НОВОСЕЛЬЕ

Старуху Пастухову, уборщицу Музея изобразительных искусств, не любили ни на работе, ни дома — соседи по квартире.

Впрочем, она об этом знала, но нисколько не сокрушалась.

— Характер у меня такой, никогда ничего не скрою, всю правду в глаза выложу, ни на что не погляжу, — говорила она о себе и потому старалась так и действовать, не таить в себе ни единой мысли, а высказать каждому прямо в лицо все то, что она о нем думает.

Было ей уже далеко за шестьдесят, и хотя председатель месткома несколько раз заводил разговор о том, что почему бы не пойти ей на заслуженный отдых, ведь достаточно уже потрудилась на своем веку, — она разом обрывала председателя на полуслове.

— Пойду в свое время…

И на этом разговор кончался. Иные спрашивали ее:

— Не скучно ли жить одной?

Она отвечала одинаково:

— Я скучать не приучена.

И это была правда, потому что дел у нее было по горло, ни одного дня не провела, сложа руки.

То, придя с работы, займется уборкой — моет полы и дверь, обметает шваброй потолок, то задумает стирку или начинает выбивать во дворе старый изношенный коврик.

Но главным ее занятием после работы — было подыскивать обмен своей жилплощади.

Для этой цели она регулярно покупала справочник по обмену, много раз перечитывала предложения, казавшиеся ей заманчивыми, выписывала на особую бумажку наиболее подходящие, а по выходным дням начинала смотреть объекты.

Глаз у нее был острый, приметливый, не по возрасту, она сразу замечала все то, на что другой человек и внимания не обратил бы, — скрипучие половицы, неисправную форточку, слабый дверной замок, облезлую раковину на кухне.

Не ленясь, она заходила в соседние квартиры, чтобы исподволь раздобыть сведения о жильцах, — каковы в быту, не скандальные ли, есть ли пьющие или, чего доброго, может, кто на руку нечист, потом шла в домоуправление и допытывалась, не собираются ли снести дом, а ежели собираются, то в каком приблизительно году.

В свой черед люди тоже приходили к ней на осмотр, и в конечном счете с кем-нибудь из них она сговаривалась меняться.

Начинались новые хлопоты — выписки из лицевого счета, заполнение различных бланков для обменбюро, добывание справок о состоянии домового хозяйства и точно рассчитанном количестве квадратных метров.

Дело доходило до получения ордеров, уже вплотную обсуждался вопрос, куда раньше должна прийти машина для перевозки вещей и кому из обменивающихся сторон надлежит произвести ремонт, — как вдруг Пастухова ни с того ни с сего отказывалась меняться.

— Я передумала, — упрямо твердила она на все уговоры, — никуда не поеду. Не хочу — и все тут. Что вы со мной сделаете?

И вот таким образом обдуманный с начала и до конца обмен безнадежно рассыпался.

Хотя на работе ее не любили и за глаза честили старой ведьмой, но все отмечали ее исполнительность и точность.

Ни разу за сорок четыре года работы в музее она не опоздала, ни разу не пропустила ни одного дня.

И на общих собраниях директор музея постоянно ставил ее в пример, называя образцом аккуратности и трогательной, бескорыстной любви к музею.

Пастухова не подавала вида, но млела от удовольствия, что, впрочем, не мешало ей при случае высказать любому человеку, хотя бы и самому директору, в глаза все то, что считала нужным, например, свое недовольство излишней снисходительностью, проявляемой к малярам и строителям, которые, по ее мнению, относились к ежегодному ремонту помещений музея очень даже легкомысленно.

Говорила она все это с присущей ей горячностью, потому что и в самом деле ее любовь к музею отличалась подлинно трогательным бескорыстием.

Когда Пастухова была моложе, ей предлагали порой более выгодную работу, например, лифтершей в высотный дом или курьером в издательство, но она не соглашалась.

— Тут у меня глаз всему радуется, — поясняла она, — на что ни гляну, кругом одна красота, а скажем, у лифта сиди, чего там увидишь?

Иные считали, что Пастухова могла бы вполне заменить кое-кого из экскурсоводов, настолько хорошо изучила она за все эти годы экспонаты музея, имена художников и скульпторов, наизусть зная даты их рождения и смерти.

Залы музея обладали особым, присущим каждому очарованием, но для Пастуховой самым любимым, самым привлекательным был Итальянский дворик, где у входа возвышалась гигантская статуя Давида работы Микеланджело. Поэтому она особенно любила убирать в Итальянском дворике. И посетители удивленно поглядывали на тощую старуху с коротко стриженными седыми волосами и костистым лицом, которая подолгу выстаивала то возле всадника Андреа Вероккио, то возле флорентийского льва Донателло, пришептывая про себя и кивая головой, словно переговаривалась с кем-то не видимым никому, кроме нее. Напоследок она подходила к Давиду, каждый раз непритворно удивляясь совершенной красоте его лица и тела.

«Бывают же такие мужики! — думала Пастухова, чувствуя себя рядом с огромной статуей совсем маленькой, почти невидной. — И откуда только такие берутся?»

Ей представлялся великий скульптор Микеланджело, создавший пять сотен лет тому назад своего Давида.

Какой же он был, этот самый Микеланджело? Должно быть, перво-наперво человек умный и старательный, шутка ли, сколько сил и времени, наверно, потратил, пока вырубил из мрамора этакое чудо?


