Всякий раз, когда встречаешься с новым, ранее не знакомым поэтическим явлением, – особенно на фоне набивших оскомину разговоров о конце русской литературы! – теряешься от удивления и недоумения: откуда что берётся в нашей действительно такой непоэтической реальности. И ещё больше поражаешься необъяснимости, неразгаданности той несказaнной тайны, которая называется поэзией. С одной стороны, конечно же, права была Анна Ахматова, заметившая: "Когда б вы знали из какого сора / Растут стихи…", с другой стороны также близка была к истине её современница Марина Цветаева, убеждённая в том, что "Стихи растут, как звезды и как розы…" В этих двух неэвклидовых параллельных линиях (часто пересекающихся!) – преображения хаоса в гармонию (по Ахматовой) и привнесения небесной гармонии в мир хаоса (по Цветаевой), видимо, и таится заповедный ключ к пониманию поэзии. Между этими полюсами, разрываясь между ними, отталкиваясь от одного к другому, и сосредоточена напряженная эстетика поэзии Владимира Миронова, нижегородского поэта, родом из древнего Семёновского края.
В здешних глухих и дремучих местах, в богатырской мощи природы круто замешивались эпические страницы отечественной истории с её расколами, отражениями вражеских нашествий, с могучими народными характерами и судьбами, с сохранёнными несметными кладами неразбазаренного и не распылённого в суетный жалкий прах родного языка, каждое слово в котором налито тяжестью старины, седых преданий, мистической глубины непостижимой русской души… Здесь родился в начале ХХ века самобытнейший, яркий поэт трагической судьбы Борис Корнилов, описавший свою "непонятную родину", где "растут вековые леса", где "…на каждой лесной версте, / у любого кержачьего скита / Русь, распятая на кресте, / на старинном, / на медном прибита".
Есть своя историческая закономерность, логика запоздалой справедливости в том, что через восемь лет после гибели в 1938 году Корнилова именно на семёновской земле Нижегородчины родился другой поэт, по-своему самобытный и яркий, которому как бы вменялось судьбой в иной эпохе от имени поколения детей связать распавшуюся связь поэтической правды, оборвавшейся вместе с жизнью поколения обманутых отцов. Конечно, Владимир Миронов с неизбежностью обречён был на сравнение со своим знаменитым земляком. Неизбежна и узнаваемость общих примет и красок семёновской природы, кряжистой основательности в типах людей, густой насыщенности характерного языка в творчестве Корнилова и Миронова. Но в стихах Миронова уже совсем иной опыт, иное зрение, а главное, горькое знание, растворённое даже в пейзажных строчках:
Глухие урёмы и топи,
По кочкам – брусника и клюква,
и эхо – зови не зови!
На мушке кулик златоклювый
о смерти поёт и любви…
Однако самостоятельность, органичная цельность поэзии Миронова делают его абсолютно ни на кого не похожим. В отличие от стихийного, порою даже буйного темперамента Корнилова, в котором древнее природное начало играет роль инстинктивного чутья, компаса в мире человеческих отношений (отсюда доверчивость и отзывчивость на безумную стихию разрушительной революции), – в творчестве Владимира Миронова уже чувствуется книжная поэтическая культура, обуздывающая разгул крови и генетической памяти непокорных предков.
А если учесть, что Миронов никогда не жил не только в столичных литературных центрах, но и в областной-то наведывался из своей семёновской глубинки от случая к случаю, то можно только подивиться, как удалось ему, работая в сфере далекой от литературы (лесорубом, рамщиком, фрезеровщиком), стать незаурядным поэтом отнюдь не областного и районного масштаба. В лучших своих произведениях он предстаёт как мастер стиха, владеющий в совершенстве поэтической техникой, что в сочетании с глубиной мысли заметно отличает его лирико-философские строки от суесловия и неряшливого мелкословия большинства ныне пишущих в рифму:
Божий раб, я шлифую гранит,
некролог высекаю скарпелью…
А душа безутешно скорбит,
зная цену людскому терпенью,
что до кладбища короток путь,
что по терниям век наш недолог…
Сердце, сердце, втеснённое в грудь,
ты – как старых несчастий осколок.
