскими танами находятся такие, которые могут поручиться за меня и подтвердить представленные мною факты, если они еще не ясны... Что касается моих сыновей, в чем можно винить их, кроме того, что в них течет моя кровь? А эту кровь я научил их проливать в защиту той любимой страны, в которую они умоляют позволить им возвратиться!

Граф умолк и отошел к своим сыновьям. Тем, что он так искусно удержался от бурного красноречия, в котором обвиняли его, как в хитрой уловке, он произвел сильное впечатление на собрание, уже в самом начале готовое оправдать его.

Но когда выступил вперед старший сын его, Свейн, большая часть собрания вздрогнула, и со всех сторон раздался ропот ненависти и презрения.

Молодой граф заметил это и очень смутился. Он поднял руку, хотел заговорить, но слова замерли на устах, а глаза его испуганно смотрели, не с гордостью правоты, а с мольбой нечистой совести.

Альред Лондонский приподнялся со своего места и произнес дрожащим, но отчетливым голосом:

– Зачем выступает Свейн сын Годвина? Затем ли, чтобы доказать, что он невиновен в измене королю? Если для этого, то это напрасно, потому что если Витан и оправдает Годвина, то это оправдание распространится на весь его дом. Но, спрашиваю во имя собрания, осмелится ли Свейн сказать и подтвердить клятвой, что он не виновен в измене против Одина? Не повинен в святотатстве, которое губы мои страшатся произнести?... Увы! Почему выпал мне этот тяжкий жребий? Я любил тебя и люблю до сих пор твоих родственников. Но я – слуга закона, и во имя обязанностей своего сана должен жертвовать всем остальным...

Альред на мгновение остановился, чтобы собраться с силами, и затем продолжал твердым голосом:

– Обвиняю тебя, Свейна изгнанника, в присутствии всего Витана в том, что ты, движимый внушениями демона, похитил из храма богов и обольстил Альгиву, леоминстерскую жрицу!

– А я, – вмешался граф Нортумбрийский, – обвиняю тебя перед этим собранием гордых и честных воинов в том, что ты не в открытом бою и не равным оружием, а хитростью и предательством убил своего двоюродного брата, графа Бьёрна!

Разразись неожиданно гром, он не произвел бы такого сильного впечатления на собрание, как это двойное обвинение со стороны двух лиц, пользовавшихся всеобщим уважением. Враги Годвина с презрением и гневом взглянули на исхудавшее, но благородное лицо его старшего сына; даже самые преданные друзья графа не могли скрыть порицания. Одни потупили головы в смущении и с грустью; другие смотрели на обвиненного холодно и безжалостно. Только между сеорлами нашлось, может быть, несколько взволнованных лиц, потому что до этого времени ни один из сыновей Годвина не пользовался таким уважением и такой любовью, как Свейн. Мрачным было молчание, наступившее после обвинения. Годвин закрылся плащом, и только находившиеся вблизи могли видеть его душевную тревогу. Братья отступили от Свейна, осужденного даже родной семьей. Один только Гарольд, овеянный славой и любовью народа, выступил гордо вперед и встал около брата, устремив на судей повелительный взгляд.

Ободренный этим знаком сочувствия в негодующем враждебном собрании, Свейн проговорил:

– Я мог бы ответить, что эти обвинения в поступках, совершенных уже восемь лет назад, сняты помилованием короля, я освобожден от опалы и восстановлен в правах и что Витаны, в которых я сам председательствовал, никогда не судили человека два раза за одно и то же преступление. Законы равнозначны для больших и малых собраний Витана.

– Да, да! – воскликнул граф, забыв в порыве родительского чувства всякую осторожность и приличие. – Опирайся на закон, сын мой!