Жила она в большой, густо населенной квартире. Квартира была шумной и недружной. С утра до вечера по длинному коридору бегали дети различного возраста, в кухне впритык один к другому стояли столы, и горелки двух плит, казалось, никогда не уставали пылать под чайниками, кастрюлями и сковородками.

Пастухова была в ссоре решительно со всеми жильцами. Поводов для ссор было предостаточно: шум в коридоре, не во время раскрытая входная дверь, горелка, занимаемая больше часа, пролитая на пол вода, счет за электричество, который полагалось делить на всех…

Ругалась она, что называется, со вкусом, не уставая, на одной и той же ноте, и всегда, из любой перепалки выходила победителем, потому что переспорить Пастухову было невозможно.

Ее боялись, обзывали разными неблагозвучными прозвищами, из которых наиболее мягким была «баба-яга», но ей плевать было на все прозвища и оскорбления, она себе цену знала, могла за себя постоять. А такие люди, которые себя в обиду не дают, известное дело, не каждому угодны.

На здоровье она никогда не жаловалась, однако последнее время стала плохо спать по ночам.

Ложась в постель, сразу же засыпала, но уже через час просыпалась и лежала до самого утра, сна ни в одном глазу.

Как-то пошла в районную поликлинику, попросила у доктора снотворных капель. Доктор выписал, но толку никакого: сна как не было, и так из ночи в ночь.

И она уже постепенно привыкла не спать и, лежа в постели, от нечего делать начинала перебирать в памяти свою жизнь, которая временами казалась ей то необыкновенно долгой, а то совсем коротенькой, оглянуться не успела, как состарилась…

Вспоминался ей бывший муж, веселый и красивый, не дурак выпить, бабий угодник. Смотрел на нее смеющимися, серыми в черных ресницах, глазами, улыбался, на щеке появлялась ямочка…

«И чего в нем такого было, что бабы за ним гонялись? — думала Пастухова. — Чем он их привечал?»

Впрочем, она знала, что́ в нем было такого, но сама перед собой хитрила, не признавалась, почему он нравился бабам.

Жить ей с ним было тягостно. Он часто приходил поздно, выпивши, виновато поглядывал на нее и неуклюже, путано начинал врать о том, что вот так получилось, зашел к приятелю, засиделся, не заметил, как время прошло…

Он говорил, не в силах погасить блеск в глазах, и она понимала, что он врет, отворачивалась от него, молчала.

Она умела молчать сколько угодно, хоть целый месяц, а он не мог выдержать этого ее каменного молчания, приставал к ней:

— Что с тобой, Полина? Почему ты такая?

Но она все молчала, и он опять приходил поздно, и снова врал, и красивые глаза его ярко блестели.

Она ни с кем не делилась, никому не жаловалась, с одной лишь Настей поделилась, со старинной подругой, старинной и единственной, с которой всю молодость провела на одной и той же улице — на Шаболовке.

Настя сказала тогда:

— Да плюнь на него, не смылится…

Настя была полной, розовощекой, о ней говорили «вальяжная». Яркие губы полуоткрыты, брови темные, куда темнее волос, шея белая, сдобная, возле ключицы родинка.

Пастухова всю жизнь завидовала Насте. Любила Настю, переживала за нее, если с ней что случалось, но не могла побороть своей зависти.

А завидовать было чему. Первым делом — красивая, когда приоденется, расчешет и уберет густые, ржаво-коричневые волосы, — глаз не отвести.

Потом, муж попался хороший, покладистый. Настино слово для него закон.

А самое главное — Настин сын, Петя. Все кругом считали, второго такого мальчика не сыскать. Всем взял — и умом, и характером, и лицом, в школе учился на одни пятерки, а окончил школу — поступил в летное училище, стал летчиком.

Что только не делала Пастухова, чтобы родить! Даже однажды, по Настиному совету, Настя и адрес для нее раздобыла, отправилась к какой-то бабке, отвалила этой самой бабке целых двадцать пять рублей старыми деньгами, два месяца пила настой из трав, сколько порошков да пилюль сглотала.

Ничего не помогло.

Настя утешала ее:

— Без детей спокойнее…

Но Пастухова знала, это так, одни только слова, ничего больше. Смотрела на Петю, удивительно схожего с Настей чистым, ясноглазым лицом, и сердце ее полнилось горькой завистью.

А в войну Петя погиб. Он летал на тяжелых бомбардировщиках, в самый Берлин летал, и осенью сорок второго пришла Насте похоронка.

Пастухова поехала тогда навестить Настю — и не узнала ее.

Опухшая, с нечесаными, спутанными волосами, Настя тупо смотрела на разложенные перед ней Петины фотокарточки, от самой первой, где он, двухмесячный, лежит на животе, голым задиком кверху, до последней, снятой весною, в летной форме, фуражка набок.

Пастухова села рядом с Настей, оглядела Петины фотокарточки и вдруг завыла в голос, раскачиваясь и стуча кулаком по тощей груди.

А Настю словно кто сглазил, одно несчастье за другим.

Уже в конце войны пришла вторая похоронка — на мужа.

Вот тогда Настя впервые призналась подруге:

— Хорошо тебе, муж-то под боком…

— Да, мне позавидуешь, — не без усмешки над собой сказала Пастухова, потому что, хотя и шли годы, а муж все не менялся, как был, так и остался гуленой и бабником.

Всю войну он работал мастером на камвольном комбинате, у него была бронь, и случалось, по целому месяцу не являлся домой, жил на казарменном положении.

