ИСТОРИЯ

ЛЕДЯНОЙ ПОХОД

(с Корниловым)

[...] Я несколько дней живу у себя, в семье, с любимыми людьми. Я не хочу ничего. Я устал от фронта, от политики, от борьбы. Я хочу только ласки своей матери. [...]

Был сочельник. Звонок. Я удивлен: входит прапорщик нашего полка К. Он сибиряк. Зачем он приехал? Я догадываюсь. К. разбинтовывает ногу и передает мне письмо моего командира.

“Корнилов на Дону. Мы, обливаясь кровью, понесем счастье во все углы России... Нам предстоит громадная работа... Приезжайте. Я жду Вас... Но если у Вас есть хоть маленькое сомненье, - тогда не надо...”. [...]

Был, кажется, третий день Рождества. Мы уезжали: семь человек офицеров. [...]

Через два дня мой командир полк. С. приехал, и мы идем записываться в бюро Добровольческой армии. [...]

Мы стоим на Горной в поездах, охраняясь полевыми караулами. [...] Из караула пришел подпор. К-ой и кап. Р., подсели к нашему чайнику. “Сейчас одного “товарища” ликвидировал,” - говорит К-ой. “Как так?” - спрашивает нехотя кто-то. “Очень просто, - быстро начал он, отпивая чай, - стою вот в леску, вижу - “товарищ” идет, крадется, оглядывается. Я за дерево - он прямо на меня, шагов на десять подошел. Я выхожу - винтовку наизготовку, конечно, - захохотал К-ой, - стой! - говорю. Остановился. Куда идешь? - Да вот домой, в Сулин, - а сам побледнел. - К большевикам идешь, сволочь! шпион ты... твою мать! - К каким большевикам, что вы, домой иду, - и морда самая комиссарская. - Знаю, говорю... вашу мать! Идем, идем со мной. - Куда? - Идем, хуже, будет, говорю. - Простите говорит, за что же? Я человек посторонний, пожалейте. - А нас вы жалели, говорю... вашу мать?! Иди!.. Ну и “погуляли” немного. Я сюда - чай пить пришел, а его к Духонину направил...”. - “Застрелил?” - спрашивает кто-то. “На такую сволочь патроны тратить! вот она матушка, да вот он “батюшка”. Рукой приподнял винтовку, похлопал ее по прикладу, по штыку и захохотал. [...]

Сели. Едем... ст. Хопры. [...] “Там на станции сестра большевистская, пленная, и два латыша,” - говорит, влезая в вагон, прап. Крылов.

“Где? Где? Пойдем, посмотрим!” - заговорили...

“Ну их к черту, я ушел... Ну и сестра, - начал он, - держит себя как!” - “А что?” - “Говорит: я убежденная большевичка... Этих латышей наши там бить стали, так она их защищает, успокаивает. Нашего раненого отказалась перевязать...”.

“Вот сволочь!” - протянул кто-то.

“Пойдемте посмотрим”. - “Да нет, их в вагон приказано перевести”.

Часть вылезла из вагона и пошла к станции.

Немного спустя ко мне быстро подошел шт.-кап. князь Чичуа: “Пойдемте, безобразие там! Караул от вагона отпихивают, хотят сестру пленную заколоть...”.

Мы подошли к вагону с арестованными. Три офицера, во главе подпор. К-ой и несколько солдат Корниловского полка с винтовками лезли к вагону, отпихивали караул и ругались: “Чего на нее смотреть... ея мать!.. Пустите! Какого черта еще!”.

Караул сопротивлялся. Кругом стояло довольно много молчаливых зрителей. Мы вмешались.

- Это безобразие! Красноармейцы вы или офицеры?!

Поднялся шум, крик...

Бледный офицер, с винтовкой в руках, с горящими глазами, кричал князю: “Они с нами без пощады расправляются! А мы будем разводы разводить!” - “Да ведь это пленная и женщина!”. -”Что же, что женщина?! А вы видали, какая это женщина? как она себя держит, сволочь!”. - “И за это вы ее хотите заколоть? Да?”

Крик, шум увеличивался...

Из вагона выскочил возмущенный полковник С., кричал и приказал разойтись.

Все расходились.

Подпор. К-ой шел, тихо ругаясь матерно и бормоча: “Все равно, не я буду, заколю...”. Я припомнил, как его, плача, провожала и крестила женщина с добрым, хорошим лицом.

Солдаты расходились кучками. В одной из них шла женщина-доброволец... Они, очевидно, были в хорошем настроении, толкали друг друга и смеялись.

“Ну, а по-твоему, Дуська, что с ней сделать?” - спрашивал курносый солдат женщину-добровольца.

“Что? - завести ее в вагон да и... всем, в затылок, до смерти,” - лихо отвечала “Дуська”. Солдаты захохотали. [...]

Как-то раз на станцию возвращается разъезд таких казаков. Они едут, галдят... [...]

“Откуда конь-то такой, станичник?. - “Большевистский, захватили”, - отвечает казак, легко спрыгнул с коня и подвел привязать к изгороди.