Где-то праздно, а где в суете
я учился житейским наукам –
вот и пью на могильной плите,
чтоб собрату земля была пухом,
ибо каждый из нас обделён
в краткой жизни судьбой плутоватой.
Даже здесь, зарываясь под дёрн,
о каменья скрежещет лопата.
Я в судьбе никого не сужу!
Если взгляд и струится слезами,
это – я с того света гляжу
на людей голубыми глазами.
Как поэт – Владимир Миронов во многом типичный представитель послевоенного поколения, для которого характерны обострённая совестливость, жёсткость, резкость жеста, пронзительная нежность, надломленность и ранняя усталость, надежда только на собственные силы, максимализм в отношении к друзьям и любимым, благодарное чувство к старшим, к тем, кто пережил войну и социальные потрясения минувшего века… И ещё – тоска по культуре, по умным книгам, по умным людям. Поэтому так трудно, так по-шукшински надрывно, торопливо, бессистемно и жадно занимались они самообразованием, пытались понять свою историю, свою многострадальную страну, терзали себя безуспешным самоусовершенствованием… Всё это есть в биографии Владимира Миронова, всё это честно отражено в его поэзии. Может, ещё и потому чтение его стихов захватывает своим покаянно-исповедальным внутренним сюжетом, чаще всего – в силу биографии и характера – сюжетом острым.
Лирика Миронова драматична, глубоко личные переживания поэта открывают перед ним истину, что боль мира, боль окружающей нас природы проходит только через любящее, милосердное сердце:
Уже глухари набивают зобы
пьянящими листьями мёрзлой осины
и, пьяные, рухнув на землю с вершины,
становятся лёгкой добычей судьбы…
Звенит в рикошете шальная картечь,
сшибая с подсада багрец с позолотой…
Но я распрощался с весёлой охотой –
мне шалых, отчаянных птиц не стеречь!
И самое ценное в этом поколении, самая важная на шкале его ценностей мера отношения к миру – выражены в этих строках поэта:
С колыбельным сном
мне сказки сказаны,
с молоком грудным
мной песни впитаны,
но за чёрный хлеб,
что больше истины,
я прольюсь слезою
благодарственной…
Не всегда удаётся ему хаос превратить в гармонию, читатель порою слышит, как в шестерёнках его поэзии скрипит песок быта, того житейского сора, за которым не видно света бытия. Но читать даже такие стихи интересно, потому что почти физически чувствуешь в них муки преодоления поэтом хаоса жизни, забытовлённой повседневности:
Чёрный ворон на белом снегу,
чёрный лес под блистательным небом
да село – на другом берегу,
за версту, утопает под снегом…
Что бы там ни было, но рядом с "черным вороном" – всегда есть "белый снег", над "черным лесом" – "блистательное небо", а где-то рядом, пусть даже "на другом берегу", есть родовое тепло родного села, пусть и заметённого позёмкой…
Читая Владимира Миронова, странно сознавать, что Россия так мало знает сегодня самобытных своих поэтов. Но это, как говорится, привычное дело в наших палестинах. Одного, глядишь, прославят и убьют, другого не заметят, пока он жив, а потом спохватятся, да поздно. Но, слава Богу, не в характере русского поэта таить обиду. И если вырвется у него наболевшее да накипевшее слово, то затем лишь, чтобы охолонуло сердце, передохнув для новой боли и новой любви:
И боль с тоской непостижимой
ударит в сердце свысока,
что мы для родины любимой –
как два пустые колоска…
Ей было – вспомни! – не зазорно
нас гнуть, погибельно трясти…
Но, ветром выбитые, зёрна
сумели в камне прорасти.
P.S. К сожалению, эта статья оказалась пророческой. Вскоре поэта не стало...