Под это дело он легко подстраивал свои, как выражалась Пастухова, «шашни и страшни», и она догадывалась обо всем, но ничего не могла изменить.

И оставалось одно, испытанное, давнее, — молчать.

А потом, уже когда война кончилась, добрые люди донесли, она не поверила — он спутался с Настей.

Настя была все еще хороша собой, постепенно стала отходить от своего горя, снова начала наряжаться, мазать брови и губы, и Пастухова дивилась:

«Вроде мы одногодки, а Настя с виду куда как моложе!»

На этот раз она не смолчала, решила выследить, своими глазами увидеть.

И выследила. Терпеливо дождалась, пока заперли они дверь и занавесили окно, а потом ринулась с заранее припасенным железным ломиком, сбила дверь с петель.

Должно быть, никогда не забыть Настиных безумных глаз, белой шеи, на которой чернела знакомая родинка.

Настя плакала, закрыв лицо руками, густые, уже сквозившие сединой волосы, упали на ее голые плечи, а муж только глядел ошеломленно на Пастухову, будто впервые увидел.

Пастухова хотела было в кровь избить Настю, но почему-то передумала. Почему, теперь и не вспомнить.

Не глядя на мужа, сказала:

— Все. Домой не приходи, выгоню…

И ушла. В коридоре собрались соседи, смеялись, кричали на разные голоса, Пастухова как во сне прошла по коридору, перед ней расступились, она вышла на улицу, остановилась, перевела дыхание, потом побежала, словно кто за ней гнался.

Так она и не видела с той поры ни мужа, ни Насти. Стороной узнала, муж не остался с Настей, у него про запас другие были, помоложе, вскоре он завербовался и уехал куда-то на Север. А Настя осталась жить там же, где и жила.

* * *

Под Новый год Пастухова сменила свою комнату. Получилось это почти неожиданно для нее самой.

Стояла на улице за дешевыми яичками, подошла ее очередь, яички, как назло, кончились.

— А ну погляди, — попросила Пастухова продавщицу, — может, хотя бы десяток наберется?

Продавщица, молодая, крепкотелая, в белом халате, туго натянутом на зимнее пальто, пересчитывала рублевые бумажки не гнущимися с мороза пальцами.

Не поднимая головы, бросила!

— Чего искать, если нету? Приходите завтра…

— Завтра, — сердито повторила Пастухова, — ты меня завтраками не корми, мне работать надо, а не очереди выстаивать…

Продавщица подняла голову, усмехнулась.

— Работать? Да тебе, бабка, внуков впору нянчить, какая у тебя еще работа?

Она, разумеется, не знала, что такого говорить Пастуховой нельзя.

Пастухова поставила для удобства кошелку на тротуар, сдвинула платок на затылок — и пошла-поехала поносить продавщицу на чем свет стоит.

В этом деле она не знала себе равных. Слова вылетали из ее рта, одно другого язвительней и хлеще, и чего только она не припомнила продавщице, словно наперед изучила всю ее биографию.

И спекулянтка она, и воровка, и шлюха, и, если бы можно было, то надлежало бы выслать ее в такое место, где такие вот спекулянты обретаются, и никогда ни на одну минуту не пускать обратно, в Москву.

Продавщица обалдело воззрилась на нее, как бы разом лишившись голоса. Собралась толпа. А Пастухова все кричала, позабыв обо всем на свете, и опомнилась лишь тогда, когда милиционер взял ее за руку и приказал следовать за собой.

В этот же самый миг продавщица, зверски обруганная Пастуховой, вновь обрела дар слова.

Скорее удивленно, чем зло, сказала:

— Ну и бабка! Должно, одна такая на всю столицу!

— Да уж не тебе чета, — огрызнулась Пастухова, которую милиционер между тем пытался оттащить в сторону.

— Ишь ты, — передразнила ее продавщица. — А ты бы все-таки, прежде чем поддувало свое раскрыть, подумала бы да поняла, что я тоже человек!

— Человек! — презрительно бросила через плечо Пастухова.

— Да, человек, — внезапно со слезами в голосе воскликнула продавщица. — Если хочешь знать, есть у меня десяток, да, есть, для себя припасла, не скрою, вот сейчас повезу его через весь город, на Шаболовку, потому как, кроме меня, кому еще мои дети нужны, кто о них душой болеет?

И еще что-то кричала она вслед Пастуховой, все более распаляясь от собственных слов, но Пастухова уже не могла ей ничего ответить, потому что милиционер крепко держал ее под руку и заставлял идти вровень с ним довольно быстрым шагом.

Дорогой Пастухова окончательно пришла в себя, а когда поняла, что к чему, непритворно ужаснулась.

Стало быть, сейчас ее приведут в отделение милиции, допросят, составят протокол, оштрафуют и, что самое страшное, дадут, само собой, знать на работу.

Она представила себе холеное, вежливо-брезгливое лицо директора музея, когда он прочитает протокол, и ноги ее сразу же стали ватными, словно вся сила ушла из них.

Она остановилась, и милиционер остановился тоже.

— Плохо мне, — прошептала Пастухова, — вроде умираю…

— Ну-ну, — сказал милиционер. Он казался не старше тридцати лет, в милиции работал недавно, и сердце у него было еще неискушенное, жалостливое.

— Умираю, — повторила старуха, прислонившись к стене дома.

Исподлобья, зорко глянула на милиционера.

— До милиции не дойду, так и знай…

Милиционер взял ее под руку.