Казаки спешились. Обступили коня. Наперебой, громко крича, рассказывают, как они захватили разъезд, и восторгаются добычей...

Нервный конь перебирает мускулистыми, крепкими ногами и бочится. Другой казак подвел захваченную кобылу. Кобыла - хуже. Всем нравится рыжий англичанин. Казаки спорят о нем и нападают на старика.

“На что он тебе?!” - “Отдай молодому!”… - “Всё равно продашь,” - кричат казаки. Старик отнекивается: “Да я же его взял!” - “Ты взял, а я где был?!” - кричит, вскидывая головой и размахивая руками, молодой казак-претендент.

Во время спора я заметил среди них высокого, черноусого, с бледным лицом солдата в серой, хорошей шинели. Он стоял немного поодаль, не вмешиваясь в разговор.

“Это ваш казак?” - спросил я старика.

“Нет, их - захватили,” - нехотя отмахнулся он, ему было не до разговоров - казаки отбивали коня в пользу молодого.

Пленного никто не замечал, все были увлечены спором о коне, о нем забыли.

Солдат не выдержал, дернул крайнего казака за рукав и тихо спросил: “Ну, куда же мне-то?” - тот недовольно обернулся: “Постой... ребята, кто-нибудь отведите-ка пленного к начальнику, Ведерников, отведи ты,” - приказал казак, и опять все загалдели вокруг коня.

Ведерников нехотя вышел из толпы. Солдат, на ходу поправляя пояс, двинулся за ним.

Я стоял - смотрел на галдеж казаков, но вдруг сзади услышал разговор проходивших солдат: “Видал? Поймали одного, сейчас расстреливать,” - и пошел вместе с ними к путям. Навстречу мне солдаты Корниловского полка с винтовками в руках вели этого самого черноусого солдата. Лицо у него было еще бледнее, глаза опущены.

Со всех сторон из вагонов выпрыгивали и бежали люди: смотреть.

Черноусого солдата вели к полю. Перешли последний путь... Я влез в вагон. Выстрел - один, другой, третий...

Когда я вышел, толпа расходилась, а на месте осталось что-то бело-красное. От толпы отделился, подошел ко мне молоденький прапорщик.

- Расстреляли. Ох, неприятная шутка... Всё твердит: “За что же, братцы, за что же?” - а ему: ну, ну, раздевайся, снимай сапоги... Сел он сапоги снимать.

Снял один сапог: “Братцы, - говорит, - у меня мать-старуха, пожалейте!”. А тот курносый солдат-то наш: “Эх, да у него и сапоги-то дырявые...” - и раз его, прямо в шею, кровь так и брызнула.

Пошел снег. Стал засыпать пути, вагоны и расстрелянное тело...

Мы сидели в вагоне. Пили чай. [...]

Откуда-то привели в казармы арестованного, плохо одетого человека. Арестовавшие рассказывают, что он кричал им на улице: “Буржуи, пришел вам конец, убегайте, никуда не убежите, постойте!”. Они повели его к командующему участком, молодому генералу Б. Генерал - сильно выпивши. Выслушал и приказал: “Отведите к коменданту города, только так, чтоб никуда не убежал, понимаете?”.

На лицах приведших легкая улыбка; “так точно, ваше превосходительство”.

Повели... недалеко в снегу расстреляли...

А в маленькой, душной комнате генерал угощал полк. С. водкой.

[...] Вдруг в комнату вбежала обтрепанная женщина, с грудным ребенком на руках. Бросилась к нам. Лицо бледное, глаза черные, большие, как безумные... “Голубчики! Родненькие, скажите мне, правда, маво здесь убили?”. - “Кого? Что вы?”. - “Да нет! Мужа маво два офицера заарестовали на улице, вот мы здесь живем недалечека, сказал он им что-то, миленькие, скажите, голубчики, где он?” Она лепетала как помешанная, черные большие глаза умоляли. Ребенок плакал, испуганно-крепко обхватив ее шею ручонками... “Миленькие, они сказали, он баль-шавик, да какой он бальшавик! Голубчики, расстреляли его, мне сказывал сейчас один”. - “Нет, что вы, - тут никого не расстреливали”, - пробовал успокоить ее я, но почувствовал, что это глупо, и пошел прочь.

А она всё твердила: “Господи! Да что же это? Да за что же это? Родненькие, скажите, где он?”. [...]

Из станицы Егорлыцкой мы должны идти в Ставропольскую губернию. Всех интересует: как встретят неказаки? [...]

Вот дойти до того гребня - и будет видна Лежанка... [...] Авангард - встречен огнем. [...] Из-за хат ведут человек 50-60 пестро одетых людей, многие в защитном, без шапок, без поясов, головы и руки у всех опущены.

Пленные.

Их обгоняет подполк. Нежинцев, скачет к нам, остановился - под ним танцует мышиного цвета кобыла.

“Желающие на расправу!” - кричит он.

“Что такое? - думаю я. - Расстрел? Неужели?”.

Да, я понял: расстрел, вот этих 50-60 человек, с опущенными головами и руками.

Я оглянулся на своих офицеров.

