Неведомо, в который из часов
Подвижничество дедов и отцов
В сомненьях и порывах повторится
И для меня…
Владимир Бояринов
Кто он по большому счёту?
Лет тридцать назад я подумал: не псевдоним ли это: Владимир Бояринов? Очень уж крут русский замес. Выверены по старинным замерам терема и двери, ворота и ставни. Сладко брашно, полны соты. Радуется Русь! Столы с закуской – на санях! Цветут рубины на кремлёвских башнях…
Однако не всякая Русь. Тут допетровская. Потому что Пётр обрубил Руси бороду, испёк новую столицу на краешке стола – захотел, чтобы мы славили его по-немецки. А вот если от этой ловкости (да и от Иоанна Грозного, клеймо гибельное поставившего на Рюриковичах) нырнуть поглубже – к богатырям, батырам и боярам, – там наше. Ольга-воительница. Садко хмельной. Боян певучий. Русь от Пресни до Урала – вечная. Рим Третий, а Четвёртому не бывать.
Чему бывать, чему не бывать в далёком будущем – о том умолчим. А пока – о ближних вехах на пути, уходящем в вечность.
Вехи... Правда, скупые. Но узнаваемые – для тех, кто помнит новейшую историю.
"Я бегу. Полки разбиты. Отступая налегке, укрываюсь от обиды на заветном чердаке". Дитя, родившееся в послевоенные годы, играет в войну. Тяжесть пережитого висит в воздухе. Но идеологическая лямка уже ослаблена: бабушкина икона не спрятана в чулан – висит!
Следующая веха. На сцене – худсамодеятельность: "Горе от ума". Родители играют, малец смотрит. "А назавтра умер Сталин. Всё забылось, как во сне". Пробудится малец – и вперёд!
Ещё веха. "Человека в космос запустили! – кричит сосед и лезет на забор… Его сынишка плачет от обиды: ликует вся весенняя земля, но даже с крыши не видать орбиты гагаринского в небе корабля". Ничего, вырастут сыны – и полетят. Вперёд и выше.
Однако ещё немного – и ни забора, ни крыльца. "Дом отцовский продаётся… Пёс кудлатый бежит за мной следом – провожает меня". Старые фотографии выцветают. Деревенская Россия 70-х годов переселяется в город.
Последняя веха: "Не я разваливал Союз".
Всё. Мне достаточно. При всей немеряной русской широте, при всём вселенском размахе – биография лирического героя выложена точно. Это то самое послевоенное поколение, которое уже не заразилось пламенной верой последних идеалистов, "шестидесятников", оно пережило младенческую гробовую бескормицу, рано осталось без вождя и учителя, в 1961 году задрало голову к звёздам и рвануло в город, но уже не застало командных вакансий, а подалось в сторожа и дворники, предоставив Системе лететь, куда сама знает.
Система и полетела. Так что и сторожить больше нечего, и дворы метут приезжие. Тут-то, на развалинах Союза нерушимого, и пришла пора вспомнить сценические вопросы классиков, горькие вопросы от большого ума: кто виноват в развале и что делать на руинах?
Хорошие вопросы достались от дедов и отцов наследникам великой мечты. Строили то ли Рим, то ли Рай. Вот он, вход в светлое будущее! Отвори ставень – за ним всё по потребностям!
"Открываешь ставень райский" – называется итоговая (на теперешний момент) книга Владимира Бояринова, и… Не пугайтесь. Настоящее испытание ещё впереди. А пока выясняется, что за ставнем – не Рай вселенский, а деревенское окошко, и там… "на бёдра руки жадные кладу…"
А звать-то её как? Ах, да: – Марья, зажги снега!
Русский человек на рандеву...
