– Спрячьте все это от огня, – приказал Рафер, и когда вещи были предусмотрительно накрыты плотной тканью, под нес спичку к старому травяному домику, и через несколько мгновений жалкая лачуга полыхала, как факел, вместе со своим бременем насекомых и воспоминаний. Когда площадка опустела, Хоксуорт отдал следующее приказание: – Копайте!
Подвал получился широким и глубоким, и в жаркие летние дни здесь должно было быть прохладно. Когда с подвалом было покончено, Хоксуорт выложил его строительным камнем, вырубленным из коралла, продолжая класть ещё ряд над землей, чтобы, начав строительство непосредственно самого дома, обеспечить его надежным фундаментом. Затем он велел своим матросам принести угловые балки, каждая из которых была пронумерована, и началась увлекательнейшая работа по сборке того самого дома, который когда-то стоял в верфи Бостона.
За три дня хорошо поставленное дело уже близилось к завершению. Все это время капитан Хоксуорт прохлаждался в конторе Джандерса и Уиппла. Он успел сразу предупредить Пупали и всех остальных желающих, чтобы ни одна женщина не подходила к нему, поскольку он теперь желал нормально отдохнуть. За это время капитану успели рассказать обо всем, что случилось с Кеоки Канакоа и его сестрой Ноелани.
– Вы, наверное, имеете в виду ту высокую красивую девушку, которая как-то раз плавала совершенно обнаженной возле кораблей? – насмешливо поинтересовался Хоксуорт.
– Да. Весь этот кошмар произошел именно с ней, – печально кивнул Джандерс.
– Что за чертовщина! – зарычал капитан. – Это же самая красивая девушка на всех островах. И ты хочешь мне сказать, что теперь она томится в своем травяном доме совершено одна?
– Ну, с ней всегда остаются служанки, – пояснил Джандерс.
– Понятно. – Хоксуорт пренебрежительно нарисовал в воздухе огромные окружности, которые должны были обозначать формы прислужниц, всегда остававшихся при алии. – То есть, ты имел в виду, что она и сейчас там?
– Да.
– Но так же нельзя жить! – заревел Рафер. – И все из-за того, что её впутали во всю эту глупость и чертовщину! Джандерс, я немедленно иду к ней.
– Я бы на твоем месте так не спешил, – остудил пыл капитана более зрелый мужчина. – Ты заработал себе в этом городе не слишком завидную репутацию. Гавайцы ничего не забыли.
– К черту их воспоминания! – воскликнул капитан, ударив кулаком по подлокотнику кресла. – Я подумываю о том, чтобы осесть в Гонолулу, Джандерс. А плавать буду в Кантон и заниматься торговлей. Может быть, позже выстрою ещё пару кораблей. А отсюда можно вывозить какой-нибудь товар?
– Ну, если только ты не запросишь баснословную цену за свои услуги, осторожно ответил Джандерс. – У меня, на пример, имеется огромное количество шкур, которые я бы с удовольствием переправил в Китай.
– Я думаю, вы их туда переправите, – уверенно заявил Хоксуорт. Он вышел из конторы Джандерса и решительным шагом направился вдоль по главной улице к травяному дворцу алии. При виде легендарного капитана охранники тут же бросились докладывать об этом Келоло, но прежде чем пожилой алии смог предотвратить проникновение Рафера на территорию дворца, Хоксуорт вежливо поклонился, толкнул во рота и спокойно прошел во дворец, где очень скоро отыскал Ноелани.
– Мэм, – начал он, протягивая свою огромную правую руку, – я мечтал познакомиться с вами с того самого момента, когда увидел вас катающейся на доске рядом с моим кораблем. Это произошло, наверное, лет тринадцать назад. В те дни вы были непревзойденной красавицей, мэм. А сейчас стали ещё лучше.
– Вы, наверное, явились сюда, чтобы найти ещё кого-ни будь на продажу? – холодно поинтересовалась Ноелани.
– Нет, мэм. Я пришел, чтобы найти себе жену. И я нутром чую, что это будете вы.
Ноелани хотела уже что-то ответить на такое дерзкое заявление, но прежде чем она успела произнести хоть слово, Хоксуорт бросил к её ногам штуку лучшего китайского шелка, а сам разразился словесным потоком:
– Мэм, я надеюсь, вы понимаете, почему я наведался в Лахайну. То, что я натворил тут в прошлый раз, постоянно терзает мою совесть, и, кроме того, меня разрывает жалость, когда я вижу, как здесь живет один американец со своей супругой. Если я вас чем-то обидел во время своего прошлого визита, то приношу свои извинения, но, несмотря ни на что, мэм, я хочу, чтобы вы знали, что отныне мой корабль будет заниматься торговлей с Китаем. Я уже купил себе дом в Гонолулу, и вот уже некоторое время подыскиваю жену.
– Почему же вы не смогли найти её в Бостоне? – так же холодно спросила Ноелани.
– Сказать вам правду, мэм… – начал Хоксуорт и замолчал, потому что в этот момент в комнату ворвался Келоло с охранниками с целью спасти свою принцессу от посягательств пришельца. Но она, к удивлению отца, попросила его удалиться, объяснив, что желает беседовать с капитаном.
– По правде говоря, мэм, – снова начал Рафер, прохаживаясь взад-вперед у двери, ведущей в сад, как будто его и не перебивали, – в свое время я делал предложение одной красотке в белом платье с кружевами, но мне так и не удалось за воевать её сердце. С тех пор я предпочитаю цветущих женщин с островов.
– Где Илики? – строго спросила алии.
– Надеюсь, она, наконец-то, попала в надежные руки, – сразу же ответил Хоксуорт. – Ну, а что бы с ней стало здесь?
Этот вопрос заставил Ноелани задуматься, и, чтобы хоть немного выиграть время, она поинтересовалась:
– Когда же вы закончите строительство дома?
– Дня через два, мэм, и поэтому я считаю, что было бы сов сем неплохо, если бы вы согласились пообедать со мной сегодня вечером у меня на корабле. Я бы хотел, чтобы вы осмотрели свое будущее жилище, если, конечно, когда-нибудь согласитесь отправиться вместе со мной в путешествие до Кантона.
Это приятное на слух слово, этот далекий город, из которого привозили все наряды и мебель для Ноелани, но который она уже отчаялась когда-либо увидеть воочию (да у неё и не было особых причин на это), вдруг захватило воображение молодой женщины настолько, что это не ускользнуло от внимания Хоксуорта. Поэтому капитан осмелел и высказал свое предложение:
– Ноелани, – начал он, – у тебя здесь было много горя. Тебе пришлось пережить нечто такое, к чему ты сама не имела никакого отношения. Почему бы тебе не оставить эти мес та навсегда? Здесь грустно и одиноко, а тебе в жизни требуется совсем другое. Я предлагаю тебе бурную, волнительную жизнь, полную приключений.
– Но у меня есть сын, как тебе известно, – гордо заявила Ноелани.
– Возьмем его с собой. Я всегда мечтал, чтобы мой собственный сорванец носился по палубе.
– Но он принадлежит всему народу, – засомневалась Алии Ну и.
– Тогда оставим его народу, – тут же нашелся капитан, и прежде чем Ноелани смогла что-либо возразить, он схватил её за руку, привлек к себе, крепко поцеловал и принялся стягивать с женщины одежду.
– Пожалуйста, не надо, – зашептала она.
– Подойди к двери и вели служанке посторожить её. Сейчас ты будешь доставлять удовольствие своему будущему мужу.
Но женщина оттолкнула от себя капитана и, гордо выпрямившись, произнесла:
– А ты сможешь позабыть о том, что я совсем недавно уже была замужем?
– Ноелани! – вспыхнул Рафер. – Как ты думаешь, сколь ко ваших девушек перебывало в моей каюте? Но это часть прошлой жизни. Теперь мне нужна одна-единственная, которая станет моей женой.
– Я имела в виду, что ведь это был мой брат, и мы… Хоксуорт задумался лишь на секунду, после чего громко рассмеялся:
– Для меня каждый восход означает новый год. Я не имею памяти.
Эти слова капитана были приятны Ноелани. Ей понравился смелый отчаянный мужчина, какие обычно симпатичны для всех алии, и молодая женщина подумала: "Этот капетена сам похож на вождя. Он высокий, умеет сражаться и может постоять за себя и за тех, кто ему дорог. Он настоящий алии среди себе подобных. Конечно, ему порядком надоели портовые женщины, и он подумывает о том, чтобы остепениться. У него есть неплохой корабль, и он согласен считать моего сына своим собственным. Правда, он не слишком набожный, но зато искренний. Дни гавайцев подходят к концу, а годы белых людей ещё впереди". Вслух же Ноелани произнесла:
– Я пойду с тобой на корабль.
Он снова поцеловал её, с удовольствием ощущая богатство её роскошных волос, спадающих ему прямо на руки. Это ощущение возбудило капитана, как всегда его радовали жаркие поцелуи островитянок. Он страстно прошептал:
– Скажи своим служанкам, чтобы постерегли дверь и ни кого к нам не пускали.
Однако женщина упрямо замотала головой и пояснила:
– Только не здесь, не в этой комнате. Здесь находится средоточие наших традиций. Я пойду с тобой на корабль.
Лахайна была поражена увиденным. По её улицам шёл капитан Хоксуорт вместе с Алии Нуи. Они беспечно шагали по пыльной дороге, в тени пальм, и ворковали о чем-то своем, как настоящие любовники. Но самое удивительное было ещё впереди. Молодая женщина, прекрасная и величественная, вновь появившаяся на улицах города, забралась в шлюпку капитана, и они спокойно поплыли к "Карфагенянину", где Ноелани осталась до утра. Прощаясь со своим женихом, она ещё раз осмотрела богатое убранство каюты, где все теперь принадлежало ей, и подумала: "Вот это настоящий мужчина. Я буду верна ему. Я буду есть ту же пищу, что и он, чтобы угодить ему. Я буду одеваться так, как понравится ему, чтобы другие мужчины смотрели на него и говорили: "Как же повезло этому парню!" Я никогда не скажу ему "нет".
Мягкая улыбка тронула её губы, точно такая же, какую потом можно будет заметить у каждой гавайской девушки, собравшейся выйти замуж за американца. Эта улыбка словно говорила: "Я-то знаю, что нежностью и лаской приучу его к спокойной семейной жизни".