“Вдруг никто не пойдет?” - пронеслось у меня.

Нет, выходят из рядов. Некоторые смущенно улыбаясь, некоторые с ожесточенными лицами.

Вышли человек пятнадцать. Идут к стоящим кучкой незнакомым людям и щелкают затворами.

Прошла минута.

Долетело: пли!.. Сухой треск выстрелов, крики, стоны.

Люди падали друг на друга, а шагов с десяти, плотно вжавшись в винтовки и расставив ноги, по ним стреляли, торопливо щелкая затворами. Упали все. Смолкли стоны. Смолкли выстрелы. Некоторые расстреливавшие отходили.

Некоторые добивали штыками и прикладами еще живых.

Вот она, гражданская война; то, что мы шли цепью по полю, веселые и радостные чему-то, - это не “война”... Вот она, подлинная гражданская война...

Около меня - кадровый капитан, лицо у него как у побитого. “Ну, если так будем, на нас все встанут,” - тихо бормочет он.

Расстреливавшие офицеры подошли.

Лица у них - бледны. У многих бродят неестественные улыбки, будто спрашивающие: ну, как после этого вы на нас смотрите?

“А почём я знаю! Может быть, эта сволочь моих близких в Ростове перестреляла!” - кричит, отвечая кому-то, расстреливавший офицер.

Построиться! Колонной по отделениям идем в село. Кто-то деланно-лихо запевает похабную песню, но не подтягивают, и песня обрывается.

Вышли на широкую улицу. На дороге, уткнувшись в грязь, лежат несколько убитых людей. Здесь все расходятся по хатам. Ведут взятых лошадей. Раздаются выстрелы...

Подхожу к хате. Дверь отворена - ни души. Только на пороге, вниз лицом, лежит большой человек в защитной форме. Голова в луже крови, черные волосы слиплись...

Идем по селу. Оно - как умерло: людей не видно. Показалась испуганная баба и спряталась...

На углу - кучка, человек двенадцать. Подошли к ним: пленные австрийцы. “Пан! пан! Не стрелял! Мы работал здесь!” - торопливо, испуганно говорит один. “Не стрелял теперь! Знаю, сволочи!” - кричит кто-то. Австрийцы испуганно протягивают руки вперед и лопочут ломанно по-русски: “не стрелял, не стрелял, работал”.

“Оставьте их, господа, - это рабочие”.

Проходим дальше...

Начинает смеркаться. Пришли на край села. Остановились. [...]

Кучка людей о чем-то кричит. Поймали несколько человек. Собираются расстрелять.

“Ты солдат... твою мать?!” - кричит один голос.

“Солдат, да, я, ей-Богу, не стрелял, помилуйте! Неповинный я!” - почти плачет другой.

“Не стрелял... твою мать?!” - револьверный выстрел. Тяжело, со стоном падает тело. Ещё выстрел.

К кучке подошли наши офицеры.

Тот же голос спрашивает пойманного мальчика лет восемнадцати.

“Да, ей-Богу, дяденька, не был я нигде!” - плачущим, срывающимся голосом кричит мальчик, сине-бледный от смертного страха.

“Не убивайте! Не убивайте! Невинный я! Невинный!” - истерически кричит он, видя поднимающуюся с револьвером руку.

“Оставьте его, оставьте!” - вмешались подошедшие офицеры. Князь Чичуа идет к расстреливающему: “Перестаньте, оставьте его!”. Тот торопится, стреляет. Осечка.

“Пустите, пустите его! Чего, он ведь мальчишка!”.”

“Беги... твою мать! Счастье твое!” - кричит офицер с револьвером.

Мальчишка опрометью бросился... Стремглав бежит. Топот его ног слышен в темноте.

К подпор. К-ому подходит хор. М., тихо, быстро говорит: “Пойдем... австриец... там”. - “Где?.. Идем”. В темноте скрылись. Слышатся их голоса... возня... выстрел... стон, еще выстрел...

Из темноты к нам идет подпор. К-ой. Его догоняет хор. М. и опять быстро: “Кольцо, нельзя только снять”. - “Ну, нож у тебя?..”. Опять скрылись... Вернулись. “Зажги спичку,” - говорит К-ой. Зажег. Оба, близко склонясь лицами, рассматривают. “Медное!,, его мать! - кричит К-ой, бросая кольцо. - Знал бы, не ходил, мать его...”.

Совсем темно. [...]

Хата брошена. Хозяева убежали. Раскрыт сундук, в нем разноцветные кофты, юбки, тряпки. На стенах налеплены цветные картинки, висят фотографии солдат. В печке нетронутая каша. Несут солому на пол. Полезли в печь, в погреб, на чердак. Достали кашу, сметану, хлеб, масло. Ужинают. Усталые солдаты засыпают вповалку на соломе...

Утро. Кипятим чай. На дворе поймали кур, щиплют их, жарят. Верхом подъехал знакомый офицер В-о. “Посмотри, нагайка-то красненькая!” - смеется он. Смотрю: нагайка в запекшейся крови. “Отчего это?’. - “Вчера пороли там, молодых. Расстрелять хотели сначала, ну а потом пороть приказали”. - “Ты порол?”. - “Здорово, прямо руки отнялись, кричат, сволочи,” - захохотал В-о. Он стал рассказывать, как вступали в Лежанку с другой стороны.

