Этот Роман, опубликованный в журнале "Наш современник" (2003, №9), скажем прямо, впечатляет: подкупающе простое течение сюжета с редкой глубиной ненавязчивого подтекста.
Стамбул. Точнее — крохотная часть города возле порта. Узкие мощеные улицы с бесчисленными лавками и магазинами для наших "челноков" и туристов. Трое молодых ребят из России и Украины работают здесь зазывалами: ловят "наших" на выходе из порта и препровождают их в магазины кожаных изделий. С каждой купленной вещи зазывала получает пять долларов. Заработок зависит от случая и оттого почти нищенский. Ребята очень мало едят, ночуют в копеечных отелях. Никаких радостей и вольностей — в двадцать-то лет. Тут они, как в тюрьме. Но всё сносят, ибо на родине, видимо, еще хуже.
Таковы рамки бесхитростной фабулы романа.
Изнуряющее пекло летнего Стамбула. Марево осатанелого каждодневного солнца — свидетеля и палача мельтешащего, нечеловеческого, по сути, абсурда без цели и смысла. "Шагаю,— повествует рассказчик в романе,— не зная, в какой стороне, на какой улице и в каком магазине окажусь через четверть часа, через пять минут. Просто иду навстречу случаю, как вчера, позавчера и как буду шагать, наверное, завтра, не зная, что ждет меня через минуту..."
Писатель художественно ёмко и точно передает ощущение наивысшей абсурдности жизни, в которой человек — продукт капитала (именно так! как бы по-марксистски это ни звучало) — неизбежно становится насекомым, подобно герою "Превращения" Кафки. Здесь параллель неизбежна — слишком очевидна социальная давильня денег на человеческий муравейник, что, расползаясь по сторонам от этой дьявольской силы, кишит и дышит уже другой, одноклеточной жизнью: "Я пошел вверх по улице. Узкая... она, подобно живому существу, шевелилась, издавала звуки, куда-то ползла... Пестрая людская масса непрерывно двигалась одновременно в противоположные стороны".
Существенным и значительным символом в романе представляется ослепительно-мертвящее, спозаранку заводящее пружину земных роботов, — солнце. Воистину желтый дьявол! Какая точная и убийственная метафора мефистофельских страстей Запада.
Солнышко... Ласковое и нежное, красное на русской Родине, оно становится дьяволом на чужбине. Как, впрочем, и сама чужбина для нынешних русских скитальцев в романе, алкающих в смуту не "правды небесной", по Достоевскому, а хлеба насущного, что "даждь нам днесь".
Колоритны они в романе. И главные персонажи, и те, кто, мелькнув, оставляют чистое свечение русского духа...
Новая профессия — "челноки". Она рифмуется с "бурлаками" не случайно — тяжкий, изнурительный и грошовый труд до предела. И за пределом. И, как водится, — женщины. Как в войну: "Я и лошадь, я и бык, я и баба, и мужик", — русские стожильные женщины тянут воз этого рыночного проклятья на себе.
Владимир Бушняк — писатель истинно русского сострадания с некрасовской "закваской", с пронзительным светом "деревенской прозы". И оттого в романе женские образы так светлы и пластичны. Русская женщина — чистейшая мадонна в русской юдоли и чистейший образец терпения.
Бьёт муж. Но Настя-челнок не только понимает его, но и оправдывает: завод закрыли, нет работы, и муж "бесится" — переживает за детей и за нее. "Ему тоже какая-то разрядка нужна",— заслоняет она собою любимого от ярости и жестокости мира.
Вот идут они, челноки, по раскаленной улице Стамбула с тяжелыми ношами.
Остановились — хлебнуть воздуха. И вновь идут так, что хоть земля разверзнись — они не остановятся. И всё в мире — пустое, ненужное, нелепое для их озабоченного ума, когда идут они, живое и негнучее тягло. На вопрос, в каком отеле остановились, одна отвечает: "В отеле Нюр... Хер... ой, да черт его знает, как он называется". Отель называется "Хюрриет".
Автор ничего не декларирует. Он, как истинный художник, живописует мир абсурда через характеры, психологическую мотивацию, детали.