Ноелани встречалась с капитаном ещё два дня, а когда на ступил последний день стоянки "Карфагенянина" в Лахайне, Рафер был занят тем, что руководил расстановкой совершенно новой мебели в только что выстроенном миссионерском доме. Ноелани же в это время оказалась одна в своем травяном дворце. Она достала две берцовые кости и аккуратно обернула их талой: одну кость Маламы Кеоки вручил ей перед своей смертью, другая принадлежала, как память о матери, самой Ноелани. Взяв два тяжелых свертка в руки, она направилась к маленькому дому отца, и сказала ему:
– Келоло, мой дорогой, мой любимый отец! Я покидаю Лахайну, и я не смею брать с собой эти гнетущие меня дары. Ты обязан вернуть их в могилу. Мы больше не можем жить так, чтобы подобные памятные вещи преследовали наши сердца и души.
Он с почтением принял у дочери две кости и аккуратно положил их на земляной пол перед собой.
– Ты окончательно решила уехать в Гонолулу с этим американцем? – спросил он.
– Да, мне нужно начать совершенно новую жизнь.
– И пусть эта жизнь будет счастливой, – с трудом проговорил Келоло, немного шепелявя. Он не стал подниматься, чтобы попрощаться с дочерью. И хотя вождь прекрасно пони мал, почему при данных обстоятельствах Ноелани решила по ступить именно так, сам он не собирался мириться с новыми веяниями. В глубине души Келоло искренне жалел о том, что его дочь отвергает то единственное призвание и счастье, для которого она была рождена.
– Пусть же богиня Пеле… – начал пожилой алии, но дочь жестом остановила его. Ей было невыносимо выслушивать ещё какие-либо пожелания или заклинания.
Правда, сама она все-таки высказалась:
– Пусть боги будут добры к тебе, Келоло. Пусть твоё каноэ быстро плывет по морю, пока радуга не придёт за тобой. – Она ещё раз внимательно вгляделась в это родное лицо, изуродованное шрамами и с одной пустой глазницей, а потом ушла на пирс. Когда матросы увидели её, то сообщили, что капитан ещё не вернулся из города, и указали ей дорогу к миссионерскому дому. Там и нашла своего жениха Ноелани. Рафер си дел верхом на кухонном стуле, положив подбородок на его изогнутую спинку, и задумчиво смотрел в пол. Женщина мол ча наблюдала за ним, а капитан поднялся со стула и, прихватив его с собой, три или четыре раза громко стукнул этим стулом по новому полу, да так, что весь дом содрогнулся от ярости капитана. Несколько минут он простоял молча, со стулом в руке, опустив голову и закрыв глаза. Было видно, как набухли вены у него на висках и на лбу. Ноелани вспомнила слова, которые он произнес пару дней назад, и подумала: "Он ещё хвастался, что не имеет памяти! Ну, что ж, это просто замечательно, если все-таки он все помнит. А я-то поверила, что в его памяти хранятся лишь такие пустяки, как продажа Илики!" Потом капитан ещё раз десять с грохотом опускал стул на пол, чтобы немного успокоиться. Сейчас ему хотелось разнести в щепки весь дом. Но вместо этого он аккуратно вернул стул на место, последний раз оглядел уютную деревянную кухню, и вышел на улицу, под яркие лучи солнца.
– Сейчас мы уплывем отсюда, – заявил он, и все жители городка, которые уже прослышали о свадьбе, проводили пару до пирса и наблюдали за тем, как капитан Хоксуорт легко подхватил свою невесту на руки и усадил её в шлюпку.
Как только при возвращении домой из Ваилуку компания американцев достигла наивысшей точки горного хребта, Джон Уиппл и его жена принялись пристально вглядываться вдаль. Они увлеклись этим занятием так, что Эбнер, наконец, не выдержал и спросил:
– Что вы там высматриваете?
– Это большая тайна и приятная неожиданность, – загадочно объяснил Джон, но когда четверка дошла до последнего холма, доктор все же сумел разглядеть за ветвями деревьев крышу нового миссионерского дома.
– Вот теперь я все вижу! – обрадовался Уиппл. – А вы?
Хейлы, ещё ничего не понимая, стали рассматривать привычные очертания Лахайны, и ничего особенного не замечали. Все было, вроде бы, как прежде. Пыльные дороги, холмы Ланаи вдали, море. И вдруг Иеруша задохнулась от неожиданности:
– Эбнер! Что это там? Неужели новый дом?
– Где?
– На месте нашего! Эбнер! Эбнер! – Она бросилась бегом с холма, и ленты шляпки развевались за ней по ветру. Она перепачкала юбку в пыли, а когда достигла дороги, то по мчалась вперед ещё быстрей, даже не ожидая, когда её догонят остальные, постоянно повторяя одну и ту же фразу:
– Это дом! Это дом!
Наконец, она подбежала к ручью, задыхаясь от волнения, и там остановилась. Через дорогу, где высилась стена, отгораживающая участок земли, принадлежащий миссионерам, и где раньше стояла жалкая травяная хибара, теперь вырос, как в волшебной сказке, самый настоящий фермерский дом, каких много в Новой Англии: уютный и надежный. Иеруша приложила руку к губам и тупо смотрела сначала на дом, а затем на приближавшуюся к ней троицу. Наконец, она подбежала к Эбнеру и поцеловала его у всех на глазах:
– Спасибо тебе, мой самый дорогой друг и товарищ, – еле слышно выговорила она.
Но преподобный Хейл был удивлен даже больше, чем его супруга, и теперь вопросительно смотрел на Уиппла, словно требуя разъяснений. Джон между тем подумал, что будет лучше, если он расскажет только часть правды, поэтому он объяснил данное событие так:
– Твой отец, Иеруша, переправил этот дом из Бостона. А мы просто хотели, чтобы это оказалось для вас сюрпризом.
Уже позднее, когда выяснилась вся правда об участии в этом деле капитана Хоксуорта, супруги Хейл пребывали в таком приподнятом настроении, что никто из них не стал жаловаться или обижаться на капитана. Они молча приняли дар Чарльза Бромли из Уолпола, а роль посредника решили дружно проигнорировать. Теперь для них было уже не столь важно, кто доставил им этот дом, кто его собрал, и кто, по сути дела, придумал все это. Иеруше дом очень понравился по многим причинам: здесь не было никаких клопов и прочих паразитов, пол в нем был не земляной, а самый настоящий, деревянный. Для детей имелись отдельные комнаты. Тут был роскошный письменный стол, за которым Эбнер мог спокойно работать. И в доме, наконец, была кухня. Иеруша с гордостью показывала свое приобретение гавайцам, когда те приходили поздравить её и полюбоваться роскошным жилищем Макуа Хейла и его семейства.
Первым официальным гостем оказался Келоло. Он принес с собой большой квадратный лист бумаги, который достал в магазине "Дж. и У.", и попросил Эбнера крупными печатными буквами написать на нем одно слово: "Ноелани". Правда, суть этой просьбы стала ясна уже потом, но в тот день, после того как Эбнер выполнил пожелание вождя, тот всё равно продолжал сидеть в гостях и не собирался никуда уходить. Наконец, Эбнер почувствовал, что пора намекнуть одноглазому гостю, что время идет, и каждому пора заняться своими дела ми. Но тот ударился в воспоминания и принялся рассказывать о том, что его жена Малама всегда любила церковь. Потом он вспомнил, как страстно мечтал Кеоки стать настоящим священником, и как нашла свое счастье Ноелани в Гонолулу. Казалось, что-то тревожит старика, и ему хочется поведать своим друзьям ещё что-то очень важное, но он не стал этого делать. Когда солнце село, Иеруша все же была вынуждена прервать воспоминания Келоло:
– Мой дорогой друг, сейчас нам пора ужинать. Вы не хоте ли бы присоединиться к нашей трапезе? Мы будем есть вяленую говядину и сладкий пирог.
Услышав это, Келоло страстно пожал обе руки хозяйке дома и пожелал ей всяческой удачи в этом сложном мире. Наконец, когда они с Эбнером остались одни, Келоло пророчески заявил:
– Твоя церковь будет стоять даже тогда, когда и я, и ты уйдем по радуге, Макуа Хейл. Это хорошая церковь, и посредством её ты сделал много добрых дел в Лахайне.
Затем он попросил разрешения обнять маленького миссионера, и по-гавайски, потеревшись носами с хозяевами, попрощался.
Было ещё не темно, когда он прошел по пыльной дороге, мимо поля таро и королевских земель, затем через мостик, куда приплывали лодки с китобойных судов за свежей водой, и оказался в местах, которые так любила Малама. Прогуливаясь по тропинке, он подумал: "Всегда остается надежда на то, что идущие в ночи придут и заберут меня". Он прислушивался к малейшим звукам, но знакомые шаги нигде не раздавались. Прогулка совсем не утомила вождя, но он уже чувствовал себя стариком. Когда Келоло вернулся домой, то сначала немного отдохнул, затем завернул в бумагу три драгоценных предмета, которые собирался передать своей дочери: ожерелье Маламы: китовый зуб, висящей на волосах сотни его друзей, свою накидку из перьев и древний красный камень Пеле.
Когда посылка была упакована, он положил её посреди комнаты и принялся собирать остальные ценные вещи: череп Маламы, её правую бедренную кость, которую он отдал Кеоки, и левую, подаренную Ноелани, как фамильную ценность, которую дочь отвергла. И самое дорогое: священный камень Кейна, который Келоло удавалось беречь от миссионеров в течение многих лет.
Он принес все эти вещи к алтарю возле моря, где вождя уже ждало каноэ, пустое и имеющее лишь одно весло. Келоло почтительно переложил три кости на столик, установленный в носу каноэ и покрытый тапой. Затем, словно в одиночестве проводя какую-то важную церемонию, он аккуратно разложил поверх костей листья маиле, и тонкий приятный аромат разнесся в ночном воздухе. Когда и этот ритуал был завершен, он поставил священный камень на небольшой площадке, которая всегда так бесила Эбнера, и здесь в последний раз он заговорил со своим богом.
– Нас тут больше никто не хочет, Кейн. Мы им не нужны, – честно начал Келоло. – Нас попросили уехать отсюда, по скольку наша работа уже выполнена. Малама умерла с другим богом. Кеоки больше нет, а Ноелани оттолкнула тебя. Сейчас даже кахуны поклоняются непонятно кому. Мы должны вернуться домой.