— Да что там милиция, — участливо произнес он, — может, в больницу поедем?

— Нет, — слабым голосом сказала она, — домой меня отведи, Я тут рядом живу…

Он послушался, привел ее домой, сам открыл дверь, снял с нее пальто, стянул с ног валенки и уложил на кровать.

— Как же так можно, мамаша? — с укоризной спросил милиционер, глядя на ее скорбное лицо. — Здоровье у вас плохое, а вы себя еще на морозе надрываете…

Пастухова только охала в ответ и заводила глаза, делая вид, что засыпает. Милиционер постоял возле нее еще немного и ушел.

А Пастухова, переждав с десяток минут, вскочила с постели, проворно оделась и побежала обратно, на улицу.

Продавщица, очевидно, все еще никак не могла успокоиться, стояла на том же месте, оживленно переговариваясь с соседом, продавцом кислой капусты.

Завидев Пастухову, она неожиданно замолчала, как бы не веря своим глазам.

— Ладно, — миролюбиво произнесла Пастухова, близко подойдя к ней, — поспорили — и довольно.

— Поспорили?! — продавщица обернулась к соседу. — Это называется «поспорили», она меня всю как есть обгавкала…

— Хватит, — уже в сердцах сказала Пастухова. — Я к тебе по делу. Ты что, и вправду на Шаболовке живешь?

— А тебе что? — огрызнулась продавщица.

— Значит, надо. Говори, на Шаболовке?

— Ну, на Шаболовке. Ну и что?

— А работать сюда ездишь?

— Нет, в Большой театр, у правой колонны, третья слева…

— Я тебя дело спрашиваю, — сказала Пастухова, чувствуя, что еще немного — и она снова взорвется. — Говори, здесь работаешь?

— Ну, здесь, разве не видишь?

— А поближе к дому не могла устроиться?

— Значит, не могла.

— А на Шаболовке у тебя квартира или комната?

— Нет, вы только подумайте, — сказала продавщица, глядя на продавца капусты. — Тоже мне отдел кадров, анкету ей заполняй!

— Я тебя дело спрашиваю, — все еще спокойно повторила Пастухова.

Продавщица хотела было высказать ей в лицо все то, что она о ней думала, но вместо того ответила:

— Комната, двенадцать метров.

— А дом номер какой?

— Пятнадцать.

— Пятнадцать?

— Да, пятнадцать. А что, разве знаешь?

Как не знать, если в доме девять, по соседству, Пастухова родилась и прожила долгие годы. Ей даже сразу, словно только вчера его видела, вспомнился дом пятнадцать, неказистый с виду, но старинной прочной кладки, стены никак не меньше чем метра полтора-два, двор с железными воротами.

Она посмотрела на пылавшее от мороза и еще не забытого гнева лицо продавщицы, спросила:

— Меняться хочешь?

— Как — меняться?

— А так, комнатами. У меня комната неплохая, чуть поменьше твоей, зато тебе рядом, я ведь здесь неподалеку живу…

Продавщица покосилась на нее, сомневаясь, в своем ли уме старуха. Но Пастухова сохраняла серьезность, ни одна смешинка не блеснула в строгих ее глазах.

А тут еще вмешался продавец капусты.

— О чем думаешь? — спросил он. — Если поменяешься, через весь город мотаться не будешь…

— Я, в общем, согласна, — сказала продавщица. — Почему бы и нет? Ну, а тебе-то зачем меняться?

— А уж это мое дело, — важно ответила Пастухова. — Тебя как зовут-то? Машей? А меня Полина Саввишна. Будем знакомы.

— Уж познакомились, — засмеялась Маша, обладавшая неподдельным чувством юмора.

Так и случилось, что на следующий же день Пастухова поехала на свою родную Шаболовку смотреть комнату продавщицы Маши.

А еще спустя неделю они уже начали совместную работу: добывать нужные документы для взаимного обмена жилплощади.

Комната в доме пятнадцать ничем особо завидным не отличалась, самая обычная, двенадцать метров без малого, квартира тоже населенная, и отопление печное.

Но тайное желание давно уже владело Пастуховой — перебраться на Шаболовку, улицу своей юности, дожить там остаток лет. И вдруг вот так вот нежданно-негаданно этому ее желанию суждено было сбыться.

И она уже благословляла в душе все вместе — очередь за яичками, которые так скоро кончились, дерзкую продавщицу Машу и свой крутой нрав, не дающий никому спуска…

На этот раз она не изменила своего решения, и день в день, как и было договорено, переехала на Шаболовку, в дом номер пятнадцать, а продавщица Маша, с двумя детьми пяти и семи лет, переехала к ней.

* * *

Жильцы новой квартиры, по словам Маши, были все люди положительные, солидные, кроме разве Платона Петровича, мозолиста из Центральных бань.

Маша честно призналась, что Платон Петрович, случается, зашибает, но втихаря, никого не беспокоя, так что ни разу ни в одном вытрезвителе даже не побывал.

— Втихаря, — это другое дело, — разрешила Пастухова. — Со всяким бывает…

Маша не солгала. Новые соседи в общем-то оказались людьми вежливыми, спокойными. Правда, с Платоном Петровичем на первых же порах у Пастуховой произошло столкновение: небольшое, негромкое, но все-таки…

Пастухова поставила на кухне свой стол, накрыла его клеенкой, расставила на полочке, над столом, свои кастрюли и сковородки.

В эту самую минуту на кухню вошел маленький, сухощавый мужчина, лысый, со сморщенным, обезьяньим личиком, явно выпивши.

