Подумалось как-то, не является ли закономерным то, что Поэт как таковой в человеке для широкого круга людей является позже его профессиональной деятельностью, выбранной им самим и, конечно же, более надёжной для жизни, чем писание стихов. В самом деле, зачем ты, поэзия, нужна была, скажем, для Грибоедова и Тютчева, когда они могли бы спокойно прожить и на дипломатическом поприще? Может быть, они почувствовали, что в них сокрыто до поры до времени нечто такое, что окажется гораздо выше и значительнее того, что они делали сейчас в качестве блестящих дипломатов? Кто знает, как там у них было. Но факт остаётся фактом: поэзия, жившая в них как бы подспудно, вырвалась наконец наружу и, никого не спросясь, решительно потеснила дипломатическую славу высокопоставленных чиновников. И оказалось, что это навсегда, навечно: великие поэты России Александр Грибоедов и Фёдор Тютчев сделались величайшей гордостью Земли Русской!
По аналогии с этими богатырями духа я бы назвал имена и прозаиков, оставивших славою своей далеко позади первоначальную профессиональную деятельность, каковая у них была вроде бы достаточно высока, — у А. Чехова, например, у инженеров-землепроходцев Гарина-Михайловского или у нашего современника В. Шишкова. Да мало ли ещё кого!
Вот сейчас передо мной лежат два поэтических сборника, вышедших один за другим в течение двух последних лет и прочитанных мною в радостном удивлении. Правда, мне бы следовало сначала покраснеть, а потом уж порадоваться: Геннадия Гоца я знаю, и притом очень близко, в течение многих лет, но лишь по московским литературным делам, не собственно, правда, нашим, а другой пишущей братии, что входило в круг его и моих обязанностей: я был главным редактором журнала "Москва", ну, а он, Геннадий Гоц, перебывал во многих ипостасях, связанных с издательской деятельностью. А то, что он ещё и прекрасный поэт, я узнал лишь сейчас, и только вот из этих двух книг.
Одну книгу автор назвал "С холмов Крылатского", а вторую — "Озёра памяти". И сразу же у вас, мой читатель, возникает вопрос: "А что же означает заголовок ваших заметок, откудова явился этот парень из Целинограда, когда нету уже такого города в России, и целина, восславившаяся многими поэтами, оказалась своею большей половиной в другой стране, — откуда же?!"
Отвечаю: оттуда же, из Целинограда! А вы найдите оба сборника и прочтите их один за другим, и вы всё поймёте. То есть увидите, что Целинная эпопея и соответственно Целиноград вошли в сердце поэта Геннадия Гоца как лучшие годы его жизни, как героические её страницы, как, скажем, Сталинград в моей судьбе. Вот прошло уже без малого шестьдесят лет, а Сталинград меня не отпускает, и я ничего не могу поделать с этим.
Вот то же самое происходит и с моим, теперь уж очень большим и дорогим другом Геннадием Сидоровичем Гоцем. Как бы ни назывались его книги, духовно, а по большей части и текстуально, они связаны со святая святых для поэта — с Целиной, поднятой легендарным племенем комсомольцев 60-х годов. Целиноград — это его, Геннадия Гоца, Сталинград. Подобно тому, как мы, сталинградцы, проверяли у берегов Волги огнеупорство своих душ, то же самое делали юноши и девушки на Целине, в лютую стужу и не менее лютую жару на бескрайних степях северного Казахстана. Речь в Сталинграде 42 и 43 годов шла о том, как спасти Отечество от смерти. На Целине речь шла о том, как накормить досыта наш народ, только что усилием неимоверным спасший страну от фашистского бессрочного рабства. Геннадий Гоц, будучи секретарём Целинного крайкома комсомола, писал тогда:
Разве мы не затем замерзали в снегах
Под звенящим от холода небом,
Чтобы твёрдо стояла страна на ногах,
Чтобы вдоволь насытилась хлебом?
А в конце — поэтическое напутствие комсомольского вожака:
Юность помнить должна:
Дел в стране — океан…
Даже, пожалуй, больше, чем океан, — добавим мы от себя, имея в виду то, что натворили в стране реформаторы-перевёртыши.
Волна тёплых, ностальгически грустноватых волн обволакивает, обливает душу при чтении стихов о былом — увы, невозвратном. Но только ли одной печалью должны мы заполнять душу свою? Ни в коем случае!
В прошлом, кажется, году Валентин Распутин, размышляя о нашем нынешнем времени, где с невиданным размахом правит бал Окаяннище, который погаными устами одного из верных ему слуг взамен совести возгласил новый нравственный закон: больше наглости! "И кинулись исполнять вассалы, — говорит Распутин, — это приказание по всем городам и весям". Далее Валентин Григорьевич с тревогой и понятной болью вопрошает, имея в виду себе подобных, живущих по совести, по самым высоким нравственным критериям: "Так чего же хотим мы, на что рассчитываем? Мы, кому не быть победителями… Всё чаще накрывает нашу льдину, в которой мы жаждем надёжного берега, волной, всё больше крошится наше утлое судёнышко и сосульчатыми обломками истаивает в бездонной глубине".
Кисть большого художника нарисовала ужасающую картину. И если бы в этом месте поставлена была точка, то любой бы из нас, даже самый храбрый, мог впасть в уныние, даже в отчаяние. Но В. Распутин не покидает своей символической льдины и упорно всматривается вдаль: "Должна же быть где-то гора Арарат, выступающая над потопным горизонтом".
Надо только, Валентин Григорьевич, не опускать рук или того хуже: выбрасывать перед вражеским нашествием белый флаг. Мы не одни, дорогой мой, нас хотя и загнали в полуподполье, но не в угол же! Да, голоса наши обеззвучены в основных каналах телевидения, но твоё-то Слово, вопреки всему, звучит, да ещё как звучит!
Нам только ни в коем случае нельзя забывать о своих союзниках, наших духовных единоверцах, таких вот, как Геннадий Сидорович Гоц, который с крохотной группой своих помощников в невероятно тяжких, прямо-таки удушающих условиях удержал на плаву ту льдинку, то самое судёнышко с прежним, радующим душу нашу названием "Дружба народов". Именно там явился перед читателем Мустай Карим уже в новой ипостаси — как великолепный прозаик. Там дана наконец жизнь Моему Сталинграду и немалому числу произведений других писателей!
Да, Валентин Григорьевич, есть, есть вожделенный нами тот берег!
Михаил АЛЕКСЕЕВ