– Но прежде чем мы уедем, о великий Кейн, – продолжал старик, – не смог бы ты, пожалуйста, освободить своих детей Гавайев от бремени старых капу? Это очень тяжелое бремя, и молодые уже не знают, как жить с ним.
Затем он понес бога в каноэ, но по пути, поняв, что творит, зашептал:
– Это была не моя мысль, милый Кейн, забрать тебя с острова, который ты так любишь. Пеле сама указал мне на Кеала-и-каики, туда, куда мы должны теперь с тобой плыть. Итак, мы отправляемся домой.
Говоря так, Келоло подхватил бога, укутал его в накидку из желтых перьев, а затем удобно устроил на почетном месте на носу каноэ. Потом повернулся и в последний раз посмотрел на травяной дворец, где он жил с Маламой, самой великой и совершенной из всех женщин.
– Я забираю твои кости на Бора-Бора, – произнес Келоло, – туда, где мы будем спать в мире у зеленой лагуны.
Поклонившись дому любви, каменному алтарю и деревьям коу, чья тень столько раз спасала его от жары, вождь забрался в каноэ и решительно принялся грести в сторону Кеала-и-каики. И когда он вышел в открытое море, то начал напевать старинную песню, которую, как уверяли его родители, сочинил его праотец в плавании с Гавайев к Бора-Бора:
Плыви из земли Небесных Очей,
На юг, только на юг,
Плыви к океану, где правит жара…
К утру он был уже далеко в океане, и, не имея при себе ни пресной воды, ни еды, продолжал решительно грести – почти слепой, беззубый старик уносил с собой своего бога и останки женщины, которую любил.
Иеруша наслаждалась жизнью в своем чистом деревянном доме, который переправил ей отец, менее трех лет. Как это ни парадоксально, но, научившись управляться с хозяйством в жалкой травяной хижине и не болеть, она сильно подорвала свое здоровье в этом большом и удобном жилище.
– Она просто заработалась так, что истощила все свои жизненные силы, поставил диагноз доктор Уиппл. – Если хотя бы заботу о детях она переложила на гавайских нянек…
Но Эбнер даже и слышать об этом не хотел. Тогда Уиппл внес другое предложение:
– Почему бы не отослать её назад, в Нью-Гемпшир? Три-четыре холодные зимы, большое количество яблок и свежего молока, и она обязательно поправится.
Но на этот раз свой непреклонный характер продемонстрировала Иеруша:
– Это наш остров, – заупрямилась она. – Когда я впервые увидела его, стоя на палубе "Фетиды", я даже испугалась. Но с годами он стал моим домом. Тебе, наверное, известно, что не сколько лет назад Эбнеру предлагали место в Гонолулу, но я на стояла на том, чтобы мы по-прежнему жили здесь.
– Тогда я могу посоветовать только одно лекарство, – пожал плечами Уиппл. – Поменьше работай, а больше спи и хорошо питайся.
– Но, имея четырех маленьких детей, о которых надо было постоянно заботиться, да ещё проводя занятия в школе для девочек, Иеруша никак не могла выкроить время для отдыха. Однажды утром она проснулась и почувствовала, будто её грудь сжали какими-то огромными тисками. Ей было трудно описать свои ощущения, кроме того, что она едва могла дышать. Эбнер усадил её в кресло рядом с открытым окном, а сам побежал за доктором, но когда Уиппл вошел в комнату, Иеруша уже хрипела.
– Немедленно в постель! – закричал Джон. Когда он взял Иерушу на руки, то был поражен, какой легкой стала эта женщина. "Да моя Аманда весит больше её!", – с горечью подумал Джон. Он быстро отослал детей в дом капитана Джандерса, а Эбнеру тихо шепнул на ухо:
– Боюсь, что она вот-вот умрет.
Правда, шептать доктору не было никакой необходимости. Иеруша и сама чувствовала, что находится на грани смерти, поэтому попросила, чтобы к ней пришли Аманда и Луэлла. Когда женщины появились в комнате, миссис Хейл захотелось видеть и своих детей. Она мечтала ещё раз услышать свой любимый гимн миссионеров. И вот, когда собрались все, в доме зазвучала знакомая песня:
"От холодных гор исландских,
От индийских берегов,
С водопадов африканских
К нам доносится ваш, зов.
Мы, не ведая сомнений,
Не страшась ни бурь, ни рек
К вам придем, чтоб заблуждений
Цепи сбросил человек".
Мы и трудились во имя того, чтобы помочь, – слабым го лосом произнесла Иеруша. Увидев, как смерть буквально ду шит женщину, Аманда Уиппл запела тот куплет, который был близок им всем, и с которого начинались их приключения:
Благословенен наш отряд…
Однако Эбнер был не в силах подхватить слова. Когда же нестройный хор дошел до того куплета, который был посвящен тем, кто должен был трудиться в самых дальних уголках планеты, он опустился в кресло и закрыл лицо руками, потому что был не в состоянии смотреть на хрупкую фигуру, лежащую на кровати. Женщина пела о дружбе, символом которой она стала сама:
Мы вместе в беде и удаче,
Мы общей семьею живем.
Жалея друг друга, мы плачем,
Но крест свой все так же несем.
– Мой любимый супруг, – с трудом превозмогая боль, вы давила Иеруша. Я скоро увижу нашего Господа. Я уже вижу… – Она не успела договорить, и в следующую секунду уже была мертва.
Иерушу похоронили на церковном кладбище в Лахайне, и на её могиле был поставлен простой деревянный крест. Рядом стояли её дети и разглядывали белые облака, летящие со стороны гор. Но когда церемония закончилась, и люди разошлись, Аманда Уиппл не могла смириться с такой скромной могилой, и сама вырезала на деревянной плахе слова, которые потом были высечены в камне: "На её костях строились Гавайи". Эта эпитафия могла быть отнесена ко всем женам миссионеров.
Прошли годы, и потом стало модно говорить о миссионерах так: "Они явились на острова, чтобы творить добро, и им это удалось". Другие стали подшучивать над девизом миссионеров, звучавшим так: "Они пришли к нации, живущей в темноте. Они покинули её, принеся свет, и жить стало легче". Шутники обычно добавляли: "Конечно, на Гавайях стало намного легче, ведь они украли все, что только смогли унести".
Но эти неуместные комментарии вовсе не касались Иеруши Хейл. От неё произошли мужчины и женщины, которые впоследствии продолжали нести островам цивилизацию и смогли организовать жизнь на них так, что Гавайи стали представлять собой вполне развитое государство. Её имя часто упоминалось в библиотеках и музеях, на медицинских кафедрах. Её имя присваивали церковным стипендиям. Из жалкой травяной лачуги, в которой она истощила свои силы и энергию, она несла любовь и гуманизм в город-порт, зачастую черствый и даже жестокий. Искусно владея иголкой, она научила местных женщин шить, а при помощи учебника для начинающих – читать и писать. Её ученицы на уроках узнали больше о цивилизованных обществах, чем прихожане церкви Эбнера. Иеруша ничего не просила взамен, а просто отдавала свою безграничную любовь. Она научилась понимать и лелеять ту страну, в которой трудилась. "На её костях строились Гавайи". Когда я думаю о миссионерах, первым на ум всегда приходит имя Иеруши Хейл.
После смерти Иеруши американцы, живущие в Лахайне, долго совещались по поводу того, как теперь следует посту пить с четырьмя детьми Хейлов. В конце концов, собрание пришло к следующему решению: временно за ними должна была присматривать миссис Джандерс, а когда отыщется подходящее судно, дети уплывут в Уолпол, к семье Бромли. Правда, эти планы были продуманы без участия Эбнера. Почему-то его решили обойти вниманием, а когда он узнал о том, что собрались сделать его друзья, то удивил всех, высказав собственное мнение. Когда миссис Джандерс пришла за детьми, объявив, что теперь будет сама заботиться о них, Эбнер отказал ей, убедив в том, что и сам прекрасно справится со своими малышами. Итак, дети продолжали жить за стенами миссии: Михей, которому тогда уже исполнилось тринадцать лет, десятилетняя Люси, шестилетний Дэвид и маленькая Эстер, которой было всего четыре года. Отец успевал справляться с детьми. В этом ему, в первую очередь, помогал старший – Михей, серьезный мальчик с болезненным цветом лица. Михей жадно читал все, что только мог достать ему Эбнер, и имел куда более богатый словарный запас, чем даже его отец-эрудит. И пока дети Уипплов и Джандерсов начинали понемногу помогать своим родителям в магазине, Михей Хейл, не имея никаких других занятий, сидел, сгорбившись, на территории миссионерского дома и читал в свое удовольствие либо словарь иврита, либо греко-латинский. Дочерей Эбнер одевал так, как считал это приличным: в узкие блузки с длинными рукавами, длинные юбки, панталоны до лодыжек и соломенные шляпки с лентами. Все это он доставал из миссионерских подачек, которые присылались благотворительными комитетами. Вскоре девочки тоже пристрастились к чтению и часто удивляли взрослых своим необычным словарным запасом. Основное население Лахайны могло полюбоваться детьми Хейла только по воскресеньям. Отец с особой тщательностью мыл их, одевал в самые лучшие наряды и торжественно вел в церковь. В эти минуты многие из матерей, глядя на вереницу Хейлов, замечали:
– Они такие бледненькие! Прямо как их покойная матушка! Возможно, все и дальше шло бы у Хейлов хорошо, потому что Эбнер оказался примерным отцом и искренне любил своих детей, но только в году в Лахайне остановился "Карфагенянин", чтобы забрать товары у Джандерса и Уиппла и отвезти их в Кантон. Пока происходила погрузка корабля, капитан Хоксуорт бесцельно бродил по улицам города, и вдруг, щелкнув пальцами, спросил первого встречного на гавайском:
– А где похоронена миссис Хейл?
Узнав, в каком месте находится могила Иеруши, мощный капитан тут же быстро зашагал на кладбище, остановившись всего один раз, чтобы купить цветов. Однако когда он нашел могилу, то, к несчастью, обнаружил там и Эбнера, который как раз выдергивал сорняки, выросшие у импровизированной надгробной плиты, сооруженной Амандой Уиппл. Как только бывший китобой заметил Эбнера, источник своего постоянного горя, он сразу же впал в ярость и закричал:
– Ты, проклятый, никчемный червь! Это ты убил её! Ты заставлял её трудиться, как рабыню, в этом жутком климате!