— С прибытием, — несколько громче, чем следовало бы, сказал он.

Пастухова догадалась, это и есть тот самый Платон Петрович.

— Спасибо, — холодно ответила она.

— Ваш столик рядом с моим, — продолжал Платон Петрович.

— Ну и что с того? — спросила Пастухова.

Он не ответил, оглядел ее, сощурив глаза.

— С праздником вас, — неожиданно произнес он.

Пастухова опешила. С каким это таким праздником?

А он, значительно помолчав, поклонился ей:

— С праздником, дорогая моя!

— Никакая я вам не дорогая, — отрезала Пастухова, но он не обратил никакого внимания на ее тон.

— С праздником потому, что в ваши годы — каждый день праздник!

Пастухова не на шутку разозлилась — страсть как не любила решительно никаких намеков на свой возраст. Хотела было отчитать его так, как полагается, но передумала. Не стоит заводить долгую свару в первый же день.

Молча отвернулась от него, пошла к себе в комнату, а Платон Петрович весело кричал ей вслед:

— С праздником, дорогая вы моя, с великим праздником!

«Плевать на него, — решила Пастухова. — Должно, чокнутый или перехватил лишку…»

И, чтобы окончательно успокоиться, стала прибивать к стене картинки-репродукции, которые однажды в получку накупила в киоске музея.

На следующее утро Пастухова отправилась в булочную.

Булочная помещалась все там же, на углу, в двухэтажном, красного цвета особнячке.

Купив полбуханки заварного и булку, Пастухова направилась домой. Она нарочно сделала крюк, чтобы пройти мимо Настиного дома.

Самой от себя не хотелось таиться, она желала этой встречи. Потому и замедлила шаги.

Все казалось сейчас, в эту самую минуту встретится ей рослая, белокожая Настя.

Но Насти не было видно, и Пастухова, заскучав, поспешила домой. Надо было повесить на окно занавеску, вымыть пол, расставить в буфете посуду и сварить какой-никакой обед.

Кроме того, прибавилась еще одна забота: принести из сарая дров, протопить печку.

Она не жалела о центральном отоплении. Напротив того, сидя перед печкой, в которой уютно трещали березовые чурки (продавщица Маша оставила ей свои два кубометра), она думала о том, что комната в общем-то хорошая, сама квартира куда тише, спокойнее, чем прошлая, а печка добротная, нагревается сразу.

Глядя на щедро пылавший огонь, она вспоминала о тех, кого уже не придется больше увидеть, о Пете, погибшем на фронте, о Паше, его отце, и, конечно, о Насте.

Нет, с Настей все обстояло совсем не так. Настя была жива, это Пастухова знала, и теперь, когда они снова стали соседями, она рассчитывала, что не сегодня-завтра повстречается с ней.

Так и вышло. Через несколько дней, выходя из метро, она увидела Настю, стоявшую около перехода.

Пастухова сразу узнала ее, хотя теперешняя Настя решительно ничем не была похожа на ту, прежнюю, красавицу.

Пастухова подошла к толстой, широколицей старухе с заиндевевшими бровями, тронула ее за рукав поношенного пальто.

— Вот и свиделись, Настя…

Сколько раз представляла она себе эту встречу, сколько раз мысленно обращалась к бывшей подруге, то с усмешкой, то спокойно, без всякого ехидства и даже ласково.

Но все получилось обыкновенно, ничем не примечательно. Настя обернулась, вгляделась и вдруг узнала. Губы ее жалостно дрогнули. Она даже шагнула было в сторону, но Пастухова крепко держала ее за рукав.

— Не бойся, — сказала она, наслаждаясь собственным великодушием. — Чего там…

Они вместе прошли по переходу на другую сторону. Настя шла медленно, задыхалась, часто останавливалась.

— Что, болеешь? — спросила Пастухова.

— Астма у меня, — отрывисто ответила Настя.

Они вышли на Шаболовку. Было холодно, снег хрустел под ногами, морозный густой туман клубился над крышами домов.

— Одна живешь? — спросила Пастухова, но Настя, задыхаясь и выпучив глаза, махнула рукой. Потом, дескать, не сейчас…

Пастухова проводила ее до самого дома.

— Я теперь в дом пятнадцать переехала, — сказала она. — Опять мы с тобой соседствуем…

Настя ответила:

— Вот оно что…

То ли ей тяжело было говорить на морозе, то ли она стеснялась, боялась прежней своей подруги, но так она больше ничего и не сказала, смотрела в сторону, избегая встретиться глазами с Пастуховой.

А та вдруг решила:

— Приходи ко мне завтра вечером.

— Зачем? — проговорила Настя.

— Приходи, — упорно повторила Пастухова. — Новоселье справим, как ни говори, опять рядышком живем…

Настя молчала, думая о чем-то. Потом спросила:

— Кто еще будет?

— Кто тебе нужен? Я да ты, вот и вся компания. Придешь?

Настя опять помедлила с ответом:

— Приду.

— Квартира четыре, на втором этаже, — сказала Пастухова. — Буду ждать.

Настя кивнула и скрылась в подъезде.

* * *

Пришла она, как и обещала, вечером. Вошла в комнату, минут пять молчала, жадно глотая ртом воздух. Потом сняла пальто, размотала платок.

— Едва добралась до тебя…

— На второй-то этаж? — удивилась Пастухова.

Настя слабо улыбнулась.