“Мы через главный мост вступили. Так знаете, как пошли мы на них, - они всё побросали, бегут! А один пулеметчик сидит, строчит по нас и ни с места. Вплотную подпустил. Ну, его тут закололи... Захватили мы несколько пленных на улице. Хотели к полковнику вести. Подъехал капитан какой-то из обоза, вынул револьвер... раз... раз... раз - всех положил, и всё приговаривает: “ну, дорого им моя жинка обойдется”. У него жену, сестру милосердия, большевики убили...”.

“А как пороли? Расскажи!” - спросил кто-то.

“Пороли как? - Это поймали молодых солдат, человек двадцать, расстрелять хотели, ну, а полковник тут был, кричит: всыпать им по пятьдесят плетей!

Выстроили их в шеренгу на площади. Снять штаны! Сняли. Командуют: ложись! Легли.

Начали их пороть. А есаул подошел: что вы мажете? Кричит, разве так порют! Вот как надо!

Взял плеть, да как начал! Как раз. Сразу до крови прошибает! Ну, все тоже подтянулись. Потом по команде: “встать!” - встали. Их в штаб отправили.

А вот одного я совсем случайно на тот свет отправил. Уже совсем к ночи. Пошел я за соломой в сарай. Стал брать - что-то твердое, полез рукой - человек!.. Вылезай, кричу. Не вылезает. Стрелять буду! - Вылез. Мальчишка лет двадцати...

“Ты кто, - говорю, - солдат?”. - “Солдат”. - “А где винтовка?”. - “Я ее бросил”. - “А зачет ты стрелял в нас?”. - “Да как же, всех нас выгнали, приказали”. - Идем к полковнику. Привёл. Рассказал. Полковник кричит: расстрелять его, мерзавца! Я говорю: он, господин полковник, без винтовки был. Ну, тогда, говорит, набейте ему морду и отпустите. Я его вывел. Иди, говорю, да не попадайся. Он пошел. Вдруг выбегает капитан П-ев, с револьвером. Я ему кричу: его отпустить господин полковник приказал! Он только руками махнул, догнал того... Вижу, стоят, мирно разговаривают, ничего. Потом вдруг капитан раз его! Из револьвера. Повернулся и пошел... Утром смотрел я - прямо в голову”.

“Да, - перебил другой офицер, - я забыл сказать. Знаете, этих австрийцев, которых мы не тронули-то, всех чехи перебили. Я видал, так и лежат все кучей”.

Я вышел на улицу. Кое-где были видны жители: дети, бабы. Пошел к церкви. На площади в разных вывернутых позах лежали убитые... Налетал ветер, подымал их волосы, шевелил их одежды, а они лежали, как деревянные.

К убитым подъехала телега. В телеге - баба. Вылезла, подошла, стала их рассматривать подряд... Кто лежал вниз лицом, она приподнимала и опять осторожно опускала, как будто боялась сделать больно. Обходила всех, около одного упала, сначала на колени, потом на грудь убитого и жалобно, громко заплакала: “Голубчик мой! Господи! Господи!..”.

Я видел, как она, плача, укладывала мертвое, непослушное тело на телегу, как ей помогала другая женщина. Телега, скрипя, тихо уехала...

Я подошел к помогавшей женщине...

“Что это, мужа нашла?”.

Женщина посмотрела на меня тяжелым взглядом. “Мужа,” - ответила и пошла прочь.

Зашел в лавку. Продавец - пожилой, благообразный старичок. Разговорился. “Да зачем же нас огнем встретили? Ведь ничего бы не было! Пропустили бы, и всё”. - “Поди ж ты, - развел руками старичок... - все ведь эти пришлые виноваты - Дербентский полк и артиллеристы. Сколько здесь митингов было. Старики говорят: пропустите, ребята, беду накликаете. А они всё одно: уничтожим буржуев, не пропустим. Их, говорят, мало, мы знаем. Корнилов, говорят, с киргизами да буржуями. Ну, молодежь и смутили. Всех наблизовали, выгнали окопы рыть, винтовки пораздали... А как увидели ваших, ваши как пошли на село, бежать. Артиллеристы первые - на лошадей, да ходу. Все бежать! Бабы! Дети! - старичок вздохнул. - Что народу-то, народу побили... невинных-то сколько... А из-за чего всё? Спроси ты их...” [...]

Вечером, в присутствии Корнилова, Алексеева и других генералов, хоронили наших, убитых в бою.

Их было трое.

Семнадцать было ранено.

В Лежанке было 507 трупов. [...]

Пришли в ст. Плотскую, маленькую, небогатую. Хозяин убогой хаты, где мы остановились, - столяр, иногородний. Вид у него забитый, лицо недоброе, неоткрытое. Интересуется боем в Лежанке.

“Здесь слыхать было, как палили... а чевой-то палили-то?”.

“Не пропустили они нас, стрелять стали...”.