– Нет, я не хочу опираться на этот закон, – возразил Свейн, бросая презрительные взгляды на смущенные лица разочаровавшегося в своей надежде собрания. – Мой закон здесь, – добавил он, ударив себя в грудь, – он осуждает меня не один раз, а вечно... О, Альред, почтенный старец, у ног которого я однажды сознался во всех своих проступках, я не виню тебя за то, что ты первым в Витане возвысил против меня голос, хотя знаешь, что я любил Альгиву с самой юности и был любим ею взаимно; но в последний год царствования Хардекнута, в то время, когда сила еще считалась правом, ее отдали против воли в жрицы. Я увидел ее снова, когда душа моя была упоена славой моих подвигов над валлонами, а страсть кипела в крови. Я повинен, конечно, в тяжелом преступлении! Но чего же я требовал? Отказа ее от вынужденного обета и брачного союза с ней, давно мною избранной. Прости меня, если я еще не знал в то время, как нерасторжимы узы, которыми связываются произнесшие обет чистоты и целомудрия!

Он умолк, улыбнулся, а глаза его сердито засверкали диким огнем. В это мгновение в нем заговорила материнская кровь, и он мыслил, как датский язычник. Но это продолжалось недолго: огонь в глазах угас, Свейн ударил себя, сокрушаясь, в грудь и промолвил:

– Не смущай, искуситель! Да, – продолжал он громче, – да, мое преступление было очень велико, и оно обрушилось не на меня одного: Альгива опозорена, но душа ее осталась чиста; она бежала, бедная и... затем умерла... Король был разгневан; первым против меня восстал мой брат Гарольд, который в этот час моего покаяния один не оставляет и жалеет меня. Он поступал со мною благородно, открыто, я не винил его. Но двоюродный брат Бьёрн, желая получить в свою власть мое графство, действовал лицемерно: он льстил мне в глаза, но вредил мне заочно. Я заметил эту фальшь и хотел удержать его, но не желал убить. Он лежал связанным на моем корабле, оскорблял меня в то время, когда горе терзало мое сердце, а кровь викингов жгла огнем. И я поднял секиру, а за мною и дружина... Повторяю опять: я великий преступник! Не думайте, что я теперь хочу смягчить свою вину, как в то былое время, когда я дорожил и жизнью, и властью. С тех пор я испытал и земные страдания, и земные блаженства – и бурю, и сияние; я рыскал по морям викингом, бился храбро с датчанами в их родной земле, едва не завладел царским венцом Кнута, о котором я некогда мечтал, скитался потом беглецом и изгнанником. Наконец, я опять возвратился в отечество, был графом всех земель от Изиса до Вая; но в изгнании и в почестях – в войне и в мире – меня везде преследовали бледный лик опозоренной, но дорогой мне женщины и труп убитого брата! Я пришел не оправдываться и не просить прощения, которое теперь меня уже не порадует, а явился для того, чтобы отделить торжественно, перед лицом закона деяния моих родичей от собственных, которые только позорят их! Я пришел объявить, что не хочу прощения и не страшусь суда, что я сам вынес себе приговор. Отныне и на века я снимаю шапку тана и отдаю меч; я иду босиком на могилу Альгивы... иду смыть преступление и вымолить себе у богов то прощение, которого, конечно, люди не властны дать! Ты, Гарольд, займи место старшего брата!... А вы, мужи Совета, произведите суд над живыми людьми, а я отныне мертв и для вас, и для Англии!

Он запахнул свой плащ и прошел, не оглядываясь, медленным шагом через обширную палату, а толпа расступалась перед ним с уважением и со страхом. Собранию казалось, будто с его уходом мгновенно рассеялась непроглядная туча, застилавшая свет дня.

Годвин стоял неподвижно, как статуя, закрыв лицо плащом.

Гарольд смотрел печально в глаза членам собрания: их лица предвещали суровый приговор.

Гурт прижался к Гарольду.

Всегда веселый и беспечный Леофвайн был на этот раз мрачен как ночь.

Вульфнот был страшно бледен. Только Тости играл совершенно спокойно золотой цепочкой.

Только из одной груди вырвался тихий стон; один только Альред проводил добрым взглядом обвиненного Свейна!