— Мне что на второй, что на пятый, все едино. Дышать нечем.

Пастухова усадила ее на диван, покрытый крахмальной простыней. Подвинула к дивану стол, на столе — всякие яства да закуски: колбаса любительская и докторская, винегрет, моченые помидоры, маринованные грибы, говяжий студень, а венцом всему — кулебяка с капустой, розовая и пышная.

Пастухова поставила на стол пол-литра белого, разлила в два лафитничка.

— Давай, Настя, за мое новоселье!

Настя отодвинула от себя лафитничек.

— Нет, не могу, здоровье не позволяет.

— А ты пригуби для вида, — посоветовала Пастухова. — Не то я подумаю, ты моему новоселью не очень-то рада.

Настя согласилась, отхлебнула немного.

Пастухова довольно улыбнулась, подвинула к Насте блюдо с кулебякой.

— От кулебяки, надеюсь, не откажешься? Помнится, ты всегда любила с капустой…

От кулебяки Настя не отказалась, и грибов отведала, и студень. Разрумянилась, сбросила на плечи платок, седые волосы узлом на затылке. Брови до сих пор темные.

— Гляди, Настя, — удивленно заметила Пастухова, — а ты все еще красивая, совсем как картина!

Настя, словно застеснявшись, плотнее запахнула платок и вдруг заплакала.

Пастухова до того растерялась, что налила еще водки, поднесла Насте, но та решительно замотала головой, и Пастухова сама вместо нее отпила, закусила помидором, потом спросила:

— С чего это ты?

Настя вытерла глаза. Сидела, опершись щекой о ладонь, старая, сырая, но все еще глаз от нее не отвести, задыхается, а румянец во всю щеку.

— Ты на меня, Полина, наверно, серчаешь, — сказала она.

Пастухова несильно стукнула кулаком по столу.

— Больше не будем об этом.

— Нет, будем, — сказала Настя. — Я ведь ничего не позабыла, все помню…

— А я забыла, — сказала Пастухова.

— Врешь, — сказала Настя. — Не забыла ты, такое не скоро позабудешь…

Пастухова покачала головой и приготовилась слушать.

А Настя внезапно согласилась с нею:

— Ладно, не хочешь — не станем.

— Нет, почему же? — сказала Пастухова. — Выкладывай…

— Конечно, сволочь я, — сказала Настя. — Много у меня грехов накопилось, а этот, должно, самый что ни на есть большой.

— Это точно, большой, — повторила Пастухова. — Потому как дружили мы с тобой, можно сказать, всю нашу жизнь.

Оборвала себя. Вдруг снова, как наяву, увидела Настины безумные испуганные глаза, голые ее плечи, по которым рассыпались ржаво-коричневые волосы, и его, мужа, растерянного, жалкого.

— Слушай, — спросила она, — а ты про него что-нибудь слышала?

— Про кого?

Пастухова замялась.

— Ну, про этого, твоего ли, моего пи, даже не знаю, как и назвать…

— А-а, — сказала Настя, — про Яшку-то? Нет, ничего не знаю, как уехал тогда, так словно в воду канул…

— И я не знаю, может, его и в живых-то нету…

Пастухова встала из-за стола, подошла к печке, прижалась к ней спиной.

— Красивый он был…

— Красивый, — согласилась Настя.

— Бывало, выйдешь с ним на улицу, так, веришь ли, какая бы баба ни встретилась, ни одна не пропустит, глянет на него.

— Ну, а он что? — спросила Настя.

Пастухова коротко засмеялась.

— А ему что? Будто сама не знаешь, ему лишь бы баба была, новая да свежая…

Настя помолчала, потом спросила:

— Ты только не обижайся, Полина, вот, если бы он тебе теперь повстречался, как бы ты с ним?

— Как? — переспросила Пастухова, на минуту представила себе: открывается дверь, входит он, Яшка. Глядит на нее молча, глаза блестят, на щеке ямочка.

— Я бы его первым делом сюда усадила, с тобой рядышком.

— Да ну?! — удивилась Настя. — И ни о чем бы не спросила?

— О чем же спрашивать?

— Ну, хорошо. А простила бы?

Пастухова подумала, сказала:

— Что ж, столько лет прошло…

Взглянула на печальное Настино лицо, на старые, в морщинах и узлах, Настины руки и, удивительное дело, не ощутила в своем сердце ни обиды, ни горечи.

Словно все это было с кем-то другим, а не с нею.

И она сказала искренне, радуясь тому, что нисколько не кривит душой:

— Хватит о нем, Настя. Что было, то сплыло. Я ни на него, ни на тебя зла не держу…

Настины глаза посветлели.

— Тогда налей еще немножечко…

Обе выпили, закусили кулебякой.

— Я тебе фотокарточки принесла, — сказала Настя.

— Какие такие фотокарточки?

Вместо ответа Настя взяла свою хозяйственную сумку, стоявшую возле ее стула, вынула из нее толстую пачку, обернутую в газету. Отодвинула от себя тарелки, чашку с налитым чаем.

— Очки у тебя имеются?

— Без очков покамест управляемся, — горделиво ответила Пастухова.

Легли на стол фотографии, весь угол стола заняли, разные — большие, средние и совсем маленькие, паспортные.

Пастухова глядела на них, не говоря ни слова. Показалось, что все прожитые годы один за другим прошли чередой перед нею, будто повернула она на дорогу, ведущую назад, в прошлое…

Вот она сама, совсем еще молодая, нескладная, в клетчатом вискозном платье стоит возле дерева в Нескучном саду. Улыбается, щурит глаза от солнца. А чему, в сущности, улыбается?