Мир опрокинулся. И движение жизни потеряло логику, определенность, устойчивость. Появилась внезапно и так же внезапно сгинула печальная русская девушка Марина. Вышел ночью на улицу и пропал Виталий-челнок. Приехал из России Стас — искать исчезнувшую полгода назад сестру Виолетту. Закрылся вдруг магазин, где работала турчанка из Болгарии Таня — добрый и нежный друг главного героя романа Ивана Матвеева. Сгинула Таня, а с нею и ее сестра Айшет — девушка сердечной смуты Ивана. Тайная, роковая и, казалось бы, немотивированная сила отыскала для "зазывалы" Жени Карасика двойника, поразительно похожего на него местного жителя. А тот, бедолага, был, судя по всему, участником каких-то темных разборок. Но жребий расплаты пал на Карасика. Его встретили темным вечером на пустынной улице. Жестоко избили и отрезали ухо.
Видимо, это модель великого русского перепутья. Не город, не общество людей, а преисподняя, где появляются и исчезают людские тени, как ночные призраки. Здесь всё повязано не смыслом и добром, а фатальным, иррациональным абсурдом. Русская жизнь — словно говорит нам писатель, — утратив внутренний духовный стержень, становится призрачной. Это мертвая жизнь. С фантомами, оборотнями, мертвенными тенями, злым роком. Это и есть полная свобода — райские кущи либерализма, но свобода Антихриста: равнозначность этого и потустороннего мира. Без высшей духовной субстанции, без духовной иерархии.
Быть может, и не случайно в американской массовой культуре уже прочно обустроились оборотни, вурдалаки, упыри, злые духи как данность западного бытия. Это точная калька с духовных запросов западного человека, прилепившаяся, как репейник, к нашей жизни.
Да ведь и "челноки", если разобраться, тоже призраки — как, впрочем, и все "старые русские" — призраки "рая", обещанного не "стамбульскими зазывалами", а "кощеями" из нерусского духа — увы, бессмертными во всей истории России.
Бушняк глубоко чувствует и понимает русское самосознание. С горьким юмором и в печали сострадающей обнажает писатель в романе величайшую русскую дурь: внезапное и заполошное искушение западными "благостями" и, в первую очередь, конечно, наивно-восторженное приятие бизнеса.
Некий Ваня с Урала, попав в Стамбул, услышал краем уха, будто наши девки-проститутки заколачивают аж по пятьдесят баксов в час. Потрясенный новыми знаниями, он дает ход распалившемуся воображению и привозит в Стамбул свою "сеструху" с девицами. Голова его, надо думать, уже отреклась от жизни и, как у пушкинского Германна, считала, но не карты, а доллары (несомненный прогресс нашей дури!).
Итог таков, каков и должен быть: девиц отобрали, Ваню "использовали" как девицу, убили и выбросили из машины на шоссе. Как использованную одноразовую вещь (надпись за границей на таких вещах: "после использования выбросить").
Однако более значима в этом смысле сюжетная линия другого героя романа — "зазывалы" Алексея. Он — как Иванушка-дурачок. Не глуп, разумеется, а живой наособицу. И оттого в мире волчьих законов Алексей кажется нелепым со своей изначальной непосредственностью. Этот Божий дар мог быть достоинством при Советской власти, но в людских джунглях, судя по сюжету романа,— это первородный признак гибели.
"Бесплатный" (сколько хочешь!) хлеб в одной из "забегаловок" Стамбула (хлеб включен в стоимость блюд) — источник душевной смуты для постоянно голодного Алексея, подвигающий его на мысли высокие и разные. Раз съеденный хлеб заменяют другим, полагает Алексей,— значит, уважают его и его друзей, Ивана и Карасика. А уж коль скоро это случилось с ними, русскими,— берет Алексей выше и глубже —то с британцами, французами и германцами такое... ну, никак невозможно. Друзья едва сдерживаются от хохота, но Алексей непоколебим: "Я хочу докопаться до истины". Ну, Сократ, понимаешь — ни больше, ни меньше!
И вот этот милый дуралей замыслил вдруг бизнес. Пафос романа очень точно диагностирует эту нашу внезапно возникшую болезнь. Дело здесь, конечно же, не в изначально предприимчивых и динамичных (это особый разговор), а в общем, не оправданном ни традицией, ни историей психозе, когда под шумок воплей о "рынке" рождается не бизнес, а вор, что являет собой парадоксальную реакцию ДРУГОЙ традиции на насилие. Дело здесь в спешном повороте русского ума с высокого смысла жизни на выживание, неизбежно сопряженное с добыванием денег, с фетишизацией их.