Одними словами Рафер не ограничился. Он бросился на Эбнера, ухватил его чуть ниже колен и повалил на могилу, принявшись отчаянно колотить священника по голове. Затем, поднявшись, он продолжал истязать миссионера, но теперь уже действовал ногами, и страшные удары тяжелыми ботинками приходились Эбнеру в голову, грудь и живот.
Очень скоро, не выдержав этой пытки, Эбнер лишился чувств, но это только ещё больше взбесило Хоксуорта, и он, схватив и приподняв священника с могилы, снова обрушил его на землю с огромной силой, крича при этом:
– Я должен был ещё тогда скормить тебя акулам! Ты грязный, грязный, грязный подлец и негодяй!
Неизвестно, сколько времени продолжалось бы это безобразие, но местные жители, услышав шум и крики, поспешили на помощь своему любимому миссионеру. Правда, когда они отбили его у капитана, то поначалу подумали, что священник уже умер. Очень бережно они отнесли его домой, где, не подумав, сразу же передали Эбнера детям. Увидев истерзанное и окровавленное тело отца, трое младших ребятишек принялись плакать, и только старший, Михей, встал на колени перед изуродованным телом отца и принялся аккуратно обмывать его лицо водой.
В последующие дни для доктора Уиппла стало вполне очевидно, что Эбнер перенес какую-то серьезную мозговую травму. Видимо, удары капитана Хоксуорта вызвали смещение кости, что, в свою очередь, повлияло на некоторые нервные окончания. В течение нескольких дней Эбнер пустым взглядом смотрел на своих сочувствующих товарищей, которые сообщили ему:
– Мы предупредили капитана Хоксуорта о том, что отныне путь в Лахайну ему заказан.
На это Эбнер среагировал весьма странно. Он только спросил:
– А кто такой Хоксуорт?
Однако Уиппл продолжал заботиться о своем товарище, и тот, в конце концов, оправился от болезни. В последующие годы жители Лахайны часто видели, как он, идя по улице, вдруг останавливался и начинал трясти головой, будто стараясь поставить мозги на место, после чего продолжал движение – странный, неуверенный в себе человек, который теперь постоянно ходил с тростью. Во время выздоровления Эбнера был один неприятный момент, когда священник вдруг осознал, что детей в доме нет. Он перепугался, подумав, что они потерялись и теперь живут где-то среди язычников Мауи. Он начал бушевать, потом жалобно расплакался, и только когда Аманда привела к нему всех четверых (а они в то время жили у неё в доме), Эбнер понемногу успокоился.
Однако и Уипплы, и Джандерсы были немало удивлены, узнав, что после выздоровления Эбнер не только настоял на том, чтобы ему оставили детей, но и сами отпрыски Хейла пожелали жить в миссии, за высокими стенами, предпочитая добровольное заключение свободному перемещению по городу. И вскоре Эбнер полностью восстановил свое домашнее хозяйство.
Затем в году в Лахайну приехал совершенно неожиданный гость, и спокойствие в городе на некоторое время было нарушено. Это произошло потому, что важным визитером был никто иной, как худой и высокий, внушительного вида священник конгрегационной церкви. Он был одет во все черное, а на голове его высилась касторовая шляпа, отчего слуга Господа выглядел, наверное, в два раза выше своего роста. Выйдя на пирс, он объявил:
– Я преподобный Элифалет Торн, член американского комитета по делам миссионеров. Я прибыл сюда из Бостона. Не могли бы вы подсказать мне, где можно найти преподобного Хейла?
Когда высокомерного пожилого мужчину, худощавого и чопорного, провели к миссионерскому дому, он сразу же понял, что здесь произошло. Правда, Торн пришел в ужас, когда узнал, что Эбнер решил оставить при себе всех четверых детей.
– Вы должны найти себе новую жену или вернуться к друзьям в Америку, логично предложил Торн.
– Моя работа заставляет меня оставаться здесь, – заупрямился Эбнер.
– Господь никогда не призывал своих слуг истязать себя, – возразил Торн. – Брат Эбнер, я сейчас как раз занимаюсь тем, что подготавливаю все необходимое для того, чтобы забрать ваших детей в Америку.
Вместо того чтобы начать спор против этого вполне разумного решения, Эбнер осторожно поинтересовался:
– Скажите, а сможет ли Михей поступить в Йель?
– Я сомневаюсь в том, что здесь он смог получить достаточную подготовку, – поморщился Торн. – Ему ведь пришлось жить вдалеке от книг.
– Услышав такие слова, Эбнер немедленно позвал своего сынишку с болезненным цветом лица и попросил его встать по стойке "смирно". Мальчик вытянулся в струнку перед важным гостем из Бостона. Командным голосом Эбнер приказал:
– Михей, я хочу, чтобы ты прочитал наизусть первую главу из книги Бытия сначала на иврите, потом по-гречески, затем на латыни и, наконец, на английском. А потом я попрошу тебя объяснить преподобному Торну семь или восемь абзацев, которые особенно сложны для перевода с одного языка на другой.
Сначала преподобный Торн хотел прекратить подобную демонстрацию способностей, как ненужную. Он мог и поверить Эбнеру на слово, что его мальчик действительно так хорошо развит. Но как только он услышал знакомые золотые слова, то устроился удобнее в кресле и с благоговением принялся вслушиваться в эти полные смысла строки. Высокомерный священник был потрясен острым чувством языка, которым владел этот мальчик. Он даже расстроился, когда цитаты кончились, поэтому спросил Михея:
– А как этот отрывок звучит на гавайском?
– Я не умею говорить по-гавайски, – объяснил тот. Когда мальчик удалился в свою комнату, Торн обратился к Эбнеру:
– Мне хотелось бы познакомиться с гавайскими священниками.
– У нас таких нет.
– А кто же будет читать проповеди, когда вы уедете отсюда? – удивился Торн.
– Я никуда не собираюсь уезжать.
– Но как же будет потом существовать эта церковь?
– Гавайцам нельзя доверять такое ответственное дело, – настаивал Эбнер. – Наверное, вам уже кто-нибудь успел рас сказать о Кеоки и Ноелани?
– Да, – холодно заметил Элифалет Торн. – Сама Ноелани в Гонолулу. Сейчас у неё четверо прекрасных детей, воспитываемых в христианской вере.
Эбнер потряс головой, чтобы сфокусировать зрение, но некоторое время стоял в растерянности. Он никак не мог сообразить, откуда он знает Элифалета Торна. И вдруг он вспомнил все: как этот высокомерный и мрачный священник ходил от колледжа к колледжу и выбирал будущих миссионеров. Это было в далеком году.
– Вот что вам необходимо сделать, преподобный Торн, – взволнованно заговорил Эбнер. – Возвращайтесь в Йель и подберите там новых миссионеров. Нам здесь их потребуется не меньше дюжины.
– Но в наши намерения никогда не входило присылать на острова бесконечное количество белых людей, чтобы помогать туземцам управлять своими делами, – резко ответил Торн. Внезапно слово "управлять", произнесенное им, напомнило священнику о том, зачем он, собственно, и приехал на Гавайи. Однако эта тема была настолько щекотливой, что он не знал, с чего лучше начать.
Наконец, Торн прокашлялся и заговорил напрямую:
– Брат Эбнер, комитет в Бостоне очень недоволен двумя аспектами, касающимися гавайской миссии. Первое: вы установили здесь настоящую епархию, с центром в Гонолулу, контролирующим острова. Вы должны понимать, что это неприемлемо для нашей конгрегационной церкви. Второе: вы отказались воспитывать будущих священников из гавайцев, которые впоследствии смогли бы занять ваше место. Это серьезные ошибки, и я от имени комитета должен наказать тех, кто несет ответственность за допущенные промахи.
Эбнер холодно смотрел на своего инквизитора и думал: "Как он может судить меня относительно происходящего на Гавайях, если никогда не жил здесь? Конечно, он может порицать мои действия, но чем он подкрепит свое обвинение?"
Преподобный Торн уже столкнулся с чем-то подобным в Гонолулу. Сейчас он рассуждал так: "Он, наверное, сейчас осуждает меня за то, что я сужу о его работе, ничего не зная о местных условиях, но каждая ошибка начинается с каких-то особых обстоятельств".
Элифалет Торн чувствовал себя крайне неудобно, но, предупредив Эбнера, был рад вернуться к более приятной теме, и сказал:
– В Бостоне к Богу всегда относились с большой любовью, но мне очень бы хотелось, чтобы вы тоже узнали о переменах, произошедшие в нашей церкви за последние годы. Наши лидеры теперь больше говорят о любви Господа и меньше обращают внимания на горькую прямоту Кальвина. Мы живем в новом духовном мире, брат Эбнер, и нам, людям пожилым, не так-то просто приспосабливаться к переменам. Однако нет большего удовольствия, чем подчиниться воле Господа. Я просто уверен в том, что Господь хочет направить нас именно по этому пути.
Неожиданно вдохновленный священник замолчал, поскольку увидел, что Эбнер как-то уж очень странно смотрит на него. Сейчас Торн подумал: "Какой же он тяжелый, консервативный человек. Наверняка ему не понять тех изменений, которые происходят у нас в Бостоне".
Эбнер же размышлял совсем о другом: "Иеруша положила начало этим переменам, и даже ещё большим, в Лахайне семь лет назад. Она смогла обосновать любовь Господа без помощи теологов и профессоров из Бостона. Но почему этот высокий человек ведет себя так надменно?"
Единственное слово примирения от Торна могло бы сейчас заставить Эбнера разговориться, и тогда бы он подробно рассказал гостю, какие изменения произвела Иеруша в его теологии. Но Торн промолчал, потому что, обратив внимание на замкнутость Эбнера, расценил её по-своему: "Как же, я хорошо помню, когда проводил собеседование с этим типом в Йеле. Он и тогда уже был легко возбудимым и чрезмерно самоуверенным юношей. Почему нашей миссии вечно достаются такие вот неудачные экземпляры?"
Затем, все ещё продолжая раздумывать о фатальном невезении в отношении подбора миссионеров, что часто срывает самые благородные планы, он затронул весьма важную проблему. Продолжая беседовать с Эбнером, он окончательно убедился в своем подозрении, что в лице Эбнера Хейла церковь приобрела одного из тех ограниченных, упрямых людей, у которых полностью отсутствует возможность роста, и которые представляют собой настоящие преграды для практической религии.