По тону видно, что хозяин добровольцам не сочувствует.

“Вот вы образованный, так сказать, а скажите мне вот: почему это друг с другом воевать стали? из чего это поднялось?” - говорит хозяин и хитро смотрит.

“Из-за чего?.. Большевики разогнали Учредительное собрание, избранное всем народом, силой власть захватили - вот и поднялось”. Хозяин немного помолчал. “Опять вы не сказали... например, вот, скажем, за что вот вы воюете?”.

“Я воюю? - За Учредительное собрание. Потому что думаю, что оно одно даст русским людям свободу и спокойную трудовую жизнь”.

Хозяин недоверчиво, хитро смотрит на меня: “Ну, оно, конечно, может, вам и понятно, вы человек ученый”.

“А разве вам не понятно? Скажите, что вам нужно? что бы вы хотели?” - “Чего?., чтобы рабочему человеку была свобода, жизнь настоящая и к тому же земля...” - “Так кто же вам ее даст, как не Учредительное собрание?”.

Хозяин отрицательно качает головой.

“Так как же? кто же?”.

“В это собрание-то нашего брата и не допустят”.

“Как не допустят? ведь все же выбирают, ведь вы же выбирали?”

“Выбирали, да как там выбирали, у кого капиталы есть, те и попадут”, - упрямо заявляет хозяин.

“Да ведь это же от вас зависит!” - “Знамо, от нас, - только оно так выходит...”

Минутная пауза.

“А много набили народу-то в Лежанке?” - неожиданно спрашивает хозяин.

“Не знаю... много...”. [...]

Мы прошли Ирклиевскую - идем на Березанскую. [...]

У маленького хуторка думаю получить подводу. Встретил товарища. Вошли во двор. Посреди стоит испуганная женщина...

“Хозяин дома?”.

“Нема”, - лепечет она.

“Где же он?”. - “Да хиба ж я знаю, уихал”.

Объясняю, что мне надо. Женщина от перепуга не понимает.

“Коней моих возьмете... так что я делать буду”, - вдруг плачет она.

“Да не возьму я коней. Мне довести убитого надо. Давай телегу, сама садись, поедем с нами...”.

Вместе запрягаем лошадей. На двор вбегает другая женщина, рыдая и причитая: “Та як же можно, усих коней забирают...”.

Я пошел узнать, в чем дело. На соседний двор въехали кавалеристы, стоят у просторного сарая, выводят из него лошадей. Около них плачет старуха, уверяя, что это кони не военные, не большевистские, а их, крестьянские...

“Много не разговаривай!” - кричит один из кавалеристов.

Я пробую им сказать, что кони действительно крестьянские.

“Черт их разберет! здесь все большевики,” - отвечает кавалерист.

Они сели на своих коней, захватили в повода четырех хозяйских и шумно, подымая пыль по дороге, поехали к станице.

У ворот, согнувшись, плакала старуха: “Разорили, Господи, разорили, усих увели...”.

Я уложил на телегу князя, взял с собой хозяйку и поехал. При въезде в станицу лежали зарубленные люди, все в длинных красных полосах. У одного голова рассечена надвое.

Хозяйка смотрит на них вытаращенными, непонимающими глазами, что-то шепчет и торопливо дергает вожжами.

По улицам едут конные, идут пешие, скрипят обозные телеги. По дворам с клохотаньем летают куры, визжат поросята, спасаясь от рук победителей. [...]

Расставили в степи караулы. Ветер пронизывает насквозь. Нашли маленький окопчик. Две смены залезали туда, а часовой и подчасок ходят взад и вперед в темноте большой дороги. Ветер гудит по проволоке и на штыках...

Новая смена. Старая спряталась в окопчике. Четыре человека скорчились, плотно прижавшись. Тепло. Тихий разговор.

“Слыхали? Корнилов приказал старым казакам на площади молодых пороть?” - “Ну? за что?” - “За то, что с большевиками вместе против нас сражались” - “И пороли?” - “Говорят, пороли”. [...]

Впереди взяли пленных. Подпор. К-ой стоит с винтовкой наперевес - перед ним молодой мальчишка кричит: “Пожалейте! помилуйте!”.

“А... твою мать! Куда тебе - в живот, в грудь? говори...” - бешено-зверски кричит К-ой.

“Пожалейте, дяденька!”.

Ах! Ах! - слышны хриплые звуки, как дрова рубят. Ах! Ах! - и в такт с ними подпор. К-ой ударяет штыком в грудь, в живот стоящего перед ним мальчишку...

Стоны... тело упало...

На путях около насыпи валяются убитые, недобитые, стонущие люди...

Еще поймали. И опять просит пощады. И опять зверские крики.

“Беги... твою мать!” - он не бежит, хватается за винтовку, он знает это “беги”...

“Беги... а то!” - штык около его тела, - инстинктивно отскакивает, бежит, оглядываясь назад, и кричит диким голосом. А по нему трещат выстрелы из десятка винтовок, мимо, мимо... Он бежит... Крик. Упал, попробовал встать, упал и пополз торопливо, как кошка.