Карасику, как было сказано, отрезали ухо. И он уехал на родину. Алексей обнаружил и выследил турка, абсолютно похожего на Карасика и оттого чудом избежавшего жуткого насилия. И в голове Алексея рождается умопомрачительный по степени изобретательности бизнес-план. Согласитесь, читатель, если у какого-то человека на месте все члены, включая уши, — разве это не повод для того, чтобы подойти к нему, абсолютно незнакомому человеку, и сказать: "Эй, дядя! Гони двести баксов за то, что ходишь с двумя ушами. Это мы их сберегли"? Потрясенный дядя немедленно отдаст незнакомцу двести, да сверху еще сто за "высший пилотаж" в бизнесе. Вот так или почти так думал Алексей, затевая эту авантюру. Мыслил, между прочим, русскими понятиями, ибо турецкого вообще не знал.
Дурь? Конечно же, дурь. Но ведь безобидная и без ущерба для всех. Однако Алексея избивают так, как это могут только "падшие ангелы" Востока.
Он умирает ночью. Тихо. Во сне. Подложив под разбитую голову ладошки.
Бушняк скуп в выражениях. Это чеховская традиция — передавать мысль не через выражение-описание чувств, а через действие героев, через их "странные", казалось бы, несоответствующие их состоянию слова (Астров в "Дяде Ване": "А, должно быть, в этой самой Африке теперь жарища — страшное дело!").
Главный герой романа Иван находит Алексея в комнате мертвым. Сухие, короткие фразы, "странные" слова (на контрасте — полумрак номера в дешевом отеле, мертвый Алексей, по ошибке входящая в номер женщина после душа; дородная, пышущая соблазнительной жизнью блондинка: "Сережа... ты здесь?").
Сцена по-настоящему волнует.
Русский мальчик... Милый дуралей... Экое же наше беспамятство. Нам Пушкин завещал в назидание великую сказку "О рыбаке и рыбке". Не для нас, русских, эта "халява" в бизнесе! Разве случаен тот факт, что большинство ныне богатеньких в России — не русские?
Карасик и Алексей мечтали об Америке. Они полагали, что в Стамбуле им "не развернуться" (ну, чем не запросы старухи из пушкинской сказки?!). Один лишился уха, другой — жизни. Так заканчивается в романе это важное смысловое движение.
Главный герой-рассказчик Иван Матвеев, без сомнения, самая большая удача писателя. Не будет преувеличением сказать, что это произведение о нем — о русском парне, желающем честно прожить и выжить на карнавале пороков в несчастной России. Даже в самом названии романа есть прямое указание на это: не "зазывалы", хотя их трое друзей, а "зазывала". Такой акцент крайне важен, ибо Иван в какой-то мере являет собой новый тип в русской литературе: русский человек на великом перепутье России, олицетворяющий собой стоицизм и несогбенность как вызов и бунт против абсурда жизни . В основе своей это принципиально ДРУГОЙ бунт — не тот, который "бессмысленный и беспощадный". В этом вся суть.
Иван — видимый и сокровенный центр всех смысловых движений романа.
Человек с большим достоинством, уравновешенный, стоически держащий удар судьбы и находящий силы поддержать всех(!) терпящих беду и падших.
Что может человек на "дне"? Кажется, ничего. Нет, он может всё, что равноценно высоте его души. Иван хлопочет о печальной девушке Марине. Он как живой щит для Карасика во всех его бедах. В безнадежной ситуации он спасает наивную и безответную Любу. Воистину, безмерна отзывчивость русской души! Иван деликатно, но активно вступается даже за турецкую девушку — живого манекена в кожаной куртке на изнуряющем солнцепеке.
Иван — спаситель и охранитель, он стержень, он опора всех мятущихся, слабых, снедаемых страстями, задавленных судьбой.
Где же Иван черпает силы для такой огромной душевной работы?
В терпении. Он — единственный в романе придавленный, но несогбенный. Влекомый, как и все, злым роком, но хранимый какой-то властной и неодолимой силой. Тут смысловой нерв романа. То общезначимое, что не заметили наши публицисты, но выразил художник.
Иван — страстотерпец. Он стоик. Библейский Иов. Как нынешний русский великий народ. Это неслыханное и беспредельное его терпение сродни по мужеству его великим историческим подвигам, дает русскому народу не упрощение, как принято думать, а вселенскую силу и надежду.