– Брат Эбнер, – вздохнул Торн, – я приехал сюда, чтобы вместе с вами посвятить в духовный сан любых гавайцев, которые готовы стать священниками. Не могли бы вы пригласить сюда своих кандидатов?
– У меня их нет, – признался Хейл.
Торн, удовлетворенный хотя бы тем, что не ошибся, определяя характер Эбнера, не стал повышать голоса и сердиться.
– Я не совсем уверен, что правильно вас понял, брат Эбнер. Когда Кеоки предал церковь, разве вам не пришло в голову сразу же набрать человек восемь или десять надежных гавайцев, чтобы начать готовить их к дальнейшей службе в церкви?
– Я тогда подумал вот о чем… – начал было Эбнер, но тут в голове у него опять все переместилось, и ему пришлось немного попрыгать, чтобы прийти в себя. Преподобный Торн с состраданием наблюдал за этой процедурой. Наконец, Эбнер заговорил снова: – Я подумал, что раз уж церковь пострадала от такого неслыханного позора, то не будет ли лучше, если… – В этот момент ему привиделся Кеоки, стоящий у алтаря Кейна. Плечи юноши украшало большое ожерелье из листьев маиле, а на шее у него висел китовый зуб. – Ну… – подытожил Эбнер. – Я по думал о том, что самое важное в то время было суметь защитить церковь от повторения такой катастрофы.
– Итак, вы не мобилизовали ни одного потенциального священника? – тихо переспросил Торн.
– Нет! Понимаете, преподобный Торн, если вы не прожили столько времени с гавайцами, вы не можете понять…
– Брат Эбнер, – перебил хозяина гость. – Я привез с со бой двух отличных молодых людей из Гонолулу.
– Миссионеров? – обрадовался Эбнер. – Из Бостона?
– Нет, – так же спокойно объяснил Торн. – Они гавайцы. И я собираюсь посвятить их в духовный сан в вашей церкви. Я был бы счастлив, если бы вы тоже представили какого-нибудь молодого человека из Лахайны, который, по вашему мнению, достоин церкви.
– Гавайцы в Лахайне, преподобный Торн… Ну, видите ли, я не позволяю своим детям даже общаться с гавайцами из Лахайны. Вот тут у нас есть один человек по имени Пупали. У него четыре дочери, и его самая младшая дочь Илики… – Он замолчал, потому что в это время мозг его окончательно прочистился, и тогда Эбнер подумал: "Нет, он ничего не поймет про Илики".
Церемония посвящения в духовный сан гавайцев произвела в Лахайне огромное впечатление и по значимости превзошла всю предыдущую деятельность церкви. Когда местные жители увидели, что двое их соотечественников теперь имели полномочия по введению христианства на островах, они поняли, что гавайцы действительно являются частичкой этой церкви. А когда преподобный Торн пообещал, что в следующем году священником обязательно станет и житель Лахайны, то весь город несколько дней обсуждал только один вопрос: "Как вы полагаете, может быть, этим священником станет наш сын?" А в следующее воскресенье город облетела ещё более приятная новость: Торн объявил, что комитет по делам миссионеров в Гонолулу принял решение оставить в Лахайне одного из священников, преподобного Иону Кееаумоку Пиимало. Он должен был читать проповеди в большой церкви и помогать преподобному Хейлу.
Когда Торн прочувствовал всю радость, которую принесло это сообщение, он случайно взглянул в ту сторону, где находился Джон Уиппл со своей женой Амандой. Джон повернулся к супруге, и они обменялись теплым рукопожатием, словно сами давно ожидали такого шага со стороны комитета. Тогда Торн подумал: "Ну, не парадокс ли? Мне больше нравится Уиппл, который оставил церковь, чем Хейл, который продолжает служить Господу. Уиппл лечит людей бесплатно и преуспевает в бизнесе. Так вот, мне он намного ближе по духу, чем этот маленький бедняга Хейл, который сидит рядом со мной".
На следующий день преподобный Торн отплыл в Гонолулу, откуда корабль увез его в Бостон. Он забрал с собой всех детей Эбнера. Когда они прощались на пирсе, Эбнер торжественно сказал каждому:
– Когда вы научитесь всем цивилизованным манерам Но вой Англии, обязательно возвращайтесь сюда, потому что ваш дом здесь, в Лахайне.
И только самому любимому и способному Михею он заявил следующее:
– Я буду ждать тебя, и когда ты вернешься священником, передам тебе свою церковь.
Торн, случайно подслушавший эти слова, только поморщился и подумал: "Он всегда будет говорить о церкви: "моя церковь"… не Господа… и уж, конечно, не гавайцев".
Настало время Торну проститься с миссионером, которого он сам официально ввел в эту должность девятнадцать лет назад. Он посмотрел на маленького измученного человечка с состраданием и подумал: "Какая нелепая трагедия! Брат Хейл даже отдаленно не смог познать истинный дух Господа. Если бы кто-нибудь специально занялся подсчетом, то, полагаю, от этого священника город потерпел куда больше убытков, чем видел добра".
Эбнер, полностью пришедший в себя, взирал на этого властного инквизитора и видел его таким, каким запомнил в Йеле в году. Сейчас он рассуждал так: "Брат Элифалет разъезжает по всему миру и раздает советы. Неужели он считает, что, явившись в Лахайну на пару дней, он сможет определить, где мы ошиблись? Что ему известно о пушечной стрельбе? Приходилось ли ему когда-нибудь сталкиваться с мятежными китобоями?" И с глубоким сожалением Эбнер должен был констатировать: "Нет, этого ему никогда не понять" . Затем, все ещё продолжая мыслить разумно, он сделал для себя малоутешительный вывод: "Сомневаюсь, что вообще кто-нибудь может понять все это… кроме Иеруши и Маламы. Те понимали решительно все".
– Прощайте, брат Эбнер, – наконец, произнес Элифалет Торн.
– Прощайте, сэр, – ответил Эбнер, и вскоре после этого корабль начал удаляться от берега, увозя Торна и детей преподобного Хейла.
В последующие годы Эбнер стал чем-то вроде живой достопримечательности старой столицы. Он все чаще находился в каком-то одурманенном состоянии: прихрамывая, бродил по городу, то и дело останавливаясь, чтобы встряхнуть мозги и избавиться от пульсирующей боли в голове. Он уже не жил в миссионерском доме. Туда приехали другие люди, которые теперь трудились в церкви. Но Эбнер тоже часто читал проповеди на гавайском, и когда становилось известно, что в воскресенье за кафедрой будет стоять Макуа Хейл, церковь переполнялась желающими послушать его.
Во время проведения официальных служб он продолжал на девать все тот же фрак, купленный им когда-то в Нью-Хейвене, и черную касторовую шляпу. Обувь и остальную одежду он продолжал доставать из благотворительных посылок из Бостона. Постепенно его жизнь превратилась в привычную рутину, и только три события выбивали его из обычного ритма. Если к причалу приставал корабль, Эбнер неизменно выбегал на пирс и спрашивал моряков, не встречали ли они во время своих путешествий маленькую гавайскую девочку по имени Илики.
– Её продали одному английскому капитану, и вот я подумал, что вы могли бы иметь о ней какие-то сведения, – объяснял он.
Но ни разу никто не ответил ему утвердительно.
Второе значительное событие в жизни Эбнера наступало в тот момент, когда у него накапливалось достаточно страниц перевода псалмов на гавайский язык, и листки можно было переправлять в типографию. Старик работал за грубым столом в своей маленькой травяной хижине, и когда ему возвращали отпечатанные листы, он раздавал псалмы прихожанам, и уже во время следующей службы гавайцы с удовольствием распевали их в церкви.
И третьим утешением, конечно, были письма от детей из Америки. Сестра Эбнера Эстер вышла замуж за священника и жила в западной части Нью-Йорка. Она забрала к себе обеих девочек брата, а за мальчиками присматривало семейство Бромли в Уолполе. В одной из художественных студий Бостона были сделаны четыре портрета детей Бромли в карандаше, и теперь юные Хейлы поглядывали на отца с травяной стены его хижины: красивые лица, чуткие и внимательные.
Михей с отличием закончил Йельский колледж и, став священником, читал проповеди в Коннектикуте. Но самая волнующая весть пришла от Люси. Девушка познакомилась с молодым Эбнером Хьюлеттом, когда тот учился в Йеле, и вышла за него замуж. Поначалу Эбнер хотел отправить своему старому приятелю Аврааму Хьюлетту теплое письмо с поздравлениями по поводу объединения двух миссионерских семейств, но он не мог забыть о том, что Авраам женился на гавайской женщине, и не простил его. Даже тот факт, что Хьюлетты процветали и прекрасно ладили между собой, купаясь в богатстве, не изменил мнения Эбнера о том, что нельзя доверять человеку, который женится на язычнице.
Одним из самых грустных аспектов тех лет все же оставался факт, что все те, кто мог наблюдать за упадком жизненных сил и талантов Эбнера, одновременно видели и то, как развиваются способности Джона Уиппла и растет его благосостояние. Джон, который и в молодости отличался красотой, теперь возмужал и расцвел: это был высокий подтянутый мужчина с отличным зрением и бронзовым загаром от постоянного катания на досках в морских волнах. Он отрастил бороду и тщательно ухаживал за ней, отчего выражение его лица приобрело дополнительную мужественность. Элегантность Джона подчеркивала и его безупречная одежда: Уиппл предпочитал темные костюмы классического покроя и жилеты с шестью пуговицами. В сорок четыре года волосы его оставались густыми и черными, в то время как Эбнер успел полностью поседеть. И когда двое ровесников оказывались где-нибудь вместе, они производили потрясающее впечатление. Отчасти именно поэтому, говоря об Эбнере, островитяне стали называть его стариком.
Торговый бизнес Уиппла процветал. Китобойные суда в огромных количествах прибывали в Лахайну. В году их на считывалось , в – уже , и все они делали закупки у компании " Дж. и У.". Следуя основному принципу капитана Джандерса: "Ничем не владей, но все контролируй", Джон стал специалистом в манипуляциях с недвижимостью и капиталами других людей. Если же кто-то из новичков решал от крыть свой собственный бизнес в Лахайне, то, как правило, именно Уиппл сразу определял тактику поведения компании: купить ли этого человека или попросту раздавить конкурента. Когда Вальпараисо сделал большой заказ на шкуры, доктор Уиппл припомнил, что в горах соседнего Молокаи водится много диких коз. Он же организовал экспедиции на наветренную сторону острова. Джон отличался и умом, и честностью, и каждому нанятому человеку хорошо платил за выполненную работу. Но когда однажды его лучший охотник решил основать свой собственный бизнес по продаже козьих шкур и сала непосредственно одной американской бригантине, неожидан но выяснилось, что он не может найти ни одной лодки для транспортировки своего товара. И после безуспешных трехмесячных попыток отыскать плавсредства, пока шкуры благополучно гнили на Молокаи, охотник просто махнул рукой на свою затею и вернулся на работу в "Дж. и У.". Эбнер так и не мог понять, откуда Джон может знать столько хитростей в торговле и так хорошо разбираться в своем деле.