“Уйдет!” - кричит кто-то, и подпор. Г-н бежит к нему с насыпи.

“Я раненый! раненый!” - дико кричит ползущий, а Г-н в упор стреляет ему в голову. Из головы что-то летит высоко, высоко во все стороны...

“Смотри, самые трусы в бою - самые звери после боя”, - говорит мой товарищ.

В Выселках на небольшой площади шумно галдят столпившиеся войска. Все толкаясь лезут что-то смотреть в центре.

“Пленных комиссаров видали?” - бросает проходящий офицер.

В центре круга наших солдат и офицеров стоят два человека, полувоенно, полуштатски одетые. Оба лет под сорок, оба типичные солдаты-комитетчики, у обоих растерянный, ничего не понимающий вид, как будто не слышат они ни угроз, ни ругательств.

“Ты какой комиссар был?” - спрашивает офицер одного из них.

“Я, товарищ...” - “Да я тебе не товарищ... твою мать!” - оглушительно кричит офицер.

“Виноват, виноват, ваше благородие...” - и комиссар нелепо прикладывает руку к козырьку.

“А, честь научился отдавать!..”

“Знаете, как его поймали, - рассказывает другой офицер, показывая на комиссара, - вся эта сволочь уже бежит, а он с пулеметными лентами им навстречу: куда вы, товарищи! что вы, товарищи! и прямо на нас... А другой, тот ошалел и винтовку не отдает, так ему полковник как по морде стукнет... У него и нога одна штыком проколота, когда брали - прокололи”.

Вошли на отдых в угловой большой дом. Пожилая женщина вида городской мещанки, насмерть перепуганная, мечется по дому и всех умаляет ее пожалеть.

“Батюшки! батюшки! белье взяли. Да что же это такое! Я женщина бедная!”.

“Какое белье? что такое? кто взял?” - вмешались офицеры.

Шт.-кап. Б. вытащил из сундука хозяйки пару мужского белья и укладывает его в вещевой мешок. Меж офицерами поднялся крик.

“Отдайте белье! сейчас же! Какой вы офицер после этого!”.

“Не будь у вас ни одной пары, вы бы другое заговорили!”.

“У меня нет ни одной пары, вы не офицер, а бандит,” - кричит молодой прапорщик. [...]

Скоро Кореновская. [...]

Бежим вперед. Ничего не страшно. Вон лежит их раненый в синей куртке, наверное матрос. Кто-то стреляет ему в голову, он дернулся и замер... [...]

Брат рассказывает нам о бое под Лабинской: “Нас под самой станицей огнем встретили. Мы в атаку пошли, отбросили их. Потом к ним с Тихорецкой эшелон подъехал - они опять на нас. Тут вот бой здоровый был. Все-таки погнали их и в станицу ворвались. На улицах стали драться. Они частью к заводу отступали, частью за станицу. Нам было приказано за станицу не идти, а Нежинцев зарвался, повел, ну, которые на завод отступили и очутились у нас в тылу. Тут еще начали говорить, что обоз с ранеными отрезан. Мы бросились на завод - выбили. Они бежать в станицу, а там их Марковский полк штыками встретил, перекололи. Здесь такая путаница была, чуть-чуть друг друга не перестреляли... Из тюрьмы мы много казаков освободили. Часть большевиков расстреляли перед уходом, часть не успели”. - “А пленных много было?”. - “Да не брали... Когда мы погнали их за станицу, видим, один раненого перевязывает... Капитан Ю. раненого застрелил, а другого Ф. и Ш. взяли. Ведут - он им говорит, что мобилизованный, то, другое, а они спорят кому после расстрела штаны взять (штаны хорошие были). Ф. кричит: смотрите, капитан, у меня совершенно рваные и ничего больше нет! А Ш. уверяет, что его еще хуже... Ну, тут как раз нам приказ на завод идти. Ш. застрелил его, бросил, и штанами не воспользовались”. [...]

Несколько раз долетел похоронный марш. Хоронят убитых и умерших. Похоронный марш звучит в каждой станице, и на каждом кладбище вырастают белые кресты со свежими надписями. [...]

Первый бой недалеко от Некрасовской [...].

Мы спускаемся с крутого ската станицы. Догоняя нас, рвутся последние шрапнели. Но теперь все спокойны - скоро не достанет. Вот одна близко лопнула. Вздрогнула сестра. “Боитесь снарядов, сестра?”. Она улыбается. “Нет, снарядов я не боюсь, - и немного помолчав, - а вот другого боюсь”. - “Чего другого?”. - “Не скажу”. - по лицу сестры пробегает строгая тень. “Скажите, сестра”. - “Вы были в Журавской?” - “Нет”. - “Ну, вот там я испугалась, там комиссара повесили, - сестра нервно дернула плечами, как от озноба, - случайно увидела... как его? Дорошенко, что ли, фамилия была?.. и главное, он долго висел после... и птицы это вокруг него... и ветром качает... неприятно...”. [...]