Что за Марья? Вдруг Богородица? Учитывая запредельность воображения лирического героя, – не исключено. А если Мария Магдалина? А если боярыня Морозова – та всё-таки к снегам поближе. А ясноликая кустодиевская купчиха? Эта - запросто, учитывая русскую печку, от которой автор пляшет. А вдруг там – египетская дива, из гарема Карим-паши сбежавшая, поджидает с танцем живота наготове? Свят-свят! Она ж своя! Только немного подзагорела на курорте. И любовь, подстерегающая героя, возникает не в запредельности, не во областях заочных, а меж родных осин.
Любовь, вполне поддающаяся доводам. И даже разборкам. В смысле: где была? А сам где был?
Конкретно: "Узнал крыльцо. Увидел свет из окон и дверь открыл. И смех в лицо: – Я думала, ты сокол, а ты бескрыл…"
Ах, так? " – Я прочь лечу! Ищи меня отныне меж двух веков… И по лучу скользнул, как по стремнине, и был таков!"
По лучу – это поэтично. Как и меж веков. В прозаическом отрезвлении всё проще. И горше: "…В седых летах вернулся не бескрыло в свои края.
– Зачем же так?
– А как же надо было, любимая?"
Что произошло-то? Бес в ребро. Погуляли – забыли. Поругались – помирились. Он погорячился. Она погорячилась. Он охладел. Она охладела.
"А иначе не бывает – даже солнце остывает".
Раз иначе не бывает, и жалеть вроде не о чём.
"Ты не виновата". Я не виноват. "Я верю в счастье наудачу, в любовь твою… Тебе подумалось – я плачу, а я пою!"
Ну, вот, всё объяснил и вернулся. По сю сторону райских ставен подвёл итог:
Ты зачем, отцова дочь,
У окна сидишь всю ночь?
Ты зачем под клёкот майский
Открываешь ставень райский,
Открываешь сгоряча, –
Таешь, таешь, как свеча?!
В давней советской лирике (где обходились без аналоя и свеч) такие сюжеты решались на юморе ("Уезжаю в Ленинград! – Как я рада! – Как я рад"). Но нынешнему герою, кажется, не до смеха. Это он вид делает, что ему весело, и что он поёт. Уж не плачет ли в самом деле?
Нет. Держится. Неуловима печаль. Как это на полотне у Крамского? – Неуязвима Незнакомка, "последней нежности растратчица, очарования полна. Отъедет конка – и расплачется, и разрыдается она!"
Эти невидимые миру слёзы и держат напряжение стиха. Фактура острая, ритм заражающий, слова вподхват. Глаз – зоркий, и вовсе не "сквозь слёзы", а – сквозь лихой прищур. И только неожиданный поворот стиха, неожиданно сломленное слово, неожиданный скачок мысли – из тепла любовного свидания то в жар, то в озноб – делают стих знаком исповеди.
Сожжено всё: и окно со ставнями, и крыльцо с дверью, и дом родительский. Только воет печная труба. Только сажа глаза разъедает.
Не судьба, – говорят, – не судьба.
А другой у людей не бывает".
А у страны другая судьба – бывает?
Спроецируйте "несудьбу" героя на судьбу страны – и станет понятно, почему энергия, распирающая его душу, не находит выхода.
Силушка... Начиная свою исповедь, он клянётся в верности отчизне, в чём и расписывается – "жгучей шашкой". Через пару страниц шашка сменяется на "двухсаженную дубину", от взмахов которой, как и полагается по былинному канону, супостаты ложатся направо и налево. Ещё через пару страниц – старания увенчаны, трофеи подсчитаны: "сколько сломано орясин и почёсано о жердь!" – от потешности этого подсчёта возникает (у меня) сомнение в разумности предпринятого во славу отчизны костоломства. А ещё через дюжину строк, когда к могучему Иванушке подступают товарищи и подначивают продолжить подвиги: сокрушить – медведя ли, лешего ли, а то и достать зарю (оглоблей) или пройти чрез полымя (пешком), – богатырь спрашивает: "А какая на это нужда?" – и чудесным образом выламывается из геройской дури в подозрительное благоразумие.