Стоицизм — это и есть ДРУГОЙ бунт. Бунт не в бесплодной (сегодня!) прямой борьбе, а в сопротивлении уничтожению путем устояния, по слову великого Юрия Кузнецова, как "Федора-дура":
У бездны, у разбитого корыта
На перекате, где вода не спит,
На черепках, на полюсах магнита
Федора-дура встала и стоит.
Встать и стоять, чтобы выстоять и сохранить в душе неоскорбляемую русскость . В таком бунте и вызревает сокровенная сила для неотвратимого часа возмездия.
И вот что в высшей степени любопытно. Сам Иван не декларирует стоицизм, он проживает его. В его поведении — ни малейшей тени эмоции и рефлексии. Лишь уточняющий, по долгу рассказчика, краткий монолог о безликой силе, что каждодневно давит на сознание, душу, тело. В тон поведению и манера говорить — предельно скупая, предельно сжатая — не расплескаться в традиционной русской метафизике, в разливанном половодье чувств. Сейчас иной отсчет. Иное время. Время накопления мысли и молчания (наговорились в ХХ веке всласть!), время внутреннего глубинного возрождения — от Голгофы до Воскресения. Иван чувствует скрытое творчество русского бытия как-то особенно остро: "Может быть, мы рождаемся заново. И может быть, мы будем лучше самих себя".
Может статься, найдутся критики, которые в декларации "терпение-стоицизм" обнаружат призыв к смирению и пассивности, что-то вроде толстовского "непротивления". Но дело в том, что художественное слово не решает политические запросы времени. Владимир Бушняк в своем романе исследует как художник не политическое, а историческое сознание народа в период тотального исторического обморока, в период так называемой "смуты". Идея "терпения-стоицизма" — это всеобщая идея самосохранения и самоидентификации любой нации, обремененной выживанием, а для русской — это Божий крест, испытующий и дарующий: подобно библейскому Иову, в беспредельном терпении мы обретаем не только истинную веру в Бога, но и в самих себя, приближаясь к истине через страдания. В горниле страданий выплавляется прозрение. Всеобщее прозрение . Именно оно, а не победа на выборах, принесет избавление и возродит Россию.
Всё это, понятно, лежит вне рамок политической борьбы, которая протекает по своим особым законам. Для подлинной победы, однако, важнее сущностное, историческое направление мысли, которое, несомненно, угадывается в романе Бушняка: политику делают политики — тонкий социальный слой, историю же — народ.
Чтобы мысль моя не показалась абстрактной, "свободной" от коллизий романа, я позволю себе сказать, наконец, о едва ли не самом важном свойстве характера главного героя.
Стоицизм и нравственное богатство Ивана как бы излучают вовне не только красоту поступков, многозначительное молчание, достоинство, но и отчетливо зримую, реальную СИЛУ человеческого духа. Она как-то мистически берет в полон всех, кто так или иначе соприкасается с ним. Его просят о помощи малознакомые люди, бессознательно и безошибочно, они же могут поведать ему самое сокровенное, к его слову прислушиваются даже хозяева магазинов, им очаровывается красавица-эмигрантка. По всему чувствуется, что в компании своих друзей он лидер. Можно даже уверенно сказать, что его выразительный стоицизм поддерживает и сцепляет жизни всех героев "дна". Эта сила поднимает падшего. Эта сила возвышает стойкого. Такова традиция подлинно русской литературы — собирать и возвышать человеческое в человеке.
Идея зримой духовной силы Ивана наиболее полно выражена в одной прелюбопытной сцене романа. В магазине, что принадлежит турецкому еврею Давиду, Ивана настигает редкая удача: его клиент купил аж шестнадцать курток. По неписаным законам, такое количество купленного товара считается оптовой закупкой. А сие означает, что цена за каждую куртку снижается, а значит — снижаются и комиссионные для "зазывалы". И Давид, и Иван — оба понимают, что развитие такого сценария возможно. Еврей с трудом улыбается. Он, видимо, что-то хочет сказать... И не может... Он мучается, но не в силах скрыть своих мук. Что-то ему мешает удержать "свои" деньги... И он отдает Ивану всё. Сполна. Иван догадывается, что дело здесь не в нем, но с непосредственностью русского человека, далекого от таких страданий, недоумевает: "Не знаю, чем я на него так действую?"