Заняли хутора. Нигде ни души. Валяются убитые. По улицам бродят, мыча, коровы, свиньи, летают ещё не пойманные куры. Переночевали на подводах и утром выезжаем на Филипповские. Над селом подымается черными клубами дым, его лижет огонь красными языками. И скоро всё село пылает, разнося по степи сизые тучи... [...]

Только к вечеру, вырвавшись из кольца, заняли Филипповские. Здесь та же картина: ни одного жителя, всё как вымерло... [...]

Ко мне подходит полк. С., тихо рассказывает: “Был я в штабе - между Корниловым и Алексеевым полный разлад. Говорят, даже не здороваются. Слухи есть, что, если придем в Екатеринодар, армия распадется на две: Корниловскую и Алексеевскую”. [...]

Ранним утром из Филипповских выезжают последние подводы, и опять всё село застилается сизыми тучами. Сожгли. [...]

А строевые части свернули на Ново-Дмитриевскую. [...]

Сонные большевики, захваченные врасплох, - взяты в плен.

На другой день на площади строят семь громадных виселиц. На них повесили семь захваченных комиссаров. [...]

Части Добровольческой армии по нескольким направлениям движутся к Екатеринодару. [...]

Привезли раненую сестру, большевистскую. Положили на крыльце. Красивая девушка с распущенными, подстриженными волосами. Она ранена в таз. Сильно мучается. За ней ухаживают наши сестры. От нее узнали, что в Екатеринодаре женщины и девушки пошли в бой, желая помогать всем раненым. И наши видали, как эта девушка была ранена, перевязывая в окопе и большевиков и добровольцев. [...]

Под Екатеринодаром легли тысячи. Мобилизованные казаки сражаются плохо, нехотя. А сопротивление большевиков превосходит всякие ожидания. [...]

Подходит бледный, взволнованный капитан Ростомов. “Ты ничего не знаешь?” - “Нет. Что?” - “Корнилов убит, - глухо говорит он, - но, ради Бога, никому не говори, просят скрывать...”. [...]

В дымную, заваленную раненными сторожку входит обозный офицер. “Господа! Укладываться на подводы. Только тяжелораненных просят сначала не ложиться. Легкораненных нагрузят, отвезут, переложат на артиллерийские повозки, тогда приедут за тяжелораненными...”. [...]

Сестра шепчет: “Тяжелораненных бросают ведь в Елизаветинской. Это нарочно говорят про артиллерийские повозки, их оставляют здесь, обоз сокращают...”. [...]

Люди перебегают с подводы на подводу, рассказывают новости...

“Корнилова здесь похоронили”. - “Где?” - “В степи, между Дядьковской и Медведовской. Хоронили тайно, всего пять человек было. Рыли могилу, говорят, пленные красноармейцы. И их расстреляли, чтобы никто не знал”.

“А в Дядьковской опять раненых оставили. Около двухсот человек, говорят. И опять с доктором, сестрами”. - “За них заложников взяли с собой”. [...]

“А в Елизаветинской, мне фельдшер рассказывал, когда раненые узнали, что их бросили, один чуть доктора не убил. Фельдшер в последний момент оттуда уехал с двумя брошенными, так говорит: там такая паника была среди раненных...”. [...]

Три вооруженных казака ведут мимо обоза человек 20 заложников, вид у них оборванный, головы опущены.

“А, комыссары!” - кричит кто-то с подводы. [...]

“А слыхали, что ген. Марков нашему начальнику отделения сказал? Мы выезжаем из станицы, а он кричит: Нач. 3-го отделения! Почему у вас такое отделение большое? - Не могу знать, говорит. - Сколько раненных оставили в станице? - Тридцать, говорит. - Почему не сто тридцать! - кричит...”. [...]

Из Ильинской переехали в Успенскую. Здесь хозяин-казак - бедный. Он гостепреимен, угощает, разговаривает, но никак не может понять, зачем мы пошли воевать... “А земля-то у вас есть?” - спрашивает он. “Есть... была”. - “А-а, ну понятно, своё добро всякому жаль”, - наконец понимает казак.

Жена его - иногородняя. Она готовит нам, тоже угощает, но смотрит на нас со страхом и всё спрашивает: “А ничего не будет тем вот, кто из станицы убежал, когда вы пришли?!”

“Не знаю, думаю - ничего, а чего же они убежали-то?” - “Да кто их знает, побоялись вас, ведь народ всё говорил, что иногородних вешать будете...”. [...]

Под грохот гранат, свист пуль прорвался обоз через жел.-дор. линию и подъезжает к слободе, Горькой Балке.

Скачут подводы с крутого ската и, перелетев мост, тихо подымаются в гору, в село. У первой хаты лежит мертвая женщина, вверх лицом, согнулись в коленях ноги, ветер раздувает синюю с цветами юбку.

Рядом с обозом - верховые. “Что это за женщина, не знаете?” - спрашиваю одного. Верховой тронул коня, едет с подводой и рассказывает, перегнувшись с седла: “Эта, сволочь, выдала наш первый разъезд; они у нее остановились - она их приняла хорошо, а сама к комиссару послала; их захватили, перестреляли, топорами перерубили; а когда второй разъезд утром приехал - опять к ней заехали, большевиками прикинулись, она и рассказала, как кадетов выдала... ну, вот и валяется...”.