Вот тут-то подозрение моё и принимает форму уверенности: силушка-то бессмысленная была нам продемонстрирована с тайною (провокационной) целью обнаружить именно её бессмысленность. Чтобы попробовать вернуть ощущение цели, смысла и меры (нужды) той энергии, которая не знает, куда себя девать. Почему? Потому что повседневность подла и низка, а цели и пути сомнительны.
Цели и пути... Логично было бы при такой оглобельно-сабельной решительности видеть впереди ясный свет, а под ногами – верный путь, гарный шлях, торную дорогу. Но не свет впереди у героя, а туман. Ночь без просвета. А если день, то белёсый. Лейтмотив – морок. Бездорожье. Не путь, а след в степи, и этот след пурга заметает.
Поэтому и степь в топографический партитуре Бояринова значит едва ли не больше, чем лес. Хотя ордынцы в числе врагов и помянуты – рядом с тевтонцами, мусьяками и хазарами (и этих не забыл), однако со степняками – дело особое. Хоть и не стал наш герой скифом, и печенега по степи вдоволь погонял, а всё ж степняки – родня. Так что от Батыева Сарая до Семи Палат пролегает родное евразийское поле… точнее сказать, полигон. Чем и объясняется анкетная внятность ответа:
Он спросил: "Откуда родом?"
"Из Семи-пала-тинска!"
Ответ внятен. Вопрос непостижим: откуда вражда? Зачем?
…сошлись в ночи две равных страсти,
Как Пересвет и Челубей…
А дальше? Какая их сшибла нужда?
Я на скаку всё время
Чешу в раздумье темя:
Весь мир ополовинь –
На всё один аминь!
В финале любого раздумья (и каждого стиха) такой вот внезапный "аминь", поворот к новой загадке или безнадёжности ответа, и всегда к тому, что впереди морок, туман. Высыхает речка Непрядва, рушится Спас-на-Крови. Покатиться бы покудова "из родимого Паскудова".
Литературно говоря:
На шестом десятке лет
Грех надеяться на чудо.
Милый Афанасий Фет,
Забери меня отсюда!
Кто виноват?
В том-то и хитрость, что враги – эфемерные какие-то, дубиной их не огреешь. Что-то "сердитое и бесполое". "Цивилизованные гады". "Заправляют у кормил". Причём тобой же и прикормлены. Кастраты. Иуды. Мелкие бесы. И всё шутят, шутят.
И мы в ответ шутим: "Невозможно с нами, дураками, говорить о чём-нибудь всерьёз".
А может, не во врагах дело, а в нашем собственном состоянии? Не думаешь – в дураках ходишь. Задумаешься – дальше ехать некуда. Рок, что ли? Враги – они всегда рядом. А дело не в них, дело в нас. Вылезешь из бойлерной – вокруг ни плетня, ни дрына. Ни Союза нерушимого, ни Паскудова родимого.
Это горькое прозрение, открывающееся за богатырской удалью, сообщает стиху острую стереофонию. Срифмовать "мобильник" и "могильник" – значит уже подключить современность то ли к прошлому, то ли к будущему: там и тут могилы. Судьба!
Что делать? Литературно говоря:
Лучше прошлого не трогать
И не знать, что впереди.
Тонкий месяц – рысий коготь,
Старых ран не береди!
Почему "литературно"?
А вы посмотрите, как стихотворение названо. "Одна ночь Ивана Денисовича".
Ран хватает. Старых и новых. Соли – хоть отбавляй. Не полечиться ли по-старинному – мёдом?
Пробуем. Кругом стены (частная собственность!). Ни старой чайной, ни знакомого крылечка, ни травинки.
Полуночные метели
Замели мои следы.
И забыть меня успели.
И горчат мои меды.
А ведь с этой горечи и начинается настоящее пробуждение души к подвижничеству дедов и отцов. Им куда похуже было. Горька их правда. Горек дым отечества. Горек мёд.
Аминь.