Как-то раз, во время деловой поездки в Вальпараисо, получилось так, что шхуна Уиппла задержалась на пару недель на Таити. И Джон, чтобы не терять понапрасну время, как это уже вошло у него в привычку, стал изучать слова и обычаи таитян. Результатом этого случайного опыта стал очерк, который несколько десятилетий занимал ученых, исследовавших полинезийцев. Труд назывался "Теория капу", и в нем Джон высказал весьма дерзкое предположение. Он писал:
"Когда мы задумываемся над тем, почему на Таити принято говорить "табу", а на Гавайях – "капу", мы, как правило, начинаем отвлекаться и влезаем во всевозможные рассуждения, которые, какими бы увлекательными ни казались, все же неизменно являются неуместными и не относящимися к делу. Мы должны помнить, что в свое время группа английских ученых трансформировала язык таитян на западный манер, а несколько не столь образованных лингвистически американских миссионеров сделали то же самое на Гавайях. В каждом случае получилось так, что приезжие кристаллизовали в своих исследованиях то, чего на самом деле не было. Наверное, было бы справедливо предположить, что когда англичане записывали слово "табу", то, что они слышали, было на самом деле чем-то другим, а именно словом, находившимся где-то посередине между "табу" и "капу", но немного все же ближе к первому. Американцы же записали то же самое слово как "капу". Но слышали они его тоже немного не так, а опять же где-то между "табу" и "капу", но им почему-то казалось, что правильное произношение, скорее, стремится, ко второму слову. Основная разница, которую мы сейчас наблюдаем между письменными языками на Гавайях и на Таити, объясняется не разницей в языках, а тем различием, которое услышали люди, впервые попытавшиеся записать некоторые слова.
Таким образом, мы имеем сразу несколько слов, обозначающих понятие "дом": фале, фаре, хале. Но на самом деле это одно и то же слово. Теперь только остается выяснить, сколько же этих отличий может услышать несовершенное ухо белого человека, чтобы потом, используя систему правописания, увековечить эти ошибки! Я вспоминаю одного образованного гавайца, который как-то раз обратился ко мне на своем родном языке: "Я собираюсь навестить мистера Кауна". Я возразил ему: "Кимо, ты же знаешь, что его фамилия – Таун". Он согласился со мной, но заметил: "В гавайском языке нет такого звука, и мы не можем произнести его "Таун"". Правда, когда он постарался, то выговорил фамилию своего знакомого правильно. Мы же навязали ограничения на его речь, которых не существовало до того, когда мы прибыли на эти острова.
В то же время, однако, человек, приезжающий с Гавайев на Таити, поражается тому, какие перемены произошли с полинезийцами, когда те отправились на север. На Гавайях у них увеличился рост. Кожа стала более подтянутой, без складок. Речь стала более отточенной. Очевидные изменения произошли с инструментами и, конечно же, преобразование претерпели и боги островитян. Но наиболее значительные превращения произошли с отчаянной, угловатой и зачастую развратной хулой таитян, которая стала томным и поэтическим танцем на Гавайях. Впрочем, перемены коснулись всего: религия из дикой и природной стала величественной и обрядовой. Правление отличается теперь своей стабильностью и способностью к самосохранению. А то, что на Таити было лишь орнаментом из перьев, на Гавайях развилось в настоящее искусство редкой красоты. Таким же образом, бог моря Таити по имени Таароа стал гавайским богом ада Каналоа. Здесь мы наблюдаем изменения не только в орфографии, но и в теологии. Последнее, кстати, гораздо значительнее первого.
В своих исследованиях Полинезии мы должны начинать со следующего предположения: ничто из того, что появилось на Гавайях, не осталось неизменным. Цветы, любые процессы, слова и люди встретили здесь совсем новую жизнь и стали развиваться в новых направлениях. Однако нас не должна вводить в заблуждение внешность и её атрибуты и, в особенности, форма слов, чтобы мы не считали различия более существенными, чем они есть на самом деле. Копните глубже любого гавайца, и вы обнаружите в нем таитянина".
Эбнер стал проводить все свободное время в Часовне для моряков, где он подолгу просиживал рядом со священником Кридлендом, тем самым бывшим матросом, которого Эбнер собственноручно привел к Богу. Преподобный Хейл, размышляя о судьбе Кридленда, подумал: "Наверное, из всех моих достижений это превращение Кридленда из безбожника в христианина является самым значительным и плодотворным". Эбнер понимал, что жизнь матросов всегда была полна различных соблазнов и искушений, и теперь он чувствовал себя по-настоящему счастливым, что способствовал уничтожению публичных домов и винных лавок в Лахайне.
Эбнер существовал на скудное жалованье, присылаемое ему комитетом, потому что уже не считался полноправным священником. Однако доктор Уиппл постоянно следил за своим приятелем, и если тому требовались деньги, то или Джон, или Джандерс давали ему безвозмездно некоторую сумму. Один раз кто-то из навестивших Лахайну увидел жалкую лачугу Хейла, единственным украшением которой были портреты детей, и спросил с состраданием:
– Неужели у вас совсем нет друзей? На это Эбнер ответил:
– Я знаю Господа Бога, знал Иерушу Бромли и Маламу Канакоа. А кроме них человеку больше не нужны никакие друзья.
Затем, в , году до Лахайны долетела радостная весть, которая на время окрылила Эбнера, превратив его снова в жизнелюбивого, взволнованного отца. Преподобный Михей Хейл писал из Коннектикута о том, что он решил оставить Новую Англию (уж слишком холодным оказался там, на его вкус, климат) и переехать навсегда на Гавайи. "Я обязательно снова должен увидеть пальмы моего детства, – сообщал в письме Михей. – И, конечно, китов, играющих у берегов Лахайны". Многие дети миссионеров, закончившие учебу в Йеле, писали своим родителям о том, что острова оставили в их жизни ни с чем не сравнимое чувство очарования, которое продолжает оказывать влияние, несмотря ни на какие расстояния в тысячи миль. Но письмо Михея все же оказалось не совсем обычным. Юноша сообщал о том, что намерен пересечь Америку по суше и добраться до Калифорнии, поскольку ему хочется лучше узнать свою страну. Он предсказывал и то, что где-то в конце года уже будет садиться на корабль, отплывающий из Сан-Франциско.
После этого Эбнер приобрел для себя карту Северной Америки и повесил её на стену. Каждый день он отмечал на ней примерное воображаемое перемещение сына по громадному континенту. Его расчеты оказались на удивление точными, и как-то в конце ноября года, стоя возле магазина "Дж. и У.", он во всеуслышание заявил:
– Мой сын, преподобный Михей Хейл, наверное, в данный момент подъезжает к Сан-Франциско.
Когда Михей спустился со склонов Сьерра-Невада, он, минуя Сакраменто, направился к Сан-Франциско времен золотой лихорадки. Михей был красивым высоким юношей двадцати семи лет, с темными глазами и каштановыми волосами, как у его матери. От отца он унаследовал лишь остроту ума. Болезненный цвет лица и хилое телосложение, отличавшие Михея в детстве, теперь полностью исчезли. Кожа юноши отливала бронзой, а в мускулистой фигуре особенно выделялась широкая грудь. Это стало результатом его долгого перехода в компании золотоискателей, с которой Михей пересек весь континент. Походка молодого человека была на редкость легкой и немного торопливой, словно он ожидал увидеть что-то необычное и восхитительное у ближайшего дерева. Этот парень сумел расположить к себе своих попутчиков тем, что проповедовал христианство, просто рассказывая о любви Христа к своим детям. А уважение погонщиков мулов он заслужил тем, что холодными ночами мог запросто пить мелкими глотками неразбавленный виски.
В необузданном и полном энергии Сан-Франциско Михей познакомился со многими искателями приключений, которые прибыли сюда с Гавайев и намеревались заработать на золотых приисках. Его даже попросили однажды прочитать проповедь в одной из местных церквей. Там, процитировав несколько стихов из Библии, Михей пророчески заявил, что в скором времени "Америка будет представлять цепь больших городов от Бостона до Сан-Франциско, а затем расширит свои границы до Гавайев, куда обязательно придёт американская демократия. И тогда Сан-Франциско и Гонолулу будут связаны узами любви и общих интересов, при этом каждый город будет прославлять Господа и распространять слово его".
– Вы считаете, что американизация Гавайев уже гарантирована? – поинтересовался какой-то местный бизнесмен сразу после окончания проповеди.
– Она абсолютно неизбежна, – ответил Михей Хейл, про являя любовь к пророчествам, свойственную его отцу. Затем, взяв ладони спросившего в свои руки, он убедительно продолжал: – Мой друг, то, что христианская Америка должна расширить свои интересы и защитить те небесные, райские острова, было давно предопределено самой судьбой. И мы ничего не можем изменить, даже если бы и захотели.
– Когда вы использовали слово "мы", – спросил все тот же бизнесмен, – вы говорили как гражданин Гавайев или как американец?
– Я настоящий американец! – удивился вопросу Михей. – Кем же ещё я, по-вашему, являюсь?
– Святой отец, – пылко продолжал калифорниец, – вы в нашем городе совсем одиноки, и я бы посчитал за честь, если бы вы согласились отобедать со мной. У меня в гостях находится один бизнесмен из Гонолулу, но он когда-то был американцем. Теперь этот человек считает себя гражданином островов.
– Мне бы хотелось увидеться с ним, – согласился Михей, и вместе с новым знакомым они проехали через вечно возбужденный город к местечку, где окна домов выходили прямо на залив. Здесь они остановились и поднимались на высокий холм пешком, пока не дошли до небольшой площадки, с которой открывалась чудесная панорама небывалой красоты.