Зашли в хату. У стола красивая, смуглая женщина с ребенком. [...]

“А где муж-то, молодая?” - она встрепенулась, испуганно уставилась.

“Муж-то?.. в поле...”. Помолчала... и вдруг быстро начала: “Спросить я вас хотела вот, боюсь я больно, не захватят его там ваши-то?”.

“Зачем же захватят? Он работает?”.

“Знамо, работает, да слышу, стреляют-то вон в той стороне... а у нас допреже сказывали, ваши всех солдат расстреливают”. - “Это врали у вас”. - “То-то и я говорю, врали,” - повторяет женщина, а в глазах, в лице - страх, недоверие.

Вышли из хаты. От повозки к повозке ходят по площади люди, незаметно перешагивая через валяющихся, зарубленных людей. [...]

Недалеко от площади - кладбище. У ограды лежит навзничь рыженький мужичонка - голова свернулась на сторону, грудь в крови, руки вытянулись по земле, правая твердо сжала крестное знамение. С краю - свежие могилы, белые кресты... На одном, на железной, крашеной дощечке выведено четким писарским почерком:

“Товарищ Андрей Голованов храбро пал в борьбе с врагами народа, в рядах красной армии, защищая революцию 1918 г, под станцией Энем”.

Вечереет. Смолкли выстрелы. Тронулся обоз по узкой улице, а Горькая Балка заклубилась черным дымом. [...]

Наш путь лежит опять на Лежанку. [...]

Идем в первую хату. [...]

Кое-что нашлось, едим, а хозяйка стоит у стены, подпершись рукой... “А вы в прошлый-то раз были, что ль?” - спрашивает она. “В феврале-то? Были, а что?” - “Ничего, народу много тогда побили”, - спокойно говорит она. “У вас кого-нибудь убили?” - “Мужа убили”, - отвечает хозяйка каким-то безразличным голосом. “Мужа? где же его?” - “Вышел из хаты вот недалечка, его бонбой вашей и убило...” - “Снарядом?” - “Снарядом чи бонбой, рази я знаю... - хозяйка помолчала. - А сегодня вас комиссар хлебом-солью встречал, все народ уговаривал не бежать, так, говорит, лучше: не тронут. С хлебом-солью к вашему начальнику выходил”. - “Да чего бегут-то?” - “Чего? Боятся - вот и бегут...” [...]

Таня позвала меня к себе, а вечером я снова зашел к старухе.

Теперь она смотрела на меня уже как на знакомого. Сел у стола. Над ним карточка лихого пограничника унтер-офицера, размахивающего на коне шашкой.

“Это сын ваш?” - “Сын”, - шамкает старуха. “Где он?” Старуха помолчала, глухо ответила: “Ваши прошлый раз убили”.

Я не знал, что сказать: “Что же, он стрелял в нас?” - “Какой там стрелял, - старуха пристально посмотрела на меня и, очевидно, увидев участие, отложила работу и заговорила. - Он на хронте был, на турецким... в страже служил, с самой двистительной ушёл... ждали мы его, ждали... он только вот перед вами вернулся... день прошел - к нему товарищи, говорят наблизация вышла, надо к комиссару идти... а он мне говорит, не хочу я, мама, никакой наблизации, не навоевался, что ль, я за четыре года... не пошел, значит... к нему опять пришли, он им говорит: я в кавалерии служил, я без коня не могу, а они всё своё - иди да иди... пошёл он ранёхонько - приносит винтовку домой... Ваня, говорю, ты с войны пришел, на что она тебе? брось ты ее, не ходи никуда... что Бог даст - то и будет... И верно, говорит, взял да в огороде ее и закопал... закопал, а тут ваши на село идут, бой начался... он сидит тут, а я вот вся дрожу, сама не знаю, словно сердце что чует... Ваня, говорю, нет ли у тебя чего еще, выкини ты, поди лучше будет... Нет, говорит, ничего... А патроны-то эти проклятые остались, его баба-то увидала их... Ванюша, выброси, говорит... взял он, пошел... а тут треск такой, прямо гул стоит... вышел он на крыльцо, и ваши во двор бегут... почуяла я недоброе, бегу к нему, а они его уж схватили, ты, кричат, в нас стрелял!.. Он обомлел сердешный (старуха заплакала), нет, говорит, не стрелял я в вас... я к ним: не был он, говорю, нигде... а с ними баба была - доброволица, та прямо на него накинулась... сволочь! кричит, большевик! да как в него выстрелит... он крикнул только, упал... я к нему, Ваня, кричу, а он только поглядел и вытянулся... Плачу я над ним, а они все в хату... к жене его пристают... оружие, говорят, давай, сундуки пооткрывали, тащат всё... внесли мы его, вот в ту комнату, положили, а они сидят здесь вот, кричат... молока давай! хлеба давай!.. А я как помешанная - до молока мне тут, сына последнего ни за что убили...” - старуха заплакала, закрывая лицо заскорузлыми, жилистыми руками... [...]

Роман Гуль

Загрузка...