ГЛАВА 4

Достопамятный суд кончился повторением приговора над Свейном и возвратил Годвину и его сыновьям все их прежние почести и прежние владения. Вина за распри и смуты пала на чужеземцев, и все они подверглись немедленному изгнанию, за исключением небольшого числа оруженосцев, как, например, Гумфрея Петушья нога и Ричарда сына Скроба.

Возвращение в Англию даровитого и могущественного дома Годвина немедленно оказало благотворное влияние на ослабленное в его отсутствие управление хозяйством. Макбет, услышав об этом, затрепетал в своих болотах, а Гриффит Валлийский зажег вестовые огни в горах и на скалах. Граф Рольф был изгнан только для виду, в угоду общественному мнению; как родственник Эдуарда, он вскоре не только получил позволение возвратиться, но даже снова был назначен правителем марок и отправился туда с громадным числом войск против валлонов, которые не переставали совершать набеги на границы и почти уже завоевали их. Английские рыцари заменили бежавших нормандцев; все остались довольны этим переворотом, только король тосковал о нормандцах и был вдобавок принужден возвратить нелюбимую супругу-англичанку.

По обычаю того времени Годвина обязали представить заложников в обеспечение своей верности. Они были избраны из его семейства, и выбор пал на сына его Вульфнота и Хакона сына Свейна. Но так как Англия перешла в руки Годвина, залог не достиг бы необходимой цели, оставаясь на хранении Эдуарда Исповедника, поэтому решили держать заложников при нормандском дворе, пока король, уверившись в верности и преданности их родных, не позволит им возвратиться домой... Роковой залог и роковой хранитель.

Через несколько дней после переворота, когда мир и порядок воцарились и в городе, и во всей стране, Хильда стояла на закате солнца одна у каменного жертвенника Тора.

Багряный тусклый солнечный шар опускался все ниже за горизонт среди золотистых прозрачных облаков; кругом не видно было ни одной человеческой души, кроме высокой, величественной пророчицы у рунического жертвенника и друидского кромлеха. Она опиралась обеими руками на свой посох; можно было подумать, судя по ее позе, что она ждет кого-то или во что-то вслушивается. Никто не появлялся на пустынной дороге, а она, очевидно, услышала шаги; ее зрение и слух были великолепны. Она улыбнулась, прошептала: «Солнце еще не село!» и облокотилась в раздумье на жертвенник, наклонив голову.

Через некоторое время на дороге появились две мужские фигуры; увидев Хильду издали, они пошли быстрее и взошли на пригорок. Один был облачен в одежду пилигрима, с откинутым назад широким капюшоном плаща, он еще сохранил остатки красоты, и лицо его выражало твердость духа. Его спутник, напротив, был одет чрезвычайно просто, без броши, которую носили тогда таны; но осанка его была очень величественна, а во взгляде чувствовалась привычка повелевать. Эти люди представляли собой резкую противоположность, хотя в чертах обоих было очевидное сходство. Последний из них был чрезвычайно грустен, но кроток и спокоен. Страсти не омрачили ясность его чела, не оставили на нем своих резких следов. Длинные густые светло-русые волосы, которым заходящее солнце придавало прекрасный золотистый блеск, были разделены пробором и ниспадали до плеч. Брови, темнее волос, были тонки и имели такую же правильную форму, как у нормандцев; на щеках, загорелых от труда и воздуха, играл свежий румянец; его высокий рост, сила, проистекавшая не столько из крепкого сложения, сколько из его пропорциональности и воинского воспитания, – и все вместе взятое составляло тип англосаксонской красоты. Вообще он отличался тем истинным величием, которого, кажется, не ослепит никакое великолепие, не поколеблет никакая опасность и которое является следствием сознания собственной силы и собственного достоинства.

Это были Свейн и брат его Гарольд. Хильда устремила на них пристальный взгляд, нежно смягчившийся, когда она смотрела на пилигрима.

– В таком ли положении, – произнесла она, – ожидала я встретить старшего сына великого Годвина? Для кого я не раз спрашивала у звезд и сторожила заходящее солнце? Для кого я чертила таинственные руны на ясеневой коре и вызывала скинляка[20] в бледном сиянии из могил мертвецов.