– Это моя империя, – заявил бизнесмен. – Это подобно тому, как если бы я созерцал само мироздание. – Затем он провел гостя в свой дом и представил его высокому, плотно сбитому господину с широко расставленными глазами и коп ной черных волос, доходящих до мочек ушей.
– Капитан Рафер Хоксуорт, – сообщил бизнесмен.
Михей, никогда раньше не видевший извечного врага своего отца, в ужасе отпрянул. Заметив это, Хоксуорт заинтересовался поведением молодого человека, посчитав за оскорбление отказ обменяться с ним рукопожатием. Он, со своей стороны, пустил в ход все свое обаяние, сделал шаг вперед и протянул огромную ладонь, приветливо улыбаясь.
– А вы, наверное, сын преподобного Хейла? – спросил он как можно более дружелюбно.
– Да, все верно, – сдержанно кивнул Михей.
– Вы очень похожи на свою мать, – отметил Хоксуорт, пожимая руку священника. – Она была на редкость красивой женщиной.
Капитан вызвал неприязнь у молодого человека. Он слышал о нем много отвратительного, о чем рассказывал ему отец. Однако жизнерадостность и беззлобность Хоксуорта буквально заворожили юношу, и он спросил:
– А откуда вы знаете мою мать?
– Мы познакомились в Уолполе, штат Нью-Гемпшир, – ответил Рафер, отпуская руку Михея, однако продолжая удерживать его внимание своим полным энергии взглядом. – А вы когда-нибудь бывали в Уолполе? – И он начал пространную восторженную речь о самой красивой деревне на свете. Пока капитан разглагольствовал, он успел заметить, что настороженность Михея постепенно улетучивается. Через некоторое время с каким-то животным наслаждением он увидел, что молодой человек вовсе и не слушает его, а смотрит через плечо капитана на кого-то, кто, очевидно, только что вошел в комнату. В тот же момент мстительному Раферу захотелось сделать что-нибудь обидное этому молодому человеку. Он только и желал, чтобы Михей сейчас очаровался, влюбился, а потом долго страдал.
Дело в том, что Михей не мог отвести взгляда от тех двух людей, которые сейчас стояли в дверях комнаты. Первой из вошедших была Ноелани Канакоа Хоксуорт, которую он видел в последний раз в церкви своего отца. Если она тогда была привлекательной, то сейчас просто сияла красотой. Женщина была одета в черный бархат, голову её украшала высокая прическа, похожая на большой блестящий орех кукуй. Единственным ювелирным изделием была золотая цепочка с сверкающим китовым зубом в виде крюка, которую Ноелани носила на шее. Михей бросился к ней, радостно взял её за руку и произнес:
– Ноелани, Алии Нуи, я так счастлив снова видеть вас! Высокая женщина, которая с тех пор успела повидать уже и Гонконг, и Сингапур, и знала их не хуже родной Лахайны, изящно поклонилась.
Но, конечно, столь стремительно Михей летел вовсе не к Ноелани. Просто за её спиной стояла самая красивая девушка, которую когда-либо видел молодой человек. Она была очень высокая, такая же, как он сам, стройная, с широкими плечами и узкими бедрами, в приталенном платье с юбкой, сшитой из клиньев, что выгодно подчеркивало её фигуру. У неё была такая же прическа, как у матери, и очень шла ей. Кожа девушки была смуглой, коричневато-оливковой и исключительно гладкой. Глаза её отличались необычным блеском, а когда она улыбалась, то демонстрировала белоснежные, ровные зубы. В волосах девушки, возле уха, красовался калифорнийский цветок. Когда отец сказал ей: "Присоединяйся к нам, Малама. Это преподобный Хейл из Лахайны", девушка изящной походкой прошествовала в комнату, чуть заметно поклонилась и совсем по-американски протянула Михею руку.
Обед, данный в честь гостей, был самым восхитительным, на котором когда-либо приходилось присутствовать молодому человеку. Эта трапеза даже не могла сравниться с теми банкетами в Йеле, когда сам президент колледжа принимал в них участие и вел интереснейшие беседы со студентами. Капитан рассказывал о Китае. Калифорниец описал свое путешествие на юг к Монтерею. А миссис Хоксуорт, в отличие от воспитанных дам, с которыми приходилось сидеть за одним столом преподобному Хейлу ещё в Новой Англии, оказалась весьма несдержанной в словах и долго делилась своими впечатлениями о штормах в море, а также о всевозможных приключениях, которые ей пришлось пережить в таких городах, как Бангкок и Батавия.
– Ваши корабли, наверное, уже избороздили весь Тихий океан? – поинтересовался Михей.
– Мы плаваем во все места, где только есть деньги, – на прямую признался капитан.
– А вы тоже принимаете участие в путешествиях родителей? – обратился молодой священник к сидящей рядом девушке.
– Это – мое первое, – ответила Малама. – Я только не давно закончила благотворительную школу Оаху в Гонолулу.
– Как вам нравится Сан-Франциско? – продолжал рас спрашивать юноша.
– Он гораздо более оживленный, чем любой город на Гавайях, – ответила девушка. – Но я так скучаю по грозам с солнцем, к которым привыкла дома. Недавно к нам в Гонолулу приезжал один бизнесмен из Филадельфии. Он спросил, как добраться до магазина "Дж. и У.", и ему ответили: "Плывите на юг до первого ливня, а потом сворачивайте налево".
Все сидевшие за столом дружно зааплодировали, услышав эту шутку, отчего юная Малама зарделась и стала ещё привлекательней.
Однако больше всего гостям и хозяину хотелось послушать рассказ Михея о том, как ему удалось пересечь прерии. Почувствовав, что Малама серьезно заинтересовалась им, молодой человек начал долгое повествование о своем путешествии.
При других обстоятельствах он мог бы ограничиться несколькими фразами.
– Земля простирается на тысячи миль во всех направлениях. Это волнующееся, чудесное сухопутное море бесконечных возможностей! воскликнул юноша. – Сколько раз мне приходилось вскапывать эту богатую, черноземную почву. Сотни тысяч людей могли бы жить в этих местах. Даже миллионы, и всё равно богатства хватило бы на всех.
Расскажите моим гостям то, что вы говорили в церкви о распространении Америки до островов, – попросил калифорниец. Услышав это, Рафер Хоксуорт весь подался вперед и принялся жевать свою дорогую манильскую сигару.
– Я вижу тот день, – начал излагать Михей, – когда между Бостоном и вот этим городом протянутся широкие дороги, по которым будет ездить множество людей. Они, наконец, заселят те земли, которые мне довелось видеть, создавая богатейшие города. Школы, колледжи, церкви – все это будет процветать. Ведь один только Йель не сможет принять миллионы желающих… Михей пророчествовал, как Иезекиль.
– А каким вам видится будущее Гавайев? – нетерпеливо перебил рассказчика Хоксуорт.
– Когда произойдет все то, о чем я сейчас говорил, капитан, Америка, повинуясь естественному импульсу, совершит прыжок через Тихий океан и примет в свои объятия Гавайи. Это обязательно произойдет! Это должно произойти!
– Вы хотите сказать, что Америка объявит войну Гавайской монархии? – не отступал Хоксуорт, незаметно для себя подвинув руки к краю стола.
– Нет! Никогда! – в запале выкрикнул Михей, увлеченный своими же мечтами. – Америка никогда не возьмется за оружие, чтобы расширить свои владения. Если эта горячка касательно золота будет и впредь привлекать в Калифорнию такое большое количество людей, и при условии, что Гавайи будут процветать, как это должно случиться, оба народа, естественно, поймут, что их интересы… – Здесь он в смущении замолчал, потому что почувствовал: если капитан Хоксуорт соглашается с его доводами, то миссис Хоксуорт отнюдь не так жизнерадостно воспринимает эти прогнозы. Тогда Михей сказал: Простите меня, мэм. Я взял на себя смелость пред положить, что так будут думать и сами гавайцы в тот момент.
К его великому облегчению, Ноелани заметила:
– Вам не нужно извиняться, Михей. Вполне очевидно, что рано или поздно Гавайи станут жертвой американцев, – добавила она, – потому что мы – очень маленькая и слабая страна.
– Мэм, – взволнованно подхватил молодой священник, – я хочу убедить вас в том, что американцы не допустят никакого кровопролития!
– Нас уже убедили в том, – спокойно ответила Ноелани, – что кровопролитие в скором времени начнется внутри вашей собственной страны, и причиной тому – рабство.
– Война? В Америке? – изумился юноша. – Никогда! И никогда мы не станем объявлять войну Гавайям. Это так же невозможно.
– Молодой человек, – вмешался капитан, увлеченный спором, – мой корабль отплывает в Гонолулу завтра утром. И мне было бы очень приятно, если бы вы составили нам компанию. – Затем он добавил то, что, по его расчетам, должно было растопить сердце любого священника. – В качестве почетного гостя.
Михей, инстинктивно чувствовавший, что ему не нужно завязывать тесного знакомства с фамильным врагом, начал колебаться, но в этот самый момент, к удовольствию капитана и окончательному смущению самого священника, Малама положила свою руку на ладонь юноши и воскликнула:
– Прошу вас, поедемте с нами! Михей вспыхнул и, запинаясь, выдавил:
– Я хотел поближе познакомиться с Сан-Франциско и планировал задержаться здесь ещё на несколько дней.
– Ну, ждать мы не будем! – категорично заявил Хоксуорт, все так же играя роль старого испытанного друга. – Мы делаем хорошие деньги, поставляя провизию из Лахайны на золотые прииски, и каждый день задержки стоит мне целого состояния.
Вы сможете посмотреть Сан-Франциско и в другой раз, – заманчиво предложила Малама, и когда Михей за глянул в её бездонные глаза, он почувствовал, как логика покид– ает его. И хотя он совершил поход в три тысячи миль, чтобы познакомиться с феноменом запада, в этот момент юноша еле слышно произнес:
Я немедленно перевезу свои вещи на борт корабля, даже несмотря на то, что сегодня воскресенье.