Думается, что это — художественный задаток той силы, которая вызревает в терпении русского народа. Идея этой силы развивается в романе с неизбежной логикой, когда бунт "пассивный" пластично и художественно достоверно переходит в фазу активной и решительной борьбы. Разрешает драму, как водится, финал романа.
Иван живо откликается на очередную беду русского человека.
Девушка Люба. Юная, наивная, подвижная. Такие в светлую пору Советской власти дерзали и строили, пели и смеялись звонко, как дети. А во мраке "общечеловеческих ценностей" Люба, ведомая неистребимой юностью, потянулась к лучам южного солнца. Как мотылек к свету. И обожглась: хозяин магазина, турок Сали, хитростью забрал у нее паспорт и сделал ее фактически рабыней. Изощренное рабство — не в чеченских ямах, а в цивильном "шопинге".
Бесчеловечная система рождает особый тип угнетателя: энтузиастов бесправия. Турок Сали, видимо, смекнул сразу, как только появились русские "поденщики", какой навар можно получить дополнительно от их бесправия. Он пытается с помощью боевого пистолета сломать Ивана, но, получив отпор, отыгрывается сполна на Любе.
Иван лезет в пекло: он, по сути, изгой, посягнул на систему бесправия, на вооруженного угнетателя. Он идет на бой, не сознавая ни опасности, ни плана боя, ничего вообще не сознавая. Он идет, потому что надо. Потому что надо спасать русского человека. Он идет на бой. Как Пересвет. Как Ослябя.
Так случилось, что Иван первым проник в подвальное помещение магазина и обнаружил в ящике хорошо знакомого стола (оттуда Сали вынимал пистолет) паспорт Любы и ТОТ пистолет. Какая-то неведомая сила заставила Ивана взять пистолет и прицелиться в пространство, в воображаемого Сали... Но именно в этот момент в этом пространстве появился Сали, тихо вошедший в помещение через запасную дверь. Какая мистическая многозначность в одной детали! Эта дверь оказалась в свое время спасительной для Ивана и роковой для Сали.
Бушняк тонко и изобретательно "прокладывает" сюжет к психологической "дуэли" двух символических сил. Иван, носитель глубинной, им самим неосознанной идеи стоицизма и бунта, как бы "раздваивается" в этот предельно напряженный миг. Так неизбежно и художественно достоверно возникает феномен "раздвоения личности": между восприятием реальности, которым руководит сознание, и бессознательным — иррациональным, где копятся страсти иного смысла, способные в состоянии аффекта всецело руководить поступками человека. В романе Бушняка эти страсти накапливает беспросветная, кабальная жизнь.
"Раздвоение личности" — феномен, имеющий большую историю в большой литературе. Здесь бездонное пространство для размышления. И не в последнюю очередь из-за того, что уж очень хорош материал в романе. Но, увы, рамки статьи обязывают...
Феномен "раздвоения" так масштабно обкатывался в ХХ веке, что на этом узком смысловом пространстве, видимо, неизбежны пересечения разных творческих опытов, элементов схожести, переклички.
Весьма выразительно в этом смысле некоторое совпадение развязки романа со сценой убийства алжирца героем повести Альбера Камю "Посторонний". Удивительна схожесть психологических состояний героев с невольным, за пределами сознания, убийством. Но именно некоторая одинаковость внешних факторов, как это ни парадоксально прозвучит, полностью снимает упоминание о каком-либо заимствовании. Ибо органичные в своей художественной ткани обе сцены решают совершенно разные мировоззренческие задачи .
Герой Камю — посторонний, не желающий пребывать в социальной ауре общества и утверждающий себя внутренним самоощущением и самодостаточностью. Так, по мнению Камю, человек может противостоять абсурду жизни, ибо любая жизнь — это вообще абсурд.
Иван — тоже посторонний, но только в ауре хищного чистогана. Сам же Иван как личность — из другого мира, из русско-советской истории, планиды высокого замысла и антиабсурда, откуда он временно выброшен, но где живет его живая душа и сокровенные помыслы.
И, тем не менее, перекличка с Камю показалась мне любопытной прежде всего с точки зрения исследования самого романа.
Альбер Камю был, как известно, и философом, и все его литературные произведения всегда рассматривались в контексте его философских идей, главные из которых изложены в двух эссе: "Миф о Сизифе. Эссе об абсурде" и "Бунтующий человек".