– Хильда, – ответил Свейн, – не хочу укорять тебя тем семенем, которым ты засеяла ниву: жатва с нее снята, коса переломилась... Отрекись навсегда от своей мрачной гальдры[21] и обратись, как я, к единственному свету, который не померкнет!

Пророчица задумалась и сказала спокойно:

– Вера уподобляется вольному ветру! Дерево не может сказать ему: «Остановись на моих ветвях!», и не может человек сказать вере: «Осени меня своей благодатью!»... Иди с миром туда, где душа твоя найдет себе успокоение: твоя жизнь отцвела. Когда я пытаюсь узнать твою судьбу, то руны превращаются в бессмысленные знаки и волна не колышется. Иди же, куда фюльгия[22] направляет стопы твои! Все-отец дает ее каждому человеку со дня его рождения. Ты желал любви, которая была тебе запрещена. Я предсказала, что твоя любовь воскреснет из недр гроба, в который жизнь вколочена в самом ее расцвете. Ты жаждал прежде славы, и я благословила меч твой и соткала крепкие паруса для твоих кораблей. Пока человек может еще желать, Хильде дается власть над всей его судьбой; но когда его сердце обратится в пепел, на зов мой откликается только безмолвный труп, который возвращается опять в свою могилу по прекращении чар... Однако же подойди ко мне поближе, Свейн: я некогда убаюкивала тебя своими песнями в дни твоего беспечного и счастливого детства!

Хильда с глубоким вздохом взяла руку изгнанника и стала в нее всматриваться. Уступая невольному порыву сострадания, она вдруг поцеловала его дружески в лоб.

– Я размотала нить твою, – продолжала она, – ты блаженнее всех, презирающих тебя и немногих сочувствующих. Сталь тебя не коснется, буря пройдет безобидно над твоей головой, ты достигнешь убежища, которого жаждешь... полночная луна освещает развалины – мир развалинам воина!

Изгнанник слушал с полнейшим равнодушием, но когда он внезапно обернулся к Гарольду, который не мог удержать душивших его слез, то и сухие, горящие глаза Свейна наполнились слезами.

– Прощай же теперь, брат, – проговорил он глухо, – ты не должен идти за мною, ни шага дальше!

Гарольд раскрыл объятья, и Свейн упал на его грудь.

Глухой стон прервал глубокое безмолвие; а братья так крепко прижимались друг к другу, что невозможно было узнать, из чьей груди вылетел этот стон. Изгнанник скоро вырвался из объятий Гарольда и сказал с тихой грустью:

– А Хакон... милый сын мой!... Обречен быть заложником на чужой стороне! Ты его не забудешь? Ты будешь защищать его, не правда ли, Гарольд? Да хранят тебя боги!

Он вздохнул и спустился торопливо с холма.

Гарольд пошел за ним, но Свейн остановился и заметил внушительно:

– А твое обещание? Или я пал так низко, что даже родной брат не считает нужным сдержать данное мне слово?

Гарольд остановился. Когда Свейн уже скрылся за поворотом дороги, вечерняя темнота озарилась сияньем восходящей луны. Гарольд стоял как вкопанный, устремив глаза вдаль.

– Смотри, – сказала Хильда, – точно так, как луна восходит из тумана, возникает твоя слава, когда бледная тень несчастного изгнанника скроется во мраке ночи. Ты теперь старший сын знаменитого дома, в тебе заключаются и надежды англичанина, и счастье датчанина.

– Неужели ты думаешь, – возразил Гарольд с неудовольствием, – что я способен радоваться горькой судьбине брата?

– О, ты еще не слышишь голоса своего истинного призвания! Ну так знай же, что солнце порождает грозу, и что слава и счастье идут об руку с бурей!

– Тетка, – ответил Гарольд с улыбкой недоверия, – ты знаешь хорошо, что твои предсказания мне безразличны и твои заклинания не пугают меня! Не просил я тебя благословить мое оружие и ткать мне паруса. На клинке моем нет рун. Я подчинил свой жребий собственному рассудку и силе руки; между тобой и мной нет никакой таинственной нити.