На борту "Карфагенянина" Михей не беседовал с капитаном Хоксуортом об Америке или о Гавайях с его супругой. Вместо этого он по пятам следовал за Маламой, куда бы она ни направлялась. Вместе с ней он наблюдал за звездами, следил за игрой дельфинов и рассматривал причудливые облака. В первые дни на палубе было достаточно холодно, и девушка надевала орегонскую доху с меховым капюшоном. При этом мех приятно обрамлял её лицо, и однажды, когда ветер начал раздувать ворсинки капюшона, заслоняя глаза Маламы, Михей почувствовал, как ему инстинктивно хочется поднять руку и разгладить мех. По чистой случайности в этот момент девушка нагнулась и коснулась щекой его пальцев. Юноша сразу же ощутил мягкость её кожи, а потом позволил себе даже пропустить ладонь за шею Маламы, притягивая к своему лицу её губы. Впервые в жизни Михей поцеловал девушку, и в ту минуту ему показалось, что целое семейство дельфинов ударилась в борт корабля. В изумлении он отпрянул, а высокая островитянка рассмеялась и стала поддразнивать молодого священника:
– Теперь я знаю, что вам никогда раньше не приходилось целовать девушек, преподобный Хейл.
– Никогда, – подтвердил Михей.
– И вам это понравилось?
Это самое замечательное, что можно делать во время звездной ночи на борту корабля, – медленно произнес юноша и теперь уже обнял Маламу по-настоящему.
Рафер Хоксуорт, который сам запланировал все эти события, с удовлетворением наблюдал за тем, как юный Михей все больше увлекается Маламой. Тем не менее, он продолжал испытывать весьма противоречивые чувства по отношению к молодому человеку. Он презирал его и хотел сделать ему больно, причем мучительно больно. И в то же время он не мог не замечать, как сильно напоминает этот юноша Иерушу Бромли. Когда за обедом священник снова заговорил о судьбе Америки, причем со знанием дела, Хоксуорту стало приятно. Он мог бы даже гордиться Михеем. На седьмой день путешествия капитан неожиданно обратился к своей супруге со следующими словами:
– Клянусь всем святым, Ноелани, что если этот парень за хочет жениться на Маламе, я отвечу ему: "Валяй!" Он может быть очень полезен для нашей семьи.
– Не надо снова связываться с семейством Хейлов, – умоляюще попросила его жена. – Кроме того, зачем тебе понадобился в нашей семье священник?
– Ну, этот долго в церкви не продержится, – уверенно предсказал Хоксуорт. – Слишком уж он энергичный и предприимчивый.
В тот же день он позвал дочь в свою каюту-библиотеку и спросил её напрямик:
– Малама, ты, как я понял, собираешься выйти замуж за юного Хейла?
– Думаю, что да, – ответила девушка.
– Благословляю тебя, – улыбнулся капитан.
Однако чуть позже, когда она привела в каюту своего дрожащего поклонника, который должен был официально просить её руки, Хоксуорт подверг молодого человека унизительному допросу. Основной темой оказались деньги и тот факт, что священник никогда не сможет заработать столько, чтобы полностью удовлетворить все запросы капитанской дочери, которая имеет изысканный вкус. После пятнадцатиминутной пытки Михей, который занимался боксом в Йеле и успел немало потрудиться в обозе, пока пересекал прерии, потерял терпение и заявил:
– Капитан Хоксуорт, я пришел сюда не для того, чтобы выслушивать ваши оскорбления. У священника тоже может быть хорошая жизнь, и я более не намерен соглашаться с вашими доводами.
Он повернулся и гордо удалился, и следующие три дня обедал вместе с командой. Когда же Малама, вся в слезах, наконец, отыскала его, молодой человек заявил, не теряя при этом собственного достоинства:
– Я сяду с вами за стол лишь тогда, когда капитан этого судна лично принесет мне свои извинения.
Прошел ещё один день, в течение которого Малама и Ноелани всячески пытались убедить капитана в том, что Михей повел себя правильно. В итоге грубоватому Раферу пришлось подчиниться. Он яростно стиснул зубами сигару и отправился на поиски молодого священника. Вытянув вперед свою огромную руку, он, с видом кающегося человека, вздохнул и заявил:
– Я рад иметь в своей семье такого человека, как вы, Михей. Завтра утром я сам проведу церемонию бракосочетания.
Рафер ненавидел юношу и одновременно хотел видеть в нем сына. Частично потому, что знал наверняка: этот брак взбесит старого Эбнера Хейла. А ещё и потому, что прекрасно понимал: полукровке Маламе обязательно нужен сильный и надежный мужчина. Рафер действительно хорошо подготовился к церемонии, и когда корабль входил в тропические воды, выстроил всю команду на палубе. При этом Малама с матерью стояли у правого борта, а Михей Хейл – у левого. Громким голосом Рафер провел свадебную службу, которую сам же и сочинил. В заключение он буквально взревел:
– А теперь пусть жених поцелует невесту, и тогда вся команда получит по тройной порции рома. Мистер Уилсон раз делит матросов на две половины. Первая половина может на питься допьяна сейчас же, другая начинает веселиться ночью.
В итоге получилась веселая, радостная океанская свадьба, и когда "Карфагенянин" достиг Гонолулу, капитан Хоксуорт немедленно пересадил молодых в большую лодку, курсирующую между островами и идущую в Лахайну, поскольку ему самому все ещё было запрещено заходить в этот порт.
Когда судно подходило к старой столице, зажатой с обеих сторон красивыми маленькими островами, у Михея перехватило дыхание. Он не мог отвести взгляда от диких холмов Мауи, затем всматривался в спокойные долины Ланаи, высокие горы Кахоолаве и пурпурное великолепие Молокаи.
– Когда я был мальчиком, – прошептал он своей супруге, – родители приводили меня вон на тот пирс, и я смотрел, как играют киты рядом с островом. Мне всегда казалось, что эти воды – просто отражение небесного рая. И я не ошибся.
Затем пассажиры начали сходить на берег, смешиваясь с пришедшей поглазеть толпой. Но прежде чем дошла очередь до Михея и его молодой жены, кто-то на берегу воскликнул:
– Дайте же ему пройти!
В этот момент Михей увидел, как сквозь ряды людей, собравшихся на пирсе, пробирается маленький седой человек, и с радостью узнал в нем отца, которого не видел вот уже девять лет.
– Отец! – возбужденно воскликнул молодой священник, но Эбнера никто не предупредил о том, что его сын приедет сегодня в Лахайну. Поэтому он привычно шёл вперед, прихрамывая, склонив голову набок и, время от времени, останавливаясь, чтобы встряхнуть мозги. Заметив на пирсе матроса, он схватил его за рубашку и требовательно спросил:
– Скажите мне, во время своего путешествия вы случайно не встречали маленькую гавайскую девочку по имени Илики?
Матрос отрицательно покачал головой, а Эбнер, пожав плечами, повернулся и направился назад к своей травяной хижине. Михей, не в силах больше ждать, перепрыгнул через ограждения, отделяющие его от встречающей толпы, и бросился догонять отца. Когда седой священник (а ему было тогда всего сорок девять лет!) понял, что перед ним стоит его собственный сын, несколько секунд молча смотрел на него, потом, приведя себя в порядок, объявил:
– Михей, я очень горжусь тобой! Ты отлично учился в Йеле.
Это было довольно забавное приветствие. Эбнер почему-то вспомнил только Йель, забыв упомянуть более значительные достижения своего сына, но Михей не обратил на это внимания. Он ухватил отца за ослабевшие плечи и крепко обнял, прижимая к себе. В это время Эбнер окончательно пришел в себя и вымолвил:
– Я так долго ждал, когда же ты приедешь и сменишь меня в нашей церкви.
Затем из-за спины сына появилась высокая смуглая молодая женщина, и Эбнер инстинктивно шарахнулся в сторону.
– Кто это? – подозрительно спросил он.
– Это моя жена, отец.
– Кто она такая? – испугался старик.
– Её зовут Малама, – улыбаясь, пояснил сын.
Знакомое любимое имя на несколько секунд смутило Эбнера Хейла, и он попытался припомнить, где бы он мог его слышать. Когда же ум его снова прояснился, старик в бешенстве закричал:
– Малама?! Уж не дочь ли это Ноелани Канакоа?
– Да, отец. Её зовут Малама Хоксуорт, – подтвердил сын.
Весь охваченный дрожью, старик отступил ещё на шаг, уронил трость и, вытянув вперед палец, указал на молодую женщину:
– Язычница! – брызгая слюной, возопил Эбнер. – Блудница! Мерзость! – Затем он с отвращением взглянул на сына и застонал: – Михей, как ты посмел привозить в Лахайну такую женщину?
Малама закрыла лицо руками, а Михей заслонил её от разъяренного отца, но тот продолжал вопить: – Ещё Иезекиль предупреждал, чтобы мы не связывались с язычницами и блудницами! Убирайся отсюда! Грязная! Мерзость! Это осквернение Господа! Я не хочу больше вас видеть! Вы заражаете остров своим присутствием!
Теперь старика было уже не остановить. Правда, вовремя подоспевший доктор Уиппл успел увести молодую пару в свой дом. Там он сразу же объяснил плачущей Маламе, что преподобный Хейл в последнее время окончательно сошел с ума, и все из-за того, что в свое время её папуля здорово врезал священнику по голове.
– Мне очень стыдно слушать все это, – ответила Малама. – Я сейчас же вернусь к преподобному Хейлу и объясню, что всё понимаю.
Михей не смог удержать её, и женщина бросилась бежать сначала к ручью, затем мимо миссионерского дома, и вскоре очутилась у маленькой травяной хижины, где только что исчез разбушевавшийся старик.
– Преподобный Хейл! – позвала она. – Мне очень жаль, что…
Эбнер выглянул из своей лачуги и увидел перед собой женщину, напоминающую Ноелани, но ещё больше похожую на Рафера Хоксуорта. И это была жена его сына!
– Мерзость! – снова закричал он. – Блудница! Ты заражаешь весь остров!
Малама в ужасе смотрела на старика, а тот с нарочитой торжественностью дотянулся до карандашного портрета своего старшего сына и сдернул его со стены. Затем он порвал рисунок на мелкие кусочки и швырнул их в лицо Маламы, заплакав от обиды и злости:
– Забери его из Лахайны. Он нечист.
Вот каковы были обстоятельства, при которых Михей Хейл, самый умный среди всех миссионерских детей, сложил с себя духовный сан и стал партнером капитана Хоксуорта, человека, которого боялся, и который ненавидел его. Но вдвоем они составили великолепную пару бизнесменов: Хоксуорт – отчаянный и легко идущий на риск, и Хейл – самый дальновидный из всех гавайских торговцев. Уже через некоторое время все порты Тихого океана узнавали элегантные корабли, плавающие под синим флагом семейного бизнеса с буквами "X. и X. ".