Да ничему. Молодости своей, беззаботности, бездумности…

Вот она вместе с Настей идет по Шаболовке, аккурат мимо булочной. Это их тогда Паша, Настин муж, заснял.

Настя — красивая, пышноволосая, губы сочные, яркие. Она, Пастухова, взглянула на нее, да так и забылась, загляделась. В этот самый миг Паша и щелкнул своим фотоаппаратом.

Пастухова разглядывала карточки, близко поднося к глазам, и видела себя то молодой, то постарше; твердело, становилось все более жестким ее лицо, углублялись складки на лбу, на щеках.

Вот еще одна фотография, они сидят рядом, все трое — она, ее муж и Настя. Они с мужем приехали тогда к Насте, на Шаболовку, в гости.

Стоял уже октябрь, часто моросил дождик, но временами, ни с того ни с сего ненадолго выглядывало солнце.

Сидели они в ту пору во дворике, окружавшем Настин дом, на лавочке. Настя посередине, и еще рядом старуха соседка Прасковья Сергеевна.

Словно чужую, разглядывала Пастухова себя, свои маленькие, глубоко сидящие глаза, стиснутые губы, гладко зачесанные со лба на затылок волосы.

До чего, и в самом деле, нехороша, непривлекательна была она, как разнилась от яркогубой, красивой Насти…

И муж Пастуховой, откинув голову назад, казался таким веселым, уверенным в себе, решительно не подходящим к ней, Пастуховой…

Ей вспомнилось, как начальник цеха, где работал муж, языкастая баба, — как ее звали, позабыла, — не раз, встречаясь с Пастуховой, замечала:

— Нет, не пара вы с Яшкой. Совсем не пара…

Пастухова оторвалась от фотографии.

— А где Петина последняя карточка, с фронта?

— С фронта он нам ничего не прислал, только вот эта осталась, перед самой войной снялся…

Настя отыскала Петину довоенную, лицо круглое, чистое, фуражка набок, яркие, как у нее самой, губы улыбаются…

— Вот она.

— Вижу.

Пастухова долго, пытливо разглядывала Петино лицо, потом аккуратно сложила все фотографии, словно карты в колоду. Взглянула на Настю, неожиданно для себя сказала:

— А я тебе раньше завидовала…

— Знаю, — спокойно согласилась Настя.

— Откуда ты знаешь?

— А ты разве скрывала, что завидуешь?

Пастухова подумала немного:

— А что, нехорошо, когда завидуют?

— Чего ж хорошего…

Настя взяла кусочек кулебяки, отломила корочку.

— На пенсию не собираешься?

— Нет, — отрезала Пастухова. — Я еще в своей силе, зачем мне пенсия? Меня знаешь как на работе ценят? Да ты была ли когда в нашем музее?

— Не помню, — ответила Настя, но Пастухова сразу поняла: не довелось Насте побывать в музее.

— Я тебя поведу, — сказала уверенно. — Я тебе все как есть покажу и объясню. Там у нас такие ценности хранятся, что ни за какие деньги во всем мире не купишь!

— Надо думать, — вяло согласилась Настя.

Но Пастухова уже не слушала ее. Привычное возбуждение, когда речь заходила о музее, о несметных сокровищах, которые хранились там, охватило ее.

— Я тебе Давида покажу, ты такого мужика, скажу по чести, отродясь не видела!

Настя усмехнулась:

— Мне это теперь ни к чему…

— Глупая ты, Настя, — сказала Пастухова. — Даже жалко глядеть на тебя, до того глупая…

— Чем же это я глупая? — необидчиво спросила Настя.

— Да всем. Что я тебе, этого самого Давида сватаю, что ли?

— Ладно, — сказала Настя. — Так и быть, пойдем поглядим на твоего Давида.

Помолчали немного. Потом Пастухова сказала:

— А я теперь очень даже довольна, что никогда не была красивой.

— Почему так?

— Была бы красивой, самой бы себе завидовала, какая была и какая стала…

— Будет тебе…

— Почему, будет? — спросила Пастухова. — Взять тебя, к примеру, помнишь, какая была?

— Помню.

— А какая стала, видишь?

— Как не видеть.

— То-то и оно. Выходит, мы теперь с тобой сравнялись.

Настя кивнула.

— Выходит, что так.

Настина покорность окончательно растопила сердце Пастуховой.

— Нам с тобой одно остается… — проникновенно начала она. — Ты одна и я одна, стало быть, надо нам друг дружки держаться.

— Ну что ж, — сказала Настя. — Будем держаться.

— Ты приходи ко мне, и я к тебе приду, как только выберу часок посвободней, потому что, ты же знаешь, я человек занятой, — продолжала Пастухова. — Мы с тобой и в музей к нам сходим, и в парк, и в кино.

— Я в кино только в первом ряду сидеть могу, — сказала Настя. — У меня глаза стали такие…

— Ладно, — согласилась Пастухова. — В первом так в первом, мне все равно.

Ради Насти пришлось заранее принести жертву: она была дальнозоркой, в кино брала билет только в последний ряд.

Но так непривычно, отрадно было сознавать себя доброй, все простившей, что она не знала, что бы еще такое хорошее сделать для Насти.

— Хочешь, — предложила она, — переезжай-ка ко мне, заживем с тобой вместе…

— Зачем? — спросила Настя. — Мы и так живем рядышком.