Пророчица улыбнулась надменно и презрительно.

– Какой же жребий приготовят тебе твой разум и рука? – спросила она быстро.

– А тот жребий, которого я уж теперь достиг... то есть именно жребий человека, поклявшегося защищать свою родину, любить искренно правду и всегда руководствоваться голосом своей совести!

В эту минуту свет озарил лицо храброго витязя и его выражение вполне соответствовало пылкой речи. Но пророчица шепнула ему голосом, от которого его кровь застыла в жилах:

– В спокойствии этих глаз, таится душа твоего отца; под этим гордым челом кроется гений, давший предкам твоей матери северных королей.

– Молчи! – воскликнул гневно Гарольд, но потом, стыдясь своей минутной вспыльчивости, продолжил с улыбкой: – Не говори об этом, когда сердце мое чуждо всех мирских помыслов, когда оно стремится умчаться вслед за братом, одиноким изгнанником... Наступила уж ночь, а дороги не безопасны, потому что в распущенных войсках короля было много людей, которые в мирное время промышляли разбоем. Я один и вооружен только мечом, поэтому прошу тебя позволить мне провести ночь под твоим кровом и... – Он замялся и щеки его запылали румянцем. – К тому же, – продолжил он, – я желал бы взглянуть, так ли еще хороша твоя внучка, какой она была в то время, когда я смотрел в ее голубые очи, проливавшие слезы о Гарольде, осужденном на изгнание.

– Она не властна над своими слезами, как не властна и над улыбкою, – ответила торжественно Хильда, – слезы ее текут из родника твоей скорби, а улыбка ее – луч твоей радости. Знай, Гарольд, что Эдит – твоя земная фюльгия; твоя судьба неразрывна с ее судьбой и не отторгнется душа от души, к судьбе которой Скульда приковала ее судьбу, как не отторгнется человек от собственной тени.

Гарольд не отвечал, но походка его, обыкновенно медленная, стала вдвое быстрее, и он на этот раз желал искренне верить предсказанию Хильды по поводу Эдит.

ГЛАВА 5

Когда Хильда вошла под кров своего дома, многочисленные посетители, привыкшие пользоваться ее хлебосольством, собирались отправиться в отведенные для них комнаты.

Англичане отличались от нормандских графов полнейшим бескорыстием своего гостеприимства и смотрели на гостей как на почетную дружину. Они были готовы принять радушно каждого. Дома людей богатых были с утра до ночи полны гостей.

Когда Гарольд проходил вместе с Хильдой через обширный атриум, толпа гостей узнала его и встретила шумными восклицаниями. В этом шумном восторге не приняли участия только три жреца из соседнего храма, смотревшие сквозь пальцы на гадания Хильды из чувства благодарности за ее приношения.

– Это отродье той нечестивой семьи! – шепнул один из них увидев Гарольда.

– Да, надменные сыновья Годвина ужасные безбожники! – сказал гневно другой.

Все три жреца вздохнули и проводили Хильду и ее молодого и красивого гостя неприязненным взглядом.

Две массивные красивые лампы освещали комнату Хильды. Девушки, как и прежде, работали над тканью. Хильда остановилась и строго взглянула на их прилежный труд.

– До сих пор изготовлено не больше как три четверти! – заметила она. – Работайте проворнее и тките поплотнее!

Гарольд, не обращая внимания на девушек, тревожно озирался, пока Эдит не выскочила к нему с радостным криком.

Гарольд затаил дыхание от восторга: та девочка, которую он любил с колыбели, превратилась в женщину. С того времени как он видел ее в последний раз, она созрела так, как созревает плод под животворным солнцем; щеки ее горели пылающим румянцем; она была, прелестна как райское видение!

Гарольд подошел к ней и протянул ей руку; первый раз в жизни они не обменялись обычным поцелуем.