Сделаем весьма важную оговорку. Идеи Камю об абсурде человеческого бытия, их претензии на универсальность и онтологичность малопродуктивны для русского самосознания, ибо в своем законченном виде они иронично-агрессивны по отношению к вере, в каком-то смысле аморальны и, что особенно важно для русского человека,— эти идеи не "сострадают", а являют собой типично западную рафинированную интеллигентщину в виде орнаментального блуждания ума. Поэтому мне показалось весьма плодотворным для аналитической работы с романом воспользоваться только малым, частичным совпадением абсурда нашей нынешней жизни с идеями "Мифа о Сизифе" (1941), написанного Камю во время фашистской оккупации Франции и во многом созвучного реализму периода нынешней либеральной оккупации в России. Иначе говоря, совпадения "Стамбульского зазывалы" с "Мифом о Сизифе" не мировоззренческие, а ситуационные : схожая историческая ситуация.
С учетом этой важной оговорки оказалось возможным использовать терминологию Камю: "абсурд — стоицизм — бунт" в соответствующей идейной связке. Эта "проекция" показалась мне достаточно убедительной для анализа романа Бушняка. Но в этой связи может возникнуть вопрос: а не заимствовал ли Бушняк идеи Камю? Вопрос, полагаю, абсолютно праздный. Как я пытался показать, роман Бушняка — совершенно органичное художественное произведение со своей, принципиально отличной от Камю и очень русской по сути идеей.
Но как бы там ни было, бунт героя в романе идет дальше. Он становится пророческим и уже истинно традиционным бунтом русского человека, преодолевшего высотой помыла абсурд жизни. Иван выстрелил и убил турка Сали. Однако весь пафос романа убеждает нас: Иван убивал не человека другой национальности, а угнетателя.
Строго говоря, такой итог закономерен — бунт, вызванный стоицизмом, с неизбежной логикой движется к борьбе решительной и бескомпромиссной. В этом проявляется, если угодно, русская философия освобождения, не блудливым умом писанная, а начертанная, как катехизис, драматической историей православно-советской России, искушаемой всегды тайным и явным врагом. Бунт в широком смысле — это историософия СВОБОДЫ России — борьбы с внешним и внутренним врагом.
Еще одна необходимая оговорка. Русофобы с каким-то особым усердием цитируют слова Пушкина о русском бунте, "бессмысленном и беспощадном", особо смакуя слово "бессмысленный". Ну, понятное дело, какой же смысл могут иметь "дикари без общечеловеческих ценностей", кроме страсти к разрушению? Мы имеем дело с банальной спекуляцией. Пушкин высказался о бунте после знакомства с историей восстания Пугачева. И в этой фразе, как и в любой пушкинской, всё мудро и просто: бунт бессмысленный, ибо обречен. До 1917-го именно так и было. При этом любой бунт всегда был принципиально осмысленным, что и составляет суть русского бунта, — люди не задумываются о конечной победе, их победа — в самом факте протеста, в осмысленном ощущении СВОБОДЫ от угнетения.
Иван убивает угнетателя. Всё, однако, не так просто в романе. Крайний драматизм сцены приводит, как было сказано, к раздвоению личности героя. Эффект этой сцены — в тончайшей модуляции двух психологичеких начал, в деликатном осязании смысла: выстрелил не Иван, сознающий и ответствующий, а его бунтующее, символическое бессознательное, ухнувшее в абсурдное пространство, как залп "Авроры". Иван — "не сознающий". А следовательно, не подсудный. В судебной медицине это квалифицируется как "состояние аффекта". Иными словами, угнетателя убила не личность, а, образно говоря, идея бунта и протеста. В романе эта сцена приобретает, таким образом, философское и пророческое звучание ОСВОБОЖДЕНИЯ.
События в романе, как помнит читатель, происходят на чрезвычайно узком пространстве обитания героев — маленькая часть припортового Стамбула.
И мне в этой связи вспоминаются наши литературные диспуты начала 80-х годов. Современная журналистская братия, по сути, подменившая собой литературную критику и замучившая пустопорожней болтовней, даже не подозревает, как истинно свободно и содержательно велись тогда литературные споры. Так вот, в одном из них шел разговор о том, может ли "в капле" отразиться весь мир, способен ли художник на такой дерзновенный шаг?
Роман Владимира Бушняка "Стамбульский зазывала", эхом откликаясь на славную и бурную литературную жизнь 80-х, дает повод думать, что "капля" истинно художественного может выразить если не всё, то что-то весьма существенное в бытии народа.