Но Пастухова уже не отставала. Неожиданно возникшая мысль, чем дольше она в нее вдумывалась, тем больше казалась доступной и желанной.

— Мы с тобой сменялись бы, ты свою комнату и я свою, целую квартиру получили бы, я в этом деле собаку съела, все понимаю, что к чему.

— Нет, — сказала Настя. — Как жили, так и будем жить, каждая у себя.

— Не хочешь? — спросила Пастухова.

— Так лучше, — ответила Настя.

— Говори — не хочешь?

— Если у каждой свой угол, это лучше, — сказала Настя.

Пастухова подумала и кивнула головой.

— Ну хорошо, а приходить ко мне будешь?

— Конечно, буду.

— И я к тебе буду…

Пастухова снова взяла в руки карточки, принесенные Настей. Смотрела на них, разглядывала одну за другой, лицо ее сморщилось, по щеке поползла слеза.

Где же они, где все те, кого когда-то снимал Паша?

Паша погиб, Петя сгорел вместе со своим самолетом, и начальник цеха, того, где работал муж Пастуховой, давно уже умерла легкой смертью: шла на работу, не дошла до проходной, упала, так, не приходя в сознание, скончалась. И Прасковья Сергеевна, Настина соседка, отжила свой век в больнице, сказывают, рак у нее был, и муж Пастуховой, весельчак, бабий угодник, жив ли он, или тоже отдал концы?

А ведь все они чего-то желали, о чем-то думали, мучились, радовались, горевали, и вот нет никого, только они вдвоем с Настей остались, они вдвоем…

— Я тебе карточку Петину дам, — сказала Настя. — Если хочешь, выбирай любую…

— Насовсем? — спросила Пастухова.

— А как же.

Пастухова долго разглядывала Петины карточки, наконец выбрала ту, самую последнюю, довоенную.

— Вот эту, можно?

— Можно, — сказала Настя.

— Я сюда повешу, над кроватью — сказала Пастухова и подумала о том, что теперь, кто бы ни зашел, каждый решит, это ее, Пастуховой, родной сын.

Она наполнила свой и Настин лафитнички.

— Давай выпьем, — сказала тихо. — Помянем Петю…

Они выпили, не чокаясь, глядя на Петину фотографию, лежавшую на столе перед ними. Помолчали, подумали.

— Убери водку, — посоветовала Настя. — На сегодня хватит.

— Даже предостаточно, — сказала Пастухова и поставила бутылку обратно в буфет. — Еще на разок нам с тобой останется…

Кто-то постучал в дверь.

— К тебе, — сказала Настя.

— Это еще кто? — удивилась Пастухова.

Мелькнула невозможная, сумасшедшая мысль, вот и сбылось то, о чем давеча говорили, — Яшка явился!

— Открыто, — сказала она, с надеждой глядя на дверь.

Вошел Платон Петрович. Остановился на пороге, мутные глаза часто мигают, рот до ушей.

— С праздником, — произнес он свое, любимое. — Вас обеих с великим праздником!

Настя недоуменно взглянула на него.

Пастухова внезапно проговорила:

— Благодарствуйте, прошу к столу, не побрезгуйте…

Он послушался, сел за стол рядом с хозяйкой.

— Выпьете стопочку за мое новоселье? — спросила Пастухова.

Он многозначительно прикрыл левый глаз.

— Со всем моим удовольствием, да у вас же ничего нет…

— Найдется, — сказала Пастухова. Открыла буфет, достала бутылку и стопку граненого стекла.

Платон Петрович с вожделением следил за тем, как она наливает водку, потом залпом опрокинул всю стопку в рот. Блаженно откинул назад голову, оглядывая комнату.

— Хорошо у вас, чисто…

Пастухова горделиво вздернула подбородок.

— А что, у Маши разве грязно было?

— Не так чтобы очень, но у вас получше, наряднее…

Он встал, подошел к стене, разглядывая открытки.

— Повсюду первоисточники у вас приколотые…

— Чего? — не поняла Пастухова.

— Эти, как их, картины…

— Открытки это, — внушительно отчеканила Пастухова. — А сами картины в Музее изобразительных искусств имени Пушкина, на Волхонке, слыхали про такой?

— Как же, как же, — неопределенно ответил Платон Петрович, и, должно быть, чтобы перевести разговор, произнес заученно:

— За ваш праздник, потому как…

— Знаем, — оборвала его Пастухова.

Настя все еще никак не могла уяснить себе, что это все означает.

— Кто это? — шепнула она Пастуховой.

— Сосед, — ответила Пастухова и обратилась к Платону Петровичу: — Вы нас поздравляете, а мы вас хотим поздравить.

— С чем же это? — спросил он.

— С праздником.

— С каким же?

— Да все с тем же, с каким вы нас поздравляете.

Платон Петрович заметно обиделся.

— А я-то при чем? Мне пятьдесят шесть в марте стукнет.

— Все одно, — задушевно сказала Пастухова. — Что вы, что мы — одинаково с ярмарки едем, не на ярмарку, а с нее, с голубушки…

Платон Петрович несколько мгновений молча глядел на Пастухову, словно пораженный ее умом и пониманием жизни.

Потом, будто бы забывшись, налил себе водки в стопку, торжественно провозгласил:

— В таком случае, за ваше уважаемое здоровье и за мое, одним махом!

Пастухова кивнула, переглянулась с Настей и на всякий случай отодвинула от него бутылку…

Загрузка...