– Ты уже не ребенок, – произнес он невольно, – но прошу тебя сохранить прежнюю привязанность – остаток своей детской любви – ко мне.

Девушка улыбнулась с невыразимой нежностью.

Им недолго пришлось поговорить друг с другом. Гарольда скоро позвали в комнату, наскоро приготовленную для него. Хильда повела его сама по крутой лестнице к светлице, очевидно, надстроенной над римскими палатами каким-нибудь саксом. Сама лестница доказывала предусмотрительность людей, привыкших спать, опасаясь врага: в комнате был устроен подъем, с помощью которого лестницу можно было втащить наверх, оставляя на ее месте темный и глубокий провал, доходивший до самого основания дома. Комната была, впрочем, отделана с роскошью того времени; кровать была покрыта дорогой резьбой; на стенах красовалось старинное оружие; небольшой круглый щит и дротик древних саксонцев, шлем без забрала и кривой нож или сакс, от которого, по мнению археологов, саксы и заимствовали свое славное имя.

Эдит пошла за бабушкой и подала Гарольду на золотом подносе закуску и вино, настоянное на пряностях, а Хильда провела украдкой над постелью своим волшебным посохом, положив на подушку бледную руку.

– Прекрасная сестрица, – проговорил Гарольд, улыбаясь Эдит, – это, кажется, не саксонский обычай, а один из обычаев короля Эдуарда.

– Нет, – отозвалась Хильда, живо обернувшись к нему, – так чествовали всегда саксонского короля, когда он ночевал в доме своего подданного, пока датчане не ввели еще неприличные пиры, после которых подданный был не в силах подать, а король выпить кубок.

– Ты жестоко караешь гордость рода Годвина, воздавая его недостойному сыну просто царские почести... Но мне служит Эдит, и стоит ли завидовать королям?

Он взял дорогой кубок, но когда он поставил его подле себя на столик, то Хильды и Эдит уже не было в комнате. Он глубоко задумался.

– Зачем сказала Хильда, – рассуждал он, – что судьба Эдит связана с моей собственной, и я поверил этому? Разве Эдит может принадлежать мне?... Король просит ее настоятельно в жрицы... Свейн, случившееся с тобою, послужит мне уроком! А если я восстану и объявлю решительно: «Отдавайте богам только старость и горесть, а молодость и счастье – достояние общества!», что ответят жрецы? «Эдит не может быть твоей женою, Гарольд! Она тебе родня, хоть родство ваше дальнее! Она может быть или женой другого, если ты пожелаешь, или невестою Одина!» Вот что скажут жрецы, чтобы разлучить двух любящих.

Кроткое, спокойное лицо Гарольда омрачилось и приняло свирепое выражение, как лицо Вильгельма Нормандского. Тот, кто увидел бы графа в эту минуту гнева, узнал бы в нем сейчас же родного брата Свейна. Но Гарольд сумел справиться с этим чувством, приблизился к окну и стал смотреть на землю, озаренную бледным сиянием луны.

Длинные тени безмолвного леса ложились на просеки. Как привидения, стояли на холме серые колонны друидского капища, и возле него мрачно и неотчетливо виднелся кровавый жертвенник бога войны. Глаза Гарольда остановились на этой картине, и ему показалось, будто на могильном кургане, возле жертвенника, мерцал очень бледный фосфорический свет. Гарольд стал всматриваться пристальнее, и среди света ему явился человеческий образ чудовищного роста. Он был вооружен точно таким же оружием, какое висело на стенах этой комнаты, и опирался на громадную секиру. Свет озарил лицо его: оно было огромно, как у древних богов, и выражало мрачную, беспредельную скорбь. Гарольд протер глаза, и видение исчезло; остались одни серые высокие колонны и древний мрачный жертвенник. Граф презрительно засмеялся над собственной слабостью. Он улегся в постель, и луна озарила своим тихим сиянием его темную спальную. Он спал крепко и долго; лицо его дышало глубочайшим спокойствием, но не успела заря загореться на небе, как в нем произошла резкая перемена.

Загрузка...